А дома у меня – как прежде: все для него, его; только захоти, руку протяни да возьми все то, что ни пожелается, – молнией исполнится. Только вижу: он сам не свой – пасмурный такой, пришибленный – ходит день, второй. Как по клетке. Сумятится. И густой полумрак у него в глазах стоит. Вижу, что-то непонятное случилось с ним, моим ненаглядным Леней; его будто подменили поразительно: сделался увертлив даже от меня, его душеприказчицы. И как столкнется с моим взглядом испытующим, так сразу ж отвернется от меня, по-отцовски хмурясь. Отчего-то у него задергался нерв на лице, подрагивали руки и по-странному еще заклинивался погрубевший, возмужалый голос. Мне уж было не по себе. И почему-то стыдно за него. И в тоже время жалко его. Я боялась разбора с ним.
На третий, кажется, день я не вытерпела больше. Безо всяких там околичностей – напрямик – говорю ему: «Что ж, сынок, давай начистоту выкладывай, что у тебя стряслось; самостоятельно ты не можешь развязать свой язык, а я чую все-таки, что неладное с тобой творится. Ну»! Никого кроме нас в доме не было. Я выбрала такой момент совсем не зря, обдуманно: Тихон со своим спокойным равнодушным спокойствием, – как хотите, – мог только помешать нам, а не помочь.
От того, что я сказала, Леня как-то сжался, смешался весь передо мной, за столом я сидела; я села специально – чтобы лучше опору под собою чувствовать. Был он словно ученик-третьеклассник, врасплох вызванный к доске и не выучивший добросовестно урок: жалко-испуганно взглянул на меня – и потупился. Но с чем-то приехал все-таки, и ведь нужно говорить об этом рано или поздно, – это видно. И с мученьем он выдавил: «Ты, мама, уж прости меня за то, что я не сказал тебе про все, что без твоего согласия вышло…»
Все захолонуло у меня внутри. Не дождусь конца фразы. Господи! Вот оно, предчувствие, тревога материнская… «Да что же? – спрашиваю у него. – Что же? Говори скорей! Не томи меня…» «…Я женился, мама», – долетело до меня… – «Как же так, тишком?!» – «Да, так вышло…» – И руками он развел бессильно. Принялся за пуговицу на пиджаке – крутил. «Да оставь ты ее в покое, – взорвалась, задохнулась я: меня бесила его жалость, его окаянное непротивленчество. Мне мешали слышать себя, здраво рассуждать – его приспущенный голос, его мельтешащиеся крупные руки. И еще допытывалась: «А на ком же»? – с боязнью досказать такое ненавистное для меня слово «женился». И так спрашивала для того, чтобы чем-то заглушить в себе поднявшиеся обиду и страх за сына. «Ты ее не знаешь, мама. Она постарше меня. Я тебе о ней не говорил, не писал». – «У тебя же симпатия была – молодая, душевная, уютная девушка. Не далее как прошлым летом ты ведь раньше из отпуска – от матери – уехал, чтобы только заехать под Саратов, повидать ее. Забыл ее без надобности?!» И в детстве у него была милейшая избранница. Могла б составить ему партию. Случайно встретились они опять недавно – и был он этим очень счастлив. Но она – не намалеванная, не химическая девочка. А им, мальчишкам, нынче подавай вот с такими, – показала она, присвистнув, – ресницами. Сиреневые губы, сиреневый лак. Выбор – как на ярмарке: бери, пробуй…
Ну, мало-помалу я вытянула у него признание, как его, слепого и доверчивого рыцаря, женили. В общем, без него его женили. В прямом, истинном значении. Из-за этого он, значит, вовремя даже не смог прочесть мою поздравительную телеграммку: именно в день присвоения ему лейтенантского звания, как он вышел с выпускного училищного бала, так уж больше и не попал обратно в училище. Как залучили его, чистенького и свеженького, те предусмотрительные сестры, как напоили водкой и женили на своей сестре, так уж больше – ша! И не выпустили его никуда. Они ведь там же, в училище, работали и поэтому отлично знали, кого им получше выбрать и кто потом ни за что не будет брыкаться-отбрыкиваться.
А матушка у них (я и ее повидала) пройдошная – сто очков вперед любому даст. Ядреная, круглая, с гладким лицом. Она не могла не быть сообщницей дочерей.
И ведь, что обидно: он до этого вовсе не гулял ни с какой из этих сестриц. Однако они его затянули к себе, подпоили и спать уложили. Наутро он протрезвел лежащим в постели рядышком с одной из сестриц, и вся квартира это видит… Все как нельзя проще для смекалистых сестриц. Они его и Риту еще в постели и поздравили… А он-то, такой податливый, отзывчивый теленок решил грех свой прикрыть постыдной женитьбой этой. Тут и естественно еще: он курсантом жил пять лет в очень ограниченных рамках, а к тому же мало знал или вовсе не знал женщин, но любил обихоженность, не отказывался от нее (я сама его приучила к ней). Так и стал, наконец, взрослым мужчиной, собственником жены.
Он на сложившееся обстоятельство ссылался, напирал на него.
– При нашем-то женском голоде на мужчин… – игриво сказала Рая, – может, она и влюбилась в него? Бывает у нас. Когда-то я, например, не могла быть равнодушной к одному военному, стройняшке, из-за того, что он носил до блеска наваксенные сапоги.
– Ну, так поговорили с ним по душам… – Нина Федоровна торопилась досказать: – Он все беспокоился, приму ли я нормально Риту, если она приедет к нам, на жительство вместе с ним, – ему назначение сюда дают. С тем-то он и прикатил домой. На разведку. Но все равно теперь для меня его постыдный женительный акт был равноценен смерти чего-то очень-очень дорогого: в пропасть ухнуло безвозвратно все хорошее, святое, чем я жила-дышала столько лет.
XXI
В купе вошел светившийся юным лицом Коля, но, неожиданно увидав, что его место занято, а мать говорила что-то всем – она лишь глянула на него приветливо и взморщила лоб, – он замялся и затем находчиво сказал, что возьмет журнальчик с полки; достал его и, не мешкая, снова вышел.
– Да, да; только далеко не уходи, сыноченьку! – взмолилась Нина Федоровна вслед ему. И продолжала: – У нас Леня погостил одну недельку, как опять в Москву подался. И вскоре уже прибыла с ним и она, его бессовестная совратительница. На постоянное жительство. Ужасно расфранченная и раскрашенная. Ну, точно клоунада.
– Молодец, что хоть не побоялась ехать в такую даль и глушь, – одобрительно сказала Люба. – После-то Москвы…
– А что ж ей оставалось делать? – судила Нина Федоровна. – Торчать в своей Москве – вдали от мужа? И чего же ей бояться? Мы ведь не съедим ее, да и она сама не из пугливых: о, палец в рот ей не клади – откусит руку! Места и климат у нас здоровые, отличные, толчеи такой, какая бывает в столице, нет; Лене, как молодому военному специалисту, неплохую квартирку выделили – так чего ж ей не жить! На всем-то готовеньком… Все условия… Я много хуже когда-то начинала…
Я чем еще недовольна. Раз я пришла к ним, молодоженам. Грязища в комнатах – невиданная. Словно сам Наполеон у них по дому прошел. Все кругом запущено, завалено всем, чем попало. Гусар со шпагой завалится. Я даже растерялась, встала на пороге: «Что это у вас?! Приборка или так всегда»?! А Леня мне уже с какой-то досадой отвечает: «Мама, меня же не отпускают со службы, чтобы постирать белье»! Это ему-то стирать ее же белье! Его-то белье я сама стирала в то время. Никому не доверяла. Даже его раскрепощенной жене.
– Точно также и для моего брата, когда он женился, наша мать целых три года стирала белье, – сказала Люба.
– Конечно, мать есть мать, – повторила с воодушевлением Нина Федоровна. – Не для себя живешь. Но она, Рита, здоровая – лосиха да еще и не работала пока нигде и не могла справиться с делами в своей семье! Не пойму… Надо делать небольшие, но частые постирушки, пока не накопился воз грязного белья! Да какая ж выйдет из нее хозяйка! Видите ли, как поймала муженька, так уж и не может не только постирать платье, но и сварить обед толком!
Как что, так у ней готовы отговорки: я не знаю, не умею, делать не буду, не хочу; я для того замуж выходила, чтобы не работать и пожить в свое удовольствие. Меня надо обхаживать, за мной ухаживать, и муж должен обеспечить меня всем. Да подумаешь, великое дело для него-то, для здорового мужчины, – постирать бельишко или суп для меня сварить! Да такое для него должно быть подлинным счастьем, раз я с ним. О! Какая она мастерица рассуждать да причитать. И живет-то она так, чтобы ей лишь хватило до обеда, и все; о дальнейшем она нисколечки не думает, на завтрашний день не рассчитывает.
– Ой, и я не представляю, – покаялась Люба, – как все-таки как можно жить, например, без водопровода и газа. Я бы не смогла, наверное. Да, в двадцать лет мы, девушки, еще такие вывернутые: прежде всего, мечтаем о том, чтобы он был обязательно метр восемьдесят ростом, а над всем остальным еще не задумываемся.
– Вот! Вот! Как сын мой, пропащий… уже двадцатисемилетний. Он, Леня, по первости еще оправдывался передо мной: «Но она же, женщина, чего-то стоит, мама. И умная, и красивая». Я не заблуждалась вместе с ним: «Что она нарядная – не спорю; что умна, стройна, что обаятельна – нет, не соглашусь с тобой. Она – обыкновенный понедельник. Без малейшего чувства юмора, без чувства меры во всем». И хорошие вещи на ней не выглядят: как-то все аляповато. Вот уж по Сеньке и шапка, – до чего удачно сказано нашими предками. Напялит на себя какие-нибудь орластые брюки и щеголяет в них дома и на улице! Я мысленно себе сказала: «Да это счастье, что женщина юбку носит; несчастье, что она покушается на мужской гардероб». Леня отстаивал ее умственные заскоки, – объяснял все тем, что она еще затукана темпом столичной жизни. «Чем же ее тукали? – разражалась я. – Дай бог, чтобы сейчас так припеваючи, как она, жили бы жены других мужчин. Знать, она ни к чему неспособная, не только к супружеским обязанностям: если бы была хваткой, то и училась бы в институте, цеплялась бы за ученье, за знания. А она после школы никуда не поступила и не стремилась даже поступить, не могла себя заставить налечь на учебники, программы институтские. Она, стало быть, – пустое место».
Сын, безусловно, обиделся на меня. Надулся. И навсегда положил между собой и мной дистанцию: отчуждался.
Правда, нынче многое в жизни не заботит молодых в той степени, в какой заботило нас прежде; изменились к лучшему условия, а вместе с ними – все понятия и представления. Сейчас прямо глаза разбегаются от большого количества хороших вещей и продуктов. А раньше?.. Сахара в магазине не было вовсе. Пойдешь за ним – очередь завьется такая, что не сразу поймешь-разберешь, где и конец ее.
Итак, Рите пеленки надо стирать, а она бросает все и заодно ребеночка своего и несется в парикмахерскую, чтоб наманикюриться. И только они поженились, сейчас же начали шиковать. А с чего? С какого достатка? О, господи! Я не знаю…
– Что, Рита родила уже? Мальчишечку? – с интересом спросила Люба.
– Да, привычное дело. Она вышла из семьи ниже средней, с мещанским укладом, и поэтому все делает для того, чтобы держать Леню мертвой хваткой. Зачем же выпускать его из рук? Так вот, маникюр сделает, а потом из-за него ей и стирать нельзя; тогда она вдруг объявляет: «Надо сегодня в кино слазить. Или: пошла на скачки» (называет так танцы). А как же белье? А пеленки? А уборка помещений? Вон бабка постирает да приберет, не развалится. А Мишенька? Вон бабка с ним посидит, не рассыплется. Чай, она – мать тебе, Ленечка, – она не может не желать добра тебе… Любимые у ней присказки: «тыбы», «выбы». «Ты бы сделал», «вы бы сделали». И только шпыняет Леню; звенит на него, точно пчела назойливая: зынь-зынь-зынь…
Рая рассмеялась и подняла вверх глаза, чтобы, верно, слезы не катились из них, не подмочили подведенные тушью ресницы.
XXII
– Да как же это я по-молодости старалась все понять, суметь! – возмущалась Нина Федоровна, прикладывая платок к разгоряченному лицу. – Бывало, я у всех хозяек подробно вызнавала, как перловую кашу сварить, как тесто замесить, как в голодное время спасти ребят, что в ржаную муку домесить, чтобы хлеба побольше выпечь. Все хотела у старших перенять, постичь. И забот-то у нас было неизмеримо больше, чем у теперешних образованных молодых родителей. Так, в период военного коммунизма пели: «Сарпинковая блуза и колодка на ногах…», – пропела она. – А нынче вон пятнадцатилетние ребята серьезно обсуждают, как и где подешевле купить какую моднецкую куртку. Ну, ладно бы девчата, а то ведь парни вещами заболели… Все стало нехорошо, навыворот. Дома, если ребенок по натертому паркету в грязной обуви пройдет, мигом ему подзатыльников надают; а если он стекло общественное разобьет – ничего, не спросится. Редко кто одернет. В Ленинграде мне запомнился один случай. Ехала в трамвае бабушка с внуком лет пяти; бабушка сидела, внук стоял, хотя трамвай был полупустой. Но один мужчина в конце вагона стоял. Окружающие стали уговаривать малыша, чтобы он сел. Тогда бабушка сказала всем твердо: «Запомните, что если в трамвае хоть один взрослый человек стоит, внук ни за что не сядет». Вот как здорово! Все бы так… Был бы толк…
Мой жених (в тридцатые годы) никакого приданого да роскошных, дорогостоящих подарков мне не дарил, а как пришел сам ко мне с одной подушкой (от своей разлюбезной матушки), – я развернула ее: все ее нутро – наволочка на наволочке – в дырах, – приняла я его, и стали мы с ним вместе с этого жить. С иголки, с нитки. Добро по крупице наживали. Иные современные люди почему-то думают, что чем больше всего ими накуплено, тем лучше для них. Какое заблуждение! В могилу все равно с собой ничего не унесешь. И прежде другое отношение было к деньгам. Тех, кто имел тяготение к мошне, в народе не любили; кто роскошно одевался – тоже. И это тогда было справедливо, по-людски.
Крайности сходятся. Рита еще бракосочеталась, а для будущего ребенка уже заказала целый гарнитур всякой всячины из Москвы. Мебель мы подобрали на месте, все поприделали в ее новой квартирке – только живи и радуйся. Мы, родители, без задержки помогли им во всем и всем. Начала она деньги бездумно сорить направо и налево… Ой! – И вообще у нее богема. Только цунами до нас доходит. И разыгрывают уставших молодые. Она возьмет и в восемь часов вечера завалится спать с младенцем. И изнемогающая вся, умирающая вся. Как-то я приехала к ней – выплывает ко мне, вся сверху-донизу в расписных кружевах. Да, не заладилась у них семейная жизнь. С рождением Мишеньки лишь наступили новые осложнения. Видно, на неправде долго не может держаться; любовь – та же подруга жизни, ее подспорница. А откуда же у них любовь?
Как признали медики, оказалось, что и по-научному им нельзя было жениться: у них резусы не сходятся – положительный и отрицательный. Обычно молодая женщина после родов хорошее, краше становится. А Рита стала какой-то вытянутой, скособоченной и … злой, как сто чертей.
Вот Мишенька убавился в весе на сто пятьдесят граммов – опасаются за его жизнь, врачей тормошат. А в груди у родительницы мало молока – ему не хватает. Опять тревожатся. Постоянно так. Надо ему к груди привыкать, а мама приучила его к соске. Не зная устали, тоже заодно дежуришь у них. На правах беспокойной бабушки.
Двухмесячный, он не может же просморкаться. Сопли у него где-то внутри. Спать не дают ему. Не помогает ни материнское молочко, заливаемое в нос пипеткой, ни прописанные капли – они только расширяют сосуды; дышать ему вроде бы легче становится, но потом все по-прежнему или хуже происходит. Ночью он захлебнулся слюной, закашлялся. Вскочили. Думали, что круп начинается. Утром вызвали детского участкового врача. Она – неприступная – ни одного дельного совета никогда не давала. Нам больше помогала патронажная сестра. Врач заскакивала на две всего минутки, что она могла увидеть? «Нет, я насморка не вижу. Не нахожу. Ребеночек здоров. Только не кутайте». Она ушла в отпуск. Вместо нее пришла по вызову новомодная молодая врач с отполированными лаком ногтями. «У вас ребенок в какой-то прострации». Укол прописала. Противогриппозный. Ампулку в аптеке мы взяли. Назавтра уже третья врач пришла. Чистые легкие обнаружила, обнадежила нас. Укол погодила делать. А ребенку все хуже. Где же опытного детского врача взять? Его нету.
– Но ведь раньше детских врачей вообще не было, – сказала Рая. – Мне мать рассказывала: ее сестра, то есть моя тетя, годовалой выпала из окна, и попросили тогда врача определить, не повредила ли она что, а тот и сказать ничего не может, как у ней позвоночник, пострадал ли, – он, врач, не лечил детей ни разу.
– Ну, раньше люди и пороха еще не изобретали, – вскинулась Нина Федоровна. – Лупили друг друга копьями, пиками, тесаками. Что сравнивать с временами царя Гороха! Мы же передовое общество строим. А все недоделано или часто делается кое-как. В вагонах вон сквозит; новые дома панельные, как решето; в поликлиниках персонал рычит, лучше туда не ходи; в школах учителя устали бороться со школьниками-лентяями и влюбленными. Только и слышишь по радио: на столько-то раньше дней сев закончили, столько-то молока надоили, а все не хватает нам самого необходимого, элементарного. Люди болеют чаще от усталости, либо от физической малоактивности. Нам некогда оглянуться на самих себя. Подобное и с воспитанием детей. Так что же мы за жизнь такую делаем с большим усилием или спустя рукава?
Сначала Мишенька действительно слабенький и тощенький был, когда принесли его из родильного дома. Одни косточки. А спустя два месяца надулся – полненький стал. Кашку с молочком только давай. Семь раз в день нужно кормить. Голосишко уже басовитый. Посидишь, повозишься с ним – о! Он вымотает душу из кого хочешь – захвораешь, лежишь неделю дома.
XXIII
– А тут еще и самих родителей мири; ходи за ними, что за малыми, – рассказывала Нина Федоровна. Поцарапаются они – и Ритуся не кормит Леню неделю кряду. Ну и что! Ведь через неделю будет опять кормить. И у нас с Ритой до сих пор заминка: раз она молчит, так и я молчу. Но она нарочно поступает таким образом, чтобы мне по-матерински отчаиваться и обвинять ее во многих грехах. Леня немало виноват в том, как ненормально все у них идет, – мог бы обозлиться по-хорошему, стукнуть кулаком по столу. У нее ребенок по два часа сидит на горшке – а она про него забывает. А на Леню бубнит без конца, его пилит. Обзывает его унизительно. Почему-то у них является желание что-нибудь доказывать друг другу, когда они оба виноваты в том, что у них случилось все не от большого ума и уважения друг к другу.
Правда, они еще покамест не заводятся круто – до драки – и не бьют посуду, мебель. Но от этого, поверьте мне, всем нам ничуть не легче. Раз среди самой ночи, я глаза открываю – стоит Леня передо мной. Белый весь. «Что с тобою? Что»? Сбежал из дому – дурень… До чего допекла она его! Уж на что покладистый он, и то твердит мне – жалуется слезно: «Я разведусь, все равно разведусь; Рита мне вставляет шприц во все места, куда и вставить невозможно…» Теперь ест его за то, что не в Москве с ним живет. Ну, какая худая баба! И по что она грызет его?
Нет, меня мама еще учила: встала – убери себя, потом убери постель и после начинай жить. Все равно нет ничего хорошего в семье, если сама беспутная.
Да, беременность не всегда обновляет организм матери. Я не похвалюсь – с каждой следующей беременностью все хужела и разваливалась буквально по частям. То диета меня замучила. До тошноты. Что даже жить не хотелось. После уже второй беременности пришлось мне срочно штопать все зубы. «А третья может ликвидировать совсем их у вас», – предостерегла меня врач. А когда долго грудью кормишь ребенка, тогда выпадают волосы и отслаиваются (крошатся) ногти на руках. Та же врач меня предупреждала: «Еще полгода покормите сына грудным молоком, еще больше почувствуете это на себе». Надо же, какие силы материнские берет младенец! Как природа все предопределила в этом отношении – позаботилась о нем, в первую очередь.
Иногда, когда меня, беременную, в очередной раз, мутило, я приговаривала для себя, словно утешаясь этим: «Вот уж воистину – рожать опять будешь в муках запрограммированных». Как, бывало, переволнуюсь, даже посмотрев какой-нибудь фильм, – так тошнило сразу. А то соседка кособоко на меня взглянула, – мне до того не понравился ее взгляд пронизывающий, что я тотчас же повернулась к ней спиной и ушла. Одна моя знакомая мне говорила, что на беременную и смотреть-то дурно нельзя, противопоказано. В мире все обусловлено.
Догмы переиначиваются. Временя меняются, и мы меняемся тоже; то, что мы с презрением отвергали когда-то, мы теперь принимаем почти полностью, не кривя физиономию… Это прежде роженицу окружал хоровод заботливых матушек, бабушек, нянек, тетушек; дом был полон услужливых рук, подставлявшихся с готовностью, и матери, собственно, оставалось сделать для новорожденного только то, что в ее силах. А теперь? Куда поисчезали вдруг эти добрые мамаши, бабуленьки, нянечки, тетушки? Навострили лыжи в кино, на посиделки (на скамеечках). Себя они стали беречь что есть мочи: по докторам бегают, лечатся от ничего; хотят подольше пожить в здравии и спокойствии. И поэтому бесконечная возня с дитем для матери, особенно для запоздалой, с первого же дня превращается в пытку. Хорошо еще, если попадется ей муж толковый, понимающий и будет тоже крутиться, как вол. А если нафуфыренный, надутый по-купечески (ангел на работе, а дома – скот?). Если он не ожидал, например, что родится дочь – оскорблен в своих лучших супружеских чувствах? Если – еще хуже – он в этот момент бежит от жены к ядрене Фене? Какой тут может быть расцвет материнского организма? А ведь так происходит нынче у большинства рожающих женщин. Сплошь принесенные эпохой маститы (некачественное питание, выхлопные газы и прочее), аллергия (штучки чудесницы химии); недосыпание, нехватка детских садов или небрежная, что греха таить, обслуга в них, что ведет к частым заболеваниям детей; отсутствие всякой помощи загоняют, в конце концов, роженицу – и она попадает с малышом в больницу.
Вот уж поистине справедливо: девушка мается, а женщина кается.
Да, сначала она, будущая мать, дрожит за то, чтобы все было хорошо с появляющимся на свет малышом, а потом? А если у него еще сепсис, и на ее глазах делаются уколы в вены, и он кричит? Или если нужно его морить голодом – от поноса? А когда жутко груди набухают молоком – не дотронуться до желез, и невыносимую боль причиняет прикосновение к ней ребенка, или когда, наоборот, иссякает молоко (понервничала, то, се), когда у ребенка нет стула, когда у него насморк, который ничем не вылечишь месяцами, и врачи говорят бог знает что утешительное, когда он срыгивает и рвет его, когда он вялый или, напротив, буйный, незасыпающий по двое суток? В это время думаешь: год бы жизни отдала за неделю его сна… Уж ходить сама не можешь – особенно, если рядом нет хотя бы вторых женских рук. На подхвате… Ведь если малыш беспокойный, почти каждую ночь встаешь бесконечно; а когда рваный сон из ночи в ночь – и не высыпаешься хронически; ходишь, как пьяная. Боишься диатеза, щетинки, насморка, перегреть на солнце, недогреть, недокормить, перекормить… Помню, у Колиньки шли зубы. Коренные. Потом – глазные. Такие клыки пробивались с двух сторон, что у него температура поднялась под сорок, и я думала, что стоматит у него: был очень характерный признак – выпученность глаз, рта; он лежал без движения, и уж начались судороги. И я подумала, что это менингит. Натерпелась страху.
А некоторые мамы кинут свое дитя – в гости уйдут, и ничего. Он весь посинеет в плаче. Молока материнского нет, так напихают кефиром – ребенка рвет; но это ничего, пускай себе. Зато по принципу: его развитие идет естественным путем. Но и некоторые нынешние бабки и тещи только помеха в воспитании ребенка. Ничего-то они не умеют, не знают и делать не хотят; лезут они к малышу с грязными, немытыми руками, обращаются с ним небрежно. Приедут с фанаберией, с капризами: дескать, почему их не встречают с хлебом-солью? Молодая мать с ног валится, лица на ней нет, а их встречай любезно, помой, накорми, угоди. Теща на кухне волосы чешет, сушит, трясет ими; потом они везде в доме летают, липнут. От таких помощников не дождаться помощи век.
Но, как говорится, маленькие детки спать не дают, а от больших сам не уснешь. Мне видится теперь отчетливо, насколько же справедлива была возмущавшая меня гинекологичка, которая говорила про дитя: «От чистоты не воскреснет, от грязи не умрет», – видится под напором новых истин, ударов судьбы. Это и Пушкин в «Золотом петушке» предупреждал об опасности женских чар – они страшнее любого врага, которого можно в открытой битве одолеть.
XXIV
– Да, люди поумнели рационально, – хрипловато говорила Нина Федоровна. – Как что, так бурчат повсюду: «Ой, как сложно дите воспитывать!» Отказаться вовсе от этой божеской привилегии? Да будет ли то человечно? Не обесчеловечит ли это нас вконец? А как же раньше матери воспитывали по семь-восемь и больше детей? И еще работали при этом сами. И чтобы раньше в крестьянских семьях кто-то из детей нагрубил, нахамил родителям или не послушался их – ничуть не бывало. А потом всех испортила власть денег и лозунг цивилизации: все можно, все дозволено. Решили друг перед другом в грязь лицом не ударить, перефорсить во всем один другого – платьем или прической, телевизором или автомашиной, походкой или фигуркой, известностью или скандальностью…
Мне рассказывала одна москвичка, отчего она рассталась с мужем. Он – большой строительный начальник. Получал хорошо; большие премии, кутежи… И что он делал? Бросит на пол окурок – говорит шестилетнему сыну: «Володя, подыми». Она пробовала запретить ему. Бесполезно: и ее изобьет, и сына. Володя поднимает окурок. «Володя, отнеси в унитаз. Опусти». Отнесет туда. «А теперь вытащи оттуда». Да это же форменный садизм! А вы знаете, тяжело обстирывать, обхаживать мужчин, когда их четверо вместе с мужем – прямо скажу, муторно.
Сколько я ни помню тот период, в который мои ребята особенно усиленно росли, физически преображаясь на глазах, – от четырнадцати до восемнадцати лет, – я не помню такого случая, когда бы они были совершенно сыты. Я пугалась их прожорливости всеядной, их ненасытности. На обед для них всегда ставила две полновесные порции; а спустя какой-то час они съесть могли еще ровно столько же, если не больше. Изумляла еще та быстрота, с какой уничтожалось ими все подряд, без разбору; эта их опустошительная прожорливость, приводившая в неподдельный ужас также всех наших знакомых, ставила меня в полнейшее замешательство: они поступали так, словно я их кормлю впроголодь или не кормила по неделям, не учила этикетку. Представьте себе, их отец, крепкий, сильный мужчина, работающий мускулами, – ел в три раза меньше, чем каждый из них! Непостижимо! Девушка обычно в этот ответственный период может подавить в себе желание съесть побольше; но юноша, видно, затрачивает на свой рост колоссально много энергии. В любую минуту, когда бы я ни спросила у сынков, хотят ли они есть, и ни предложила котлету, пирожки ли, яблоки ли или что-нибудь еще съестное, – всегда незамедлительно протягивались к пище руки, и она в мгновение ока, исчезала у них во рту.
А какими они разуделанными, бывало, приходили домой с гулянья! Ужас! В особенности Саня, такой заводной, что бациллами веселья заражал всех малых и старых; вовлекал всех в игру то в лапту, то в городки, то в футбол, то еще в какую-нибудь свалку. На нем горело все. И подшивать, и штопать. И чистить мне было что. Особенно Саня любил игру с мячом в воде. Мог бросать его часами, здорово работая ногами, чтобы держаться на воде. Он дотаскивался домой такой, что ложку не мог держать в руке.
Помня свою бесконечную возню с сынками и надеясь на их взаимные чувства ко мне, я недавно пришла к Лене – просить деньжат для своей поездки этой. А Рита бессовестно и влезла – отказала: «Нет, мы финансов дать не в состоянии». Но я ее оборвала: я с сыном разговор веду и к сыну обращаюсь. Назавтра он полторы сотни взял из кассы взаимопомощи и привез мне.
А теперь, прикатив в Москву, по Ритиной же просьбе навестила ее родителей; еще б не навестить: ведь мысленно я готовилась пропесочить их за Леню. Однако, надо сказать, они приняли меня и Колю отменно, с распростертыми объятьями: одних закусок накупили уйму; что вторая свадьба – так богато для нас стол накрыли. И язык у меня не повернулся посчитаться…
– Ну, видите! – с оживлением воскликнула Ира.
– Да, но все-таки: зачем же они насильно женили Леню? Так искалечить им обоим жизнь. Не только обоим, но и третьему, Мишеньке (если только больше никого у них не будет). Непоправимо… Какой же сын вырастет, если они заняты собой – все торгуются?
Я видела детей, которые в два с половиной года ходят с соской во рту. Поэтому и много их, необихоженных, ясельных, или, как говорят теперь в медицинских учреждениях, организованных, недомашних. Такие дети сразу бросаются в глаза. В том числе и агрессивностью своей.
Ничто, ничто не понуждает нас иметь детей. Тем более, уж если для молодоженов такой непреодолимой сложностью становится в наш век деторождение и это производится со столькими оговорками, с такой неспособностью и даже злобой, – для чего ж, помилуйте, их иметь, а для этого зачем жениться столь неискренним, негуманным образом? Ведь как просто и понятно это. Ну, если с неохотой рожаешь ребенка и даешь ему неполноценное, извращенное воспитание, если растишь его как бы между прочими своими взрослыми забавами, – это все равно, что выпустить из вуза неподготовленного для народного хозяйства специалиста. Тут только непоправимей все. На школу и общественность нельзя надеяться, что выправят.
XXV
Поезд мчался без передышки. Заметно вечерело. Тускло-желтоватый свет от коридорной лампочки косо освещал усталое лицо Нины Федоровны. Она с предосторожностью полуобернулась к выходу и сильней заторопилась:
– На грех не напасешься. Как говорят в Одессе, ты послушай: ты сейчас будешь смеяться. Но мне не до смеху. Еще не оправилась я от того, что позорно влип один парень мой, как вдруг узнаю, что уже попался на такую же удочку и второй – средний сын. С Саней история еще похлеще. Но всего-то я еще не знала поначалу. Беда пришла – не сказавшись. Счастье бежит, а несчастье летит. Ой, какой кошмар и стыд! Бывало, все в семье шло мирно, своим чередом, безо всяких выматывающих скандалов и осложнений. То все были дружны, предупредительны друг к другу. И за обед садились с ладком, даже похудевший, похмуревший Леня частенько наведывался к нам пообедать вместе с сюсюкающей Ритой. А тут началось невообразимое. И глава семьи вроде б стал ни причем. Добропорядочно улизнул в кусты. Разбирайтесь, мол, сами со своими высокими чувствами. И я-то при нем ни вдова, ни замужняя. Он присказывал не раз, что жена отдаст его за мизинец любого сына и потому смотрел на все сквозь пальцы. Сыновья могли сесть на холку мне – и мне это, представьте, нравилось. Пока меня не поразила… их неразборчивость в средствах. – Она оглянулась, дух перевела.
– Поистратились мы на старшего, обезденежели, а деньги позарез нам были нужны. Это обеспокоивало меня, как хозяйку. Однажды, уставляя обеденный стол тарелками с супом, я углядела в свежей газете таблицу погашения и возрадовалась без надежды: «Дай-ка мне – к Тихону, – проверю облигации… Авось нам повезет…» «Да поешь сначала, ты не сумятись; проверишь после, поспокойнее, – только и сказал мне Тихон. – А то ненароком выиграешь сотен пять, – ведь и есть не станешь от радости, позабудешь об еде». Он был по-всегдашнему прав. Я, действительно, все суетилась. Да все бабы суетятся, как наседки, квохчут около гнезда; все стараются успеть куда-то и чего-то не прозевать. Ну, отлучилась я в другую комнату, сличила номера облигаций с табличными: «У-у, наши облигации еще далече, – говорю погромче. – Мне ничего не надо. Вот когда семья на месте – и тогда моя душа спокойна». «Да? Ты думаешь»? – говорит Тихон как-то значительно. Облигации я убрала обратно в комод и вернулась снова к столу. И здесь у меня аж дыхание перехватило: что ж такое: «Сани нет?! Не может быть! Да где же он»! «А Сашка, мать, как видишь, сорвался, что ветер, и унесся куда-то», – с виноватым спокойствием, жуя, сказал от тарелки Тихон. Доложил…
Значит, пока я сличала облигации, он улизнул от стола, даже не притронулся ложкой к супу. До чего ж припекло его!
В жар меня кинуло. И куда ж он понесся, глупый? На свою погибель верную?! Да, похоже, что он к Миле убежал – к ней вырвался от меня; мне уже не до еды – она стынет на столе нетронутой. А Тихон святотатствует: «Да, и Сашенька скоро уплывет от нас». Ой, худо, горько стало мне в это светлое апрельское воскресенье. Я пролежала полдня. Затемпературила. Но меня заставили снова встать на ноги неотложные домашние дела и новые хлопоты.
Да, главенствовала я в семье. И бить детей не давала мужу. А сама их воспитывала строго. И наказывала. Помню, у Сани в 12 лет сигареты обнаружила: «На, кури»! Посмотрела на него, как он закашлялся. Решала: нет, на сигареты рано – буду давать деньги только на школьные завтраки. Играла с сыновьями даже в кошки-мышки-догонялки.
Что же может быть несправедливей жребия моего? Для всех работающих на производстве узаконены рабочие и выходные дни, а для стопроцентной домохозяйки, в какую я превратилась давным-давно, такого разделения дней и часов не существует; все дни напролет – настные или ненастные – я вожу от зари до зари по дому. Кроме этого, тащу сад. Оттого все руки мои в ссадинах и мозолях. – Нина Федоровна повертела руками, растопыривая пальцы. И еще-то я должна по-нужному углядеть за детьми, чтобы они как-нибудь чего-нибудь не натворили.
Спрашивается: а за что тогда мужа любить? За какую доблесть?
В ответ ей только слышно «тук-тук-тук», «тук-тук-тук» перестукивали на стыках рельс вагонные колеса.
XXVI
– Через день, когда мы с Саней чуть примирились из-за позавчерашнего, – дрожал и прерывался ее возбужденно-хрипловатый голос, – я нарочно бужу совесть у Тихона, задеваю его: «Все, теперь я на батьку имею зубок». «Какой зубок»? – искренне недоумевает он. – «Ну, сержусь на тебя. Ты знаешь, из-за чего. Не хочешь мне всерьез помочь…» «Да что ты, мать, на меня»?! – вскинется он натурально. И это-то взорвет меня: «Со своим равнодушием, бессердечностью ты человека можешь довести до нервного припадка. Так нельзя, Тихон…» – «Да какая пчела тебя укусила? Нескончаемо пилишь и пилишь меня за что-то». – «Как «за что-то»! Дело касается Сани. Нужно остановить, спасти его». Я сжигаю все мосты. – «А он от нас спастись нынче хочет, – говорит. – Кому что нравится». И ни одного дельного разговора с Саней не проводит. – «Поговорил бы с ним по-отцовски. Куда ж это годится»! – «Ну, и говорил, да он-то, мать, не очень слушает теперь нас: красотка ему ближе». И вот уляжется спать, закроется с головой одеялом, чтоб меня не видеть и не слышать больше.
И чем дальше, тем откровенней и невыносимей становились наши ссоры, чего прежде, в молодости, с нами не бывало. Все время мы держались молодцами, и все нашему согласию завидовали, а тут нас точно прорвало; мы с ним стали капризней, вспыльчивей, недовольны друг другом и тем, кто как сказал, что подумал и что сделал или не сделал. Я его обвиняю в том, что он поставил крест на ведении домашнего хозяйства, отошел от воспитания детей – все переложил на меня, благо я везу, пузынюсь; он – что я его не понимаю и что из-за этого даже не может дела вести; я ему кричу последнее, решительное (аргументы у меня все исчерпаны, и его суждения, порой логичные, ясные, приводят меня в бешенство) – я ему кричу, что больше жить с ним не могу. Но не могла ж я дать ему выставку: больше не являйся. Он замыкается в себе, натягивается. Ия даже ночью во сне доругивалась с ним, умоляла его одуматься: «Ну, Тихон!.. Ну, честное слово… Ты – как маленький ребенок…» Вот до чего дошло.
– У наших родителей тоже эта пора доругания, – сказала Люба.
– Тогда начну с кастрюлями, с посудой на кухне разговаривать: «Расплодились вы здесь, житья от вас нету! Сейчас я вас одна в другую позапихиваю – вы узнаете у меня!..» Начну их двигать, греметь. А то в шитье, в штопанье уткнусь.
Так и повелось у нас. Тихон ничего не предпринимал, весь ушел в работу, во все дополнительные общественные нагрузки: уходил из дома рано (любит пройтись пешочком), возвращался в позднь. А выходные дни тем более превращались для нас обоих в сплошное дерганье нервов. Или молча садимся с ним за стол, он молча смотрит на меня. Своими правдивыми глазами. «Ешь, пока горячее, чтоб не подогревать»! – скажу ему. – Молчит, смотрит – взглядом своим казнит меня. Брошу в сердцах ложку, уйду, в спальню. Лягу, не поевши. Он также уйдет куда-нибудь из дома. Такая пытка на склоне лет!
Рассказ Нины Федоровны подтверждал правило, что нигде так откровенны не бывают люди, как в дороге или при любой встрече с незнакомыми людьми; в разговоре с чужим человеком собеседник может досконально проанализировать всю свою жизнь, и похожее было теперь.
XXVII
Заглянул в купе Николай и, почувствовав, наверное, что его приход еще несвоевремен, нежелателен, с ревнивым и грустным подозрением поглядел на мать и сказал, колеблясь, что он хотел взять карандаш – достать с полки.
– Разгадывать ребус я буду, мама.
– Ну, возьми. – Она его скорее умоляла. – Только никуда не уходи, сыноченьку.
Антон свой карандаш достал из кармана и протянул Николаю. Тот, взяв его, исчез.
– А всему-то виной был мой ненаглядный Саня, – вздохнув, продолжала Нина Федоровна. – Я думала: что сделать, что? Думаю: сейчас я пойду за ним следом… Прослежу… И предупрежу плохое… Но что – по-существу, шпионить за ним, взрослым? Позор – следить за кем-то, выслеживать кого-то, вскрывать и читать чужие письма… Так весь вечер или день и промучаюсь в незнании…
А соседка Люба, между тем, злорадно бросала взгляды на меня. Уж удружила она мне, что вовек не позабудется. Даже не припомню уже, из-за чего мы с ней когда-то не поладили. Однако впоследствии все обострилось до крайности, в особенности из-за того матросского ангорского пушистого кота – о нем-то я вчера упомянула также, кажется. Кот жил у нас три года, да, года три в общей сложности. И Люба жаждала его заполучить – для своего сынка Володи. Вроде б вместо заводной игрушки.
Ну, мы по добру временно уступили Любе приблудного кота Ваську – чтобы он и у них домовничал тоже, если сможет; да там его не прикармливали, только тискали. – Любино семейство само питалось впроголодь и безалаберно – здесь с легкостью необыкновенной пропивалось все, что можно пропить. А для того, чтобы не выскочил кот вон, его, голодного, запирали в квартире. Ну, и естественно, что Васька – умница – не потерпел такой прием: он напрочь перестал бывать у Любы – избегал ее. Из-за него она вскорости скандал публичный учинила мне. Обозвала меня вруньей, ханжой и похуже; причем, говорила, дергаясь лицом, что я б должна краснеть. А когда я спокойно спросила у нее: «За что»? – она истошно взвизгнула: «Закрой свою варежку»!
Чтобы вам понятней стало, скажу, что Люба эта, издерганная чем-то женщина, могла запросто переговорить или заговорить сразу дюжину человек, комиссию содействия, куда она регулярно писала на нас доносы, что мы хлопаем дверьми, что мы смеемся, что поем песни, что от нашего Васьки, по ее мнению, у ней в супе оказались рыжие волосы; она могла заговорить и товарищеский суд, куда писались на нее заявления. Она научила сынишку Володю не здороваться ни с кем, высовывать при встрече со мной язык и выкрикивать: «баба Нина – дуля! Дуля»! Любочке подстать и муж Виктор, совершенный алкоголик, слесарь, в подспорье питью промышляющий также сбором и сдачей брошенных бутылок. Не раз он вне себя, тронутый, бегал босиком по лестничным площадкам и кричал, что он больной и очень нервный; не трогайте его, не то он зарежет всех к чертовой матери. И все-то сходило и сходит им с рук – под несгибаемым предлогом необходимого проявления к ним, больным и слабым, жалости со стороны здоровых, сильных – нас. Люба попрекала меня всем: тем, что я вырастила трех сыновей, что они столько учились – зазря, по ее понятию, штаны просиживали, что болели, что даже объедали своих родителей, женившись, хотя отделились, что они не только не пьянствовали без просыпу, как ее муж золотой, а даже в рот не брали спиртное, и не дрались.
Как позднее мной узналось, она-то ловко и подстроила ловушку нашему образованному Сане – в отместку за что-то такое, в чем я одна или сразу вся наша семья не угодила ей, психопатке. Наверняка она-то и кота нашего прижучила, что он бесследно исчез: сколько мы ни искали, не могли его найти.
Саня зачастил к своей любезной Милочке, объявившейся в нашем доме, в одном подъезде с нами, после того как их нарочно свела Люба: в конце марта Мила искала по соседям топор, – зачем-то он ей понадобился, а моя недоброжелательница, прекрасно зная лисью породу гостьи и зная еще, что в эту минуту в квартире у нас находился Саня один, умышленно подпустила ее к нам. Свое черное дело она сделала: Мила и Саня познакомились и подружились. И парень мой пропал.
Все-таки признаюсь вам. Наша Олечка ведь заживо сгорела на гумне в деревне, где у бабушки гостила летом. Там погибло трое их, игравших детей. Я, наверное, повинна в том, раз отпустила туда дочку одну. А Люба еще попрекала меня и даже ее трагической смертью. Она и отомстила мне полностью в своей ненависти к нам.
XXVIII
– Мила же быстренько обворожила, околдовала Саню, и непосильно мне было расколдовать его, чтобы он перестал встречаться с ней; оттого я чувствовала себя виноватой в чем-то перед ним, но и тем сильнее противилась его желанию жениться, когда он решился. Как будто предчувствовала все дальнейшее… Но был он до исступленности неумолим. Мои предубеждения были для него все равно, что мертвому припарка… – Нина Федоровна снова смахнула с глаз заблестевшие слезы и уже машинально обернулась на дверь. Отчего-то зябко повела плечами, хотя в вагоне еще не было ощутимой прохлады. Частично я видела Милу-то и ясно видела одно – что ее краса про другие глаза: но воспрепятствовать чему-либо была не то, что бессильна, но никак не вправе и к тому же морально не готова. Несмотря на то, что я наказана ужасно за свою самоуверенность, я убеждена: за молодых решать ничто нельзя, а вот помочь разумностью советов или делом следует – на правах беспокойных родителей. А то ведь часто родители страдают необъективностью в отношении своих детей… Они бог знает, что могут накрутить. Своей любви ради.
Хотя я и была против Саниного выбора, все-таки приготовилась к его свадьбе, которую он настойчиво проталкивал. Пошла по магазинам. Покупать подарки свадебные. «Это вы захотели, – говорю молодоженам, – а это еще от меня», – купила им еще по отрезу на костюмы. И говорю: «Мне для счастья вашего ничего не жалко; все отдам, только вам посчастливилось бы очень. Но скажите, дети, откровенно: вы-то будете друг с другом счастливы»? Саня удрученно промолчал, а Мила как-то так непонятно поежилась, повела плечьми покатыми. Я была поражена.
– Подумаешь, какое счастье – пожениться! – взыграла Рая глазами. – Сейчас я уже мечтаю: а нельзя ли мне выйти из замужества?
– Счастье-то, вы говорите? – быстро откликнулась Нина Федоровна. – Оно большое должно быть. Я оговариваюсь потому, что сама-то не испытала его до конца: меня мои сыночки подвели. Какой же важный винтик у них свернулся, надломился?
– Подумаешь! Не сложилась совместная жизнь – не поздно и развестись. Никто не осудит нынче. – И Рая встала: – Извиняюсь. Не буду вам мешать. Пойду. – И вышла из купе.
Нина Федоровна лишь поморщилась.
– Ну, я, значит, тогда повторно обратилась к сыну: «Учти, сынок, твоя мать все же любопытная. Уж если выяснять что, то выяснять до последнего. Так считаю». Он опять неловко замялся передо мной. «Ну, ладно уж, живите», – сказала я с какой-то прорвавшейся досадой. Ему на подмогу поспешила Мила: «Да, Нина Федоровна, надеюсь, мы будем счастливы, но только я чего побаиваюсь – он может вдруг запить». – «Запить?! С чего же?!» «Ну, может, я и ошибаюсь, – простите меня…» – И она слегка – целомудренно, как умела, потупилась.
Признаться, в ту минуту я пропустила мимо ушей сказанное ею. В голове чуть мелькнуло: мало ль отчего она несет нивесть какую чушь. Глупость! Я ведь досконально знала родного сына, – не в его характере опуститься. Был он очень молод и здоров, горд и непреклонен в своей жажде начать жизнь по-своему – свою. И волен выбирать себе друзей, попутчиков в ней. Это его право. Разумеется, тут он маленечко нахомутал; но из-за гордости, или стыда, не смеет мне исповедоваться. И это по-мужски. Понятно все. Но когда я все же посоветовала ему не быть столь беспечным, а быть предусмотрительным, – он смущенно засмеялся: «Мама, какие же вы консерваторы, право; ведь эпоха совсем не та, мораль другая…» А когда я, все-таки не успокоившись, предложила ему чуть отдалить их свадьбу – под тем мотивом, что если они поскорее женятся, то и скоро может появиться на свет ребеночек, а ему самому для начала, для поддержания своей новой семьи нужно еще покрепче утвердиться в жизни, – он еще уверенней сказал: «Предрассудки, мама! Будто бы и так нельзя…» И этим он больше пристыдил меня.
Какой же хороший, справедливый и толковый сын у нас с отцом! Он, Саня, вырос, наконец! А теперь, спустя два года после того восторжения его сыновней взрослостью и самостоятельностью, нейдет из моей головы то странное ее заявление насчет ее боязни, что он возьмет и запьет. Никак нейдет, – Нина Федоровна, остановившись, поморгала глазами. – Да, соколики, она, как говорят по-деревенски, родила ведь в девках.
– Ну и что ж? Не возбраняется… – сказала Люба.
– Нет, вы не поняли меня. Кабы только это!.. А у ней– то там, в Керчи, куда она умчалась живо, прихватив с собой и Саню, как бесплатное приложение, ведь старинные друзья-приятели, своя компания. Не для него. Ни-ни. И чтобы лишь удержать его возле нее, эта-то компания и подобьет его на выпивку; он после всего случившегося в точности может запить. Вы не думаете?.. Вот чего я страшусь теперь. Мила и одна уже учила его пить, как самолично я наблюдала раньше.
XXIX
– Я вернулась к их свадьбе. Ах свадьба… Тут-то все! – Нина Федоровна ткнула себя в сердце. – Я столько гостей загостила, о! Кругом я должницей была – отгуляла на свадьбах у многих знакомых, да и должна была всех пригласить к себе из простого долга гостеприимства. Живем мы все на виду друг у друга, не то, что у вас, в великих городах: люди по разным тоннелям ходят, бегут, ездят – не видят и не знают один другого. Зазвала я даже и Любу с ее скандальным мужем. Сделать по-другому я не могла. Не в моей натуре. Я не мстительна. Только думку такую вынашивала: пускай, если уж у Лени нескладно получилось с его экстренной, подпольной женитьбой, то Санину нужно отпраздновать вдвойне. Будет что вспомнить ему впоследствии. Этим я, неисправимая фантазерка, тешила себя. Ну, значит, гости отовсюду съехались к нам. И Милина мать – полная – из Украины доехала, сразу закомандовала всем и всеми. Засела за стол с такой важностью – держись! – словно делала нам одолжение какое. Она, знать, простушкой не была. Мой-то Тихон вмиг определил: «Эва, какая боевая, черт»! И уж обходил ее с опаской – бочком, не соприкасаясь с ней. А на переговоры с ней отсылал меня. Он – молодец! Ишь политик!
Меня-то все сватьюшкой, сватьюшкой величали. Даже величал подобным образом Петр Петрович, отслуживший, как и мой Тихон, всю жизнь в армии, офицер-коммунист; он точно, торжествуя отчего-то, благодарил меня за то, что мой сын женился на его племяннице и что так мы породняемся. В глаза он заискивающе засматривал… Как же, выдается замуж засидевшаяся девушка… Аж не по себе мне стало, неприятно… Только церемониться особо с кем-нибудь мне было некогда, потому как я у себя распоряжалась по-хозяйски, все приготовляя.
Признаюсь, вскользь я думала: какое наказание! Все-то эти гости, что прибыли (и издалека), не посчитавшись ни с чем, так обходительны и ласковы со мной, как с матерью жениха, а я-то, кочерыжка старая, все не могу в душе оттаять и помягчать к ним, добрым людям. Как это, должно быть, недобро с моей стороны! Нужно срочно исправляться! А соседушки уже после изложили мне кое-что существенное, что они подметили на самой свадьбе, но что я не видела нисколько.
Худшее шло поперед. Как обычно.
XXX
– А поезд все стоит? – оглянулась нервно Нина Федоровна. – Я волнуюсь еще и за Колю сейчас…
– Да он был все время на виду…
– Но я доскажу… У Милиной родни такая украинская традиция: во время свадебного застолья обходить стол с подносом и разворачивать на показ все подарки – демонстрировать их. А я невзначай, не зная того, сбила ей замысел, только она, родня, приготовилась негласно выступить: я большущий красивый торт вынесла, поставила на праздничный стол, перед невесткой и сыном, и сказала им прилюдно, что желаю им двоим большого счастья. – Она вытерла платочком глаза, качнула головой. – И за это самое Милины родичи возненавидели меня. Словно я преступница, смутьянка. А мне не до этого было. Все я делала, как заведенная. И это-то меня поддерживало. Хотя старшенький мой, Леня, и говорил мне из-за стола: «Мама, ты садись – посиди-ка с нами тоже; хватит тебе распорядителем да прислугой быть»! Но как ни прислужить сынку родному… Да еще в такой-то день… Все естественно для матери…
И потому, наверное, все, кроме накладки с тортом, было славно, хорошо. И стол, за который я переживала сильней всего, получился – удался на славу: всех он поразил, как я видела по глазам собравшихся. И поэтому все были довольны, веселы. Однако в самый-то разгар пиршества мой слух (я услыхала невзначай) неприятно резанула одна фраза, вскользь брошенная невестой; она, Мила, налила себе стаканчик вина, приблизилась с ним к своей матери Галине Витальевне и как-то ненатурально сказала: «Ну, давай, мамочка, выпьем за то, что мы обстряпали это дельце». Она выразилась именно так вульгарно. И та тоже заговорщически ответила ей: «Я давно этого желала, доченька – ждала, когда ты поумнеешь. И вот наконец-то тебе карты в руки…» Мне такое сильно не понравилось. О подслушанном я забывала и с досадой вспоминала между дел. В душе у меня остался какой-то неприятный осадок, точно я нарочно подслушала что-то секретное.
Пришла пора – всех спать уложила, приготовилась помыть грязную посуду. И только взялась за нее – ползет снова пить вся их протрезвляющаяся братия. С предводителем – Галиной Витальевной. Эта братия, забалтываясь, принялась укорять меня за невоспитанность, за корысть; видите ли, я посамовольничала, чествуя молодых: совсем пренебрегла святой традицией. И Галина, сущий командор, уже не лебезила передо мной, даже не называла и по имени-отчеству; а тот же Петр Петрович активнее других еще приструнивал меня: «Какая ж ты, тетушка, право, колючая! Не ожидал… Мы-то хотели, чтобы у ребят все было слажено честь-по-чести». И глазом при этом не моргнул. – «Я всегда взаимновежливая, – ответила я ему. – Не утруждаю себя злом. Я ссорюсь крупно раз в жизни». Выдержала я их наскоки необоснованные. Но после, когда они отлипли от меня, сильнейшая досада взяла меня – я впервые заплакала горючими слезами. Расхлипалась, как девчонка малая, – никак не уймусь. Где-то, где-то успокоилась.
Когда же все, наевшись и напившись, разбрелись по углам, у меня еще состоялся короткий разговор с Саней; он вдруг, как сидел, упал головой на руки, лежащие на столе, и громко, безутешно зарыдал. Он так несчастно, убито плакал, как не плакал никогда еще, ни при каких обстоятельствах. И все твердил бессвязно: «Прости меня, мама, ну, прости… Я такой несчастный… обманутый». И это совсем повергло меня в смятение.
А на следующий день, когда я стряпала завтрак для пробуждающихся гостей, Саня, чужой и ровно побитый, зашел на кухню. Он ходил еще картинно, ровно любуясь все время собой. Он этак отчужденно молвил мне: «Мама, ночью я, пьяный, кажись, наговорил тебе чего-то лишнего: так ты забудь просто. Я протрезвел уже». Я с укоризной поглядела не него: «Вот именно, сынок, ты мне ничего такого и не наговорил, – больно скрытничать стал; если б ты откровенен был со мною, как, бывало, прежде не таился, то много б лучше было для тебя и для меня. Ну, что ж, сынок, ты тут весь – только руки развести…» Он молчал, потупясь. «Все же, дети, знаете прекрасно о моих материнских чувствах к вам – и так гоните их беспричинно». Он еще холоднее нахмурился. И вконец отвернулся от меня. Да какие золотые сыновья были раньше, до женитьбы, мы всегда сообща обсуждали все на семейном совете нашем, а теперь они начисто в себя ушли, как в раковину спрятались. И захлопнули створки. Оттуда их никак уже не выудить. Ничем.
Сейчас я отлично понимаю, отчего люди дерутся, спиваются. Представляю себе… Поэтому и не случайно Милочка призналась мне, что Саня может спиться в Крыму. Парень совестливый. У него же сердце золотое, чувствительное. И она, видимо, заранее пугалась того, что едва он узнает всю правду о ней до конца, – он станет заливать свое горе. Причем, она будто хвасталась передо мной собою: вот попробуйте-ка раскусить меня! И так выдавала себя с головой. Иначе – с чего предполагать худое? С его стороны ни повода и ни намека никакого не было.
XXXI
Уже затемнело в купе. Однако, слушая рассказ Нины Федоровны, торопившейся довысказать свою горькую историю, никто свет не зажигал с всеобщего молчаливого согласия. Она говорила:
– Позднее все жильцы нашего дома подробно обрисовали мне, что за птица моя невестка; все кругом доподлинно знали, какого она полета, только не я, свекровь. Доброжелатели мне сказали, что все три месяца подряд – с января к Миле шастал симферопольский ее знакомый. Он и ночевал у нее перед тем, как Сане познакомиться с ней. От него-то она и прижила ребенка, забеременела. А я и не знала, хотя все кругом смеялись над Саней втихомолку, оттого что она его облапошила запросто. Но я все еще не хотела поверить чему-то плохому, потому что хотела другого – благополучия сыну. И почему-то еще верила, надеялась на лучшее. И Саня мне твердил сметливо, когда я с ним пыталась по душам разговаривать – вызвать его на откровенный разговор: «Все у меня в порядке, мама». Тогда я на все наветы – пересуды решительно ставила крест, покуда сама в чем-то не убедилась досконально; я отвечала доброхотам: «А мы разбираться в сердечных делах сына не хотим. Значит, существует обоюдное согласие у молодых».
Между тем припоминала: Мила до знакомства с Саней хвостом туда-сюда крутила, и тот ее приживальщик, должно быть, потому и бросил ее – не стал к ней ходить. С тем-то – извини уж, подвинься – ничего у ней не сладилось. Он полакомился – и след его простыл. И когда он неожиданно заявлялся к ней, она принимала у себя еще кого-то из мужчин. Бывало, он поднимается к ее квартире, звонит-звонит ей, и она, изменяя свой голос, как артистка (я иногда слышала: это – лестницей выше, а стены очень же тонкие, звукопроводящие) отвечает ему из-за двери, что Милы дома нет. И Саню моего та же участь ожидала и потом постигла.
Быстренько ж она его окрутила, приласкала, приворожила, притянула к себе. Чем? Она же моментально заимела власть над ним, причем заимела совершенно шутя; и продолжая относиться к нему свысока, с иронией. Сказывалось превосходство ее возраста, ее ума, ее изворотливости. Вот он ходит – сам не свой. Скажет только: «Мама, я пойду…» – И мнется. Я скажу сурово: «Ну, иди, иди скорей!..» Стала как колдунья какая: что бы ни подумала о нем, что бы ни сказала ему – все по-моему выходит, как ни кинь. Я крепилась. Только раз взорвалась, прикрикнула на него: «Куда тебя лихорадка на ночь глядя несет?! Думаешь: там тебя ждут? Ну, отправляйся! Не держу»! Я знала: так и есть, навострился опять к ней. А дом, говорю, ведь современный. Стены тонки, что барабанные перепонки, лишь усиливают звук… Итак, я отлично слышала, как она, Милочка разыгрывала свою комедию с Саней. Значит, едва я отпускала его, он как оголтелый несся от нас туда, наверх. Там звонил к ней. Безрезультатно. Я маялась, терзалась – и ничего поделать не могла. Тут я или шитьем займусь. Или посуду переставляю, вторично перетру – чтобы заглушить в себе терзанье.
За короткое время он неузнаваемо изменился к худшему. Начисто забросил любимое плавание и баскетбол. Увлекся Милочкой одной.
Да, видимо, попробовал – понравилось… А парень молодой, горячий, ладный. Итак, Мила поймала его. Увидели мы: она кругом огрызочек. Тем не менее, ему уже не позволяла честность бросить свою невинную девочку.
XXXII
– Потом одна моя приятельница призналась мне: «А знаешь, Ниночка, я во время их свадьбы, обратила внимание на то, что Мила сказала своей матери: «Слышишь, мама, мне теперь можно есть и рыбу в маринаде». Что, разве уж ждется у них ребенок»? – спросила она у меня.
«Какой же ребенок! Я что-то тебя не пойму…» – меня чуть удар не хватил. Рассудок мой помутился от ужасной догадки. Следовательно, Мила была в сговоре с матушкой – сообщницей по злу? Выходит, они из одного теста замешаны? И своей подружке Миля как-то хвасталась, что она подцепила такого отличного парня, каких раз-два в округе. О, боже! – вздохнула Нина Федоровна. – И теперь уже все, кто знал ее неплохо, даже часть ее родственников, говорят, не таясь, что хоть давай подпишемся под тем, что это очень дурной, очень бесчестный, очень развращенный уже человек. Да не зря же свои родные в конце-концов выгнали ее, не стали у себя, или при себе, держать. И она, унизила Саню тем, что окунула его тоже в разврат, сравняла с собой. А он был не очень-то сведущий в любовных науках, как, водится, и все здоровые парни, которые любят гонять мячи. Что ж, и поплатился… А я ведь предупреждала его остерегающе: «Смотри! Запоешь потом Лазаря». Меня-то, матери, он не послушался из гордости. Теперь и этот также стирает ее белье. На что это похоже!
Оттого-то, как я позже поняла, она и потащила Саню в Керчь – умчалась подальше от нас, покуда ее тайна ему не открылась. Ларчик просто открывался.
Это было, когда я в больнице лежала. Мила явилась прямо в палату ко мне. Неприступна, непреклонна. Словно провинилась я в чем-то перед ней. Заявила с ходу мне: «Знаете, мы с Сашей решили переехать вместе в Керчь». – «Что, насовсем»? – «Да, насовсем». – «Отчего же здесь вам не живется»? – «Да так…» – «Когда ж в отъезд»? – «Завтра». Я переполошилась. Саня же только что устроился на работу. Расчет берет?! Я-то сдуру думала, что глупо резать курицу, которая несет яйца. После свадьбы образовались долги. Сами понимаете… Хотела приструнить ее: «Надо же соображать когда-нибудь маленько». Но видела, что это не дойдет до нее: молодежь всегда норовит сказать и сделать что-нибудь обязательно вопреки. И лишь сказала невестке: «Что ж, если вы решили ехать, я приду вас проводить». И быстренько из больницы выписалась.
Нет, вы поймите меня: уж если Сане стало плохо после женитьбы, значит ему всюду будет плохо с женой. Мила по себе должна бы это знать, как практичная женщина. Однако она еще вздумала напоследок упрекать меня за то, что я, якобы вмешалась, повлияла на сына неправильно и что поэтому он переменился – охладел в своей любви к ней. Потому-де она и хочет изолировать его от моего отрицательного влияния. Ну, вы подумайте только!.. Фальшь на фальшь… громоздила…
Выписавшись из больницы недолеченной, я заспешила на подмогу в невесткину квартиру. И застала Милу в фартучке, растрепанную, в мыле всю, – умнее ничего она не могла придумать, как затеять предотъездную стирку накопленного вороха грязного белья. Ну, хозяюшка! Раньше никак не нашла для этого более подходящего времени… А стирала так: бело-не-бело, а в воде побыло, да и ладно. А как что – совет ей подашь или сделаешь замечание, так пробурчит что-нибудь, глаза в землю упрет. И теперь она проворчала: «Ну, начинается». «Нет, продолжается, – поправила я ее. – Всю жизнь это будет продолжаться»! – «Ну, спасибо»! – «Пожалуйста»!. Конечно же я засучила рукава да и взялась за стирку. Хорошо еще, что лето – все белье успело пересохнуть. Гладил же сам благоверный папа – я позвала его.
А Милины родичи – в обычном своем стиле. Они палец о палец не ударили. Даже хуже. Пришла ее приехавшая матушка-хохлушка; пришла, расселась, чтоб мешать. Сидит да еще подсмеивает нас; шпильки в бок подпускает: ишь как хорошо все получается у вас, сам тесть утюжит, хотя бы и мне по дому помогли. С такой все они закваской. Никто из них не обезживотится на работе.
Вижу, Саня мой отводит от меня глаза. Совестится.
«Да деньги-то есть у вас? – справилась я у него. «Нет, мама, мне не нужно больше ничего», – быстро сказал он через силу. А у самого ни копейки не звенело в кармане. Женушка его сбила, с места сорвала; его не рассчитали даже на работе – не успели. Потом расчет ему сделали (после его отъезда) – такой, что он остался должен производству семьдесят рублей, а не то, что что-то получить самому на руки. Говорят мне там, в железной бухгалтерии, что все до Сани уже было в запущенном состоянии и что в этом повинны прежние работники, но поскольку он приемку имущества делал, не проверив ничего, и уехал без разрешения, постольку и вычтем с него все, что причитается, и еще суд заведем на него. Вот во что выливается женино легкомыслие. Я сказала, что не позволю судить сына. Начет я заплачу. А будущее сына портить не позволю.
Наскребла я Сане побольше сотенки: ведь сердце у меня-то не на месте. Пришли мы на вокзал. Стоит он, провинившаяся голова, уткнулся взглядом в землю, в ногтях ковыряет. Худущий – как арестант. И чем он сыт – я сама не знаю. Ты, что окаменел? Молчит. Даю ему деньги: «На, возьми, сыночек». Поморщился. Мотает головой: «Нет, не нужно, мама». Ну, думаю: я не по тому адресу обратилась, Миле говорю: «У вас денег нет – возьмите вот». Она даже и не дослушала меня. Чуть ли не с рукой отхватила у меня протянутые деньги. В кошелек свой сразу их впихнула – и пошла себе вихляющей походочкой.
Мне затем аж дурно сделалось от своего великодушного поступка, я вся раздумалась-разнервничалась: и зачем же именно ей их преподнесла? В честь чего-то? За прелестные ее глазки? Ведь я твердо знала, что Саня ни при чем окажется. А достанется все ей. На этот счет она ухватиста. Известно: хищница!
Потом меня даже винили мои недоброжелатели – ее родичи, не простившие мне свадьбы. Потаковщица ты, говорили они мне.
Вообще-то дура я. Дура по самые уши. Ну, молодость не без глупости, старость не без дурости.
Заплакал Саня, как он убито плакал тогда ночью, но ничего мне не сказал опять. И так уехал. Без отметки в паспорте: даже и с учета не снялся. Не успел.
Мила прекрасно знала, что делала. Рыбак удит – рыбка будет. Боже, что я позже узнала! Ни слуху, ни духу от них долго не было. Я все ждала, терпеливо и нетерпеливо слала ему письма, телеграммы. Что случилось? Безуспешно. Но не прошло и полгода – Саня мой пишет мне, что извини за то, что не писали – руки не доходили и все прочее, и что Мила родила сына. Вот тебе на! В апреле они впервые познакомились, а в октябре она уже родила. Вот когда я, старая, поняла значение многого, что было для меня подозрительно, но не настолько, чтобы не верить людям, не настолько, чтобы я что-нибудь заметила и придала этому какое-либо значение. Подымались иногда в моем мозгу смутные подозрения. Однако только теперь открылись у меня глаза на то, что было подмечено мной раньше, будто вне всякой связи с чем-то очевидным.
XXXIII
– В семье я все же вынужденно верховодила. И сколь умела и сумела по-бабьи отстаивала интересы (глаза страшились, а руки делали) нашего общего гнезда и родных птенцов, вылетавших из него, но еще не научившихся летать по-настоящему. Когда выпорхнул и средний, вся и тонкая, деликатная переписка с ним, непослушным блудным сыном, осуществлялась у нас также через меня. Я искала нужные слова. И когда он, честный, верный Саня, совсем обычно, с невосторженностью, написал мне о рождении у них, вернее, у Милы, сына, я немедля ответила ему, что пусть он серчает на меня, свою мать, но быть бабушкой столь странного внука я не хочу. – Нина Федоровна помолчала в волнении и заговорила уже усталее и тише. – Я не против, писала ему, стать бабушкой – таков непреложный закон жизни; но это дитя, понятно нам, – все-таки не мой внук, коли и не является его сыном.
Вы знаете, я точно б не противилась и тут, если б хотя Саня любил Милу, как любимую жену, и если б хотя она одна его любила бесподобно. А то ведь они оба нелюбимы взаимно. Каково-то!
После такой гневной моей отповеди Саня не писал мне долго – то ли устыдился, то ли очень обиделся на меня. И, представьте, головушку мою уже начали терзать угрызения совести. Ругала я саму себя: выходит, плохо, что я воспитала в детях мужскую порядочность. Совестливость, честность, – то, что, пожалуй, и сгубило их так и что, как теперь выяснилось, уже не так-то и нужно в жизни реальной их спутницам. Да разве не так? Саня не мог по характеру оставить даже нелюбимую женщину лишь потому, что она ждала ребенка! Круг замкнулся, и я не в силах разомкнуть его, сколько бы ни билась; мои представления о добре, о достоинстве противоречат тому, что происходит в самой действительности, с чем сталкиваются молодые люди. В обществе, в сознании людей изменилось само отношение ко многим вещам и понятиям. Жируют проныры, изворотливые и беспечные люди. Ведь мое и их, сынов, несчастье в благовоспитанности, никому ненужной. И я недовольна: оказалась у Монблана неразрешимых проблем. За это же упрекал меня муж: мы сами виноваты, что вырастили их телятами. И для того, чтобы разомкнуть этот круг, нужно, верно, прожить наново другую жизнь. Да, если б они были счастливы! – не знаю, что б я сделала ради этого. Если б нужно было отдать за них сердце, – отдала б его хоть сейчас, нисколько не колеблясь. Все это все равно в одно прекрасное время отметается прочь: когда человек умирает, все его социальные и биологические огрехи уходят в неведомое… Ничего уже не нужно.
По мере того, как Нина Федоровна рассказывала обо всем, что ее мучило, складывалось впечатление, что она не просто жаловалась на кого-то: ее дети выросли воспитанными и порядочными людьми, но совсем непрактичными в жизни, что и огорчало ее в высшей степени. Она почти нигде не работала, изо дня в день возилась с ними, их пестуя; не вовлекала их в рабочую среду, не научила их необходимой жизненной стойкости, противозащите от обмана, и поэтому теперь страдала. Для нее трагедия была – узнать, что дело, на которое она потратила всю жизнь свою, провалилось столь нелепо, глупо, бессмысленно.
Антон спросил у нее:
– И вы всерьез считаете, что смогли бы расстроить их брак, если бы вы знали до свадьбы все то, что узнали позднее?
– О, если б наперед знать все, что кроется за этим, – насколько Миля бесчестна, неблагодарна. – Она помолчала чуть. – Я-то не вникала… И мысли такой не допускала… А Саня секреты свои сердечные таил от меня, не то, что раньше. А если б он мне открылся в своих сомнениях – и его несчастье, я ручаюсь, было б мной предотвращено.
Кто из них кому что должен, – сочтутся сами! Но оставить все так, как получилось, я все-таки не могу. Я должна теперь помочь сынку, если раньше не смогла – растерялась.
И то: хлоп, присылают мне телеграмму оттуда, из Керчи: «Вышли пятьдесят рублей. Подробности письмом». Телеграмма без подписи. Что еще там у них стряслось? Подождать письмо? А тут еще Тихон подогрел меня: «Покуда будешь ждать, там, может уже…» Обида на Саню уже полностью забыта. Жизнь меня не научила ничему. Мигом побежала я на почту, послала им требуемые деньги. А с почты прихожу домой – в почтовом ящике лежит письмо. От Сани. С нетерпением я вскрыла конверт. Он пишет: «Деньги есть, не нуждаемся в них. Не присылай. Работаю на заводе, зарабатываю неплохо». Что за чертовщина! Немедля кинулась опять на почту, чтобы свои деньги вернуть, а деньги мои уже посланы. Разгневалась я опять на Саню, села, написала ему отповедь. Сколько ж можно мать доить? Правда, это все проделки Милы, но он же хозяин в доме! Или – не хозяин?
Помню, перед их отъездом, я заикнулась Сане о том, что смогла бы что-нибудь из вещей купить для него, то какой длинный список составил он. С перечислением в нем даже платков носовых. До чего же они обмазурились в своем стремлении пожить на халяву за счет нас, родителей!
XXXIV
– И что за существо такое человек? – усталая, она блеснула темными глазами. – На себя да в себя – и все. В соприкосновении с миром лопается, как пузырь, его человеческая гуманность, воспитанность, благоразумие. Ненасытное потребительство прет из нас, и ничто-ничто уже не может остановить его разрушительной силы. И свидетель происходящего – ребенок – разве будет в дальнейшем, ставши взрослым, будет хозяином рачительным? Очень сомнительно. Здесь он видит стихию – уроки ограбления и самого себя. Все идет на потребу публики.
– Синус, косинус, секанс, – проговорила Люба, пользуясь передышкой Нины Федоровны, – так мальчишки примерно подразделяли меж собой девчонок нашего класса по их характерам, или качествам, когда обучение в школах ввели совместным. Секанс – это были, по их представлениям мы – самые последние. Оттого как мальчишки разговаривали с учителями, как вели себя в школе, – ужас стоял в глазах девочек. Но за три года совместного обучения и тихони-девочки развинтились донельзя и уже ничуть не ужасались на самих себя.
– Умом рехнуться можно… Мол, жизнь не удалась… Эта молодуха посуду перебила, хочет ночью мужа зарубить, а этот муж хочет изменить, развестись и заиметь жену получше матери родной. И всего-то! Ух! И нечего попить у нас. А я очень хочу пить: во рту у меня все пересохло, – скользнула Нина Федоровна взглядом по столику.
– Вот возьмите! – протянула ей Люба бутылку. Нина Федоровна поблагодарила, налила воды в стакан и отпила ее немного. И продолжала:
– Я самой-то себе говорила и говорю всякий раз: «Ну, не буду мешать никому». А душа-то моя ноет-изнывает, – слышался жалующийся голос. – Нынче я – как в оцепенении – все, что затеваю, делаю, – все валится у меня из рук. Давит грудь одна и та же тяжкая драма, как подумаю о сыновьях, в особенности – о Сане. Сказывают: «Лучше мальчишечкой плохоньким родиться, чем хорошенькой девочкой». И я такого же мнения придерживалась. Но вот я вырастила их, сынков, воспитала, считаю, должным образом, и каково же! Провалили ангелы мои по всем статьям. Первое жизненное препятствие не взяли самостоятельно, по-настоящему. Вертихвостки обвели их шутя. О! До чего же ты, жизнь тяжела, безрадостна! Вся моя душа горит, хоть и трясет меня всю, как от холода. – Она опять зябко передернула плечами. – Может, я излишне опекала их и берегла? Или потому, что в военных училищах готовили из них лишь оруженосцев?
В одну из моих беременностей врач велел мне гулять с ребенком почаще – даже и когда бревна будут падать с неба. Вот. Прогулки только на пользу ему пойдут. Да для чего же, спрашивается, я недосыпала, отказывалась от всего, ходила, что тень, бесконечно таскала коляски, болела, гробила свое здоровье, – чтобы затем пришли выдры на готовенькое, заграбастали сыновей моих и чтобы все у них пошло не по-божески, не по-честному, а по-чертовски?
Помню, Ольга, моя знакомая, гуляя с Машей, второй дочерью, как и я с Саней, говорила мне: «Моей Машеньке еще два месяца от роду, а я уже люто ненавижу того мужчину, кого она потом приведет в мужья себе – какой-нибудь комль необструганный, пьянь непробиваемую». А другая знакомая, моя тезка, оравшая при родах благим матом: «Чтоб я еще кого родила! Чтоб я еще родила – тьфу!», уже ревновала к сынку своему будущих невест. И я еще удивлялась: как можно настолько сходить с ума? Однако, выросши, эти их дочь и сын семьями обзавелись надежно, крепко, и матери не ревнуют к ним кого-то. А я вот мучаюсь за своих голубков, ревную к ним их жен. Сумасшедшая!..
О, есть на свете и счастливые женщины; они за мужем, как за боженькой живут, не нарадуются. Светятся их лица. Это – психически уравновешенные женщины, удовлетворенные жизнью. А мне, я говорю, нельзя похвастаться этим, хоть и не в пример другим семьям живем мы вместе с мужем долго и он не изменял мне ни с кем, не пьянствовал и не хамил, и не погиб в войну. Просто он – не советчик мне в жизни; ничего не замечает, кроме своей службы. Спросит: «Что, опять болит сердце, да»? Когда сделать что-нибудь, что помогло бы мне, он бессилен. «Да, когда ничего ты не можешь, то сказать «да?» тоже вроде бы чего-то стоит», – отвечала я чаще, съязвив. Ну, обидится на меня. И подруг-то у меня не было и нет – подруг настоящих, неподдельных, коим можно б было все выложить, как на духу: я ж вела сколько кочевой образ жизни! Даже поделиться мне моим горем не с кем. Поддержкой заручиться не у кого, – спокойно-трагически звучал ее голос. – Потому и молчала я исступленно, стиснув зубы. Потому опять начала курить ужасно. А некоторые женщины аж сторонились меня, как чумной. Ведь я могу резко высказать любой и любому в глаза всю правду: не умею лебезить ни перед кем. Да и, по-совести сказать, вряд ли кто способен посоветовать тебе что-то дельное. У нас люди чаще всего хотят быть прокурорами, чтобы осуждать; когда нужно разобраться в чем-то толково, по-чести, существа дела не видно – оно тонет в, так называемых, привходящих обстоятельствах. Тебя пырнут ножом в подворотне, а ты еще должен посмотреть, какой длины нож у бандюги, смертельна ли будет рана от него, а потом уж защищаться с умением, чтобы – боже упаси! – не ухлопать живодера.
Этой ночью во сне я снова видела собственные похороны – лошадей и помпоны и то, как меня везли на кладбище. И что самое интересное – мне, лежащей в гробу, хотелось подслушать, что же говорили обо мне в толпе провожавших меня. Курьез с мозговым устоем!.. Свихнулась ли я?
Религиозное предание толкует: если женщина хоть раз в жизни стриглась – она целую вечность будет искать свои косы. Вот и я ищу их по сю пору. Почему же я, неверующая и не суеверная, клоню к тому? Такое чувство засело в душе моей: будто я кому-то недодала что-то, кому-то отказала в чем-то. В результате и сама чувствительно наказана, чем-то обделена. Торопилась я теперь в Москве, и посреди улицы одна странница испросила у меня немного денег; она, наверно, очень нуждалась в них. У меня же с собой была одна десятка неразменная; потому я, еще спеша куда-то, отказала той в помощи. И гражданка сурово сказала мне: «Ну, бог с Вами! Идите»! Неприятный осадок – из-за того, что могла бы, но не сумела ей помочь, и сейчас горчит, мучает меня. Наравне с тем, что в трудную минуту я оплошала с советами и для сыновей своих – не подсказала и не сделала чего-то дельного, исключительного. Каюсь…
ХХХV
– Да с Леней я вполсердца уже обтерпелась, – говорила Нина Федоровна, – чего уж! Сын растет – собственный! Леня привязан к нему по-отцовски. И я с внуком много вожусь. Поэтому и решилась на поездку к Сане – снова попробовать помочь этому неприкаянному… Муж не отговаривал меня от задуманной затеи: «Да, съезди к нашей родинке»… Но для этого нужны деньги немалые. А у нас – шаром покати. Насчет их. Взять неоткуда. И тогда без спросу у супруга я направилась к моему двоюродному брату – своему бывшему покровителю. Когда-то он был для меня таким богом!.. Наши родители рано умерли, и мы с ним вместе потом росли. Он на семь лет старше меня. Я уже и заневестилась – а он по старшинству все покровительствовал мне и был очень недоволен моей резвой младшестью. Исправлял, так сказать, мои пороки. Страшно не любил, если я своевольничала – делала что-либо важное или вовсе незначительное – пустяковое без всякого согласования с ним, не посоветовавшись. Такой у него был характер – командовать, указывать, распоряжаться.
Например, как увидит он, с каким парнем я хожу, назавтра же о нем все выведает-разузнает у кого-нибудь, и если услышит что доброе, то и скажет мне, довольный: «Этот твой малец хороший, порядочный. Дружить с ним можно». А если обратное узнает – тотчас запрещает мне: «Не смей встречаться с ним больше, назначать ему свидания!» Я возмущусь его непрошенным вмешательством в мои личные дела: «Почему? Скажи на милость?» «Я говорю тебе, не смей, и баста!» – повышал он строже голос. И я невольно подчинялась ему. Он был авторитетом для меня.
Помню, он уехал куда-то надолго, а тут подоспел школьный бал. Мне страшно захотелось попасть на него в чем-нибудь нарядном, потанцевать; собственноручно я заказала себе бальное платье с белой розочкой на груди, все как полагается. Рада-радешенька. А наутро – я еще не проспалась после бала как следует – заявился домой мой неподкупный наставник. И сразу, суровый, взял меня в оборот: «Ты что же натворила, не спросясь у меня?!» «А что, Сашенька?» – испугалась я: даже голос у меня осекся. «На, смотри, голубушка! Любуйся! – показал он мне на свет мое новенькое платье. – Ты смотри сюда получше!» А оно-то, кружевное, тонкое, все точно прожженное; кружева иссечены. Выходит-то, надули меня, дуру доверчивую и еще неопытную. Сгреб он это мое платье, дернул меня за руку: «Ну, пошли со мной!» «Куда?» – Я, известно, ударилась в слезы. «Не хнычь!» – говорит. – «Пойдем, перезакажем». В ателье он вдребезги изругался с мастерами-портными, возвратил им испорченное платье. И новое – взамен возвращенному – вытребовал.