Есть весьма странная улочка в весьма маленьком городке Щ.… Это и не улица, и не переулок, и не закоулок, а бог знает что. Между двумя обычными улицами врезалась она, как средняя черточка в букве «и», унизалась двумя десятками деревянных домиков и стоит себе на земле уже лет сто.
Одним своим концом (назовем его парадным, поскольку он устремлен к центру городка) она нацелена на широкие ворота тепловозного депо, другой ее конец (назовем его непарадным) под острым углом смыкается с большой нормальной улицей, недавно заасфальтированной. На парадном конце когда-то, еще до войны, стояла пожарная каланча, затем ее снесли, и в том месте земля сильно осела, отчего и образовалась огромная непросыхающая лужа, без которой просто-таки немыслим облик этой улочки. В жару лужа изрядно уменьшается и ее можно вполне свободно обойти, но после дождей, а в осеннюю пору и подавно, без резиновых сапог это место не преодолеть. Зато зимой лужа исправно замерзает, и ребятня получает свой персональный каток. Так что в зимнее время лужа-каток верно служит закаливанию подрастающего поколения.
Кроме этой весьма примечательной лужи на парадном конце растут три не менее примечательные липы — корявые старушки с почерневшей от времени толстющей корой, каждой из которых давным-давно перевалило за сотню. На непарадном конце тоже есть липы, вернее, липки-саженцы, воткнутые в землю в позапрошлом году. Две из них уже усохли, став жертвами древоядных коз, а одна благополучно выжила, вытянулась стволом, выкинула весной новые побеги и зазеленела реденькой листвой, до которой глупым козам уже не дотянуться.
Видимо, наличие этих лип, в основном трех корявых старушек, и дало улочке пышное название: Липовая аллея. Куда лучше было бы назвать ее Кленовой или Рябиновой, или улицей Белой акации, так как клен, рябина и акация растут на ней сплошняком и образуют действительно красивую зеленую аллею. Но раз не назвали — что ж поделаешь?
Липовая аллея от самой лужи до трех липок-саженцев, из которых две погублены козами, насквозь проглядывается. Она не освещена, но в лунные вечера и ночи жители вполне свободно обходятся небесным светилом, а в безлунно-слепые они тоже каким-то образом ухитряются не натыкаться на деревья и не носить на лбу шишек. Она не мощена, покрыта толстым слоем песка, песок в летнюю пору так раскаляется под солнцем, что ступить на него босой ногой невозможно. Но именно этот желто-белый песочек придает ей своеобразную прелесть, является как бы ее декоративным украшением. Быть может, поэтому жители и не пишут в горсовет жалоб и не ставят перед депутатами вопрос о том, чтоб ее замостили. А еще и потому не пишут жалоб и не ставят вопрос, что в таком песочке удобно копать ямки и зарывать в них выносимый со дворов мусор, чего не сделаешь, покрой улочку асфальтом.
Вот такая Липовая аллея есть в небольшом городке Щ. А на ней — пятнадцать домиков, а в домах (согласно домовым книгам) — восемьдесят два жителя, включая малых детей и глубоких стариков. Пересели их всех в большой город, помести посемейно в какой-нибудь пятиэтажный дом, — они и одного подъезда не займут: пять квартир лишних окажется. А если дом о девяти этажах или об одиннадцати? Затеряются в квартирах-клетках и, дай бог, если раз в месяц друг с дружкой свидятся. А так — целая улочка, и на улочке все свое: свои дома, свои заборы, сараи, луковые грядки, яблони, вишни, свои собаки и кошки, цветники под окнами, рябинки и акации, свои липы корявые и своя лужа на месте снесенной каланчи.
И чего только не случалось на Липовой аллее! Колорадский жук на огороды нападал — одолели общими силами жука. Правда, два года боролись с ним не тем способом: вылавливали его в картошке, обливали керосином и сжигали. От этого зловредный жук не пропадал. А на третий год перестали сажать картошку, и жук сам собою исчез. Видать, перебрался на соседние улицы, где борьба с ним велась еще с помощью керосина. В одну зиму такой крутой мороз пал, что все сады вымерзли, — презрели мороз, новые сады насадили. Вася Хомут как-то крепко выпил в вокзальном буфете, и нашелся человек, воочию видевший, как Вася выписывал кренделя на подходе к своей луже. Стало быть, оставалось Васе форсировать лужу — и, считайте, он дома. Однако домой Вася не явился, и вся Липовая аллея два дня сильно волновалась: уже думали, погиб Вася — то ли в речку его хмель завел, то ли забрел он за город да попал под поезд, то ли какие бандиты убили. И вдруг нашелся Вася, на своей таки улочке нашелся: из заброшенного колодца его на веревке вытащили. А в колодец, по счастью давно обезвоженный, его все тот же хмель завел. Показалось ему, будто в колодце кошка мяукает. Вот он камнем крышку с колодца сбил и давай средь ночи в колодец спускаться, чтоб, значит, спасти бедное домашнее животное. Сорвался, конечно, и грохнулся вниз, а крышка над ним от сотрясения воздуха — бац! — и захлопнулась. Так два дня и взывал Вася о помощи из сырой подземной глубины, да голоса его никто не слышал, пока не закатился у мальчишек за колодец футбольный мяч и не побежал за ним младший сын Васи Хомута. Тут-то и уловил мальчонка чутким ухом родной голос из-под земли. Васю вытащили всего побитого, отлежался он с недельку дома и опять стал выпивать, как и до падения. Так что и Васину историю пережили благополучно.
А то еще было… У Ко́жухов собака взбесилась. Кожухи собаку на цепи держали, а кормить не кормили, чтоб злее была и чтоб в случае появления вора в куски его разодрала. От такого обращения, а может, от тоски по этому никак не являвшемуся вору она взяла и взбесилась. Взбесившись же, сорвалась с цепи и махнула на улицу. А Ольга Петровна Терещенко, как на грех, в это время автобусом из села вернулась, с деревенскими гостинцами. Только это она лужу счастливо одолела, отбалансировав с корзиной по шатким кирпичикам, как глядь — на нее собака мчит. Глаза по-волчьи зеленым светятся, и храпит страшным образом. Тут Ольгу Петровну как плетью хлестнули. Бросила она корзину да шасть на парадное крыльцо к Писаренкам, а с крыльца — на скамью, а с нее — на забор, а с забора — еще выше. И очутилась в мгновенье ока, несмотря на свой стокилограммовый вес, на крыше чужого дома, оставив на чужом заборе с полметра нового крепдешинового платья. Ухватилась за ветку корявой липы, простершейся над крышей, и кричит: «Ой, люди, падаю! Ой, в голове шумит, сейчас упаду!..»
На крыльцо выскочил в широченных трусах машинист Писаренко, отдыхавший после ночной поездки, и, еще не видя Ольги Петровны, а только слыша ее причитания с крыши, увидел, как рыжая, страшного вида собака раздирает зубами и лапами корзину со всякой съедобиной. Писаренко кинулся было спасать колбасы да окорок, но собака так рыкнула на него, что он тотчас поспешил убраться в сени, затем выскочил через другую дверь во двор, и в собаку из-за забора полетели поленья. Ольга Петровна Терещенко все это время непрестанно подавала с крыши голос, сообщая о том, что падает. На крики сбежались соседи, выскочил с кочергой сам Ко́жух, хозяин собаки. Ему закричали: «Не подступайте, она укусит! Тогда целый месяц на уколы ходить!» И стали все жутко возмущаться, глядя издали, как взбесившийся пес с остервенением пожирает окорок и колбасы, стали кидать в него камнями и палками, но в силу чрезмерного возбуждения кидавших эти виды холодного оружия пролетали мимо цели.
Трудно сказать, чем бы это кончилось, не проезжай в тот час по улочке «черный воронок». Как и следовало ожидать, «воронок» затормозил, из него выпрыгнули два молоденьких милиционера, быстро сориентировались в обстановке, мигом определили, что собака бешеная, и один из них (видимо, старший) применил оружие. Узнав, что хозяин ликвидированной собаки, то есть Поликарп Семенович Ко́жух, находится тут же, этот молоденький, который был старшим над другим молоденьким, приказал Ко́жуху немедленно убрать собачий труп за черту города, а также предать огню растерзанную корзину Ольги Петровны со всем, что в ней осталось, и соблюдать при этом должные санитарно-гигиенические меры: работать в перчатках и желательно в брезентовой одежде, которую впоследствии тоже непременно сжечь. Поликарп Семенович Ко́жух не стал вступать в пререкания с милицией и быстренько удалился к своему дому: отнести кочергу и облачиться в нужную одежду. А все другие кинулись к дому Писаренко, чтоб ценными советами помочь Ольге Петровне в целости и сохранности спуститься на землю.
Спустя несколько дней в доме Ольги Петровны Терещенко и под ее председательством собрался уличный комитет Липовой аллеи. Единогласно было вынесено решение: категорически и навсегда запретить Поликарпу Семеновичу Ко́жуху заводить новую собаку без письменного обязательства с его стороны, что он будет прилично ее кормить. Поликарп Семенович покорно выслушал решение уличкома и незамедлительно представил требуемое обязательство. Как-никак, а из всех жителей Липовой аллеи он был самым культурным человеком: в свои шестьдесят пять лет имел законченное высшее техническое образование, имел коричневую «Победу» первого выпуска, носил очки с двойными линзами, поигрывал на скрипке и на пианино и ходил летом в соломенной шляпе и сандалетах на босу ногу, которые (сандалеты) никогда не были чтимы жителями Липовой аллеи, имевшей песчаную почву, ибо ношение подобной обуви требовало частых остановок при ходьбе и частого вытряхивания песка.
Короче говоря, тысячу и две истории, грустных и смешных, скандальных и не очень скандальных, пережила на своем веку Липовая аллея, и, казалось бы, уже ничто не могло удивить ее жителей. А вот поди ж ты, — удивило! Все бывало, все видали, но такого — нет и нет! Чтоб на ихней улочке, да чтоб в один день, да чтоб сразу три свадьбы играть?! Что хотите, а такого чуда из чудес еще не стрясалось!
Итак, 26 августа 197… года в четвертом часу дня на дороге, ведущей из Киева к городку Щ., появилась машина «Жигули» вишневого цвета с пестренькими шторками на окнах. Она прошмыгнула под деревянной аркой, одиноко стоявшей на дороге и блиставшей бронзовыми словами: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В НАШ СЛАВНЫЙ ГОРОД!» — и вкатилась в городок.
Пропрыгав по горбатому булыжнику первой улицы, машина плавно въехала на центральную площадь, кругленькую и заасфальтированную, опоясанную двумя магазинами (продмагом и хозяйственным), кинотеатром «Полет», столовой-рестораном (днем — столовая, вечером — ресторан), газетным киоском и зданием банка, а также каменной трибуной для произнесения речей по праздникам. Описав медленный полукруг, «Жигули» покинули площадь и устремились к железнодорожному переезду, вновь запрыгав по булыжнику. Слева потянулся высокий, побеленный известью каменный забор, за которым поднимались красно-кирпичные мастерские депо, а справа, в зелени тополей, зажелтел двухэтажный Дом быта, украшенный по фасаду метровыми портретами передовиков производства. За этим Домом быта, за портретами и за тополями «Жигули» свернули вправо и резко затормозили у лужи.
Лужа была прекрасна. Она имела такую же круглую форму, как и центральная площадь городка, и отсвечивала черным глянцем, точно тоже была заасфальтирована. Три дня назад прошел грозовой дождь, и лужа по-барски развалилась от забора до забора. Вода в ней не шевелилась, а потому не шевелилась и застывшая, как на якоре, старая резиновая калоша с розовой байковой подкладкой. Впереди, за лужей, находилась Липовая аллея, очень чистенькая и совершенно сухая.
В машине произошло некоторое оживление, и путники, утомленные дальней дорогой, произнесли следующие слова:
— Старая песня. Кто у вас сейчас в горсовете сидит? Бездельники, — недовольно и в то же время весьма флегматично сказал Филипп Демидович Огурец, сидевший за рулем. Он потянулся и задвигал лопатками, разминая затекшую спину.
— Дядя Филя, протарань ее! Она неглубокая, — азартно сказала смуглая девушка, чуть привстав с заднего сиденья и вытянув тоненькую шейку в направлении шикарной лужи.
— Успокойся, — ответила ей мать, тоже смуглая, полная женщина, сидевшая рядом с Филиппом Демидовичем и доводившаяся ему родной сестрой. — Зачем это машину портить? Нужно было сразу с того конца улицы заезжать.
— Ну и заезжайте, — сказала девушка и обиженно умолкла.
Возле девушки сидел длинноволосый парень приятной наружности, в модной заграничной безрукавке, похожей на кружевную женскую кофточку. Но он ничего не сказал. Он читал «Крокодил», хихикал про себя, и лужа совершенно не занимала его. И жена Филиппа Демидовича тоже ничего не сказала, так как дремала в это время, запрокинув голову и открыв дудочкой рот. Звали ее Виолеттой Кирилловной, и Виолетта Кирилловна дремала уже давно, мелодично посвистывая коротеньким носиком.
Филипп Демидович дал «Жигулям» задний ход, машина снова прокатилась мимо желтевшего средь тополей Дома быта с портретами передовиков производства, затем свернула на асфальтированную улицу, метров через сто еще раз свернула влево, с асфальта на песок, и, таким образом, без всяких осложнений въехала на Липовую аллею и остановилась у третьего дома по правой стороне под номером 15.
Сам дом прятался в глубине двора, из-за плотного красно-бурого забора виднелась лишь оцинкованная крыша с беленькой трубой. Хозяйкой сего дома была Таисия Демидовна Огурец, то есть сестра Филиппа Демидовича и мать смуглой девушки Поли. На правах хозяйки дома она выбралась из машины, отворила ворота, и «Жигули» въехали во двор. Потом ворота закрылись — и все. И будто никто не приезжал.
А теперь скажите на милость: что ж такого в том, что в четвертом часу жаркого летнего дня в городок Щ. въехали вишневого цвета «Жигули» с пестренькими шторками на окнах, постояли у лужи, воротились назад, а затем скрылись в воротах дома № 15? Кого это должно касаться и с какой стати? Да никого и ни с какой. Тем более что на улице в этот знойный час не было ни единой живой души, кроме пробежавшей через дорогу белой откормленной кошки.
Однако не спешите с выводами. Сидевший за рулем Филипп Демидович еще не успел втянуть в ворота хвост вишневых «Жигулей», а его сестра Таисия еще только готовилась затворить ворота, как приоткрылась одна калитка, а на противоположной стороне улочки — другая, и в распахнутых калитках появились и застыли, будто для фотографирования, две пожилые женщины: Марфа Конь и Палашка Прыщ. Марфа, видимо, минуту назад трусила в грубке сажу, а Палашка, видимо, белила кухню или сенцы, так как у Марфы лицо и руки были в саже, а у Палашки — в мелу.
Сперва Марфа и Палашка, обе разом, настороженно поглядели на ворота Таисии Огурец, за которыми исчез хвост вишневых «Жигулей». Потом с пониманием поглядели друг на друга. Потом Марфа, трусившая сажу, сделала ровно десять быстрых шагов, а Палашка, белившая кухню или сенцы, сделала ровно столько же шагов ей навстречу, и они очутились посреди пустой улочки.
— Ей-богу, сам Филька на машине прикатил. Польку с женихом сюда доставил, — со знанием дела сказала Марфа и поправила одним пальцем косынку на голове, оставив над левой бровью черную загогулину, похожую на чертячий рог.
— Неужели ж венчаться будут? — Палашка хлестнула себя пятерней по щеке, убивая впившегося комара, и щека ее немедленно разукрасилась меловой лилией.
— Не иначе. Только в секрете пока держат.
— Как не держать? Филька все ж таки партейный. А ну как узнают да с поста скинут?
— Кого и скинут, а до него спробуй добраться. Он вон куда вознесся! — убежденно сказала Марфа и вновь поправила косынку, оставив над другой бровью чертячий рог.
— Так и с бо́льших постов гонят. Вон какие головы летели, — позволила не согласиться с Марфой Палашка.
— Гонят, да смотря кого. Там небось знают, кого прогнать, а кого оставить, — не сдавалась Марфа.
Палашка снова собралась было возразить, но отчего-то передумала. Захлопнула рот, махнула рукой и медленно побрела к калитке, где стояла тесовая скамеечка. Марфа последовала за ней. Обе сели на скамеечку. Палашка устало вздохнула и сказала безотносительно:
— Ох, дела твои, господи боже!
Марфа тоже вздохнула и поддакнула:
— Ох, дела… Такие, что не придумаешь.
После этого они помолчали, вроде загрустили.
— Ох, день какой жаркий, — скорбно сказала Палашка. — Чисто вся спина взмокла, вроде из бани выскочила. — Она обратила глаза к высокому солнцу, бледно желтевшему в вылинявшем небе.
Жаркий воздух шевелился над улочкой, как живое ползучее существо. От этого солнце виделось, как бы в дымке, но глазам было колко на него смотреть. И Палашка, сморщась на колкое солнышко, громко и смачно чихнула.
— На здоровьечко, — пожелала ей Марфа и вернулась к теме о погоде: — Градусов тридцать будет. А по радио брехали — с осадками.
— Какое там здоровьечко. — Палашка звучно высморкалась в заляпанный мелом фартук. — Этой ночью разов сто чихала. — И еще раз высморкавшись, сказала: — Сходить и себе, что ли, на спасовку в церкву, посмотреть на венчанье? Я, считай, никогда в церкву не ходила.
— Когда б она в городе була, твоя церква. А то мыслимо ли: пять верст до Гороховки да назад столько же.
— Так оно и автобусом можно.
— Разве ж в него на спасовку влезешь? Там тебе все печенки с селезенками сомнут.
— Это так, — согласилась Палашка и, поведя глазами на ворота Огурцов, добавила: — А все ж рисковый Филька. Другой бы поостерегся.
— Он и парнем рисковый был, — ответила Марфа. — Помнишь, как шпекулировал после войны?
— Чего ж мне не помнить? — удивилась Палашка. — Да и кто тогда не шпекулировал? Голод заставлял по поездам мотаться. Я сама тогда страх сколько материи разной перепродала. Москвичи и ластик, и бязь, и сарпинку привезут, у меня на квартиру станут. Я за нее — и на базар. Сама продаю и сама трясусь, чтоб милиция не споймала. И за солью, помню, аж за Херсон ездила.
Забыв, зачем они вышли на улицу, Марфа и Палашка пустились вспоминать старое. И так выходило, что в голодные военные, да и в послевоенные годы в каждом доме на их улочке хоть один человек, да занимался запретным делом, поддерживая как-то семью. Тот ездил куда-то за солью, а вернувшись, сдавал ее местным перекупщикам; тот возил в Гомель самогонку, а из Гомеля спички, в коих тоже была великая нужда; тот промышлял швейными иголками. Более же отчаянные пробирались даже за Москву, в текстильные города Иваново, Орехово-Зуево и Егорьевск за материей. Не всем сопутствовала удача… Посадили на пять лет Елену Жужелицу, тайно продававшую на базаре печеные булочки. Посадили на десять лет за самогон Марину Будейко, причем с конфискацией ее ветхой хатенки и того немногого, что было в хатенке. Припугнули хорошенько, продержав месяц в каталажке, Митрофана Гусака, промышлявшего табачком-самосадом, после чего Митрофан резко изменился в лучшую сторону: навсегда выкинул из головы торговые операции и вдобавок к этому сам бросил курить. Чуть-чуть не попал в каталажку и Филя Огурец (для кого Филипп Демидович был Филиппом Демидовичем, а для Марфы с Палашкой он так и остался Филей). Тогда ему было лет девятнадцать, и как старший из троих детей, оставшихся без отца, он и стал кормильцем, активно включившись в запретную куплю-продажу. Ездил и за солью, и за спичками, и за бязью, волок на себе столько, сколько выдерживали молодые плечи. Милиция заприметила его и решила взять. Но нашлась чуткая душа — шепнула Филиной матери, теперь уже покойнице, и Филя успел дать тягу. За ним пришли, а его нет, и нет в доме материи, ночью привезенной. Только лет через пять показался Филя в родном доме, когда уже в юридическом институте учился.
Вот так, вспоминая о давнем, Марфа с Палашкой и не заметили, как на улочке, со стороны двух усохших липок-саженцев, появилась Груня Серобаба, имевшая прямое причастие к свадебным событиям, поскольку выдавала замуж свою единственную дочь Сашу.
Высокая и худущая, повязанная по-монашески темным платком, Груня Серобаба приближалась к ним, сгибаясь под тяжестью двух полнехоньких ведер с помоями для кабанов. Что ни лето, Груня подряжалась посудомойкой в пионерлагерь и все три смены исправно таскала для своего свинства помои и убивалась на этих помоях, так как пионеры отдыхали в Сосновой роще, а это значит — три километра от города пешим ходом.
— Вечер добрый, — тихим голосом сказала Груня, поравнявшись со скамьей. И сказала так потому, что, пока Палашка с Марфой предавались воспоминаниям, наступил шестой час, что вполне соответствовало началу вечера.
От этого неожиданного, хотя и тихого голоса Марфа с Палашкой вздрогнули, и когда ответили на приветствие, Груня уже прошагала мимо, держа, как солдат, по швам длинные худые руки с резко выпученными жилами.
— О-хо-хо, до чего ж ее жадность сгубила! — сказала Марфа негромко, чтоб, не дай бог, не услышала удалявшаяся Груня. — Вся счернела от этой жадности. Ни рожи, ни кожи. — И Марфа осуждающе пошевелила чертячьими бровями.
— Не от жадности счернела, а з-за Гната, — возразила ей Палашка. — Не приведи бог такого мужика. Сорок пять годов, а он, знай, в гречку скачет. Сколько она тех окон его полюбовницам побила — все депо застеклить можно, а чего достигла? Чула, он теперь новую полюбовницу завел. Тьфу, кобель нечесаный! Лучше, как я, одной вековать, чем за таким мучиться. Его ж хоть на цепок бери!
— От хорошей женки не скачут, а от такого жадня не вдивительно, — сказала Марфа. — Все ей мало, все ей мало. Потому и Сашку скорей замуж гонит. А девочка хорошая, ей бы погулять да на танцы побегать. Так у Груньки побегаешь! Сама ж и выбрала ей этого байбака.
— Почему, а мне Гриша нравится, — сказала Палашка. — Он с лица не поганый.
— Да в голове дырка, — немедленно уточнила Марфа. — Три лета в институт поступает — и чистый провал. Тем и не поганый, что один сын у батьки с маткой. А у тех дом не поганый да сад вон какой здоровенный. Как же Грунька пропустит? Ты со мной не спорь, я ее наскрозь вижу.
— Зачем мне спорить? Я Гришу видала, он хлопчик не хуже Саши. Она беленькая, он потемней, чем не пара?
На этом месте спор их относительно достоинств и недостатков Гриши Кривошея неожиданно прервался, и Марфа с Палашкой недоуменно уставились на густую плакучую иву, росшую в десяти шагах от них. В гущине ивы, ронявшей до земли зеленые плети, пряталась невидимая глазу скамеечка, и оттуда, из гущины, послышались странные звуки: сперва неясное мычание, потом — что-то вроде бормотанья, потом длинный зевок, опять бормотанье и, наконец, — нормальное человечье покашливание. После этого плети ивы раздвинулись, как занавес на сцене, и из зеленого шатра на свет божий вместо шемаханской царицы явился заспанный и помятый Вася Хомут. Он зажмурился от солнца, тряхнул головой, хмыкнул, гмыкнул и открыл глаза. И увидев Марфу с Палашкой, тотчас же направился к ним, сипло и пьяненько говоря:
— Марфа, мамочка, солнышко мое! Палашка, детка моя, радость дорогая! Не обижайтесь на меня. Ну, выпил я, ну, допустим. Ну, поспал чуток на лавочке, а теперь домой иду. Палашка, золотце мое, мамочка драгоценная! Марфа, детка моя, я человек смирный. Я простой строитель, а сегодня получка. И я домой пойду.
— Иди, Вася, иди домой, — ласково сказала ему Марфа — Вася действительно был человек смирный и его все любили.
— Иди, Васенька, доспи дома. Скоро Валя с работы придет, — столь же ласково сказала ему и Палашка.
Но Вася и не думал уходить. Он уже сел на травку подле скамьи, извлек из кармана рабочей спецовки кисет с махоркой (папиросы он считал дамским куревом) и, скручивая прыгавшими пальцами цигарку, стал говорить то самое, что Марфа с Палашкой давным-давно знали наизусть.
— Валечка, солнышко, детка моя родная, горе мое, красавица моя светлая! — адресовался он к отсутствующей жене. — Любовь моя, счастье драгоценное! Марфа, жизнь моя, я всю войну прошел, три раза из плена удирал, два раза меня ловили, а на третий — дудки! Я в Берлине был, сто красавиц видел, а лучше моей Вали нет. Палашка, ягодка, вы ж знаете: если моя Валя кофточку наденет и губки подкрасит, вы ж знаете — никакая мировая артистка ей в подметки не годится. Я не вру. Слово простого строителя…
— Иди домой, Васенька, — просила его Марфа.
— Иди, Вася, проспись. Валя придет, зачем тебе ее расстраивать? — вторила ей Палашка.
— Я сейчас! — отвечал Вася Хомут. — Я докурю и пойду. Слово простого строителя. Я никуда от Валечки не денусь. Я выпью, а разум не теряю. Мне, главное, на свою улицу попасть, а тут я дома. Палашка, рыбка моя, я правду говорю? И не волнуйтесь: обещал вам крышу починить — починю. Слово простого строителя. У меня во руки какие! — Вася растопырил кисти рук, в ссадинах и с черным ногтями. — Думаете, такое всякому-каждому дадут? — Вася дергал себя за лацкан рабочей куртки, украшенной двумя яркими значками, издали похожими на ордена, — «Отличный строитель» и «Победитель соцсоревнования».
Вася не врал: он работал в стройконторе и был мастером на все руки — крыл крыши, ставил заборы, ворота, калитки, сараи и погреба. Жители улочки в случае нужды обращались только к нему. Он не отказывал, делал на совесть, и за это его любили.
— Пускай, пускай, я не спешу. Когда сможешь, тогда сделаешь, — отвечала ему Палашка, зная, что Вася Хомут не подведет и что зимовать с прохудившейся крышей она не будет. И снова сказала ему: — Иди домой, Вася, иди голубок. Может, отвести тебя?
— Мамочка моя, Палашечка моя, детка родная, зачем меня вести? Я в полном здравии. Я сам дойду, уже подымаюсь, — говорил Вася, трудно поднимаясь с земли.
И когда поднялся, увидел двух парней в белых рубашках, с чемоданами в руках, шедших со стороны лужи.
— А вот и гости к кому-то прибыли! Как раз ленинградский поезд прошел! — сообщил он с такой радостью, точно ждал этих самых гостей.
Марфа с Палашкой вытянули навстречу подходившим свои острые, удивительно похожие носы, измазанные сажей и мелом. Вася перестал улыбаться и сосредоточенно сморщился, пытаясь, видимо, определить, к кому же припожаловали гости.
Парни подходили ближе — оба высокие и плечистые, по-летнему загорелые. Они не были знакомы ни Марфе, ни Палашке, ни Васе Хомуту, и потому им было непонятно, зачем эти незнакомцы забрели на их улочку, да еще со стороны лужи? И почему вертят влево-вправо головами, разглядывая дома?
Парни приближались, приближались, подошли к скамье, и один из них вдруг остановился, весело приподнял брови, поглядев на измазанную сажей Марфу и выпачканную мелом Палашку, улыбнулся белыми зубами, поставил к ногам чемодан и сказал:
— Здравствуйте, тетя Марфа и тетя Пелагея. Здравствуйте, дядя Вася. Узнаете меня?
— Ой, что-то не вгадаю. А чей же ты? — удивленно шевельнула чертячьими рогами Марфа, привставая со скамьи.
Но тут Вася Хомут вскричал своим сипленьким голосом:
— Так это ж Музы́ка! Сережа, деточка, мамка моя!.. — Вася полез обниматься к парню. — Дай поцелуемся, счастье мое!.. Я тебя сразу узнал — вылитый батько! Мы ж с твоим батьком, Николаем, первые дружки были!..
— Ай, вправду, Сережа Музы́ка! А я сперва не вгадала, — обрадовалась Марфа.
— Ой, как же ты вырос! — обрадовалась Палашка.
— А я вас сразу узнал, — говорил им Сергей Музы́ка. Он тоже был рад встрече, даже глаза его увлажнились. — Да и как не узнать, если я здесь вырос? Верно, Миша? — обратился он к другому парню, который тоже поставил на землю чемодан и с улыбкой смотрел на всех. — Сколько раз я тебе рассказывал…
— Сережа, мамочка, так обмыть это дело надо! — немедленно предложил Вася Хомут. — Приезд твой обмыть! Как же без этого, а? Столько лет — что ты!.. А ты кто, детка, друг его? — дернул он за руку другого парня.
— Само собой, — басом ответил плечистый «детка», возвышаясь над низеньким Васей Хомутом.
— Кто ж против, дядя Вася? — отозвался Сергей на предложение Хомута. — Пойдемте к нам, будете первым почетным гостем в моем заколоченном доме.
— Да что вы, ребятки, вы его с собой не зовите. Он уже свое принял сегодня. Ему домой в самый раз, — сказала Марфа, оберегая Васю Хомута от неизбежной в таких случаях чарки.
— Не слухай ее, Вася, — тут же вмешалась Палашка. — Раз такое дело, так вполне можно. Кто тебе запретит, если вы с его батьком дружками были? Я ж помню.
— Сережа, детка моя, жизнь моя драгоценная, пойдем, пойдем! — говорил Вася Хомут, не обращая внимания на Марфу с Палашкой и подхватывая чемодан Сергея.
Парни, переглядываясь и улыбаясь, последовали за ним.
— Подбивай, подбивай его на выпивку, — сердито сказала Марфа Палашке. — Что тебе его Валя скажет?
— А ты что за ответчица? — возмутилась Палашка. — Сын его друга приехал, и чтоб не угоститься? Да это ж не по-людски!
— Тьфу на тебя, старая кочерга! Вот через таких, как ты, и спиваются добрые люди! — в сердцах сказала Марфа и, сердито поправив косынку, решительно пошагала к своей калитке.
— От такой же старой вороны слышу! — в сердцах крикнула ей вслед Палашка и столь же решительно пошла через улицу к своему двору.
Вот так рассорились самым неожиданным образом Марфа с Палашкой и хлопнули что есть силы своими калитками, точно калитки были в чем-то виноваты. И улочка снова опустела.
А теперь настал черед объяснить читателю, что такое спасовка, о которой упоминали в разговоре, пока еще не поссорились, Марфа с Палашкой, и почему именно к ней были приурочены будущие свадьбы, о двух из коих уже вкратце упомянуто, а о третьей будет рассказано чуть позже.
Нынче стало модным обращаться к Толковому словарю Владимира Ивановича Даля. Давайте и мы полистаем четвертый том и отыщем слово «спас». Даль поясняет:
«СПАС, спаситель, Христос. Праздники господни. Первый спас, 1 августа… Поспевает малина. На первый спас олень корыто обмочил (вода холодна). Защипывай горох. Готовь гумна, овины. Паши подозимь, сей озимь. Пчела перестает носить медовый взяток. Второй спас, 6 августа. До второго спаса не едят никаких плодов, кроме огурцов. На второй спас освящают плоды и мед. Со второго спаса едят яблоки. Со второго спаса засевай озими. Яровое поспевает ко второму спасу. Провожают закат солнца в поле с песнями. Встреча осени. Осенины. Третий спас, 16 августа. Все на свете поспело. Окончание жатвы. Складчины и братское пиво. Молодое бабье лето. Спасовка — лакомка, а петровка — голодовка…»
Не знаю, где как, а в городке Щ. этот праздник еще не забыт. Правда, все три спаса сдвинуты в один и считается, что спас падает на 19 августа по новому стилю. Нельзя сказать, что спас празднуют многие жители городка, скажем, так, как празднуют рождество, правда, без хождения по хатам ряженых, без колядок и гаданий. Однако 6 января, то есть под рождество, во многих домах семьи усаживаются за столы, чтоб выпить добрую чарку под шипящую на сковороде домашнюю колбасу и кровянку, под соленый огурчик, маринованные грибки, квашеную капусту с яблоками, только что внесенные из погреба. Или так, как празднуют троицу, усыпая дворы, сени и комнаты зеленым пахучим явором, который в это время охапками продается на базаре по копеечной цене, да в таком количестве, что от него в глазах ходят зеленые круги. А еще больше растет его по берегам усыхающей речки Снов, до которой рукой подать, а там уж бери душистый зеленый явор, вяжи в снопы сколько душе желательно.
И не потому отмечают в городке Щ. эти старинные праздники, что в самом деле веруют в рождение Христа-бога или в святую троицу. Вовсе нет. Но так поступали когда-то деды и прадеды, и, хоть в чем-то следуя за ними, люди высказывают почитание тому, что чтили их предки.
Что до спаса, то он не так популярен в городке Щ., как рождество и троица, и вряд ли сыщешь теперь такого ревнителя старины, кто не съел бы за все лето ни одного яблока, а терпел бы до 19 августа, то есть до того дня, когда по правилам только и разрешается взять его на зубок. Разве что устоит перед соблазном какая дряхлая старушонка, да и то потому, что во рту у нее случайно задержались лишь два расшатанных пенька, какими она не в силах справиться с яблоками ни до спаса, ни после спаса. А другие сей порядок и вовсе не соблюдают и уплетают яблоки и груши за обе щеки по мере их появления. Не успеет еще как следует налиться ранний белый налив, как уже слышится треск веток в садах, и мальчишки, гоняя по улицам, с конца июня вовсю хрупают зеленцы путинки, ранета и кислой антоновки. И даже бездетная вдова Татьяна Пещера напускает великого туману на православных, когда говорит, что вот уже третий год, как не берет в рот яблок, пока не наступит спас и батюшка в церкви не окропит их святой водицей. О нет, не брезгует Татьяна Пещера ими и до батюшкиного окропления. Иначе откуда бы взяться в ее помойном ведре вишневым косточкам и яблочной кожуре, тоненько срезанной ножиком с белого налива, учитывая и то обстоятельство, что живет Татьяна одна-одинешенька? А Палашка Прыщ, забежав как-то во двор к Татьяне поглядеть, не перелетела ли к ней через забор ее курица, увидела эти самые косточки и кожуру в ведре и поняла, что верить Татьяне нельзя, как бы та ни уверяла, что с тех пор, как стала петь в церковном хоре, слушать проповеди гороховского батюшки и соблюдать посты, — с тех пор полностью очистила душу и укрепила свою нервную систему, расшатанную на бухгалтерской работе в «Райплодоовощторге».
Обращение Татьяны Пещеры к церкви было весьма неожиданным. Тридцать лет усердствовала она над бухгалтерскими дебетами-кредитами и все тридцать лет активно участвовала в городском хоре, причем не в качестве рядовой хористки, а в качестве солистки: пела с клубной сцены оперные арии и старинные украинские песни. Но тут вышла на пенсию, и так случилось, что как раз в это время взял да и распался городской хор. И то ли оттого, что негде стало демонстрировать свой голос, то ли от избытка свободного времени, Татьяна Пещера стала ездить в гороховскую церковь и петь в церковном хоре. Соседи считали подобное пристрастие блажью, сестра Татьяны, Настя Колотуха, жена известного в городе машиниста Петра Колотухи, стыдила ее за это, а сам Петр Колотуха проводил с ней беседы, убеждая бросить церковь, на что Татьяна Пещера отвечала, что ни за что не бросит, а если и бросит, то лишь тогда, когда возродится городской хор и ее, помня прошлые заслуги, пригласят солисткой.
Но к чему нам осуждать бывшего бухгалтера «Райплодоовощторга»? В конце концов это ее личное дело: где ей петь, выйдя на пенсию, — в церковном хоре или в городском, к тому же распавшемся? Пусть себе поет и пусть слушает проповеди батюшки Павла, коль они ей интересны. Те, кому неинтересно, никаких проповедей слушать не станут.
Оставим же в покое Татьяну Пещеру и вернемся к празднику спаса. Как уже известно, в городке Щ. особой популярностью он не пользуется. Но так уж сложилось, что деды и бабки, прадеды и прабабки нынешних жителей городка Щ. приурочивали к третьему спасу свои свадьбы, к тому времени, когда «все на свете поспело». Традиция держалась и поныне. Вот почему на Липовой аллее ожидались в один день три свадьбы: Груня Серобаба выдавала замуж дочь Сашу, Таисия Огурец выдавала замуж дочь Полю, а Толик Колотуха, сын известного в городе машиниста Петра Колотухи и Насти Колотухи, родной сестры Татьяны Пещеры, певшей в церковном хоре, брал в жены Люду Шорох из Чернигова, вместе с которой учился в черниговском торговом техникуме и вместе с которой проходил сейчас в том же городе Чернигове преддипломную практику.
Было достоверно известно, что первую свадьбу будут играть в городской столовой-ресторане (днем — столовая, вечером — ресторан), заранее снятой Серобабами, чтоб не возиться дома с жареньем и пареньем, уборкой и мытьем посуды. Было не совсем достоверно известно, что вторая свадьба сопряжена с венчанием в церкви, после чего будет продолжена дома у Огурцов, в узком кругу родственников. И было опять-таки доподлинно известно, что третья свадьба состоится в просторном дворе Колотух, где Вася Хомут уже начал в срочном порядке сооружать навес, столы и лавки.
До свадеб, падавших на субботу, оставалось два дня. Погода стояла царственная. Несмотря на конец августа, осенью даже не пахло и теплынь заливала городок. На речке Снов еще загорали и купались, как в июле. Метеосводки не предвещали ни дождей, ни похолодания. И в силу всего этого жители Липовой аллеи пребывали в возбужденном настроении. Каждый надеялся, что будет приглашен к кому-либо на свадьбу, а возможно, получит сразу два или три приглашения. Словом, все находились в нетерпеливом ожидании — нет, не третьего спаса, когда «все на свете поспело», а этих трех свадеб, этого чуда из чудес, впервые выпавшего на долю Липовой аллеи за время ее столетнего существования.
Сергей Музы́ка проснулся рано: только начало светать. Не спалось ему в родном доме, где не был он уже полных десять лет. Как ступил он в свой двор, как отбили вместе с другом Михаилом и соседом Васей Хомутом заколоченные крест-накрест двери и ставни пустовавшей хаты и вошли в нее, так и пошло наплывать на него детство. Увидел старенький столик, за каким готовил уроки, пенал в чернильных пятнах, ручку со ржавым перышком «пионер», увидел кушетку с верблюжьими горбиками, на которой спал, и высокую родительскую кровать, покрытую пикейным старым одеяльцем. Десять лет никто не входил в эту хату, не топил печи, не открывал окон — оттого и пыль в палец, и углы шкафа обвила зеленая плесень. Из шкафа остро дохнуло сладковатой сыростью — это одежда родителей все еще удерживала запах старых духов.
У Сергея защемило сердце, глядя на эти, будто ожившие вдруг вещи, и не захотелось ему пить положенную в честь приезда чарку. Однако поднять чарку пришлось: неловко было перед соседом Васей Хомутом, которого сам же зазвал.
Вася Хомут чутко уловил душевное состояние Сергея Музы́ки, утратившего охоту к шуткам и вообще к разговору. Он сам притих, запечалился и как-то виновато взмаргивал запавшими серыми глазками, точно не мог решить, как вести себя в такой обстановке: поддерживать ли молчание, или заговорить о чем-нибудь таком, что развеяло бы печаль Сергея Музы́ки. Но, выпив вторую чарку да так ничего и не решив, Вася Хомут счел нужным попрощаться и удалиться.
А вот Михаил Чернов, хорошо знавший характер своего друга, с которым уже пять лет рыбачил на траулере «Дерзкий» (Чернов ходил стармехом, а Сергей штурманом), понял, что отвлечь друга от скорбных мыслей может только работа.
— Э, Серега, плохо дело: скоро склянки отбой пробьют, а у нас на шхуне полный непорядок. Давай-ка мы с тобой авральчик сыграем. Тащи швабры, ведра, да и дровишек бы надо… Если в темпе — к отбою твои каюты блистать будут.
Дотемна они скребли и драили, топили печь-голландку и грубку, выгоняя из дому застоявшийся сырой дух, И навели идеальный порядок.
Спать легли за полночь, оставив нараспашку окна и двери.
— Благодать, — сказал Михаил, с наслаждением вытягиваясь на высокой кровати с ноющими пружинами в матрасе. — Ты верно говорил: воздух в вашем городе божественный. Вот, слышишь? — Он шумно потянул носом. — Чем-то здорово пахнет. Интересно, что за цветы такие?
— Не цветы это, Миша, — полынь, — ответил со своего «верблюда» Сергей. — Раньше ее во дворе не водилось. Как, впрочем, и лопухов с крапивой.
— Полынь? Хм-м… А мне нравится запах, — ответил Михаил. И, зевнув, добавил: — Ну, гуд бай. Считай, я уже уплыл в небытие.
Через минуту он захрапел здоровым мужским храпом. А Сергей все ворочался, все думал, вспоминал. Молоденький месяц глядел в окно так же, как глядел много лет назад, и так же, как много лет назад, на печке-голландке шевелились тени листьев. И Сергею казалось, что он никуда не уезжал из этого дома, а всегда был здесь, спал на этом «верблюде», видел этот голубенький месяц за окном и шевеленье листьев на глазуревом кафеле голландки. Он думал о рано умерших родителях (мать он совсем не помнил, а отца потерял в четырнадцать лет, потом его забрала к себе в Мурманск сестра отца, там он и поступил в мореходку) и думал об этом доме, который собирался за время отпуска привести в порядок. Несколько лет назад он получил от здешнего горсовета письмо с предложением продать городу свой пустовавший дом, но от предложения отказался. Сергей хотел сохранить родительское гнездо. И теперь, приехав сюда, в свое детство, он понял, как верно поступил, не продав дом. Он думал даже, что в будущем, когда женится и обзаведется семьей, будет каждый год приезжать сюда с женой и детьми на время отпуска, потому что здесь его родина и с этим нельзя порывать.
Он долго не мог уснуть, а когда забылся коротким сном, увидел покойную мать и покойного отца. Мать вроде бы надевала на него новую белую рубашку и причесывала его перед зеркалом большим гребнем, а отец стоял тут же и говорил ему, сердито насупясь: «Ну, приехал, молодец? Наплавался по морям-окиянам? А раньше о чем думал? А-а, раньше ты мать с отцом позабыл-позабросил? Так и мы тебя знать не желаем!..» И еще что-то обидное говорил отец, сердито дергая себя за длинный ус.
Сергей проснулся, испугавшись чего-то во сне. Сердце у него стучало, лоб покрывала испарина. Он встал, натянул на себя спортивный костюм и вышел во двор.
Утро только занималось, и солнце еще не начало всходить. Роса лежала на земле, на огромных лопухах, на листьях подорожника и на бурьяне, заполнившем весь двор. Двери сарая заросли высокой крапивой, а на дощатой крыше того же сарая вымахала какая-то зеленая хворостина.
Сергей обошел вокруг дома, приминая ногами росный бурьян, оглядел его со всех сторон. Потрогал в одном месте съежившийся край венца — из-под руки посыпалась серенькая труха. Низенький цементный фундамент осел по углам, желоба на крыше светились решетом, оконные рамы снаружи расщелились и покоробились. Словом, домишко был плох и требовал серьезного ремонта. Браться за ремонт вдвоем с Михаилом или нанимать частников было пустым делом. Сергей счел за лучшее связаться с какой-нибудь городской стройконторой, уплатить нужное и быть спокойным, что все сделают как следует.
«Сегодня не стоит, а завтра с утра поищем эту контору», — решил он.
Он поднял валявшуюся в бурьяне палку, посбивал ею крапиву у сарая, открыл вгрузшую в землю дверь, нашел в сарае ржавую тяпку и принялся уже всерьез выкорчевывать крапиву и лопухи.
Когда Михаил проснулся и вышел на крыльцо, половина двора была уложена поваленным бурьяном.
— Фю-ю, да ты, похоже, и не спал! — присвистнув, сказал Михаил. — Вот что с человеком частная собственность делает: человек для себя не щадит себя! Подсобить тебе, что ли? А то неловко получается: гость почивает, а хозяин надрывается.
Сергей бросил тяпку, сказал Михаилу:
— Все, финита на сегодня. Пойдем на речку искупнемся. Неси-ка мыло и полотенца.
Они быстро собрались и минут через пятнадцать, выйдя к железнодорожному переезду и пройдя по тропке, петлявшей вдоль болота, подошли к высокому железнодорожному мосту, обогнули дамбу и очутились у реки. Река была не широкая, по ней плыла густая ряска, чешуйчато поблескивала на солнышке. Весь зеленый бережок украшали коровьи лепешки, и две рогули мирно паслись в сторонке.
При виде такого изумительного пейзажа Михаил выразительно прокашлялся и сказал:
— Ну, Сергей Николаевич, насчет воздуха я не спорю. Но море ваше… вы меня простите! — И он снова выразительно кашлянул.
Сергей Музы́ка тоже с удивлением глядел на реку.
— Ты знаешь, что-то она не того… — наконец сказал он. — Ведь была широкая.
— В розовом детстве, конечно?
— Да нет, даю слово: была вполне приличная река.
— И, конечно, казалось будущему штурману Музы́ке больше Большого Тихого океана? — подначивал Михаил.
Но Сергей, не обращая внимания на его слова, смотрел на реку и с сожалением говорил:
— До чего ж она пересохла. И заросла вся. И ряской взялась. А была чистая…
— Была так часто вами вспоминаема, — продолжал Михаил. — Помнишь, когда штормовали на банке Джорджес, ты всю ночь морочил мне голову своим Сновом? Но так и быть — омоемся! — заключил он, раздеваясь.
Холодная вода леденила тело, водоросли обвивали ноги, и никакого удовольствия такое купание не доставляло. Сергей и Михаил поскорей выбрались на берег, счистили с себя налипшую ряску, оделись и отправились домой. По дороге они купили буханку хлеба в ларьке, потом заглянули на базарчик, нагрузились помидорами и огурцами, а также трехлитровой банкой утрешнего молока, заплатив хозяйке и за молоко и за банку, перебрались по кирпичам через лужу и пошли по сухому песочку к дому. И когда уже совсем подошли, из соседнего двора вышла девушка в пестром летнем платье. Она чуть приостановилась, подняла на них большие синие глаза и сказала: «Здравствуйте».
— Здравствуйте, — удивленно ответили они девушке с пшеничными косами и удивительно синими глазами.
Девушка пошла своей дорогой. Сергей и Михаил недоуменно переглянулись, и тут Сергей все вспомнил.
— Саша! — окликнул он девушку.
Она оглянулась и тоже остановилась.
— Неужели Саша? — спросил Сергей, не смея шевельнуть сложенными на груди руками со столь прекрасным натюрмортом из огурцов, помидоров и зажатой между ними трехлитровой банки с молоком.
— Саша, — застенчиво улыбнулась она.
— Ох, как ты изменилась! Ты же вот такой была… Сколько тебе было, лет десять?..
— Наверное, — ответила она, еще больше смутясь.
— Если бы встретил тебя не у дома, ни за что бы не узнал!
— Обязан был узнать, — вмешался в разговор Михаил. — Ведь соседи. Правда, Саша?
Саша неуверенно пожала плечиком. Застенчивость делала ее очень милой. Щеки зарделись, длинные золотистые ресницы то опадали над синими глазами, то поднимались к густым пшеничным бровям. Видя, что она очень смущается, Сергей спросил, не задерживают ли они ее.
— Да, мне на работу, — торопливо ответила она, неловким жестом убирая упавший на лоб светлый локон, еще не просохший от умывания.
— Ну, беги, — сказал ей Сергей тоном старшего. — Да заходи к нам в гости!
Саша вновь пожала плечиком и быстро пошла от них.
— Кто бы мог подумать! — покачал головой Сергей. — Бегало по улице что-то тоненькое и худое, — и пожалуйста!
— Да-а, я тебе скажу!.. — отозвался Михаил. — Между нами говоря, красивая девчонка.
— Между нами говоря, друг мой Миша, ты прав. И я почти влюбился, — сказал Сергей.
— Между нами говоря, я почти тоже, — сказал Михаил, и они пошли к своему дому.
После завтрака они воевали во дворе с бурьяном. Потом надели чистые рубашки и отправились «посмотреть город», то есть вышли на центральную площадь, окруженную двумя магазинами (продмагом и хозяйственным), кинотеатром «Полет», газетным киоском, столовой-рестораном (днем — столовая, вечером — ресторан) и зданием банка, а также каменной трибуной для произнесения речей по праздникам.
Площадь в этот дневной час была безлюдна и безмашинна. Только трое мужчин с испитыми лицами лениво возили метлами возле трибуны на виду у милиционера, сидевшего на высокой бровке тротуара и курившего. Легко было догадаться, что это пятнадцатисуточники с помощью метел лечатся от трудно излечимого порока.
Сергей с Михаилом заглянули в магазины, где в ожидании покупателей дремали и позевывали продавщицы. Купили у полусонной киоскерши пачку вчерашних газет, ибо сегодняшних еще не было, прочитали все афиши на щите у кинотеатра, узнали, что в «Полете» вечером пойдет «Путевка в жизнь», а на танцплощадке состоятся танцы под баян, и, не зная, куда им еще направиться, вернулись к полусонной киоскерше и спросили, где находится городская стройконтора.
В результате этого своевременного вопроса уже через час во дворе Сергея Музы́ки расхаживало четверо представителей стройконторы во главе с самим товарищем Кавуном.
Внешним видом товарищ Кавун мало походил на начальника хотя бы потому, что на голове у него был нацеплен весьма замызганный картузишко, на ногах были стоптанные сапоги, а телогрейка, несмотря на жару, была застегнута на все пуговицы. Из остальных троих представителей один являлся прорабом, второй был не кто иной, как Вася Хомут, а кем являлся третий — оставалось неизвестным. Но именно этот третий бегал вокруг дома с рулеткой, раскручивал и скручивал ее и сообщал свои измерения прорабу, который все записывал на бумажку.
Вася Хомут, в свою очередь, щелкал стальным метром, лазил на чердак и на крышу, откуда тоже сообщал разные цифры прорабу. Вася был абсолютно трезв, и вид у него был сосредоточенно-озабоченный. Несколько раз Вася подавал Сергею Музы́ке какие-то тайные знаки: подмигивал, вращая запавшими глазками, резко перекашивал губы, но Сергей, к сожалению, ничего не замечал.
Когда все обмерили и подсчитали и когда прораб вручил свои подсчеты товарищу Кавуну, оказалось, что товарищ Кавун — дядька толковый и дело не в его телогрейке. Он задал прорабу несколько уточняющих вопросов, перечеркнул его подсчеты, прислонив бумажку к стенке сарая, в минуту все сосчитал по-своему и тогда уж сказал Сергею тоном, присущим только начальникам.
— Так вот, ваш объект работ составит две тыщи двадцать шесть рублей ноль-ноль копеек. Это исключая веранду. В случае веранды, четыре на два с половиной метра, низ кирпичный, верх шелевка, Плюсуем семьсот сорок рублей ноль-ноль копеек. Итого — две семьсот шестьдесят шесть ноль-ноль копеек.
Сергей Музы́ка пожелал с верандой. Всего две недели назад он вернулся из четырехмесячного рейса в Атлантику, всего неделю назад получил полный расчет за рейс, к нему — отпускные, и денег у него было более чем достаточно. Единственное, о чем он попросил товарища Кавуна, это не затягивать с началом работ.
— Трудновато. Сам понимаешь, лето — жаркая пора, — ответил ему на это товарищ Кавун. Но тут же сдвинул на затылок свой картузишко, подумал и сказал: — Сделаем. Как исключение. Если сегодня же внесешь деньги в банк на наш лицевой счет. Тогда начнем прямо с понедельника.
В это время Вася Хомут опять повращал глазами и скосил рот, а Сергей, опять ничего не заметив, сказал Кавуну, пожимая ему руку:
— Спасибо, товарищ Кавун. Готов сейчас же внести деньги.
После этого Сергей с Михаилом снова пошли в контору к товарищу Кавуну, получили от него нужную бумагу с печатью и за пять минут до закрытия банка внесли деньги на лицевой счет конторы.
Они вышли из банка как раз в то время, когда закончился рабочий день и площадь заполнялась народом, спешившим в магазины и домой.
— Смотри, она! — Михаил тронул за руку Сергея.
Саша вышла из-за угла столовой-ресторана, и они остановились, ожидая ее. Теперь она шла домой, и теперь им было по пути.
— Еще раз здравствуйте, Саша. Это опять мы, — сказал Михаил, когда они оказались рядом. — Вы домой?
— Домой. — Она вновь зарделась, как при первой встрече.
Они пошли в направлении своей улицы.
— Сашенька, а что вы скажете, если мы пригласим вас сегодня на танцы? — спросил ее Михаил.
— Нет, я не могу, — ответила она.
— А если в кино?
— Я этот фильм видела.
— Сколько раз?
Саша удивленно приподняла брови и ответила:
— Один раз.
— Всего-то? — изумился Михаил. — А вот мы с Сергеем недавно четыре месяца болтались в море и четыре месяца наш кок, он же киномеханик, крутил нам по вечерам «Путевку в жизнь». Мы выучили ее наизусть, но готовы посмотреть еще раз.
— Нет, я просто не могу, — ответила Саша.
Они приблизились к луже, и Саша первой перешла ее, быстро переступая по кирпичикам стройными загорелыми ножками.
— Ладно, дело не в танцах и не в кино, — сказал Саше Сергей, когда подошли к ее дому. — Ты просто заходи к нам вечером. Хорошо?
— Хорошо, — кивнула она.
Она как-то странно посмотрела на Сергея, будто хотела еще что-то сказать, и, не сказав, скрылась за калиткой.
А вечером опять взошел тонкорогий месяц, засеребрил воздух, крыши, сонные деревья. Во дворе резко запахло полынью и привядшим за день бурьяном. Сергей похаживал по двору, курил и поглядывал на соседний дом. Михаил в комнате слушал транзистор. Кухонное окно соседнего дома было повернуто на дом Сергея. В окне горел свет, и Сергей видел Сашину мать, Груню Серобабу, то входившую на кухню, то исчезавшую в комнатах. Саша в окне не появлялась. Где-то через полчаса у соседей скрипнули двери, кто-то сошел с крыльца и легкими шагами подходил к освещенному окну. Сергей неслышно приблизился к забору, встал на пенек и осторожно заглянул в соседний двор. Саша закрывала на кухне ставни.
— Саша, — тихо позвал он ее.
— Ой, кто это? — испуганно оглянулась она.
— Саша, подойди к сараю, там нет доски в заборе, — шепотом сказал Сергей.
Саша затворила ставни и быстро пошла вдоль забора к сараю. Сергей легко снял с гвоздя еще одну доску и очутился в соседнем дворе.
— Слушай, Саша, я скажу все сразу, — торопливо заговорил он, оказавшись возле Саши. — Будь моей женой. Мы уедем с тобой в Мурманск. Я все решил. Ты согласна? — Он взял ее за руку.
— Сережа, пусти… Что ты делаешь? — испугалась Саша.
— Нет, ты скажи, согласна? — настойчиво шептал Сергей.
— Пусти!.. — вскрикнула она. И, вырвав из его рук свою руку, побежала по огороду к дому.
На следующий день, как только взошло солнце, Михаил с Сергеем снова собрались на реку. Какой невзрачной ни показалась она им вчера, а все-таки река была пригодной для купания.
Выйдя за калитку, они нос к носу столкнулись с Груней Серобабой. Повязанная по-монашески темным платком, Груня шла на работу в пионерлагерь, неся в каждой руке по пустому ведру.
— Здравствуйте, Агриппина Сидоровна, — приветливо поздоровался Сергей, хотя и помнил, что когда-то Груня Серобаба враждовала с его покойными родителями из-за вредного своего характера. — Узнаете меня?
— Узнавать узнаю, только вы мне своей музыкой вчера спать не давали, — сказала она, едва разжимая сухие губы. — Разве не знаешь, что музыка разрешена до одиннадцати?
Сергея несколько ошарашило такое начало встречи с Сашиной матерью, но, памятуя, что она Сашина мать, он решил пошутить:
— Да ведь я сам Музы́ка, потому и музыку люблю. Вот начнем хату ремонтировать, будет не до музыки.
— А толку что? С нее ж труха сыплется. — Груня оценивающе поглядела на его осевший по углам домик и перевела взгляд на свой высокий, большой дом, как бы сравнивая их. — Продал бы лучше да какой-никакой кооператив заимел.
— Зачем мне кооператив? — улыбнулся Сергей. — У меня квартира есть. Приезжайте ко мне в Мурманск, гостьей будете.
Груня и эти его слова приняла всерьез.
— Когда это мне по гостям разъезжать? Мне за работой дыхнуть некогда. А в субботу дочку замуж выдаю. Тоже хлопоты немалые.
И, сказав это, Груня зашагала прочь от них, вытянув, как солдат, по швам руки с пустыми ведрами.
Оглушенный ее известием, Сергей не трогался с места.
— Что за ведьма такая? — спросил его Михаил, поглядев вслед удалявшейся Груне.
— Это мать Саши, — ответил Сергей. — Слышал, Саша замуж выходит?
— Ах, вот что-о! — протянул Михаил. — Между прочим, коварная красотка. Краснела, бледнела, а сама…
— Между прочим, да, — уныло согласился Сергей. — Что-то мне не хочется никуда идти.
— Э-э, Сергуня, так не годится. Ты меня за ноги с кровати стащил, а теперь тебе не хочется, — сказал ему Михаил. И крепенько подтолкнул его в плечо: — Нет уж, идем! Посмотрим, как там сегодня твой хваленый Тихий океан.
В доме Таисии Огурец было полное затишье. Все ставни на окнах были закрыты (это для того, чтоб в комнатах держалась прохлада), и с улицы казалось, что в доме № 15 никто не живет. Между тем сама Таисия, ее брат с женой и Поля с Андреем были на месте. Просто они вели себя тихо, не кричали, не бегали, не суетились, а по большей части отдыхали, в доме или в саду, и потому не привлекали внимания ни соседей, ни прохожих.
В описываемый день у Огурцов проснулись, как всегда, не рано и не поздно: где-то часам к девяти. Позавтракали свежим сыром со сметаной и малиной с сахаром и молоком. Потом дружно, все участвуя, вымыли посуду, сготовили обед на газовой плите, подключенной к баллону, и когда управились, сделали выезд на вишневых «Жигулях» в село Гороховку, на переговоры к батюшке Павлу.
Переговоры велись в доме батюшки, так как в этот день в церкви не служили, и прошли в сердечной, дружеской обстановке. В них участвовали батюшка Павел и матушка Феодосия, с одной стороны, а с другой — Таисия Огурец, Поля и Андрей. Филипп Демидович остался в «Жигулях», занавешенных ситцевыми шторками.
Вернувшись от батюшки, участники переговоров подробно рассказали жене Филиппа Демидовича, как все было и какой в общем-то приветливый батюшка Павел и какая приветливая матушка Феодосия. Они угостили их вкуснейшим квасом с изюмом, угостили постными пирожками с капустой, поскольку, оказывается, до третьего спаса длится пост, пост кончается в субботу, и в субботу их обвенчают, а во время поста венчать запрещено. Еще батюшка с матушкой показали им карточки своих детей: один сын — инженер-технолог, а другой служит в армии. А сам батюшка выглядит совсем молодо, гораздо моложе матушки. Лицо у него благородное, глаза пронзительные. У него перед самым крыльцом вкопаны в землю турник и брусья: видимо, батюшка неплохой физкультурник. За венчание нужно платить прямо в церковную кассу, и берут недорого — всего десять рублей. Но, конечно, нужно будет еще дать батюшке и лично от себя. Виолетта Кирилловна, жена Филиппа Демидовича, с интересом слушала все это, шевеля по привычке тупым заячьим носиком, и приговаривала:
— Как интересно! Ах, как интересно!..
Виолетта Кирилловна работала массажисткой в одном из киевских салонов косметики, была натура эмоциональная и ко всему на свете проявляла восторженно повышенный интерес. Так что рассказ о батюшке Павле и матушке Феодосии чрезвычайно увлек ее.
Когда тема поездки в Гороховку была исчерпана, Таисия спросила Виолетту Кирилловну, не приходил ли в их отсутствие кто-либо из покупателей.
— Нет, Тая, никого не было, — ответила та. — Ах, зря ты проворонила того отставника. Никогда нельзя упускать первого клиента.
— Найдется другой, — ответила Таисия.
— Вряд ли сейчас найдется, — заметил Филипп Демидович. — Дома́ обычно с весны покупают.
— Ну, посмотрим. Еще сентябрь впереди, — сказала Таисия, хотя в душе сама понимала, что дело с продажей дома может заморозиться до следующей весны.
Уже с полгода в городке висело объявление о продаже ее дома. Сперва покупатели, что называется, валом валили. Но первая цена, назначенная ею, — 15 тысяч, сразу многих отпугнула. Таисия сбавила цену до 13-ти, потом до 11 тысяч. Тут с Севера приехал демобилизованный полковник и сразу предложил десять тысяч. Она поняла, что это верный покупатель, и, решив, что тысяча рублей для него не деньги, уперлась. Полковник являлся к ней ежедневно в течение двух недель. Он говорил: «Десять!» Она отвечала: «Одиннадцать!» Полковник перестал приходить. Таисия заволновалась, зачастила на центральную площадь в надежде «случайно» встретить его и, встретив, сказать: «Ну, пусть по-вашему. Пусть десять». Потом узнала, что он купил дом под лесом, и жутко переживала, потому что другие покупатели давали ей всего шесть-семь тысяч.
Поговорив о будущем венчании и о продаже дома, все решили отдохнуть после поездки. Молодые ушли в комнаты, Филипп Демидович, взяв кипу газет, устроился на раскладушке под яблоней. На другой раскладушке, под сливой, прилегла его жена, а Таисия, тоже с книгой, забралась в гамак, подостлав для мягкости старое ватное одеяло. И все молча занялись чтением.
Тут, видимо, настало время объяснить причину, побудившую молодых к церковному венчанию, а заодно и причину, побудившую Филиппа Демидовича Огурца принять живое участие в этом событии, учитывая его высокий пост на юридическом поприще.
Собственно говоря, никакой причины не было. Дело в том, что Поля Огурец, студентка Киевского университета (исторический факультет), и Андрей Секач, студент того же университета (юридический факультет), неделю назад самым нормальным образом расписались в одном из киевских загсов, после чего Поля Огурец стала Полей Секач, то есть наизаконнейшей женой Андрея Секача. Счастливое бракосочетание тоже отмечалось самым нормальным образом: в кафе «Маричка», в обществе восьмидесяти человек — родных и друзей новобрачных. Было все, как и должно быть: тосты, джаз, танцы и подарки. Отец молодого мужа подарил новобрачным официальную бумагу с гербовой печатью, разрешавшую строительство в городе Киеве двухкомнатной кооперативной квартиры. Полина мать, Таисия Огурец, подарила словесное обещание: полностью оплатить кооператив, после продажи собственного дома, и жить до гроба вместе с дочерью и зятем, помогая им в устройстве жизни и присмотре за будущими детьми. (До продажи дома Таисия Огурец намеревалась оставаться в городке Щ. и продолжать работать буфетчицей в столовой-ресторане.)
И как раз там, в кафе «Маричка», во время тостов и веселья, Поле Секач, бывшей Огурец, и ее молодому мужу пришла в голову потрясающая мысль: обвенчаться в церкви! Поля прошептала эту свою мысль на ухо своей маме, блиставшей на свадьбе смуглой красотой не меньше самой Поли, и Таисия Демидовна так согласно закивала головой, что из высокой ее прически выпало сразу пять шпилек, Тогда Поля отыскала среди танцующих Филиппа Демидовича, увела его в уголок и ему прошептала свою мысль. Филипп Демидович любил племянницу, вдобавок был очень весел, и потому тоже закивал головой в знак согласия. В это время Андрей посвятил в их замысел своих родителей, и таким образом, здесь же, в кафе «Маричка», был составлен веселый план: ехать к Таисии Демидовне в городок Щ. и там обвенчаться.
Филипп Демидович находился в отпуске, и ему ничего не стоило устроить на своих «Жигулях» этакую послесвадебную прогулку из Киева в родной городок и отдохнуть здесь пару-тройку дней. В предстоящее воскресенье им с женой необходимо было вернуться в Киев, так как из «Артека» возвращался сын-семиклассник и нужно было встретить его на вокзале. А венчание — это так, блажь молодежи.
Словом, никакого значения этой чепухе Филипп Демидович не придавал.
— Ну, пускай себе сходят в церковь, — снисходительно посмеиваясь, сказал Филиппу Демидовичу и отец Андрея, тоже видный юрист и его коллега. — В Киеве я бы им не разрешил. А в какой-то там вашей Гороховке… Пускай себе подурачатся.
И потому стояла в доме Таисии тишина, потому и отдыхали все, что свадьба уже прошла и никаких новых забот не предвиделось. У Поли было свадебное платье и фата, были обручальные кольца, Андрей захватил с собой черный костюм. Оставалось только надеть все это и в назначенный час подъехать к церкви…
Лежать в саду было приятно. Солнце жиденько цедилось сквозь листву, низко пролетали желтогрудые синички. Пахло теплой травой, листьями, яблоками. Что-то тонко попискивало, что-то пожужживало. Эти приглушенные звуки и теплые запахи, бродившие в притененном деревьями воздухе, притупляли мысли, навевали дрему. Сон уже сморил Виолетту Кирилловну и Таисию, прервав их чтение, и Филиппа Демидовича тоже неодолимо клонило ко сну. Он еще продолжал водить глазами по газетным строкам, но смысл читаемого плохо доходил до его сознания. Где-то опять меняются правительства… идут переговоры… подписываются договоры… опять запущен спутник… Одно и то же, одно и то же, и ничем никого не удивишь…
Филипп Демидович опустил на траву газету, уже совсем не в силах бороться со сном. Но в это время кто-то вошел в калитку и тихо пошагал к крыльцу. Уловив эти осторожные шаги, Филипп Демидович привстал, прислушался и вышел из-за загородки, отделявшей двор от сада.
По дорожке двигался самый культурный человек Липовой аллеи Поликарп Семенович Ко́жух, живший напротив, в доме № 14. Был он в соломенной шляпе, в сандалетах на босу ногу и держал в руках авоську, где лежали бутылка минеральной воды «Поляна Квасова» и свернутые в трубочку газеты.
— День добрый. С приездом, Филипп Демидович, — сказал он, приподняв шляпу. — Вот шел из магазина и зашел. Если не обременю, посижу с вами полчасика. Хотел вчера зайти и не решился, посчитал — отдыхаете с дороги.
— Какое обременение, Поликарп Семенович? Я просто рад вас видеть, — ответил Филипп Демидович, все еще борясь с сонливостью и вовсе не радуясь приходу соседа, помешавшему ему вздремнуть.
Поликарп Семенович аккуратно постучал носками сандалет о землю, выбивая из них песок, сел на скамью, примостил рядом авоську с «Поляной Квасовой» и снял шляпу, подставив солнцу вспотевшую под шляпой довольно густую шевелюру с благородной сединой.
Филипп Демидович щелкнул крышкой портсигара с сигаретами «BT», протянул портсигар Поликарпу Семеновичу.
— Благодарю, но… не курю, — ответил Поликарп Семенович с некоторой хвастливостью.
— А помнится, курили.
— Бросил. Второй месяц креплюсь. И, представьте, поздоровел. Одышка исчезла, сердцебиение нормализовалось. Да-а…
Поликарп Семенович умолк, а Филипп Демидович закурил. Однако Филипп Демидович наперед знал, какой у них сейчас последует разговор. Всякий раз, когда он появлялся в городке Щ., Поликарп Семенович считал своим долгом нанести ему визит и побеседовать об общегосударственных и мировых проблемах.
Поликарп Семенович не был коренным жителем Липовой аллеи. Всего лет тридцать назад он приехал в городок не то из Херсона, не то из Таганрога (впрочем, какая разница откуда), купил хороший дом (кстати, самый лучший дом на Липовой аллее), купил мотоцикл с коляской (смененный после на «Победу» первого выпуска) и преподавал себе в техшколе, готовившей помощников паровозных машинистов, механику и еще какие-то технические науки. Там у него случился, как уверяли будущие помощники машинистов, «сдвиг по фазе», иными словами, случилось легкое помешательство. Но ученики, видимо, несли напраслину и, возможно, распуская подобные слухи, мстили Поликарпу Семеновичу за свои «неуды» и «тройки». Во всяком случае, подобные слухи не помешали Поликарпу Семеновичу выйти с почетом на пенсию и остаться культурным человеком с широким кругозором. А если у человека широкий кругозор, ему, естественно, не к лицу водиться с представителями узкого кругозора. Этим и объяснялся тот факт, что Поликарп Семенович никогда не находил общего языка с жителями Липовой аллеи и всегда находил его с наезжавшим изредка Филиппом Демидовичем.
— Ну-с, чем же живет сегодня наша столица, златоглавый славный Киев? — спросил, прервав молчание, Поликарп Семенович, и это был тот самый вопрос, которого ожидал Филипп Демидович.
— Столица живет напряженной трудовой жизнью, — ответил как можно серьезнее Филипп Демидович, зная, что Поликарп Семенович явился на серьезную беседу.
— Это верно, — согласился Поликарп Семенович. — Готовясь к вам зайти, я составил себе пять вопросиков. — Он выбросил пять пальцев и тут же свел их в кулак. — Вот первый вопросик, — оттянул он мизинец, — в отношении отношений с Китаем. Как вы думаете, война между нами возможна? Хотел бы знать ваше мнение.
Филипп Демидович коротко вздохнул и начал высказывать Поликарпу Семеновичу свои соображения насчет того, почему невозможна война с Китаем. Поликарп Семенович слушал внимательно, иногда кивал головой, и все время держал мизинец оттопыренным, а четыре других пальца — сжатыми.
— Представьте, я того же мнения, — сказал он после того, как Филипп Демидович до конца высказался. — Я со всех сторон анализировал отношения с Китаем и думаю, что с этой стороны опасности нет. Хотя, знаете, все может быть, если смотреть в аспекте новой и старой истории. Да, кстати, вы не знакомы с трагедиями Кристофера Марло? Он писал несколько раньше Уильяма Шекспира. С большой силой изображен поход Тамерлана. Жестокое время убийств и крови. Если расположены, прочтите.
— Марло? — переспросил Филипп Демидович. — Нужно будет поинтересоваться в библиотеке.
— Да нет, пожалуйста, — сказал Поликарп Семенович, расстегивая летний полотняный пиджак и извлекая, к удивлению Филиппа Демидовича, толстую книгу, которую, оказывается, прятал под мышкой. — Только, пожалуйста, аккуратно, — попросил Поликарп Семенович, передавая Филиппу Демидовичу припотевшую книгу. — Она принадлежит жене, и жена дорожит ею. Тем более что книга редкая.
— Не беспокойтесь, я сразу же оберну газетой, — заверил его Филипп Демидович, открывая первую страницу, где старательным каллиграфическим почерком было выведено:
«Дорогой мамочке в день рождения. Со студенческим приветом твой сын Гена. 12 февр. 1959 г.».
— Да, теперь второй вопросик. — Поликарп Семенович разогнул второй палец. — Второй вопрос, второй вопрос… — напряженно вспоминал он. — Первый — Китай, а что же у меня было во втором вопросе? Вот крутится в голове — и никак… Давайте третий, а второй я вспомню. Значит, третий вопрос — о разработках сибирского газа японцами. — Он разогнул средний палец, а безымянный, означавший забытый им второй вопрос, прижал к ладони.
Но тут он снова запутался в своих пальцах и вопросах и стал нервничать.
— Нет, нет, постойте… — Поликарп Семенович пытался навести порядок в вопросах и пальцах. — Сибирский газ — это четвертый вопрос, а пятый… Пятый, по-моему, у меня — опреснение воды…
Поликарп Семенович все больше волновался, даже голова у него стала дергаться. И вдруг сказал:
— В отношении сибирского газа я решительно с вами не согласен! И вы меня ни в чем не убедили.
— Да я вас ни в чем и не убеждал, — удивился Филипп Демидович.
— Нет, вы убеждали! — горячо возразил Поликарп Семенович. — Вы за то, чтоб продавать газ, а я — против. Зачем нам японцы? И зачем нам китайцы и португальцы? Вы прочтите поход Тамерлана, там все сказано!
— Поликарп Семенович, при чем тут поход Тамерлана? — мягко остановил его Филипп Демидович. — Давайте рассуждать спокойно.
— Нет, я спокойно не могу. Сибирский газ — мой третий… простите, четвертый вопрос, и вопрос острый… — Поликарп Семенович запустил под пиджак руку и начал нервно чесаться.
— Возможно, возможно, я не спорю. Но выслушайте меня, — предельно спокойным голосом остановил его Филипп Демидович, как и подобает человеку, занимавшему высокий пост на поприще правосудия.
Однако и его речь была прервана. На крыльцо вышла Поля, хлопая заспанными глазами.
— Приве-е-т! — полусонно протянула она. — Слышу и не пойму, с кем это дядя Филя разговаривает. Здравствуйте, Поликарп Семенович. — И, не дождавшись ответного приветствия, тут же спросила: — А где наши, в саду? Пора обедать. Дядя Филя, зови их, я буду накрывать. — Она снова ушла в дом.
— Да, да, и мне пора обедать, — поднялся Поликарп Семенович. И стал надевать свою шляпу, говоря: — Я еще зайду к вам. Допустим, сегодня или завтра.
— Заходите, Поликарп Семенович, милости прошу, — приглашал Филипп Демидович, тоже поднимаясь со скамьи.
Он проводил Поликарпа Семеновича до калитки и вернулся к дому. Из сада, позевывая, вышла Таисия.
— А мне показалось, кто-то пришел к нам, — сказала она. — Вроде калитка стукнула. Уж думала, покупатель.
— Да нет, это Ко́жух приходил, — ответил ей брат. — Посидел немного.
— И что тебе за интерес с ним сидеть? — пожала полными смуглыми плечами Таисия. — Давно пора обедать. Совсем заспались… — Она застучала рукомойником, споласкивая руки и лицо.
С улицы донесся какой-то громкий разговор. Таисии подумалось, что это, быть может, явился покупатель дома (последнее время ей постоянно мерещились эти самые покупатели), и поспешила к калитке, выглянула на улицу. Но это Марфа Конь разговаривала с Поликарпом Семеновичем. Таисия не стала их слушать и ушла в дом.
А если бы не ушла, услышала бы следующий разговор.
— Послухайте, Кожу́х… — говорила Марфа.
— Не Кожу́х, а Ко́жух, — прервал ее Поликарп Семенович. — Я вас пятый раз поправляю. Вы запомните, запомните, пожалуйста: моя фамилия Ко́жух, а не Кожу́х. Ведь я не называю вас Марфой Лошадь, а называю Марфой Конь.
— А по мне, так хоть горшком зовите, лишь бы в печь не становили. Я вам про вашу собаку говорю, а вы мне про свою фамилию. Я вам говорю: ваша собака прошлую ночь до утра выла и эту ночь выла. И прямо под моими окнами.
— Но ведь собака не человек, — отвечал Поликарп Семенович. — Я не могу запретить ей выть.
— Послухайте, Кожу́х!..
— Я вам шестой раз говорю: не Кожу́х, а Ко́жух.
— Пускай Ко́жух. Так вы ее хоть от моих окон отведите или в сарай закройте.
— Но я не могу этого сделать: собака стережет гараж.
— Так что ж, по-вашему, так она и будет все время выть под моими окнами?
— Почему же все время? Сейчас у нее такая пора: все собаки гуляют. Пройдет пора, и она успокоится.
Поликарп Семенович элегантным взмахом ног вытряхнул песок из сандалет, вошел к себе во двор и запер за собой высокую калитку на два крючка и на засов. Больше в этот день он со двора не выходил. Только вечером прибежал к Филиппу Демидовичу внук Поликарпа Семеновича, мальчишка десяти лет, приехавший из Житомира на лето к дедушке с бабушкой.
— Дядя, вы уже прочитали книжку? Если прочитали, так верните, — сказал мальчик.
— Что ты, друг мой, когда бы я успел? Я за нее еще не брался. Вот сейчас начну читать, — ответил Филипп Демидович.
— Ладно, читайте, — разрешил мальчик и убежал.
Назавтра он опять явился и сказал:
— Дядя, бабушка просила книжку. Это чужая книжка, нужно срочно отдать. За ней тетенька пришла и требует. Таких книжек нету, ее только за сто рублей достать можно.
— Это бабушка сказала, что чужая?
— Ага, — кивнул мальчик.
— Что ж, возьми, — Филипп Демидович с сожалением вернул мальчику недочитанного Кристофера Марло. — Только скажи бабушке, что обманывать нехорошо. Ведь это бабушкина книжка, ей твой папа подарил. И никакая тетенька за ней не пришла, верно?
— А я не знаю. Это не мое дело, — ответил мальчик, глядя на Филиппа Демидовича ясно-голубыми лживыми глазами.
Взял книжку и убежал.
В этот же день во дворе у машиниста Петра Колотухи с раннего утра ширкала пила, стучал молоток, громыхали доски. Это Вася Хомут, уже натянув на столбы и перекладины просторный полотняный навес, мастерил под навесом дощатый стол длиной в пятнадцать метров и лавки к нему. По причине срочного предсвадебного заказа Вася взял кратковременный отпуск, на три дня, в своей конторе, и у Колотух работал не спеша: часто свертывал цигарки и часто заглядывал на кухню, где Настя Колотуха с двумя приглашенными себе в помощь женщинами доводила до ума ладненького кабана, купленного вчера на базаре и вечером забитого.
На кухне начинялись колбасы и кендюх, шпиговался салом и чесноком окорок, жарились в печи кровянки, что-то шкворчало в горшках, высоко обложенных на припечке жаркими углями.
— Настя, золотце, детка моя, там три доски с сучками, — появлялся на кухне Вася, одетый в свою неизменную спецовку с яркими значками-наградами. — Иди, мамочка, кинь оком: класть их или откинуть?
Распарившейся возле печи Насте было не до Васи, и она отвечала ему:
— Клади, Вася, клади. Клеенкой накроется — не видно будет. Выпей рюмочку и клади. Сам налей, вон на окошке стоит, и закуси чем-нибудь. Да много не наливай, а то еще топором поранишься.
— Настя, мамочка, ягодка моя, ты ж меня знаешь! — сипел в ответ Вася, наливая себе рюмочку. — Все, как надо, будет. Я за свою работу головой отвечаю. На меня ни один человек не обидится.
— Да что я, не знаю? — отвечала Настя. — Ты закуси, закуси! Вот ухвати вилкой печенку жареную!
— Не хочу, Настя, золотце, счастье мое! Я закурю лучше, — Вася лез в карман за махорочкой. — Я никого никогда не обдурил. Потому и меня не обдурят. А если захотят обдурить, я мигом догадаюсь. Глянул — и все понял.
— А как же! — отвечала Настя, держа на весу кишку и заталкивая в нее начинку. — Каждый понимает, когда его обманывают.
— Не скажи, Настя, не скажи, золотце, — говорил Вася, чадя вонючей махоркой. — Я тебе, мамочка, вчерашний пример приведу. Сергуня Музы́ка дом через нашу контору ремонтирует. Пришел он вчера с другом — ты его видела, он тоже моряк. Ну, пошли мы смету составлять. Сам Кавун наш, прораб, я и Гмыря. Ну, обмерили, посчитали, на две тыщи восемьсот переделка потянула, с верандой, конечно. И Кавун Сергею говорит: «Если прямо сейчас полную сумму оплатите, прямо с понедельника начнем». Я-то знаю, что он брешет. Он этих подрядов по всему городу нахватал, а в кадрах текучка. Клянусь тебе, мамочка, хорошо, как через месяц матерьял завезут. Сергуне бы так сказать: «Как рабочих пришлете, так и заплачу». Тогда б и Кавун раскумекал, что его обман раскрыт.
— А вы б тому моряку намекнули, если знали, — сказала Васе чернобровая женщина, помогавшая Насте.
— Мамочка, рыбка моя, я ему кивал и моргал, да у него вот тут не сработало! — Вася постучал себя костяшками пальцев по голове. — Я вечером пришел к нему и говорю: «Что ж ты, Серега, я ж тебе моргал!» Так, ягодка моя, думаете, что он? «Я, говорит, деньги внес, значит, сделают».
— Хороший он парень, Сережа, — сказала Настя. — Я с ним вчера на улице разговаривала: самостоятельный такой и серьезный. Вот вам и без родителей рос!
— А зачем им теперь родители? — отозвалась другая помощница Насти, достававшая из печи противни с пахучими кровянками. — Им теперь дружки-подружки дороже. Выдрющиваются один перед другим с гитарами да транзисторами. Понавешают их на шею, волосья распустят и метут клешами землю. Ото и все ихнее занятие.
— А чем это гитара плоха? — ответила Настя, потому что сын ее Толик и гитару с транзистором имел, и волосы длинные носил, а Настя в сыне души не чаяла.
Вот так поговорив с женщинами и пропустив рюмочку, Вася Хомут брался за ножовку и топор. А спустя малое время опять появлялся в проеме дверей и сиплым голосом сообщал:
— Настя, рыбка моя золотая, гвозди кончаются! Мне домой сбегать или у тебя свои есть?
— Есть, Вася, есть. Сейчас найду в сарае. А ты пока рюмочку пригубь. Да заедай ты, ради бога. И не лей много, а то мне Валя твоя задаст!
— Никогда! — уверял Вася и заводил знакомую песню: — Валечка, детка, рыбка моя, красавица ненаглядная!..
В полдень прибежал младший сын Васи Хомута, Лешка (старший, Володька, служил лейтенантом на Дальнем Востоке), тот самый Лешка, что когда-то играл с мальчишками в футбол, побежал за мячом и услышал из колодца голос родного отца. Теперь Лешка подрос и был уже в четвертом классе.
— Пап, пошли обедать, — позвал он отца.
— Видишь, мне некогда. Я после приду, — ответил Вася, старательно затесывая столбик, который надлежало вогнать в землю.
— Пап, пошли. Мамка на перерыв пришла, зовет! — не отходил от него Лешка.
— Правильно: у вас перерывы есть, а у меня их никогда нету. Так вы сами и обедайте, — отвечал Вася, усердно тюкая топором и не оборачиваясь к Лешке, чтоб не выдать принятых рюмочек. — А ты вот скажи, чем ты с утра занимаешься?
— Ничем, — честно ответил Лешка.
— Вот. Ничем. Так оно и есть, рыбка моя. Никакого полезного дела не сделал. Книжку не раскрыл. Нет у тебя, Лешка, никакой тяги к знаниям. А раз так — быть тебе пастухом. Я тебя к деду Сергачу отведу, будешь его козу под лесом пасти.
— Ска-ажешь! — засмеялся Лешка.
— А-а, смеешься! Не смейся, рыбка моя. Как сказал, так и будет, — обернулся к сыну Вася Хомут и малость покачнулся. Но придержался за чурбак, на котором тесал столбик, и сел на него, желая продолжить отеческую беседу с бездельником Лешкой. И сразу же выдал себя.
— Ты уже-е-е! — понимающе сказал Лешка.
— Что значит — «уже»? — удивился Вася Хомут. — Что оно значит, твое «уже»? Ну-ка, ответь отцу, только честно.
— Сам знаешь, — сказал Лешка. — Лучше не ходи обедать, а то опять будет тебе от мамки. А еще слово давал!
— А я и не пойду. Раз слово дал, значит, не пойду, — согласился Вася.
— Ладно тогда. Я тебе скажу, как она уйдет. Тогда спать завалишься, — рассудил Лешка.
— Правильно, рыбка моя, счастье мое босоногое. Но я спать не могу. Видишь, сколько работы? Начать да кончить. Ну, беги быстренько, чтоб мамка не волновалась. Скажешь, некогда мне, понял?
Лешка кивнул и побежал к калитке, стуча по земле босыми пятками.
— Ты смотри мне, чтоб книжку сегодня почитал! — крикнул вдогонку ему Вася. — Тебе что учительница говорила? Чтоб ты чем летом занимался? Слышал?
— Слышал, слышал! — прокричал ему уже из-за забора Лешка.
Вася поднялся с чурбака, попил из колонки холодной воды и снова взялся за топор.
Он еще несколько раз заглядывал на кухню, где уже совсем нечем было дышать от жары и запахов жареного, но Настя больше не предлагала ему рюмочек: боялась, что получится у Васи перебор и он отправится спать, бросив на полдороге работу.
Настя Колотуха от природы была добрейшая женщина, и добряком был ее Петро. Бывают у людей такие лица, с такими глазами, губами, бровями, с такой улыбкой, постоянно таящейся в уголках рта, что лишь посмотришь на них и сразу подумаешь: вот она, доброта людская! Вот такие лица были у Петра и Насти. И профессии у них были добрые: она — медицинская сестра, он — водил тепловозы. Настя получала немного, а Петро до трехсот в месяц. Жили в полном достатке, а потому ни в чем не отказывали Толику, единственному сыну. Захотел радиолу — вот тебе радиола, захотел в Грузию съездить — вот тебе Грузия, решил Москву поглядеть — вот тебе Москва, столица нашей Родины. А выдержал сын экзамены в техникум, Настя от радости плакала. Они ему и один костюм, и другой, и джинсы за семьдесят рублей, и по сотне в месяц в техникум шлют. Насте говорили: балуешь, мол, его, зачем к роскоши приучаешь? Но она рукой махала:
— Хватит, что я в нужде росла, в одном платьишке за Петра выходила. А как хотелось одеться девчонкой! Так пусть он за меня пофорсит. Что ж нам для сына жалеть? Он у нас не какой-нибудь тунеядец. С курса на курс на сплошных четверках да пятерках перескакивает.
Вот и свадьбу они с Петром решили сделать такую, чтоб надолго запомнилась и сыну, и невестке, и ее родителям, и всем приглашенным. Узнав, что Серобабы будут играть свадьбу в столовой-ресторане, Настя даже руками всплеснула:
— Как же им не стыдно? Что им там подадут, в столовке? Борщ с котлетами и колбасу харчпромовскую? Да еще в двенадцать ночи домой выпроводят?
Нет, Настя и Петро и подумать не могли о столовой! Разве нет у них своего дома? Разве нет своего двора, где на свежем воздухе сотня человек спокойно разместится? Разве не продаются на базаре восьмипудовые кабаны, сыр, сметана, цибуля? Разве не растут у нее на огороде отборные огурчики и помидоры? И разве, наконец, нет у нее рук, чтобы нажарить, наварить и напечь? И у Петра есть руки, чтоб наносить из магазина и загодя поставить в погреб водку и шампанское, коньяк и вино. И ноги есть у Петра, чтоб сходить в Дом культуры и договориться насчет оркестра.
Настя срочно ушла в положенный отпуск, и уже третий день в доме и во дворе шли приготовления к свадьбе.
Правда, женитьба сына была для Насти, равно как и для Петра, неожиданностью. Ну, какая тут ожиданность, если сам Толик месяц назад не знал, что вздумает жениться! Все лето он жил в Чернигове, проходил преддипломную практику, приезжая на выходные домой, ходил на танцы, провожал, как водится, девушек — и только-то всего. И вот приехал в прошлую субботу и ошарашил новостью. Да и то не сразу открылся, а лишь тогда, когда Настя стала строго спрашивать, зачем он просит у нее триста рублей, на что они ему понадобились.
— Нужно, — отвечал он сперва. — Раз прошу, значит, нужно.
А Настя все-таки ласково допытывается:
— А ты скажи, зачем? Купить себе что-нибудь хочешь? Так у тебя все есть: и костюмы, и плащи, и выворотка. Ботинки меховые, туфель пар пять, рубашек много… Значит, на что-то другое надо, на что-то нехорошее, раз скрываешь.
И тогда он открылся.
— На хорошее. Мне на свадьбу надо. Я женюсь, мама.
Настя как стояла, так и села.
— Ой, неправда! — побелела она.
— Нет, мама, все правда, — волнуясь, сказал он. — Мы уже заявление в загс подали. Если не веришь, вот… смотри. — Он достал из кармана лощеную бумажку с печатью. — Это талоны в магазин для новобрачных. Видишь, по ним можно все купить на свадьбу.
Настя посмотрела на бумажку, потом на сына. Был он остролицый и худенький. Никакой не мужчина, никакой не муж, а мальчишка мальчишкой: с длинными волосами, по моде, в джинсах с какими-то наклейками, по моде… И она заплакала.
— Мама, ну что ты? Ну, не плачь, не надо, — стал утешать ее Толик. — Ну что ж теперь делать?..
Настя и сама поняла, что делать теперь нечего. И только спросила с упреком:
— Почему ж ты с нею не приехал? Мы с отцом посмотрели б на нее.
— Ей сейчас некогда, — сказал Толик. — Она в народном театре играет, и они поехали в Нежин показывать спектакль.
— Так она артистка? — прямо-таки изумилась Настя.
— Да нет, она в нашем техникуме, тоже дипломница. А это вроде самодеятельности, — объяснил Толик.
— Как же ее зовут? — спохватилась Настя.
— Люда она, Люда Шорох. — Толик подошел, поцеловал мать и сказал: — Да ты не волнуйся, она нормальная девчонка. У нее мать и отец инженеры, на капронке работают.
— Вот что, сынок, — помолчав, сказала Настя. — Я тебе не враг. Раз ты решил, так и будет. И тебя и Люду мы с отцом будем любить. И денег я тебе дам, купи в том магазине, что вам нужно. Но с таким условием, что свадьба ваша здесь будет, в нашем доме. Распишетесь в Чернигове, а после загса — сюда. С ее родителями, конечно. Вот это мое желание.
— Что за вопрос, мама! — обнял ее Толик. — У них своя «Волга», зелененькая, вся блестит. Последняя модель. На ней и прикатим. В субботу распишемся — и к вам.
— Вот и хорошо. Ну, будь же счастлив, сынок, — поцеловала его Настя и опять заплакала.
— Брось, брось!.. — снова обнял ее Толик.
В тот день Петро повел поезд на Ворожбу и задержался в поездке. Толик, не дождавшись его, уехал последним вечерним автобусом.
Вернувшись ночью из поездки, Петро добродушно поворчал, узнав, что сын так быстро ускакал. К тому времени Настя многое передумала, пришла к выводу, что это совсем неплохо, а даже очень хорошо, что Толик женится, поэтому и Петро, живший с Настей в полном душевном согласии, тоже понял, что это замечательно, и они стали готовиться к свадьбе.
В этот день Петро опять задержался в поездке. Настя не слышала, когда он вошел во двор. Но как только сказал Васе Хомуту: «Привет трудовому народу!» — сразу вышла на крыльцо.
— Ох, и продержали ж тебя где-то! Давайте обедать, у меня давно все готово. Вася, мой руки, а то ты у меня совсем заработался.
Изрядно протрезвевший Вася Хомут уже подходил к Петру, тянул ему руку:
— Привет, пан машинист.
Был Вася Хомут тощ и хлипок, до плеча не доставал Петру Колотухе. А Петро могучий, грузноватый, железнодорожная форма сидит на его крепком торсе, как влитая, — прямо генерал, только что без регалий.
— Ну жизнь! — говорил Петро Васе Хомуту, поливая ему на руки из кружки. — Сейчас пообедаю по-скорому и пойду в депо с начальством ругаться.
Настя услышала его слова, отозвалась с веранды:
— Ты уж у меня ругальщик! Что там у тебя случилось?
— А то, что у твоего мужа в этом месяце двести килограммов пережогу по топливу, — отвечал жене Петро. — Встречаю сейчас главного инженера, он говорит: «Мы тебя за это дело на проработку вызовем». Вот я им и устрою проработку.
— То экономил, а теперь пережигаешь? — спрашивает с веранды Настя.
— То когда было. Сейчас попробуй сэкономь, — говорит Петро и объясняет Васе, поднимаясь с ним на веранду: — Наш начальник депо совсем тормоза потерял. Уреза́ли, уреза́ли норму топлива, и, кажись, доуреза́лись. От Толика нет известий? — спросил он Настю, садясь за стол, на котором дымился борщ в тарелках, стоял чугунок с гречневой кашей, только что вынутый из печи, и шкворчало мясо на сковороде, прикрытой крышкой.
— Есть ему время известия тебе подавать, — улыбнулась Настя. — Он там, наверное, без ног от беготни.
— Это уж точно. — Петро тоже улыбнулся, взялся за ложку.
— А вы чего ж по маленькой?.. — спросила Настя, указывая глазами на початую бутылку.
— Я нет, мне в депо идти, — сказал Петро. — Вот Вася — другое дело.
— Тогда и я нет, — решительно отказался Вася.
— Вася, ты что? Ты на Петра не смотри. — Настя взяла бутылку, желая налить Васе. — Много не надо, а для аппетита.
— Настя, мамочка, рыбка моя, нет — и все! Я лучше ко второму блюду приму, — сказал Вася. И, отхлебнув борща, спросил Петра: — Так что с пережогом?
— Понимаешь, — отозвался Петро, смачно потянув борща из ложки, — я двадцать лет поезда вожу и всю эту механику знаю. Почему последний раз норму на солярку снизили? Ясное дело — очки втереть, хороший процент экономии показать. За это начальству почет и премии. А с чего началось, мы тоже знаем. Нашлись такие, кому сверх положенного солярочку подливали, — вот у них большая экономия и получилась. А были умники, которые сами топливо прикупали, если заправщик свой человек. И у этих экономия в показателях. Вот всех и резанули.
— Интересно, кто ж это прикупал и кому подливали? — спросила Настя.
— Ну, зачем фамилии называть? — усмехнулся Петро. — Не в них дело. А в том, что на сегодняшний день двадцать машинистов с пережогом. Что ж получается? Четвертая часть машинистов! Как послать такую цифру в управление? А вдруг там скажут: что ж это за нормы такие вы установили? И наши разумники что делают? Тринадцати машинистам пережог покрывают, а семерых оставляют «для принятия мер». Нет, други мои, так дело не пойдет, — сказал Петро с прежней своей улыбкой.
— Э, Петя, мамочка, ничего ты не докажешь, — с хрипотцой сказал Вася Хомут. — Вон мне машинист Стригун говорил, что у вас на транспорте до сих пор профессиональной болезнью уши считаются. Как до революции постановили, так и осталось. Тогда, видать, паровозы так гудели, что машинисты глохли.
— Верно, Вася, верно, — сказала Настя. — Я по нашей больнице знаю. Тепловозники сейчас или глазами болеют, или желудком, а глухих я никогда не встречала.
— Петя, мамочка, ты мне как другу, кажи. — Вася Хомут отодвинул пустую тарелку и придвинул к себе другую, с гречневой кашей и куском только что сготовленной колбасы. И налил, конечно, рюмочку. — Вот ваш Кнут, орден Трудового получил. Я сам в районке читал: вон какой наш Кнут, по всем показателям первый! За год пятнадцать тонн топлива сэкономил. А тот же Стригун мне говорил…
— Да верно, верно Стригун говорил, — сказал Петро, опережая Васю. — Такой другой экономии нигде по Союзу нет, за нее Кнуту Нобелевскую пора дать. А я своими личными глазами вот какую картину видел. Подошли мы с ним в Гомеле вместе на заправку, его тепловоз — слева, мой — справа. Я в окно смотрю: спрыгнул он на землю, идет к заправщице и зубы до ушей скалит. Раз — и шоколадку ей в карман. А плитка здоровая, мне заметно. Ладно, и я сошел. Стали заправляться. Кнут в одной стороне ходит, покуривает, я — в другой похаживаю, а заправщица в дежурку ушла. Минут десять прошло — она к счетчикам вернулась. И я подхожу. Смотрю на счетчик, а Кнуту уже двести кило лишних накачало. Я ей говорю: «Барышня, здесь уже перебор». Она заахала: «Как это я прозевала?» Тут и он подходит. Посмотрел на меня, а я на него. Он понял, что я понял, и я все понял. А барышня наша милая и говорит ему: «Вы у меня лишнее по ошибке получили. Следующий раз не долью». Понимай теперь, Вася, откуда эти пятнадцать тонн.
Петро встал из-за стола.
— Спасибо, Настенька, — поцеловал он в русую голову жену. — Ну, пошел твой Петро к начальству.
Вернулся он не скоро. Настя успела сходить к сестре Татьяне, примерить новые платья к свадьбе (сестра не только пела в церковном хоре, но и была искусной портнихой). Прибежав от Татьяны, она первым делом спросила Васю, не пришел ли муж. И потом, мельтеша во дворе, все время приговаривала:
— И где ж он так долго? Не случилось ли чего?
И когда он явился, Настя, бросив мыть в сенях полы, пошла ему навстречу, говоря:
— Ох, и долго же ты!
Да и Вася Хомут немедленно кинул топор и подал голос:
— Петя, мамочка, ну как, чья победа?
— Моя, конечно, — улыбаясь, отвечал Петро, снимая фуражку. — Это только моя Настя думает, что я тихий, поругаться не могу. А в тихом омуте как раз и водятся черти. — Он присел на верхнюю ступеньку крыльца. — Начал с топлива, кончил вот этими игрушками, — дернул он за петлицу на пиджаке. — Тоже вот штука. Издали приказ по депо, чтоб без кокарды, петлиц и нашивок на тепловоз не являться. А нигде их не купишь: ни в Гомеле, ни в Минске, ни в Конотопе. Все кинулись родичам в разные города писать, а те отвечают, что и там ничего нет. Кому одни петлицы шлют, кому звездочки, а кому привет в конверте.
— Ну, будут тебе и петлицы и звездочки, раз ты часа три из-за них ругался, — засмеялась Настя.
— Не потому я задержался. Там Груня Серобаба народ потешала. Сейчас расскажу, закурю только. — Петро полез в карман за папиросами.
Гнат Серобаба не ночевал дома. Груня провела ночь без сна — все прислушивалась, не стукнет ли калитка, не идет ли он. Да так и не дождавшись, отправилась спозаранку в пионерлагерь. Шагала с пустыми ведрами по лесу — туча тучей, думала и придумывала, как отомстить мужу за эту ночку.
Жизнь у них с Гнатом, как споткнулась вначале, так и шла из рук вон плохо. Знала Груня, что не любит ее Гнат, живет с нею через силу, что чужая она ему и ненужная. И не раз уже Груня помышляла о том, чтоб отравить Гната: дать ему напиться такого зелья, чтоб заснул он и не проснулся.
Гнат уходил от нее. Даже парнем, когда не были еще женаты, хотел увернуться. Было это вскоре после войны. Приехала Груня девчонкой из села, устроилась в городке на маслозаводе, поселилась у своей тетки, а напротив жил квартирант — Гнат Серобаба, присланный после техникума в районную МТС. Груня влюбилась в него, бегала за ним, караулила, маслом его и свежей пахтой угощала. Он сперва не отказывался (синюшненький был, на хлебной карточке сидел), а потом сменил квартиру и стал избегать ее. Вот тогда она — в райком, прямо к первому секретарю. Расплакалась, рассказала ему все, и о том, что ребенок будет. О ребенке она, правда, выдумала, но своего добилась: Гната вызвали в райком, после чего они и расписались. Он хотел с ней развестись, когда уже родилась Саша и когда главным инженером «Сельхозтехники» стал, но не вышло у него: Груня хорошо дорожку в райком знала. И еще раз уходил, даже вещи забрал, но кончилось тем, что получил строгий партийный выговор и вернулся. Вот так и жили. Он постоянно в разъездах по колхозам, а она тянула дом и хозяйство. И не он, она дочку вырастила, образование дала, с Кривошеями подружилась, познакомила Сашу с ихним сыном, судьбу ей устроила. Да еще и как устроила: у Кривошеев домина из шести комнат, сад на сорок деревьев и другого добра хватает.
Пришла Груня на работу такой же, как из дому вышла, — чернее тучи. Чистила картошку, скребла сковороды, а у самой из головы не выходил Гнат. Еще раньше шепнула ей повариха Марья Страхолет, что захаживает Гнат к кассирше депо Фросе Кульгейко. Для дома — он в колхоз поехал, а сам у нее пропадает. Вот и эту ночку пропадал. С утра обещал Саше вечером быть и не явился.
Повариха Марья Страхолет видела, что Груня встала не с той ноги. Но она не любила свою помощницу и решила подлить масла в огонь. Марья Страхолет точно не знала: ходит Гнат Серобаба к кассирше Фросе Кульгейко или нет. Как-то недавно встретила она Гната на своей улице, близко от Фросиного дома, и вот подумалось ей, что был он у Фроси, так как Фрося разведенная и сама себе хозяйка. И вчера видела она Гната на своей улице, правда, далековато от Фросиного дома. Гнат выходил из магазина, у которого ждал его брезентовый «газик». Однако он мог из магазина и к Фросе поехать. Словом, чтоб как-то досадить своей помощнице, повариха Марья Страхолет сказала Груне:
— Опять твоего вчера на нашей улице видала. Сперва в продуктовый зашел, а потом… — Она выдержала допустимую паузу и добавила: — Потом уж не знаю, куда его дорожка легла.
И этого было достаточно: Груня поняла, где ночевал муж. Губы ее плотно сжались, глаза узко сощурились, и Груня тут же приняла решение.
Она покинула кухню, ничего не сказав поварихе, и прошагала лесом в город. Не заходя домой, направилась в депо. Вошла в контору, промаршировала по коридору к кассе. В коридорном закоулочке толпились перед окошечком кассы железнодорожники. За окошечком сидела кассирша. Груня не знала в лицо Фросю Кульгейко и сперва, отстранив какого-то мужчину, заглянула издали в окошечко. Фрося была молодая, с крашеными волосами, насиненными глазами и напомаженными губами.
Груня отошла от кассы к бачку с водой. Нацедила полную кружку, решительно отстранила от кассы другого мужчину и плеснула кружку воды прямо в лицо кассирше Фросе.
Кассирша завизжала как резаная и выскочила из кассы — наверно, посмотреть, кто здесь сошел с ума. Но глаза ей заливала вода вместе с краской, смытой с ресниц, и она ничего не могла увидеть. Груня же, не мешкая ни секунды, ухватила ее за крашеные волосы и затрясла в своих костлявых руках с такой силой, что, казалось, голова кассирши вот-вот слетит с плеч.
— Будешь знать, как чужих мужей приваживать!.. Я тебя научу, сучка поганая!.. — монотонно приговаривала Груня, тряся кассиршину голову. — Он тебе в отцы годится, а ты — отбивать?!
Первым опомнился вагонный смазчик Безручко, которому Груня невзначай наступила на ногу своей искривленной туфлей сорок пятого размера. А за ним опомнились и другие, и все вместе начали отрывать Груню от визжавшей кассирши. Из кабинетов сбегались сотрудники, появился и сам начальник депо. Женщины бросились к полумертвой кассирше, вытирали ей платочками лицо, приглаживали волосы.
— Кто вы такая? Почему дебоширите в государственном учреждении? — закричал Груне начальник депо.
— А вам какое дело? — зыркнула на него страшными глазами Груня. И сказала кассирше: — Смотри, Фроська, еще раз примешь его, я с тобой не так рассчитаюсь!
— Ты, полоумная! — дернул ее за руку смазчик Безручко, у которого сильно ныла нога, попавшая под искривленный каблук Груни. — Какая она тебе Фроська? Та в Крым по путевке давно уехала. А ну, вон отсюда, пока мы тебя не вышвырнули!
Груня позеленела. Рот у нее перекосился.
— Извиняюсь, — как-то брезгливо сказала она. — Ошиблась, значит. — И пошла солдатским шагом к выходу.
Полумертвая кассирша Зина, заменявшая уехавшую в отпуск Фросю Кульгейко, повела вокруг безумными глазами и сказала:
— Я утоплюсь… Я обязательно утоплюсь… — и сделала несколько шагов, желая, видимо, идти топиться.
Ее не пустили. Ее повели под руки в кассу, взяли ключи, заперли кассу, опечатали дверь. И опять повели ничего не смыслившую Зину, но теперь уже в медпункт.
Тогда наконец все окончательно пришли в себя и стали бурно выяснять, кто такая эта сумасшедшая, кто ее муж, при чем тут отдыхавшая в Крыму Фрося Кульгейко, и как вообще все это понимать?
Спустя час о случившемся трезвонил весь городок.
Саша прибежала домой со слезами на глазах. Она все узнала в аптеке (летом Саша закончила фармацевтический техникум и вот уже полмесяца работала в городской аптеке, в штучном отделе). Приходившие за лекарством женщины переговаривались меж собой и называли имя ее матери. Саша отпросилась у заведующей и побежала домой.
Мать кормила в сарае кабанов.
— Мама, это правда? — дрожащим голосом спросила Саша, заходя в сарай. — Ты избила женщину?
— Правда, — смиренно ответила Груня.
— Как тебе не стыдно! Ведь ты позоришь и меня и папу! Мне стыдно, стыдно!.. — заплакала Саша.
— Стыд не дым — глаза не ест, — тихо ответила Груня. — И не плачь. У меня душа совсем от горя черная, а видишь — не плачу. Пусть люди говорят, а ты не слушай. Ты о себе думай. У тебя свадьба в субботу, вот ты о свадьбе и думай.
— Да зачем мне твоя свадьба? — Саша вытирала мокрые глаза. — Не нужна мне твоя свадьба! Не хочу я замуж идти. Зачем? Чтоб так жить, как вы с папой?
— Вот глупая, вот глупая, — ласково сказала Груня. И подошла к Саше, погладила ее по плечам. — То хотела, то теперь не хочешь.
— Ах, мама!.. — сказала сквозь слезы Саша и убежала в дом.
Груня подождала, пока насытится свинство, убрала корыто, ополоснула под колонкой у крыльца руки и отправилась в пионерлагерь.
Саша наплакалась у себя в комнате. Но долго плакать не приходилось: она отпросилась всего на час, нужно было идти в аптеку. Она умылась и причесалась. И тогда появился отец.
— Где мать? — сердито спросил он, войдя в дом прямо в пыльных сапожищах, хотя у них не принято было ходить в обуви по лакированным полам и ковровым дорожкам.
— Ушла в лагерь, — сказала Саша.
— Ты знаешь, что она натворила?
— Знаю, — ответила Саша.
— Ох, Саша, Саша!.. Что мне делать, как мне жить на белом свете? — Гнат Серобаба заходил по ковровой дорожке, не думая о том, что портит своими грязными сапогами пышный ворс.
— Я сама не знаю, как мне жить, а ты у меня спрашиваешь, — грустно сказала Саша.
— Ах, гадость! За что я мучаюсь? Опозорила, оплевала! Доколь же мне терпеть?
— Папа, не говори так. Это моя мать, и я ее люблю, — сказала Саша.
— А я? Я тебе кто?
— Отец. И я тебя тоже люблю, — ответила она.
— Всех-то ты любишь! Мать любишь, меня любишь, жениха своего любишь. Откуда столько любви берется?
— Папа, не злись, — тихо попросила Саша. — Мне вас обоих жалко. Почему вы не разойдетесь по-хорошему? Всю жизнь вы друг друга мучаете.
— А-а… Ну, спасибо, спасибо тебе!.. — трагическим голосом воскликнул Гнат Серобаба. — Дожился Гнат, дожился!.. На работе меня каждый слесарь уважает, на работе от всех почтение, а дома вот что делается! Дома пекло небесное… Так лучше пошел я. Так и знай: поеду сейчас по колхозам и не ждите меня! Не-ет, теперь вы меня не ждите!.. — И он выскочил из дому, хлопнув дверью.
Вечером Саша сидела во дворе на качелях (они были сделаны, когда она была еще маленькой), чуть-чуть покачивалась и смотрела, как зажигаются в далеком синем небе яркие и тусклые звездочки. Она была одна дома. Мать приходила с работы поздно, в двенадцатом часу, отец, должно быть, выполнил свою угрозу — уехал в какой-нибудь колхоз и неизвестно, когда вернется. Жених ее и будущий муж Гриша Кривошей поступает в Гомеле в железнодорожный институт. Гриша выдержал уже три экзамена и завтра сдает последний. Он четвертый год поступает в институт, вернее, в разные институты. Трижды не прошел по конкурсу и завтра будет известно, пройдет ли он в четвертый раз. Может, и пройдет, может… Но сам Гриша не очень жаждет стать студентом и вряд ли поступал бы в четвертый раз, если б не настаивали родители. Уезжая в Гомель, он сказал Саше, что будет рад, если не поступит, потому что учиться пять лет — это великая мука. Гриша был убежден, что лучше слесарить в депо, чем зубрить книжки.
Саша покачивалась на качелях, смотрела на яркие звезды и не думала ни о Грише, ни о его экзаменах, ни о его письмах, которые приходят из Гомеля и в которых тысячу раз повторяется слово «люблю». И вообще ни о чем не думала она. Просто сидела на качелях и смотрела на звезды.
Иногда она поглядывала на соседний дом, и ей была непонятно, отчего в доме темно, отчего не слышно транзистора, отчего и во дворе не слышно голосов.
Когда стемнело гуще, когда ярче засияли звезды и над деревьями всплыл молоденький остророгий месяц, Саша поднялась с качелей, подошла к забору и заглянула в щель. Окна в доме были закрыты, на дверях висел замок, на замке лежал отблеск месяца. Месяц освещал чисто подметенный дворик, холмики собранного в кучки, подсохшего бурьяна и окна, за которыми никого не было.
Саша тихо ушла в дом, не закрыв ставен на кухне.
Ночью она проснулась, вышла босиком на кухню попить воды и снова увидела из окна соседний дом. Теперь месяц стоял высоко, прямо над крышей, и окна в доме были угольно-черными. И черным был весь дом. Только крыша мягко серебрилась, как шлем, надвинутый на черное квадратное лицо.
Саша попила воды, вернулась в свою комнату и снова уснула.
Поликарп Семенович Кожух слыл культурным человеком не только потому, что носил соломенную шляпу, очки с двойными линзами и сандалеты и поигрывал на скрипке и пианино, но и потому, что все он делал культурно. Если занимался производством домашнего вина, то предварительно стерилизовал посуду, работал в фартуке, а перед работой пятнадцать минут мыл руки проточной водой, то есть ровно столько, сколько моет хирург перед операцией. Если по весне опрыскивал ядохимикатами сад, предохраняя деревья от всяких короедов и листоедов, то облачался в прорезиненный комбинезон (между прочим, Поликарп Семенович не сжег его после того, как оттащил за город труп бешеной собаки), надевал резиновые перчатки и противогаз довоенного образца. Если ставил новый забор в северной части двора (забор в южной части обязана была содержать в порядке его соседка с юга — Марфа Конь), то так культурно отхватывал у Васи Хомута полоску земли шириной в полметра, что Хомуты решительно ничего не замечали. За тридцать лет Поликарп Семенович дважды переделывал северный забор, в результате чего успешно расширил свой земельный участок примерно на метр и десять сантиметров в ширину и почти на сорок пять метров в длину. Весьма культурно Поликарп Семенович уволок у тех же Хомутов четыре узеньких бетонных балки, оборудовал с их помощью в гараже «яму» и теперь, спускаясь в нее, мог удобно смазывать и ремонтировать низ своей «Победы».
Прежде Поликарп Семенович увлекался и художественной литературой, но, выйдя на пенсию, сузил тематику чтения, ограничив ее садово-огородными книгами и книгами об устройстве и ремонте легковых машин. Все книги, имевшиеся в доме, хранились в просторном диване. Там они не пылились, к тому же была полная гарантия, что оттуда их не унесет никто из посторонних. В диване покоился и Кристофер Марло, подаренный Олимпиаде Ивановне сыном Геной. И еще лежало там три подшивки «Нивы» за 1901 год, совершенно слипшиеся и труднодоступные для чтения.
Даже с женой Поликарп Семенович ссорился культурно: не повышая голоса. Он проявил большое благородство и в прошлом году, когда, заявив жене, что желает жить отдельно, жить свободно, без угнетения с ее стороны, принялся делить имущество. Поликарп Семенович с исключительной честностью надвое распилил шкаф, затем стол, затем диван, вытряхнув из него предварительно ценные книги. Неизвестно, чем бы все кончилось и удалось ли бы Поликарпу Семеновичу также ловко распилить пианино и скрипку и добиться того, чтобы каждая из частей могла звучать отдельно, если бы не приехал сын Гена, вызванный телеграммой Олимпиады Ивановны. Гена пробыл дома неделю и уехал, внеся в семью мир и согласие. После его отъезда Поликарп Семенович мастерски склеил воедино разделенные вещи, водворил их на прежние места и снова зажил с Олимпиадой Ивановной тихо и уединенно.
Сегодня Поликарп Семенович уже дважды спускался в погреб, где стояло в бутылях яблочное вино его собственного приготовления. Он всегда спускался в погреб, когда Олимпиада Ивановна садилась на своего любимого конька. А ее любимым коньком была коричневая «Победа» первого выпуска, запертая на замок в гараже, у которого бегала, гремя цепью, кудлатая Пирка (когда щенок Пират подрос и выяснилось, что он требует имени женского рода, он стал Пиркой). Олимпиада Ивановна уже третий год уговаривала Поликарпа Семеновича подарить сыну «Победу» первого выпуска, и уже третий год Поликарпу Семеновичу приходилось держать культурную оборону с помощью периодических спусканий в погреб.
Именно сегодня пришло письмо от сына, расчувствовавшаяся жена села на своего любимого конька, и в погреб пришлось спускаться дважды. Обмен мнениями уже состоялся, стороны не пришли к согласию и удалились каждая в своем направлении: Поликарп Семенович — в гараж, к любимой «Победе» первого выпуска, Олимпиада Ивановна — в дом, к любимой газовой плите с баллоном.
Поликарп Семенович отпер ключом дверцу машины, сел за руль и попробовал, легко ли он ходит. Потом попробовал, как ходят педаль тормоза и педаль сцепления. Обе педали ходили исправно. Иначе и не могло быть: Поликарп Семенович часто смазывал машину и строго следил, чтобы не испарялась тормозная жидкость.
Он посидел в машине с полчаса, и как раз дало знать о себе второе спускание в погреб. У Поликарпа Семеновича появилось желание помузицировать. Но не хотелось заходить в дом и попадаться на глаза Олимпиаде Ивановне. Поэтому Поликарп Семенович стал музицировать в машине, перебирая пальцами по невидимым клавишам и напевая в треть голоса осенний мотив из «Баркароллы» Чайковского.
Намузицировавшись, он запер на ключ машину, запер на замок гараж, сел на скамью, затененную кустом давно отцветшей сирени, взял лежавшую на скамейке брошюрку «Лечение пчелиным медом и ядом», купленную вчера в киоске, надел очки с двойными линзами и стал читать о пользе пчелиного яда и порядках в пчелиных семьях. И в это самое время к нему подошла, прихрамывая на обе ноги, Олимпиада Ивановна, страдавшая отложением солей в ступнях. Она села возле Поликарпа Семеновича и сказала:
— О-ох!.. — Потом сказала: — У-ух!.. — И наконец сказала: — О-ох, как я устала!..
В молодости Олимпиада Ивановна, видимо, была весьма симпатична. Симпатичность, видимо, ей придавал задорно вздернутый носик (он и остался задорно вздернутым), выгодно отличавшийся от толстого, пористого носа Поликарпа Семеновича. И придавали, видимо, ей симпатичность кругленькие, слегка выпуклые карие глазки (они и теперь оставались карими и выпуклыми), не шедшие ни в какое сравнение с бесцветными и косящими глазами Поликарпа Семеновича.
— Значит, ты наотрез отказываешься подарить Гене машину? — очень ласково спросила Олимпиада Ивановна.
— Отказываюсь, мадам. Наотрез, — столь же вежливо ответил он.
— Но ведь ты на ней не ездишь. Она ржавеет и скоро развалится. Тебе не кажется, что ты похож на собаку на сене: сам не гам и другому не дам? — почти нежно проговорила Олимпиада Ивановна.
— Не кажется, мадам, — вежливо ответил Поликарп Семенович, устремив двойные линзы в брошюрку. — Всю мою трудовую жизнь вы держали меня на полуголодном пайке и копили на дом и машину. И я это терпел. Почему я должен все отдать?
— Не все, а только машину. Ведь ты на ней выезжаешь раз в год и то не дальше нашей лужи.
— Ошибаетесь, мадам. В прошлом году я выезжал в Чернигов и возил вас. И еще хочу вам напомнить вот что. У нас существует принцип: каждому по труду. Я его придерживаюсь. Пусть Геннадий сам заработает на машину, как заработал я.
— Вы подлец, — тихо сказала Олимпиада Ивановна, тоже переходя на «вы». — И негодяй. К тому же изверг.
— Такой негодяйки, как вы, мадам, я не встречал, — вежливо ответил Поликарп Семенович. — Вы отпетая негодяйка.
— Зачем же ругаться, как сапожник? Всю жизнь твердить мне, что вы отпрыск благородных дворян, — и оскорблять женщину? Фу!
— Мадам, вы сами знаете, что мои предки — дворяне. А ваши — мелкие купчишки. Так что лучше заткнитесь, — вежливо попросил Поликарп Семенович.
— Лучше вы заткнитесь. Мне неприятно на вас смотреть! — ответила Олимпиада Ивановна.
— А мне, простите, на вас. Вы малограмотная женщина. В одном письме делаете сто ошибок.
— Куда уж мне! Ведь я не получила дворянского образования!
— Зато получили тунеядское образование. Вы никогда не работали, жили, как эти трутни, — Поликарп Семенович взмахнул брошюркой «Лечение пчелиным медом и ядом». — А я был для вас рабочей пчелой-труженицей.
— Если бы не я занималась хозяйством, вам не видать бы ни машины, ни такого дома, — сказала Олимпиада Ивановна и повела рукой на дом, показывая, какой он замечательный.
А дом действительно был хорош: на высоком фундаменте, с высоким чердаком и широкими окнами, да еще имел три крыльца и три отдельных входа — два с улицы, которыми не пользовались, и один со двора. Это не считая дворовых построек: гаража, прекрасного глубокого погреба, двух сараев, дощатой уборной и собачьей будки.
— Вот, вот! — отвечал жене Поликарп Семенович. — Вы экономили на моем желудке. В доме никогда не было натурального пчелиного меда. Почитайте, что такое пчелиный мед. — Он взмахнул брошюркой. — Это источник здоровья!
— Ну, вы здоровы, как бык! Вы на двадцать лет меня переживете. Отдайте Гене машину, пока я еще жива.
— О, вас переживешь! Вы любого загоните в могилу. Машину я не отдам.
— Что, уже сбегали в погреб и насосались?
— Не ваше дело. Я произвожу продукт, и я его потребляю.
Этот разговор, в котором со стороны супругов было много выдержки и такта, прервал прибежавший внук Игорь, сын сына Гены, присланный на летний отдых к бабушке и дедушке. Олимпиада Ивановна вторично посылала внука к Огурцам за книгой Кристофера Марло.
— Баб, а он догадался, что ты обманула, — сообщил внук, отдавая Олимпиаде Ивановне книгу. — Он сразу сказал: никакая тетенька не пришла.
— Ты, наверно, проболтался? Ну-ка, посмотри мне в глаза, — сказала внуку Олимпиада Ивановна. — Сейчас узнаю, лгун ты или нет.
Игорь вытаращил глаза и застыл на мгновение.
— Теперь расскажи, как было, — потребовала Олимпиада Ивановна.
— Я ему сказал, как ты сказала: «Дядя, это чужая книжка, за ней тетенька пришла», — докладывал Игорь, честно глядя в глаза Олимпиаде Ивановне. — А он сказал: «Твоя бабушка обманщица. Эту книжку ей твой папа подарил».
— Что, съели, Олимпиада Ивановна? — едко заметил Поликарп Семенович. — Налицо характеристика вашей персоны.
— Нет, это вам наука, Поликарп Семенович, — не менее едко отвечала Олимпиада Ивановна. — Чтобы не выносили тайно из дому мои вещи. Вы думаете, я не вижу, а я все вижу. И теперь вам будет стыдно идти к Огурцам. А я знаю, что вам очень хочется сходить. Спасибо, Игорек, — Олимпиада Ивановна погладила внука по аккуратно причесанной головке. — Теперь спрячь книгу в диван и возьми себе за это конфетку в шкафчике.
— Спасибо, баб, — вежливо ответил внук и убежал в дом.
— Ведьма купеческая! — тихо сказал жене Поликарп Семенович.
— Черт дворянский! — тихо ответила она.
И опять их обмен любезностями был прерван стуком в калитку. Дремавшая у гаража Пирка немедленно пробудилась, залаяла и забегала, гремя цепью.
— Открой, пожалуйста. Это к тебе, — сказала мужу Олимпиада Ивановна.
— Нет, ты открой, пожалуйста. Это к тебе, — ответил он, продолжая читать брошюрку.
Поскольку Пирка исходила лаем, нужно было кому-то встать и открыть запертую калитку. Поликарп Семенович пошел к воротам.
Оказывается, пришла жена машиниста Колотухи, которую Поликарп Семенович, конечно же, знал, с которой, конечно же, здоровался при встрече, но которая, конечно же, никогда прежде к ним не заходила.
— Здравствуйте, Поликарп Семенович. Может, вы отдыхали, а я помешала? — извинительно начала она.
— Нет, ничего, — ответил он и спросил: — Вы ко мне или к жене?
— К вам, Поликарп Семенович, лично к вам, — ответила Настя. — У меня большая просьба. Такая большая, что прямо от вас все зависит.
Поликарп Семенович приготовился выслушать Настю. Но тут подошла к ним и Олимпиада Ивановна.
— Вы ко мне или к мужу? — спросила она Настю, которую, конечно, тоже знала и здоровалась с нею при встрече.
— Да, наверное, к вам обоим, — ответила ей Настя. И повторила, уже для Олимпиады Ивановны: — Большая у меня к вам просьба. Вы уж только не откажите. Сын наш Толик женится, и мы с мужем решили…
И стала Настя рассказывать, что решили они с мужем. А решили они встретить сына, который будет ехать из Чернигова с молодой женой, на машине Поликарпа Семеновича. И красиво, чтоб запомнилось молодым и всем другим, въехать на двух машинах в город. Пусть люди видят, что у них свадьба.
— Понимаю ваше желание, — ответила, выслушав Настю, Олимпиада Ивановна. — Но у нас машина не на ходу.
— Нет, Липочка, почему же? — вежливо ответил жене Поликарп Семенович, желая тут же доказать ей, что не она, а он распоряжается машиной. — Наша «Победа» в прекрасном техническом состоянии, нужно лишь колеса надеть.
— По-моему, на «Победе» треснул кардан, — вежливо, но твердо сказала Олимпиада Ивановна, давая понять мужу, что выезда не будет.
— Ты просто забыла, Липочка, что на прошлой неделе я его подварил, — сказал Поликарп Семенович, давая понять жене, что выезд состоится.
— Ох, какое ж вам спасибо! — обрадовалась Настя. — А я боялась, что вдруг откажете.
— Почему же мы должны отказать? — ответил ей Поликарп Семенович. И стал спрашивать, в какой день и в котором часу Настя с мужем хотят встретить сына.
Настя ушла от Кожухов очень довольная, сто раз поблагодарив Поликарпа Семеновича и Олимпиаду Ивановну.
Поликарп Семенович закрыл за ней калитку на крючки и на засов и вместе с Олимпиадой Ивановной вернулся к скамье, где они до этого сидели.
— Учти, ты никуда не поедешь! — сказала ему Олимпиада Ивановна.
— Позвольте спросить, почему вы так думаете? — ответил Поликарп Семенович, снова берясь за брошюрку о целебных свойствах пчелиного меда и яда.
— Потому, что вы негодяй. Я имею такое же право на «Победу», как и вы. Если вы не отдадите ее Гене, я распилю ее пополам, как вы распилили шкаф и диван. И отдам свою половину сыну.
— Сын будет достоин вас, если возьмет.
— Лучше не морочьте людям голову и пойдите откажитесь.
Поликарп Семенович внимательно читал брошюрку.
— Не притворяйтесь, будто вы читаете. Вашу слепоту не спасут даже тройные линзы.
Поликарп Семенович молчал.
— Вы ведете себя не по-дворянски: вас спрашивают, а вы молчите. Вы отдадите машину или нет?
Поликарп Семенович отложил брошюрку, повернулся к жене, скрутил толстый кукиш и поднес к самому носу Олимпиады Ивановны. Потом поднялся и направился к погребу.
Олимпиада Ивановна принялась спокойно перекалывать шпильки в голове, поправляя распавшийся на затылке пук седеющих волос.
На крыльцо выбежал внук.
— Баб, а где деда? — спросил он. — Пусть включит телевизор, сейчас «В мире животных» начнется.
— Иди ко мне, Игорек, — позвала его Олимпиада Ивановна.
Она усадила внука рядом, погладила по зачесанной головке.
— Твой дедушка пьяница, — доверительно сказала она ему. — Он опять пошел в погреб пить вино. Ты никогда не бери с него пример. Всегда слушайся меня, я у тебя хорошая бабушка. Я хочу, чтоб дедушка переписал «Победу» на твоего папу, и папа этого хочет, а дедушка жадничает. Ты понял, что хочет бабушка?
— Все понял, — ответил внук.
— Только ты никому из чужих не говори, что твой дедушка пьяница. Сам знай, а другим не говори, иначе они будут над нами смеяться.
— Я никогда не говорю, — ответил внук. — Мне и папа не велит ничего говорить.
— Умница, — похвалила внука Олимпиада Ивановна. И, взяв его за руку, сказала: — Пойдем, я сама включу тебе «В мире животных».
Татьяна Пещера, в прошлом бухгалтер «Райплодоовощторга», посещала церковный хор по желанию. Не то что городской. В городском стоило пропустить две-три репетиции — и непременно услышишь: «Пещера, кончайте нарушать дисциплину. Или ходите регулярно, или мы вас отчислим». В результате строгий руководитель отчислился первым: сбежал в Нежин, бросив хор на произвол судьбы.
В церковном хоре порядки были иные: никто никому не выговаривал, никто не требовал являться на каждую службу. Захотелось Татьяне Пещере сходить попеть — пошла, а нет такого желания — не пошла. И Татьяна Пещера посещала церковь, сообразуясь со своим желанием, в основном же по большим праздникам. Большие праздники были у нее выписаны по числам в тетрадку, имелись у нее и отдельные тетрадки со словами икосов, тропарей, величаний и всяких молитв, предназначенных для пения хором. Так что Татьяна Даниловна в любой праздник могла явиться в церковь во всеоружии: с нужной тетрадкой, то есть с текстом, соответствующим прославлению данного праздника, и влиться в ряды хористов.
Девятнадцатого августа, на спас, Татьяна Даниловна провела в церкви полный день. Вдоволь напелась, потом смотрела, как батюшка Павел, обходя вокруг церкви, кропит святой водой яблоки, груши, мед и цветы, щедро разбрызгивая малярной кистью святую воду, налитую в алюминиевый чайник. Татьяна Пещера тоже подставила батюшке Павлу корзинку с десятком яблок и груш, и он по знакомству, как божьей хористке, так тряхнул кистью, что освятил не только корзинку, но и руки, платье и туфли Татьяны Даниловны. Потом она поговорила с матушкой Феодосией, которую хорошо знала. Матушка рассказала ей, что ждет в гости сыновей: младшего за хорошую службу в армии наградили десятидневным отпуском, а старшему и без награждения положен отпуск. А Татьяна Даниловна рассказала матушке, что страдает бессонницей, и та посоветовала ей пить на ночь отвар сон-травы. Потом Татьяна Даниловна поговорила с одним-другим, с третьим — десятым, в результате чего прозевала автобус. Пришлось возвращаться из Гороховки пешком, а новые туфли жали, и Татьяна Даниловна приковыляла домой с туфлями в руках и с кровавыми волдырями на обеих ногах.
Теперь Татьяна Даниловна сидела дома, лечила водянки на ногах и шила сестре Насте сразу два платья к свадьбе сына — кримпленовое и крепдешиновое (первое Настя собиралась надеть в первый день свадьбы, второе — на другой день). Как портниха Татьяна Пещера тем отличалась от других портных, что делала бесчисленное множество примерок и заставляла своих заказчиц по часу и по два выстаивать в напряженной позе, пока она на них подгоняла, сметывала и переметывала. Зато получалось не хуже, чем в столичном Доме моделей. А поскольку женщины городка Щ. тоже жаждали выглядеть по-столичному, то у Татьяны Даниловны не было отбою от модниц. Однако церковный хор, поглощавший немалую долю ее свободного пенсионного времени, не позволял ей целиком и полностью посвятить себя швейной машинке, и многим приходилось отказывать. Возможно, этим-то и объяснялось резкое разностилье в одежде женщин городка Щ., где допотопные фасоны, к сожалению, заметно превалировали над криком последней моды.
Все это рассказано лишь для того, чтобы читателю стало ясно, что Татьяна Пещера ни в коем разе не собиралась посетить церковь в ближайшую субботу. Во всяком случае, в четверг еще не собиралась. Но в пятницу ее внезапно навестила Харитина Стародуб, моложавая старушка семидесяти пяти лет, недавняя приятельница Татьяны Даниловны по церковному хору. У старушки Харитины Стародуб было отлично сохранившееся сопрано, которое сохранилось, как она сама считала, потому, что она никогда не болела. А не болела она, как она сама считала, потому, что никогда не простужалась. А не простужалась потому, что никогда не застужалась. А не застужалась потому, что тепло одевалась. И, словом, Харитина Стародуб сообщила Татьяне Пещере, что встретила сейчас в промтоварном матушку Феодосию, та сказала, что в нынешнюю субботу состоится два венчания, и еще сказала, что было бы славно, если бы лучшие голоса (Харитина Стародуб и Татьяна Пещера, естественно, были лучшими голосами) пришли в церковь.
Лестный отзыв матушки Феодосии, а также, тот факт, что венчание в церкви случалось не часто, заставили Татьяну Даниловну, невзирая на незажившие водянки, срочно закончить Насте оба платья и в субботу отправиться в Гороховку.
В этот день венчались сразу две пары.
Сперва батюшка Павел, облаченный в парчовую ризу, подвел к алтарю первую пару. Хор пропел: «Гряди, гряди, голубица», что означало: «Приди, приди, девица», и умолк, ожидая, когда батюшка приведет к алтарю Другую пару, чтоб снова пропеть: «Гряди, гряди, голубица» и затем надолго умолкнуть, позволяя батюшке в тишине свершать ритуал.
Стоя на возвышении для хористов, Татьяна Даниловна с интересом разглядывала молодых, которые были далеко не молодыми, а этак лет под пятьдесят каждый. И зашептала на ухо старушке Харитине Стародуб, спрашивая, отчего «молодая» без положенной фаты, отчего нет шаферов и нет светелочки, то есть маленькой девочки, несущей венчальную свечу впереди молодых? Харитина Стародуб, будучи хористкой с многолетним стажем, стала шепотом объяснять, что у «молодых» не первое замужество, а раз не первое, то так и полагается. Но тут она прервала себя и затянула высоко-высоко: «Гряди, гряди, голубица», так как к алтарю подошла вторая пара, с шаферами и со светелочкой.
И тут Татьяне Пещере показалось, что вторая невеста, которая выгодно отличалась от первой чудесным белым платьем, фатой с длинным шлейфом и белым восковым венком на голове, что эта невеста ей знакома. Татьяна Даниловна полезла в сумочку за очками, ибо была немного близорука, надела их и теперь уже ясно увидела, что не ошиблась: венчалась Поля Огурец с ихней улочки, дочь Таисии Огурец. (Так как Татьяна Даниловна последние дни лечила свои водянки, шила сестре платья и не выходила на улицу, до нее не дошли даже отдаленные слухи о предполагавшемся венчании Поли Огурец.) На радостях Татьяна Даниловна стала тихонько рассказывать свободным от пения хористам, кто такая Поля, кто ее мать, кто ее дядя и прочее, прочее.
Тем временем батюшка Павел делал свое дело: читал венчальные молитвы, подносил молодым для поцелуя золотые венцы и икону, водил их вокруг аналоя, надевал им на руки кольца, подносил чашу с вином, спрашивал, по доброй ли воле венчаются рабы божьи Полина и Андрей, Агния и Алексей (так звали вторую пару), часто повторял: «Жена да убоится мужа своего», — в общем все шло как надо. И дошло до того места, когда пробил час появиться родителям молодых. Они появились с иконами, покрытыми рушниками, и Татьяна Даниловна тотчас снова полезла в сумочку за очками, потому что ей показалось…
Татьяна Даниловна торопливо сняла очки, протерла их платочком, снова надела, еще раз сняла, протерла и надела, И окончательно убедилась, что рядом с Таисией Огурец, которая держит икону, стоит Филипп Демидович Огурец и тоже держит икону. Тут она снова зашептала хористам, и те начали вытягивать и выворачивать шеи, чтобы получше разглядеть такого важного человека, оказавшегося в плотной толпе молодых, их настоящих и посаженых родителей, шаферов и шаферинь и совсем затерявшейся среди них пятилетней светелочки.
Но тут батюшка скороговоркой поздравил молодых, хористы перестали шептаться и единым духом грянули: «Многая, многая, многая лета!» Загудели басы, высоко взлетели дисканты, и таким сильным было звучание хора, что в церкви заколебался воздух и заметалось пламя в свечах.
Татьяна Даниловна с большим внутренним волнением и с большим напряжением связок трижды пропела вместе с хором «Многая лета» и, не мешкая, кинулась вниз, желая поздравить Полю.
Филипп Демидович первым удалился из церкви и сейчас протирал ветошью припылившееся смотровое стекло «Жигулей» и нетерпеливо поглядывал на церковные двери.
С утра он был в неважном настроении. Отец и мать Андрея отчего-то не приехали, хотя и обещали приехать. Уже одно это испортило ему настроение перед выездом в Гороховку. Хотя Филипп Демидович, как известно, относился к венчанию, как к некой забаве, все же что-то удержало его от соблазна вместе со всеми войти в церковь. И он остался сперва в машине. Но потом решил поглядеть на обряд. Вошел в церковь и стал глядеть, ничего всерьез не принимая. И все было бы нормально, если бы не подвел человек, обещавший быть посаженым отцом Андрея, вместо неприехавшего родного отца. Посаженый отец отчего-то не явился, и Таисия, потеряв всякое соображение, сунула в руки Филиппу Демидовичу икону, и он, не успев ничего сообразить, очутился с этой иконой у алтаря. И теперь он злился на себя за этот свой выход к алтарю.
Наконец все вышли: Поля с Андреем, Таисия и Виолетта Кирилловна, а с ними какая-то пожилая женщина, У всех рты были до ушей.
— Дядя Филя, узнаешь? — сказала ему Поля, указав на женщину.
Филипп Демидович не мог не узнать Татьяну Пещеру. Когда-то, в далеком детстве, она угощала его тянучками и лимонадом за то, что он бегал ей за керосином в лавку, а за ним тогда были громаднейшие очереди. Иногда она давала ему контрамарки в клуб на концерт художественной самодеятельности, где пела романсы и народные песни.
— Отчего же не узнать? Здравствуйте, Татьяна Даниловна, — поздоровался с нею Филипп Демидович.
— Красивая свадьба, ох красивая. Такая пара! — похвалила Полю и Андрея Татьяна Даниловна.
— Тетя Таня, поедемте с нами, — предложила Поля. — Нас пятеро, но как-нибудь втиснемся.
Татьяна Даниловна, помня о своих незаживших водянках, с радостью согласилась быть «втиснутой».
Проезжавший мимо мотоциклист затормозил и с любопытством стал смотреть на них. Потом достал из футляра фотоаппарат и пощелкал им.
— Эй, парень, оставь адрес! — весело крикнул ему Андрей. — Придем за карточками!
— Приходи. Третья береза в лесу возле елочки! — ответил парень.
— А ты, собственно, зачем фотографируешь? — поморщился Филипп Демидович.
— А что, нельзя? — оскалил зубы парень и газанул от них.
Уже в «Жигулях», по дороге домой, Огурцы-Секачи пригласили Татьяну Даниловну к себе на обед. Но она должна была присутствовать на свадьбе племянника и не знала, началось там уже что-то или нет. И у Огурцов ей хотелось побывать, тем более что они сказали, вроде она — единственный человек, кого они приглашают. Поэтому, прибыв в вишневых «Жигулях» прямо во двор Огурцов, Татьяна Пещера выбралась из машины, сказала, что сейчас же придет, и быстро-быстро, насколько позволяли незажившие, к тому же сильно затекшие от неудобного сидения ноги, пошла к сестре взглянуть, что там делается.
Сперва, увидев у ворот Колотух легковую машину, она подумала, что приехал Толик с молодой женой, оттого вокруг машины и собралась толпа. Однако это не Толик приехал, а Настя с Петром да школьные товарищи Толика собирались ехать встречать его на черниговскую дорогу. Остальные же провожали их, обступив убранную цветами и лентами машину Поликарпа Семеновича. На капоте «Победы» первого выпуска сидела кукла в платьице — намек на то, чтоб у молодой четы первым ребенком была девочка.
Тут Татьяна Даниловна увидела Кондрата Колотуху, родного брата Петра, известного оперного певца, и его жену-скрипачку, и родную сестру Петра, врача-невропатолога, прибывших из Киева. Увидела и своих двоюродных и троюродных сестер, родных и двоюродных теток, пожаловавших на свадьбу из села Новые Мельницы. Она стала со всеми целоваться и так разошлась, что начала целовать и сестру Настю, которая уже садилась в машину, высоко поднимая, чтоб не смять, новое кримпленовое платье, совершенно позабыв, что кримплен тем и хорош, что не мнется.
Настя же, счастливо взволнованная и полыхавшая румянцем, отчего-то подумала, что сестра Татьяна целуется с нею лишь потому, что тоже хочет сесть в машину и ехать с ними, и сказала ей:
— Ой, Таня, некуда уже. Поликарп Семенович только четверых берет, больше в «Победу» не положено. Ты с нашими побудь, пока гости начнут сходиться. Мы скоро вернемся.
Поликарп Семенович, одетый в наглаженный полотняный пиджак, в шляпе и в очках с двойными линзами, обошел машину, сохраняя на лице печать торжественной муки, плотно закрыл все дверцы, сел за руль, поправил очки, затем нажал ногой на стартер, а рукой на рычаг скорости. В машине что-то по-бычьи рыкнуло, она рванулась вперед, откатилась назад, еще раз дернулась вперед и назад и покатилась по песку к луже, которая за последние два дня так хорошо подсохла, что ее можно было не только обойти, но смело объехать.
Поликарп Семенович внимательно посмотрел в зеркальце на свой оставленный позади дом — не выглядывает ли из окна Олимпиада Ивановна? Но она не выглядывала. Тогда он чуть-чуть наддал сандалеткой на газ, отлично взял полуметровый подъемчик за лужей, отлично выполнил левый поворот и повел слегка дребезжащую какими-то деталями машину к центральной площади, строго держась середины дороги. Тем самым он доказывал Олимпиаде Ивановне, что плохое зрение ничуть не мешает ему водить машину и что машину он никому не отдаст.
Было четверть первого.
К половине второго Поликарп Семенович, супруги Колотухи и двое школьных товарищей Толика одолели двенадцать километров черниговского шоссе, сделав две остановки в пути, во время которых Поликарп Семенович поднимал капот и что-то проверял в моторе. На тринадцатом километре дороги, тянувшейся исключительно среди сосново-березового леса, они остановились. Здесь к асфальту подходила лесная дорога и среди деревьев местились домик лесника, сарай и высокий рубленый колодец с журавлем.
Все вышли из машины и стали вглядываться в направлении города Чернигова, скрытого за лесами и полями. По случаю субботы движения на дороге почти не было. Зеленую «Волгу» последней модели, в какой ожидались молодые, можно было заметить издали.
Так наступил пятый час дня. Толик с женой задерживались. Его школьные товарищи бродили по опушкам, собирали маслята и подберезовики и насобирали полное ведро, извлеченное Поликарпом Семеновичем из багажника. Петро Колотуха выкурил пачку «Беломора» и взялся за вторую. Настя вся извелась в длительном, нетерпеливом ожидании. Ее волновали, с одной стороны, задержка сына, с другой — гости, приглашенные на четыре дня. Поликарп Семенович, сидя на мшистой обочине, дважды внимательно прочел брошюру «Лечебные свойства пчелиного меда и яда». И, прочтя, тоже начал понемногу нервничать.
Сегодня он крупно, крупнее обычного, поссорился с Олимпиадой Ивановной. Олимпиада Ивановна, решив проявить характер, грудью и руками закрыла ему выезд из гаража, и Поликарп Семенович вынужден был применить таран, правда, с таким расчетом, чтобы Олимпиада Ивановна успела отскочить в сторону, и успешно вывел «Победу» первого выпуска из гаража во двор. Олимпиада Ивановна окончательно потеряла контроль над собой и крикнула ему:
— Чтоб вы разбились по дороге!
— Чтоб ваш язык отсох! — вынужден был крикнуть Поликарп Семенович. И тут же, приняв окончательное решение, крикнул похлеще: — С этого дня я живу самостоятельно! Завтра же все разделим!
Теперь Поликарп Семенович считал, что ему нужно срочно вернуться домой, иначе Олимпиада Ивановна уже вполне может думать, что ее проклятие сбылось и что он лежит где-нибудь в морге.
Поликарп Семенович поднялся с обочины, намереваясь сообщить Колотухам, что больше не может ждать. Но тут вдалеке показалась машина и все закричали:
— «Волга», «Волга»!
Потом все увидели, что «Волга» зеленого цвета, и снова закричали:
— Едут, едут!!
Все взялись за руки и перекрыли дорогу.
«Волга» остановилась. Но это было такси, и в нем сидел Сергей Музы́ка с другом. Настя и Петро узнали Сергея, а Сергей узнал их. Они сказали Сергею, что ждут сына с молодой женой на такой же «Волге» зеленого цвета, а он сказал, что провел с другом два дня в Чернигове: смотрели город, смотрели пушки, оставленные Петром Первым после Полтавской битвы в Чернигове, на валу, где теперь городской парк.
— Может, и Толика нашего встречали? — с надеждой спросила Настя.
Сергей Музы́ка ответил, что Толика, к сожалению, не встречали. Настя и Петро пригласили Сергея с другом на свадьбу, и те уехали.
После этого Поликарп Семенович сказал, что больше ждать не будет.
— Поликарп Семенович, хоть десять минуточек еще, — взмолилась Настя. — Они вот-вот будут.
— Извините, но не могу, — вежливо ответил Поликарп Семенович. — Вы не учитываете того факта, что машина с часу дня стоит на солнце.
Он сел за руль, а за ним и все другие сели в машину.
— Не волнуйся, Настенька, — успокаивал жену Петро. — Что ж мы в самом деле будем торчать на дороге? Там люди давно собрались, а хозяев нет. Некрасиво. Мы свадьбу начнем, а они подъедут.
— Ох, правда, там же люди ждут! — сказала Настя, будто только сейчас очнулась, — И верно: мы начнем, а Толик с Людой подъедут.
В этот день в доме Серобаб было так глухо и тихо с утра, будто и не предвиделось у них никакой свадьбы.
Меж тем все семейство находилось дома: Саша и отец с матерью. Груня поднялась ни свет ни заря и возилась по хозяйству: кормила свиней, кур и индюков, потом возилась на кухне, готовя завтрак. Гнат проснулся позже, слазил на чердак, достал старый велосипед с облупленной рамой и «восьмеркой» на переднем колесе, унес его за хату, к той стене, куда падало раннее солнышко, взялся прямить спицы и клеить полопавшиеся камеры.
Саша тоже проснулась с рассветом, но не выходила из своей угловой комнатки, где крепко пахло розами, стоявшими в кувшине на подоконнике. Это были поздние и уже последние розы лета, им оставалось продержаться на кусте день-два. Саша срезала их, все шесть черновато-пурпурных роз, бросила в кувшин таблетку пирамидона, и розы жили в воде уже пятый день, не уронив ни одного бархатистого лепестка.
Саша лежала с закрытыми глазами, спрятав голову под простыню, и думала совсем не о том, о чем должна была бы думать невеста. Ей совсем не верилось, что наступил тот самый день, когда она пойдет в загс, распишется с Гришей Кривошеем, потом будет свадьба в столовой-ресторане (днем — столовая, вечером — ресторан), потом она переселится в дом Кривошеев, потому что этого очень хотят Гришины родители, и станет законной женой Гриши. Прежде день этот казался непомерно далеким, таким далеким, что неизвестно было, когда он наступит и наступит ли вообще. И вот он наступил…
Так она лежала и думала, а солнышко поднималось и все назойливее лезло в окно. Вошла мать и, считая, что она спит, громко сказала, что пора вставать, пора завтракать, — скоро девять.
Завтракали они втроем. Ели в полном молчании: Саша и отец медленно и нехотя, мать торопливо и шумно сербала ложкой молочную пшенную кашу. Саша поглядывала на нее, в надежде, что мать станет есть приличнее, но та не замечала. Мать с отцом все еще держали осаду друг против друга, а потому не удостаивали друг друга ни словом, ни взглядом. Гнат не мог простить жене скандала в депо, о чем знал уже весь городок и что унижало его в глазах горожан, в первую очередь в глазах работников «Сельхозтехники», где он был вторым лицом после директора. Груня же, довольно ясно сознающая теперь свою вину перед кассиршей Зиной, лишившейся ни за что ни про что половины волос, все же не была уверена в полной безвинности мужа, появлявшегося на улице Фроси Кульгейко, пусть и отдыхавшей сейчас в Крыму. Черная ревность терзала ей душу и требовала мести.
И сидели они за столом (Гнат — на одном конце стола, Груня — на другом), ненавидящие друг друга. Груня прямо держала голову, высоко несла ложку, провожая ее строгим взглядом от тарелки ко рту, звучно присербывала. Гнат, горбя над столом спину, низко клонил к тарелке лицо, едва ли не макая усы в жидкую кашу. Саша сидела между ними, не похожая на мать и отца ни лицом, ни статью, ни голосом. И если бы за тот же стол невзначай присел какой-нибудь ученый генетик, у него был бы повод задуматься над тем, отчего природа не наделила Сашу ни единой яркой чертой наследственности.
У Гната нос был серпом, у Груни по-утиному приплюснут, а у Саши — пряменький, точеный. Глаза у Гната неприметны, сразу и не разглядишь, какого они цвета, у Груни они черные, зыркнет — аж мороз по коже, а у Саши — крупные, синющие и будто из глубины светятся. У Груни губы узкие, если сожмет их — вроде совсем безгубая, у Гната — как калоши расшлепанные, а у Саши ротик аккуратный, в меру пухленький, и по верхней губе сердечко вырезано. Груня сухая и костлявая (такой и в девках была), у Гната спина ссутулена, шея от спины дугой книзу вывернута, оттого и голова на грудь виснет. И выходило, вроде Саша и не дочь Гната и Груни, если посмотреть на них троих, завтракающих без торопливости, хотя известно, что свадебные дни сопряжены и с торопливостью, и с суетой, и с хлопотами.
У Серобаб ничего подобного не предвиделось. У них все заранее было расписано и распланировано: к двум часам дня придет Гриша Кривошей с родителями, родичами, друзьями и просто знакомыми, придут родичи Серобаб и Сашины подруги; все двинутся к трем часам в загс, а из загса — в столовую-ресторан. И до двенадцати ночи, то есть до закрытия столовой-ресторана, будут справлять свадьбу. Без забот и хлопот.
Вдруг Саша положила ложку на краешек тарелки, промокнула платком губы и сказала:
— Мама и папа, помиритесь, пожалуйста. Зачем вы портите друг другу жизнь? Я знаю, вы женились не по любви, но теперь уже поздно. Ты, мама, ревнуешь папу и мучаешь его. Ты, папа, никогда не уйдешь от мамы, потому что всего боишься. Так не лучше ли вам жить мирно? Это я потому говорю, что не хочу выходить замуж.
На последних словах такой ее речи отец и мать тоже положили ложки на краешки своих тарелок.
— Что-о-о? — спросил Гнат, сильно выдыхая из себя воздух.
— Не хо-оче-ешь? — спросила Груня, сильно кривя узкие губы.
— Не хочу, — тихо повторила Саша. — Я не хочу жить, как вы.
— Ага-а-а! — Гнат Серобаба чуть рассутулил спину, отстраняясь от стола, и вытер ладонью рыжие усы. — Значит, сперва мать, а теперь дочка меня выставить на смех решила? А раньше ты о чем думала?
— Папа, не кричи, — тихо попросила Саша.
— Вот глупая, глупая, — мирно сказала Саше мать. — Где ты этих мыслей набралась? Кто их тебе подсказал? Подружки-дурочки? Небось сами на Гришу око положили. Да в такой дом всякая бегом побежит.
— Мама, я все решила…
— А теперь уж нечего решать, — на сей раз строго перебила ее мать. — Теперь деньги в ресторан уплачены, сто пятьдесят наших, сто пятьдесят Кривошеевых. На платье тебе с туфлями сотня ушла. А ты переиначивать надумала? Не такие мы, дочка, богатые, чтоб сотнями кидаться. А ты еще пока первую получку не заработала.
— Мама и папа, послушайте, — с волнением сказала Саша. — Послушайте меня, пожалуйста…
— Молчать! — крикнул Саше отец, саданув ладонью по столу. Подхватился со стула, пошел прочь с кухни. Но в дверях круто развернулся, снова подошел к столу, сильно сутулясь. — Брось, Сашка, выбрики, довольно с меня позавчерашнего депо, а вторично посмеяния я не допущу! Заруби себе на носу, и мать твоя пускай себе зарубит, — помахал он пальцем в сторону жены, однако взглядом ее не удостоил, — я терплю, терплю, да как отрежу! Так отрежу, что на Северный полюс скроюсь!..
Гнат Серобаба обязательно продолжил бы свою речь, если бы не послышались взволнованные голоса во дворе. Саша, мать и отец покинули кухню, чтобы выяснить, что за люди явились к ним в неположенное время и почему такой шум.
Оказалось, что это явилось все семейство Кривошеев с многочисленной родней и просто знакомыми. И сразу стало ясно, чем возмущены они и чем взволнованы. Сам Гриша Кривошей, его мать, Дарья Капитоновна, низенькая, полная женщина с пышными щеками-ватрушками, его отец, Демьян Демьянович, мужчина благородной наружности и в пенсне, а также члены их родни и просто знакомые стали наперебой рассказывать Серобабам, какую свинью подложила им директорша столовой-ресторана Белолапа. Она, эта Белолапа, только что самолично прибежала к Кривошеям, самолично вернула им триста рублей, которые самолично приняла у них неделю назад как оплату за свадебный стол на пятьдесят персон (включая и спиртное), и самолично сказала, что не может предоставить им столовую-ресторан. Потому что сегодня из сел приехали двести пионеров, потому что в Доме культуры будет проходить смотр детской художественной самодеятельности, потому что пионеры должны завтракать, обедать и ужинать и потому что райком обязал ее, Белолапу, обеспечить пионеров трехразовым питанием.
— Подумайте, какая хамка! — возмущался Демьян Демьянович Кривошей, сердито взблескивая стеклышками пенсне. — Да ее под суд за это нужно!
— Подумайте, какая свинья! — возмущалась низенькая Дарья Капитоновна, и ее щеки-ватрушки тряслись от негодования. — А еще притворялась нашей приятельницей! Да о ней в районную газету нужно написать!
— Не в районную, мама, не в районную, а в областную! — возмущался Гриша Кривошей, Сашин жених, и зло дергал себя за обгоревший на солнце нос, сдирая а него лоскутки лупившейся кожи. — Завтра же сяду и настрочу.
Родственники и просто знакомые тоже возмущались, тоже говорили:
— Зачем в областную? Строчи прямо в «Известия»! Там один Феофанов есть, про торгашей пишет.
— Гриша, слышишь? Феофанову пиши! Что Белолапа — хамка и воровка.
— Ясно, что воровка! Кто в торговле не ворует?
— Тем более в столовке-ресторане! Она кого сменила? Корнея Крысу? А того за что судили? За то же самое.
— Пускай, пускай! Ей такое же будет! Она еще нас попомнит!
Однако не зря же Гнат Серобаба был вторым руководящим лицом в «Сельхозтехнике». Привыкший быстро ориентироваться в сложной обстановке, он и тут первым сообразил, что сейчас не время казнить словами Белолапу и разрабатывать планы отмщения, а время искать выход из положения.
— Бес с ней, с Белолапой. Надо срочным порядком ориентироваться. У кого какие предложения? — обратился он к публике, толпившейся в сенях и на крыльце, большинство из которой с сегодняшнего дня становилось его родней.
Предложения посыпались мгновенно, и смысл их сводился к единственному: немедленно засучить рукава и все организовывать самим. Выделить ответственных, распределить обязанности (кому — в магазин, кому — на кухню, кому заняться добыванием посуды, столов и стульев), — и за работу, за работу!
Гнат Серобаба, сразу же взявший на себя обязанности главного руководителя, так и сказал народу:
— Задачи определены, цель намечена, теперь за работу, товарищи!
Товарищи уже хотели было кинуться выполнять свои задачи, но тут Груня Серобаба сцепила на груди худые руки и с великой жалостью молвила:
— До чего ж мне жаль, что в сарае кабанчик шестимесячный, не дозрел еще. А то б я его сейчас под ножик пустила.
На это супруги Кривошеи не замедлили ответить, что шестимесячный кабанчик вполне пригоден к столу и не стоит им пренебрегать. Тотчас же какой-то бородатый краснолицый дядька вызвался прикончить кабанчика и, не став дожидаться на то согласия хозяйки, побежал к сараю. За ним двинулись те, кто не получил срочного задания, так как им тоже хотелось проявить себя. Груня Серобаба, смекнув, что дело плохо, быстро зашагала к сараю с твердым намерением уберечь кабанчика от неминуемой гибели.
— Да это ж не кабан, а подсвинок, на что он годный? С него и сала не натопишь! Только время потратим! — говорила Груня краснолицему дядьке.
А дядька, видно уже полностью сознавая себя Груниным родичем, по-хозяйски входил в сарай и по-родственному отвечал Груне:
— А вот мы сейчас оглядим его. Коль пудика четыре набрал, так мы ему чик-чирик и сделаем.
Увидев, что Груня Серобаба кинулась к сараю, Дарья Капитоновна и Демьян Демьянович Кривошеи сразу догадались, зачем она кинулась, стали понимающе переглядываться и делать глазами какие-то знаки. Затем отошли в сторону и зашептались, отворачивая при этом друг от друга лица, чтоб никому не стало ясно, что они шепчутся.
— Понял? Она не хочет отдать кабана, — шепнула Дарья Капитоновна, делая вид, что поправляет бретельку лифчика под платьем.
— Это каждому дураку ясно, — шепнул Демьян Демьянович, делая вид, что поправляет пенсне.
— Никакой он не шестимесячный, он годовалый, — шепнула Дарья Капитоновна.
— Что же делать? — шепнул ей муж.
— Не знаю. Она боится, что кабан пойдет сверх ихнего взноса.
— Давай заплатим ей из общих денег…
— Она по базарной цене слупит…
— Дадим по базарной. Пусть за наш счет пойдет…
По правде говоря, супругам Кривошеям совсем не нравилась Груня Серобаба, и не в восторге они были от ее мужа Гната. Но Саша им нравилась. К тому же ее любил их сын Гриша, а сына Гришу они любили так, как не любили друг друга в молодости. Люди они были пожилые, пенсионные, и все их нынешние мечты сводились к тому, чтобы удержать при себе младшего сына, не допустить, чтобы он, как двое старших сыновей и дочь, уехал от них и где-то в отдалении завел семью. Они мечтали об идеальном сыне: чтоб он стал инженером, женился, имел детей, а они имели бы внуков, и чтобы он всегда жил с ними. И сын оправдывал их надежды: во-первых, вчера окончательно стало известно, что он зачислен в институт, во-вторых, сегодня он женится. Выбор сына пришелся им более чем по душе. Мало того, что Саша красивая девушка, она вдобавок скромна, серьезна и с фармацевтическим образованием. И Дарья Капитоновна с Демьяном Демьяновичем, будучи безмерно счастливы, что Гриша выдержал экзамены и что он женится, готовы были на любые жертвы.
Через час в доме Серобаб все пришло в великое движение: люди, столы, посуда, стулья и прочее, прочее. Краснолицый дядька, успешно осмоливший за сараем Груниного кабана, разделывал его прямо перед крыльцом, и двое помощников-доброхотов бегом доставляли на кухню свежину. Из кухни во двор и на улицу поплыли вкуснейшие запахи. Груня Серобаба, довольная тем, что Дарья Капитоновна с Демьяном Демьяновичем согласились оплатить убитого кабанчика, командовала на кухне, и под рукой у нее было не менее десяти помощниц. Гнат сбегал к себе в «Сельхозтехнику», вернулся на «газике» и теперь мотался на нем в продмаг и из продмага, а также мотался к Кривошеям, жившим на другом конце города, за столами и стульями, которые прибывали к Серобабам привязанные веревками к брезентовой крыше «газика».
Гриша Кривошей, хотя и сильно переутомился на экзаменах и так исхудал, что на ушах стали просвечиваться хрящики и шея сделалась тонкой, как прутик, — Гриша не щадил себя: носил столы, воду на кухню, бегал к знакомым за усилителем для магнитофона и делал еще много чего полезного. Дарья Капитоновна тоже старалась изо всех сил (в ее задачу входила сервировка столов), и когда сталкивалась с сыном, всякий раз говорила ему:
— Гриша, перестань обдирать нос! Посмотри в зеркало, на что он похож.
— А я виноват, что он лупится? — отвечал озабоченный Гриша.
— Не нужно было выставлять его на солнце.
— Что ж мне, отрезать его? — нервничал Гриша.
Гриша был высокий, чернявый, довольно симпатичный парень, если не считать этого некстати лупившегося носа и сильной худобы, приобретенной на экзаменах. Гриша уже успел рассказать Саше, как он держал экзамены, что спрашивали и что он отвечал, и как нежданно-негаданно для себя оказался зачисленным. Гриша решил с месяц поучиться в институте, чтоб не сразу огорчать родителей, а потом вернуться и пойти слесарем в депо. Он спросил Сашу, правильно ли решил, она ответила: «Не знаю». Тут ее позвала подружка Лена Кожемяка, и Саша ушла с Леной в свою комнату.
Однако время, как известно, не стоит на месте. Оно шло, шло и дошло до половины третьего. Пора было ехать в загс. Тем паче что все было готово к выезду: «газик» был оплетен цветами, на капоте сидела кукла (в отличие от куклы на «Победе» Поликарпа Семеновича, это был мальчик в черных штанишках), Гриша, облаченный в черную пару и белую рубашку, чинно расхаживал по двору. На крыльце, с букетами и шампанским, топтались приодетые свидетели, которым в загсе следовало поручиться за новобрачных, иными словами, засвидетельствовать прочность их обоюдной любви. Остановка была за невестой. Она одевалась в своей комнате, и одевалась уже без малого часа два.
Так прошло пять, еще пять и еще пять минут.
Тогда стоявшая возле свидетелей Дарья Капитоновна громко напомнила всем, что регистрация назначена на три часа и опаздывать неудобно. Слова ее влетели в открытое кухонное окно и попали прямо в уши Груне Серобабы. Груня решительно отставила в угол рогач и солдатским шагом направилась к Сашиной комнате. За ней в ту же комнату вошел Гнат.
Прошло еще минут десять, и появилась Саша. Она была вся в белом, и лицо у нее было белое как мел. Все, кто обязан был присутствовать в загсе, сели в «газик» и уехали. И поспели вовремя, даже за две минуты до трех часов, так как езды до загса от дома Серобаб было ровно четыре минуты.
За маленьким столиком, стоявшим в отдалении от большого стола, сидела худенькая девушка, беловолосая и белобровенькая. Увидев их, девушка отчего-то испугалась и стала медленно-медленно подниматься со стула.
— Ой! — тихонько сказала она, прижимая к груди худенькие руки. — Ой, хоть бы вы на два часика раньше. А так вас не распишут сегодня.
Наступила общая пауза, примерно такая, как в финале гоголевского «Ревизора».
— Как — не распиш-ш-шут? — наконец спросил Гнат Серобаба, шумно протягивая букву «ш».
— Ой, вы знаете, у нас такое несчастье, — дрожащим голосом стала объяснять девушка. — У заведующей час назад аппендицит случился, ее «скорая» забрала. Я сейчас в больницу звонила, так уже вырезали.
Можно было возмущаться и честить на все лады директоршу Белолапу, подложившую свинью со столовой-рестораном, но кто бы осмелился упрекнуть женщину, которая только что побывала под ножом хирурга и которая (чего не бывает!) еще возьмет да и умрет внезапно. И потому Дарья Капитоновна без всякого возмущения сказала девушке:
— А вы… Будьте уж так любезны, распишите вы.
— Ой, разве я имею право? Я простая секретарша, — ответила девушка. Она немного успокоилась, видя, что люди не ругаются и не возмущаются. — У меня ж ни брачных свидетельств, ни печати нет. Все в сейфе заперто, — указала она худенькой рукой на сейф в углу. — А ключи заведующая с собой на «скорой» увезла.
— Девушка, — сказал ей Гнат Серобаба, расправляя ссутуленные плечи и молодцевато покручивая ус, — у меня свои ключи есть, от своего сейфа. А вдруг да откроют ваш? — Он достал из кармана связку ключей и сделал два шага по направлению к сейфу.
Девушка снова испугалась и, испугавшись, загородила Гнату Серобабе дорогу.
— Ой, я вас не пущу! — испуганно сказала она. — Там каждая бумажка на учете. Мне заведующая не разрешает в сейф лазить.
Но тут Дарья Капитоновна, сам Гриша и двое свидетелей с букетами и шампанским окружили девушку и просяще заговорили:
— Девушка, распишите. Что вам стоит?..
— Ну, позвольте открыть сейф!..
— Сделайте милость, вы же добрая, сразу видно…
— Вы такая славная. Ну, пожалуйста…
И девушка не устояла. Так ей улыбались, так ее хвалили, так она вдруг выросла сама в своих глазах, что не побоялась и сказала:
— А вот возьму и распишу без заведующей. Давайте ваш ключ от сейфа!
— Нет, нет, не нужно! — взволнованно сказала молчавшая до этого Саша. — Зачем же нарушать порядок? Лучше мы подождем, пока поправится заведующая.
Гриша Кривошей, удивясь таким словам своей невесты, незаметно тронул Сашу за руку, давая понять, что она сморозила глупость, а Дарья Капитоновна просто вытаращилась на Сашу, чтоб она молчала, ибо может все испортить. Но беленькая девушка не придала никакого значения замечанию Саши. Наоборот, желая сделать доброе дело и чувствуя, что в силах его сделать, ответила:
— Так это ж когда она поправится? Это ж сколько вам ждать? А у вас же, наверно, и свадьба готова.
— А как же, девушка, как же, дорогая! — молодцевато отвечал ей Гнат Серобаба, подступая со своими ключами к сейфу. — И вас к себе приглашаем. Сейчас все бумажки заполним — и поехали с нами!
— Так еще, если откроется, — сказала девушка, уже опасаясь, что сейф не откроется и она не сделает доброго дела.
В эту минуту в сейфе что-то дважды щелкнуло, еще раз прищелкнуло, и Гнат Серобаба потянул на себя скрипящую дверцу. Сейф открылся, все увидели на нижней полочке стопку драгоценных бланков, а на верхней пустые фужеры и, увидев это, восторженно вздохнули.
— Ой! — всплеснула худенькими руками девушка. Она зарделась, как малина, осознав ту великую ответственность, которая пала на нее, и сказала: — Теперь все садитесь и чтоб тихенько. Я буду расписывать.
И хотя у девушки дрожала рука, когда она выписывала тушью брачные свидетельства, хотя на лбу у нее выступили от напряжения капельки и она часто глубоко вздыхала, тем не менее все она сделала как следует: красиво заполнила брачные свидетельства, не смазала на них печати и четко поставила штампики в паспорта новобрачных. А потом, как делала заведующая, поднялась из-за стола и сказала Саше и Грише, обливаясь краской и немного запинаясь:
— Разрешите поздравить вас с законным браком. Вы создали новую семью. Любите друг друга, берегите друг друга и свою семью. Пусть ваша семья всегда будет крепкой. Помните, что семья — это ячейка государства и чем крепче ваша ячейка, тем крепче наше государство. Желаю вам счастья от себя лично и от имени нашего горсовета. — Девушка протянула худенькую руку и пожала руки Саше и Грише.
— Спасибо, — тихо ответила Саша.
— Благодарю вас, — сказал Гриша, придавая голосу внушительную солидность.
Все стали целовать Гришу и Сашу. Потом распили из загсовских фужеров шампанское, оставили девушке-секретарше самый большой букет цветов и поехали играть свадьбу.
В тот же самый день в городке Щ. случилось одно удивительное событие, о котором вспоминают до сих пор. И хотя оно не имеет прямого отношения к жителям Липовой аллеи и к нашим свадьбам, о нем непременно следует рассказать.
В тот самый час, когда семейство Огурцов-Секачей вернулось на вишневых «Жигулях» из гороховской церкви, в тот час, когда Настя и Петро Колотухи катили на «Победе» Поликарпа Семеновича в направлении города Чернигова, в тот час, когда у Серобаб смолили кабана, а в распахнутые ворота въезжали на «газике» опутанные веревками столы и стулья с задранными вверх ножками, в тот час в лесу, примыкавшем прямо к городку, сидели на солнечной поляне двое парней и играли «в дурачка».
Одного парня звали Митей, другого — Костей. Мите было без малого шестнадцать лет, он перешел в десятый класс, жил с отцом и матерью и отец его служил в городской милиции, в чине капитана. Косте было лет двадцать, он не был уроженцем городка Щ., а просто приехал на временное жительство к родной тетке. Они познакомились неделю назад на речке и успели подружиться.
Сегодня они встретились в лесу, на этой самой поляне, и стали играть «в дурачка». Играли, курили сигареты «Прима» и пили вино «Червонэ мицнэ». Вина была всего одна бутылка, так что они давно его выпили.
Они сыграли «в дурачка» сто раз и, закрыв сотню, повели счет сначала. Сыграли еще сто раз и опять начали счет сначала.
Играли не спеша и разговор вели не спеша:
— А я тебе даму.
— Даму?.. Ага… А я ее тузом.
— Тузом?.. Ага… А я тебе туза.
— Туза?.. Ага… А я его козырной восьмакой.
— Восьмакой?.. Ага… А я тебе восьмаку.
— Восьмаку?.. Ага… А я ее… Да, нечем… Прием.
— Прием?.. Ага… Тогда ты дурило.
— Дурило?.. Посмотрим… Давай ходи.
— А я тебе так.
И они сыграли еще раз пятьдесят. После чего Митя сказал:
— Хватит. У меня голова вспухла.
— Пустая голова всегда пухнет, — сказал Костя. Перетасовал карты и спрятал в карман.
— Который час? — спросил Митя.
— Рано еще. Половина второго. — Костя взглянул на ручные часы. — Через час пойдем.
— Надоело ждать, — сказал Митя.
— Ждать и догонять всегда плохо, — сказал Костя.
Они вытянулись на траве, перевернулись на животы, сорвали по травинке, пожевали и опять стали разговаривать.
— А у него семья какая? — спросил Костя.
— У кого? — спросил Митя.
— У нового начальника милиции.
— Не знаю. Отец говорил, что он пока без семьи. Пока в кабинете живет. А что?
— Да так. Случай вспомнил. Один в Ленинграде в ЦУМ зашел перед самым закрытием и в мужском отделе спрятался, где пальто висели. А там ночью сторожевая собака бегает. А у него кусок окорока с отравой. Он его собаке бросил, она ножки вытянула, а он в ювелирный отдел. Чемоданчик нагрузил и опять в пальто спрятался. Утром ЦУМ открыли, народ хлынул. Он без всяких вышел и идет. А тут замок на чемоданчике расщелкнулся и все золото на пол полетело. Ну, его взяли. А у начальника милиции девчонка в садик ходила. Его кореши девчонку украли, а начальнику письмо: отпу́стите такого-то — вернем, а не отпу́стите — убьем. Того, раз, — и выпустили.
— То в Ленинграде, — сказал Митя. — У нас такого не бывает, у нас тихо.
— Хорошенькое «тихо». А нового зачем прислали? Сам говорил: порядки наводить.
— Так это по борьбе с пьянством. Совсем другое дело, — сказал Митя. — Он уже в «Полете» перед картиной выступал, клялся, что ни один пьяный по улице не пройдет.
— Что ж он, всем пить запретит? А чем магазины торговать будут? У них план.
— Да ну! Отец тоже говорит: глупость это. Он ему уже насчет столовки-ресторана высказал.
— А что насчет столовки-ресторана?
— Да ну! Новый возле нее вечером два наряда держит. Туда входи и пей, сколько хочешь. А если вышел и шатаешься, — в машину и в отделение. Сразу пятнадцать суток и десятка штрафу. Отец считает, что это не метод.
— Что ж он жмот у тебя такой, отец твой? Деньгу гребет, а ты ни Крыма, ни Кавказа не видал. Жалко путевку купить, что ли? Ему ж со скидкой положено.
— Да ну! Он считает, что лучшего курорта, чем наша речка, нету.
— Хе, курорт! Одним плевком переплюнешь. Ладно, спутешествуем с тобой на Кавказ. Я его тоже только в кино видел.
— Что-то неохота поездом ехать. Лучше б самолетом.
— Давай самолетом, — согласился Костя. Он чиркнул далеко слюной, сказал: — А мы вот как сделаем. Встретимся, как решили, на разъезде. На пассажирский не сядем, обождем ночного товарняка. В Бахмаче спрыгнем и на таксо до Киева. А там самолетом, идет?
— Да ну! Лучше электричкой до Киева.
— Электричкой долго, — снова чиркнул слюной Костя. — Я за таксо.
Обсудив бегло поездку на Кавказ, они поднялись с травы. Было четверть третьего. Костя открыл чемоданчик, подал Мите продолговатую картонку, привязанную к белому шнурку. Митя сунул картонку под рубашку. Потом они надели черные очки, чтоб солнце не резало глаза, и не спеша пошли в город.
Через восемь минут они вышли на центральную площадь. Солнце ярко светило. Было жарко и душно. Из широкой трубы деповской котельной валил черный дым, клочья сажи кружились в воздухе. За каменной трибуной свиристяще шипел маневровый паровоз, выпуская на площадь клубы белого пара.
Людей на площади не было. В «Полете» шел дневной сеанс, а до вечернего было далеко. Газетный киоск был закрыт. Цистерна с квасом и ящик «Мороженое» стояли на месте, но продавщицы куда-то сгинули. Продуктовый магазин был закрыт на ремонт. Промтоварный, находившийся в узком закоулочке, работал. За промтоварным — винно-водочный павильончик. Он был открыт. За павильоном — книжный киоск. Там сидел киоскер, дремал, разморенный жарой.
Костя и Митя вошли в промтоварный. Покупателей не было. Одна продавщица читала книжку, сидя на стуле у входа в отдел верхней одежды. Другая тоже читала книжку, сидя за прилавком галантереи. Костя и Митя постояли у прилавка, поглядели на разложенный товар. Пощупали плащи и пальто в другом отделе и вышли, ничего не купив.
Они прошли мимо винно-водочного павильона, мимо книжного киоска, где дремал старик киоскер, и зашли в хлебный магазин. Свежий хлеб еще не привезли, а посему полки были пусты и покупателей тоже не было. И в этом магазине продавщица читала книжку.
Костя и Митя вышли из магазина, направились к площади старой дорогой.
— Значит, тетя Катя? — спросил Митю Костя.
— Ну! — ответил тот.
— Заходим, — сказал Костя.
Они вошли в винно-водочный павильон. Митя закрыл дверь на крючок, достал из-за пазухи картонку и повесил ее на стеклянную дверь. На картонке было написано — «Переучет».
Костя подошел к прилавку и сказал:
— Привет, тетя Катя!
Пожилая тетя Катя расставляла на полке «Горілку з перцем». Она обернулась к Косте, улыбнулась и сказала:
— Привет, племянничек.
— Руки вверх! — приказал Костя, наставив на тетю Катю пистолет. — Ни слова, иначе выстрелю! Гоните выручку! Сюда, в чемодан! Быстро, быстро!.. — В одной руке Костя держал пистолет, в другой — раскрытый чемоданчик.
Но тетя Катя не могла отдать выручку ни быстро, ни медленно. У нее вылезли из орбит глаза, и она превратилась в мертвую статую.
— Я кому сказал?! Ну!.. — прикрикнул на статую Костя.
Но статуя беззвучно, как и положено статуе, рухнула на пол.
Костя перемахнул через прилавок, выдвинул ящик с деньгами, стал быстро запихивать их в чемоданчик.
Распластанная у его ног статуя громко икнула.
— Молчать, стреляю! — схватился за пистолет Костя.
Икотка прекратилась.
Костя задвинул ящик, закрыл чемоданчик.
— Замок, — шепнул он Мите.
— У меня, — шепнул Митя.
Они вышли из павильона, оставив на дверях табличку — «Переучет», навесили на дверь замок и быстро разошлись: Митя — к кинотеатру «Полет», Костя с чемоданчиком бросился по закоулку в сторону леса.
Минут через десять из дверей павильона, выходящих не на улицу, а в жилой двор, выглянула тетя Катя, дико повращала глазами, высматривая, не скрываются ли поблизости бандиты, и только убедившись, что их нет, дала волю голосу, закричав во всю силу:
— Ой-ей, спасите, ограбили!.. Ой, банда напала, всю кассу забрали!.. Ой, скорей ловите бандитов!.. И куда та милиция чертова смотрит!
Крик ее был столь громкий, что пролетел через площадь и его услышал дежуривший в банке милиционер. Он, конечно, пост не бросил и не побежал в винно-водочный павильон узнавать, кто ограбил и при каких обстоятельствах, но он не мешкая позвонил дежурному отделения и доложил, что слышит голос продавщицы винно-водочного павильона, извещающей о нападении грабителей.
Спустя полчаса на площади и в закоулке перед винно-водочным павильоном было людно, как на параде. В «Полете» закончился сеанс, толпа увеличилась, любопытные, работая локтями, протискивались к павильону, дабы собственными глазами поглядеть, что там происходит. Но там уже ничего не происходило. Павильон был опечатан, милиция ушла, уведя с собой рыдающую тетю Катю и поисковую собаку Джульбарса, которая, несмотря на все старания ее проводника, не взяла никакого следа.
Однако если нечего было увидеть глазами, то многое можно было услышать ушами. Каждый, кто хоть что-то знал, охотно делился своими сведениями с теми, кто ничего не знал. На площади и в закоулке совершался громкий разговор на одну и ту же тему:
— Что такое, что случилось? Обчистили кого?
— А ты не знаешь? Кассу у Катерины взяли.
— Хе, вот номер, чтоб он помер! Не поймали?
— Одного поймали, а другой убег.
— Здоров, Володя. Это ты сказал — поймали? А кто такой?
— Да, говорят, вроде сын капитана Глины.
— Его Катерина узнала, когда вошли. Домой побежали, а он чемодан собирает.
— От дурило! Чего ж было домой забегать?
— Того и забегал, что дурило!
— Федя, мамочка, золотце, привет! Ты давно здесь?
— Привет, Вася. Давно. Еще как собаку водили.
— Федя, мамочка, это верно, что у них пистолет был?
— Какой ляд пистолет! С игрушечным наганчиком вошли, на прилавке валялся. Сказано, баба дура — игрушки испугалась!
— Палашка, а Палашка! Что тут такое, чи убили кого?
— Да сама не знаю, я ж только подошла. Вон Марфа вылазит… Марфа, иди до нас, расскажи, что тут було! — зовет Палашка Прыщ, забыв, что три дня назад поссорилась с Марфой.
— Что було, того нет, — отвечает подходя Марфа Конь, тоже забыв, что поссорилась с Палашкой. — В кассе больш тыщи було. Одного споймали, а тот, что гроши схватил, тот скрывся.
— Куда ж он скрывся? — интересуется Палашка.
— Это ты у него спроси, он тебе верней всех скажет, — отвечает Марфа и вдруг спрашивает: — Где ж это ты себе новое платье сшила, у булгалтерши?
— Такое оно новое, как моя доля, — отвечает Палашка. — Еще при покойном Степане носила. Теперь вот из сундука на свадьбу вытягла.
— А ты ж до кого идешь?
— Известно до кого, до Колотух.
— И я до Колотух. А Серобабы никого с суседей не позвали.
— А хоть бы и позвали, я б не пошла. Это ж Грунька будет сидеть, сычом глядеть да подсчитывать, кто сколько съест да выпьет. Так и кусок в горле застрянет.
Вася Хомут, перебегавший от одной группы говоривших к другой, чтоб все разузнать детально, издали заметил появившегося из-за кинотеатра «Полет» редактора районной газеты «Прапор перемоги» Олеся Середу и через головы крикнул ему:
— Рыбка моя, Олесь Онуфриевич! Опоздал ты, золотце, счастье мое!
Две недели назад Вася ставил редактору новые ворота, угощался у него чаркой, значит, имел полное право быть другом Середе.
— Ах, комар его забодай, Олесь Онуфриевич, рыбка моя! Это нас с тобой скоро на ходу убивать начнут. Эх, опоздал ты, рыбка, со своим аппаратом, а то бы ты — эх!
Вася Хомут имел в виду фотоаппарат, который держал в руках молодой парень, фотокор газеты «Прапор перемоги», пришедший вместе со своим редактором.
— Что, милиция с собакой уже ушла? — озадаченно спросил редактор Середа.
— Давно, рыбка, давно, мамочка! Все удалились: сперва бандиция, потом милиция.
— Черт возьми, не успели! — с досадой сказал Середа. Он крепко наморщил лоб, принимая какое-то решение, и, тут же приняв его, сказал фотокору: — Слава, быстренько в отделение, снимем задержанного!
Редактор Середа и фотокор Слава бежали через скверик в отделение милиции, и перед глазами редактора уже всплывала критическая колонка, которая появится в следующем номере газеты. Час назад он даже не мечтал о такой замечательной колонке. Пока не заглянул к Славе в фотолабораторию, где Слава печатал лирические пейзажи, снятые им утром на Гороховских озерах. Середа стал просматривать снимки, с тем, чтоб отобрать какой-нибудь для очередного номера, и вдруг увидел странный снимок: на фоне церкви — машина «Жигули», у машины — люди и невеста с женихом. Он пригляделся и узнал буфетчицу столовой-ресторана Таисию Огурец. Вот так раз! У Середы тут же мелькнула мысль дать снимок в газету с едкой подписью под ним. И как раз когда он так подумал, в фотолабораторию заглянула курьерша Мотя и страшным голосом сообщила, что бандиты ограбили винно-водочный павильон. Это было отличное известие: церковь — и ограбление! Если соединить их вместе, получится острейшая сатирическо-критическая колонка!
— Слава, туда! — крикнул Середа своему фотокору, уже ясно увидев, как будет выглядеть в газете эта колонка. — Это будет гвоздь номера!..
Слава схватил аппарат (позже выяснилось, что он был не заряжен), и они побежали на площадь, а потом в милицию.
В пятом часу дня народу на площади заметно убыло. Но оживление все-таки наблюдалось. В газетном киоске появилась киоскерша и за газетами выстроилась очередь. К «Полету» подходили люди за билетами на вечерние сеансы. Из хлебного магазина несли в авоськах и под мышками свежий хлеб и булочки. Открылся ящик с мороженым, и заработала цистерна с квасом. Со стороны черниговского шоссе на площадь въехало такси, затормозило у «Полета». Из него вышли Сергей Музы́ка и Михаил Чернов, направились к цистерне и стали в конец очереди.
Через какое-то время на площадь медленно, точно ее волокли на буксире, въехала украшенная цветами и лентами «Победа» первого выпуска, с куклой на капоте. Описала, еле вращая колесами, полукруг и удалилась к желтевшему средь тополей Дому быта. «Победу» провожала Вторая симфония Чайковского, лившаяся из репродуктора, установленного на крыше «Полета».
В половине пятого симфония неожиданно прервалась. Ее сменило громкое прокашливание, затем последовал глубокий вздох, затем — некий протяжный звук, похожий на чих. Потом раздался сдержанно-взволнованный мужской голос:
— Говорит местный радиоузел! Говорит местный радиоузел! Внимание, жители города! Передаем особо важное сообщение. Сегодня в нашем городе ограбили павильон номер один, расположенный в районе центральной площади, между книжным киоском и промтоварами. Грабители, угрожая оружием, похитили из кассы крупную сумму государственных денег. Один грабитель пойман. Просим всех граждан проявить бдительность в целях задержания второго. Его приметы: молодой парень, рост высокий, худой, волосы темные, уши хрящеватые, нос с выступом вперед, для маскировки носит темные очки, циркает слюной сквозь зубы, ведет себя корректно, жаргонных слов не употребляет. Одет в темный пиджак, на ногах туфли, в руках чемоданчик черного цвета с похищенными деньгами. Называет себя Костей, настоящее имя неизвестно. Граждане города, а также работники железной дороги и шоферы грузовых и легковых машин! Задерживайте при первом подозрении человека с описанными приметами! Общими силами, сплотившись, как один, мы найдем и обезвредим преступника, посягнувшего на священную государственную собственность.
Через каждый час местное радио повторяло это экстренное сообщение.
Татьяна Пещера испытывала большое удовольствие, присутствуя на обеде у Огурцов-Секачей. Обед не отличался особой роскошью: были салат, борщ, гусь с яблоками, колбаса, сырок, две бутылки вина «Лидия», бутылка «Горілки з перцем», две бутылки минеральной воды «Поляна Квасова», — вот, пожалуй, и все. Но в том-то и дело, что все было очень по-интеллигентному. Колбаска и сырок были так искусно нарезаны, что насквозь светились, с таким изяществом уложены на тарелочки и украшены зеленью, что рука не смела протянуться к ломтику, боясь разрушить сию красоту. Борщ разливали из фарфоровой супницы в аленьких цветочках, гусь был подан на стол в той же гусятнице, в какой запекался, — в оригинальном продолговатом сосуде из огнеупорного стекла с герметически закрывавшейся крышкой. Соль помещалась в деревянной солоночке-высыпайке, перец — в миниатюрной перечнице, горчица — в стеклянной горчичнице с крохотной ложечкой, продетой в крышечку. Твердую пищу ели ножом и вилкой, губы промокали бумажными салфетками, которые в городке Щ. крайне редко продавались. Вино и водку пили маленькими глотками, отдавая предпочтение «Поляне Квасовой».
И разговор за столом шел спокойный, сдержанный: никто не повышал голоса, не перебивал друг друга. Немного поговорили о венчании, но внимания на этом событии не заостряли. Поля, очень симпатичная девушка, с выразительными глазами цвета перезрелой вишни, со смешком вспомнила, как Филипп Демидович вышел с иконой благословлять их.
— Я чуть со смеху не упала, — говорила смугленькая Поля. — Ты такой смешной был, дядя Филя. Лысина твоя блестит, икона блестит, а сам ты надутый-пренадутый.
— Ничего подобного, — весело возражала ей Виолетта Кирилловна. — Наоборот, у него был ужасно внушительный вид. Если бы ты еще рясу надел, — честное слово, тебе бы очень пошло! — с улыбкой говорила она мужу.
— Да, мне только рясы и не хватало! Представляю, на кого я был похож! — отвечал Филипп Демидович, тоже улыбаясь. За обедом у него изменилось настроение и он уже не придавал никакого значения своей забавной роли в церкви.
За обедом вскользь коснулись темы продажи дома. Таисия посетовала на то, что дом не продается и что покупатели жадничают. Все высказались в том смысле, что покупателям не следовало бы жадничать, так как своим жадничанием они тормозят кооперативное строительство в Киеве — это раз, а второе — себе же делают хуже: упускают такой завидный дом. Татьяна Пещера, поскольку была в гостях, тоже похвалила дом Таисии и осудила покупателей, которые нынче сами не знают, чего хотят. Про себя же она подумала, что Таисия заломила баснословную цену и что дом только с виду привлекателен: новая крыша да в середке покрашено, а сам по себе он шашелем съеден. Но не говорить же об этом в глаза людям, которые из всей улицы, из всех соседей выделили одну тебя?
Обед не спешили заканчивать. После того как поели гуся с яблоками, Андрей включил магнитофон, и все, кроме Татьяны Даниловны, немного потанцевали на свободной площади, между столом и окнами. Сперва — вальс, потом старинное танго. Поля танцевала с Андреем, Филипп Демидович начал вальс с Виолеттой. Кирилловной, которая, танцуя, сильно запрокидывала голову и оттопыривала указательный пальчик. Когда Виолетта Кирилловна устала и присела к столу, обмахиваясь салфеточкой, Филипп Демидович продолжал вальсировать с Таисией. Но в паре с ней он как-то совсем не смотрелся: Таисия — пышная красавица, с цыганской смуглостью и и черными цыганскими глазами, а Филипп Демидович — так себе, рыжеватый, лысоватый и ростом не вышел.
Татьяна Пещера знала Таисию еще ребенком, потом — девушкой, потом и расцветшей женщиной и, как все без исключения на улочке, диву давалась, отчего при такой красоте Таисии не повезло с замужеством. Главное, и парни за ней в молодости бегали, и после ухажеры похаживали, а замужество так и не склеилось. Полин отец тоже не был законным мужем Таисии. Пожил с нею месяца два и, не дождавшись рождения Поли, скрылся в неизвестном направлении. Лет десять назад был случай, когда уж казалось: кончилось Таисино одиночество. Уехала она в дом отдыха и вернулась с бровастым красавцем, по слухам — разведенным. Отнесли они с ним в загс заявление, сшила ему Таисия в ателье парадный костюм на предмет регистрации, плащ и модельные туфли купила. Но случилось так, что за день до регистрации позавтракала Таисия со своим красавцем и потянуло ее после завтрака ко сну. Прилегла на кушетку, да как прилегла, так проснулась лишь к следующему утру. Туда-сюда глядь — нет красавца дома, а в гардеробе отрезов нет, и кольца золотого, и сережек золотых. И много чего еще недосчиталась. Усыпил ее красавец порошком, да и был таков. Сам Филипп Демидович вмешался тогда в это дело, но розыски ничего не дали: бровастый жених как в воду канул. После Таисия еще ездила отдыхать на юг и часто навещала в Киеве брата Филю, имевшего разведенных товарищей. Однако с замужеством пока не выплясывалось.
«Ох, есть у нее что-то такое, что отпугивает мужчин, — думала Татьяна Пещера, глядя на Таисию, вальсирующую с Филиппом Демидовичем. — Иначе, кто б упустил такую красавицу?»
Нужно сказать, что с середины обеда, особенно после того как съели гуся с яблоками, немножко выпив под него, Татьяне Пещере захотелось что-нибудь спеть для Огурцов-Секачей. Но она желала, чтобы они сами попросили ее об этом. Однако после гуся они решили потанцевать, и теперь Татьяна Пещера ожидала конца танцев, прикидывая про себя, что лучше спеть: старинную украинскую «Мисяцю ясный» или современную — «Дрозды». Она остановилась на «Мисяцю ясный», и как раз кончилась музыка. Но в это время Виолетта Кирилловна внесла с кухни домашний «наполеон» и кувшин компоту, и все приступили к третьему блюду. После «наполеона» с компотом тоже никто не вспомнил о песне. Тогда она сама начала «Мисяцю ясный», чуть слышно и без слов, а только выводя мотив и слегка показывая кончики металлических зубов (Татьяна Даниловна ревниво следила за своими зубами, так как от зубов зависел ее голос). Таисия подтянула ей, и песня, конечно бы, состоялась, если бы Филипп Демидович не включил в эту минуту телевизор. На экране появилась дикторша и объявила о начале фильма «Кто совершил убийство?».
— О, наверно, детективчик! Давайте смотреть, — обрадовалась Поля.
— Обязательно посмотрим, — ответила Таисия, оборвав мелодию.
Все оживились, быстро развернули стулья от стола к экрану и впились глазами в телевизор. Разумеется, ни о каком пении уже не могло быть и речи.
Татьяна Пещера обиделась, и больше всего на Таисию. Если бы та не сказала: «Обязательно посмотрим», а продолжала подтягивать Татьяне Даниловне, Филипп Демидович, возможно, выключил бы телевизор. Подумав так о Таисии, Татьяна Пещера тут же подумала и о том, что Таисия просто не захотела, чтоб она пела, и выказала тем самым свое неуважение к ней, забыв, что не кто иной, как она, спасла Таисию от крупной неприятности. В свое время, в бухгалтерскую бытность, Татьяну Даниловну часто привлекали к проведению внезапных ревизий в торговых точках. Однажды, явившись к Таисии с проверкой, она обнаружила в буфете недостачу в двести рублей. Таисия расплакалась, и Татьяна Даниловна, пожалев ее, позволила ей сбегать домой за деньгами и внести их в кассу. И не указала об этом в акте.
Когда Татьяна Даниловна, сидя перед телевизором и не глядя в него, переживала свою обиду, на улице вдруг забухал духовой оркестр. Она сразу поняла, что это у сестры начинается свадьба, спохватилась, что ей давно пора быть там, поднялась, поблагодарила за угощение и попрощалась.
Выйдя за калитку, Татьяна Даниловна сразу же столкнулась с Васей Хомутом и его женой Валей, шедшими на свадьбу к Колотухам. Вася, облаченный в выходной костюм, украшенный значками-наградами, был трезвый как стеклышко, потому что никогда в жизни не появлялся выпившим вместе с Валей. Надо полагать, из-за великого уважения к Вале, которая хотя и не была такой писаной красавицей, как изображал ее в своих Рассказах Вася, да и вообще никакой красавицей не была, но которая не давала Васю в обиду и никому не позволяла плохо отзываться о нем. Когда однажды во время женского субботника по украшению улицы цветами Груня Серобаба, не иначе с тем чтобы уязвить Валю, не любившую точить с женщинами лясы, а потому и работавшую в сторонке от других, — когда Груня громко, чтоб все слышали, спросила Валю, как это она живет с таким мужем-выпивохой, когда спросила она так, Валя подошла к ней, улыбнулась и ответила: «А разве, Груня, он на ваши деньги выпивает, что вы так переживаете?» И Груня не нашлась, что сказать.
И вот пожалуйста, — сегодня Вася Хомут шел под ручку с женой и был трезвый как стеклышко.
— Татьяна Даниловна, мамочка, цветочек душистый, позвольте поздравить вас с женитьбой племянника! — сказал он Татьяне Пещере и галантно поцеловал ей ручку.
Валя тоже поздравила Татьяну Даниловну, Вася взял обеих женщин под руки, и они направились к дому Колотух, откуда неслась музыка. Как раз в это время во дворе Кожухов что есть мочи завизжала собака, потом со стуком распахнулась калитка и на улицу выскочил Поликарп Семенович со скрипкой в одной руке, со смычком в другой и в таком виде, в каком сроду не появлялся на люди: в спортивных трикотажных штанах и в нательной соколке.
— Товарищ Хомут, минуточку! Одну минуточку, любезные женщины! — вскричал он и, размахивая скрипкой, быстро направился к ним через дорогу, высоко взбрыкивая ногами, чтоб не черпать сандалетами песок.
И, подбежав к ним, возбужденно заговорил, тряся густыми волосами с благородной сединой и указывая смычком на двор Колотух, где бухал оркестр.
— Вы слышите, нет, вы слышите? Это флейта!.. Да-да, это флейта фальшивит, я сразу определил!.. Пойдемте, пойдемте, я вам сыграю на скрипке! — Он дернул раз-другой смычком по струнам. — Вы еще не слышали, как играет Поликарп Семенович Кожух!..
Он резко тряхнул головой, взмахнул смычком и запрыгал по песку к воротам Колотух.
Два часа назад, вернувшись с черниговского шоссе и получив от Насти Колотухи двадцать рублей за выезд (не его вина, что молодые опоздали!), Поликарп Семенович вовсе не помышлял идти на свадьбу к Колотухам, хотя его и пригласили. Он завел «Победу» в гараж, здесь же, в гараже, переоделся и с полчаса приводил в порядок запылившуюся машину, на славу поработавшую после долгого стояния на приколе. Двери в дом, когда он вернулся, были закрыты. Пока он возился в гараже, ни жена, ни внук во дворе не появлялись. Внук, должно быть, убежал с удочкой на речку, это было его пристрастием, а Олимпиада Ивановна наверняка была дома, но специально не показывалась. Поликарп Семенович тоже не торопился заходить в дом и встречаться с женой, хотя довольно проголодался и не прочь был бы пообедать. Управившись с машиной, он опять-таки не пошел сразу в дом, а предварительно спустился в погреб и задержался в нем, так как здесь к прошлогоднему яблочному вину имелась и закуска: висел початый окорок и была вяленая рыбка, припрятанная за банками с консервированными овощами. В погребе он засиделся настолько, что когда поднялся на воздух и услышал, как фальшивит флейта в оркестре, игравшем во дворе Колотух, ему тотчас же захотелось сыграть самому, дабы вся свадьба услышала и оценила его мастерство. И он побежал в дом за скрипкой. Но только извлек ее из футляра, как из соседней комнаты, хромая, на обе ноги из-за отложения солей, вышла Олимпиада Ивановна.
— По-моему, вы продолжаете сходить с ума, — вежливо сказала она ему. — Оставьте инструмент на месте и не прикасайтесь к нему после своего дурацкого вина.
— По-моему, вы подглядываете за мной в окно, — ответил столь же вежливо, хотя и несколько язвительно Поликарп Семенович. — Насколько мне известно, скрипка моя и я имею право ею распоряжаться. Я ее беру и иду на свадьбу.
— Все вещи в доме в одинаковой степени принадлежат как вам, так и мне, — заметила Олимпиада Ивановна. — Об этом вам скажет любой юрист. И на свадьбу вы не пойдете.
— Нет, это лично моя скрипка, она мне досталась от деда. Нечего примазываться и считать ее своей. Ваши купчишки никогда таких вещей не имели, — ответил Поликарп Семенович и, сунув скрипку под мышку, направился к двери.
Олимпиада Ивановна, быстро хромая, загородила ему дорогу.
— Негодяй, я прошу вас не трогать скрипку, — почти ласково сказала она, сильно пуча глаза. — Утром вы хотели угробить «Победу», теперь скрипку? Перестаньте мучить меня, иначе я сейчас же отравлюсь.
— Сделайте милость. А пока пропустите по-хорошему, — потребовал Поликарп Семенович.
— Ах, так? Значит, вам безразлично, живу я или нет? Тогда я сейчас плюну в вас!
— Прочь с дороги! Не то я проколю вас смычком, как шпагой! — не выдержав, сорвался на крик Поликарп Семенович и сделал резкий выпад смычком в направлении Олимпиады Ивановны.
Олимпиада Ивановна вскрикнула, отпрянула в сторону, и Поликарп Семенович успел проскочить мимо нее в дверь. Он сбежал с крыльца, наступил впопыхах на хвост дремавшей Пирке и, сам испугавшись ее пронзительного визга, выскочил на улицу, забыв надеть пиджак, очки и шляпу.
Меж тем свадьба во дворе Колотух шумела во всю ивановскую. Крепко подвыпившие гости уже забыли, по какому поводу собрались, и отсутствие жениха с невестой окончательно перестало их тревожить. Оркестр играл беспрерывно, лишь с небольшими паузами, во время которых музыкантам полагалось выпить и закусить. Гости беспрерывно кричали «горько» Насте и Петру Колотухам, сидевшим во главе стола, правда, в некотором отдалении друг от друга, поскольку два места между ними были оставлены для молодых. Несколько раз Петро и Настя, исполняя волю гостей, вынуждены были подниматься и целоваться.
Охотников танцевать под оркестр нашлась такая бездна, что во дворе пыль поднялась столбом и, поднявшись, сделала невидимыми лица, еду и выпивку на длиннющей скатерти-самобранке.
Водка, пыль, вино, шампанское, музыка, топот танцующих и духота вконец разморили гостей, и когда на небо наплыли сперва белесые, а потом и темные тучки и подул прохладный ветерок, все с облегчением вздохнули и даже несколько протрезвели.
Появление запоздавшей четверки — Васи Хомута с женой, Настиной сестры Татьяны Пещеры и Поликарпа Семеновича со скрипкой — было встречено дружными аплодисментами и тушем, сыгранным в пол-оркестра, оттого что другая половина оркестрантов не в силах была к тому времени держать в руках тяжелые трубы. Никто не обратил внимания на спортивную одежду Поликарпа Семеновича, обратили внимание лишь на его скрипку, и со всех сторон закричали:
— Скрипка прибыла!.. Дед, а дед, рвани чего-нибудь!..
Но прежде чем Поликарп Семенович «рванул», опоздавших усадили под навес, заставили выпить штрафную, а потом и не штрафную, заставили закусить, еще раз выпить и еще раз закусить. А потом уж Поликарп Семенович, похожий своими вздыбленными седыми волосами и ветхой одеждой на изгнанного короля Лира, приложил к подбородку скрипку и, остервенело рванув смычком по струнам, заиграл «Купите бублички». Гости тут же бросились танцевать под «Бублички» и отплясывали бы по всей вероятности до тех пор, пока Поликарп Семенович, и так уж истекавший потом, не рухнул бы замертво под стол.
Его вовремя спас брат Петра Колотухи, известный столичный тенор Кондрат Колотуха. Известный тенор сразу взял такую дерзко высокую ноту, голос его раскатился таким серебром, что Поликарп Семенович в удивлении опустил скрипку, и перестали подпрыгивать танцующие. Кондрат Колотуха запел неаполитанский романс «О, Мари». Романс вырвался со двора Колотух, птицей вспорхнул над улицей, достиг центральной площади городка и зачаровал двух милиционеров, заступивших на вечерний пост к столовой-ресторану, где уже отужинали пионеры, съехавшиеся на смотр художественной самодеятельности, и ресторан (к тому часу столовая сменила вывеску на ресторан) открыл свои объятия для всех жаждущих в него войти.
Очарованные песней милиционеры сели на свой служебный мотоцикл и поехали туда, откуда доносился романс. Они скромно вошли во двор Колотух и скромно, оставаясь у калитки, дослушали до конца романс «О, Мари». Потом скромно приблизились к гостям, присели к столу и прослушали еще два романса, спетых известным певцом, а затем и несколько дуэтов, исполненных тем же певцом вместе с Татьяной Пещерой. Милиционерам, естественно, поднесли по чарке, и они смиренно выпили, не посмев отказаться от угощения в компании, где присутствовал всем известный тенор. Правда, в тот же день они получили строгое взыскание от нового начальника милиции и едва не угодили под арест за самовольную отлучку с важного поста.
Но в тот час на свадьбе никого не занимала судьба этих двух стражей порядка, хотя они и оказались пылкими поклонниками вокала. Да и какие они стражи, коль не смогли навести порядка в тучах, не давших в тот вечер выглянуть ни месяцу, ни звездам? И не смогли укротить ветер, что принялся налетать порывами, принялся свистеть и терзать деревья в садах и на улицах?
Тучи сбегались, сбегались при зыбком вечернем свете, да и сгрудились как-то незаметно в сплошную черную массу. Под навесом стало темно, пришлось зажечь электричество. И как только во дворе вспыхнули лампочки, сразу же шарахнула молния и диким хохотом раскатился гром. Сверху хлынула вода, да таким сплошным потоком, какого не знает ни один нормальный душ. Свадьба с визгом кинулась врассыпную: кто в дом, кто в сарай и в погреб, кто под навес крыльца. Поликарп Семенович, будучи в одной соколке, первым ощутил удары струй по голым рукам и полуголой спине и, схватив свою скрипку, кинулся спасаться под яблоню, не думая о том, что дерево насквозь дыряво. Вася Хомут сообразил юркнуть под стол, покрытый длинной клеенкой, и сипленьким голосом закричал оттуда жене, убежавшей на крыльцо:
— Валечка, детка, ягодка моя, беги домой! Простудишься!
— Бежим вдвоем! — отвечала ему сквозь дождь Валя.
— Валечка, мамочка, беги одна, я простуд не боюсь! Я от них давно заспиртован! А ты беги, горе мое, и ноги горчицей попарь!
Валя послушалась его, сбросила туфли и побежала домой, низко кланяясь молниям и шлепая босыми ногами по воде, быстро залившей двор. Молнии сверкали, опережая друг дружку, гром не утихал ни на секунду. Гроза нависла прямо над двором Колотух, выгнав всех из-под навеса. Только Марфа Конь да Палашка Прыщ, помогавшие Насте обслуживать гостей, бесстрашно бегали вдоль стола, накрывали его сверху клеенками, спасая закуску. А Вася Хомут из-под стола наставлял их:
— Марфа, детка моя, цветочек мой аленький, Палашка, рыбка моя водяная, рюмки аккуратненько накрывайте! Там и моя недопитая!
В помощь Марфе с Палашкой выбежал из дому Петро Колотуха, уже набросивший на себя просторную плащ-накидку. Появилась и Настя, накрытая с головой болоньей, велела промокшим Марфе с Палашкой бежать в дом. Потом и сама убежала за ними.
Молния кинжалом вонзилась в землю, ослепила двор. Тотчас же стрельнули искрами провода и под навесом погасло электричество. Стало до черноты темно. Лишь дождь шумел, гудел, стучал по крыше и по земле. И оттого не слышно было, как открылась калитка и кто-то вбежал во двор. Петро узнал и в темноте сына.
— Что ж ты так задержался? С утра тебя ждем, — сказал он Толику, обрадованный, что наконец дождались его. И, накрыв его своей просторной накидкой, повел обратно к калитке, говоря: — Ну, где там твои, не промокли?
— Какие мои? — удивился Толик, останавливаясь под накидкой. — Со мной никого нет.
— Как?! А где жена твоя Люда?
— Да ты что, папа? Какая жена? Я один приехал.
— Как — один?! — У Петра Колотухи застрял в груди голос. — А для кого мы свадьбу созвали?
— Какую свадьбу, что ты выдумываешь? — усмехнулся под накидкой Толик.
— А-а-а, — сказал Петро Колотуха, ничего не понимая.
Отец с сыном, укрытые одной накидкой, взошли на крыльцо, и из сеней, не заходя в кухню, куда набились от дождя гости и откуда был вход в две большие комнаты, тоже занятые сейчас гостями, прошли через слепой коридорчик в комнатушку-пристройку.
Эту пристройку Петро Колотуха оборудовал исключительно для себя. Когда случалось среди ночи возвращаться из поездки, он ночевал в ней, чтоб не будить Настю и сына.
К счастью, в доме электричество не повредилось. Петро включил свет, бросил к порогу мокрую плащ-накидку, сел на узкую железную койку и, указав сыну на табуретку, сказал:
— Ну, садись. Рассказывай, что случилось.
— А что могло случиться? Не понимаю, что тебе рассказывать? — удивился Толик. Было видно, что он начинает нервничать.
Он не сел на табуретку. Сперва поставил к стене свой чемоданчик, с которым приехал, потом снял с себя мокрый пиджак, повесил на гвоздь и стал отжимать руками мокрые волосы, кольцами падавшие на самые плечи.
— Ты садись, садись, — потребовал Петро. — Ты что же, раздумал жениться, или как тебя понимать?
— Да брось, папа, — нервно усмехнулся Толик. — Я и не собирался, ведь это шутка. А мать что, всерьез приняла?
— Какую ж ты ей бумажку показывал и что в ней написано было? И что за девушка Люда, что за «Волга» последней модели? Ты вроде бы на этой модели должен был приехать?
— Ну, настоящий допрос пошел! — развел руками Толик. — Говорю тебе, я пошутил. Есть знакомая девчонка, забросили с ней заявление в загс и получили талоны в магазин новобрачных. Там шикарные вещицы бывают. Могу показать, все домой привез, — потянулся он к своему чемодану.
— Постой, после покажешь, — остановил его Петро и с любопытством спросил: — Значит, вы как бы прогулялись в загс? Чтоб эти самые талончики получить?
— Факт. А жениться никто не собирался. Просто мы с Людой старые друзья, ей тоже талончики нужны были.
— Вот теперь понятно, — кивнул Петро Колотуха. — Теперь снимай штаны.
Не взглянув больше на сына, Петро приподнял на кровати матрас и вытянул из-под него старый армейский ремень с широкой бляхой.
— Отец, ты что?.. Ты что, в самом деле?.. — ошалело глядел на отца Толик.
— Снимай штаны, — повторил Петро и накинул на дверь крючок.
— Не имеешь права, не имеешь!.. — У Толика задрожал голос. — Я самостоятельный человек, я техникум заканчиваю…
Петро подошел к нему вплотную. Он был на две головы выше сына и втрое шире его в плечах.
— Последний раз прошу, — глухо сказал он Толику. — Снимай штаны, иначе я за себя не ручаюсь.
Толик стал торопливо стягивать с себя узкие джинсы.
— И трусы сбрасывай, — велел Петро. — Вот так… Теперь ложись. Хорошо ложись, не сжимайся… А теперь я музыку включу, чтоб люди не слышали, как ты кричать будешь.
Петро включил старенький приемник, перенесенный в его пристройку после того, как в доме появилась новая «Ригонда», попал на какой-то концерт, пустил его на полную громкость, поплевал на руки и взялся за ремень.
Выпоров сына, Петро велел ему одеться.
— Теперь отправляйся, откуда прибыл. И барахло свое с чемоданом бери… Не хнычь, не хнычь, это я еще с тобой по-божески!
— Папа, прости меня… Прости, пожалуйста, — жалко всхлипывал Толик.
— Не прощу. Когда сам поймешь, что человеком стал, — приезжай, тогда посмотрим. А до этого не мечтай думать.
Петро поднял с пола плащ-накидку, накрылся ею и накрыл Толика. Так он вывел его в темный двор, где по-прежнему бесилась гроза, подвел к калитке и выпроводил его вместе с чемоданчиком и плащ-накидкой на улицу.
Петро Колотуха вернулся к себе в пристройку, сел на кровать, низко уронил голову. За одной стеной шумел ливень, за другой шумели гости. Брат Кондрат и Татьяна Пещера пели какой-то дуэт, но слов Петро не разбирал.
Сергей Музы́ка и Михаил Чернов ушли от Колотух до начала грозы. Сергей не хотел идти на свадьбу, да упросил Михаил.
— Будь другом, сделай одолжение, давай сходим, — уговаривал он Сергея.
— Да что там интересного? — отвечал Сергей. — Пить будут, танцевать, кричать «горько». Однообразная картина.
— Когда это ты воспылал любовью к разнообразию? — возражал Михаил. — В море месяцами болтаешься, однообразный шторм покачивает, однообразная селедочка, в трал идет, а тебе почему-то нравится. Сходим, Серега, а? — не отставал Михаил.
— Брось, Миша, ну зачем мы пойдем? — упрямился Сергей.
— Во-первых, нас пригласили — уже аргумент. Во-вторых, я никогда на таких свадьбах не бывал. У вас полугород-полудеревня, значит, обычаи интересные.
— Какие там обычаи? Надрызгаться да глотки подрать — вот и весь сегодняшний обычай, — отмахивался Сергей. — Да и кто без подарка на свадьбу ходит? Вот этот обычай живет и здравствует.
— Нужен подарок? Будет подарок, — живо отозвался Михаил. — Считаю, уговорил вас, товарищ штурман?
— Слушай, друг мой Миша, что нам с тобой на чужое счастье глядеть? — скупо улыбнулся Сергей.
— Ладно, ладно. В общем, решили — идем! Ты за утюжок берешься, а я порулил в магазин.
— Пусть будет по-твоему, — нехотя сдался Сергей. — Ты ведь не отстанешь.
Пока Михаил ходил в магазин, Сергей выутюжил по всем правилам брюки и рубашки, себе и ему. Гладил он у открытого окна, обращенного на дом Серобаб, и потому ему хорошо были слышны голоса за забором, смех и шутки сходившихся на свадьбу людей. В общий шум все время врезался звучный женский голос, раздававшийся сразу же, как на калитке взбрякивала клямка: «А вот и Серафима Ивановна с Сидором Петровичем! Проходите, проходите, милости просим, в дом!..», «Ой, кто пришел! Свистуны пришли! Да еще и маленький с ними! Ишь какой славный хлопчик!..»
Видно, женщина, но не Груня Серобаб а, нет, это не ее был голос, видно, эта женщина специально была поставлена на крыльце для встречи гостей.
Скверно было на душе у Сергея Музы́ки, и он многое отдал бы за то, чтоб не было этой свадьбы, чтоб не выходила Саша замуж. Сергей головой мог поручиться, что любил бы ее всю жизнь, стань она его женой. Но она выходит за другого, значит — мучайся теперь, Сергей Музы́ка, терзайся душой и мыслями, жди и надейся: может, заживет когда-нибудь твоя сердечная рана. Для того он и в Чернигов уехал, чтоб хоть как-то отвлечь от Саши свои безумные мысли. Ехал будто бы с тем, чтоб показать Михаилу древний город Киевской Руси, с церквами и колоколами, с петровскими пушками на валу и с синей Десной, плескавшейся у подножия златоглавого Чернигова, ехал будто бы для этого, а на самом деле хотел убежать от самого себя.
«Прав Миша, прав, — думал Сергей, слыша за забором голоса сходившихся на свадьбу. — Лучше к Колотухам пойти, чем торчать дома и слышать все это!»
Михаил пропадал в городе больше часа, зато вернулся с превосходным обеденным сервизом и был чрезмерно доволен, что ему попался такой красивый. Они хорошенько вымылись во дворе, поливая друг другу холодной водой на спины и головы, нарядились, наодеколонились и, конечно, изрядно опоздали к началу свадьбы.
Явились уже после того, как прикатили на мотоцикле двое милиционеров, бросив пост у столовой-ресторана. Однако и их, как и прочих опоздавших, распоряжавшиеся на свадьбе Марфа с Палашкой усадили за стол, им тут же налили штрафную, а когда они выпили, налили еще. Марфа опять вспомнила, как не узнала Сергея, когда он шел с вокзала, а Палашка опять похвалила его за то, что он так здорово вырос. Вася Хомут дважды подходил к Сергею с протянутой рюмкой, чокался с ним и выпивал за своего покойного друга Николая, отца Сергея. И играл оркестр, и ломали каблуки о землю танцоры, и пел в одиночку знаменитый тенор Кондрат Колотуха. Потом он пел в паре с известной в прошлом хористкой городского (теперь церковного) хора Татьяной Пещерой, которая от сознания, что поет с оперным певцом, так широко раскрывала рот, форсируя звук, что решительно всем были видны ее превосходные металлические зубы. Потом все хором пели «Распрягайтэ, хлопцы, конэй» и «Подмосковные вечера».
В общем, все на свадьбе было по-свадебному, и не хватало только жениха и невесты, чьи места пустовали на переднем крае стола, охраняемые с боков Настей и Петром Колотухами, которым не раз приходилось подниматься и целоваться, когда гости начинали скандировать: «Горько!..»
— Ну что, товарищ штурман, свадьба идет, а молодых нет? — сказал Михаил Сергею, обратив внимание на сию немаловажную деталь. — А кто говорил: ничего интересного?
Михаил танцевал полечку с блондинкой, краковяк — со смугленькой, гопачок — с рыженькой, чарльстон — с длинноносенькой… Он хотел вовлечь в танцы и Сергея, указывал ему глазами на девушек, которых, по его мнению, следовало бы пригласить, однако тот оставался сидеть под навесом. А потом и вовсе выбрался из-за стола и, ничего не сказав Михаилу, танцевавшему теперь с кудрявенькой, пошел к калитке. Михаил заметил это, извинился перед кудрявенькой и направился вслед за ним. Когда разразилась гроза, забились в окнах голубые молнии и затрещал гром, заглушив радиолу в доме Серобаб, Сергей и Михаил ходили по комнате, курили и вели такой разговор.
— Да нет, ты пойми, какого беса здесь сидеть? — говорил Сергей, жадно затягиваясь дымом. — Река паршивая, осень на носу, — какой тут отдых? А я тебе дело предлагаю: утренним поездом едем в Гомель, успеваем на симферопольский рейс — и завтра же в Крыму. По крайней мере, пейзаж.
— Слушай, дорогой мой товарищ штурман. Между прочим, я не дурак, ты меня к этой братии не причисляй.
— Между прочим, я этого не сказал.
— Между прочим, не сказал, но думаешь. Кто, скажи, рвал сюда паруса: ты или я?
— Я, конечно.
— Кто затеял ремонт дома и оттащил в банк валюту? Ты или я?
— Ерунда. Мое присутствие не обязательно. Отремонтируют без меня.
— Слушай, Серега, я ведь в самом деле не дурак. Какая-то девчонка взмахнула ресничками, повела глазками — и ты в нокауте. Из-за какой-то дуры он бежит из собственного дома. Да она замуж вышла! — Михаил резко выбросил руку к окну, указывая на соседний дом, и зажмурился, ослепленный вспышкой молнии. Открыл глаза и повторил: — Замуж вышла! Ты можешь уразуметь этот элементарный факт? Между прочим, не предполагал, что ты способен разыгрывать мелодрамы.
— Между прочим, это мое личное дело, — нахмурился Сергей. — И еще, между прочим, я не кусок бесчувственного железа, брошенный в виде якоря на грунт. — И вдруг, отбросив хмурость, почти просяще сказал: — Миша, давай уедем. Ну, пойми ты меня: не могу я здесь оставаться.
— Эх, Серега, Серега! — вздохнул Михаил. — Какие мы с тобой морские волки, если пара глазок черт знает что с нами делает? — Он бросил в пепельницу окурок, прикурил новую папиросу, сказал: — Ну, в Крым так в Крым. Будем надеяться, что там твоя мировая скорбь пройдет.
Кто-то застучал в окно. Сергей оглянулся, прильнул к окну, увидел какую-то фигуру с куском клеенки на голове и распахнул створки.
Из-под клеенки высунулась голова Васи Хомута.
— Сережа, детка, рыбка моя. Миша, золотце, у вас лампочка в угловой комнате мигает! — сипленько доложил Вася. — Я домой бегу, смотрю — мигает. Сережа, рыбка, замыкание может быть! У Колотух уже провода погорели.
— Спасибо, дядя Вася, сейчас выключу, — ответил Сергей и тут же сказал: — Дядя Вася, зайдите на минутку, у меня дельце к вам есть. — Он затворил окно и пошел на кухню: впустить в дом Васю Хомута и выключить свет в маленькой угловой комнате, где мигала лампочка.
И опять же странное дело: Вася возвращался со свадьбы, хотя и пьяненький, но пьяненький в меру.
— Вот гроза так гроза! — весело говорил Вася, входя на кухню и сбрасывая с себя мокрую клеенку. — Вот так разгулялись небеса! В минуту свадьба была и нет ее. Я, Сережа, детка моя, Миша, золотце, под столом сидеть утомился. Выскочил и домой бегу, а у вас лампочка с улицы замыкает.
Сергей изложил Васе Хомуту свою просьбу. Тот, не дослушав, вскрикнул:
— Сережа, мамочка, все сделаю! Вася Хомут сказал — крышка! Миша, детка, чтоб я подвел? Никогда! Сережа, твой батько меня знал: Вася скажет — закон. Езжай спокойно: дом, как огурчик, тебе сделаем. Миша, счастье мое драгоценное, я почетный строитель! — Он приложил руку к пиджаку, украшенному значками-наградами.
Под кухонным окном кто-то быстро пробежал. Потом кто-то постучал в наружную дверь. Сергей вышел в темные сени, отворил дверь и попятился на кухню, увидев Сашу. По ее лицу стекала вода, вымокшее свадебное платье прилипло к телу.
Она переступила порог и замерла, точно испугалась чего-то.
— Саша, рыбка моя, детка моя, горе мое, цветочек мой ненаглядный!.. — начал Вася Хомут.
— Сережа, я хочу вам сказать… хочу тебе сказать, — решительно произнесла Саша и вдруг умолкла. Глаза ее снова испуганно расширились.
Молчал и Сергей, ошеломленный ее внезапным приходом. Вместо него голос подал Михаил:
— Что случилось? Вы что, уже поругались с мужем и удрали от него?
— Удрала, — сказала Саша. Она порывисто подошла к Сергею, торопливо заговорила: — Сережа, ты говорил… ты спрашивал… Сережа, увези меня, я уеду с тобой! Если ты говорил правду, увези меня!.. Мы успеем на ленинградский, еще пятнадцать минут!..
— Саша, жизнь моя, василечек мой аленький, ты что плетешь? — изумился Вася Хомут. — Куда ты парня зовешь? Да его твоя мать Груня вместе с тобой в сырую землю зароет!
— Пусть, дядя Вася, пусть! Я к ним больше не вернусь!
— Как это — не вернешься?! Ты жена законная, а жена законная, мамочка моя…
— Все равно, дядя Вася, все равно я туда не вернусь! — горячо перебила Саша Васю Хомута.
Михаил с Сергеем переглянулись. Михаил все понял.
— Переодевайся, быстренько! — приказал он Саше, указывая на соседнюю комнату. — Брюки, рубашка, пиджак — все на спинке кровати! — И стал быстро излагать план действий: — Я ухожу с ней, беру билеты в последний вагон. Серега, ты подбежишь с чемоданами. Давай укладывайся! Дядя Вася, вы остаетесь здесь. Минутку… вот вам ключи от дома. В половине двенадцатого, — он посмотрел на ручные часы, — да, в половине двенадцатого вы заходите к мамаше Груне и вежливо объясняете, где ее дочь.
— Миша, мамочка, рыбка моя… — взволновался Вася Хомут.
— Тсс-с, дядя Вася, иначе нельзя. Иначе там подумают… кто их знает, что они подумают! Нужно, нужно, дядя Вася, успокоить людей. Все-таки там мать, отец… А поезд уже отойдет. Значит, будет исполнено?.
— Миша, жизнь моя, ягодка зеленая… — Дядя Вася, слово строителя?
— Миша, мамочка…
— Дядя Вася, на будущий год я привожу вам из Англии отличный плотницкий топор. Услуга за услугу. — Говоря это, Михаил надевал пиджак и плащ. Потом крикнул в темноту: — Саша, побыстрее можно?
— Я оделась, — ответила Саша, выходя из комнаты в мужском костюме и в плаще, неуклюже вздувшемся на ней.
— Пошли! — приказал ей Михаил, открывая дверь.
Вася Хомут стал часто взмаргивать и протирать руками глаза, точно пытался понять: не сон ли он видит?
В половине двенадцатого ночи дождь хлестал с той же силой. Сверкали молнии, и в небе грохотало так, точно по железному мосту вскачь проносились телеги.
Вася Хомут накинул на голову клеенку, запер дом Сергея Музы́ки и побежал под дождем к Серобабам.
У Серобаб еще веселились. Играла радиола, в просторных сенях курили мужчины. Женщины вносили из кухни в большую комнату пироги и чашки с чаем.
Вася Хомут вошел в сени, сбросил с себя клеенку, стряхнул с нее на пол воду, сказал курившим:
— Мамочки, детки, гости дорогие, пойдемте со мной! Я вам новость важную несу!
Вася Хомут прошел в большую комнату, отыскал глазами Груню и Гната, отыскал глазами жениха Гришу Кривошея, потом расстегнул пиджак, извлек из-под него свадебное платье Саши и сказал, придавая голосу внушительность:
— Груня, мамочка, рыбка моя, Гнат и Гриша, детки мои драгоценные! Вот вам мокрое Сашино платье, а сама она уехала. Музы́ка ее с другом моряком увез, и вы ее больше не ждите. Они на станцию побежали, а меня попросили платье передать.
И вторично в этот свадебный день, правда, уже не в загсе, а в собственном доме Серобаб, наступила пауза, точно такая, как в финале гоголевского «Ревизора».
Груня недрогнувшей рукой поставила на стол сито с горячими пирогами, вынутыми только что из печи, и шагнула к Васе Хомуту, по-мужски засучивая рукава шелковой кофты. Вася дрогнул, чуть попятился, но, передумав, смело остался на месте, держа на вытянутых руках мокрое и измятое платье Саши. Груня тоже передумала. Круто развернувшись, она прошагала к Сашиной комнате, распахнула дверь. В пустой комнате шумел дождь, влетавший с улицы в растворенное настежь окно, барабанил по столу и по полу. На полу валялись черепки разбитого кувшина и опавшие лепестки роз.
Трагическую тишину нарушил не менее трагический вопль, падение живого тела и звон бьющегося стекла — это мать Гриши Кривошея, Дарья Капитоновна, упала в обморок, свалив при падении что-то стеклянное. Тогда все всполошились и вскричали:
— Разбойники! Грабители!..
— Невесту украли!.. Сашу украли!..
— Да тут их целая шайка! Днем водочный грабят, ночью чужих невест!..
— Гриша, хлопцы, бежим на станцию! Мы отобьем ее!..
— Гриша, стой, она ведь голая! Захвати ей чего надеть!..
— Ох ты господи, сейчас несу!.. Держи, Гришенька, жакетку… Плащ, плащ ей нужно, дождина лупит!..
— В милицию надо!.. Срочно заявить надо!..
— Павел, где твой чемоданчик? Тащи сюда… Давай Сашкино барахло в него… Гриша, побежали!..
— А я говорю, заявить! Милиция обязана среагировать!..
— Да кто ж против? Бежимте в милицию! Пока хлопцы до станции добегут, мы в милиции будем!..
Было всего без двадцати двенадцать, когда у Серобаб резко прервалась свадьба и гости как очумелые стали выбегать из дому, спотыкаясь и чертыхаясь в темноте двора, пронизанного дождем и слабым отсветом уже удалявшихся молний. Затем и вся полутемная улочка огласилась громкими голосами и топотом бегущих ног…
Пассажирский изрядно опаздывал: то ли из-за грозы, то ли по иной неизвестной причине. Гроза покидала городок, и ливень уже отлил свое, но небо еще не закрутило до отказа все свои краны, из них на землю докапывали последние капли, распыляясь в воздухе водяной пыльцой.
Опасаясь посторонних глаз, насквозь промокшие беглецы дожидались поезда в дальнем конце перрона, за штабелем просмоленных шпал, где по их расчету должен был остановиться последний вагон. Саша стучала зубами, Сергей держал в своих руках ее озябшие руки, подносил их ко рту и согревал своим дыханием. Михаил нервничал: то и дело чиркал спички, чтоб взглянуть на часы, то и дело выходил из укрытия посмотреть, как там на перроне.
Слава богу, на ночном перроне ничего подозрительного не замечалось, хотя было уже без двадцати двенадцать и Вася Хомут, по всей вероятности, уже сообщил Серобабам о побеге Саши. Черный мокрый перрон был совершенно пуст, даже дежурный милиционер убрался в вокзал. Беглецов тревожило опоздание поезда.
И вдруг он появился, блеснув из темноты огненным оранжевым глазом. Мокрый тепловоз потащил вдоль перрона мокрые вагоны с ночным, синеньким светом в окнах. Поезд вздрогнул и замер, остановив последний вагон точно против штабеля просмоленных шпал.
Когда они поспешно садились в вагон, вокзальное радио объявило женским голосом, таким же сырым, как сама погода, что в связи с опозданием поезда остановка сокращается до трех минут.
Как только вошли в купе, Михаил распорядился:
— Сергей, открывай чемоданы. Давай глянем, чем мы располагаем. Саше надо переодеться, иначе не довезем ее живой.
— Не нужно… Я не очень промокла, — слабо запротестовала Саша.
Однако Михаил сам извлек из чемоданов два спортивных костюма (Сергей совершенно потерялся от счастья и весьма туго соображал), велел Саше надеть на себя сразу оба костюма и вывел Сергея из купе, оставив Сашу переодеваться.
В коридоре они постояли секунду, потом закурили: Сергей — «BT», Михаил — «беломорину» (они всегда, еще с мореходки, курили разное). И тогда поезд тронулся. Вагон пополз мимо темных ларьков, мимо темной багажной к освещенному вокзалу. Поравнялся с ним, позволяя Сергею и Михаилу хорошо увидеть и сам вокзал, и нескольких провожающих, покидавших перрон, и дежурного в красной фуражке, с жезлом, который вместе с дежурным милиционером направлялся в здание вокзала.
Неожиданно вагон сильно дернулся и со свистом зашипели тормоза, — кто-то сорвал стоп-кран. И сразу дежурный по вокзалу, милиционер, а за ними и не успевшие уйти провожающие побежали к голове поезда.
— Не хватало, чтоб кто-нибудь под колеса попал, — сказал Михаил, припадая к окну.
— Скорей всего, опоздал какой-нибудь раззява, — предположил Сергей.
Перроном пробежал в вокзал мужчина. Затем из вокзала выбежало трое дружинников с повязками на рукавах, а с ними и милиционер в кителе.
В голове поезда явно что-то стряслось, но что — Михаил с Сергеем не могли видеть из окна. Тут поезд снова тронулся, вагон стал приближаться к месту происшествия и они увидели, как двое милиционеров тащат под руки какого-то парня. Парень упирался, мотал головой и что-то выкрикивал, но милиционерам помогали дружинники и набежавшая толпа, так что все попытки парня вырваться были тщетны.
Если бы Саша не переодевалась в купе, а тоже стояла у окна, она узнала бы в задержанном своего жениха, вернее, законного мужа Гришу Кривошея. Возможно, увидев, что милиционеры и дружинники не слишком-то деликатно обращаются с Гришей, Саша пожалела бы его, выпрыгнула бы из вагона и бросилась на помощь Грише. Но, увы, она не видела этого, и поезд, набирая скорость, все дальше уносил ее от родного городка и от законного мужа Гриши, попавшего в милицию.
Гриша Кривошей не попал бы в милицию и не был бы задержан, если бы бригадиру поезда не вручили на станции Бахмач отпечатанную на машинке бумагу с приметами преступника, ограбившего в городе Щ. винно-водочный павильон.
Гриша не попал бы в милицию и не был бы задержан и в том случае, если бы не выскочил на перрон один и если бы не прыгнул один в вагон отходившего поезда, без друзей-товарищей, с кем вместе бежал на вокзал. Но получилось так, что друзья побежали обычной дорогой — через центральную площадь, а Гриша, дабы резко сократить путь, побежал через депо. И хотя, пересекая неудобный участок дороги, прошитый рельсами, он зацепился туфлей за шпалу и растянулся на мокром песке, он все равно успел вскочить на ходу в вагон, тогда как его товарищи еще бежали где-то по площади.
Гриша не попал бы в милицию и не был бы задержан, не будь при нем черного чемоданчика. В чемоданчик кто-то положил Сашино платье и жакет, кто-то сунул Грише в руки чемоданчик, чемоданчик шлепнулся в лужу, когда сам Гриша шлепнулся носом в мокрый песок, зацепившись туфлей за шпалу. Но Гриша подхватил чемоданчик и вскочил с ним в вагон отходившего поезда. Он вскочил в вагон, едва не сбив с ног проводницу, и, дико глядя на нее, сказал:
— Я без билета, но отблагодарю! От вас зависит моя судьба! — и кинулся с площадки в вагон.
Проводница сразу опознала его: худой, хрящеватые уши, черный грязный пиджак и с черным чемоданчиком! Она мгновенно сорвала стоп-кран, мгновенно заперла на ключ внутреннюю дверь, чтоб Гриша не выбежал, мгновенно высунулась из тамбура, замахала красным фонарем и закричала удалявшимся к вокзалу дежурному в красной фуражке и милиционеру в плаще с капюшоном:
— Сюда, скорей сюда!.. Грабитель в моем вагоне!..
Гришу схватили в вагоне. Вырвали из рук чемоданчик, выволокли на перрон. Он сопротивлялся и кричал:
— Пустите, что я вам сделал?.. Куда вы меня тащите?.. У меня украли Сашу!
Никто не слушал его. Поезду дали отправление. Гриша закричал:
— Что вы делаете? Остановите поезд, у меня украли жену!..
Но двое милиционеров, крепко держа под руки, вели Гришу к вокзалу. Дружинники подталкивали его в спину, а толпа, сопровождавшая их, бурно комментировала Гришины слова:
— Как же, сейчас остановим! Уже остановили!..
— Жену у него украли, видали? Была у собаки хата!..
Гриша перестал сопротивляться. Да и сопротивлялся-то он слабо, ибо крепко подорвал свои силы на успешной сдаче экзаменов в институт. Он совсем скис, заплакал и, плача, говорил:
— Зачем вы так?.. Поезд отпустили… Вы судьбу мою поломали, судьбу…
— Топай, топай!.. Знаем мы вас, пистолетчиков игрушечных! — отвечал ему милиционер в плаще с капюшоном, подводя Гришу к правому крылу вокзала, где помещалось отделение железнодорожной милиции.
У крыльца стоял мотоцикл с коляской. Гришу втолкнули в коляску. Милиционер в капюшоне сел на седло, другой милиционер, в кителе, взобрался на багажник, прижал к себе Гришин чемоданчик. Мотоцикл стрельнул газом, и Гришу повезли в райотделение. И когда его друзья-приятели, пробежав через длинный подвесной мост, спустились по лестнице прямо на перрон, здесь уже никого не было: ни поезда, ни Гриши, ни милиционеров, ни провожающих. Друзья, недолго думая, припустили в райотделение, куда до этого побежала почти вся свадьба. Они, конечно, не знали, что Гриша уже там и что в эту самую минуту дежурный сержант отделения срочно докладывает новому начальнику милиции о поимке грабителя, очистившего кассу винно-водочного павильона.
Новый начальник милиции Богдан Остапович Ковтун только сегодня получил квартиру и только сегодня впервые ночевал в ней, привезя себе для ночевья старый диван из райотделения. Был он человек пожилой, страдавший астмой, и именно из-за астмы майор Ковтун променял службу в областном центре на службу в городке Щ., славившемся целебным противоастмовым воздухом. Ковтун уже две недели жил в городке, перестраивал работу здешней милиции и испытывал на себе чудодейственные качества здешнего воздуха. Майор мог присягнуть, что воздух в городке Щ., окруженном лесами, не сравним ни с каким нектаром, — не зря в первую же неделю своего проживания здесь его астма совсем поутихла. И если в последние дни она стала пошаливать, то майор Ковтун связывал это исключительно со служебными неприятностями.
На прошлой неделе майор Ковтун выступил перед началом вечернего сеанса в «Полете». Он кратко обрисовал неудовлетворительную картину правопорядка в городке, указал на ряд хулиганских выходок, допущенных в последнее время пьяношатающимися, которые были задержаны и привлечены к ответу за громкие выкрики и распевание песен в полуночное время, когда городу положено отдыхать. Он огласил список задержанных и заверил явившихся в кино зрителей, что с подобным в ближайшее время будет покончено. И в ту же ночь какие-то хулиганы забрались в мясной ларек, ничего не тронули, так как не нашли ничего вареного, а только оставили в ларьке три пустых бутылки из-под вина «Чэрвонэ мицнэ», недоеденную буханку хлеба и записку: «Мерси за лекцию!»
Майор Ковтун расценил это, как протест против его целенаправленных действий. И притихшая было астма напомнила о себе. Сегодня она схватила майора по-настоящему, когда выяснилось, что в ограблении винно-водочного павильона участвовал сын капитана Глины. Он распорядился взять сына под арест, а капитана Глину направить участковым в отдаленное село Лопухи, коль скоро он вскормил и вспоил в собственном доме воришку. И только утряслось с этим, как обнаружилось отсутствие поста у столовой-ресторана, а затем выяснилось, что постовые сбежали на свадьбу.
Сегодняшние события ужасно взвинтили майору нервную систему, система дала толчок астме, астма, невзирая на целебный воздух городка Щ., взбунтовалась, и майору Ковтуну пришлось впервые за последние две недели принять антастман, после чего он уснул, несмотря на бушевавшую грозу.
Его разбудил звонок, и ему доложили, что второй грабитель задержан и доставлен в отделение. Майор мог распорядиться отправить его в камеру, а уж завтра им заняться. Но он не стал этого делать. Он приказал оставить задержанного в дежурке и ждать его прихода. Майор Ковтун понимал, что в подобной ситуации спаньем на казенном диване авторитет у подчиненных не заработаешь.
Спустя пять минут он уже подходил к отделению и все больше удивлялся, отчего это из отделения доносится такой крик и гам. А когда, войдя в полутемный коридор, остановился у распахнутых дверей дежурки и увидел, что в ней творится, то сразу же перестал удивляться, а прямо скажем, оторопел.
Во-первых, в дежурке было полным-полно гражданских лиц. Во-вторых, все они до хрипоты орали и, похоже, все без исключения были нетрезвы. В-третьих, они зажали в угол дежурного сержанта Олейника, который пытался что-то объяснить. В-четвертых, они тащили к себе за руки какого-то парня с облупленным носом, в перепачканном песком пиджаке, а двое милиционеров — один в кителе, другой в плаще с капюшоном, — абсолютно незнакомые майору Ковтуну, тащили парня к себе. На парне трещал грязный пиджак, и парень визгливо вскрикивал:
— Пустите меня!.. Что я вам сделал?..
В-пятых, они трясли над головами каким-то пустым чемоданчиком с отвалившейся крышкой и трясли каким-то женским жакетом, едва не раздирая его на куски.
Вот что проделывали в отделении милиции человек тридцать гражданских лиц и еще орали при этом:
— Это мой сын, пустите его!..
— Представьте мне дочь живой или мертвой! Представьте, бо хуже будет!..
— Я этот чемодан в раймаге купил! Жорка, подтверди!..
— Отдайте мне сына! Сына!..
— Мама, скажи им, скажи!.. Что я им сделал?.. У меня жену украли!..
— Это Сашкина жакетка, Сашкина, понимаешь?..
А какой-то высокий, сутулый мужчина (нос серпом и рыжие усы), тоже крепко выпивший, в отличие от всех возмущавшихся и негодующих, хлопал себя руками по груди и ликовал:
— Вот Сашка! Вот отчебучила!.. Мой характер!.. Р-ра-аз — и на Северный полюс!..
Майор Ковтун ровно ничего не понял в происходящем и, потому что не понял, гаркнул громовым басом:
— Ти-хо! Почему базар? Что за публика явилась?
Голос его прозвучал из полутемного коридора так неожиданно и так пугающе, будто голос невидимого Фантомаса, и все от страха разом проглотили языки.
— Дежурный, что происходит? Доложите! — потребовал он.
Дежурный сержант Олейник замер в своем углу по стойке «смирно».
— Товарищ майор, разрешите доложить, что я сам пока не разобрался! — Сержант впился преданными глазами в майора. — У одних дочь пропала, и они требуют, другие сына с поезда требуют. Так что все требуют!
— Какая дочь, какой сын? — громыхнул майор, желая, чтоб сержант более детально обрисовал обстановку.
— Докладываю, товарищ майор, — у сержанта заметно окреп голос. — Дочки я не знаю, она со свадьбы украдена. А Гришу Кривошея я знаю, а также мать и отца, потому как мы соседи. Так что он полному отпуску домой подлежит.
— Гриша, сынок, ты свободен!.. Пустите его, хватит его дергать! — немедленно крикнула милиционерам Гришина мать, Дарья Капитоновна, отнимая от них Гришу и прижимая его к себе. И, задыхаясь от волнения, сказала майору Ковтуну: — Выслушайте меня, выслушайте, пожалуйста, иначе я второй раз в обморок упаду! Вот мой муж, он подтвердит: за что такое наказание? — Она указала на бледного мужа своего, Демьяна Демьяновича, и вдруг визгливо закричала Груне Серобабе: — Шлюха твоя дочь, шлюха паршивая! Сама с моряками удрала! Что ты нам голову морочишь?
Высокая и тощая Груня Серобаба коршуном подлетела к низенькой полной Дарье Капитоновне, вцепилась костлявыми пальцами ей в плечи и затрясла, глухо вопрошая:
— Шлюха?! Это моя дочь шлюха?! Я тебе покажу… Покажу, как непорочную девушку обзывать!.. Тьфу на тебя! — И Груня Серобаба плюнула прямо в лицо Дарье Капитоновне.
— Молчать! — приказал майор Ковтун, оттесняя Груню от Дарьи Капитоновны. — Да она пьяная! Я прикажу вас аресто-о-о!.. — крикнул он Груне, но на последнем слове глаза его неправдоподобно расширились, он стал ловить ртом воздух, с ужасом вспоминая, что забыл дома таблетки антастмана.
Тут майор Ковтун беспомощно протянул к Груне руки:
— Воздуху, во-о-оздуху да-а-айте-е-е…
Груня Серобаба отшатнулась от него, как от сумасшедшего. И другие отшатнулись. Лишь дежурный сержант понял, что начальнику плохо, подбежал к нему, подхватил под руки и поволок за перегородку.
— Воды, скорей воды!.. Довели человека!..
И тогда вдруг как бы сошло на всех просветление. Двое милиционеров, доставивших на мотоцикле Гришу Кривошея, бросились наливать в стаканы воду, а все остальные бросились прочь из дежурки, молча давя друг друга в дверях и уже не ругаясь.
За ними никто не гнался, так как двое милиционеров, снявших с поезда Гришу Кривошея, кинулись укладывать майора на дерматиновый диван и делать ему искусственное дыхание, а дежурный сержант кинулся к телефону и заорал в трубку:
— «Скорая»?.. Доктора в милицию!.. Срочно!..
За августом, как водится, наступает сентябрь, а за сентябрем — октябрь. В октябре, как водится, опадают листья, сеют мелкие дождики, а в промежутках между дождиками золотятся удивительно солнечные дни с паутинным бабьим летом.
Каждый год на Липовой аллее желтым огнем загораются клены, ивы, тополя и березы и полыхают недели две, а потом дружно осыпаются, устилая желтизной всю улочку, крыши и крылечки.
В один из таких дней, когда Липовая аллея утопала и нежилась в ярко-желтой листве и летала белая паутина, стукнула калитка и на пустую улочку вышла с граблями и мешком Палашка Прыщ. Стукнула калитка напротив — и появилась Марфа Конь, тоже с граблями и мешком.
— Драстуй, Марфа. Тоже лист сгребать?
— Драстуй, Палашка. Тоже сгребать.
И они взялись за дело. Марфа стала сгребать и заталкивать в мешок листья, опавшие с деревьев, что росли возле ее хаты, а Палашка сгребала и набивала в мешок свои листья, опавшие с ее деревьев.
Возле каждого дома росли деревья, возле каждого лежал опавший лист, и так уж повелось спокон веку, что этот лист принадлежал хозяину дома и ни один сосед не смел набить им свой мешок. Листьями утепляли на зиму колонки во дворах, утепляли ими деревья в саду или пускали на подстилку кабанчику. Иного применения листья, пожалуй, не имели. Лишь машинист Писаренко (это на его крышу заскочила когда-то уличкомша Ольга Терещенко, спасаясь от взбесившейся собаки Поликарпа Семеновича), лишь он один испытывал переизбыток в листьях, струшиваемых тремя старушками-липами, и отдавал часть своего богатства тому, кто первым обращался к нему.
Но Марфе Конь и Палашке Прыщ хватало своих листьев, поскольку у каждой во дворе было ровно по две яблони и по одной груше, требовавших зимнего утепления. Кабанчиков же они не держали и персональных колонок не имели, а носили воду с общественной колонки, помещавшейся на парадном конце улочки, метрах в десяти от красавицы лужи.
У Марфы перед домом росли клен и плакучая ива, у Палашки — две березы, и Марфа быстрее подгребала крупный лист, чем Палашка свою мелкоту. Пока Палашка набила один мешок, Марфа утрамбовывала уже второй, двигаясь с мешком и граблями к середине улочки, где кончалась ее лиственная территория. Палашка двигалась ей навстречу, то есть к границе своей территории. Так они вплотную приблизились друг к другу, распрямили спины и оперлись на грабли, решив передохнуть. И тут же разом повернули лица с одинаково острыми носами на двор Кожухов.
Поликарп Семенович аккуратно закрыл за собой калитку и взял направление на подсохшую лужу, помахивая пустой авоськой. Осень заставила Поликарпа Семеновича сменить сандалеты на тупоносые туфли, соломенную шляпу — на фетровую, а полотняный пиджак — на вельветовую толстовку малинового цвета. Только очки с двойными линзами остались при нем и осенью, но, должно быть, он совсем слабо видел сквозь них, так как, проходя мимо Марфы с Палашкой, даже не взглянул в их сторону.
— Послухайте, Кожу́х! — окликнула его в спину Марфа. — Это как же мне понять ваше поведенье? Это опять вашу собаку гулять потягнуло? Чего ж это она у вас опять так завыла?
— Я вам не Кожу́х, а Ко́жух! — ответил Поликарп Семенович, не останавливаясь, а только полуоборачиваясь, отчего стало ясно, что он и прежде видел Марфу с Палашкой. — А собака завыла в силу того, что она собака.
— Слухайте, Кожу́х, я на вас уличкомше пожалуюсь! — крикнула ему в спину Марфа. — Вы ж и эту сучку не кормите, а на цепку мучаете!
Поликарп Семенович махнул рукой, показывая этим жестом, что не желает больше отвечать Марфе, и пошел быстрее, поддевая носками туфель сухие листья.
— И для чего ему теперь собака? — сказала Палашка, полностью солидаризуясь с Марфой. — Чего ей теперь сторожить, раз Генке машину отдали?
— А теперь, видать, боится, чтоб самого с женкой не украли. Тьфу, дурман сандалетный! — ответила Марфа, не упустив возможности осудить пристрастие Поликарпа Семеновича к ношенью сандалет, хотя в данную минуту он был в туфлях.
— А ты знаешь, что я чула? Вроде она тогда кумедию сыграла, вроде понарошку травилась.
— А может, и понарошку, — ответила Марфа.
И тут Марфа с Палашкой, забыв про свои мешки с листьями, направились, не сговариваясь, к дому Марфы, потому что обеим захотелось посидеть на скамеечке, захотелось вспомнить да пропустить через языки случай с отравлением Олимпиады Ивановны.
Вспоминая об этом случае, Марфа с Палашкой определенно знали (об этом после говорила вся улочка), что Олимпиада Ивановна решила расстаться с жизнью исключительно по собственной воле и приняла с этой целью какую-то отраву. Однако Марфа с Палашкой совершенно не знали, что этим своим актом добровольной смерти Олимпиада Ивановна жестоко мстила мужу за все свои муки. За то, что не хотел отдать «Победу» первого выпуска сыну Гене, за то, что вывел «Победу» первого выпуска из гаража и повез на ней «этих идиотов Колотух», за то, что нахлестался в погребе вина, схватил дорогую скрипку и побежал к «этим идиотам Колотухам» на свадьбу. За все это Олимпиада Ивановна отомстила ему, приняв отраву, после чего стала ужасно корчиться, громко стонать и рыдать на глазах у внука Игоря. Но у нее хватило еще сил написать на клочке бумаги текст телеграммы: «Папа, срочно приезжай, бабушка умирает. Игорь», — и послать с этой бумажкой Игоря на почту, наказав, чтобы с почты он забежал к знакомой врачихе Селестратовой и сообщил о близкой смерти бабушки. Знакомая врачиха прибежала как раз тогда, когда разразилась гроза и страшенно засверкали молнии.
Пока внук Игорь бегал под ливнем и молниями к «этим идиотам Колотухам» за Поликарпом Семеновичем, Олимпиада Ивановна призналась Селестратовой, с какой целью и какую приняла отраву, и они вдвоем немножко посмеялись. С появлением же полуголого, исхлестанного дождем мужа (соколку он сбросил, а спортивные штаны закатал до колен), к тому же нетрезвого, Олимпиада Ивановна снова забилась в судорогах и стала так стонать и так закатывать глаза, что казалось, вот-вот испустит дух. Она напрочь отвергала усилия Селестратовой спасти ее от верной смерти и упрямо твердила сквозь слезы: «Оставьте меня! Я хочу умереть! Не хочу жить!..» Поликарп Семенович в голос зарыдал, рухнул на колени перед кроватью Олимпиады Ивановны и принялся бормотать: «Милая, милая!.. Прости меня, пожалей меня несчастного… Мы спасем тебя, мы спасем тебя!..» Он хватал жену за руки, целовал ее руки и, проклиная себя, бился мокрой головой о железную спинку кровати.
Марфа с Палашкой доподлинно знали (и это видела вся улочка), что на другой день к Кожухам примчался из Житомира сын Гена, что сын бегал в аптеку, бегал в магазины, помогая спасать Олимпиаду Ивановну. Однако Марфа с Палашкой не знали, что там происходило в доме с приездом Гены и как сын Гена мирил (не первый раз!) отца с матерью. Гена безжалостно отчитал мать за то, что она пыталась наложить на себя руки. Он безжалостно отчитал отца за его нехорошее отношение к матери. Он призвал их покончить со ссорами и жить на старости лет в согласии. Олимпиада Ивановна заявила, что она помирится с Поликарпом Семеновичем и не будет больше травиться, если он в корне изменится. Поликарп Семенович, насмерть напуганный тем, что чуть не лишился Олимпиады Ивановны, клялся, что никогда впредь не скажет ей грубого слова. И еще он сказал, что дарит сыну свою коричневую «Победу» первого выпуска. Гена пытался отказаться от подарка, но Поликарп Семенович и слушать не пожелал. Таким образом, Гена внес мир и согласие в родительский дом и уехал с сыном Игорем к себе в Житомир на коричневой «Победе» первого выпуска.
Вот так сидели на скамеечке две вдовы, две соседки, уже помеченные старостью женщины, Марфа Конь и Палашка Прыщ, и вспоминали о том, как в памятный день трех свадеб Олимпиада Ивановна чуть было не отправилась на тот свет. Вспоминали, что знали, а чего не знали, о том, ясное дело, не вспоминали.
Нежаркое осеннее солнышко, желтенькое, как вылупившийся цыпленок, мягко оглаживало их одинаково остроносые лица, приморщенные годами и летним загаром, и руки, тоже сморщенные годами и постоянной работой. Под ногами у них ворохом лежали листья, той же яркой желтизны, что и солнце, и с деревьев, еще не совсем обнаженных, падали такие же желтые кружочки солнца, ложились на скамью, на подол Марфе и на подол Палашке. И тем хороша была их улочка, что можно было и час и два просидеть в дневное время на скамеечке за разговором, не отвлекаясь вниманием на прохожих, чье появление могло бы сбить с мысли и спутать разговор. Свои жители в дневное время находились на работе, а чужаков надежно отпугивала лужа.
Прошло не меньше часа, когда на улочке появился первый прохожий — Петро Колотуха, вернувшийся из поездки. Он неспешно шел от лужи, высокий и могучий, неся в руке небольшой сундучок, называемый шарманкой. Черный костюм его и высокую фуражку украшали золотистые знаки отличия.
— Ой, и красивая ж у них форма стала, — сказала Палашка, увидев Петра, идущего по другой стороне улочки. — Чисто генерал.
— Здравствуйте, соседушки, — поздоровался с ними через дорогу Петро, замедляя шаги. — Листья понемногу гребем?
— А как же — надо! — ответила Марфа.
А Палашка спросила:
— Ты куда ж ездил?
— Да на Ворожбу.
— И как там, в Ворожбе? — поинтересовалась Палашка.
— Ага, как оно там? — поинтересовалась и Марфа.
Марфа и Палашка никогда не бывали в Ворожбе, но им хотелось знать, «как оно там»?
— Да такой же листопад метет. Желтая метелица по всей дороге, — сказал Петро и пошел дальше, к своему дому.
Марфа спохватилась, спросила его вдогонку:
— Петя, а как же там Толик живет? Чего ж он с молодой женой не едет?
— Да нормально живут, — успел ответить Петро, прежде чем скрылся за своей калиткой.
А когда он скрылся за калиткой, Марфа сказала Палашке:
— Так-то оно так, да несурьезный он парнишка. Мать с отцом свадьбу готовят, а он ее уже в Чернигове сгулял! А дом все ж есть дом, и что б ты мне ни говорила…
Досказать эту важную мысль ей помешал Поликарп Семенович Ко́жух, незаметно подошедший к своему дому с другого, непарадного, конца улочки и уже достигший своей калитки. Марфа проворно подхватилась со скамьи и крикнула ему:
— Послухайте, Кожу́х, я вам сурьезно насчет вашей собаки говорю…
Однако Поликарп Семенович уже юркнул за калитку и загремел засовом. Но когда он юркнул за калитку и перестал закрывать своей фигурой и своей фетровой шляпой обзор узкой пешеходной дорожки, зажатой слева забором, а справа шеренгой толстостволых деревьев, в этом расчистившемся пространстве сразу же появилась Татьяна Даниловна Пещера, шедшая до этого чуть позади Поликарпа Семеновича.
Татьяна Даниловна выразительно поглядела на захлопнувшуюся калитку Поликарпа Семеновича, выразительно усмехнулась и выразительно покачала головой, и качала ею, пока подходила к Марфе с Палашкой, давая им знать, что она все слышала и все поняла.
Несмотря на теплый день, Татьяна Пещера была одета почти по-зимнему: поверх толстой шерстяной кофты — пальто на ватине, шея закутана шарфом, на голове платок. Вызвано это было тем, что еще на свадьбе Татьяна Даниловна сильно перепелась, исполняя дуэты с известным тенором Кондратом Колотухой, повредила какие-то важные голосовые связки и вот уже второй месяц не могла не только петь, но и нормально разговаривать. Она бросила ходить в гороховскую церковь и ходила теперь исключительно в больницу.
Сейчас она возвращалась из больницы, и потому Марфа с Палашкой в один голос спросили ее, как идет лечение и есть ли уже какие сдвиги в связках? На что Татьяна Даниловна, трогаясь рукой за горло, обмотанное шарфом, и делая всякие движения головой, глазами и бровями, бессловно ответила им, что ей не велено разговаривать, а велено идти домой.
Марфа и Палашка тоже стали знаками показывать, точно были глухонемые, чтоб Татьяна Даниловна выполняла советы врачей и шла домой отдыхать. Та скорбно покивала им на прощанье и удалилась к себе во двор, который был столь же мал, как и Марфин двор, как и двор Палашки. Вообще на Липовой аллее большие дворы, с завидными садами и огородами, были только у Кожухов, у Огурцов, у Серобаб да еще, может, у Колотух. Но там и дома были подходящие, а при других, неказистых, домах и дворики были такие, что курице негде клюнуть. После ухода Татьяны Пещеры Марфа с Палашкой не преминули бы поговорить о ее сорванных связках, если бы со стороны лужи не послышался натужный голос Васи Хомута:
— Но!.. Пошла, пошла, мамочка, рыбка моя!..
Марфа с Палашкой проворно поднялись и обогнули дерево, чтоб поглядеть, что там за лошадь появилась у Васи и не засел ли он с нею в луже.
Однако никакой лошади не было, а покрикивал Вася на двухколесную тележку, которую толкал перед собой, норовя обвести ее вокруг лужи. Но одно колесо все-таки вильнуло в лужу и тележка малость подзастряла.
— Нн-но, ягодка, жизнь моя золотая!.. — прикрикнул Вася на тележку и, поднатужась, вытолкнул ее на сухое.
Марфа с Палашкой поскорей убрали с середины улочки свои мешки с листьями, освобождая Васе дорогу. Заметив их, Вася издали сообщил:
— Марфа, мамочка, Палашка, детка родная, — картошку везу! Двадцать пудиков в ларьке чохом купил! Еще одна ходка, и конец моим осенним заготовкам!
Он подкатил тележку к Марфе с Палашкой, отпустил ручку, ручка скакнула вверх, и тележка стукнулась передком о землю, так что мешки с картошкой подпрыгнули.
— Передохни, Вася, передохни, голубок, — сказала Марфа, обрадованная, что видит Васю, к которому у нее было важное дело. И, жалея Васю, подзасевшего с тележкой в луже, осуждающе произнесла: — И когда его запечатают, это болото наше? Уже тридцать лет жабы квакают и мы по-жабьему через него скачем, а у них все ассигнованьев нету.
— А, Марфа, золотце, горе мое, в своем болоте и лягушка поет, — усмехнулся Вася. — Пускай живут.
Вася сел на ворох желтых листьев, а Марфа с Палашкой опять сели на скамью. Насыпая в газетину махорочку и скручивая цигарку, Вася Хомут объяснил им, отчего он сегодня не работает и отчего занялся картошкой. Оттого, оказывается, что хватил вчера топором палец до кости и получил на три дня больничный. Вася подергал левой рукой забинтованный палец на правой руке, сморщился и сказал, что, видимо, дадут еще иа три дня больничный. Тогда Марфа попросила Васю потрусить ей в эти больничные дни сажу на чердаке, объяснив, что в доме она сама потрусила, а на чердак ей не влезть.
— Марфа, золотце, любовь моя, когда я кому отказывал? — отвечал Вася. — Пусть Палашка, рыбка, скажет: кто ей крышу полатал? Три года, как новая, простоит. Марфа, ягодка, я слову хозяин: завтра приду и потрушу. Пусть Палашка, мамочка, подтвердит.
Палашка охотно подтвердила: не обманул ее Вася и взял недорого — всего десятку. И всего две бутылки вина «Чэрвоного мицного» выпил, пока на крыше работал, потому что третьей бутылки у Палашки в запасе не было. И с временем не подвел: в какой день назначил, в тот и явился. Другой ни за что бы не пришел, посиди он накануне за свадебным столом да промокни под ливнем, другой бы отдыхал да простуду из себя выгонял, а тут только солнце поднялось, только крышу просушило — и Вася во двор. И работалось им весело. Палашка ему с крыльца гвозди и краску подавала, полустаканчик вина на крышу тянула, а он ей сверху все новости сообщал — что у кого во дворе делалось. Доложил, что к Кожухам сын Гена из Житомира прибыл и бегом бежал к дому, боясь, что не застанет живой Олимпиаду Ивановну. Доложил, что Огурцы-Секачи к отъезду в Киев собираются, вещи в вишневые «Жигули» сносят. Что Татьяна Пещера ходит по двору с обмотанной шеей и горло полощет. Что Петро Колотуха крушит топором столы и лавки, за которыми вчера гуляли, жена же его Настя стоит на крыльце и вроде бы плачет, а брат Петра, известный столичный тенор, поглаживает ее по голове. Доложил, что Груня Серобаба, одетая во все черное, таскает на базар (как раз день был базарный) какие-то тяжелые корзины и возвращается с пустыми. Разгадать загадку с корзинами не могли ни Вася Хомут, сидевший на крыше, ни тем более Палашка, ничего не видевшая со двора. Только к вечеру все прояснилось: Груня Серобаба носила на базар несъеденное на свадьбе. Продавала жареное и пареное, даже холодец в мисках.
Как же могла Палашка при таком к себе отношении Васи Хомута не потчевать его?
Вася Хомут дотянул одну цигарку и взялся свертывать другую, говоря:
— Или вот возьмите, мамочка Палашка, золотце Марфа, Сережку Музы́ку. Я ему клятву дал, что дом его, как игрушку, сделают — и сделают! Вот Октябрьские отгуляем и начнем полным ходом. Мне сам Кавун сказал: дальше тянуть нельзя, год отчетный кончается. Я Сереже написал, что будет полный порядок. И ответ от него получил: ни капли, мол, не сомневаюсь.
Услышав это, Марфа с Палашкой вытянули к Васе острые носы и разом спросили:
— А что ж он еще пишет? Может, и Сашу вспоминает?
— Ах, Марфа, жизнь моя, Палашка, мамочка! — с чувством сказал Вася. — Живут они, как в раю небесном. Сережка Груне тысячу телеграфом выслал, и она все простила. Или вы Груню не знаете?
Марфа хотела было что-то сказать Васе, но вдруг встала и крикнула молодой женщине, сгребавшей листья в том месте, где кончался забор Огурцов.
— Слухайте, женщина! Там не гребите, то уже чужие листья!
Женщина выпрямилась, удивленно спросила:
— Это вы мне говорите?
— Вам, вам!
— Как это листья могут быть чужими? — снова удивилась женщина.
— А так, что вы наших порядков не знаете! Под кленом гребите, его Огурцы сажали, а то́поля не трогайте, это тополь Петра Колотухи!
Женщина пожала плечами и ушла с граблями во двор.
— Вот и обидела ты ее, — сказала Марфе Палашка.
— А что я такого сделала? Разъяснила человеку, раз Таисия не разъяснила.
Две недели назад Таисия Огурец продала наконец-то дом, почти вдвое дешевле, чем желала, и насовсем перебралась в Киев. Но по городу ходили слухи, что после того, как в районной газете появился снимок, запечатлевший венчание Поли с Андреем, у Огурцов случились большие неприятности. Вроде бы кто-то послал газеты со снимками куда следует, после чего вроде бы Полю и Андрея исключили из комсомола, а Филипп Демидович вроде бы полетел со своего высокого поста.
Палашка верила слухам, а Марфа крепко сомневалась. Поэтому Марфа и сказала:
— Нет, не могли Фильку за одну церковь с поста сбросить.
Но Палашка опять не согласилась с нею, сказав:
— Не такие головы вниз долой летели. Вон какие летели!
Вася Хомут бросил в листья окурок, затоптал его каблуком и сказал:
— Марфа, мамочка, Палашка, золотце, я вам по секрету признаюсь. Мне один ответственный человек сказал, я ему ворота ставил, он знает, что я не трепач. Так и вы знайте: шуму в Киеве с головой было, а чем кончилось, этот человек пока сам не в курсе. Ну, кончай, Вася, шабашить, пора трогать, — обратился он сам к себе.
Вася поплевал на руки, крякнул, гмыкнул и покатил мешки с картошкой домой.
— Не верю, да и все, — упрямо повторила Марфа. — А если б скинули Фильку, — я б довольной була. Как это так: сам шпекулировал, а теперь другим приговора́ выносит, — рассуждала Марфа. — Это что ж, по чести или по нечестности?
— Ох, чего ты вспомнила! Это ж когда все було? — удивилась Палашка, смахивая моток белой паутины, прилепившейся ей на щеку. — Тогда вон сколько людей тем и выжили.
— А я ни тогда, ни теперь их не одобряла. — Марфа тоже смахнула со лба моток паутины, перелетевший к ней от Палашки.
— Так и я за солью ездила и за прочим. Так, может, ты и меня не одобряешь?
— И тебя не одобряю.
— Так, может, тебе и Елену Жужелицу не жалко було, и Марину Будейко, когда их засудили?
— Не жалко було.
— Почему ж не жалко? Может, потому, что сама не ездила?
— А конечно ж, не ездила.
— Зачем тебе ездить було? Ты ж на угольном нарядчицей сидела, уголь там брала да продавала.
— Я сама не брала. Я по квитанциям выписывала.
— Вот и правильно. По казенной цене выписывала, а продавала почем? Не я ли сама у тебя покупала?
— Так у тебя деньги нашпекулированные были. Кто ж тебе виноват, что платила? Я у тебя силой не отнимала.
— Ну, Марфа! — поднялась со скамьи Палашка.
— А что — Марфа? Не нравится правда в глаза?
— Пень ты гнилой, неотесанный, вот что!
— От такой же гнилой коряжки и слышу!
Палашка схватила с земли свои грабли и, ничего не сказав больше, пошла через дорогу, подобрав по пути свой мешок с листьями. И скрылась в своем дворе, сильно хлопнув калиткой.
Марфа тоже взяла свои грабли, подхватила свой мешок с листьями и тоже скрылась в своем дворе, стукнув калиткой.
И опять они поссорились. Может, до вечера, может, до завтрашнего утра, а может, и на целую неделю.
Зимой стало известно, что к следующей спасовке на Липовой аллее намечаются две свадьбы. Старший сын Васи Хомута, лейтенант Володька, написал с Дальнего Востока, что решил жениться, решил непременно взять в жены свою землячку и что с этой благородной целью он и приедет в августе в отпуск. И дочь уличкомши Ольги Петровны Терещенко, Нюра Терещенко, недавно закончившая в Нежине курсы медсестер, призналась матери, что давно любит Витю Писаренко, сына машиниста Писаренко, чья крыша в свое время спасла Ольгу Петровну от взбесившейся собаки Поликарпа Семеновича. Призналась, что они решили с Витей пожениться, как только он закончит в Киеве курсы переподготовки помощников машинистов и сам станет машинистом. А это случится в августе, то есть к спасу.
Что ж, доживем до спаса!