РАССКАЗЫ

МЕДОВАЯ НЕДЕЛЯ В ОКТЯБРЕ

По лесу шли двое. Был конец октября, листья уже облетели, покрыли землю, голыми и прозрачными стояли осенние рощи, но одинокие стойкие деревья горели желтым и красным. Было ясно и холодно.

Пятый час они шли друг за другом по узкой тропинке, покрытой листьями; лес приготовился к зиме — отрешился и застыл. Было тихо.

Они несли на плечах рюкзаки. К рюкзакам были привязаны свернутые спальные мешки, у мужчины поверх мешка лежала еще и палатка, на груди у него висела кинокамера, а девушка несла в руке ведерко, и оно тихо поскрипывало в такт шагам.

Она шла, глядя под ноги, лямки рюкзака больно резали плечи. Мужчина легко и ровно нес груз и шагал свободно, как будто испытывал удовольствие; за все время он ни разу не оглянулся.

«Он мог бы обернуться и посмотреть, как я, — подумала девушка. — Он не понимает, что кто-то может уставать».

Она поднимала голову и смотрела в спину человеку, которого еще год назад не знала.

Ноги скользили и разъезжались на влажных листьях.

Они поженились десять дней назад и медовый месяц — две с трудом выкроенные недели — решили провести в походе. И вот уже неделю они шли с рюкзаками, ночевали в палатке, готовили на костре еду.

Их окружали пустынные осенние поля, густые сосновые боры, голые рощи с редкими вскриками последних желто-красных деревьев и тишина — та отрешенная, глубокая задумчивость и оцепенение, которые охватывают русскую природу перед началом зимы.

С утра они весело делали на раннем холоде зарядку, ловили друг друга, боролись, часто целуясь и хохоча. Обессилев от смеха, умывались ледяной водой, а потом завтракали и шли дальше.

Все, что их окружало, — высокая дикая замерзающая трава, светлые капли, висящие на черных ветках, поля и бревенчатые срубы, — все это им нравилось, и они все старались запомнить и унести с собой.

По вечерам они ужинали, потягивая холодное вино, грелись, обнявшись, у костра, читали в палатке при свете фонаря, забравшись в спальные мешки, — каждый день и каждую ночь были только вдвоем; они затерялись в безлюдье и тишине, остались одни в целом мире.

Сейчас они молча шли по тропинке.

Они не знали, когда и как это произошло: в то состояние полной принадлежности друг другу, в котором они жили все эти дни и в котором, казалось, нет ни одной щели, вдруг проникло что-то смутное и неуловимое.

Вчера он поймал себя на том, что стал замечать, какая она неумелая хозяйка.

А сегодня утром не хотелось идти дальше. Но все же встали, спокойно сделали зарядку, — не боролись, не целовались, позавтракали и пошли. Вроде бы ничего не изменилось.

Но томили их тишина и монотонность дороги.

Что-то глухое и недоброе молчаливо вошло в них, осталось в груди, ворочалось и пугало.

Они не сказали друг другу ничего плохого — ни глазами, ни словами, а вот оказались там, где воздух горестен и тяжел.

«Можно было бы идти побыстрее, — думал Глеб. — Чудесно идти с парнями, все идут на равных, — сколько нужно, столько пройдут, все ясно, просто, все сбиты, притерты и понимают друг друга, как в хорошей футбольной команде. А на привале каждый знает свое дело — дрова, костер, вода, палатка, и вот наступают блаженные минуты еды, тепла и разговоров: о спорте, о женщинах, о политике… Все, конец. Никаких шатаний с друзьями, ни орущих мужских трибун, ни пивных после. Забудь. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит».

Шаги за спиной слышались то чаще, то реже, иногда отставали, стихали, потом, спотыкаясь, торопливо настигали его. Он почувствовал неприязнь к молодой женщине, которая шла позади.

Тропинка спускалась в лесные овраги и поднималась на склоны холмов. Желтые запотевшие листья покрывали землю, ноги скользили, идти было трудно.

«Неужели он не понимает? — задыхаясь, думала Наташа. — Неужели он меня не жалеет?»

Она шла, стараясь не отстать, но все чаще отставала и торопливо догоняла мужа.

Как будто не было горячего дыхания и губ в темноте, и разрывающей грудь нежности, и той счастливой слитности, и оглушающего чувства, что каждый — часть другого.

Она шла, безнадежно глядя под ноги. Ей казалось, никогда не кончится эта тропинка, покрытая скользкими листьями, это монотонное, тяжелое движение; сейчас вся дальнейшая жизнь представлялась ей таким движением. Наташа механически передвигала ноги, а рюкзак все тяжелел и все сильнее давил на плечи.

Она не замечала, как в первые дни, красоты осеннего леса, ясной чистоты холодного воздуха; уже не поражала ее новизна состояния, в котором она оказалась: она, Наташка, мамина дочка, — жена! — и не радовала ее, как прежде, эта затерянность вдвоем среди пустых полей, прозрачных осенних лесов и глухих сосновых боров, прорезанных оврагами с холодными серыми ручьями.

В последние перед свадьбой дни Глеб приезжал поздно вечером к ее дому, Наташа выходила к нему, и они бродили у дома, молчали и целовались.

— Ты знаешь, я никак не дождусь, — говорил Глеб.

— И я, — отвечала Наташа, и они целовались.

Ноги разъезжались на распластанных листьях. Деревья потеряли отчетливую резкость. Не хватало дыхания. Рюкзак обрывал плечи; хотелось сбросить его и свалиться рядом. Но сильнее усталости был твердый, холодный, темный ужас, и когда он исчезал, долго шевелился страх. «Что же будет?» — растерянно думала Наташа, чувствуя рядом пропасть и черную пустоту внутри себя.

Наташа знала, что останавливаться нельзя, нужно одолеть подъем, но она хотела, чтобы Глеб обернулся и что-нибудь сказал. Он шел впереди, чужой и посторонний.

«Нет, все… — подумала Наташа. — Пусть как знает…»

Она сбавила шаг и отстала. Через минуту Глеб был далеко впереди, и, не оборачиваясь, уходил дальше, и все реже показывался среди деревьев. «Как же так?.. Как же так?..» — думала она, едва не плача, глядя вслед уходящему мужу.

Глеб шел, погруженный в свои мысли, и вдруг понял, что давно не слышит сзади шагов.

«Да с ней просто нельзя ходить», — раздраженно подумал он и оглянулся.

Наташи не было видно. Он постоял, глядя вниз: она показалась среди деревьев далеко внизу.

Она совсем выбилась из сил, медленно шла вверх, глядя в землю сквозь слезы; лицо ее осунулось, волосы слиплись, прядь закрывала один глаз.

И была она такой несчастной, такой слабой и одинокой в этом лесу, что Глеба полоснула жалость.

«Это моя жена!» — обжег его стыд; он сбросил рюкзак и побежал вниз.

Он подбежал к Наташе, снял с нее рюкзак и стал целовать ее волосы, лицо и мокрые от слез глаза. Потом он сел на перевернутое ведро, прислонился спиной к дереву, а Наташу усадил на колени.

— Отдохни, родная, — сказал он, обняв ее. Она положила голову на его плечо. Глеб покачивал ее, как ребенка. — Ничего, — сказал он ей в ухо. — Сегодня мы заночуем в деревне. Найдем хорошую хозяйку и будем ночевать в теплом доме. Повезет, так и баню растопим… А завтра будем целый день отдыхать.

Она прижалась лицом к его шее, он обнял ее одной рукой, а другой гладил ее волосы. Лес подступал к ним черными стволами. Было тихо, в тишине слышались шорохи, поскрипывали деревья, иногда, задевая ветки, падал поздний лист.

«Нужно следить за собой, пока не научимся жить вместе, — думал Глеб. — Теперь день-другой надо пожить среди людей».

Он поднял голову и посмотрел вверх: небо было исчерчено голыми ветками; желтый лист метался в воздухе, долго падал, коснулся земли и вздрагивал, как живой.

— Я тебя злю? — спросила Наташа.

— Ты моя любимая, — ответил Глеб.

Их окружал лес, его шорохи и скрипы, а тропа, которая вела их сегодня, петляла среди черных стволов и желтой ниткой поднималась по склону.

— Ничего, — сказал Глеб. — Все будет хорошо… Это оттого, что мы устали и каждый день одно и то же. Сейчас придем в деревню, отдохнем, а вечером пойдем в клуб, фильм посмотрим. Или ляжем и будем читать, слушать музыку, вспоминать знакомых и гадать, что они делают. А в доме будет тепло, хозяйка напоит нас молоком и станет рассказывать о своих детях. Ничего, родная…

— Я тебя люблю, — сказала Наташа, и ему не хватило дыхания.

Они долго сидели молча. Потом он надел ее рюкзак, они пошли вверх. Спустя полчаса Глеб выволок оба рюкзака на вершину холма.

Отсюда открывалась широкая долина. Она тянулась среди холмов, покрытых лесом, аккуратные поля взбирались на склоны.

Узкая речка, укрытая зарослями ольхи, текла вдоль гряды холмов. Она наталкивалась на запруду и разливалась озером, — непонятно было, откуда в ней столько воды.

На берегу озера лежала деревня. Она тянулась вдоль воды, отделенная от нее прибрежным лужком и огородами. Несколько домов уходили один за другим от края деревни вверх по луговому косогору.

Глеб посмотрел Наташе в лицо и сказал:

— Мы спустимся только до первого дома, потерпи, родная.

Лес остался позади. Последние деревья выбежали из леса, потянулись за ними в одиночку, но вскоре отстали: на приволье Глеб и Наташа почувствовали смутное облегчение, стало веселее и легче идти.

Первый дом стоял совсем на отшибе. Хозяева, видно, были ретивые: новая ограда окружала ухоженный сад и огород, но и сам дом был новый, год-два как поставлен, бревна еще не успели потемнеть.

Они вошли во двор и по дорожке пошли к дому. В куче песка играли дети, мальчик и девочка. Они открыли рты и смотрели на пришельцев. Дверь отворилась, навстречу вышла молодая женщина в серой юбке, ситцевой пестрой кофте и калошах на босу ногу; голова была низко повязана платком.

Они поздоровались; Глеб попросился на ночлег.

— Ночуйте, — ответила женщина, — места не жалко. А вот постелей нет.

— У нас все есть, — сказал Глеб.

— Ночуйте, — повторила женщина, повернулась и пошла в дом.

Они сняли рюкзаки и за ней вошли в сени. Она отворила боковую дверь, за дверью была просторная комната. Стены чисто выбелены, посредине непокрытый стол, у стены незастеленная кровать, а под окнами широкая лавка; пол вымыт и опрятно блестит.

— Мы в ней не живем, — сказала хозяйка, — а то дров не напасешься.

В комнате было холодно. Глеб внес рюкзаки и стал их развязывать.

— Сейчас затоплю, — сказала хозяйка.

— Я помогу, — вскинулся Глеб.

Он вышел во двор, наколол дров и принес в ведрах воду. Потом растопил печь.

Наташа сидела на лавке в простенке между окнами. Она привалилась плечом к стене и устало смотрела, как растапливали печь.

— Притомилась? — спросила хозяйка. — Не разберу я городских: ходите-ходите с мешками себе в тягость. Ведь сами пошли, никто не неволил?

— Сама, — слабо улыбнулась Наташа, а Глеб засмеялся.

— Охота пуще неволи, — сказал он.

— И то правда, — согласилась хозяйка.

Тяга была хорошей, дрова быстро разгорелись и весело потрескивали. В комнате стало уютно, и она уже не казалась такой пустой и холодной.

— Как же вас звать? — спросила хозяйка.

— Меня — Глеб, а жену — Наташа, — ответил Глеб.

— Наташа! — вдруг удивилась хозяйка. — А и я Наталья!

И все засмеялись.

Глеб распаковал рюкзаки, бросил на пол спальные мешки и свернутые надувные матрацы, постелил на стол тонкую, прозрачную скатерть и разложил на ней еду.

— Может, я картошку сварю? — спросила хозяйка. Глеб посмотрел на Наташу. Она все еще не сняла куртку и сидела, уронив без сил руки.

— Спасибо, — сказал он. — Мы сейчас немного перекусим. А попозже сварим.

— Вам виднее, — сказала хозяйка. — Если что нужно будет, вы позовите.

Она ушла к себе, и за стеной были слышны ее шаги.

Глеб снял с жены куртку, они помыли в сенях под рукомойником руки и немного поели. Потом он положил на кровать спальный мешок.

— Я посплю, — сказала Наташа и уснула.

Он сидел у печки и подкладывал дрова. Скоро в комнате стало совсем тепло. Наташа разбросалась во сне, разметала светлые волосы, лицо ее покраснело, кожа чисто блестела.

На дворе было еще светло, но маленьким оконцам света не хватало, в комнате смерилось. Глеб взял книгу и открыл печную дверцу — красные блики легли на пол, на стены и на книгу; он читал, придвинувшись к пламени, чувствуя его жар.

Наташа проснулась и лежала не двигаясь, глядя на мужа. Она видела его плечо и профиль и сейчас знала, что любит этого человека.

Он почувствовал ее взгляд, поднял голову и посмотрел на нее. Она легко и гибко вскочила, запрыгала, запела:

— Бриться, стричься, умываться!..

Из окна своей комнаты хозяйка видела, как они поливали друг друга, плескались и дурачились. Девчонка плеснула парню за шиворот и побежала по двору. Муж принялся ее ловить.

«Ишь резвая, — подумала Наталья, — только что пластом лежала, а теперь что коза скачет».

Глеб догнал Наташу, они стали бороться, а потом обнялись и поцеловались. Хозяйка смотрела в окно.

Ее дом был полная чаша. Сама она была не ленивая, спорая, ни минуты не сидела без дела. Да и помимо достатка все как будто обстояло неплохо. Ели сытно, ни в чем себе не отказывали и покупали в дом что хотели; сад, огород, скотина — все было ухожено, муж работал, деньги отдавал ей и пил в меру, не как другие, а в праздник они вдвоем ходили в гости. Но было бы дико обоим просто так, среди дня, целоваться.

Постояльцы вернулись в дом и вдвоем весело пришли просить картошки; от них пахло холодом и свежестью. Наталья отсыпала им, но что-то в ней переменилось: она двигалась спокойно, а на них не смотрела. Они почувствовали перемену, притихли, уняли свою веселость, но было видно, что ненадолго — пока они здесь, в комнате.

На землю уже пришли сумерки. Небо за озером было светлым, догорала осенняя заря, а здесь воздух потемнел и показались звезды. В деревне зажглись огни.

Глеб и Наташа почистили картошку, потом Глеб разжег походный примус и открыл мясные консервы. В комнате, еще недавно пустой и холодной, теперь было тепло и уютно, трещала печь, играла музыка и поспевал ужин. Теперь им было легко и свободно, они были рады друг другу.

Наталья покормила детей и присела к столу. Старые ходики, как всегда, стучали на стене, и, как всегда, из них хитро поглядывал по сторонам веселый кот. Наталья бездумно глянула на часы и поразилась: почти час сидела она без работы, не двигаясь с места.

— Да что ж это я! — ругнула она себя. — Сейчас Иван придет.

И она стала греметь кастрюлями и горшками. В дверь постучали. На пороге стоял Глеб, он приветливо улыбнулся и, согнувшись в проеме, сказал:

— Поужинайте с нами.

Наталья стала отговариваться, что сейчас придет муж, нужно его кормить, но постоялец улыбнулся и сказал, что они и мужа накормят, и тогда она сказала: «Ладно, я сейчас», а он повернулся и из сеней сказал: «Мы вас ждем».

Дети тихо играли на полу. Она спустилась в погреб и набрала полные миски соленых огурцов, помидоров, моченых яблок и квашеной капусты. Потом она переодела юбку и кофту, сняла платок, причесалась и заколола сзади волосы большим гребнем. Потом поставила все миски на доску и пошла к постояльцам.

У них было тепло, вкусно пахло едой, на столе играл маленький приемник.

— Ох, какой у нас стол! — обрадовался Глеб.

Хозяйка побежала к себе, чувствуя праздничное оживление, принесла тарелки, вилки, маленькие стопки и стаканы. Глеб разливал водку, а Наташа накладывала всем картошку с мясом, когда пришел Иван.

— В самый раз угодил, — сказала Наталья. — Помойся да смени рубаху.

Скоро он пришел в белой полосатой рубахе, застегнутой на все пуговицы, торжественный, от него пахло машинным маслом. Они выпили, поели и снова выпили, было приятно сидеть за столом в теплой, светлой комнате, есть, пить и разговаривать.

Иван покрутил транзистор и спросил:

— Вы и в поле ночуете?

— Ночуем, у нас палатка, — ответила Наташа.

— Не промокает? — спросила хозяйка. — Да и ночи холодные.

— Ничего, — сказал Глеб, — у нас спальные мешки.

Иван обвел глазами походный примус, кинокамеру, охотничий нож, затянутые в тонкий войлок фляги.

— Как у вас все приспособлено, — сказал он.

— Это я заядлый турист, — ответил Глеб. — Вот поженились и решили пойти.

— Только поженились?! — удивилась хозяйка.

— Десятый день, — ответил Глеб, и хозяева засмеялись.

— Так у вас медовый месяц, — сказал хозяин и повернулся к жене: — А ты спрашиваешь, не холодно ли!

Потом Глеб и Иван стали говорить о машинах и моторах, а Наташа придвинулась к хозяйке и тихо спросила:

— Ну, а вы?

— Что мы? — не поняла Наталья.

— Вы давно женаты?

— Четыре года, — сказала Наталья.

Потом она вышла, уложила детей спать. Потом пили чай с вареньем, которое Наталья сварила минувшим летом, но Иван беседовал уже вяло, томился, зевал, а потом поднялся и сказал:

— Поздно, пойду спать.

— Что вы! — удивилась Наташа. — Только девять часов.

— Ваше дело такое, — сказал Иван. — А мы рано ложимся.

Гости почувствовали стыд за свою праздность. Было неловко оттого, что этот человек целый день работал, устал, а они гуляли в свое удовольствие да еще ссорились, и было неловко за то, что завтра они могли вволю спать, а хозяевам рано вставать; Иван не хотел их упрекать, но так вышло.

— Посидел бы еще, — сказала Наталья. — В кои времена люди в доме!..

— Вот ты и посиди, — ответил Иван, попрощался и ушел. Снова как будто упрекнул их в чем-то.

Наталья немного посидела и тоже поднялась.

— Пойду, пожалуй… — Она открыла печную дверцу, заглянула в печь и сказала: — Дрова догорят, вьюшку закройте, чтобы не выстудить.

— Спасибо, мы знаем, — ответил Глеб.

— Спокойной вам ночи.

Когда Наталья вернулась, Иван уже спал. Он густо и мерно храпел, запрокинув голову и открыв рот. Она подошла ближе.

«Устал», — подумала она. Еще она подумала, что они живут четыре года вместе; ей почему-то захотелось заплакать и растормошить его.

— Ваня, — позвала она и взяла его руку. Рука была тяжелой, в кожу въелась чернота металла и мазута. Он не ответил и продолжал спать. — Ваня!

Не просыпаясь, он неразборчиво пробормотал что-то во сне, отнял руку и отвернулся к стене. Она вышла во двор.

С луга и озера тянуло холодной свежестью. На холме за садом и огородом шумел под ветром лес, небо открывалось отчетливыми крупными звездами и светлой пылью Млечного Пути. В деревне горели огни. За домами в темноте томительно и щемяще переливалась гармонь, за ней протяжно вели девушки:

…Моя подружка бессердечная

Мою любовь подстерегла…

Наталья обернулась и посмотрела на окна постояльцев. В них горел свет.

Она почувствовала удары своего сердца. К горлу подступили слезы. Она кусала губы, чтобы удержаться, а слезы уже накатывались на глаза и рвали последнюю тонкую преграду.

…И увела его, неверного,

У всех счастливых на виду, —

угадывала Наталья слова, потому что и девушки, и гармонь, и песня уходили все дальше в темноту и доносились редкими всплесками.

Она вспомнила, как гуляли они с Иваном до свадьбы, — такие же вечера, запах трав, огни, и угасающие вдали песни, и безумная скорость мотоцикла, ветер рвет платье, а она все теснее прижимается к спине Ивана: вспомнила, как ждала его из армии, хмель и горесть проводов, письма, отсчитывающие месяцы, недели, дни, вспомнила себя в белом новом платье, свой страх и свою радость, толчею, многолюдие вокруг, топот каблуков, пьяно-требовательные крики: «Горько!», свадебную суету и внезапную тишину, когда они остались вдвоем. Она вспомнила все это сразу.

— Нет, — прошептала Наталья, — нет…

Она, как слепая, вошла в сени, плечи ее вздрагивали, а рукой она зажимала рот. У постояльцев играла музыка.

Наталья стояла под чужой дверью, лицо ее было мокрым от слез. Потом она сделала в темноте два шага и без сил опустилась на высокий порог. Под ветром у дома шумели деревья, в деревне взлаивали собаки. Со двора тянуло ночной свежестью, и черным ясным холодом открывалось ей чистое небо.

Она не знала, сколько прошло времени, лицо ее было уже спокойно, слезы высохли, она бездумно сидела на пороге и неподвижно смотрела в ночь. Она не знала, что и гости ее сидят в молчаливой, задумчивой неподвижности. Что-то новое открылось им обоим друг в друге и в самих себе в этот день. Но еще глубже они почувствовали опасность, которая стерегла их: сегодня обошлось, но впереди была — вся жизнь.

Наталья долго и неподвижно сидела на пороге своего дома. Она сидела, застыв, как будто окоченела на морозе, лицо ее было спокойно, без печали и радости. Потом она поднялась, затворила дверь и ушла в дом.

В комнате было тепло, дети спали, разметавшись во сне. Она стояла над ними, согреваясь после ночного холода, смотрела на них, медленно оттаивала.

Где-то вдали, у самого озера, горел и отражался в воде ночной костер.


1967

ВОСЕМЬ ШАГОВ ПО ПРЯМОЙ

Когда он вышел, они еще стояли. Они поджидали его с восьми часов, а сейчас было около десяти. Высокий грел дыханием пальцы, а тот, что был пониже, пританцовывал, держа руки в карманах.

Они прятались от ветра у гаражной стены, за длинным рядом осыпающихся деревьев, лица их покраснели от холода; должно быть, они потеряли надежду и уже не ждали его, а стояли просто так, не решаясь уйти.

Соседи, конечно, заметили их, слишком явно они торчали под окнами, мозолили всем глаза.

В доме жили серьезные, деловые люди, ходившие каждый день на службу, им невдомек было, что можно праздно торчать под чужими окнами; кое-кто, он чувствовал, считал и его бездельником.

При случае соседи не прочь были похвастать, что он живет здесь в доме, в парадном, на этаже — но временами он чувствовал их иронию и снисходительность: «Было у отца три сына, двое умных, а третий спортсмен».

Где-то шла у них своя жизнь, он угадывал смутно, в институтах, в министерствах, в лабораториях, в конструкторских бюро — ну да ладно, бог с ними, ему до них дела нет. Все чаще в последнее время он испытывал непонятное раздражение и какую-то странную усталость, хотя мышцы не подводили и сердце работало как мотор.

Он давно уже привык к таким парням и мальчишкам, поджидающим его в разных местах. У дома его поджидали не часто, но бывало. Адрес узнавали разными путями, обычно через адресный стол, нужны лишь фамилия, имя, отчество и возраст, но многие знали даже его рост и вес. Цифры были как будто важными показателями урожая или добычи полезных ископаемых, ими гордились и часто повторяли в печати и в репортажах по телевидению.

Когда он вышел, они растерялись. Маленький увидел его первым и толкнул высокого в бок. Они отклеились от стены и испуганно таращили на него глаза, — Рогов увидел, как они замерзли.

По такой погоде они были одеты слишком легко. Расклешенные брюки, истоптанные каблуками, одинаковые дешевые куртки с блестящими пуговицами, но высокий из своей вырос, и его голые тонкие руки торчали из рукавов.

Маленький был смуглым, черноглазым, черными были у него и густые волосы, а на лице пробивался темный пух. Рядом с ним высокий казался светлее, чем был на самом деле, узкие плечи и длинные светлые волосы делали его похожим на переодетую девушку.

Порыв ветра сорвал горсть листьев, а те, что лежали на земле, смахнул и погнал вдоль стены; на ветру мальчишки казались совсем беззащитными.

Все утро они торчали напротив дома, шарили глазами по окнам, переговаривались, иногда толкались и подпрыгивали на месте, чтобы согреться, но сразу замирали, когда открывалась дверь.

На него часто пялились на улице и в магазинах, и даже в других городах: знакомое лицо, люди напрягали память. Ах, телевидение, услада зимних вечеров, вся страна у экрана, а операторы так любят крупный план, когда человек сидит на скамеечке для штрафников; он посиживал не очень часто, но и не редко — не чурался.

Юнцы смотрели на Рогова, будто не верили глазам. «Сейчас автограф попросят», — подумал Рогов. Обычно он молча расписывался, не глядя в лица, он считал это никчемным, но неизбежным занятием и покорился раз и навсегда — расписывался и шагал дальше.

Мальчишки напряженно за ним следили. Он снял замок, распахнул ворота, выехал из гаража и остановился — они смотрели издали и не подходили.

«Странные какие-то, — подумал Рогов. — Провинциалы. Когда-то и я был таким».

На ветру они выглядели ужасно сиротливо: маленькие дети, оставшиеся без взрослых; губы у них были совсем синими.

Рогов тронул машину с места, мелькнули их напряженные лица, мелькнули и исчезли; в зеркало он видел, как они неподвижно смотрят вслед.

Машина проехала вдоль десятка гаражных ворот, неожиданно остановилась и покатила назад. Мальчишки смотрели все так же напряженно и серьезно.

Рогов открыл заднюю дверцу.

— Залезайте. — Они не двинулись, вроде и не слышали, и смотрели, как прежде, с напряженным вниманием. — Залезайте, кому говорю! — нетерпеливо повторил Рогов. — Машину выстудите.

— Кто? Мы? — спросил высокий, не веря ушам, а маленький испуганно оглянулся — нет ли еще кого.

— Вы, вы! Кто еще?!

Мгновение они не верили себе, потом робко залезли, осторожно сели на заднее сиденье и сидели не дыша; высокий три раза хлопнул дверцей, но так и не смог закрыть, Рогов перегнулся через спинку и захлопнул.

Машина уже шла по улице, а они все еще не знали, что произошло, и не решались шевелиться. Он и сам не знал, что произошло.

— Продрогли? — спросил Рогов.

Оба кивнули и вместе, одним дыханием, по-деревенски ответили:

— Ага…

— Откуда вы?

Высокий помялся и сказал:

— Мы за городом живем…

— Сколько ж вы сюда добирались?

— Два часа.

— А встали когда?

— В четыре.

«В четыре мороз будь здоров», — подумал Рогов и в зеркало посмотрел на их одежду:

— Курточки ваши на рыбьем меху?

Они смущенно улыбнулись, еле-еле, одними губами.

Они встали в четыре утра, шли по морозу на станцию, дожидались на платформе поезда, а потом ехали в вагоне и добирались по утренней Москве, чтобы торчать на ветру под его окнами.

— У вас здесь дела, что ли? — спросил Рогов.

Они помялись и не ответили. Он рассмотрел их в зеркало: никак не меньше восемнадцати, только щуплые очень. Рогов вспомнил молодняк команды, их ровесников, которых в команде называли полуфабрикатами: верзилы под стать взрослым мужчинам, примут на бедро или впечатают в борт — костей не соберешь.

Мальчишки отогрелись и заработали глазами. Он услышал восторженный шепот и поймал их взгляды: на ветровом стекле висели маленький хоккейный ботинок с конечком и такая же маленькая клюшка, знакомые всем московским автоинспекторам.

— Сувенир из Канады, — сказал Рогов.

Играла музыка, исправно грела печка, славно так было ехать холодным осенним утром, тепло и уютно. Вчера было воскресенье, команда после субботней игры отдыхала, и Рогов ночевал дома. Обычно они ночевали на загородной тренировочной базе, где проходил сбор. Домашний ночлег ценился высоко, и отыграл Рогов в субботу прилично, и команда выиграла, но сидело в нем недовольство, не понять только — чем.

По улице бежал оплошной, без просветов, поток автомобилей. Рогов улучил момент и юркнул в середину. Мальчишки глазели по сторонам: с левой стороны нависал просторный и светлый, как витрина, автобус с иностранцами, справа выглядывал из машины большой пес.

Машины неслись большим сплоченным стадом, уносились назад дома и люди, и было тепло, играла музыка, и чуть-чуть кружилась от скорости голова, и это была уже не совсем езда, а немного праздник, — мальчишки озирались и бросали восторженные взгляды на Рогова.

— Мне на Курский вокзал. Вам к метро? — спросил Рогов.

Они растерянно посмотрели на него и поскучнели, оживление их угасло, и вид они теперь имели горестный. Он высадил их и сразу о них забыл.

В зале ожидания на вокзальном диване трое провинциального вида мужчин ели, обложенные чемоданами, сетками и пакетами; Рогов стоял и смотрел, как они едят.

— Леша! — Они заметили его и вскочили. Он торопливо подошел, обнял каждого. — Ух ты, матерый какой! Ты гляди, модник-то! Ах ты мать честная, Леша наш прямо иностранец! — окружив, они тормошили его.

— Да ладно вам… ладно… — Он добродушно улыбался. — Ну, будет, будет…

Наконец они угомонились, притихли и смотрели на него молча и внимательно.

— Ну, Алексей… — медленно произнес самый старший — Федор. — Четыре года тебя не видели. Совсем другой человек.

Четыре года назад они вместе работали в забое — бился в ознобе компрессор, гудели моторы, пыль заволакивала штрек, четверо орудовали лопатами, словно шли в штыковую, Рогов и эти трое. Сейчас они в том же составе стояли вокруг высокой буфетной стойки, на которой лежала в бумаге снедь — яйца, хлеб, мясо…

— Миша… — Федор сделал знак, и Миша достал резиновую грелку, вывинтил пробку и разлил по стаканам жидкость.

Рогов прикрыл стакан рукой.

— Ты что? — приятели удивились. — Леша, по старой памяти!

Он покачал головой, отказался.

— Режим? — Они сочувственно покивали. — Ну, тогда мы за твое здоровье. Они выпили, стали есть.

— А что, Леша, трудно все время на режиме?

— Привык. — Он улыбнулся.

После смены, чумазые, они все вместе стояли в поднимающейся клети, потом раздевались, мылись под душем.

— А мы решили на курорт съездить, как раз путевки пришли. Дай, думаем, съездим, Лешу по дороге повидаем, все ж таки работали вместе.

Они стояли в вокзальном буфете, вокруг било людно, гулко работало радио, объявляя посадки и отправления. Рогов был рассеян, задумчив и то с интересом слушал друзей, то думал о чем-то.

— Отдыхать едете? — переспросил он и добавил с завистью: — Хорошо!

— Надо на солнце погреться, да и вообще… У нас ведь глушь, сам знаешь, — ответил средний по возрасту — Степан.

— Леша, а мы тебя часто по телевизору видим, — оживленно сказал младший из них — Миша. — То ты в Канаде, то в Швеции… Весь мир на тебя смотрит.

— Погодите, я сейчас.

Рогов прервал разговор, вышел и направился к автомату. Он позвонил, но ответа не дождался, повесил трубку и неожиданно наткнулся на мальчишек.

— Вы?! — Рогов изобразил удивление. — Да вы просто сыщики, вам в милиции работать. — Он глянул в их смущенные лица и сказал: — Ладно, хватит, делом займитесь, — и вернулся в буфет.

— Леша, а ты как, в сборную попадешь? — спросил Степан.

— Стараюсь…

— Да уж постарайся, на Олимпийские игры поедешь.

— Странная штука жизнь, Алексей… — сказал Федор. — Вот вкалывали мы вместе в забое, шайбу гоняли в свободное время, за шахту играли, начинали вместе, в общежитии в одной комнате жили — и вот на́ тебе, как все переменилось. Чудеса!

Он хотел что-то еще сказать, но умолк; все молча ели.

— Вы что думаете, я бездельником стал? — спросил Рогов.

— Что ты, Леша, кто думает! — ответил Миша.

— Думаете. Есть такая мысль. Многие так думают. Вроде все работают, а я… — Он осекся. — Ладно, бог с ними. Я ведь пота проливаю больше, чем вы все вместе.

— Леша, ты только не обижайся, — сказал Федор. — Нам с тобой делить нечего. Вкалывали вместе, в шайбу играли и вообще. И разговор у нас свойский, без обиды…

Миша выжал в стаканы грелку, свернул ее и спрятал.

— Леша, а играть думаешь долго? — спросил Степан.

Рогов молча сделал неопределенный жест — мол, кто знает.

— Леша, а что потом?

Вопрос повис в воздухе, Рогов не ответил. В молчании они взяли стаканы.

— Братцы!.. — опешил вдруг Миша, озираясь. Все трое с недоумением смотрели по сторонам.

Они стояли в центре немого и неподвижного людского круга, зрители пялили глаза. Рогов поморщился от досады?

— Пошли отсюда, — сказал он раздраженно, и они стали продираться сквозь толпу.

— Ну, ты прямо народный артист, — засмеялся Федор, когда выбрались из толчеи.

Они вышли на перрон, к платформе подавали состав, мимо ползли вагоны.

— Ну как, Леша, назад возвращаться не думаешь? — с усмешкой спросил Федор.

— Да знаешь… — Рогов развел руками, — я уж, наверное, отрезанный ломоть.

— Смотри… — Степан пожал ему руку. — Бывай.

Миша и Федор тоже пожали ему руку, взяли чемоданы и сетки и пошли вдоль поезда; Рогов смотрел им вслед. Черные старомодные пальто, кепки, авоськи с апельсинами, потертые прямоугольные чемоданы, — Рогов смотрел с сожалением, словно терял что-то свое, верное — навсегда. Он резко повернулся, стремительно прошел сквозь толпу, рослый, в распахнутом светлом плаще. Он подошел к телефону, позвонил, но ему не ответили, и он быстро направился к выходу. Наперерез ему кинулись двое мальчишек, но он не заметил их, прошел мимо и сел в машину.

У катка кучками стояли болельщики. Это было их постоянное место, да еще у касс на улице. В любую погоду они толпились здесь и спорили. Когда он вылез из машины, все, как по команде, повернулись и без смущения уставились на него в упор.

— Молодец, Рог, в субботу хорошо бодался, — сказал кто-то.

Он привык не обращать внимания, когда его вот так разглядывали и когда отпускали реплики, хотя после неудачных игр реплики бывали обидными и первое время ему стоило труда пропускать их мимо ушей, но потом он понял раз и навсегда, что всем всего не объяснишь; к счастью, плохие игры случались редко.

Вдруг он снова увидел мальчишек. Дул пронизывающий ветер, они поворачивались к нему то боком, то спиной и, как раньше, выглядели неприкаянными.

«Опять они», — подумал Рогов, но не удивился.

Он давно не удивлялся: все, казалось, видел, ко всему привык.

Когда все тебя знают и ты объездил весь мир, столько всего видел и испытал, и привык глушить в себе страх и боль, и смотреть в глаза противнику, который тоже парень не промах, и столько всего пережито — счастья и отчаяния, — чем еще тебя удивить?

Вот только какая-то глухая усталость, но не в теле, не в мышцах, а так, внутри, непонятно где, в мыслях, что ли…

Он замедлил шаг, раздвинул толпу и приблизился к мальчишкам.

— Опять вы? — недовольно спросил он. — Времени свободного много? — Они молча потупились. — Почему бездельничаете?

— У нас отгул, — понуро ответил маленький.

— Отгул за прогул?! Знаю я таких!

— Нет, у нас правда отгул, — сказал высокий. — Мы не врем.

— А если отгул? Делать больше нечего?! — спросил Рогов. Мальчишки молчали. — Я спрашиваю: нечего?

— Есть, — сглотнув слюну, тихо произнес высокий.

— Ну и займитесь! Хоть польза будет! — Рогов повернулся и направился к двери. Они стояли, словно побитые. Он прошел несколько шагов и обернулся: — Ладно, пошли…

Они недоверчиво переглянулись и стояли нерешительно, не зная, что делать.

— Да идите же! — прикрикнул на них Рогов, и они кинулись за ним.

Болельщики смотрели с интересом.

— Может, и нас возьмешь? — спросил кто-то из них. Вахтер протянул Рогову ключ от раздевалки и бдительно перекрыл дорогу мальчишкам.

— Со мной, — сказал Рогов.

Он снял трубку телефона, набрал номер и подождал — никто не ответил.

Втроем они прошли по коридору, Рогов открыл дверь, мальчишки осторожно вошли в раздевалку и стали озираться. Они стояли, как богомольцы в знаменитом храме, — едва дыша. Рогов повесил плащ и стал раздеваться. Он любил приехать раньше всех и сосредоточенно, без спешки, переодеться.

Рогов медленно зашнуровал панцирь, аккуратно приладил пластмассовые щитки. Идти на лед не хотелось. Он давно уже шел на лед, как ходят на давнюю, привычную работу.

Дверь распахнулась от удара, ворвался Пашка Грунин, весельчак и балагур, самый быстрый нападающий в команде.

— Привет! — крикнул он живо и осекся. Потом поморгал, дурачась. — У нас пополнение?

— Привел двух игроков, — ответил Рогов.

— Вот это удача, повезло команде! Согласитесь за нас играть?

Они ошалело молчали.

— Не хотят, — сокрушился Грунин.

— Брось, — улыбнулся Рогов.

— Вы где раньше играли? «Монреаль канадиенс»?

Маленький пробормотал:

— Мы сами…

— Самородки? Тоже неплохо. Технику свою покажете?

— Какую? — растерянно спросил высокий.

— Не хотят. Да они совсем профессионалы!

— Кончай, — сказал Рогов, но сам не мог удержаться от смеха.

— Нет, Алексей, ты как знаешь, а я хочу расти. Не могу я упустить такую возможность. — Грунин выскочил в дверь и вернулся с двумя парами коньков. — Примерьте…

Они растерянно посмотрели на Рогова.

— Если хотите покататься, надевайте, — сказал он.

Они стали обуваться.

— Устроим совместную тренировку профессионалов, — Грунин показал на парней, — и любителей, — он показал на Рогова и себя.

В зале было сумрачно и холодно.

— Свет! — заорал Грунин, прыгнул с порожка на лед и сразу, на одном толчке, укатился к другому борту; его крик прозвучал гулко и одиноко в емкой пустоте темного, холодного зала.

Электрик включил фонари, лед засверкал, обозначилась цветная разметка зон, трибуны погрузились в полумрак. Грунин заорал, засвистел и очертя голову принялся бешено носиться, бросая себя в крутые виражи; на тренировках он заводил всю команду. Он еще испытывал голод по льду и по скорости, даже усталость не могла его угомонить: на льду он все забывал.

Рогов и себя помнил таким, когда его волновал лед, а сила требовала выхода и рвалась наружу. Теперь он делал что нужно, не отлынивал и в игре отдавал что мог, но спокойно, без прежнего азарта.

Грунин без устали носился из края в край катка. Рогов стоял у борта и смотрел. Молодость, твоя молодость скользила, неслась стремглав по льду, сумасшедшей атакой на чьи-то ворота, жестким напором, в реве трибун, при ярком свете — вперед, вперед, — и некогда перевести дыхание, лишь скорость и восторг забивают дух.

Он стоял и внешне спокойно, даже безразлично, лениво даже смотрел на безостановочное движение напарника.

Так незаметно проскользят годы, прокатятся безоглядно по льду, размеченному цветными полосами зон, и так же, как до тебя другие, откатаешь свое ты, исчезнешь незаметно, уступив кому-то место. Так было всегда, вечный закон, другого нет, но трибуны по-прежнему будут требовать и молить, и кто-то горячий и неопытный будет рваться в клочья, забыв себя, как ты когда-то, как сейчас Пашка, как будут после нас, — и что же дальше, что еще?!

Он ступил на лед и стал медленно раскатываться вдоль борта, волоча за собой клюшку, как страшную тяжесть.

Парни нерешительно вышли на лед и остановились.

— Веселей! — крикнул им через все поле Пашка.

Они несуразно выглядели на льду в своих куртках с блестящими пуговицами, в длинных брюках, с которых сзади на коньки свисали нитки.

Грунин подвез и сунул им в руки клюшки, парни медленно покатились, а потом стали горячиться, стучать клюшками о лед и неумело гонять шайбу.

— Не робей, профессионалы! — крикнул Грунин и закружил вокруг них, засновал причудливыми резкими зигзагами, как падающий лист, и мелко-мелко сучил клюшкой, ведя шайбу, внезапно, без замаха, со страшной силой ударял ею в борт и снова подхватывал. При каждом броске они сжимались беззащитно и застывали, как раньше от холода.

Рогов спокойно, словно в игре, выкатился вперед, угадал следующий шаг Пашки, поймал его на бедро и резко разогнулся — Грунин перелетел через него, как через забор. Коньки взлетели, блеснули в воздухе и прочертили круг; Рогов медленно покатил дальше.

— Ух ты! — восхищенно охнул высокий.

Маленький в восторге махнул кулаком:

— Во дал!

Пашка приподнялся и с уважением сказал:

— Как ты меня подловил…

Команда собиралась на льду. Игроки один за другим появлялись в проходе, стуча коньками о пол, направлялись к борту и выходили на лед. Они медленно разогревались, переговаривались, неторопливо катались, цветные рубашки выглядели на льду красиво.

Мальчишки стояли у борта и во все глаза пялились на игроков. Впервые они видели их так близко, наяву, могли слышать каждое слово и даже находились с ними на одном льду, вроде тренировались вместе.

Игроки постепенно ускоряли бег. Рогов подъехал к мальчишкам.

— Хотите посмотреть тренировку — снимите коньки и садитесь на трибуну, — сказал он и уехал работать.

Рогов как следует размялся, пока мышцы не разогрелись и тело не стало податливым и послушным; постепенно и он стал испытывать удовлетворение от работы.

Он напрочь забыл о мальчишках. На бегу он падал на колени, на живот, резко вскакивал, ускорялся, ездил в свинцовом поясе, водил по льду диск от штанги, отрабатывал рывки, пристегнутый к борту тугим резиновым жгутом, а потом одного за другим принимал на себя стремглав бегущих нападающих и без передышки падал под шайбы, летящие от нескольких игроков, закрывая собой ворота, и сам стрелял по воротам; всей пятеркой они подолгу наигрывали комбинации и без жалости бросали друг друга на лед, потому что в игре их никто не жалел. Рогов взмок, пот скатывался со лба и заливал глаза, а по спине бежали струйки.

Это была его работа. Это была его обычная, ежедневная работа, в которой у него не было секретов и которую он всегда старался делать хорошо.

Сколько пота он пролил на этот лед за все годы, едкого пота настоящей мужской работы, но вот только в чем результат — в замирании ли трибун, в счете ли шайб, в неистовом мгновении победы, во множестве забытых игр или в тех немногих, которые помнятся?

После тренировки команда мылась под душем. Голоса, плеск воды, шлепки ладоней и смех сливались в гулкий, неразборчивый шум.

Вот они, небожители, все голые, мощные торсы и плечи под струями воды — сейчас всего лишь шумная компания здоровых молодых мужчин. Но вот наступает момент, когда они в яркой форме, в шлемах, под стать друг другу выходят один за другим на лед — выпрыгивают и катятся в свете всех фонарей, и гремит музыка, и тысячи людей замирают на трибунах и миллионы по всей стране, — у всех захватывает дыхание и волнение сжимает сердце, и тогда они — Команда!

Все знают каждого по фамилии и по имени, но на льду они одно существо — Команда, их принимают как одно существо, и гордятся ими как одним существом, и любят как одно существо — неизменной, вечной любовью.

Рогов стоял под горячей водой, едва можно было терпеть. Товарищи резвились в облаках пара:

— Рог наш воспитателем в детский сад устроился…

— Леша, платят прилично?

— «Я, го-о-рит, с детства мечту имел…»

Все громко смеялись, но не зло, его любили. Он не наблюдал издали, когда в игре задирали товарища, а первым кидался на выручку, оттирая обидчиков, или устраивал им «шлагбаум»: брал клюшку поперек груди и удерживал их до тех пор, пока страсти не угасали.

— Ах ты боже мой, что благородство с человеком делает!

— «Я, го-о-рит, призвание чувствую…»

Рогов засмеялся:

— Ну, давай, жеребцы, давай…

Кто знал его призвание? Знал ли он сам его? Было ли оно в том, чтобы гонять шайбу, или в чем-то другом, хотя шайбу тоже нужно гонять с толком? Ладно, теперь уже поздно выяснять, нечего голову ломать.

— Ох, и задумчив ты стал! — крикнул из пара голый Грунин и с размаха хлопнул его по спине, даже звон пошел.

Рогов схватил его и поставил рядом с собой под горячую воду, почти в кипяток. Пашка задышал часто-часто и стал вырываться, но Рогов пустил вдруг холодную, и Пашка присел, сжался и завизжал.

Рогов одевался, когда к нему подошел тренер и сел рядом.

— Как самочувствие?

— Нормально.

— А вообще жизнь?

— Нормально.

— У тебя что, сегодня приема нет?

— Почему? — засмеялся Рогов. — Есть.

— Не нравишься ты мне…

— Играю плохо?

— Прилично. Игра у тебя идет. Настроение мне твое не нравится. Что-нибудь стряслось?

— Да нет, так, ничего…

— Как учеба?

— Какая учеба, «хвостов» набрал.

— Ничего, сдашь, надо же было в Канаду поехать.

— Вышибут меня, вот и будет Канада.

— Что ты преувеличиваешь?! — рассердился тренер. — Ты весело должен жить, легко… Вон как Пашка Грунин. Чего тебе не хватает? Из тебя защитник мирового класса может выйти, а ты… — Он умолк и глянул Рогову в глаза.

«Ладно, — подумал Рогов, — надо кончать, поговорили». Он бодро кивнул.

— Да, — сказал он, — конечно.

— Что? — опешил тренер.

— Все правильно, я и сам так считаю. Нормально. Не подведу.

— Да? — недоверчиво посмотрел тренер. — Смотри, держись, молодняк подпирает. Я на тебя надеюсь. — Он еще раз глянул внимательно и отошел.

Рогов не изменился в лице и не подал виду, но на мгновение кольнул страх. Он старался не думать об этом, еще не вечер, поиграем, только и начинается настоящая игра. Но вот сказаны вслух слова, и впереди смутно обозначилась черта, за которой все неразличимо; какой-то холодный ветер долетел оттуда и коснулся лица.

Одевшись, Рогов подошел к столу вахтера и взял трубку.

— Леша, подвезешь? — спросил Надеин. Рядом стоял Грунин.

— Сейчас. — Рогов набрал номер, но никто не ответил, и он положил трубку.

Они вышли на улицу, сразу нахлынули болельщики, пришлось пробираться в плотной толпе; Рогов возвышался над всеми, самых назойливых он отодвигал в сторону. Машина была облеплена мальчишками и подростками, Рогов тронулся с места и едва ехал, не переставая сигналить.

— Черт, под колеса лезут! — Он напряженно сжимал руль.

— А для него, может, счастье под твою машину попасть, — насмешливо сказал Грунин.

— Балбесы! — в сердцах отмахнулся Рогов. Выехав на улицу, он с облегчением перевел дух и прибавил скорость. — С Канадой играть легче.

— Кумир! — засмеялся Грунин.

— Развелось бездельников, прохода не дают. Выйти никуда не могу. — Рогов посмотрел в зеркало заднего вида: неподвижная толпа мальчишек и подростков, запрудив дорогу, смотрела вслед машине.

— Удивляюсь я тебе, — сказал Надеин, — что ты все звонишь? Мало женщин вокруг? О таком, как ты, любая мечтает. Хочешь, познакомлю?

Рогов не ответил. Он часто слышал эти разговоры — привык, а первое время пытался объяснить, что ему не нужна любая, ему нужна одна, одна из всех.

— Леша, не сохни, смотреть больно. Дать телефончик? Во! — Грунин показал большой палец.

— Что с тобой? — спросил Надеин. — Сопляков каких-то привел…

— А где они? — вспомнил о них Рогов.

— Не знаю, я видел, их сержант увез.

— Куда?!

— Кто их знает, натворили чего-нибудь… Леша, ты что?!

Рогов неожиданно круто развернулся на перекрестке и помчался назад. Он резко затормозил у здания катка и побежал внутрь.

— Двое? В одинаковых курточках? — переспросил вахтер. — Они в милиции. Коньки увели.

— Как?!

— Украли. — Вахтер достал две пары коньков.

— Это Грунин им дал!

— Да?

— На моих глазах было.

— Значит, ошибка вышла. А их в отделение повезли.

Рогов бросился к машине.

— Леша, что стряслось? — невинно спросил Грунин.

Рогов глянул на него в бешенстве и рванул машину с места. Они подлетели к отделению. Парни сидели у барьера на жестком вокзальном диване, вид они имели убитый, а у высокого было заплаканное лицо.

Дежурный капитан сразу узнал Рогова, показал на парней и сказал:

— Отпираются.

Рогов набрал номер катка и протянул трубку капитану:

— Поговорите…

— Дежурный слушает, — сказал тот. Потом помолчал и недовольно сказал: — Надо было на месте разобраться. — Он посмотрел поверх барьера на парней и спросил: — Что ж толком не объяснили? А то бормочете: «Мы не брали», а так все говорят. Можете идти.

Они недоверчиво встали и неуверенно пошли к выходу.

— Ну что? — спросил Рогов на улице. — Нашли приключение?

Высокий глубоко вздохнул, как ребенок после плача, почти всхлипнул:

— Мы им говорили, а они не поверили и повезли.

На улице гулял ветер. Было малолюдно и оттого еще холоднее. Ветер гнал по асфальту сухие листья, наметая к стенам домов.

Рогов открыл дверцу и сел на сиденье, тихо работал мотор. Парни остались на тротуаре, ежились и провожали Рогова взглядами. Нет, с него хватит.

— Все в порядке? — спросил Грунин.

— Ничего, — вмешался Надеин, — умнее будут. — Он приспустил стекло и сказал: — Детки, сделайте дяде ручкой.

— До свидания, — сказал тот, что был повыше.

— Спасибо, — добавил маленький.

Рогов включил печку и приемник. Заиграла музыка, прибавилось уюта, жизнь показалась веселее, да и вообще не было повода печалиться: все живы, все здоровы, вот и справедливость восторжествовала.

— Поехали, что ли? — спросил Грунин.

— Поехали, — ответил Рогов и сказал в окно: — Ладно, лезьте в машину, подвезу.

— Да ты просто отец родной! — засмеялся Грунин и пропищал детским голосом: — Папаша…

Они ехали по улицам. На шесть была назначена вторая тренировка, после которой команда уезжала на загородную базу, где они жили постоянно, приезжая лишь на каток.

Вся их жизнь была расписана по часам, день за днем, год за годом, — менялись вратари, защитники, нападающие, но распорядок не менялся.

В редкие свободные минуты семейные торопились домой, а холостые находили занятие по душе, чаще бросались развлекаться, ныряя в городскую толчею. Еще недавно и Рогов пускался во все тяжкие, но со временем интерес пропал — стареем, что ли? — веселье шло стороной.

Все тебя знают, все мечтают свести с тобой знакомство, девушки сохнут, мальчишки подражают, но вот выдалась свободная минута — куда податься?

Можно, конечно, пойти в разные места, в разные дома, где тебе рады, приласкают, согреют, но все не то, все не то, а где то — кто знает?

Город жил дневной суетной жизнью, улицы были полны людей и машин. Рогов притормозил у тротуара, они вышли втроем, мальчишки остались в машине; сквозь стекла они во все глаза смотрели на игроков.

— Ты куда? — спросил Надеин.

— Позвонить надо, — ответил Рогов.

— Все звонишь, — засмеялся Грунин. — Леша, пошли со мной, у моей подружка есть.

Рогов покачал головой, отказываясь.

— Пока, — сказал он. — В шесть в зале.

Грунин заглянул Рогову в лицо и воскликнул:

— Леша, не грусти, жизнь прекрасна! — Он погрозил через стекло юнцам: — Детки, не шалите, — и уходя, сделал «козу» Рогову. — Папаша… — пропищал он детским голосом.

Приятели пошли по тротуару, элегантно-спортивные, броские, мужчины-загляденье: широкие плечи, веселые лица, ясно — удачливые ребята. Отхватили в жизни счастья, пробились… Надолго? Не стоит об этом думать… Пока все чисто, на горизонте ни тучки. Ну, а потом, когда-нибудь? О, до этого целая жизнь!

Рогов вошел в будку, набрал номер, но никто не ответил. Он повесил трубку и вернулся в машину. Они снова ехали по улицам, полным дневной сутолоки.

— А вы раньше где играли? — спросил маленький.

Рогову казалось, он в команде всю жизнь. Вроде бы в ней родился, рос и живет. Все у него в команде, и потеряй он ее сейчас, он не знал бы, как жить. Но ведь придется… Да, когда-нибудь. Но это потом, позже, еще долго… Постепенно отмирает в тебе что-то, отсыхает, и отпадаешь сам, как… как осенью лист с дерева. Дерево стоит, а листья появляются, распускаются, вянут и облетают одно за другим.

— Я на шахте начинал. Работал, ну, и… шайбу гонял… На Дальнем Востоке было.

— В городе?

— Вроде… Поселок.

Город, городок — какой это город, избы среди гор. Правда, почти пять лет прошло, может, уже и город. Узкая долина, быстрая речка петляет среди хребтов, тайга начинается у дома, стволы карабкаются по склонам и сбиваются в чащу.

Стоит зайти в кассу Аэрофлота, день в кресле, потом пересаживаешься на местный рейс, еще три часа в воздухе — сопки становятся выше, приходится набирать высоту.

Ах, как хрупок самолетик в небе, болтается среди гор вверх-вниз, как детская игрушка на резинке, а ты — внутри. Но ничего, обходится…

По утрам горбатыми улочками люди идут к сопкам, переодеваются в брезентовые робы, натягивают сапоги и каски, расходятся по штрекам и забоям. И пошла работа, что твой хоккей: стране нужна руда.

— А играть страшно? — спросил высокий.

Маленький повернул к нему голову и сказал:

— Трус не играет в хоккей.

— Ты это точно знаешь? — спросил Рогов, и тот смутился.

— А если бы наши и канадцы в открытую дрались, кто б кого? — спросил высокий.

— Не знаю, надо попробовать.

Он действительно не знал и не лукавил, но он всегда был готов идти до конца, противники это чувствовали и потому остерегались.

— А вы чем занимаетесь? — спросил Рогов. — В школе учитесь?

— Работаем, — сказал маленький.

— Где?

— А, железо всякое…

— Мы монтажники, — добавил высокий.

— Нравится?

— Ничего, — вяло сказал маленький. — Только скучно. Каждый день одно и то же: на работу, с работы…

— Вот у вас жизнь! — сказал высокий.

— Какая?

— Ну-у… такая… Ездите всюду, играете. Все вас знают, по телевизору показывают… Слава и вообще… А вас на улице узнают?

— Иногда узнают.

— А мы бы сразу узнали. Только не поверили бы.

— Нам и так никто не поверит, что мы с вами… ездили, говорили, — заметил высокий.

— Я и сам не верю, — вставил маленький, и все засмеялись.

— А что ж вы о себе не рассказываете? — спросил Рогов.

— Да это неинтересно, — ответил маленький. — Что мы, так… — Он махнул рукой.

Рогову тоже нечего было рассказывать, когда он работал на шахте, руда — она и есть руда, какой в ней интерес? Долбишь ее изо дня в день, пляшет свет лампы на влажной черной стене, а ты забираешься в глубь земли, будто ты корень дерева и в тебе его жизнь.

— А хоккей вы любите? — спросил он у них.

— Любим! — ответили они в один голос.

— Еще как! — добавил высокий. — Больше всего. Мы и сами играем.

— По телевизору ни одного матча не пропускаем, — сказал маленький.

— Скажите, а под шайбу страшно ложиться? — спросил высокий.

— Об этом не думаешь.

— Я б не смог. Я всегда думаю: сейчас она как даст!

— Я тоже. Не хочешь, а тебя самого к ней спиной поворачивает, — сказал маленький.

— А когда в борт врезаются, больно? Такой грохот, а игрокам хоть бы что! А вратарю страшно? А почему наши все в шлемах играют, а канадцы не все?

Они торопливо засыпали его вопросами, как будто опасались, что он вдруг исчезнет и они не успеют всего узнать. Глаза их горели, щеки пылали. Они ерзали на сиденье, а высокий то и дело возбужденно вскакивал и ударял головой в крышу.

— Слушай, — сказал ему Рогов, — так ты мне крышу пробьешь. Представляешь, идет машина, а из крыши голова торчит.

Они представили и рассмеялись.

— А скажите… — начал высокий.

Хватит, голубчики, хватит, сыт по горло. Он не очень подходит для игры в вопросы-ответы, для этого есть специалисты получше. А он умеет принять на себя шайбу, сам может щелкнуть без подготовки, может встретить любого нападающего, бросить на лед или прижать к борту, как прессом, умеет постоять за себя, за партнеров, если выдалась нервная игра, — что еще он умеет? А что еще нужно?

Все у него есть, полное благополучие, слава, как у киноартиста, девушки-подружки, звони любой, приятели — пол-Москвы. Что еще у тебя есть? Команда? Правильно, команда. Но не навек же. Что еще нужно? Любви? Не проговорись в команде, ребята засмеют. Да оглянись по сторонам, осчастливь кого-нибудь… Сколько писем ты получаешь? Сколько красавиц смотрит на тебя, когда ты выходишь на лед? Губят, как говорится, широкие возможности твою личную жизнь.

Они подъехали к дому, машина остановилась.

— Приехали. Мне сюда. — Рогов вылез.

— До свидания, — сказал высокий печально.

— До свидания, спасибо, — добавил маленький.

— Счастливо. — Рогов закрыл и подергал дверцы. — Вы, наверное, есть хотите? Поешьте. Деньги есть?

— Есть, — кивнули они оба.

— Вот и сходите. Шутка ли, с раннего утра не ели. Так недолго и ноги протянуть, как вы в хоккей играть будете?

— Да что там мы играем, — улыбнулся с грустью маленький. — Так, балуемся.

— Все равно есть надо, — сказал Рогов, и они опечаленно направились в пельменную на другой стороне переулка.

Он смотрел сквозь широкие окна: мальчишки ставили на подносы тарелки, говорили о чем-то, медленно продвигаясь вдоль раздачи. Рогов стоял и смотрел. Он был рассеян и задумчив и не замечал уличной сутолоки вокруг.

Высокий вдруг увидел его и застыл, а потом толкнул товарища локтем; оба ошалело смотрели на стоящего за стеклом Рогова, потом бросили ложки и, подталкивая друг друга, кинулись к выходу.

Втроем они вышли на широкую улицу, по которой гулял холодный ветер и текла пестрая толпа. Рогов открыл тяжелую дверь с массивной медной ручкой, они прошли в роскошный вестибюль, зеркала отразили среди пальм, бронзы и мрамора растерянно озирающихся мальчишек: сразу было видно, что они впервые в таком месте.

Вслед за Роговым они испуганно вошли в зал, стройный, франтоватый метрдотель слегка поклонился Рогову и спросил с недоумением:

— А эти…

— Со мной, со мной… — успокоил его Рогов.

Мальчишки робко сели и стали настороженно озираться: резные дубовые панели, плафоны с пастушками и амурами, за окном иностранные машины, на столиках лампы с абажурами… Гибко двигались проворные официанты, за столами было много иностранцев.

Парни затравленно озирались, к столу приблизился официант.

— Мои гости, — Рогов показал на сидящих напротив мальчишек.

— Очень приятно, — ответил официант почтительно, но с еле заметной иронией и положил перед ними меню. Потом вышколенно отступил и застыл в ожидании.

Мальчишки заглянули в меню, ошарашенно переглянулись и оторопело посмотрели на Рогова.

— Ничего, ничего, рассчитаемся, — улыбнулся он. — Я выберу, хорошо?

Над столами витал разноязыкий гомон, мальчишки таращились во все стороны. Официант быстро и умело расставил все на столе, поклонился — «Приятного аппетита» — и ушел; мальчишки боялись пошевелиться.

— Вы что? — спросил Рогов. — Ешьте. — Они не двигались, и он повторил: — Ешьте, кому говорят?!

Они смущенно улыбнулись и робко взяли вилки. Он сидел напротив, рассматривая их: лица загорелые, но загар медно-красный, как у матросов или рыбаков, видно, много находятся на ветру, руки темные, в ссадинах, кожа грубая, шершавая, как наждак, на пальцах металлическая чернота, никакое мыло не отмоет, устанешь тереть. Он и себя помнил таким, только вместо загара въевшаяся в кожу рудная пыль.

— А вы на тренировках устаете? — спросил высокий.

— Как когда.

— А после игры? — спросил маленький.

— Смотря какая игра. А вы на работе устаете?

— Сравнили! То работа, а то хоккей! Мы что, подумаешь! Нас и не видит никто.

— Эх, пожить бы с командой! — вздохнул высокий. — Я бы клюшки за всех носил.

Рогов расплатился, они вышли на улицу.

— Прощаемся, — сказал Рогов. — Счастливо.

— До свидания, — грустно сказал маленький.

— До свидания, — как эхо, повторил высокий.

Рогов вошел в телефонную будку, позвонил, но по-прежнему никто не отвечал. Может, что-то случилось с телефоном? Хоть сейчас беги, взлети через три ступеньки, возникни на пороге: «Это я!»

Но нельзя, риск, можно только в назначенное время. Угораздило тебя влюбиться в замужнюю. Так ведь и ты готов жениться, за тобой дело не станет. А она? Неизвестно. Поэтому приходи вечером, будем одни. Все у тебя на вечер, на ночь, на сезон, на пять сезонов, весь ты на время, а что у тебя навсегда? Навсегда?!

Он почувствовал мимолетный страх — кольнул, пропал. Рогов медленно побрел по улице, дошел до знакомого дома. Подняться? Нельзя. Вот ведь как просто: третий этаж — взбежал, позвонил…

Он постоял, повернулся в досаде и быстро пошел к машине. Мальчишки вприпрыжку бежали следом. Он шел, погруженный в свои мысли, не замечая, как они, толкаясь, вьются рядом и заглядывают ему в лицо. Наконец он их заметил:

— А, это вы… Ну, хватит, хватит… Довольно. Гуляйте.

Они отстали, он дошел до машины, сел и поехал на вторую тренировку.

Когда он вошел, в раздевалке стоял гомон голосов и дружный хохот.

— Папаша пришел, — пропищал Грунин детским голосом. — Детки, несите отметки!

Все засмеялись, Рогов стал переодеваться.

— Леша, не дозвонился? — спросил Надеин.

— Так, может, дать телефончик? — живо подхватился Грунин. Он изобразил руками гитару и пропел жестоким романсом: — Я вам звоню печаль свою… — Потом сделал Рогову «козу». — Папаша…

— Слушай, ты!.. — Рогов стянул рубаху на его груди в кулак.

В раздевалке все умолкли и застыли.

— Пусти. — Лицо Грунина стало печальным. — Пусти… — повторил он с горечью. Рогов отпустил. — Я же вижу, как ты маешься, я хотел… а ты… — Он махнул рукой и отошел.

В молчании Рогов натянул тренировочный костюм и вышел в зал. Два помоста, шведская стенка, низкие гимнастические скамьи, станки с грифами и дисками, большое зеркало во всю стену… Здесь обычно проходила атлетическая подготовка, но пока в зале было пусто. Рогов сел на скамейку, вытянул ноги, откинулся к стене и закрыл глаза.

Он не двигался, не имел ни сил, ни желания, и стрясись что-нибудь — пожар или землетрясение, не тронулся бы с места.

Не было точки опоры, какой-то твердой определенности, принадлежащей только ему, где было его начало и продолжение, заповедного места, куда бы он мог вернуться, что бы с ним ни случилось и где бы он ни был — отовсюду.

Весь он был сейчас здесь, целиком, весь, со всем, что имел. А человек должен иметь еще где-то часть себя — землю, людей, дела…

Кто-то тронул его за плечо, он открыл глаза — Иван Иванович, администратор команды.

— Не дозвонился? — спросил он.

Рогов глянул на него удивленно, но он сам знал, что в команде почти не бывает секретов, и молча покачал головой.

— Не ладится что-то, — вяло сказал Рогов после молчания.

— Ты что? — испугался неожиданно старик. — У тебя сейчас самый расцвет! На Олимпийские поедешь!

— Я не о том, — возразил Рогов.

Иван Иванович глянул на него как бы в изумлении и удрученно, как больному, покивал.

— Мудришь, — сказал он неодобрительно и спросил неожиданно: — Ты в Париже бывал?

— Проездом. А что?

— А в Японии?

— Бывал.

— А в Америке? В Канаде?

— Бывал…

— Ну, а Хельсинки, Стокгольм, Прага?

— Да бывал, бывал! — уже с досадой подтвердил Рогов.

— Квартира у тебя есть? А машина?

— Ты к чему клонишь?

— Погоди. Друзья у тебя имеются? А подруги? Игра у тебя идет? Так что тебе нужно? Что ты с собой, как курица с яйцом, носишься?!

Рогов помолчал, покивал понимающе и усмехнулся:

— Что ж, я для того и родился, чтобы шайбу гонять?

— Ах, вот оно что!.. Во-первых, шайбу гонять нужно тоже уметь. А во-вторых, нечего голову ломать. Ты подумай, сколько людей тебе завидуют!

— Ну и что?

— У тебя игра идет! Тренером станешь! Чего тебе еще?!

Рогов молчал, словно собираясь с мыслями, он хотел что-то сказать, но не сказал, а встал и начал разминаться.

Послышался глухой топот ног, стукнула дверь, зал наполнился голосами. Сначала все разогревались, потом голоса и смех умолкли, и слышались лишь натужное дыхание, грохот и звон штанг; по всему залу сгибались и разгибались игроки, цветные рубахи потемнели от пота.

Рогов лежа отжимал от груди штангу, когда его тронул Надеин и глазами показал на окно: к стеклу были прижаты два лица. Стекло от дыхания быстро запотевало, и тогда появлялась ладонь и протирала его. Тренер тоже посмотрел туда и сказал:

— Ты меня удивляешь.

— Он их по хозяйству использует, — засмеялся кто-то в зале.

— Мог бы получше найти, их же ветром сдует, — смеясь, сказал еще кто-то.

— Теперь ты от них не отделаешься, — вмешался Иван Иванович.

«Действительно, прилипли», — подумал Рогов, выжимая штангу.

— Зачем они тебе? — спросил тренер. — Эти раззвонят, другие прибегут. Тут их столько набьется, не протолкнешься.

— Шпана, — сказал Надеин.

— Ты таким не был? — Рогов уложил штангу в козлы.

— Я? Нет. Я играть хотел, цель имел.

— Какой ты у нас целеустремленный! Ну, и что ты теперь за ценность?

Надеин молча завел диск от штанги за голову и стал отбивать поклоны.

— Понимаешь, Алексей, — сказал тренер медленно, — разница между любым из вас и большинством людей в том… — он сделал паузу и посмотрел, все ли слушают, — что вы их работу худо-бедно сделаете. Получитесь и сделаете. А они вашу — вряд ли… Тут, как говорится, все от бога: если есть, то есть, а нет — ничем не поможешь.

«Пожалуй, так», — решил про себя Рогов.

После второй тренировки все испытывали усталость. На улице их поджидал большой автобус, один за другим они поднимались и садились — каждый на свое место.

Сейчас автобус тронется, шофер погасит в салоне свет и включит приемник, они будут долго ехать по городским улицам, лежа в креслах, как авиапассажиры, сонливо будут смотреть в окна, слушать музыку, слишком уставшие, чтобы разговаривать.

Потом они выедут за город, автобус прибавит скорость и понесется по вечернему шоссе, мимо далеких и близких огней, пробивая корпусом темноту.

Приехав, они сытно поужинают, станут коротать вечер, лягут рано и спать будут, как спят уставшие молодые здоровые люди, а утром встанут легкими и свежими, опять будут шутить и балагурить, и от вечерней усталости не останется и следа.

Так они ездят день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, а кто выдерживает — год за годом, и вдруг — стоп, сойди, твое место в автобусе занимает другой.

Вместе со всеми Рогов вышел из раздевалки и направился к выходу. На столе дежурного зазвонил телефон.

— Спортивный зал, — дежурный снял трубку. — Кого? — Он пошарил взглядом по сторонам. — Рогов, к телефону!

— Только недолго, — напомнил тренер.

Рогов подошел к столу и взял трубку.

— Слушаю… Ты?! — Он задохнулся от неожиданности и подержал трубку на весу, чтобы прийти в себя. — Я тебе звонил.

Она произнесла только одно слово, но и этого было достаточно, чтобы он почувствовал неодолимое желание бежать к ней — без раздумий, тотчас, сию минуту. Она сказала: «Приезжай», и он уже чувствовал жгучее нетерпение, лихорадку, озноб, — до него не сразу дошел смысл сказанного. «Сейчас?» — переспросил он и тут же понял, насколько это безнадежно.

— Рогов, веселее! — уже с недовольством крикнул тренер, стоя в дверях.

— Я попробую… — неуверенно сказал Рогов в трубку. — Ты одна? — спросил он, понял неуместность вопроса и добавил твердо: — Сейчас я приеду. — Он готов был приехать даже под угрозой отчисления из команды.

Рогов положил трубку и подошел к тренеру:

— Мне нужно остаться.

— Что еще? — холодно спросил тренер.

— Я приеду утром.

— Команда находится на сборе. Через день игра. Все едут на базу. И ты мне режим не путай.

— Могут же быть обстоятельства…

— Знаю я ваши обстоятельства! Каждый из них, — тренер мотнул головой в сторону автобуса, — так и шарит глазами по сторонам. Дай только волю. Удержи их потом в узде. Чем ты лучше? Будешь тренером, поймешь.

— Я понимаю…

— Ничего ты не понимаешь! Ладно… Ночевать в городе не разрешаю, приедешь на базу к отбою. Все.

Автобус, осветил переулок, тронулся с места и, мягко покачиваясь, понес тяжелый корпус вперед. Вскоре его красные стоп-сигналы исчезли за поворотом. Рогов направился к машине. Торопись, тебя ждут, каждая минута в счет свидания…

Он вдруг заметил мальчишек: они стояли в стороне и смотрели на него.

— Вы?! — спросил он раздраженно. — Что еще?!

— Ничего, — растерянно ответил маленький.

— Ничего, — повторил за ним высокий.

— Что вы за мной ходите?! Что вам надо?! Целый день шляетесь! Привыкли баклуши бить?!

Они стояли, держа руки в карманах и горбясь от холода. Было видно, как они замерзли, зуб на зуб не попадал.

— А ну, марш отсюда! И чтоб я вас больше не видел! — крикнул Рогов.

Они попятились, лица у них стали испуганными. Он сел в машину, включил мотор и печку. Торопись, не теряй времени, не так много отпущено…

Возле машины уже никого не было. Он сидел в полумраке, не двигаясь, уличный свет проникал сквозь стекла, шуршание печки нарушало тишину.

Медленно, будто с великим трудом, он выжал сцепление, включил первую передачу и тронулся с места. Так на первой передаче он и ехал вдоль тротуара, проехал несколько домов, прежде чем их увидел. Они быстро шли вперед, держа руки в карманах брюк и втянув головы в плечи; некоторое время он медленно ехал сзади, потом остановился и сидел в неподвижности, уткнувшись в рулевое колесо.

Они скрылись из виду, он догнал их через квартал. Машина поравнялась с ними и дала сигнал, они испуганно шарахнулись в сторону и застыли, вцепившись друг в друга. Он открыл дверцу и сказал:

— Ну и пугливые… Садитесь.

Они не поняли, страх еще не прошел, и лица оставались напряженными.

— Садитесь, садитесь, подвезу, — повторил Рогов. Они все еще смотрели недоверчиво. — Что мне вас, силой засунуть? Лезьте в машину!

Они медленно и неловко сели на заднее сиденье и настороженно застыли.

Машина шла по пустынному шоссе, было темно — в полях по сторонам дороги, в небе, и только изредка появлялись и исчезали вдали огни; позади, где остался город, светился горизонт.

— Вы и работаете там или только живете? — спросил Рогов.

— Работаем, — ответил высокий.

— А когда заканчиваем, переезжаем на новое место, — добавил маленький.

— Значит, вы путешественники? — усмехнулся Рогов.

— Какие мы путешественники… — махнул рукой маленький. — А вы за границей часто бываете?

— Приходится…

— Вот бы поездить, — вздохнул высокий.

— Поездите еще, — успокоил его Рогов.

— Да где нам, — снова махнул рукой маленький.

— Мы в отпуск в деревню свою ездим, — сказал высокий. — То крышу починить, то огород вскопать… Дело всегда находится.

Рогов подумал об этой забытой давно жизни. Она по-прежнему шла вокруг, за какой-то чертой его существования, — без аплодисментов, без свиста, без постороннего одобрения или негодования, — тихо текла и заполняла собой все время людей.

Мальчишки притихли и вспомнили этот день, весь долгий день, с утра до сей поры, в нем столько было всего, что не верилось, как он один столько вместил, они переживали его весь заново.

— Вы местность знаете? — спросил Рогов. — Где сворачивать?

— Там башня, мы покажем, — ответил маленький.

Разговор оборвался, они зевали, сонно терли глаза, потом он услышал сзади сопение и увидел, что они спят. Они спали в неудобных позах, привалившись друг к другу, рты их были приоткрыты, и лица выглядели совсем детскими.

Рогов доехал до поворота, притормозил, погасил фары и вылез, тихо прикрыв дверцу, чтобы не разбудить мальчишек. Он стоял, слушая тишину, вокруг была такая кромешная темнота, что казалось — глубокая ночь окутала всю землю. Постепенно глаза привыкли, он стал различать далекие огни. Где-то лаяли собаки, доносились звуки гармони, потом вдали запели девушки, пели протяжно, по-деревенски. Песня и гармонь удалялись в непроглядную черноту, Рогов слушал, словно вспоминал то, что знал когда-то давно, но забыл.

Он заметил неподвижные красные огни, необъяснимо висящие в темном небе, разбудил мальчишек и спросил:

— Здесь, что ли?

Они встрепенулись, сонно выглянули и подтвердили: «Здесь». Рогов сел в машину, съехал на проселок. Свет фар скользнул по строительной площадке и осветил металлический вагон, увешанный плакатами по технике безопасности, штабеля труб и балок, железные бочки, лебедки; четыре массивные опоры поднимались из земли и уходили вверх.

— Здесь мы работаем, — сказал высокий.

— Наверху, — добавил маленький.

Рогов притормозил и посмотрел вверх, но ничего, кроме красных огней, не увидел, Он опустил стекло — лицо обдало вечерним полевым холодом, — погасил фары и сразу как будто окунулся в ночь: кругом лежало темное поле, над которым высоко в небе неподвижно висели красные сигнальные огни.

— Хотите посмотреть? — неожиданно предложил маленький и, не дожидаясь ответа, вылез из машины. Следом за ним вылез высокий.

От дороги в сторону башни шел ухабистый проселок с глубокой колеей, выбитой грузовиками. Рогов посидел в машине и пошел за мальчишками, чувствуя чистоту и свежесть холодного воздуха.

Высокий подошел к сараю и дернул рубильник — сильные фонари осветили всю башню, она стройно уходила вверх, вонзаясь в небо.

— Вы ее собирали? — спросил Рогов.

— Мы, — ответили они в один голос, а маленький объяснил:

— Это ретранслятор, для телевидения.

— Не страшно наверху?

— Нет, — улыбнулись они.

Рогов представил всю высоту, расстояние до земли, открытое стылое пространство вокруг, словно очутился там наяву, — стало холодно, тоскливо заныла грудь.

Он с замиранием отчетливо почувствовал пустоту под ногами, даже голова слегка закружилась, будто земля на самом деле была далеко внизу.

— Вы в поясах работаете? — спросил Рогов.

— В поясах, — подтвердил высокий.

— Пристегиваетесь?

— Полагается, — ответил маленький. — По технике безопасности.

— Что значит полагается?! Пристегиваетесь?

— Вообще-то да… Но иной раз и так пройдешь с одной стороны на другую. Там балки…

Рогов представил, что ему нужно пройти там над пролетом по балке, и почувствовал легкую тошноту — ноги ослабли. Он даже застыл, словно и впрямь мог потерять равновесие и разбиться.

— Поехали. — Рогов повернулся и зашагал прочь. Он влез в машину и включил печку — его знобило.

Мальчишки подошли и молча остановились.

— Мы пойдем, — тихо сказал маленький, будто спрашивал разрешения.

— Садитесь, — ответил Рогов.

— Нам тут близко, — сказал высокий.

— Садитесь, — повторил Рогов, — довезу.

Они въехали в поселок и проехали мимо темных окон, свет фар скользил по заборам и отражался в черных стеклах.

— Здесь, — сказали мальчишки, машина остановилась возле большого сруба.

Теперь нужно было расстаться, на этот раз окончательно. Все долго молчали.

— Ну что ж… — сказал Рогов. — Прощаемся?

— Чаю хотите? — неожиданно спросил маленький.

Рогов посмотрел на часы: к отбою он уже опоздал.

Втроем они вошли в темный дом. Вспыхнул яркий свет, Рогов увидел просторное помещение, в котором стояли десять кроватей, на всех, кроме двух, спали люди.

— Зря зажгли, разбудите, — сказал Рогов, щурясь от света, но никто не проснулся.

От большой печи несло теплом, на веревке сушились носки и портянки. Стены были оклеены вырезками из журналов, фотографиями киноактрис, боксеров в перчатках, он увидел и себя — на льду, с клюшкой в руках.

Пахло прелой одеждой, мазутом, по́том, и было шумно от храпа. «Давно я не был в рабочих общежитиях», — подумал Рогов.

Мальчишки суетливо сновали по комнате, резали хлеб, Заваривали чай.

— Никто и не поверит, что у нас Рогов был, — тихо сказал высокий, а маленький кивнул:

— И не докажешь…

Рогов вспомнил о маленькой клюшке и маленьком ботинке с коньком, которые висели на ветровом стекле в машине, и решил подарить им перед отъездом.

Они сели к столу и стали пить крепкий обжигающий чай; в комнате было жарко и душно.

— Я на шахте работал, тоже в общежитии жил, — сказал Рогов.

Они ели, посматривая на него, и не решались говорить.

— Сколько те балки? — спросил Рогов.

— Какие? — не понял маленький.

— По которым вы ходите…

— Широкие, двести миллиметров. — Высокий пальцами отмерил на столе расстояние.

— Двадцать сантиметров! — Рогов покачал головой: куда как широко.

— Да там по прямой шагов восемь или девять всего, — успокоил его маленький.

Рогов снова представил себя там, наверху: нет, лучше без судей и без правил играть с канадцами. Рогов допил чай и посмотрел на часы.

— Пора. — Он встал.

— Может, переночуете? — тихо и без всякой надежды спросил маленький, оба напряженно смотрели ему в лицо, ожидая ответа.

— Я вам кровать уступлю, — быстро сказал высокий.

Рогов почувствовал, как его разморило; клонило в сон, и не хотелось никуда ехать.

Он вышел на улицу, после тепла плечи и спину охватил озноб. Было темно, холодно, туманно, в тумане чернели ближние дома. Рогов крепко потер щеки, чтобы прогнать сон, потом завел мотор, оставил греться и вылез из машины.

Парни вышли его проводить. Теперь на них были теплые, ватные куртки с широкими монтажными поясами, к которым были приторочены каски, — рабочая одежда, как хоккеистов форма, делала мальчишек крупнее, чем они были на самом деле.

— До свидания, — сказал маленький. — Спасибо.

— И вам спасибо. — Рогов пожал им руки.

— Вы теперь в Канаду поедете? — спросил маленький.

— Поеду, если возьмут.

— Вас возьмут, — убежденно сказал маленький.

— Возьмут, — подтвердил высокий.

— Ну, раз вы так уверены… — улыбнулся Рогов.

— Хоть бы раз съездить… — мечтательно и печально сказал высокий.

Рогов сел в машину и тронулся с места. Потом остановился и открыл дверцу.

— Обещайте, что будете пристегиваться наверху. Обещаете?

Оба кивнули.

— Смотрите, вы слово дали. — Он захлопнул дверцу.

Рогов проехал по улице и выехал из поселка. В темноте он увидел над полем красные огни; отсюда не понять было, на какой они высоте.

Огни высели высоко в черном небе, и казалось, что они не связаны с землей, а горят сами по себе, как звезды.

Он подумал, что забыл отдать мальчишкам подарок, и огорчился.

Над лощинами стоял туман, но небо было чистым, и Рогов видел красные огни все время, пока ехал через поле. Он испытывал какую-то неловкость, смущение, но не отчетливо, а так, смутно, невнятно.

Он выехал на шоссе, прибавил скорость, машина понеслась, прорезая фарами темный воздух; в кабине играла музыка, было тепло и уютно. Теперь ему предстояло так ехать до самой Москвы.


1975

СВЕТ НА ИСХОДЕ ДНЯ

Единственной улицей протянулась деревня вдоль озера, избы смотрятся в воду, против каждой на мелководье мостки: стойкие, шаткие — какой где хозяин.

Озеро плоско лежит среди лугов, за лугами глухой, без просветов, бор; проселок, выбежав из деревни, канет в лесу и, сдавленный деревьями, уходит куда-то.

Ранним утром, когда лужи затянуты молодым льдом, а полуживая от холода трава взята инеем, по улице идет стадо. Тонкий лед ломается под копытами, над ним проступает вода. Коровье дыхание вырывается паром и взлетает облачками — по всей улице над течением спин плывут в холодном воздухе облака пара, как привязанные к рогам надувные шары.

Изо дня в день движется стадо по улице, огибает озеро и рассыпается по лугу. Изо дня в день, долгие годы.

В запотевших освещенных окнах двигаются неразличимые тени, над трубами поднимаются дымы, в них бегут, обгоняя друг друга, искры.

В одном из домов, как и в других, горела печь. Хозяйка появилась на пороге.

— Сима, скотину выгони, — сказала она.

Сима сидит на неметеном полу в длинном зимнем пальто, отслужившем давно срок, — полы прикрывают ноги — и смотрит в огонь. Лицо ее без выражения, глаза редко мигают, большие красные руки лежат на коленях. Она не шевельнулась и продолжает смотреть в огонь.

Хозяйка подошла к Симе и громко, раздраженно повторила:

— Не слышишь? Скотину выгони!

Сима молча встала — открылись босые ноги — пошла к двери. Потом она выпустила из хлева корову и двух овец и выгнала на улицу. Стадо уже прошло, удары кнута слышались в конце улицы. Сима взмахнула руками, издала хриплый отрывистый звук и погнала корову и овец вдогонку.

Босыми ногами она ступала по мерзлой, белой траве, по окаменевшей за ночь грязи — торопилась за стадом, которое огибало озеро.

Она ходила босая до снега. Зимой носила на босу ногу большие стоптанные валенки, в них и спала, и сбрасывала, едва в первых проталинах открывалась земля. Другой обуви она не знала.

Местные привыкли, не удивлялись. Приезжие озадаченно смотрели, как она переставляет темно-багровые ноги, и скорбно спрашивали:

— Что ж, некому ей обувь купить?

— Да покупали, — отвечали деревенские. — И сестра покупала не раз, и люди давали… Не носит. Так ей вольней. А холода она не чувствует.

Сима пустила корову и овец в стадо и вернулась. Перед воротами она стала в лужу, обмыла ноги и пошла в дом. Сестра возилась у печи, взглянула мельком и ничего не сказала, Сима остановилась, посматривая на сестру и на ситцевую занавеску, отгораживающую часть комнаты.

— Не смотри, нечего тебе там делать, — сказала Варвара.

Сима покорно села на высокий порог и закрыла ноги ветхим пальто. Она сидела у низкой входной двери, обитой мешковиной, и смотрела перед собой так же непроницаемо, как раньше в огонь.

— Чем без дела сидеть, курей покорми, — сказала Варвара и протянула решето с остатками хлеба.

Сима вышла во двор и опрокинула решето. Со всех концов двора сбежались куры. Она смотрела на их возню.

Сестра была сегодня не в духе, Сима чувствовала это; она знала лишь отдельные слова — «иди», «дай», «возьми»… — и не понимала, о чем люди говорят между собой, но сразу, как зверь, постигала, кто из них добрый и кто злой.

Дверь за спиной у нее отворилась, с ведрами вышла сестра.

— Пошли, — сказала она и направилась на берег.

Сима пошла за ней.

На берегу против соседней избы плотники рубили баню. Расставив ноги, они брусили бревна; у свежего, в пояс высотой, сруба земля была усыпана белой щепой.

— Серафима, иди к нам, подсоби! — крикнул один из плотников, двое других разогнулись и с интересом смотрели.

Сима направилась к ним. Она всегда доверчиво делала то, что ей говорили, не понимая подвоха. Она уже прошла полпути, когда Варвара обернулась и кинулась за ней.

— Куда ж ты, дура?! — Она схватила Симу за руку и потащила за собой. — Кобели! — ругалась она под смех плотников. — Жеребцы стоялые! Холостить вас некому! Иди, иди, недоумка… Откуда ты взялась на мою голову?!

— Зря ты, Варвара, — сказал средний по возрасту плотник. — Симу твою можно вместо телеги приспособить, спина у нее во! — два бревна ляжет.

Пологим берегом сестры сошли к воде; озеро за ночь отступило, обнажив сырой песок: Варвара подала Симе ведро, а сама осталась стоять. Сима побрела по мелководью, пока вода не поднялась до пальто.

— Черпай! — крикнула Варвара.

Сима наполнила ведро и побрела назад. Она вышла на берег, остановилась и ждала, глядя на сестру.

— Что смотришь? Ставь, бери другое, — сказала Варвара.

С пустым ведром Сима снова побрела в воду.

— Что ж ты, Варя, в такой холод ее гонишь? — с упреком спросил старик плотник. — Зима на носу.

— Ничего ей не сделается, здоровей нас, — хмуро ответила Варвара.

— Здоровей-то здоровей… Только не сладко, поди, в такую воду лезть. Ты вон в сапогах и то не лезешь. Она смирная, ты ее и гонишь. Сестра ж все-таки…

— Она не чувствует, — пробормотала Варвара, отворачивая лицо.

Сима вышла из воды и без труда понесла оба ведра в дом. Варвара шла сзади.

— Вот сила в бабе, — сказал молодой плотник, глядя им вслед.

— Да ну, держит, как лошадь, в хозяйстве, — недовольно ответил старик, ловко стеганул топором по бревну и отщепил длинную ровную полосу.

Одну Симу по воду не пускали. Она любила смотреть, как ведро медленно наполняется и постепенно исчезает, — она смотрела и не двигалась: ее лицо, всегда одинаковое и неподвижное, странно оживало, в нем появлялся какой-то непонятный интерес, тяжеловесное, медлительное любопытство.

Ведро тонуло — Сима продолжала неподвижно смотреть, не стараясь его удержать. Ей часто за это попадало, но она не менялась. Тогда сестра перестала отпускать ее одну.

Сима поставила ведра и села на пол перед печью, поджав ноги и укрыв их полами пальто. Она всегда сидела здесь, когда была дома. Никто не знал, какие мысли ворочаются у нее в голове, думает ли она или просто греется, — да и кому было до нее дело на земле, где и так каждому хватает забот.

Хлопнула дверь, сестра вышла в чулан. Сима тотчас поднялась, пересекла избу и тихо отвела ситцевую занавеску. На кровати разбросанно спал парень. Он лежал на боку, длинные ноги вразлет бежали куда-то, в его позе и в лице застыла спешка — улучил минутку, прикорнул и сейчас вскочит и кинется дальше. Он и спящий торопился, был не здесь, где-то далеко.

Это был Митя, сын хозяйки, Симин племянник.

Сима опустилась на пол перед кроватью и застыла; ее неподвижные глаза были преданно, по-собачьи, уставлены в лицо спящему; взгляд лежал плотно, как неумелая тяжелая рука.

Митя был знаменит в округе, его знали как отчаянного сердцееда. А прежде был безропотный, застенчивый мальчик, примерный ученик, тихоня. Неслышно бродил он вокруг села, рвал цветы и листочки, сушил, как учили в школе.

Когда в раздраженном состоянии духа мать отчитывала его, он безответно терпел, его уши горели от обиды.

Ругать его было несправедливо, он никогда не озорничал, и только нелегкая и неудачливая жизнь Варвары была причиной.

Митя никогда не оправдывался, покорно сносил материнский гнев и, забившись в укромное место, молча горевал про себя.

В Варваре росла досада на его безответность. «Что ты за мужик растешь, как ты мать защитишь?» — упрекала она его — он молчал, молчание травило ее, она облыжно придиралась к сыну, распаляясь до ярости, а потом плакала, и раскаяние едко точило ей сердце; она горячо целовала Митю, жалея его и себя и тоскуя.

В двенадцать лет Митя пристрастился к рыбной ловле. Он отправлялся с товарищами на соседнее рыбное озеро под Выселки. С удочками мальчики проходили край Выселок, сокращая путь. Шли быстро потому, что торопило нетерпение, и потому, что стереглись здешних мальчишек. И оттого, должно быть, в обостренном внимании Митя заметил в одном из крайних дворов женщину, которая неподвижно следила за ним, когда они проходили мимо. Митя несколько раз обернулся — она стояла и смотрела, он запомнил ее взгляд. И теперь часто, когда Митя ходил на озеро под Выселки, он видел у дороги внимательное лицо.

На озере он забывал о ней. После ловли они купались нагишом и, уже не боясь распугать рыбу; резвились в воде: разбегались с берега и прорезали воздух смуглыми телами, ярко сверкнув белыми ягодицами.

Однажды во время купания Митя заметил эту женщину в кустах на береговом пригорке: она неподвижно стояла и рассматривала его внимательно и неотрывно, как будто ощупывала. Ее глаза прошлись по нему, они встретились взглядами; она повернулась и легко пошла прочь. Он ничего не понял.

Митино лето неторопливо катилось по сочным, прохладным травам из зноя в светлые дожди и снова в пахучую солнечную дрему — миновало и отлетело.

В следующее лето все повторилось. За зиму он забыл о ней и с первой ловлей увидел на дороге. Она снова появилась на берегу, рассмотрела его и вроде бы отметила про себя что-то.

И это лето, и следующее, и еще одно прошли по душистым полуденным лугам, по заросшим лесным оврагам, отплескались в прозрачной озерной воде — чужая странная женщина появлялась обок Митиных тропок. Она как будто пасла его издали, отмечала в нем перемены и ждала чего-то.

В пятнадцатое лето он увидел ее ближе, почувствовал затаенный интерес к себе и неизвестно отчего смутился.

Митя был высок, худ, даже костляв, голос его уже сломался, но не окреп.

Он плавал, когда она появилась на берегу, но он не сразу ее заметил. Митя вдоволь накупался, замерз и поспешил на горячий песок. Глаза слепли от света. Солнце стояло высоко, озеро горело среди леса, как зеркало в траве. Сквозь капли воды на ресницах в переливающемся мокром блеске неожиданно возникло женское лицо.

Он вышел из воды и от неожиданности оцепенел: она стояла на песке перед кустами и внимательно смотрела на него. Он вдруг понял, что раздет.

Митя упал на мелководье лицом вниз, с незнакомой прежде яростью схватил со дна горсть мокрого песка и швырнул в нее. Она усмехнулась едва-едва, повернулась и ушла.

На обратном пути Митя отворачивался от ее дома так, словно в эту сторону ему и головы не повернуть.

И теперь он ее не забывал. Не раз приходили на память ее лицо и внимательный взгляд, стойко держались в мыслях и тянули на дорогу в Выселки.

В шестнадцатое лето случилось вот что.

Митя работал в колхозе на сенокосе. Целые дни верхом или спешившись Митя управлял лошадью, впряженной в сенную волокушу. Изгибающиеся по лугу рядки скошенной травы гладко взбегали на оструганные колья волокуши. По сторонам шли две девушки, Катя и Галя, и деревянными вилами подправляли травяной ручеек.

Когда набиралась копна, девушки упирались вилами в ее основание, Митя понукал лошадь, и та, дернув, вытаскивала волокушу — копна оставалась на земле. Длинные ряды копен тянулись через луг.

Сенной дух поднимался над землей, густел на жаре, кружил голову, забивал все запахи, и временами людям казалось, что и они отрываются от земли и, покачиваясь, плывут в душном аромате.

Первые дни были солнечные и веселые, девушки шутили, вгоняя Митю в краску.

— Митенька, не гони, не гони, родненький! — кричала Галя.

За ней вступала Катя:

— Сколько силушки накопил, какой мужичок поспел нам на радость!

Митя смущался и от смущения гнал лошадь — не раз они сбивались с ряда и теряли собранное сено, а девушки со смехом валились в развалившуюся копну, задирая ноги, которые и без того в коротких цветных платьях были все на виду; Митя конфузился еще больше.

В один из дней Митя, приехав поутру на луг, вспыхнул, едва кожа не загорелась: вместо Гали была та женщина из Выселок. Он долго не мог впрячь лошадь в волокушу, перепутал всю упряжь.

За лесом постукивал, тяжело перекатывался гром, небо там было не светлее леса.

— Дождик будет, — сказала за спиной у Мити Катя.

Женщина непонятно вздохнула, Митя и в этом вздохе почувствовал что-то для себя.

Они работали спокойно, без остановок и смеха, не то что в прежние дни, и не смотрели друг на друга, не говорили, но какое напряжение во всем теле, какая строгость, шея заболела — как бы не повернуться ненароком, не взглянуть случайно…

После полудня туча надвинулась, сразу стало темно, все вокруг застыло, и вдруг налетел ветер, и упали первые капли. Все, кто работал на лугу, с криками и смехом понеслись под копны — в них долго не смолкали стоны и визг. Только Митя остался среди луга, распряг лошадь и пустил пастись. Ударил и замолотил по земле дождь. Он напал на мальчика, вмиг промочил, но Митя не торопился, только горбил спину и втягивал голову в плечи.

— Митя… — услышал он из ближней копны.

Дарья глубоко зарылась в сено, только длинные голые ноги были подставлены дождю, копна нависала над ней, как пышная прическа. Он неподвижно стоял перед ней.

— Что мокнешь? — спросила она спокойно. — Иди сюда…

Он послушно пошел к ней, как к матери. Она втянула его в копну и посадила рядом. Дождь шуршал над ними, они не проронили ни слова; они смотрели на хлесткие струи, которые шарили вокруг и сбивались поодаль в сплошную пелену.

— Замерз? — спросила она.

Он не ответил, она прижала его рукой к боку, сквозь мокрую одежду он почувствовал ее тепло. Они молчали и не шевелились; спине было тепло и колко, спереди веяло дождевым холодом. Сидеть бы так и сидеть без времени.

Она подалась вперед и исподлобья глянула вверх.

— Не переждать, — сказала она.

Он молчал.

— Пошли. — Она встала, роняя сено, и подняла Митю за руку.

Он так же молча и покорно пошел за ней. Они пришли к ней в дом; внутри было так опрятно, что Митя не решался переступить порог.

— Входи, входи, — позвала она, сбросила туфли и босая легко пошла по чистому, гладкому дощатому полу, оставляя узкие мокрые следы.

Он шагнул и остановился.

— Сейчас печь разожгем, — сказала она, посмотрела на него и впервые улыбнулась. — Я не съем тебя, проходи, садись…

Вскоре горела печь, треск поленьев сливался с шумом дождя. Митя сидел скованно, как будто вконец окоченел.

— Раздевайся, — сказала она. — Обсохни.

Он неловко стянул мокрую рубаху и застыл.

— Снимай, снимай, — сказала она, забирая рубаху и вешая перед печью.

Митя снял штаны и остался в трусах. Она повесила штаны и улыбнулась.

— Стесняешься? — Дарья подошла к кровати и отвернула край одеяла. — Ложись. Накройся и разденься.

Он сделал, как она сказала. Его одежда висела на бечевке перед печью, капли с раздельным, внятным стуком падали на пол.

Вскоре воздух прогрелся, в комнате стало тепло. Хозяйка гремела кастрюлями на кухне. Митя робко осмотрелся: такой чистоты в доме он не знал; в горнице даже пахло опрятно — чистыми, мытыми полами, свежим глаженым бельем… Славно попасть в такой дом, а в непогоду — вдвойне: приветливо, укромно… Потрескивала печь, дождь застил свет и прибавлял горнице уюта. Было в ней что-то спокойное, ласковое, как в хозяйке.

— Согрелся? — спросила она, внося дымящуюся тарелку.

Он кивнул, принимая тарелку щей и ложку, хозяйка, как больному, поставила у него за спиной подушку, чтобы он мог есть сидя.

— Наелся? — спросила она, когда он съел щи и мясо.

Он снова молча кивнул, она забрала у него тарелку и села рядом. Было слышно, как по двору бродит дождь. Волосы Дарьи пахли сеном, Митя замер и сидел скованно, опустив лицо.

— Тебе сколько лет? — спросила она.

— Шестнадцать… — ответил он едва слышно.

— Похож на отца, — сказала она, а он был так оглушен, что не услышал ее слов.

В тот день Варвара долго ждала Митю. Уже прошли все сроки, она не знала, что думать. Миновали сумерки, настал вечер, непроницаемо слились озеро, луга и лес. Варвара чутко прислушивалась к деревенским звукам. Какая-то тревога, смутное предчувствие гложили ее, а Сима и вовсе вела себя непонятно, то и дело поднималась с пола и направлялась к двери, как будто что-то знала, как будто ей известно было, куда идти и где искать, — не удерживай ее Варвара, подалась бы бог знает куда.

— Пошли, — сказала Варвара сестре, когда ждать стало невмоготу.

Дождь уже стих, но было холодно и сыро. Они шли по деревне, стучась в каждый дом.

— Митю моего не видели? — спрашивала Варвара, а Сима неподвижно стояла в стороне.

Но никто Митю не видел. Уже отчаяние копилось в груди, подступало к горлу и рвалось наружу, когда встретилась им Катя.

— Его Дарья из Выселок к себе повела, дождь шел, — сказала девушка простодушно.

Что-то оборвалось в Варваре, она едва не опустилась на землю.

— Мы-ы-тя? — вопросительно промычала Сима — единственное слово, которое научилась говорить.

— Нет твоего Мити, — ответила ей Варвара, горько плача.

— Мы-ы-тя!.. — настойчиво требовала Сима в непонятливом, тупом упрямстве.

В поздний сырой вечер сестры шли по разбухшей дороге. После дождя в лесу было тихо. Варвара часто останавливалась, прислушиваясь, не слышно ли голоса, и только по чмоканью грязи под босыми ногами сестры узнавала, что она в лесу не одна.

Иногда по вершинам деревьев пробегал ветер, и тогда лесной шум, как гул поезда, катился над головой.

Дорога вывела их на околицу Выселок. Темные дома таились среди деревьев и робко жались друг к другу; Выселки молчали, как будто притихли и ждали, что будет.

Сестры вошли во двор. Дом смотрел в кромешную ночь слепыми окнами, в темноте мерно и оглушительно падали в бочку с водой срывающиеся с крыши капли. И едва сестры приблизились к окну, как створка распахнулась и в черном проеме появилась Дарья.

— Пришли? — спросила она просто, точно встреча была назначена. — Тихо, спит он.

Она была в белой рубашке, голые руки лежали на подоконнике.

— Отпусти его, — плача, попросила Варвара.

— Отпущу, — тихо и покладисто согласилась Дарья. — Я ведь твоя должница, Варя, вот и отдаю должок.

Она исчезла, и сразу в глубине комнаты послышался ее тихий голос:

— Митенька, мама пришла, одевайся, голубчик…

Послышались шорохи, тихая возня и ласковый приглушенный голос Дарьи:

— Надевай, сухое уже… Так… штанишки… рубашечку…

Варвара уткнула лицо в ладони и глухо зарыдала.

Дверь отворилась, на крыльцо нескладно вышел сонный Митя.

— Получи, Варя, мужичка в готовом виде, — насмешливо сказала Дарья из окна.

— Мы-ы-тя! — замычала радостно Сима и засмеялась счастливо. — Мы-ы-тя! Мы-ы-тя! — ликовала она, а Варвара всхлипывала и стонала, как от боли.

Митя не знал, в чем его мать должница перед Дарьей. Но Варвара знала…

Когда-то увела она, что называется из-под венца, жениха у Дарьи. Увести увела, но не удержала, он канул однажды, как в воду, — по сей день.

Два дня Митя молчал, словно немой, подурнел, почернел лицом, два дня никуда не выходил, а когда Варвара по привычке вздумала его отчитать, сказал хмуро и твердо:

— Отвяжись.

Она едва не задохнулась от злости:

— Что?!

Но он не оробел, не потерялся, как прежде, а с той же хмуростью и твердостью сказал:

— Замолчи.

Она поняла: что-то переменилось.

Шла в нем скрытая напряженная работа, а потом вдруг он, как будто решился на что-то, встал и пошел к двери.

— Ты куда? — спросила Варвара. Он не ответил, она стала на его пути. — Куда?

Он сказал непреклонно:

— Отойди.

До нее одним ударом, одним острым уколом дошло: как было, не будет, вся их жизнь теперь переломится.

Митя не раз и не два уходил по известной дороге, петлял и слонялся вокруг Выселок, — две деревни насмешничали: «Была у Варвары одна полоумная, теперь двое…»

Он весь высох, тосковал отчаянно, Варвара боялась, не заболел бы… Хоть сама иди к Дарье, проси угомонить мальчишку. Полной мерой отдавала ей Дарья долг.

В один из дней Митя снова направился в Выселки. Он дошел до обычного предела, но не свернул, не побрел потерянно в сторону. Напряженный от борьбы, страха и решимости, он шел к знакомому дому. Он шел бледный и оцепенелый, — повернуть бы, убежать, — но он уже переступил себя, взнуздал на первый взрослый поступок — и скованно шел с холодом в груди.

Он приблизился к дому, взошел на крыльцо — дверь открылась. На грани полумрака и света стояла Дарья.

— Ты куда? — спросила она легко и улыбчиво, как будто на мгновение оторвалась от приятного занятия. Он остановился и молчал. — Куда, Митенька?

Он молчал, губы его вздрагивали.

— К тебе, — сказал он хрипло и кашлянул, стараясь очистить осипший от волнения голос.

— Ко-о мне? — живо пропела она и глянула на него с веселым удивлением. — А что это ты, дружок, мне «ты» говоришь? Я ведь постарше тебя, а?

Он хмурился, стремительно краснея, а она насмешливо заглядывала в лицо.

— В гости? — И снова усмехнулась легко и ласково. — А ведь я не звала тебя в гости.

Он топтался перед ней, и было заметно, как тянет его убежать или даже заплакать. Но победило что-то новое, что проснулось в нем в эти дни.

— А тогда? — спросил он все еще сипло и скованно.

— Тогда? — повторила она. — Тогда я позвала тебя, а сейчас не зову, — объяснила она ему ласково, как маленькому. — Да и видишь, как мама тогда испугалась. Иди домой…

— Я сам знаю, что делать, — сказал он угрюмо.

— Знаешь? Нет, Митенька, пока еще не знаешь. Потом, может, и узнаешь, а пока — нет. Иди.

— Не пойду.

— Ну, ну, не упрямься… иди.

— Сказал — не пойду!

— Что ж, так и будешь стоять? — засмеялась она. — Ну, стой…

Дверь закрылась, легкие шаги потерялись в глубине дома. Митя не двигался. Сердце его колотилось, как после бега. Вокруг было тихо, точно все дома и жители умолкли, смотрели и ждали.

Он тронул дверь, она скрипнула, поехала внутрь, в полумрак, но скрип, словно привязью, сразу же явил Дарью.

— Ты что? — спросила она с легкой строгостью и недоумением. — Иди, я тебе все сказала, не напрашивайся.

Она коснулась его ладонью, обозначив запрет. Митя дернулся и отстранился. Дарья засмеялась:

— Не брыкайся, мал еще.

— Я не мал, — ответил ей Митя. Голос его очистился и звучал зло и ломко.

— Мал, мал, подрасти… Ишь ты, нужда вздернула! Успеешь еще мужского хлеба наесться, вся жизнь впереди, баб на твой век хватит.

Она хотела снова закрыть дверь, но неожиданно для себя самого Митя протянул руку и не пустил. Дарья даже не сразу поняла, что мешает.

— Ты куда пришел?! — спросила она рассерженно. — Тебе еще в игры с мальчишками играть, а ты себя мужиком вздумал?! А ну, пусти! — Она с силой захлопнула дверь.

Он ткнулся было вперед, но внутри так же рассерженно стукнула щеколда.

Митя бешено ударил кулаком в дверь, пнул ногой и озирался в лихорадке. На глаза попалась большая кадка с дождевой водой, он метнулся к ней, с неизвестной прежде силой рванул и опрокинул — вода хлынула, обдав его по пояс.

В окне показалась Дарья. Она стояла, скрестив руки, и смотрела внимательно и спокойно, с некоторой печалью. Митя рванулся к поленнице дров, сложенной во дворе, схватил полено и пустил в окно, где стояла Дарья. Полено ударило в переплет рамы, зазвенели и осыпались стекла. Дарья вздрогнула, отступила, но не произнесла ни слова и смотрела все так же внимательно и спокойно. Он схватил второе полено и бросил в другое окно. Снова зазвенели стекла, а Митя толкнул всю поленницу, накренил, упираясь ногами, и с грохотом обрушил. Потом, мокрый, усыпанный дровяной пылью, бросился прочь.

Скоро его узнали в окрестных деревнях. Вечерами или среди ночи он тихонько стучался то к одинокой женщине, то к мужней жене, у которой муж работал на стороне. Даже в ненастье, когда и плохой хозяин жалеет выпустить собаку, Митя шастал по округе.

В школу он больше не пошел. Сколько ни упрашивала его мать, сколько ни плакала — не помогло. Митя пошел слесарем в колхозные мастерские.

После работы он приходил домой, наскоро ел, переодевался в свой первый в жизни костюм и уходил. Варвара уже смирилась и только жалобно просила:

— Не поздно, сынок…

Не пустить его она уже не могла. Митя стал диким и злым, как лесной кот, в ярости бледнел, натягивался, точно струна.

«В отца», — думала Варвара и старалась не сердить сына, чтобы и он однажды не канул бесследно.

С него могло стать. В гневе он подбирался весь, стискивал зубы и почти что впадал в беспамятство, — любой отступал: мало ли… Даже начальство на работе старалось не гладить его против шерсти.

Как-то новый молодой и бравый мастер приказал ему что-то. Митя работал за верстаком и, не оборачиваясь, сказал:

— А пошел ты…

— Что-что?! — удивленно переспросил мастер и двумя пальцами потянул его за рукав. — Ну-ка, повтори…

Митя удобно взялся за разводной ключ.

— Хочешь, дырку в голове сделаю?

Мите не дали премию, но работать было некому, и тем обошлось.

Вечерами Варвара не находила себе места. Митю не раз били. Бывало, разбитого в кровь, его приводили чужие люди, но чаще он сам кое-как, насилу, добирался до дома. И все же он не менялся, оклемается — и за свое.

Случалось, Митю ловили и на горячем.

Шофер Степан Хомутов, здоровенный малый, отсидевший два года за пьяную драку в столовой райцентра, регулярно приезжал с грузом в сельпо и всегда ночевал у Дуняши, веселой пышной продавщицы, разведенной с мужем лет семь назад.

Расписание поездок было постоянное, но однажды Степан приехал в неурочный день. Он поставил машину, как всегда, у ворот и направился в дом. Дверь была заперта, окна плотно завешены. Степан обогнул дом: с другой стороны был вход в магазин. Но и там никого не было, висел замок. Степан прошелся по двору, заглянул в сарай — Дуняши нигде не было.

Раздосадованный Степан слонялся вокруг и вдруг увидел, как от дома к забору метнулся кто-то. Он тут же решил, что в магазин забрались, и, срезая угол, огородом кинулся к забору.

Человек с разбега вскинул руки на доски, подпрыгнул, наваливаясь животом на край, и занес ногу.

Степан рванулся и, падая вперед, успел поймать беглеца за ногу.

— Ах ты падло! — прорычал Хомутов, стаскивая человека с забора. — От меня не уйдешь!

Человек молча отбивался свободной ногой, но против Степана был слаб, Хомутов свалил его на землю, подмял под себя и, тяжело дыша, прерывисто матерясь, сжал железными руками.

— Пусти, сволочь, — глухо произнес человек под ним.

Степан от такого нахальства забыл материться.

— Я тебе пущу… — произнес он угрожающе. — Ты у меня узнаешь, как в магазин лазить!

— Нужен мне твой магазин…

— А что ж ты там делал?!

— Да пусти ты меня! — рванулся человек. — Тоже мне хозяин! Ты сам-то кто здесь?!

Не очень находчивый, Степан растерялся:

— Как кто?! Я… товар вожу…

— Ну и вози!

— А ну-ка, встань, я на тебя погляжу, — приказал Степан и поставил незнакомца.

Тот поднял лицо, Степан узнал Митю.

— Ты, малец? Что это ты здесь делаешь? — с удивлением, смешанным со злостью, спросил Степан.

— А ты что? — дерзко спросил Митя.

— Как что? — растерялся Степан, и вдруг догадка осенила его. — Ну-ка, пойдем, — предложил он, поворачивая в сторону дома.

— А на кой мне? — спросил Митя.

— Пойдем, пойдем…

— Мне там делать нечего, я товар не вожу. Это у тебя там дела.

— Да иди ты! — рявкнул Степан, схватил Митю и впереди себя, как бульдозер, погнал к дому.

— Пусти, гад, сволочь лагерная! Пусти!.. — вырывался Митя, бросаясь в стороны, но «бульдозер» неумолимо толкал его к дому.

Дверь была закрыта, Степан стукнул кулаком, как молотом:

— Отвори!

Зашлепали босые ноги, приблизились к двери.

— Кто там? — невинно произнесла за дверью Дуняша.

— Открывай! — приказал Степан, держа Митю.

Дверь приоткрылась, Дуняша стояла в длинной белой рубахе, покрытая большим платком.

— А-а, Степан, я и не думала, что ты, — ласково сказала она и повернула назад, оставив дверь открытой.

Хомутов втолкнул Митю и, как щенка, поставил у порога.

— У тебя был, сука?

Дуняша обернулась и засмеялась:

— Кто, этот? Вот еще, Степа, выдумаешь…

— Отсюда шел!

— Мало ли кто под окнами шастает. У меня на дворе сторожей нет.

— Смотри, Дунька!..

— Что мне смотреть, я и так смотрю. А врываться с выражениями да еще тащить кого-то, поищи другую.

Степан повернулся и выволок Митю во двор. Потом сорвал с него брюки так, что посыпались пуговицы, одной рукой стянул с себя ремень, удерживая другой вырывающегося Митю, разложил его на широкой колоде и, припечатав рукой и коленом, стал пороть. Тоже неистовый был мужик.

У Мити бежали слезы. Он ругался, как никогда в жизни, и рвался, но тяжесть прижимала его такая, что отклеиться от колоды он не мог, только ерзал на месте, плача от бессилия.

— Вот так, щенок, — сказал Степан, вставая и заправляя ремень в брюки. — И чтоб в эту сторону и смотреть забыл.

— Все, шоферюга, ты от меня имеешь, — глотая слезы, сказал Митя.

Он схватил полено и бросился с ним на Степана. Тот отступил, потом вцепился в Митю и сжал его вместе с поленом.

— Тебе мало? — спросил Степан, стягивая в кулак Митину рубаху и бросая его к воротам.

Он вытащил Митю на улицу и швырнул на землю. Стукнула калитка, Митя остался один. В глубине двора заскрипела и хлопнула дверь, и стало тихо.

Боли Митя не чувствовал, только горело и чесалось все тело и мучал стыд. Еще ни разу, в самую жестокую трепку, его так не унижали, от стыда он не знал, куда деться.

Поблизости никого не было. Митя осмотрелся и, утерев лицо, скользнул узким проходом за избы и огороды. Он зарылся в душную копну, сжался и затих.

Он лежал неподвижно несколько часов, картины мести одна ужаснее другой проходили у него перед глазами.

Стороной в деревню с мычанием пробрело стадо. Темнело, сумерки густели, переходили в вечер. Гасли нешумные деревенские звуки, далеко за домами на берегу озера сбивчиво наигрывала гармонь. Потом и она стихла, и настала полная тишина. Митя подождал немного и выбрался из укрытия.

Прислушиваясь, он осторожно вышел на улицу. Было пусто. Свет горящих окон освещал машину Степана; Митя подкрался и заглянул в кабину: повезло, ключи торчали. Не будь их, пришлось бы идти домой, подбирать другие.

Митя осторожно открыл дверцу и сел на сиденье. Потом осмотрелся, нет ли кого. Никого не было. Из открытых окон соседних домов доносились неясные голоса, и оглушительно бухало в груди собственное сердце.

Он проверил все в кабине и нажал стартер. Мотор всхлипнул, набирая дыхание, и смолк; стоило большого труда не выскочить и не удрать. Сжав зубы и чувствуя в груди холод, Митя нажал еще раз и с облегчением услышал рокот мотора.

«Порядок», — подумал он, тронул машину с места и уже на ходу захлопнул дверцу.

Из ворот выскочил голый по пояс, в одних брюках и босой Степан.

— Стой! — закричал он на всю деревню. — Стой!

Увесистые, как булыжники, ругательства полетели по улице вслед машине. Степан рванулся бежать, но было поздно: машина пронеслась мимо домов, вылетела за деревню и исчезла в лесу. Только вой мотора некоторое время доносился оттуда. Потом и он исчез.

Степан стоял возле чужого забора и матерился. Из окон высунулись люди, кто-то вышел на улицу, голоса перекликались от избы к избе.

— Угнал, — повторял Степан. — Митька угнал, подлец.

Люди подходили, негромко переговаривались, узнавая, в чем дело.

— Непутевый малый, плохо кончит, — сходились соседи на одном.

Митя гнал машину по лесу. Деревья вплотную подступали к узкой дороге и в свете фар бежали мимо сплошным забором.

«Хорошо идет, — думал Митя о машине, — следил, гад… Ничего, я тебе устрою…»

Он пронесся пятнадцать километров и свернул на глухую просеку. Поблизости находилось небольшое лесное озерко с цветущей стоялой водой. Машина выла и скрипела, тужась без дороги, вокруг метались кусты и деревья.

Берег был болотистый, вязкий, передние колеса сразу мягко подались вниз. Яркие фары осветили затянутое ряской озеро, от радиатора машины расходились волны.

Митя проехал вперед, машина круто наклонилась, мотор заглох. Вода подступала к самой кабине.

— Так… — сказал Митя и открыл дверцу.

Он вылез на крыло и поднял капот, потом стал на ощупь вывинчивать детали — мотор он знал хорошо.

Вынув деталь, Митя размахивался и бросал ее в воду; всплески нарушали тишину. Погасли фары, наступила полная темнота. Митя столкнул в воду сиденье, оно тяжело ухнуло, подняв брызги.

— Ты меня запомнишь, — пробормотал Митя.

Под конец он выдернул ключ зажигания, на котором висел брелок, и с силой пустил его подальше. С одиноким всплеском он упал где-то в темноте.

«Все», — подумал Митя. Он вылез в кузов и с заднего борта прыгнул на берег. Земля чавкнула, обдав Митю грязью.

Он долго шел по ночному лесу, вернулся поздней ночью. Деревня спала, он обогнул ее стороной и огородом подкрался к дому. Все было спокойно, тихо. Он осторожно вошел и закрыл за собой дверь на засов.

— Дунькин Степан приходил, — лежа в темноте на кровати, бессонно сказала Варвара. — Грозился…

— Я знаю, — ответил Митя.

— Что ты натворил?

— Ничего, спи.

— Кабы беды не было, он сидел, у него вся кожа в наколках.

— Ничего не будет, спи.

— Боюсь я за тебя…

— Не бойся.

— Ох, когда это кончится… — тяжело вздохнула Варвара и умолкла.

Митя не раздеваясь лег на свою кровать за занавеской.

Едва рассвело, раздался стук в дверь. Варвара испуганно вскинулась и, сидя на кровати, тревожно спросила:

— Кто там?

— Я. Степан.

— Чего тебе?

— Митька пришел?

— Отвори ему, — сказал Митя.

— Нет, что ты, он бешеный.

— Ничего, отвори.

— Он убьет тебя!

— Не убьет.

— Открывай! — дико крикнул Степан, ударяя кулаком. — Дверь высажу!

Варвара робко подошла к двери и оттянула засов.

Степан рванул дверь и остановился. Посреди избы, рассекая ее почти до потолка, выпрямившись, стоял Митя с топором в руке.

— Где машина? — медленно спросил Степан с порога.

— Ищи, — ответил Митя.

Степан выругался и сказал:

— Ты же срок получишь.

— Не твоя забота.

— Ты угнал мою машину!

— Докажи.

— Доказывать не надо — ты!

— Кто видел?

— Вся деревня знает. Кроме тебя, некому.

— Кто видел?

— Я тебе голову откручу!

— Попробуй.

Степан посмотрел на топор:

— Брось. За это знаешь…

— Знаю.

— Ты же сядешь…

— Ты сам сюда пришел.

— Отберу — руки переломаю.

— Отбирай.

Степан посмотрел долгим взглядом Мите в лицо и понял: убьет, не дрогнет. Он знал в тюрьме таких, кого и отпетые рецидивисты не трогали.

— Ладно, — сказал Степан, повернулся и вышел.

Машину он нашел на другой день, и только через три дня ее вытащил трактор. Потом на буксире отправили в район. Больше Степан никому не сказал ни слова. Вся деревня понимала, что-то здесь кроется, но что, никто не знал. А веселая Дуняша никак не могла взять в толк, почему Митя не выдал ее Степану.

Но Митя никогда никого не выдавал, не хвастал победами, все хранил про себя.

Постепенно все узнали — с ним лучше не связываться. Каждый сразу чуял: этот пойдет до конца. Даже взрослые, крепкие мужики остерегались:

— Он же спяченный… Зря, что ли, тетка у него полоумная? Ну его к черту, еще пырнет…

Было и это.

На восемнадцатом году отправился Митя за три села на танцы. Среди веселья подошли к нему двое местных, подышали с двух сторон бражным духом и спросили:

— Ты, говорят, орел?

— Ходок, говорят, первый на район? К нашим подбираешься?

Митя посмотрел по сторонам: гремела радиола, в густой пыли шаркали подошвы. Среди многолюдья он был один.

— Пойдем, поговорим? — предложили местные.

Митя все знал наперед, но отказаться ему не позволяла гордость. Он снял руки с испуганной партнерши, бросил ее посреди площадки и пошел в сторону.

Он шел и чувствовал, как где-то в глубине появляется злость, поднимается сильными толчками и устремляется тугими сгустками в голову. Вдруг здесь, сейчас его мучительно потянуло в чистую горницу с гладкими крашеными прохладными полами и опрятным запахом — укрыться бы там от всех в надежном убежище, — он увидел ее так отчетливо, что даже больно стало, и так же невыносимо он почувствовал, как надоело все ему — до смерти, насквозь, — хоть сейчас под нож.

Провожаемые серьезными взглядами, они шли среди танцующих; все вокруг поняли вдруг страшную, откровенную неумолимость их движения, сторонились и давали дорогу.

Они пересекли улицу и задами вышли к большому амбару. Здесь было пусто, просторно, тихо; кротко горел закат, дальний лес зубчато отрезал ломоть солнца. И только там, откуда они шли, за домами и огородами, дико, как в издевке, выла радиола.

Они подошли к амбару, местные затоптались, не зная, с чего начать. Митя стал спиной к бревенчатой стене.

— У тебя нож есть? — спросил он у одного.

Тот растерянно посмотрел на товарища.

— Нет? Тогда возьми мой. — Митя вынул свою финку с наборной разноцветной рукояткой, сработанную им самим в мастерских, и сунул парню в руку.

Парень оторопело и неловко зажал нож в руке.

— Бей, — сказал Митя, расстегнул верхнюю пуговицу и подставил грудь.

Парень испуганно оглянулся. Его товарищ стоял немного сзади. Медный закатный свет растекся по земле, и окрасил копны; тень амбара рассекла второго парня пополам, один глаз его светился на солнце, другой скрадывала тень.

— Ты что?! — спросил второй.

— Отдай ему, — сказал Митя и мотнул головой на второго.

Первый послушно отдал нож товарищу и отступил назад.

— Да ты что?! — повторил тот, что держал теперь нож.

— Бей, — предложил снова Митя, выставляя вперед грудь.

— Мы ведь так… — вставил первый.

— Так?! А я не так! — сказал Митя, вздрагивая от ярости.

— Мы поговорить хотели, — сказал тот, что держал нож.

«А-а, пропади все оно пропадом», — подумал Митя и срывающимся от ненависти голосом сказал:

— Не можете?! Ну, так я могу!

Он выхватил у парня нож и тут же сунул его назад.

Парень взвизгнул, смолк и в ужасе посмотрел на Митю. Потом бережно приложил ладонь к боку, подержал и отпустил — пальцы и ладонь стали красными.

— Кровь… — недоверчиво проговорил второй.

Несколько капель, вспыхнув, повисли на пальцах — все трое неотрывно смотрели на них, — капли упали, пропитав землю, и оставили на ней аккуратные темные кружочки.

Раненый, опустив голову, с медлительным любопытством рассматривал кровь. Митя и второй парень тоже не двигались и смотрели оцепенело.

— Ты меня убить мог, — капризно сказал раненый.

Второй вдруг сорвался и побежал. Раненый повернулся и медленно побрел за ним, изогнувшись и прижимая ладонь к боку; кровь пропитала рубаху и брюки, тонкие струйки сочились между пальцами.

«Все. Теперь конец», — подумал Митя устало.

Ему захотелось забиться в тесное укромное место, лечь, накрыться с головой, сжаться и застыть.

Он медленно шел по лугу, держа нож в руке, не догадываясь спрятать его или выбросить. За спиной, за домами и огородами по-прежнему надрывалась радиола и как бы в насмешку вопила вслед.

Митя без дороги вошел в лес. Начинались летние сумерки, под деревьями стемнело, над лесом и на открытых местах было еще светло.

Он шел, ни о чем не думая, на память приходили какие-то слова, чьи-то лица, мимолетно он пожалел мать, но шел он не домой, и все, что он мог сейчас, это брести по лесу и ни о чем не думать. Иначе бы взвыть, кататься по земле…

Постепенно стемнело. Митя не боялся ночного леса, сколько раз возвращался со свиданий, сколько раз бродил в ожидании, — в лесу ему было спокойнее, чем в деревне. И сейчас торопиться бы беззаботно в гости или весело возвращаться бы, шагая по лесу, как по своему дому, — он всем телом и кожей всегда ощущал защитную глушь окрестных лесов. Вот и нынче, кажется, никому не достать его, не найти, — но одна мысль давила его неодолимой тяжестью и студила ледяным холодом: сколько осталось ему быть на воле?

Запах дыма, ленивый собачий лай и отдаленные женские голоса выдали в лесу деревню. Тихо и неторопливо жила она посреди вечернего леса и тронула сейчас Митю покоем и прочной безопасностью, поскребла по душе сладким щемлением летней деревенской глуши. И все это уходило надолго, может быть — навсегда.

Митя не знал еще, что именно такие вечера вспоминаются потом вдали от родины, по ним ноет и болит грудь, — не знал, но сейчас в ожидании неизбежной и строгой разлуки угадал что-то от этого чувства, хотя его давно уже манили и влекли грохот и спешка большого мира.

Выселки, казалось, были забыты всеми на земле. Укрыться бы здесь, притихнуть, отлежаться. Чтобы тишина и никого… Но нет, поздно, наверное, уже рыщет погоня, и скоро встанут за спиной конвоиры.

За деревьями уютно открылись деревенские огни. Выселки спокойно коротали вечер, ничто здесь никому не грозило, не стерегло, — пронзительно и остро Митя завидовал сейчас всем, кто был в домах и ни о чем не тревожился. Но легче не было от деревенского покоя, а стало холодно и страшно. Спиной, кожей, всем телом он чувствовал неотвратимую опасность — ближе, ближе, — и ни избавиться, ни скрыться.

Таясь, он огородами пробрался к знакомому двору, подкрался к окнам и постучал.

— Кто там? — раздался спокойный голос Дарьи. Она подошла к окну, но никого не увидела. — Кто там? — повторила она.

— Это я, — тихо сказал Митя.

— А-а, что ж хоронишься?

— Я человека убил, — ответил он.

Она посмотрела внимательно и впервые с того дождливого дня сказала:

— Войди.

Митя вошел в горницу. Дарья закрыла за ним дверь — стукнула щеколда, Мите на мгновение почудилось, что он в безопасности.

Снова он был в заветном доме, второй раз — пораньше бы или вообще ни разу.

Он сел к столу.

— Это ты меня довела, — сказал Митя.

Она молча стояла перед ним, сложив руки на горле. Два года прошло после того летнего дождя в сенокос, перед ней сидел другой человек.

— Меня уже ищут, наверное, — сказал он, прислушиваясь.

Но в деревне было тихо.

Дарья подошла к нему наклонилась и поцеловала.

— Если тебя будут брать, пусть у меня, — сказала она, крепко обнимая его.

Варвара уже знала, в чем дело, ей рассказали деревенские, бывшие на танцах. Выслушав, она обессиленно села на лавку, не кричала, не плакала, окаменела и сидела, как неживая.

Сима долго и неподвижно смотрела в гаснущую печь. Пламя увяло, Сима оглянулась.

— Мы-ы-тя… — произнесла она с большим трудом.

Ей никто не ответил. Твердая, отчетливая тишина стояла в доме.

— Мы-ы-тя… — повторила она, и звук остался в тишине, как брошенный и вдруг повисший в пустоте предмет.

Варвара сидела не двигаясь и невидяще смотрела перед собой.

Сима встала и побрела к двери. Ее никто не удерживал. Она вышла за ворота, прошла несколько шагов вдоль забора и вошла в соседний двор. Босыми ногами она бесшумно поднялась на крыльцо и неслышно вошла в сени.

Вся соседская семья мирно сидела за столом под красным абажуром, когда вдруг распахнулась дверь, на пороге возникло и столбом застыло длинное пальто.

— Мы-ы-тя! — натужно прокричала Сима, как будто бросила в избу кирпич.

Все вздрогнули, а дети сжались и вцепились в стол.

— Фу ты, черт! — выругался хозяин. — Носит же образину! Нет твоего Мити, вали отсюда!

Сима повернулась и бесшумно исчезла в темноте.

Она прошла всю деревню, и дорога, как поводырь, ввела ее в лес.

Не было видно ни зги. В кромешной темноте она бесшумно брела лесом, и даже крепкий мужик, натолкнись сейчас на нее, мог бы пропасть от разрыва сердца.

Ни огонька, ни звука не было на этой дороге. Где-то железом гремела жизнь, не зная ни дня, ни ночи, здесь же даже смельчаку и сорвиголове бывала тревожна эта дорога в одиночку, но Сима не понимала страха — она в лесу была одним из его деревьев.

Выселки уже спали. Дарья и Митя в чутком ожидании лежали на кровати, прислушиваясь к шорохам. Они вместе услышали, как снаружи кто-то тронул и потянул дверь, и напряглись.

— Пришли, — замерев, прошептал Митя.

Был он сейчас маленьким робким мальчиком и ждал от Дарьи защиты.

Дарья поцеловала его и прошептала:

— Не бойся, я пойду с тобой. — Она встала, оттянула щеколду и сказала: — Входите.

Но никого не было. Потом дверь медленно отворилась, со двора потянуло ночной свежестью, и на пороге возникла темная, неясная фигура. Дарья зажгла свет. В дверном проеме стояла и слепо щурилась Сима.

— Мы-ы-тя! — промычала она радостно.

Это было так неожиданно, что до первых слов прошло много времени.

— Как она нашла? — спросил Митя.

— Она была тогда здесь, — ответила Дарья. — С матерью…

— Никто не знает, что я здесь. Откуда она узнала?

— Спроси, приходили за тобой?

— Она не ответит. Она ничего не понимает.

— Сима, — громко и раздельно сказала Дарья, — за Митей приходили? Кто-нибудь домой приходил?

— Мы-ы-тя… — улыбаясь, промычала Сима.

— Сима, слушай… Я спрашиваю: за Митей приходили?! К вам, к вам домой! — еще громче и медленнее спросила Дарья.

Но Сима продолжала тупо улыбаться и повторила:

— Мы-ы-тя…

Дарья покачала головой.

— От нее ничего не добьешься.

— Она такая с рождения.

— Как только она нашла? — задумчиво спросила Дарья, внимательно глядя на Симу, на ее босые ноги. — Что-то она чувствует, мы не понимаем. Старухи раньше говорили: убогие — божьи люди.

Они смотрели на нее, догадываясь, что кроется во всем этом какая-то загадка, которую им не раскрыть. Было ли у нее некое тайное чутье, неведомое прочим людям, или еще что — узнать они не могли.

Неожиданно Сима опустилась на пол перед кроватью, прикрыла ноги полами пальто, как делала это дома, и уставилась на Митю. Дарья присела у стола. Долгая тишина установилась в горнице.

— Что будем делать? — спросила Дарья, когда сидеть уже было невмоготу.

— Не знаю, — ответил Митя.

— Придется идти домой, мать, наверное, с ума сходит, — медленно произнесла Дарья. Он посмотрел на нее. — Вместе пойдем, — добавила она.

Варвара неподвижно сидела на прежнем месте. Она не удивилась, увидев Дарью, ничего не сказала, только заплакала, оттаивая.

Они сидели все вместе и ждали, как на вокзале. Только к утру их сморила тяжелая дрема.

Проснувшись, они удивились, что находятся здесь все вместе, но вспомнили причину и удивились, что никто не пришел.

Митю не взяли. Обошлось. Нож скользнул краем под рубаху и не вошел, лезвием рассек кожу на боку; парень не заявил, в деревне поговорили и умолкли.

Митя вскоре отправился в ту деревню, разыскал парня, и они вместе напились в старой бане за огородом, а потом вышли в обнимку и, поддерживая друг друга, нетвердо побрели по улице, горланя песню.

Ночевал Митя теперь всегда дома. И не потому, что его не оставляли на ночь или он сам не хотел. Если он долго не возвращался, Сима поднималась с полу и уходила из избы. Она неслышно брела в темноте, подходила к чужому дому и молча садилась на крыльцо. Никто не понимал, как она узнает, что Митя здесь. Но Сима ни разу не ошиблась.

Подойдя к дому, она не стучала в дверь, не звала Митю — просто садилась на крыльцо и ждала. Как ни хоронился Митя, она всегда находила дом, в котором он был, и молча стерегла его под дверьми, могла прождать ночь.

И Митя не выдерживал, выходил и, ругаясь, шел домой.

— Пропади ты пропадом! — говорил он, ежась после тепла. — Ну что ты за мной ходишь, дура?! Нянька нашлась! Своего ума нет, другим жить не даешь. Как ты меня находишь, хотел бы я знать? Настоящая ищейка! Тебя бы в милицию вместо собаки!..

Сима молча шла следом, пока не приводила его домой.

Иногда она улучала минутку, пока Варвара хлопотала по хозяйству, тихо отводила занавеску, за которой спал Митя, садилась на пол перед кроватью и смотрела на спящего.

Это бывало утром, на рассвете, и под вечер, когда в полумраке все выглядит иначе, чем днем, — причудливо и странно, хотя на самом деле кто знает, в какое время человек виден отчетливей, на свету или впотьмах?

Но, говорят, на склоне ночи, под утро и вечером, в сумерках, душа понятней чужому взгляду. Правда, не всякому, не любому — нужен особый дар. И если дано, она откроется на исходе дня полней, чем днем.

Так говорят, хотя многие верят лишь в ясный свет полдня.

Сима сидит на полу, ее преданный взгляд плотно лежит на Митином лице, как тяжелая, грубая рука.

Митя от взгляда просыпается. Веки его разомкнулись, он потянулся. И, встретив близко неподвижные глаза, вздрагивает.

— Опять вперилась! Мать! — кричит он требовательно. — Что пустила эту заразу?! Спать не дает!

Сима поднимается, отходит к печи и садится на пол.

Осенью Митю возьмут в армию. Кто знает, кем он станет, — кем-то станет, дороги открыты — выбирай. Одно известно: в деревню он не вернется — мир большой…

Долгими туманными вечерами Сима будет ходить от дома к дому, подходить к светящимся окнам и неразборчиво мычать: «Мы-ы-тя…» — единственное слово, которое научилась говорить.

Хозяева уже знают, это повторяется каждый вечер, и никто не выходит. Только изредка какая-нибудь сердобольная старушка пожалеет убогую, высунется в приоткрытую дверь и скажет:

— Нет твоего Мити…

Дома Сима будет подолгу сидеть перед печью, иногда встанет, заглянет за занавеску, где стоит пустая кровать, хотя сестра повторяет каждый день:

— Нет Мити, уехал…

Но Сима по-прежнему будет заглядывать за занавеску и ходить по домам.

Дарья тоже не станет жить в Выселках, уедет, и след ее затеряется в далекой стороне. Симу будет встречать мертвый дом, заколоченный старыми досками…

Но это потом, позже, не скоро, а пока Митя пришел рано, включил телевизор, который показывает хоккей из Канады, и гул и волнение далекой страны, пролетев полмира, попадают в избу.

Сима сидит на полу, смотрит на экран и рассеянно, неизвестно чему улыбается.


1976

Загрузка...