Софи, или Финал битвы

Часть I

1

Дверь перед Софи распахнулась, и она, подгоняемая вьюгой, пошатываясь, шагнула за порог. Ветер и снег ворвались в прихожую с такой яростью, что Наталье Фонвизиной, чтобы закрыть дверь, пришлось изо всех сил упереться ногами. Ее полное тело окутывал желтый фланелевый халат. Толстощекое лицо раскраснелось от усилия. Пока хозяйка дома запирала дверь, Софи стояла рядом, прислонившись к стене и прижав обе руки к груди. Она едва дышала, голова ее клонилась под тяжестью лисьей шапки. Постояв так немного, она выпрямилась, устремила на Наталью удивленный взгляд и спросила:

– Как, вы еще не готовы?

– Я не думала, что вы придете в такую вьюгу! – вздохнула Наталья.

– Одевайтесь же скорее! Нам пора идти!

– В такую вьюгу? – повторила Фонвизина. – Это было бы безрассудством! Мы пойдем туда завтра!

– Завтра будет слишком поздно! Разве вы не послали Матрену туда, в тюрьму?

– Конечно, послала! Она, должно быть, уже там с припасами. Но это ровным счетом ничего не значит. Увидит, что нас нет, все поймет и вернется домой…

Софи разозлилась – как можно быть такой вялой, нерешительной, изнеженной? Сама она, приняв решение, уже не могла от него отступить, а если все же приходилось отказаться от своего намерения, испытывала настоящую физическую боль.

– Ну что ж! Тогда я пойду одна, – сказала она, направляясь к двери.

– Нет-нет! Подождите меня! – воскликнула Наталья. – Я через пять минут буду готова!

И убежала к себе в спальню. Софи пошла следом, чтобы помочь ей одеться. Женщины вышли из дома вместе, рука об руку, сгибаясь чуть ли не вдвое, чтобы устоять против ураганного ветра.

Колючая снежная крупа носилась по воздуху и впивалась в щеки, словно шрапнель. От мелькания снежинок затуманивались глаза, и невозможно было хоть что-то различить в десяти шагах, но и та и другая хорошо знали дорогу, по которой шли, и не опасались заблудиться. Как можно сбиться с пути, если они так часто туда ходили! Всякий раз, когда конвой узников, направлявшихся на каторгу, останавливался в Тобольске, жены декабристов, живших в городе на поселении под надзором полиции, исхитрялись передать каторжникам немного денег и еды. Полиция мирилась с этими проявлениями милосердия, пока они были обращены к осужденным уголовным преступникам. Сегодня же впервые речь шла о преступниках политических: на каторгу отправляли группу молодых безумцев, которые годом раньше – четверть века спустя после восстания декабристов – посмели организовать заговор против царя. Их руководитель, Михаил Петрашевский, был, как говорили, социалистом, фурьеристом. Несчастные – к ним был заслан для слежки чиновник особых поручений Министерства иностранных дел, который и собрал сведения, послужившие причиной их ареста, – были, подобно предшественникам, брошены в темницы Петропавловской крепости и после восьми месяцев тюремного заключения приговорены к смертной казни. Однако правительство разыграло зловещую комедию, и в последнюю минуту, уже на эшафоте, осужденным объявили о том, что казнь заменяется каторжными работами. Эта чудовищная история тронула сердца уцелевших участников восстания 14 декабря 1825 года, и, едва до них дошла весть о прибытии узников в Тобольск, они тотчас стали искать способ как-нибудь обменяться весточками с заключенными. А поскольку Матрена, бывшая кормилица детей Фонвизиных, состояла в наилучших отношениях с унтер-офицером, сторожившим арестантов в их временной тюрьме, Наталья ей и поручила добиться для хозяйки и для Софи Озарёвой разрешения увидеться с теми, кого молва уже успела окрестить «петрашевцами». Если же у Матрены ничего не получится – вот тогда они обратятся к кому-нибудь чином повыше.

Наталья споткнулась о какую-то обледеневшую кочку и упала, больно ударившись коленом о твердую землю.

– Держитесь! Мы уже почти добрались до места! – попробовала подбодрить спутницу Софи, помогая той подняться на ноги.

– Все равно мы там ничего не добьемся, вот увидите, – охая, отозвалась Наталья.

– Вы боитесь туда идти?

Фонвизина, обидевшись, гордо выпрямилась, вскинула голову, поправила съехавшую шляпку и, наконец, сказала:

– Пойдемте-ка дальше!

И они снова упрямо двинулись вперед, сгибаясь под ледяным ветром, от которого перехватывало дыхание. Дома теперь попадались реже, стояли поодаль один от другого, придавленные заваленными снегом, отяжелевшими под его пеленой крышами. Наконец, сквозь завихрения снега можно стало различить бесконечно длинную кирпичную стену: перед женщинами была цель их путешествия – крепость, тюрьма… Софи почувствовала, как учащенно забилось сердце. И сама удивилась тому, что после стольких выпавших на ее долю испытаний еще способна так волноваться. С тех пор, как семнадцать лет тому назад погиб Николай, она скорее терпела свое существование, отбывала срок жизни, словно наказание, чем по-настоящему в ней участвовала. Но всякий раз, как Софи начинала погружаться в бездну беспросветного отчаяния, благодаря внутренней дисциплине ей удавалось встряхнуться, она осматривалась вокруг себя и изо всех сил старалась отыскать новый смысл существования. Наилучший способ стряхнуть вялость и оцепенение одиночества – обнаружить, что кто-то в тебе нуждается. И если что-то в эту минуту и влекло ее к политическим заключенным, которых везли через Тобольск, то отнюдь не их политические взгляды (Софи давным-давно отошла от либеральных причуд), но мысль о тех страданиях, какие ожидали нынешних узников на каторге. Жалость, которую она испытывала к ним, помогала забыть о собственном горе.

Правда, по отношению к ней, Софи Озарёвой, власть выказала себя весьма снисходительной, этого нельзя было не признать. Конечно, несмотря на то, что она засыпала императора письмами, так и не удалось добиться, чтобы ей разрешили вернуться в Россию. Но из уважения к горю вдовы ей позволили хотя бы покинуть затерянную в тайге деревушку Мертвый Култук и поселиться на первых порах в Туринске. Из Туринска пятью годами позже ее перевели в Курган. Из Кургана еще десять лет спустя в Тобольск, где Софи с глубокой радостью снова встретилась с несколькими давними товарищами Николая по каторге и их женами. Здесь оказались на поселении Иван и Полина Анненковы, Михаил и Наталья Фонвизины, Свистунов, Семенов, Юрий Алмазов, доктор Вольф… Все они собирались дружеским кружком то у одного, то у другого, делились воспоминаниями о Чите, о Петровске, передавали и пересказывали друг другу письма от декабристов, разбросанных по огромной территории Сибири. Все они к этому времени уже отбыли свой срок каторги и теперь старели, наполовину свободные и относительно счастливые, под неусыпным полицейским надзором. До чего унылое существование – и это после такой пламенной страсти и такого испепеляющего отчаяния, какие им довелось узнать! Софи казалось, что даже самый пылкий нрав и самый неукротимый характер не могут сопротивляться невероятной силе поглощения, способности растворять в себе, свойственной этому краю. Когда она думала о Сибири, ей сразу представлялась губка, которой медленно проводят по акварели, и краски на листе блекнут, исчезают одна за другой. Да разве сама она не может служить примером этого таинственного обесцвечивания души!

– У меня впечатление, что они удвоили количество часовых! – остановившись, произнесла Наталья.

– Они всегда так делают, когда прибывает новая партия, – ответила Софи, снова беря подругу под руку.

Женщины прошли через сени и оказались в помещении караульного поста. Здесь было темно и пахло квашеной капустой. У печки сидел краснолицый унтер-офицер с закрученными усами, словно подпиравшими отвислые щеки. Нянька Матрена, крепкая и розовощекая, стояла перед ним, переминаясь с ноги на ногу. Она была одета в отороченную мехом душегрею, в каждой руке – по корзине. Солдаты с жадностью разглядывали гостью, но было ясно, что ее благосклонностью пользуется один только унтер-офицер.

– А вот как раз и дамы, о которых я говорила! – воскликнула Матрена, низко поклонившись хозяйке и ее спутнице. – И эти барыни вам скажут то же самое, что и я: если они сюда пришли, то только из милосердия.

– Из милосердия, из милосердия… – проворчал унтер-офицер. – Как это понимать? Когда бы вы, как обычно, попросили пропустить вас к уголовникам, то и я, как обычно, слова бы против не сказал. Но раз тут речь идет о политических, мне положено быть суровым!

– Мы хотим только передать заключенным немного еды и вручить каждому Евангелие, больше ничего, – объяснила Софи.

– И вы не станете разговаривать с ними по-французски? – подозрительно спросил унтер-офицер, вмиг насторожившийся, стоило ему услышать акцент просительницы.

– Это я вам твердо обещаю, – сказала та.

– Потому что французский – это, знаете ли!.. О-ля-ля, мадмуазель!

Произнеся последние слова по-французски, тюремщик расхохотался во все горло, явно очень довольный собой. Но вскоре его смех оборвался, лицо приняло мечтательное выражение, рот приоткрылся, взгляд устремился к потолку. Софи поняла, что настал подходящий момент, и уронила на стол сложенную вчетверо десятирублевую бумажку. Унтер-офицер, притворившись, будто не замечает денег, повернулся к Матрене, которая жеманно перебирала обеими руками край своего вышитого передника.

– Ну, так что же вы решили, Никифор Мартыныч? Мы, слабые женщины, полностью в вашей власти!

– Хорошо, впущу, – произнес тот. – Только будете там не больше десяти минут. Сейчас позову кого-нибудь, чтобы вас проводили.

С этими словами он проворно схватил десятирублевую купюру и сунул ее в карман.

Один из сторожей пошел впереди, чтобы открывать двери. Все три женщины поспешили следом. Пройдя через двор, они оказались в собственно тюремном здании, где опять гуськом двигались за сторожем уже по коридору; остановившись у одной из дверей, их провожатый погремел засовами, дверь распахнулась, и внезапно вся троица оказалась в битком набитой людьми полутемной комнате с низким потолком. В тусклом свете, падавшем из забранного решеткой окна, копошилась толпа разновозрастных, но все как один истощенных, бледных, бородатых и оборванных мужчин. Пахло зверинцем, к горлу Софи подкатила тошнота. Она обвела глазами лица теснившихся перед ней людей. Каждый раз, как ей доводилось видеть каторжников, она испытывала одно и то же мучительное чувство жалости, к которой примешивался стыд. У осужденных на пожизненную каторгу полголовы было выбрито «вдоль», от лба к затылку; тем же, кто был осужден на определенный срок, выбривали половину головы «поперек», от уха до уха; но и у тех, и у других на лице каленым железом было выжжено клеймо, означавшее, что все они – уголовные преступники. Тщетно Софи старалась отыскать хоть на одном лице проблески ума – но нет, на всех без исключения лежала печать глупости, порока и нищеты. Должно быть, политических поместили отдельно. В гудение голосов, сливавшихся в неясный шум, вплетался звон цепей, волочившихся по полу. Стоило Софи услышать этот привычный звук, и все ее прошлое разом всплыло в памяти. Первые годы на каторге… Николай стоит перед ней, на ногах у него кандалы… При каждом движении мужа тяжелые цепи, соединявшие между собой железные кольца на его лодыжках, отзываются слабым звоном… И тут ее посетило куда более определенное воспоминание, от которого ей стало жарко, она раскраснелась.

За столом у окна сидел писарь с клеймом на лбу – значит, поняла Софи, сам из бывших каторжников, – перед ним лежала большая тетрадь, он помечал галочками имена в списке. Сторож что-то сказал писарю на ухо, и оба они засмеялись – хрипло, словно горло у них заржавело. Отсмеявшись, писарь спросил:

– Кого вы хотели видеть?

– Петрашевского, – ответила Софи.

– Он в лазарете.

Софи на мгновение растерялась – больше ни одна фамилия ей на ум не приходила. Пришлось призвать взглядом на помощь Фонвизину. Та, поколебавшись, залилась румянцем и слабым голосом проговорила:

– Ну, тогда… тогда Дурова!

– Кого?

– Дурова! – уже более твердо повторила Наталья.

И, чтобы просьба звучала более убедительно, прибавила:

– Он доводится мне родней!

«До чего она неумело лжет!» – растроганно подумала Софи.

– Дуров! Дуров! – твердил писарь, ведя толстым грязным пальцем по левому столбцу списка. – Ага! Вот и он! Камера номер два.

Казалось, он и сам удивился тому, какой порядок царит в его бумагах.

– У меня здесь все! – снова заговорил он, хлопнув ладонью по тетради. – Все записано! Дайте мне тысячу иголок – я их тоже все подсчитаю, разложу и запишу, ни одна не потеряется!

Сторож выпрямился, повернувшись к толпе каторжников, и крикнул:

– Эй, вы, там! Посторонитесь-ка!

Каторжники послушно расступились перед посетительницами, давая им дорогу. Женщины, не поднимая глаз, быстро проскользнули между двух рядов закованных в цепи оборванцев. Софи чувствовала на себе неотрывные взгляды всех этих мужчин, они тянулись за ней следом, словно, перемещаясь, она растягивала сеть, в которую была поймана. А этот их запах! Запах бедности, запах тюрьмы, запах русского народа… Она узнала бы его из тысячи других! За ее спиной слышался шепот, такой невнятный, что и не разберешь, проклятия звучали ей вслед или мольбы. Торопливо порывшись в сумочке, Софи выхватила оттуда пригоршню монет и наугад раздала, стараясь не смотреть на тех, кому подавала милостыню.

И вот они снова идут по коридору… Теперь сторож остановился у другой двери, отпер замки двумя разными ключами.

– Дуров! – заорал он. – Тут спрашивают Дурова!

Затем посторонился и предложил женщинам войти. Они опасливо переступили порог. Камера была погружена в полумрак. Мужчины лежали на убогих подстилках вдоль стен. Один из них поднялся и направился к двери, гремя цепями.

– Мы пришли как друзья, хотели навестить вас, – сказала Софи. – Вы ведь господин Дуров?

– Да, – пробормотал тот.

Голову ему не обрили. Он был высокий, худой, с лихорадочно блестевшими глазами, с выражением усталости и покорности на лице.

– А вы, сударыни? Могу ли я узнать, кто вы? – спросил Дуров. – Почему вы мной интересуетесь?

Софи назвала свое имя, затем представила Наталью.

– Как вы сказали? – воскликнул Дуров. – Озарёва и Фонвизина? Стало быть, вы и впрямь существуете? Я так много слышал о декабристах и их удивительных подругах, что, в конце концов, они стали для меня кем-то наподобие героев легенды! Если бы вы только знали, как вас почитают в России, как вам поклоняются! И теперь вы – здесь, передо мной! После двадцати пяти лет мученичества вы явились на помощь тем, кто пришел вам на смену! Спасибо! Спасибо вам!

Больше петрашевец говорить не мог: его душили слезы. Молча склонившись перед обеими женщинами, он целовал им руки. Софи, у которой тоже перехватило горло от волнения, думала: «Боже мой! До чего же он молод, совсем мальчик!» Когда она шла сюда, ей почему-то представлялось, что она увидит мужчин примерно того же возраста, что и она сама, увидит ровесников, а перед ней оказались мальчики, которые годились ей в сыновья. «Николай был такой же, ничуть не старше, когда его арестовали», – подумала она еще. И все жилки в ее теле затрепетали. Между тем четверо товарищей Дурова, привлеченные его восклицаниями, приблизились к нему, и только один остался лежать на своей подстилке.

– Позвольте представить вам Спешнева, Львова, Григорьева, Толля, – произнес Дуров. – Нас всех вместе арестовали и всех вместе судили. Однако нам, в отличие от ваших мужей, не выпало счастья отбывать каторгу среди политических заключенных – нас для этого оказалось недостаточно много. И нас скоро отправят в какую-нибудь крепость вместе с убийцами и ворами!

Лицо молодого человека судорожно подергивалось.

– Мы хотели бы чем-нибудь вам помочь, – сказала Наталья. – Что мы можем для вас сделать?

– Ничего не надо, ничего!.. Вы пришли к нам – этого уже так много, это просто невероятно!.. Дошли ли сюда вести о том, как нам вынесли приговор, о том, какое подобие казни устроили для нас 22 декабря прошлого года? Войска, выстроенные в каре на площади. Петрашевский, Момбелли, Григорьев привязаны к позорному столбу, на голове капюшон, закрывающий глаза. Солдаты целятся. И внезапно – отмена приказа. Не стрелять! Нам зачитывают новый императорский приговор. Вместо смерти – Сибирь…

– Да, мы все это знаем, – ответила Софи. – Друзья написали нам, как все произошло.

– Уже? Как же они успели?

– В Сибири вести доходят быстро, при условии, что их не доверяют почте!

– Когда меня отвязали, я был словно помешанный, – признался Григорьев. – Я думал, что потеряю рассудок. То смеяться начинал, то плакать…

– А я, – перебил его Спешнев, – жалею о том, что меня не расстреляли на месте.

– Как ты можешь такое говорить? – закричал из своего угла заключенный, оставшийся лежать на подстилке. – Это глупо и подло! Жизнь, какой бы она ни была, остается удивительной и чудесной. Жизнь – повсюду жизнь. Жизнь – в нас самих, а не в окружающем нас мире!

Софи украдкой бросила взгляд на незнакомца и нашла, что вид у него болезненный и лицо непривлекательное. Всклокоченные светлые волосы, некрасивый нос, жидкие усики. А тот продолжал говорить. Но теперь он встал с подстилки и приблизился к остальным, одной рукой приподняв свои цепи и удерживая их на высоте колен.

– Позвольте представить вам моего товарища Федора Михайловича Достоевского, – сказал Дуров. – Его ждала блестящая литературная карьера. Может быть, вам довелось прочесть его повесть «Бедные люди»?

– Нет, – ответила Софи. – К сожалению, нет…

– Сударыни, – вмешался сторож, – поторопитесь. Нехорошо, если надзиратель вас здесь застанет.

Наталья сделала знак Матрене, и та раскрыла обе свои корзины. В одной лежали колбаса и печенье. В другой – книги: Евангелия, как и сказала Софи унтер-офицеру.

– У меня их только пять, – огорченно произнесла Наталья, – а вас здесь шестеро!

– Не беспокойтесь, я атеист и прекрасно обойдусь без Евангелия! – поторопился утешить ее Спешнев.

Остальные же с радостью приняли подарки. Достоевский прижал священную книгу к груди. Его взгляд был почти нестерпимо пристальным и ясным, трудно было выдержать свет этих глаз.

– Там в прорезях обложек вы найдете деньги, они вам пригодятся, – прошептала Наталья, стараясь, чтобы не услышал сторож.

А сторож явно начал терять терпение, и узники, понимая, что он вот-вот поднимет шум, как ни трудно им было произносить такие слова, сами попросили неожиданных, но оттого еще более дорогих сердцу посетительниц своих уйти.

Выйдя за ворота тюрьмы, женщины долго молчали: они были слишком взволнованны для того, чтобы говорить. Каждая молча еще раз переживала свои впечатления. Вьюга к тому времени утихла, и теперь на серо-белый город сыпался тихий, мелкий снежок. Вдали, то здесь, то там, тускло высвечивалось золото куполов. Внезапно замерев на месте, Софи спросила:

– Ну, а сейчас что вы думаете о нашем походе?

– Вы были правы! – с жаром воскликнула Наталья. – Тысячу раз правы! Я чувствую такой восторг! И ни малейшей усталости!

– Нам надо как-нибудь устроить свидание с ними в более спокойной обстановке. Может быть, поговорить об этом с Машей?

Маша – Мария Францева – была дочерью тобольского прокурора. Она очень сочувственно относилась к декабристкам, дружила с ними и неизменно им помогала, поддерживая в делах милосердия.

– Да, конечно же! – откликнулась Наталья. – И как только мы раньше об этом не подумали? Она поговорит с отцом, и, если он согласится замолвить словечко тюремному надзирателю…

Они радостно переглянулись и, воодушевившись, с новыми силами двинулись дальше. Матрена шла позади, пустые корзины покачивались у нее в руках.

Мария Францева жила неподалеку от городского сада.

* * *

На следующий день, получив на это благословение прокурора, тюремный надзиратель предложил госпоже Фонвизиной и госпоже Озарёвой встретиться с политическими осужденными в его собственной квартире. Свидание проходило под неприметным надзором офицера, который притворялся, будто интересуется исключительно тем, что происходит за окном. Было в высшей степени странно видеть в уютной провинциальной гостиной каторжников в лохмотьях и с цепями, лежавшими между изогнутых ножек кресел. Охрипшие голоса звучали поначалу робко, но, когда офицер вышел из комнаты, петрашевцы осмелели. Софи стала их расспрашивать о политических взглядах. Ответы привели ее в полнейшую растерянность: совершенно другое понятие о революции, чем у тех, кто 14 декабря 1825 года вышел на Сенатскую площадь. Для петрашевцев речь шла уже не только о том, чтобы освободить крепостных и установить в России конституционную монархию, нет, они намеревались вообще уничтожить частную собственность, создать общество, в котором каждый работал бы на всех и все работали бы на каждого, они намеревались дать народу возможность самому собой управлять… Эти идеи развивал перед нею, главным образом, сам Петрашевский, черноволосый бородач с огненным взглядом, который к этому времени вышел из лазарета и выглядел совершенно здоровым. По любому поводу Михаил Васильевич цитировал Шарля Фурье, Прудона, Сен-Симона, Герцена, Бакунина… Его товарищи слушали, одобрительно кивая. «Они еще более безумны, чем были мы в свое время!» – решила про себя Софи.

Но тут вернулся офицер, и разговор из осторожности переменили. В четыре часа жена надзирателя велела подать чай. Появление на столе кипящего самовара произвело ошеломляющее впечатление на людей, давным-давно позабывших о домашнем уюте, о радостях семейной жизни. Дуров приглушенно всхлипнул. Достоевский поспешно отвернулся. Спешнев проговорил сквозь зубы:

– Вот это совсем ни к чему, это они напрасно…

Наталья Фонвизина и Софи разлили чай по чашкам, принялись наперебой предлагать печенья.

– Вы очень мало себе положили, Федор Михайлович, возьмите еще хоть немножко.

Замерзшие, изголодавшиеся каторжники изо всех сил старались вести себя благопристойно, не забывать о хороших манерах. Они заставляли себя пить медленно, есть как можно меньше. Достоинство, которое им удалось сберечь в их бедственном положении, пробудило жалость в душе Софи. Она подумала, что ни в одной другой стране мира подобная сцена не могла бы разыграться.

Из всех узников наиболее привлекательным казался Дуров, у которого были правильные черты лица и мягкий, ласковый взгляд. Любопытная подробность – среди петрашевцев не оказалось ни одного аристократа, ни одного потомка знатного рода. Дух эмансипации спустился этажом ниже по социальной лестнице. Может быть, когда-нибудь либеральные идеи, пришедшие с высот, проложат себе путь еще дальше, до низших слоев человечества. И тогда народ, для которого наконец-то все разъяснится, не станет перекладывать на других труд по совершению революции. Надо ли было на это надеяться – или же, напротив, следовало этого опасаться?

Наталья Фонвизина предложила чаю дежурному офицеру, и тот с жадностью выпил два стакана подряд. Затем, должно быть, желая отблагодарить дам за проявленное к нему внимание, снова покинул комнату. Едва дверь за ним затворилась, Петрашевский принялся рассказывать о том, какую счастливую жизнь люди будущего могли бы вести в фаланстерах, где труд превращается в радость, а повиновение оборачивается свободой. Эти пламенные речи лишь удручали Софи, и она сожалела о том, что не способна обманываться, не может ими увлечься. Собственная недоверчивость напомнила ей о ее возрасте. Кто она такая в глазах этих мальчиков? Старая дама, в былые времена верившая в революцию, но за двадцать три года, проведенных в Сибири, подрастерявшая прежний энтузиазм, утратившая восторженность. Ее взгляды должны казаться этим юным борцам за справедливость такими же устаревшими, как ее одежда. Молодые теперь носят свободу другого фасона.

Десять минут спустя надзиравший за ними офицер снова появился в комнате. На этот раз он пришел за узниками, которых следовало отвести обратно в тюрьму. Арестанты покорно встали из-за стола. Дамы поспешно стали набивать им карманы печеньями и конфетами.

– Храни вас Господь! Мы вам напишем!

Звон цепей, удаляясь, затихал в коридоре. Софи и Наталья остались одни. Они сидели, понурившись, за опустевшим столом. Жена тюремного надзирателя, войдя в гостиную, со светской улыбкой осведомилась, все ли хорошо прошло. Поблагодарив ее за гостеприимство, они, в свою очередь, поторопились уйти – их с нетерпением ждали у Анненковых с отчетом о сегодняшней встрече.

* * *

Едва войдя в прихожую, Софи первым делом пристально оглядела вешалку. Среди нескольких безликих пальто, рядком висевших на крючках, она высмотрела шубу доктора Вольфа и обрадовалась. Нежная дружба, завязавшаяся между ними с тех пор, как Софи перебралась в Тобольск, хоть немного, а все-таки согревала ее жизнь. Наталье не терпелось войти в гостиную, она торопила подругу, но та снова и снова придирчиво рассматривала свое отражение в зеркале. Лицо, которое она видела перед собой, не слишком ей нравилось: щеки запали от усталости, глаза пристально и сумрачно смотрят из-под увядших век, на губах печальная улыбка, из-под меховой шапочки спускаются гладко причесанные темные волосы, в которых уже появились серебряные нити. К счастью, талия осталась все такой же тонкой и нисколько не изменилась гордая посадка головы. В пятьдесят семь лет Софи просто невозможно было дать больше сорока пяти. Она выпрямила шею, расправила плечи, дождалась, пока глаза загорятся, хотя и себе самой не призналась бы, что этот блеск в глазах вызван бессознательным желанием нравиться, – и, взяв Наталью под руку, шагнула в гостиную.

Здесь обеих тотчас же окружили знакомые лица: у Анненковых собрались в этот вечер все ссыльные декабристы, которые обосновались в Тобольске. Полина Анненкова повела новоприбывших к накрытому столу. Все остальные, грохоча стульями, с шумом рассаживались вокруг них. Софи и Наталья тщетно пытались объяснить: мы только что от стола, недавно напились чаю, – никто не слушал, их слова тонули в потоке вопросов, раздававшихся со всех сторон:

– Ну, что? Какие они? Что они вам рассказали?

И дамы, переполненные свежими впечатлениями, принялись рассказывать, перебивая друг дружку, о своей встрече с петрашевцами. Пока длился рассказ, Софи глаз не сводила со смуглого лица доктора Вольфа. Усы у него седые, а вот брови остались черными. Глаза из-за круглых стеклышек очков смотрят умно и ласково. Софи не раз ощущала между ним и собой мгновенное и отчетливое, словно просверкнувшая искра, соприкосновение мыслей. Когда она заговорила о политических воззрениях Петрашевского, мужчины оживились и стали вслушиваться в ее рассказ с удвоенным вниманием. Должно быть, некоторые слова до сих пор сохранили способность их волновать. Они прислушивались к отзвукам баталий своей молодости. И внезапно все они показались Софи очень старыми. Все, даже доктор Вольф не стал исключением. Она никогда их такими не видела. Иван Анненков с годами превратился в полного, праздного, ленивого, неразговорчивого господина; Юрий Алмазов, с его треугольным лицом и наполовину облысевшим черепом, сделался похож на мумию; у Петра Свистунова выпали все передние зубы, и рот воронкой уходил вглубь между острым носом и выдвинутым вперед подбородком. Софи задумалась о том, каким был бы теперь Николай, если бы не утонул, когда ему было тридцать девять лет от роду. Может быть, для их любви, для них обоих так лучше – она не видела его постаревшим, он не увидел, как стареет она? Застигнутая врасплох этой мыслью, она совершенно выпала из разговора, предоставив Наталье говорить за двоих. А страсти между тем накалялись, голоса звучали громче, общий тон заметно изменился.

– Теории этих несчастных ближе всего к самому что ни на есть утопическому социализму! – невнятно проворчал Иван Анненков, отправляя в рот полную ложку варенья.

– Вот именно! – с горячностью подхватил Свистунов. – Мы все-таки были намного ближе к русской действительности!

– Русская действительность, – заметил Юрий Алмазов, – это сильная власть, управляющая слабым народом. И это задано уже самими географическими условиями нашей страны, выхода из этого положения нет и быть не может!

– Стало быть, вы полагаете, не следовало даже и пытаться что-то изменить? – с насмешливой улыбкой поинтересовался доктор Вольф.

– Вполне возможно! Мы все ошибались! И петрашевцы ошиблись. И, между нами говоря, не вижу, с какой стати мы должны испытывать к ним благодарность. Их заговор привел только к тому, что усилил недоверие царя по отношению ко всякой либеральной идее. Если у нас и оставалась до сих пор туманная надежда в один прекрасный день вернуться в Россию, теперь мы можем с ней распрощаться!

– Что ты такое болтаешь? – закричал Михаил Фонвизин. – Уж не сделался ли ты клевретом самодержавия?

– Господа, господа, дайте же мне сказать, наконец! Я требую слова! – повысил голос Семенов, стуча ложкой по краю стола.

Внезапно Софи с необыкновенной ясностью и отчетливостью представила себе Николая принимающим участие в этом споре: лицо разгорелось, белые зубы сверкают. Затем все вокруг нее померкло. Юрий Алмазов совершенно прав: уже и без того революция сорок восьмого года во Франции, народные восстания в немецких государствах, безумная затея венгров, решивших сбросить с себя австрийское иго, убедили царя в том, что яд новых веяний угрожает распространиться и в России. И, обнаружив в Санкт-Петербурге еще одно тайное общество, он мог лишь проявить еще большую непримиримость по отношению к тем, кто еще оставался в живых из первых заговорщиков. «Мне до конца своих дней придется оставаться в Сибири», – подумала Софи. После многих лет негодования, охватывавшего ее при одной только мысли об этом, она начала постепенно привыкать к ней и, в конце концов, смирилась с таким вот безрадостным убеждением. Внезапно ход ее мыслей прервался, она почувствовала благоухание чая и приторный аромат варенья, от которого ее стало слегка подташнивать. Полина Анненкова хотела наполнить стоявшую перед гостьей чашку, но Софи отказалась, пробормотав:

– Нет-нет, не надо, благодарю вас.

Она посмотрела на доктора Вольфа, но их взгляды не встретились. Он внимательно слушал Михаила Фонвизина, который с жаром говорил, комкая салфетку:

– Во всем этом меня утешает лишь мысль, что мы не напрасно принесли себя в жертву! Некоторая польза все же была! У людей нового поколения взгляды, может быть, более передовые, чем у нас, пусть они будут социалистами, коммунистами, фурьеристами, кем угодно, но они не были бы ровным счетом никем и ничем, если бы мы четырнадцатого декабря 1825 года не стояли бы на Сенатской площади против пушек великого князя Николая Павловича!

– Да, – с горечью откликнулся Юрий, – мы оказали им большую услугу, проложив дорогу в Сибирь.

– Другие подхватят факел, – зевая, проговорил Иван Анненков.

– Несчастные! – жалостно вздохнула Полина.

Она сильно располнела с годами. Ее маленькие глазки, казалось, утонули в пышном тесте лица, словно две изюминки.

Свистунов расхохотался:

– Похоже, вы вполне убеждены в том, что революционеров в России всегда будет за что пожалеть!

– Ну да, конечно… А что, разве я не права?..

– «Совершенно необязательно надеяться для того, чтобы начать, равно как и преуспеть для того, чтобы упорно продолжать!» – нравоучительно произнес доктор Вольф.

– Какие прекрасные слова! – воскликнула Наталья.

– Они принадлежат не мне!

– А кому же?

– Вильгельму Оранскому, если память мне не изменяет.

– И он преуспел?

– Да, в том, чтобы приобрести множество врагов и пасть от руки убийцы.

– Доктор, вы все так же невозможно язвительны! – упрекнула Полина, погрозив ему пухлым пальчиком.

Доктору Вольфу, похоже, льстило, что он, несмотря на свои годы, сохранил все ту же репутацию. У Софи, когда она смотрела на своих друзей, создавалось впечатление, что все они играют роли, выбранные еще в молодости, хотя ни внешность, ни характеры их уже не подходят для привычных когда-то амплуа. Однако, подобно тому как завсегдатаи того или иного театра не замечают морщин на лицах актеров, которые в течение четверти века выходят на сцену, исполняя все те же роли влюбленных все в тех же пьесах, тобольские декабристы оттого, что постоянно встречаются и вместе перебирают воспоминания, по-прежнему видят друг друга такими, какими давным-давно перестали быть. Софи было мучительно сознавать, что на фоне этой всеобщей иллюзии лишь она одна сохраняет ясность ума и трезвость взгляда. Ей приходилось делать над собой усилие, чтобы попасть в тон остальным. Оторвавшись от своих размышлений, она услышала, что Наталья Фонвизина теперь рассуждает о возможности писать петрашевцам и сделаться для них своего рода «крестной».

– Надо, чтобы везде, где они окажутся, они находили декабристов, которые могли бы им помочь. Хорошо бы нам создать такую благотворительную цепочку…

– Вы просто святая! – пробормотал Свистунов.

Комнату заполнили синие сумерки. Лица теряли четкость очертаний, в полумраке только вспыхивали время от времени позолоченные оклады икон да поблескивал пузатый самовар. Служанка вошла, чтобы зажечь лампы. Поскольку было уже довольно поздно и на улице совсем стемнело, доктор Вольф предложил Софи проводить ее до дома.

2

Через полчаса после того, как подруги выехали из Тобольска, сани остановились в чистом поле. Ветра не было, однако мороз пощипывал довольно сильно. Прижавшись друг к дружке под полостью, Софи с Натальей не отрывали глаз от белой дороги, убегавшей вперед и где-то там, вдали, терявшейся в тумане. По сведениям, которые им удалось раздобыть накануне в пересыльной тюрьме, первый конвой с политическими осужденными должен был этим утром, в восемь часов, отправиться в Омскую крепость. Сопровождавшие заключенных жандармы, получив хорошие деньги, смягчились и пообещали не препятствовать дамам в последний раз перемолвиться словом с узниками где-нибудь у обочины. Софи толком и не знала, зачем ей непременно надо было еще раз увидеть этих молодых людей перед долгим путешествием, которое на многие годы отрежет их от остального мира. Она смутно чувствовала, что исполняет некий не совсем понятный ей самой долг по отношению к петрашевцам. Словно в какой-то мере несет ответственность, пусть даже и косвенную, за чужие политические грезы, за последствия чужой деятельности. Испытания, которые им с Николаем пришлось перенести, сделали ее навеки солидарной со всеми, кому в России приходится терпеть страдания. И только смерть, думала она, сможет избавить от этой обременительной, всепоглощающей жалости.

Ее глаза устали всматриваться в расстилавшуюся вокруг снежную равнину, в пустынный, однообразный пейзаж. Ямщик сгорбился, стараясь хоть как-то защититься от холода. Из двух впряженных в сани лошадей одна бежала спокойно и ровно, вторая фыркала, упиралась, встряхивала головой и выпускала пар из ноздрей. В неподвижном воздухе мерцали серебряные блестки. Софи ощутила, что лицо медленно немеет, будто отнимается по частям. Она энергично потерла нос и уши, чтобы согреть их и вернуть им чувствительность.

– Что-то долго они не едут! – волновалась рядом Наталья. – Неужто мы должны часами их тут ждать!..

– Послушайте! – воскликнула Софи. – Бубенцы!

И в самом деле, в тишине послышался легкий звон, словно постукивали одна о другую льдинки. Едва слышный поначалу звон нарастал, приближался, становился все отчетливее, наконец, сделался оглушительным, и одновременно с этим из мглистой пустоты вынырнули две бешено скачущие тройки.

Поравнявшись с дамами, тройки остановились. Каждая везла сани с одним из узников и сопровождавшим его жандармом.

Софи вслед за Натальей выскочила из саней, и, проваливаясь в рыхлый снег, женщины приблизились к путешественникам. Те, в свою очередь, тоже вылезли из саней, придерживая руками кандалы. Когда арестанты подошли поближе, стало видно, что это Дуров и Достоевский. Оба в коротких арестантских полушубках, на голове – треух. У Дурова заиндевела борода, на бледном лице Достоевского выделялся совершенно синий от холода нос. Тот и другой бросились целовать протянутые к ним руки.

– А где же ваши товарищи? – спросила Наталья.

– Нас будут увозить постепенно, в течение нескольких дней, – объяснил Дуров. – Постарайтесь свидеться с ними тоже. Мы осведомлялись, и, к сожалению, оказалось, что вам не дозволено будет нам писать…

– В первое время, должно быть, да, – сказала Софи. – Но потом дисциплина начнет слабеть…

Наталья подозвала одного из жандармов и передала ему письмо, адресованное в Омск – князю Горчакову, губернатору Западной Сибири. Фонвизина была с князем в дружеских отношениях и нисколько не сомневалась, что тот проявит доброжелательность по отношению к молодым людям, которых она ему рекомендовала. Жандарм дал клятву, что послание будет передано адресату в собственные руки, и тотчас стал просить дам распрощаться с заключенными, чем быстрее, тем лучше.

– Храни вас Господь! – произнесла Наталья, перекрестив Дурова и Достоевского.

Те склонили головы.

– Спасибо, спасибо вам за все, – осипшим голосом твердил Дуров.

Арестантов стали поспешно рассаживать по саням. Софи прокричала:

– Не теряйте веру! Может статься, еще увидимся!..

Голос у нее сорвался. Она перестала понимать, в какой поре своей жизни оказалась. Не декабристов ли это снова увозят на каторгу? Лошади, пробудившиеся от удара кнутом, рванулись вперед, покачивая крупными темными головами. Из-под копыт полетели комья снега. Над задками саней, выкрашенными синей краской, показались обращенные назад лица. Софи и Наталья долго махали петрашевцам вслед, затем, устав прощаться с пустотой, уныло побрели к своим розвальням.

– Теперь обратно в город? – спросил ямщик.

– В город, – ответила Наталья. – Да поскорее! Я совсем закоченела!..

И они тронулись в обратный путь. Кони бежали резво, сани летели по снегу, и после десяти минут этого стремительного бега у Софи внезапно в голове словно бы вспыхнул ослепительно яркий свет. Очевидность, с которой она так долго не хотела мириться, которую так долго не хотела замечать, явилась ей без усилий, без боли, с безмятежной ясностью восхода солнца над снежной равниной. До этой минуты она считала, будто поселилась в Тобольске лишь временно, едва ли не проездом. Не веря по-настоящему в то, что ее вскоре отзовут из ссылки, довольствовалась, тем не менее, убогой избой на самом краю европейской части города. Едва ли не радовалась тому, что разместилась в таком неудобном жилье, – так, словно, отказываясь устроиться поудобнее, не обживаясь по-настоящему на новом месте, заклинает судьбу, которая старалась удержать ее в этих краях. И только появление в городе петрашевцев помогло ей избавиться от иллюзий. Разговоры с ними не только отняли у Софи надежду на возвращение в Россию, но и лишили всякого желания туда вернуться, ей даже думать об этом не хотелось. Впервые с начала своей ссылки она сознательно выбирала Сибирь. Больше того – она даже с оттенком гордости сказала себе, что выбирает ее добровольно. Рядом с городским садом продавался дом. Конечно, за него просят непомерную цену, но покупка дома и переезд туда приблизят Софи к друзьям – все ссыльные декабристы живут в этом квартале. Она сможет по своему вкусу обставить комнаты, создать уют. Перестать жить так, словно вот сейчас, с минуты на минуту, начнет укладывать сундуки! Софи ощутила прилив нежности к несчастным, которые, отправляясь на каторгу, помогли ей вновь обрести душевное равновесие. Дуров, Достоевский… Она запомнит эти имена.

На каждой выбоине ее голова, качнувшись назад, мягко ударялась о стеганую обивку спинки. Софи вспомнила, что вернется в город как раз вовремя и успеет дать урок французского дочке почтмейстера. Приезжая француженка была до такой степени нарасхват, ее слава как преподавателя была настолько велика, что некоторым из желающих стать ее учениками приходилось отказывать. А ведь начала она давать уроки просто от удручающего ничегонеделанья, когда еще жила в Кургане. Там тоже были ссыльные декабристы…

Только вспомнить, как они все переполошились, когда в начале июня 1837 года стало известно о скором приезде цесаревича Александра Николаевича! Убаюканная движением саней, Софи в полудреме снова видела вокруг себя принаряженную толпу, в сумерках собравшуюся на дороге встречать великого князя, наследника престола. Бродячие торговцы продавали бумажные фонарики и свечи, и вскоре в каждой деревне затрепетали, словно в пасхальную ночь, тысячи крохотных огоньков. Говорили, что такое случилось впервые, что раньше ни один из членов императорской семьи не бывал в Сибири. Простой люд ждал приезда цесаревича, словно какого-то сверхъестественного события. Часы шли, но восторженное настроение толпы не убывало. Вскоре после полуночи издали донеслось громовое «Ура!», и стрелой пролетели два гонца, а за ними с оглушительным грохотом покатили коляски и дорожные кареты. В одной из них сидел наследник престола. Он никого не видел, и никто не увидел его… Погасив свечи и фонарики, все потянулись в город, а там узнали, что «его императорское высочество измучились дорогой и прямо из кареты отправились в постель, приготовленную в доме губернатора». На следующий день декабристы передали цесаревичу прошения о том, чтобы им было дозволено вернуться в Россию. Поэт Василий Жуковский, состоявший в свите великого князя, долго с ними разговаривал и пообещал поддержать просьбу. Вечером, в шесть часов, состоялось торжественное богослужение. По приказу его императорского высочества все сосланные за политические преступления присутствовали в храме. Странная получилась картина: пестрая толпа принаряженных чиновников, в уголке кучка мятежников 14 декабря, а перед алтарем в полном одиночестве сын императора Николая I. В то время престолонаследнику было девятнадцать лет. Высокий, стройный, он выглядел кротким и утомленным. Софи хорошо разглядела его в просвет, образовавшийся между плечами двух камергеров. Когда священник читал молитву о спасении «плавающих, путешествующих, недугующих, страждующих, плененных…», цесаревич повернулся к декабристам и, глядя на них, медленно осенил себя крестным знамением. И в тот же вечер уехал, оставив после себя беспредельную надежду. Софи, как и все другие, поверила в то, что царя тронет рассказ великого князя и политическим осужденным будет наконец-то разрешено вернуться в Россию. Ответ императора не заставил себя ждать: «Что касается этих господ, для них путь в Россию лежит через Кавказ».

Исполняя государев приговор, Лорер, Нарышкин, Назимов, Лихарев, Розен и многие другие отправились в армию простыми солдатами. Почти все они пали в бою или умерли от тифа. Однако, несмотря на разочарование, постигшее ее, как и всех остальных, Софи снова и снова писала письма императору, императрице, Бенкендорфу, Орлову… Приблизительно по письму в год. И каждый раз напрасно. Нет уж, отныне никому она писать не станет, с этим покончено! Решено окончательно и бесповоротно. Склонившись к Наталье, Софи сказала:

– Знаете, я только что приняла очень важное решение! Хочу перебраться на другое место, чтобы жить поближе к вам!

– Ах, как же вы меня обрадовали! – воскликнула Наталья. – Вы правы: пора теснее сплотить наш круг! Ведь все меньше и меньше остается тех, кому довелось все это пережить…

У Софи в голове промелькнула череда имен умерших: Александрина Муравьева, Камилла Ле Дантю, Ивашев, Вадковский, Юшневский, Кюхельбекер, братья Борисовы, генерал Лепарский… Комендант Нерчинских рудников скончался в мае 1837 года, и последние узники, которые еще содержались в Петровске, шли за его гробом с таким чувством, словно провожали друга. Теперь, по прошествии времени, Софи еще больше ценила простодушие и благородство, свойственные старому слуге империи. После гибели мужа Станислав Романович написал ей настолько нежное, настолько трогательное письмо!.. Она попыталась припомнить точные выражения, но тщетно перебирала в памяти слова – ветер, скользивший по лицу, белизна равнины, слепившая глаза, мешали думать так сосредоточенно, как ей хотелось бы. Вдали, на горке, высившейся над Иртышом, показались городские крыши, заваленные снегом, а за ними – колокольни и башни старой крепости.

Наталья доставила Софи домой. Служанка Дуняша ждала на пороге.

– Скорее, барыня! – закричала она, едва завидев хозяйку. – Вас уже ждут!

Наскоро расцеловав Наталью, Софи вбежала в сени и наткнулась на Татьяну, дочку почтмейстера, которая стояла там, прижимая к себе тетрадь. Это была тринадцатилетняя девочка с круглым усыпанным веснушками лицом и очень светлыми голубыми глазами.

– Садитесь, дитя мое, – пригласила Софи, впустив ученицу в единственную имевшуюся у нее приличную комнату. – И давайте сразу начнем урок. Что я вам задавала в прошлый раз?

Татьяна сосредоточилась, устремила взгляд к потолку и монотонным голосом начала:

Un pauvre bûcheron, tout couvert de ramée…[22]

Французские слова девочка выговаривала с грубоватым русским акцентом, таким терпким и одновременно таким певучим, что Софи едва сдерживала улыбку. Старательность дочки почтмейстера умиляла ее преподавательницу, которой чудилось в этой старательности неуклюжее выражение любви к Франции, не говоря уж о том, каким удивительным и чудесным ей казался сам факт, что в сибирской глуши даже мелкий чиновник хочет, чтобы его дети знали язык Лафонтена. За долгие годы, проведенные в изгнании, у Софи развилась болезненная восприимчивость ко всему, что напоминало о родине. Если в прежние времена она посмеивалась над иными эмигрантами, с маниакальным упорством собиравшими крохи воспоминаний, то теперь она и сама дошла до того, что окружала себя безделушками, вырезала картинки из журналов, стараясь воссоздать вокруг себя обстановку страны, которую не суждено больше увидеть. Стены ее комнаты были украшены фотографиями: рассматривая их, можно было познакомиться едва ли не со всеми старинными парижскими ремеслами. На рабочем столе лежали несколько номеров «Petit Courrier de Dames». Надпись, выгравированная на мраморном основании часов в виде бронзового петуха, вскочившего на барабан, гласила: «Его крик заставит мир пробудиться». На особом пюпитре помещалась иллюстрированная партитура «Орлеанской долины», «большого вальса в пользу пострадавших от разлива Луары»… Каждое из этих сокровищ дорого досталось Софи, чтобы их добыть, ей пришлось проявить немало хитрости и настойчивости. Разумеется, ей очень хотелось бы иметь несколько гравюр с изображением событий революции 1848 года, но нечего было и надеяться найти листы такого рода в России – приходилось довольствоваться урезанными цензором газетными отчетами. Правду сказать, эта Вторая республика, рожденная мощным народным порывом, на расстоянии казалась изгнаннице странной. Она не понимала, как могли ее соотечественники, разрушив монархию, избрать главой государства племянника Наполеона, принца Луи-Наполеона Бонапарта. Трехцветное знамя, «Марсельеза», пламенные речи в Законодательном собрании – все это было прекрасно, но почему бы лучше не призвать для того, чтобы править страной, людей, чьи либеральные взгляды не вызывают сомнений, таких, как Ледрю-Роллен или Ламартин? Нет, она решительно не может здраво об этом судить, живя вдали от Парижа. Надо погрузиться в бурное кипение противоречивых страстей – только тогда можно во всем разобраться. Быстро прочитанные и мгновенно забытые газетные статьи, успехи и скандалы Комеди-Франсез, злобные карикатуры, шикарные наряды, символы веры, удачные остроты, упряжки в аллее Акаций… звон молота, бьющего по наковальне, шорох рубанка в предместьях, уличные песни, крик разносчика воды… музыка военных парадов, стук колес экипажей… А над всей этой обыденной, в общем-то, суетой – удивительное сознание того, что все мнения дозволены, что взрыва смеха достаточно для того, чтобы сбросить статую с пьедестала… Вот что утратила Софи, покинув Францию. Она печально думала о своем, а дочка почтмейстера, сидевшая напротив нее, тем временем сонно покачивая головой, бубнила:

Le trépas vient tout guérir;

Mais ne bougeons d’où nous somme:

Plutôt souffrir que mourir,

C’est la devise des hommes.[23]

– Умница! – похвалила девочку Софи.

Затем они стали разбирать, что означают отдельные слова. Татьяна была далеко не глупа. Толково объяснив, что такое «ramée» – «срезанные ветки», «faix» – «бремя», «chaumine» – «избушка», она захотела узнать, верно ли, что – как утверждает Лафонтен – люди предпочитают страдание смерти.

– Не все! – слегка улыбнувшись, ответила Софи.

Она подумала о тех, кто рисковал своей жизнью в Париже, на баррикадах, и в Санкт-Петербурге, на Сенатской площади. Бежать из Сибири, вернуться во Францию… Когда-то она строила такие планы, но волю императора нарушить было невозможно. Без паспорта ее задержали бы на первой же почтовой станции. Впрочем, разве не приняла она только что решение перебраться в более удобный дом, поселиться по соседству с Фонвизиными и Анненковыми?

– Да, – произнесла девочка. – Например, для солдата лучше погибнуть в бою, чем оказаться побежденным.

– И тут тоже – не для всякого солдата.

– Для героя!

– Вот именно.

– Я ненавижу героев.

– Почему?

– Не знаю. Они мешают другим жить спокойно. Мне вот нравится дом, семья, шитье, дети. А вы знали каких-нибудь героев?

– Да.

– Каких?

Софи, смутившись, торопливо раскрыла лежавшую на столе книгу и, не ответив на вопрос, коротко сказала:

– Давайте писать диктант. Это текст Лабрюйера… Вы готовы?.. «Менальк спустился по лестнице, открыл дверь, чтобы выйти, закрыл ее…»

Медленно продолжая диктовать, она снова вернулась мыслями к планам переезда. В ее голове теснились цифры. Траты ее не пугали. Благодаря доходам от Каштановки, она ни в чем не нуждалась. Псковский предводитель дворянства каждые три месяца аккуратнейшим образом присылал причитающуюся ей долю. Но она ни разу не получила хотя бы самой коротенькой записки от своего племянника. Можно подумать, будто Сережа не знает о ее существовании! Он не написал ей ни слова даже после гибели Николая. Несомненно, отец держит его в своей власти. Сколько же ему теперь? Двадцать три… Нет! Конечно, больше! Двадцать пять лет! Ужаснувшись, Софи на мгновение замерла. Пауза явно затянулась дольше положенного, и Татьяна подняла глаза от тетради. Она смотрела на учительницу с ласковым любопытством, француженка явно ее занимала. В городе столько всего рассказывали о декабристах! Толком не зная, что ставили в вину этим людям, дети, должно быть, считали их особенными существами, более образованными и более несчастными, чем другие, – отверженными, которые владеют иностранными языками, наделены знанием арифметики и орфографии.

– «…он увидел, что его шпага висит справа, что его чулки спустились на пятки и что его сорочка прикрывает шоссы…» – продолжала Софи.

– Что такое шоссы?

– Это такие короткие штаны до колен.

Перо снова побежало по бумаге. Софи подумала, что теперь едва ли не в каждом сибирском городке появился какой-нибудь декабрист, обучающий потомство местных чиновников. Тем не менее, – это казалось особенно несправедливым, – если политические заключенные и превращались в наставников, то их собственные дети чаще всего продолжали считаться казенными крестьянами. В 1842 году император объявил, что готов позволить сыновьям и дочерям давних своих врагов обучаться в государственных учебных заведениях, при условии что они будут туда записаны не под своими фамилиями: Трубецкой, Волконский, Давыдов, Анненков, – но по имени отца, словно простые мужики! Родители единодушно отвергли эту оскорбительную милость, дети продолжали учиться дома, под присмотром близких, и куда лучше, чем учились бы в любом другом месте. Наконец, в 1845 году, после смерти Бенкендорфа, его преемник, граф Алексей Орлов, добился от Николая I отмены драконовских мер, направленных против «молодого поколения». Благодаря этому Александра и Лиза Трубецкие, а затем и Нелли Волконская получили право поступить в Иркутский институт благородных девиц, а Михаил Волконский и дочери Анненкова были приняты интернами в гимназию того же города. Но, как и всегда бывает в России, это проявление милосердия сопровождалось мелочными ограничениями. Так, Полина Анненкова, страдавшая в разлуке с детьми, так и не смогла добиться от властей Тобольска пропуска для того, чтобы их навестить. Любое перемещение, самая короткая поездка требовали множества подписей и печатей. Письма вскрывались и надолго, порой на целую неделю, задерживались на почте. Случалось, что по анонимному доносу полицейский являлся в дом к кому-нибудь из декабристов, задавал несколько праздных вопросов, после чего удалялся с недоброй, угрожающей улыбкой на губах. Запрещено было иметь охотничье ружье, запрещено было посылать в Россию дагерротипы, запрещено было учить детей фехтованию… Внезапно Софи задумалась о том, не расспрашивает ли почтмейстер Татьяну, когда девочка возвращается домой, о том, что она видела и слышала в доме своей учительницы французского. Может быть, это только она считает, будто к ней ходят ученики, на самом же деле за ее стол усаживаются и пишут под ее диктовку маленькие шпионы?

– «Однажды видели, как он столкнулся со слепым, запутался у него в ногах и упал одновременно с ним, причем оба повалились навзничь в разные стороны…»

Татьяна так звонко, так бесхитростно расхохоталась, что Софи мгновенно успокоилась. Если ей приходится существовать в этом страшном мире скуки и доносов, она должна, по крайней мере, найти в себе силы сопротивляться желанию повсюду выискивать врагов.

– До чего забавно! – воскликнула девочка. – Он еще жив, этот Лабрюйер?

– Нет, он умер больше ста пятидесяти лет назад.

– Вот не думала, что можно так смешить людей через столько лет после своей смерти!

Софи перечитала диктант, исправила ошибки. Татьяна, стоявшая у нее за спиной, наклонялась вперед, вытягивала шею, чтобы лучше разглядеть, дышала ей в затылок, от взволнованной девочки шло тепло, и Софи снова, уже в который раз, пожалела о том, что у нее нет своих детей и ей только и остается, что учить чужих.

– Семь ошибок, – сказала она. – Не блестяще!

Татьяна потупилась. На этом урок закончился. В прихожей уже переминались с ноги на ногу двое сыновей Суматохова, крупнейшего местного хлеботорговца. Софи проводила Татьяну до двери и впустила мальчиков. Одному десять, другому двенадцать, славные простоватые мордашки с разрумянившимися от холода щеками. Мальчики только-только начинали учить французский. Усердно трудясь над спряжением глагола «быть», они развлекались тем, что гремели в карманах бабками, и Софи пришлось бабки у них отобрать. Следующей пришла на занятия жена попечителя богоугодных заведений: эта дама, вся в кудряшках и шуршащих оборках, учила язык только ради того, чтобы потом ввернуть как бы между прочим в разговор с подругами или гостями несколько французских слов, и сильно раздражала Софи своими ужимками, воркованием и смешками.

Наконец, в половине первого в доме воцарились тишина и покой. Со стола исчезли книги и тетради, и Дуняша принесла блюдо с холодным мясом и квашеной капустой. Софи, давным-давно привыкшая обедать в одиночестве, легко мирилась с окружавшими ее пустотой и безмолвием. Ела наспех, не думая о том, что лежит у нее на тарелке, и иногда, подняв глаза, отвлекалась, глядя на призрачных прохожих, проплывающих за разрисованным морозными узорами стеклом.

Сейчас, погрузив ложку в кислый ягодный кисель, забеленный молоком, она замерла и прислушалась: ей показался знакомым силуэт мужчины в широкополой шляпе и пальто с поднятым воротником. В дверь трижды постучали: да, она не ошиблась! Неудержимая радость захлестнула Софи.

– Пойди открой, Дуняша, – негромко распорядилась она, наклоняясь к зеркалу.

Подобрала спустившуюся с виска прядь, быстро одернула блузу под пояском и с улыбкой повернулась навстречу входящему в комнату доктору Вольфу. Его лицо тоже сияло от счастья.

– Я только что видел Полину! – воскликнул гость. – Она сказала, что вы собираетесь купить маленький домик по соседству с ней! Неужели правда?

– Да, – подтвердила Софи. – Я думаю, это разумное решение. Мне здесь так неудобно жить!..

– А главное – вы так далеко от всех нас! Бога ради, не упускайте случая. Покупайте! Переезжайте! И как можно скорее!..

Она так явственно почувствовала тепло и тяжесть его руки на своем плече, что окончательно смутилась и, желая скрыть растерянность, поспешно спросила:

– Вы уже пообедали?

– Разумеется! На бегу, между двумя визитами, по обыкновению.

– Но рюмочку наливки выпьете хотя бы? Малиновой!

Доктор стал отказываться, Софи продолжала уговаривать: ей казалось, будто для нее очень важно, чтобы неожиданный, но такой приятный гость попробовал эту наливку. Вот только куда запропастилась бутылка? Она так давно не брала ее в руки!.. Софи распахнула дверцы буфета, приподняла крышку деревянного сундучка, сбегала на кухню… Нигде нет! Доктор Вольф засмеялся:

– Да не суетитесь вы так! Не стоит беспокоиться!

Но она расстроилась и разозлилась: «Еще подумает, будто я неряха, сама не знаю, где у меня что в доме, что у меня есть, чего нет!» Досадная мелочь разрослась в ее представлении до размеров трагедии. Софи отругала Дуняшу – наверняка это служанка по недосмотру выбросила бутылку! – и девушка залилась слезами.

– Ты бы лучше помогла мне, чем хныкать! – сердито прикрикнула на нее Софи.

И ведь доктор Вольф все это слышал, до последнего словечка! До чего глупо получилось! Наконец, Дуняша, перекладывая с места на место кучку хвороста в углу за печкой, отыскала драгоценную бутылку. Софи торжественно выставила ее на стол, и доктору Вольфу пришлось смириться. Отпив первый глоточек, он объявил:

– Просто чудо, настоящий бархат!

Софи смотрела, как он потягивает наливку, и втайне испытывала благодарность. Мужчина у нее в доме, удобно расположившийся в кресле, с рюмкой в руке – эта картина отвечала ее древней, как мир, женской потребности окружать мелкими заботами и создавать уют уставшему после трудового дня человеку. И она принялась уговаривать доктора Вольфа выпить еще рюмку.

– Так когда же вы переедете? – спросил он.

– Вы очень уж торопитесь! – со смехом ответила она. – Я пока ничего не решила окончательно. Мне хотелось бы еще раз взглянуть на дом…

– Хотите, мы сходим туда вместе? Прямо сейчас!

Голос у него звучал молодо, весело, словно и не принадлежал седоголовому мужчине, сидевшему напротив Софи. Она осознала это раздвоение, и на мгновение ей почудилось, будто у нее самой душа летит, а тело за душой не поспевает.

– Хозяин дома, который вы присмотрели, Ползухин, у меня лечится, – продолжал между тем доктор Вольф. – Вы добьетесь от него всего, чего захотите! Но, может быть, вы не можете сейчас располагать собой?

– Могу, – возразила она, вскинув голову. – У меня как раз нет до пяти часов ни одного урока…

И почувствовала себя так, как, должно быть, чувствовали себя ее ученицы в предвкушении переменки.

* * *

Жилое пространство домика состояло из трех обветшалых маленьких комнаток на первом этаже и одного просторного, предназначенного для игры на бильярде помещения на втором. Из окон была видна широкая улица, по обеим сторонам которой тянулись деревянные фасады, выкрашенные в яркие цвета. Находился домик в европейском, официальном квартале города, квартале чиновников, и его владелец не преминул указать Софи на это обстоятельство, объясняя, почему так дорого продает жилье в таком плохом состоянии. Да он и сам выглядел плохо – сгорбленный, согнувшийся едва ли не вдвое, с мертвенным цветом лица и свистящим дыханием. Во время разговора Ползухин тревожно косился на доктора Вольфа, явно убежденный, что тот держит на поводке свору болезней и может в любую минуту их спустить. Но когда врач упрекнул его в жадности и страсти к наживе, он пролепетал, что только и ждет, чтобы ему предложили вступить в переговоры и, вполне возможно, немного уступит. Затем, наверняка опасаясь лишиться расположения человека, от которого зависело не только его здоровье, а, может быть, и сама его жизнь, начал понемногу снижать цену и постепенно дошел до вполне умеренной суммы в тысячу двести рублей. Доктор Вольф немедленно заставил Ползухина подписать бумагу, желая быть совершенно уверенным в том, что домовладелец не передумает, и старик с ворчанием удалился, немного успокоившийся и вместе с тем сердитый, словно на него напали разбойники и он, спасая свою шкуру, принужден был распроститься с кошельком.

Оставшись наедине с доктором Вольфом, Софи горячо поблагодарила его за помощь и тут же, не откладывая, принялась обдумывать, как она здесь расположится. Она решительными шагами ходила взад и вперед, вертелась вправо и влево, приказывая стене – подвинуться, окну – задернуться занавесками, полу – заблестеть.

– Здесь поставлю стол и большой буфет… Перед окном – оба кресла… А свою спальню я представляю себе здесь!..

– Подумайте хорошенько, – предостерег ее доктор Вольф, – эта комната смотрит окнами на север.

– Вы правы. Но соседняя слишком мала. Разве что снести вот эту стену…

Доктор Вольф постучал по стене, выслушал ее, словно больного, и заключил:

– Вполне возможно! Тут всего лишь дощатая перегородка!

Затем он вытащил из кармана карандаш и блокнот и предложил Софи немедленно набросать план всего помещения. Она принялась мерить комнаты большими шагами. Доктор наносил на чертеж цифры, которые она ему называла. То, что он так любовно ей помогает, одновременно и смущало, и пленяло Софи, внезапно осознавшую, что, приобщая этого человека к своим хлопотам по обустройству будущего жилья, она ведет себя с ним так, словно он не первый год делит с ней жизнь. Если бы она осматривала этот дом вместе с Николаем, скорее всего, они разговаривали бы точно так же. В ее власти было прекратить игру, все зависело только от нее самой, но у Софи недоставало духу это сделать.

– Все совершенно ясно! – сказала она, бросив взгляд на чертеж. – Оказывается, у вас талант рисовальщика, а я и не подозревала!

Они перешли в соседнюю комнату. Новая хозяйка домика снова принялась расхаживать перед Вольфом взад и вперед, вслух считая шаги.

– В длину – шесть шагов… записали?

Но доктор так пристально смотрел на нее, что Софи догадалась, насколько далек он в эту минуту от архитектуры.

– А в ширину? – словно очнувшись, глухо проговорил доктор.

На этот раз она с трудом заставила себя сдвинуться с места. Самые простые ее движения перестали выглядеть естественно. Она все время думала о том, какое впечатление производит, когда вот так расхаживает по комнате, меряя ее шагами.

– Четыре с половиной шага, – пробормотала она, остановившись в самом дальнем углу.

И вдруг подумала, что этот дом, пожалуй, слишком велик для одинокой женщины. Доктор Вольф снимает комнату у отставного полковника на другом конце этой же улицы. Там он и ест, и спит, и принимает больных. И никогда не жалуется на то, что ему тесно. Почему бы ей не уступить ему второй этаж? Он разместил бы там лабораторию, устроил кабинет… Эта мысль поначалу обрадовала Софи, затем встревожила. Из уважения к памяти Николая она не имеет права вселять в свой дом мужчину. Не то чтобы она не уверена в себе самой, нет, ничего подобного, просто она не хочет давать людям повод марать ее прошлое пересудами и злословием.

– Вам и правда будет здесь очень удобно, – сказал доктор Вольф, выйдя следом за Софи в прихожую.

Поднявшись по лестнице, они вошли в зал с выцветшими обоями, рассохшимися и отставшими от стен панелями, серым от пыли полом. Увидели посреди зала старый бильярдный стол на низких ножках, с порванным сукном, усеянным кляксами воска.

– Великолепно! – не удержавшись, воскликнул доктор Вольф. – С вашего позволения, я буду время от времени приходить сюда покатать шары, чтобы немного размяться.

Софи неожиданно для самой себя разволновалась сверх всякой меры и невнятно пролепетала:

– Да, конечно! Приходите, когда вам только захочется! Эта комната… эта комната будет отчасти вашей!..

Если бы доктор Вольф в ответ произнес несколько вежливых, ничего не значащих слов, она опомнилась бы, смогла бы справиться с собой. Но он ничего не отвечал и только молча, с нежностью смотрел на нее. И под этим проницательным взглядом все то, что могло бы утихнуть в ее душе, наоборот, разбушевалось, вырастая до полной нелепости. Софи увидела, будто воочию, как он играет на бильярде под лампой с зеленым абажуром, как спускается по лестнице, зовет Дуняшу, открывает дверь в комнату – хозяин дома, да и только! Уже готовая признаться себе, что взгляд доктора ее смутил и растревожил, она предпочла уклониться от этого признания, отвлечься от собственных чувств и заняться чувствами собеседника. «Как он на меня смотрит! Он, несомненно, в меня влюблен! И сейчас скажет об этом! А что, если он сделает мне предложение?» Софи попыталась заставить себя думать о чем-нибудь другом, но не смогла. Спустя три года после гибели Николая Юрий Алмазов просил ее выйти за него замуж. Она без колебаний ему отказала. Хуже того: еще немного – и расхохоталась бы в лицо этому славному малому, который считал, что дружеские отношения с товарищем по каторге не только дают ему право, но и обязывают стать преемником покойного, женившись на его вдове. Но сегодня все было по-другому. Доктор Вольф – это не Юрий Алмазов. Спокойный, мягкий, интеллигентный, бесстрашный, он всегда действовал в соответствии с представлением Софи о добром и мужественном человеке. Она им восхищалась. Она ни за что на свете не хотела бы его огорчить, причинить ему боль. При одной мысли о том, что придется ему отказать, Софи заледенела. И тем не менее, должно быть, ей придется это сделать. Она не может после Николая принадлежать кому-то другому, пусть даже этот другой – из той же большой семьи декабристов. Да и сама она состарилась, увяла, их брак выглядел бы смешно. Софи почувствовала едва приметную тяжесть комочка дряблой плоти под подбородком и напрягла шею. «Разумеется, я могла бы помогать ему в работе, могла бы заниматься его больными, я могла бы, могла бы…» Ее жизнь внезапно заполнилась, озарилась, обрела необыкновенную значительность и глубокий смысл. Ею овладела материнская потребность все устраивать, улаживать, кого-нибудь спасать. В своем воображении она уже намазывала бутерброды и щипала корпию. А главное – она была любима!

Софи выбралась из этого водоворота с гудящей головой и туманным взглядом. Ее странствия не продлились и трех секунд. Доктор Вольф, стоя напротив, смотрел на нее все так же ласково и серьезно. Неужели он сейчас решится? Она надеялась на это и вместе с тем этого страшилась. И вот он, покачав головой, произносит…

– Знаете, о чем я думаю?

Сердце у Софи отчаянно забилось.

– Вам надо будет превратить эту комнату в библиотеку, – продолжал доктор Вольф. – Вы могли бы оставить бильярдный стол там, где он сейчас стоит, и разместить вокруг него на полках красиво переплетенные тома.

Софи постаралась скрыть разочарование за улыбкой.

– Да, конечно, было бы неплохо… Вот только у меня не так много книг!

– Хотите, я принесу свои? Давно уже не знаю, куда их ставить!

– А если они вам понадобятся?

– Я приду к вам их читать!

И ее снова охватило все то же приятное чувство – позабыв о грузе лет, она словно покинула землю. Тяжесть безвольной плоти под подбородком пропала, как не было. Усталость соскользнула с плеч. «Нет, правда, почему, почему таким людям, как мы, не соединить свои судьбы? Кто нам может это запретить? Он когда-то любил покойную Александрину Муравьеву, я любила Николя. Оба они умерли. Мы же не отречемся от нашего прошлого, если попытаемся вместе создать новое счастье!» Вольф взял ее руку, поднес к губам.

– Милая Софи, как приятно видеть вас такой пылкой, вдохновленной мыслью о скором переезде! Наверное, для того чтобы вы были счастливы, вам необходимо что-нибудь строить!

– Да, – подтвердила Софи сдавленным голосом.

И с удивлением заметила, что в комнате стало светлее. Зимнее солнце пробилось сквозь туман. В луче заплясали золотые пылинки. Зеленое сукно бильярдного стола засветилось, сразу став похожим оттенком на молодую травку. Софи захотелось смеяться, дышать полной грудью, пройтись по скрипучему, искрящемуся снегу.

– Может быть, выйдем на улицу? – предложила она. – Погода исправилась, солнышко выглянуло!

Доктор Вольф озадаченно уставился на нее – так, словно, потеряв ее в какой-нибудь галерее, отыскал между двух колонн, в таком уголке, где никак не ожидал увидеть. А Софи поняла, что забавляет и интригует его, и различила где-то на самом донышке своей души неловкое, нерастраченное кокетство собственной молодости.

Спустившись по лестнице, они вышли на улицу, белую и блестящую от снега. У подножия домов лежали синие тени. Было довольно скользко, доктор Вольф подставил руку, и Софи оперлась на нее так легко, как только могла.

– Куда мы пойдем? – спросил он.

– Туда… – кивком указала она.

Впрочем, в Тобольске больше и некуда было пойти – единственным местом для прогулок была верхняя часть города с крепостью. За зубчатой стеной, над которой высились башни, разместились городской собор, церковь, монастырь, дом архиерея, дворец губернатора, казармы и пересылочная тюрьма. Несколько минут Софи и доктор Вольф блуждали среди кирпичных и каменных зданий, которые в этот морозный, ветреный, ясный и солнечный день выглядели довольно весело.

– Надо бы нам наведаться к колоколу, – предложил доктор Вольф.

Софи с улыбкой кивнула. Они вошли во двор архиерейской резиденции, где находился знаменитый угличский колокол, подавший в 1591 году сигнал к началу восстания. Царь Борис Годунов, схватив главных бунтовщиков, сослал их в Сибирь, а с ними заодно отправил туда же и преступный колокол, обвиненный в оскорблении величества. Для того чтобы наказание вышло более строгим, колокол лишили языка и прилюдно высекли на городской площади. Декабристы называли его «старейшиной ссыльных».

Софи и доктор Вольф остановились перед тяжелым бронзовым монументом и тотчас услышали у себя за спиной покашливание. Выбравшись из своего логова, за ними пристально наблюдал полицейский. Удивляться, собственно, тут было нечему – всякий раз, как декабристы заглядывали в этот двор, за ними по пятам следовал какой-нибудь блюститель порядка. Должно быть, в верхах побаивались, что опальный угличский колокол может сделаться для политических преступников объектом поклонения. В другой раз Софи не преминула бы поразвлечься и стала бы изводить стража порядка двусмысленными замечаниями. Но сейчас ей больше всего на свете хотелось одного: остаться с доктором Вольфом наедине и хоть на время позабыть о том, что оба они – отщепенцы.

– Пойдемте отсюда, – шепнула она. – Этот колокол ничего нам не скажет, ему язык вырвали!

И они мирно удалились. Полицейский, заложив руки за спину, прошел следом за ними несколько шагов, затем его присутствие перестало ощущаться. Пройдя мимо старинных укреплений и бросив взгляд с высоты, они увидели у себя под ногами бедный квартал с его убогими домишками и лавками, а дальше раскинулась бескрайняя белая степь, которую пересекали скованные льдом Тобол и Иртыш. Рядом с крепостью притулился городской сад, в точности похожий на все прочие городские сады, украшающие собой любой провинциальный город в России. Редкая березовая рощица, в середине – закрытый на зиму летний ресторан с беседкой. На площадке над дорогой возвышался обелиск, поставленный в память о казаке – покорителе Сибири, которого звали Ермаком; на мраморе были выбиты даты: «1581–1584». Мальчишки носились вокруг обелиска, забрасывая друг друга снежками.

Софи высмотрела лавочку на солнце. Доктор Вольф счистил иней, расстелил на сиденье свой теплый вязаный шарф, и они уселись рядышком, глядя на растворяющийся в туманной дали мерцающий пейзаж. Ветер утих. У Софи перестало мерзнуть лицо. «Пройдет четыре месяца, и снег растает, по реке пойдет лед, наступит весна! И тогда в нижних кварталах города все оживет, – подумала она, – в освобожденном ото льда порту поднимется лес мачт, степь до самого горизонта покроется цветами, дамы наденут соломенные шляпки, в беседке будет играть военный оркестр, в Тобольском театре станут давать „Ифигению в Авлиде“ или еще что-нибудь в этом же роде, а я начну обживать новый дом – может быть, одна, а может быть, и с мужем…» Она несколько раз глубоко вздохнула, чтобы успокоиться. Никто не называл доктора Вольфа по имени – Фердинанд. Это было нерусское имя.

– Фердинанд Богданович, – пробормотала она, – я, должно быть, вас задерживаю. У вас, наверное, назначены встречи…

– Та встреча, которая происходит у меня сейчас, самая важная из всех, – ответил он.

Софи испугалась такого стремительного поворота событий и поспешно отвернулась. Надо было как можно скорее сменить тему, заговорить о чем-нибудь другом, и она лихорадочно старалась отыскать новый предмет разговора. Ей припомнились двое несчастных, которые в эту минуту медленно двигались в санях от станции к станции по белой равнине, приближаясь к месту каторги. Нынешнее счастье заставило ее напрочь о них позабыть. Какое чудовищное проявление эгоизма, и это у нее-то, всеми силами души жаждущей сочувствовать ближнему! Софи пробормотала, словно в забытьи:

– Где-то они теперь?..

– Кто? – удивленно переспросил доктор Вольф.

– Дуров и Достоевский…

– И правда, я даже не спросил у вас о них. Вы ведь виделись с ними сегодня утром?

– Да. Они держались спокойно и мужественно… Куда более спокойно и мужественно, чем я, которая всего лишь провожала их! Скольким же еще людям предстоит потерять свободу ради того, чтобы в один прекрасный день все стали свободными?

– Все люди свободными никогда не станут, – ответил доктор Вольф. – Да, впрочем, не так уж сильно им этого и хочется! Те, кто питает истинную любовь к свободе, немногочисленны. Большинство предпочитает думать так же, как думает сосед, а еще лучше – не думать совсем!

– Вы циничны!

– Нет, не циничен. Может быть – разочарован, лишен иллюзий. Чем больше я думаю, тем более убеждаюсь в том, что, добиваясь для наших ближних права действовать по их усмотрению, мы входим в противоречие с природой людей, которым свойственно сбиваться в стада. Если мы отнимем власть у царя ради того, чтобы отдать народу, народ поспешит отдать ее кому-нибудь еще. У народа есть дела поважнее, чем управлять собой. Ему надо есть, спать, работать, развлекаться, любить, производить потомство…

– Вы говорите о русском народе!

– Это единственный народ, который я знаю. Но я предполагаю, что и французский народ точно так же…

Софи решительно тряхнула головой:

– Вы заблуждаетесь, Фердинанд Богданович! Понятие людской массы – это славянское или даже, скорее, азиатское понятие. Именно здесь можно ощутить сокрушительную мощь больших человеческих потоков. Во Франции, напротив, каждый считает себя единственным носителем истины. Это арена, на которой сталкиваются всевозможные мнения, это родина невероятных разногласий, заповедник, изобилующий завтрашними идеями…

– Как я люблю слушать, когда вы говорите о Франции… – прищурившись, заметил доктор Вольф. – У вас щеки начинают пылать, ноздри трепещут…

Она было подумала, что он над ней подсмеивается – настолько все эти комплименты казались неподходящими для женщины ее лет. Однако Фердинанд Богданович глаз с нее не сводил и смотрел при этом так простодушно, что пришлось признать очевидное: он видел ее такой, какой хотел видеть. И Софи поспешила разгладить две вертикальные складочки, которые появлялись у нее между бровей, когда она внимательно к чему-нибудь прислушивалась. Солнце било в глаза, слепило, и она чуть наклонила голову. Доктор Вольф спросил:

– Придет ли когда-нибудь день, когда вы перестанете сожалеть о вашей стране?

– Разумеется, нет, – ответила она. – Но я глубоко привязалась к России. Я бы даже сказала, что почти привязалась к Сибири…

– Благодарю вас, – хриплым от волнения голосом произнес Фердинанд Богданович. – Вы доставили мне большую радость.

Софи поежилась, дрожащей рукой подняла воротник.

– Вы совсем замерзли! – воскликнул он. – Это я во всем виноват! Мы не должны были так долго сидеть на этой скамейке!

Но Софи положила руку на его широкое сухое запястье:

– Да нет, ничего подобного, я прекрасно себя чувствую. Просто уже довольно поздно. Ученики меня заждались. Может быть, пойдем, если вы не против?

Они поднялись. Воробьи, что-то клевавшие у подножия обелиска, с громким чириканьем вспорхнули с земли. Софи уже знала, что доктор Вольф не произнесет никаких решающих слов. Он упустил время… И она испытывала от этого облегчение, хотя всего несколько минут назад ей так хотелось, чтобы доктор объяснился. «Сама не знаю, чего хочу», – печально подумала Софи. Они вышли из сада. На улице им то и дело встречались знакомые. Софи любезно отвечала на их поклоны, гордая тем, что ее видят идущей под руку с доктором Вольфом.

3

Софи застала рабочих врасплох; мгновенно перестав болтать и грызть семечки, они поспешно принялись за дело.

– Ну, что я вам говорила? – шепнула новоявленная хозяйка дома сопровождавшим ее Наталье Фонвизиной и Полине Анненковой. – Не успеешь отвернуться – они немедленно все бросают и сидят сложа руки, пока я не появлюсь.

Вот уже полтора месяца как в доме шел ремонт, но за все это время плотники только-только успели выстрогать пол и поправить двери; что же касается штукатуров – они не спеша продолжали закрывать дранку потолка. На самом деле это были, конечно, не профессиональные рабочие, а бывшие каторжники, уголовные преступники. Каждый понедельник в город прибывала небольшая группа ссыльных, и жители Тобольска немедленно являлись во двор тюрьмы, чтобы нанять работников, в которых нуждались. Плата была определена раз и навсегда: десять рублей в месяц. Тех, на кого спроса не оказалось, отправляли в соседние деревни. Но и те, кто оставался в городе, далеко не всегда оправдывали надежды. Вот и теперь Софи удрученно оглядывала свою команду. Здоровенный дядька огромного роста, толстопузый и бородатый, лениво возил мастерком. Рядом с ним горбун вяло, без малейшего интереса к работе, тюкал молотком, кое-как всаживая в доску гвозди.

– И думать нечего о том, чтобы дом был закончен к Пасхе! – со слезами в голосе произнесла Софи.

– Непременно закончим, барыня, можете не сомневаться! – убежденно возразил бородач. – Вот увидите, все получится лучше некуда! К тому же доктор обещал завтра прислать нам на подмогу еще двух человек!

– Вы видели доктора?

– Он сегодня утром приходил взглянуть, как идут дела.

Софи залилась краской. Живой интерес, который Фердинанд Богданович проявлял к ее обустройству, представлялся ей замаскированным признанием, невысказанным проявлением нежности. Наталья и Полина лукаво поглядывали на нее. Неужели они догадываются о том, что она питает к доктору сердечную приязнь? Но ведь ни он, ни она никогда друг с другом не заговаривали о любви, да и вообще это слово как-то мало соответствует тому спокойному и сильному чувству, которое их связывает…

– А что, если мне перебраться сюда, не дожидаясь окончания работ? – сказала она. – Я могла бы расположиться на первом этаже, а рабочие тем временем заканчивали бы второй…

– Даже и думать об этом нечего! – перебила ее Полина. – Вы такого просто не выдержите! Только представьте себе: грохот с утра до ночи, пыль, грязь! Будьте благоразумны! Истинное счастье всегда дается в награду лишь за долготерпение!

Софи почудилось, будто в словах подруги она расслышала легкую насмешку. С некоторых пор все разговоры казались ей полными намеков. Ни на чем не основанное ощущение помолвки одновременно и льстило ей, и смущало.

– И все-таки мне кажется, – продолжала она, – что, если бы я с утра до ночи оставалась на месте, работы продвигались бы куда быстрее.

– А как же ваши ученики? – возразила Полина. – Как вы стали бы с ними здесь заниматься? Нет, по-моему…

Ее мнение так и осталось неизвестным – увидев внезапно появившегося в дверном проеме жандарма, Полина умолкла на полуслове и от изумления позабыла, что намеревалась сказать. Жандарм же на военный лад приветствовал дам, затем поинтересовался:

– Кто из вас госпожа Озарёва?

– Это я, – откликнулась Софи.

– Соблаговолите проследовать за мной к господину губернатору.

Жандарм оказался высоким, крепким, с красным шишковатым лицом, напоминавшим помятый котелок. Софи отчего-то испугалась, по спине пополз холодок.

– К губернатору? – растерянно повторила она. – Но зачем?

Однако нелепость вопроса тотчас же стала настолько ясна ей самой, что, не дожидаясь ответа, она прибавила:

– Хорошо, возвращайтесь в прихожую и подождите меня там. Я сейчас приду.

Жандарм щелкнул каблуками и скрылся.

– Ах, Боже мой, чего же они еще от вас хотят? – воскликнула Наталья, подняв глаза к потолку.

– Несомненно, это все из-за ваших встреч с товарищами Петрашевского! – уверенно заявила Полина.

– Если бы дело было в этом, не стали бы они выжидать два месяца, прежде чем призвать меня к порядку! – не согласилась с ней Софи.

– Вы правы, – поддержала подругу Наталья, – думаю, вам, скорее, поставят в вину тексты, которые вы даете заучивать наизусть детям.

– Басни Лафонтена?!

– Почему бы и нет? Они вполне могут считать, что некоторые из этих басен несут в себе мятежный дух!

– Да что угадывать, скоро все узнаем! – с покорной улыбкой сказала Софи.

Наталья и Полина проводили ее до крепости, по пути нашептывая ободряющие слова. Ее не оставят, ей не придется сражаться в одиночку, они известят всех друзей, они обратятся при посредничестве Марии Францевой к прокурору… Три женщины мелкими шажками брели по снегу, а следом шел здоровенный жандарм с пустыми глазами и болтающимися в такт шагам ручищами. У дворца губернатора подругам-декабристкам пришлось расстаться. Наталья, со слезами на глазах, перекрестила Софи:

– Помогай вам Бог, голубка моя!

И вот Софи уже в пустой и холодной прихожей, но мерзнуть пришлось недолго: не прошло и пяти минут, как губернатор Энгельке принял ее в своем кабинете. В мраморном камине пылал огонь. На бутылочно-зеленых стенах поблескивали золотом рамы, однако разглядеть, что изображено на картинах, было невозможно, так потемнели от времени краски. Губернатор был коротеньким толстячком, прочно стоящим на кривых ножках, с выпирающим, словно бочонок, животом, на носу – очки в серебряной оправе.

– В той неблагодарной деятельности, кою мне приходится осуществлять, случаются и светлые минуты, к которым я причислил бы и эту, – произнес Энгельке.

Софи приняла его слова за комплимент и вымученно улыбнулась. Она сидела на краешке кресла, выпрямив спину, и глаз не сводила с губернатора, безрадостно гадая, какой удар тот готовится ей нанести.

– Вы, сударыня, – продолжал он между тем, – являете собой живое доказательство того, что в христианском мире никогда не следует предаваться отчаянию. Когда уже кажется, будто все потеряно, тучи внезапно рассеиваются, солнце сияет, и вот оно – счастье!

– Как мне следует это понимать, ваше превосходительство? – спросила Софи.

– А вы не догадываетесь? – Энгельке лукаво прищурился.

– Да нет же, уверяю вас…

– Кое-что, очень долго вас занимавшее, кое-что, о чем вы просили императора во всех ваших письмах…

В груди у Софи мгновенно образовалась пустота. Ей страшно было задать вопрос, который напрашивался сам собой. Но выбора не было, и в конце концов она пролепетала:

– Неужели… мое возвращение в Россию?

– Ну разумеется! – весело вскричал Энгельке. – Конечно же, речь идет о вашем возвращении в Россию! Признайтесь, вы уже не верили, что это когда-нибудь случится!..

– Не верила, – бесцветным голосом подтвердила она.

Толстячок же словно вырос от радостной торжественности, его переполнявшей, распрямился и, сияя глазами, зубами и гладко выбритым подбородком, произнес, отчетливо выговаривая каждое слово:

– Объявляю вам, сударыня, что его величество государь император, ознакомившись с вашим последним прошением, датированным 13 октября 1849 года, учитывая те обстоятельства, что вы являетесь француженкой и что муж ваш скончался семнадцать лет тому назад, решил позволить вам вернуться в Россию.

Ошеломленная Софи несколько мгновений молчала, тупо глядя перед собой. Можно было подумать, будто она так долго ждала этих слов, что теперь, когда наконец-то услышала их наяву, у нее недостало сил обрадоваться. Губернатор протянул ей лист бумаги, украшенный имперским орлом. Она бездумно прочла собственное имя, написанное посередине. Такой огромный лист, и таким красивым почерком исписан, и все это только для нее одной!

– Поверить не могу!.. – растерянно пробормотала Софи в конце концов. – Но почему теперь?.. Почему так поздно?..

– Хорошее дело сделать никогда не поздно, как говорят у вас во Франции! Могу предположить, что благоприятным для вас оказалось то обстоятельство, что покойного графа Бенкендорфа сменил граф Алексей Орлов. Однако должен предупредить вас о том, что вы не имеете права жить ни в Санкт-Петербурге, ни в Москве. Вам предписано поселиться в вашем имении Каштановка, и вы сможете удаляться от него не более чем на пятнадцать верст.

Все время, пока Энгельке знакомил Софи с условиями освобождения, она чувствовала, что ею все сильнее овладевает неодолимая печаль. А когда подумала о доме, который только что купила, то окончательно пала духом. Самые дорогие ее сердцу намерения рассыпались в прах. И среди этих руин стоял удивленный Фердинанд Богданович Вольф с пустыми руками. И зачем только она писала все эти письма к императору? Что она надеялась найти в России, вернувшись туда? Племянника, который знал ее только по имени? Поместье, где она никому была не нужна? Отправившись в Каштановку, она снова окажется в ссылке! Теперь ее родным краем стала Сибирь, ее семьей – несколько декабристов, чьи страдания она делила в течение двадцати трех лет, а ее будущим, возможно, предстояло стать одному из них… Собственно говоря, Софи продолжала подавать прошения, оставаясь в полной уверенности в том, что власти ей откажут. Но вот ведь поймали на слове и – наказали, исполнив ее желание… Внезапно Софи осознала, что губернатор ждет от нее слов благодарности, хотя лицо его оставалось непроницаемым, и пробормотала:

– Благодарю вас… Я очень тронута…

К счастью, Энгельке приписал ее растерянность избытку чувств.

– Поздравляю вас, сударыня, – сказал он. – Вы – первая, на чью долю досталась подобная милость со стороны его величества. Надеюсь, вы окажетесь ее достойны. Когда рассчитываете выехать?

– Пока не знаю, – ответила Софи. – Все это для меня так ново! Не торопите меня, пожалуйста, господин губернатор, дайте хоть опомниться…

– Ну, разумеется, разумеется! Никто вас не торопит!..

Губернатор проводил ее до двери со всеми почестями, какие положены знатной даме. На пороге она еще нашла в себе силы улыбнуться. Но стоило оказаться на улице, и прежние мысли завладели ею с такой непреклонностью, что она перестала что-либо замечать вокруг себя. Решение императора пришлось некстати, невпопад, оно разошлось во времени с обращенными к нему мольбами. Он же отлично понимал, этот благодетель, что Софи ничуть не обрадует свобода, дарованная ей в пятьдесят семь лет! Разве можно принуждать человека выпить стакан воды, когда ему этого совсем не хочется, под тем предлогом, что некогда, умирая от жажды в пустыне, он молил об этом? Но ведь можно и отказаться от этой милости! И она от нее откажется, пусть ее потом станут считать неблагодарной! Возмущение, которое неминуемо вызовет такой поступок, Софи не пугало. «Я останусь здесь. Я поселюсь в своем новом доме. Фердинанд Богданович будет приходить ко мне играть на бильярде, читать, думать, отдыхать…» Она не вышла – вылетела из крепости на крыльях надежды и ярости. И первым делом решила отправиться к Фонвизиным, чтобы рассказать им о своей встрече с губернатором.

Здесь ее ждали с нетерпением, и не только Наталья с мужем, но и Полина и Иван Анненковы, Петр Свистунов и Юрий Алмазов. Из друзей Софи среди собравшихся не оказалось только доктора Вольфа – ему пришлось спешно выехать к больному в отдаленную деревню. Что ж, тем лучше! Она свободнее сможет высказать свое разочарование. В провинциальной бледно-лиловой гостиной с тяжелой, грубо сделанной, потемневшей от времени мебелью красного дерева царило тревожное настроение. По привычке каждый приготовился услышать дурную новость. Когда Софи рассказала о том, что за милость была ей оказана, все лица преобразило счастливое волнение.

– Дорогая моя, – воскликнула Полина, – какая нежданная радость!

Тем самым она словно подала сигнал к началу безудержного веселья. Софи, оглушенная нестройными восклицаниями, попыталась объяснить, что нисколько не обрадовалась полученному известию, но ее никто не слушал, все наперебой поздравляли, целовали ее, плакали у нее на плече.

– Добрая вестница! Голубка, прилетевшая в ковчег! Вы – голубка в ковчеге! – причитала Наталья, вытирая глаза скомканным платочком.

И в это мгновение в голове у Софи что-то щелкнуло. Она поняла, что стала жертвой чудовищного недоразумения. Нельзя, ни в коем случае нельзя разочаровывать всех этих славных людей. Как и она сама, они не раз просили позволить им вернуться в Россию. Приняв императорскую милость, она создаст тем самым прецедент, на который они смогут ссылаться впоследствии, добиваясь того же и для себя. Отказавшись от благодеяния, она рискует оскорбить царя и навсегда лишить его желания оказывать декабристам хоть какие-нибудь милости. Какими мелкими, легковесными были ее робкие желания одинокой женщины в сравнении с общей надеждой всех этих великих русских семей, оказавшихся вдали от земель их прадедов, надеждой всех этих сыновей и дочерей, родившихся в изгнании и не смеющих даже заявить свое право на то, чтобы носить имя собственных родителей!

– Наверное, вы счастливы без меры? – спросила Полина.

– Да, конечно! – пробормотала Софи.

Она заставила себя улыбнуться, хотя в горле стоял комок и щеки горели болезненным румянцем.

– Ах, как я вам завидую! – прижав обе руки к груди, воскликнула Наталья. – Вы снова, словно воскреснув из мертвых, появитесь в свободном мире! Вы отнесете весточку о нас всем друзьям! И расскажете, расскажете… Впервые за все эти годы кто-то из наших сможет рассказать о том, чем в действительности была наша жизнь здесь!

– Да уж, о нас ходит столько лживых рассказов! – вздохнула Полина.

Должно быть, она не могла позабыть отвратительный роман Александра Дюма «Учитель фехтования», в свое время изданный в Париже, – несколько экземпляров добрались и до Тобольска. В этом романе самым возмутительным образом была изложена история любви ее, Полины, и Ивана Анненкова. Писатель, неведомо где добывший сведения, изобразил ее французской гризеткой, влюбленной в преподавателя фехтования и продающей свою благосклонность молодому и распутному русскому аристократу. Автор вполне заслуживал, чтобы его хорошенько проучили, но он жил на другом краю света. А как написать из Сибири во Францию?

– Вы исправите мнение о нас у плохо осведомленных людей, – продолжала Полина. – Вы подготовите умы к мысли о нашем возвращении!

– Вы и на самом деле думаете, что мы тоже сможем вернуться? – спросил Юрий Алмазов, и его лицо постаревшего напомаженного юноши приняло жадное и жалкое выражение.

– До этой минуты я не верила. Но, поскольку царь решил вызволить отсюда нашу подругу, нам отныне дозволены все надежды! Софи, милая наша Софи, открыла путь, по которому в Россию потянутся и остальные!..

Эти слова лишь усугубили покорность и зависимость Софи. «Ну вот, – подумала она, – теперь мне уже совершенно невозможно стало отступить. Теперь они все вместе подталкивают меня в спину. Не будет никакого маленького домика, не будет никакой бильярдной!.. Я должна уезжать и должна при этом выглядеть довольной! Радоваться их радости, потому что у меня-то самой никакой радости нет. Ничуть ее не больше, чем свободы в ту минуту, когда царь мне эту „свободу“ подарил».

– Кто знает, не соберемся ли мы все в России года через два или три… – мечтательно произнес Иван Анненков.

– Замолчите немедленно, Иван Александрович! – воскликнула Наталья, торопливо перекрестившись. – Это было бы слишком прекрасно! Я боюсь, хотя бы подумав об этом, истощить Господнюю милость! Женщина, которая возвращается в Россию! Покажите мне, как это бывает! – Схватив руку Софи, она приложила ее к своей щеке. – Хотела бы я оказаться у вас в голове, дорогая моя! Узнать, что в ней происходит!..

– Вы были бы крайне разочарованы! – мягко высвободившись, ответила Софи.

– А вот я, – проворчал Юрий Алмазов, – донельзя счастлив тем, что вам дано право вернуться в Россию, и столько же несчастен оттого, что вы нас покидаете! Тобольск без вас сделается таким унылым!

– Да ведь и мы тоже вскоре отсюда уедем! – откликнулся Петр Свистунов.

Они явно старались убедить друг друга в неминуемо скором и неминуемо всеобщем освобождении и возвращении в родные края, чтобы тем самым смягчить грусть расставания, поняла Софи. И ей показалось, будто в комнате темно и душно – причиной же этого мнимого недостатка света и воздуха стало для нее отсутствие Фердинанда Вольфа.

Обе створки двери, отделявшей гостиную от столовой, внезапно распахнулись, и взорам собравшихся предстал накрытый стол с самоваром посередине. Мирная картина подняла настроение всем, и Наталья, снова схватив Софи за руку, потащила ее за собой. Дамы уселись пить чай, мужчины предпочли мадеру. Все улыбались друг другу, но в глазах у каждого стояли слезы, словно это было не обычное чаепитие, а поминки. В шесть часов Софи, уставшая от переживаний этого дня, сослалась на то, что ей пора на урок, и отправилась домой.

* * *

Ночью она почти не спала, а утром проснулась очень рано, оделась, выпила чашку обжигающего чая и, праздная, уселась у окна, за которым занимался день. Она слушала, как возится в кухне Дуняша, и, устремив глаза в пустоту, обдумывала свое путешествие. Поскольку отъезда было не миновать, она старалась найти во всем этом что-то хорошее. Ей так никогда и не удалось снова побывать на могиле мужа в Мертвом Култуке, и уж тем более не удалось добиться, чтобы ей позволили перенести его останки в другое место. Стало быть, он навсегда останется лежать на берегу Байкала. Но в Каштановке ее ждет нечто большее, чем земляной холмик с крестом: душа ее Николая, рассеянная по всему дому и окрестным полям. И потом, там будет Сережа, которого она совсем не знала, но надеялась, что встреча с ним, возможно, положит начало новым, куда более радостным временам, изменит ее скучную, однообразную жизнь. Сережа не может оказаться совсем чужим, равнодушным и безразличным ей человеком, ведь он кровная родня ее Николаю! Это ведь тот самый Сереженька, которого она помнила крошечным ребенком, которого любила, как родного сына!.. Стараясь убедить себя в том, что ей несказанно повезло, Софи вспоминала старый дом с белыми колоннами, аллею черных елей, грубо сколоченную скамью, пруд, бедные деревеньки вокруг… Сколько умерших растворились в этой листве, в этих пашнях, в глади воды! Те места дышат тихой печалью погребенного счастья. Да, ей будет хорошо там, среди воспоминаний о Николае, о Маше и даже о Михаиле Борисовиче. Она заново свяжет нить своей судьбы, трагически оборванную сибирской ссылкой.

На столе ждала стопка ученических тетрадок. Софи полистала верхнюю, начала вчитываться в простодушные фразы и внезапно остановилась, не в силах продолжать, работа не шла ей на ум. Фердинанд Богданович, должно быть, уже знает о том, что она получила разрешение уехать. Если он не пришел поговорить с ней сегодня утром, то, несомненно, только оттого, что не мог оставить своих больных. И Софи решила сама отправиться к нему. Она нередко к нему приходила, чтобы поговорить о куда менее важных предметах, и десяти минут разговора им хватало, чтобы весь день словно озарился. Да, но как же урок в одиннадцать? Ничего не поделаешь, придется послать служанку, чтобы она предупредила Татьяну и сыновей Суматохова.

Софи мгновенно оделась, причесалась, сунула ноги в валенки. Фердинанд Богданович жил на другом конце города, и Софи все ускоряла шаг, почти бежала, боясь опоздать, не застать его дома. Когда она наконец добралась до дверей доктора Вольфа, ноги ее не держали, а сердце колотилось где-то в горле.

Прислуга, на которой было столько шалей, душегреек и юбок, что она больше походила на ворох тряпья, чем на человека, провела гостью в тесную комнату, где уже рядком сидели на стульях пять человек. Одни только некрасивые, грустные, молча перемогающиеся крестьяне – у всех в глазах покорность и смирение, словно у домашней скотины. Из-за двери доносился голос врача, который говорил медленно, отчетливо выговаривая каждое слово, так, чтобы его понял кто-то недалекий умом. Этот голос невидимки взволновал Софи так, будто, прислушиваясь к нему, она узнала какую-то тайну. Внезапно дверь отворилась, на пороге показался Фердинанд Богданович, провожавший старушку, которая желтой и сухой, совершенно птичьей лапкой крепко сжимала кошелек.

При виде Софи доктор улыбнулся и прошептал по-французски:

– Вы пришли!.. А я как раз собирался зайти к вам, едва только закончу осматривать больных!.. Входите же скорее!

И она вошла в маленький кабинет, заваленный книгами и заставленный склянками. От запаха карболки першило в горле; на столе стояла чернильница в виде черепа; в корзине лежала горка корпии, испачканной темной кровью; обои отстали от стен; ширма лишь наполовину скрывала походную кровать; в комнате было холодно; одним словом, можно было подумать, будто здесь обитает старый студент, у которого нет ни вкуса, ни денег, ни подруги.

Пока Софи устраивалась на стуле, предназначенном для больных, доктор Вольф засучил рукава, налил воды в лоханку и принялся мыть руки.

– Полина сообщила мне великую новость, – заговорил он. – Должно быть, вы очень обрадовались!

Его тяжелое лицо с печальными морщинами и усталым взглядом не соответствовало оживленному тону, каким он говорил. Он вытер руки полотенцем с красной бахромой. Софи внезапно почувствовала себя неловко оттого, что вот так сидит перед ним, словно явилась с визитом. Что он может вообразить? Заставив себя успокоиться, она ответила:

– Конечно, обрадовалась! Вернее, обрадовалась и опечалилась одновременно! Мне жаль будет расставаться с Тобольском, с нашей милой, поистине братской компанией! Но от свободы отказаться невозможно!

– Да-да, – пробормотал доктор.

И они, глядя друг на друга, погрузились в молчание. Однако пауза затянулась ненадолго, и вскоре Фердинанд Богданович снова заговорил, уже более твердо:

– Впрочем, если бы вы даже и отказались от императорской милости, вас все равно не оставили бы в Тобольске. Царь не имеет обыкновения оставлять без ответа оскорбления подобного рода, и отвечает молниеносно. Он убежден, что проявил милосердие, и тут же наказал бы вас за неблагодарность, назначив какое-нибудь другое место ссылки, какую-нибудь затерянную деревушку за Байкалом!..

Это ей и в голову не пришло, но доктор был прав. Вот и еще один довод в пользу того, чтобы уехать. Все складывается одно к одному и против нее. Фердинанд Богданович отбросил смятое полотенце куда-то в угол и, обойдя стол кругом, уселся на свое место.

– Да так оно и лучше, – прибавил он, помолчав. – Если бы вы остались, у меня не хватило бы выдержки молчать и дальше, а из-за того, что мне хотелось бы вам сказать, у нас разладились бы отношения…

– Не понимаю вас, Фердинанд Богданович, – растерянно пролепетала Софи.

На самом деле она так хорошо его понимала, что дыхание перехватило.

– Да нет же, – возразил он. – Давайте наберемся мужества и будем называть вещи своими именами. Вы бы мне отказали. И я почувствовал бы себя глубоко несчастным… А теперь, согласитесь, ничего не меняется, все осталось по-прежнему, мы с вами друзья, близкие друзья, как прежде…

Вместо ответа она на мгновение прикрыла глаза. Секунды медленно уходили в вечность. Они пристально, напряженно смотрели друг на друга, и каждый видел во взгляде другого, что они обречены на любовь и страдание. Наконец, Софи прошептала:

– Подумать только, я ведь купила дом, мне так не терпелось туда перебраться!..

– Вы без труда его перепродадите, – сказал Вольф.

– Да не хочу я его продавать! Я вложила в него слишком большую часть самой себя, вот и не хочу оставлять дом чужим людям. Да и в деньгах не нуждаюсь. Знаете, я подумала… подумала…

Поколебавшись, она выпалила:

– Я подумала, что в Тобольске нет лечебницы, и, если этот дом может пригодиться вам для того, чтобы принимать больных…

Доктор вздрогнул от удивления и еще более внимательно посмотрел на Софи поверх очков, отчего сразу показался стариком.

– Если это для моих больных, я согласен, – сказал он. – Вы очень добры…

Софи опустила голову. Она поступила так вовсе не по доброте душевной. Она нимало не заботилась о нуждах, намереваясь подарить свой дом Фердинанду Богдановичу, просто приятно было думать о том, что – неважно, каким образом и по какой причине – он поселится в ее доме и она сможет издалека представлять себе, как протекает его жизнь.

Вольф поигрывал гусиным пером. Пальцы у него были в пятнах от снадобий. На сюртуке недоставало пуговицы. Сейчас старая служанка принесет ему поесть, и он наспех, не замечая, что кладет в рот, перекусит на краешке стола, между книгами и черепом.

Кто-то робко кашлянул за дверью. Софи вспомнила о том, что доктора ждут больные. Впрочем, ей и нечего больше было ему сказать. Она встала.

– Придете вечером к Анненковым? – спросил он.

– Конечно.

Когда Фердинанд Богданович наклонился, чтобы поцеловать ей руку, Софи заметила, что сквозь редкие волосы у него на макушке просвечивает кожа. Этот признак старости, изношенности тела растрогал ее, но вместе с тем и укрепил в мысли о том, что брак между ними теперь, на склоне лет, показался бы смешным и жалким. На глаза навернулись слезы. Не оборачиваясь и почти ничего не видя перед собой, она бросилась к двери и поспешно вышла.

4

Когда снег начинал таять, по дорогам проехать становилось невозможно, и Софи решила отложить свой отъезд до конца мая. Благодаря отсрочке она сможет, по крайней мере, провести с друзьями в Тобольске Пасхальную неделю. Как и каждый год, пренебрегая пышностью богослужения в соборе, декабристы отправились ко всенощной в маленькую тюремную церковь, где теснились каторжники в оковах. Когда все опускались на колени, к торжественному пению хора примешивался кандальный звон. А когда священник возвещал: «Христос воскресе!» – металлический лязг внезапно разрастался, заглушая прочие звуки, и безобразные головы с бритыми черепами начинали поворачиваться вправо и влево для братского поцелуя. Убийцы, воры, фальшивомонетчики христосовались в мерцании и трепете свечей, в благоухании ладана. Преисподняя прославляла надежду.

Выйдя за двери, Софи и ее спутники прошли между двумя рядами узников, державших в руках крашеные яйца. Они продавали желающим эти скромные дары тюремной администрации.

…Разговлялись у Фонвизиных. Шампанским и водкой запивали закуски и традиционного молочного поросенка с хреном. Шестеро слуг подавали на два стола, взрослый и детский, – все дети съехались в Тобольск на пасхальные каникулы. И сейчас, нарядные и благонравные, эти подростки, которых одноклассники называли «каторжным отродьем», рассказывали друг другу школьные истории – тихонько, но с такой же страстью, с какой их родители спорили о европейской политике. За десертом начались песни и тосты. Софи поглядывала на доктора Вольфа, сидевшего напротив нее за столом, – тот печально улыбался, поднимая бокал. Кто-то предложил выпить за благополучное путешествие Софи. Она ответила, что не торопится уезжать. Застолье продолжалось до четырех часов утра.

Назавтра губернатор Энгельке вызвал Софи к себе в кабинет и сказал ей:

– Сударыня, к величайшему своему удивлению, я узнал, что во время ужина у Фонвизиных вы уверяли, будто не можете назначить дату своего отъезда.

Софи побледнела. Кто мог передать ее слова губернатору? Должно быть, один из слуг.

– Совершенно верно, – сказала она.

– Весьма прискорбно! И предупреждаю: если станете и дальше медлить, его величество может обидеться на то, что вы не изъявляете желания поскорее воспользоваться благодеянием, вам оказанным. Поскольку вы в нерешительности, я приму решение за вас. Вы покинете Тобольск двенадцатого мая.

У Софи захолонуло сердце. Она с трудом выговорила:

– Это… Нет, это невозможно!

– Да почему же?

– Я не успею собраться!

– Да нет же, вы все успеете! У вас будет более чем достаточно времени на то, чтобы уладить свои дела и уложить вещи. Вас будет сопровождать жандарм.

– Жандарм? С какой стати? – вскинулась Софи. – Я не преступница!

– Никто не может быть в этом убежден более меня, сударыня. Но правила на этот счет весьма строги. Вы не можете путешествовать без сопровождения, поскольку вас возвращают из ссылки при условии, что вы поселитесь в своем имении Каштановка. Жандарм, который поедет с вами, должен будет доехать с вами до нового местожительства и получить расписку от псковского генерал-губернатора, которому отныне будет поручен надзор за вами.

– Странная же свобода в таком случае мне дарована!

– К свободе, как и ко всему прочему, следует приучаться постепенно, – искоса поглядев на нее и улыбнувшись, объяснил Энгельке. – Действительно, вашими первыми шагами будут руководить, и лишь потом вам будет предоставлена возможность действовать по собственному усмотрению. Что может быть более естественным? Я прикажу подготовить для вас паспорт и подорожную. Вы сможете получить и то и другое завтра.

Софи вышла от него оскорбленная и несчастная: несколькими словами губернатор приблизил срок отъезда, который виделся ей таким еще отдаленным.

В следующее воскресенье Анненковы давали бал для молодежи. Их старшая дочь Ольга, которая была очень хороша собой, танцевала поочередно с горным инженером и офицером-кавалеристом, и дамы, глядя на них, высказывали свои предположения о возможной помолвке. Оркестр состоял из бывших каторжан. Губернатор Энгельке снизошел до того, чтобы принять приглашение, и декабристы считали его появление у Анненковых большой удачей для себя. Толстяк теперь стоял у буфета, рядом с хозяевами дома, а вот доктора Вольфа не было – в последнюю минуту его позвали к больному в татарский квартал, и Софи чувствовала себя очень одинокой. Громкая музыка ее оглушала: как странно, неужели молодые девицы могут получать удовольствие оттого, что кавалеры до головокружения крутят и вертят их в танце, да еще под такой грохот! Ее взгляд, рассеянно блуждавший по толпе, скользил по розовым и голубым платьям, выхватывал на мгновение чьи-то веселые блестящие глаза, ленту в белокурых волосах, затянутую в перчатку руку, медальон на молочной нежной коже… И ей чудилось, будто все это принадлежит какому-то другому, блаженному и бессмысленному миру, существующему по совершенно другим законам, чем тот, в котором жила она. В полночь, когда она уже собралась уходить, появился Фердинанд Богданович. Он беспокойно оглядывался вокруг; Софи поняла, что он ищет глазами ее, и мгновенно утешилась. Доктор тоже, едва увидев ее, просиял – и тотчас начал пробираться к ней, ловко огибая наглецов, пытавшихся его задержать каким-нибудь вопросом или просто стоявших на пути. После того разговора, который состоялся между ними у него в кабинете, он больше ни разу не говорил Софи о своих чувствах. Однако ей казалось, будто, запретив себе и легчайший намек на то, что могло бы произойти, оба они лишь усилили смятение, которое им хотелось бы заглушить.

Оказавшись наконец рядом с ней, Фердинанд Богданович поначалу начал говорить о разных пустяках. Затем, самым естественным образом, разговор свернул на работы, которые все еще шли в купленном Софи маленьком домике. Зал на втором этаже уже был переделан в больницу, где должны были разместиться шесть кроватей. Софи немного сожалела об этом, ей хотелось бы в разлуке представлять себе, как доктор Вольф по вечерам, вернувшись от своих больных, играет с друзьями на бильярде… Что же касается остального, то она была в полном восторге от того, как там будет все устроено. Каждый день она являлась на стройку, как будто была лично заинтересована в успешном ходе работ, получивших к тому времени конкретный срок завершения: пятнадцатое июня. Ее уже не будет здесь ко времени открытия лечебницы.

– Это слишком уж несправедливо! – возмутился доктор Вольф. – Я тотчас же поговорю об этом с губернатором и уверен: если объяснить ему, чем вызвана наша просьба, Энгельке предоставит нам отсрочку еще на месяц!

Не слушая возражений Софи, он немедленно направился к Энгельке, который курил сигару в окружении подобострастных гостей. Губернатор позволил себя увести и засеменил к Софи на коротких ножках, выпятив животик, с улыбкой на губах. Но, оказавшись перед ней, выказал себя не менее непреклонным, чем в прошлый раз.

– Поверьте моему опыту, – сказал он. – Когда решение принято, то задерживать его исполнение означает увеличивать риск пострадать от этого. Впрочем, я уже и не могу ничего изменить. Я сообщил в Санкт-Петербург дату, назначенную для отъезда. Вас ждут в России, сударыня!

Сказавши это, толстяк поклонился, развернулся и ушел, оставив Софи и Фердинанда Богдановича стоящими лицом к лицу и беспомощно смотрящими друг на друга. Оркестр играл вальс. Пары беспечно порхали под люстрой с неровными дрожащими огоньками, из полуоткрытой застекленной двери тянуло сквозняком. Доктор Вольф и Софи вышли на крыльцо, и их окутала свежесть весенней ночи.

– Всего неделя осталась! – вздохнула Софи.

– Энгельке прав, – пробормотал с внезапной яростью Фердинанд Богданович. – Лучше всего, если бы это было завтра!

За спиной у них летел смех, гремела музыка. Софи подняла глаза к усыпанному звездами небу, и ей показалось, будто она проваливается куда-то в пустоту. Полина пришла за доктором: одна из девиц во время танцев подвернула ногу.

5

Двенадцатого мая на рассвете к дому Софи явился жандарм. На вид не старше тридцати лет, высокий, крепкий, с загорелым лицом и черными, топорщившимися, словно щетка, усами; он сообщил, что его фамилия Добролюбов и что ему приказано сопровождать госпожу Озарёву до места назначения. Из уважения к ней губернатор велел подать два тарантаса. Она в одиночестве села в первый, второй же был предназначен для ее «телохранителя».

Маршрут, разработанный властями, предусматривал первую часть пути по суше: Софи и сопровождавшему ее жандарму предстояло проехать около тысячи верст – от Тобольска до Перми. Там они должны будут сесть на судно, которое, вначале идя по течению Камы, а затем поднимаясь по Волге, за неделю доставит их в Нижний Новгород. После этого останется только вновь двигаться по тракту, от станции к станции, пока не доберутся до Санкт-Петербурга, откуда уже рукой подать до Псковской губернии, где расположено имение Каштановка. Все эти странствия займут не больше месяца! Софи проделала куда более долгий путь, когда ехала к Николаю в Читу. Но ведь в то время она была молода, ее влекла чудесная надежда, она готова была пожертвовать собой ради благого дела, теперь же она безрадостно направлялась навстречу чему-то неведомому. То, что она оставляла здесь, значило для нее куда больше, чем то, что могла найти там.

Софи простилась с рыдающей Дуняшей и немногочисленными соседями, не переставая удивляться тому, что никто из друзей не пришел обняться перед разлукой. Правда, накануне был устроен вечер в ее честь у Фонвизиных, и на этих проводах все пили, плакали и пели, но она все-таки думала, что сегодня утром еще раз, напоследок, увидится с декабристами, и их равнодушие, словно они мгновенно к ней охладели, ее огорчило. Однако вскоре, прибыв в деревушку Под-Чуваши, она получила разъяснение тайны: все они собрались здесь, на берегу, у парома, который должен был отвезти ее на другой берег Иртыша. Даже двое из учеников не поленились встать в такой ранний час ради того, чтобы с ней проститься: дочка почтмейстера Татьяна и один из мальчиков Суматоховых. Жандарм великодушно позволил друзьям Софи в последний раз засыпать ее наставлениями и осыпать поцелуями. Фердинанд Вольф не пришел, только его старая служанка была здесь, но она передала Софи сложенную вчетверо бумагу, запечатанную сургучом, и Софи сунула записку в рукав. Вдали, над крышами города, раскинулось высокое нежно-голубое небо с легкими белыми облаками. По реке плыли мелкие льдинки. На рыхлых берегах торчали кустики молодой травы.

– Госпожа Озарёва, прошу вас, паромщик ждет! – поторопил жандарм.

– Минутку, пожалуйста, всего одну минуточку! – тихонько взмолилась Софи.

Наталья Фонвизина бросилась к ней, словно изголодавшаяся, изо всех сил стиснула подругу в объятиях, трогала ее, гладила, обливала слезами, несколько раз перекрестила. Затем Софи перешла в объятия Полины и Ольги Анненковых, Маши Францевой, еще чьи-то, и каждая из женщин шептала ей на ухо что-нибудь ласковое. Мужчины были не менее растроганны, но все же более сдержанны и не так словоохотливы. Последним подошел Юрий Алмазов, уверявший, что он «все так же влюблен и все так же ранен ею». Он помог Софи сесть в тарантас и припал к ее рукам, шепча:

– Моя молодость, это молодость моя меня покидает!

Как Софи ни любила их всех, все-таки ей не терпелось оказаться где-нибудь подальше, чтобы прочесть записку от Фердинанда Богдановича. Наконец паром, уносивший оба тарантаса, медленно отошел от берега. Софи смотрела, как увеличивается разрыв между ее прошлым и настоящим. Прежние товарищи, оставшиеся в земле изгнания, уже сделались для нее лишь воспоминанием. Она махала платочком до тех пор, пока оба тарантаса не оказались на суше и застоявшиеся лошади не помчались по дороге. Тогда она вытащила из рукава записку Фердинанда Вольфа, распечатала ее и, несмотря на тряску, стала читать. Вот что было в этой записке:


«Моя милая и нежная подруга!

Никогда мне не забыть, чем Вы были для меня. Если я буду по-прежнему работать и жить, то лишь для того, чтобы показать себя достойным Вашего доверия. Простите меня за то, что не пришел на пристань сегодня утром: я не смог бы перенести сочувственного любопытства наших друзей. Что-то с Вами станется вдали от меня? Храни Вас Господь, Софи! Я буду за Вас молиться. Мне очень грустно, я чувствую себя несчастным. В моей жизни внезапно образовалась такая пустота! Прощайте, прощайте, Софи!

Фердинанд Вольф».


Софи опустила голову. Ею мгновенно завладела печаль, затопила ее целиком, сдавила, не давая вздохнуть. Затем странным образом к отчаянию примешалась капелька счастья, и она полностью отдалась этому горько-блаженному ощущению, этому меланхолическому покою – такой иногда охватывает нас, когда мы смотрим на бескрайнюю пустую равнину.

* * *

Проделывая в обратном направлении тот же самый путь, каким следовала двадцать три года назад, Софи с волнением узнавала некоторые места, запомнившиеся по тому, первому путешествию. Но в то время ее спутником был Никита, чья молодость озаряла весь окружающий мир, а не этот неповоротливый и никчемный жандарм, затянутый в синий мундир. Добролюбов оказался неразговорчивым, зато обладал превосходным аппетитом. На каждой почтовой станции он наедался до отвала, затем, в пути, не спеша переваривал завтраки, обеды и ужины. Сосредоточенность на еде нисколько не мешала ему, пока меняли лошадей, маленькими поросячьими глазками бдительно следить за малейшими перемещениями Софи в доме и во дворе станции. Неужели Добролюбов опасался, как бы она не пустилась бежать пешком по степи или не проскользнула тайком в карету какого-нибудь другого путешественника? Как-то Софи упрекнула жандарма в том, что он обращается с ней как с арестанткой, тогда как она снова стала свободной женщиной. На это он, нимало не смутившись и не растерявшись, тотчас же ответил:

– Вы не свободны и не арестованы: вы – свободная узница.

Софи показалось, что эта формулировка как нельзя более точно отражает российскую действительность. А Добролюбов, автор гениальной мысли, чуть помолчав, объяснил спутнице, что, кроме всего прочего, его карьера во многом зависит от того, насколько точно он исполнит возложенные на него обязанности:

– Вы воспринимаете меня как сторожа, сударыня, но на самом деле я в полной зависимости от вас, моя судьба – в ваших руках. Если с вами, боже упаси, что-нибудь случится, мое начальство мне этого не простит. Вот потому я и прошу вас помочь мне справиться с этим поручением. Если все пройдет благополучно, мы с вами, и вы, и я, останемся довольны…

– Это первая ваша поездка в Санкт-Петербург? – спросила Софи.

– Нет, уже семнадцатая.

– И вы всегда едете как сопровождающий?

– Нет, до этого раза я всегда возил государственные бумаги, – ответил жандарм, раздуваясь от самодовольства. – Депеши к министрам. Но это куда менее приятно, поскольку компании недостает!

По мере того, как путешественники приближались к Уралу, Добролюбов постепенно оттаивал и даже начинал проявлять по отношению к своей подопечной некоторую галантность. Софи сочла, что все же он слишком молод для того, чтобы ее сторожить. В Екатеринбурге не было лошадей, и им пришлось провести ночь на лавках почтовой станции. Утром, когда они пили чай в общем зале, Добролюбов смущенно пробормотал:

– Я вот думаю, зачем это мы едем в двух тарантасах…

Софи не сразу поняла, к чему он клонит, и возразила:

– Но ведь так очень удобно ехать!

– Удобно-то оно удобно, да больно дорого выходит!

Как тут было не возмутиться!

– А что, разве вы платите из своего кармана? – ехидно поинтересовалась «свободная узница».

– Разумеется, нет, платит государство! – не задумался с ответом ее страж. – Мне выдали полностью сумму, необходимую для оплаты всех расходов. Но, если удастся хоть на чем-то выгадать, для меня это будет заметная прибавка, уж очень маленькое у нас жалованье. А мне надо кормить стариков родителей, сестру-калеку! Скажите, сударыня, вас на самом деле будет очень стеснять, если я пересяду в ваш тарантас? Нам ведь теперь не так уж много осталось проехать до Перми.

Озадаченная Софи немного помолчала, подумала, затем, пожав плечами, бросила:

– Хорошо, если для вас это настолько существенно, я согласна.

– Благодарю вас, сударыня! – с чувством произнес жандарм.

И немедленно потребовал, чтобы ему принесли окорок, крутые яйца и четвертый стакан чая.

Тарантас Софи был достаточно просторным для того, чтобы в нем можно было с удобством устроиться вдвоем и разместить вещи. Добролюбов сел напротив нее на соломенные тюки и тут же начал клевать носом, а вскоре и захрапел. Наверное, рот у него был наполнен воспоминаниями о поглощенной еде, потому что во сне он вкусно причмокивал и от удовольствия шевелил усами. Софи смотрела на спящего жандарма и думала о друзьях, с которыми не так давно рассталась и с которыми ей, должно быть, больше не суждено было свидеться. На расстоянии судьба декабристов показалась ей еще более странной. В молодости они думали, будто их миссия состоит в том, чтобы сражаться до последней капли крови за свои политические убеждения; в зрелом возрасте они отказались от какого бы то ни было героизма и полностью посвятили себя возделыванию целинных земель и не тронутых просвещением умов. Благодаря декабристам неотесанные сибирские жители впервые с несказанным удивлением увидели людей, которым нравится читать книги и писать письма, людей, которых больше привлекают идеи, чем деньги, людей, которые утратили и богатство, и положение в обществе, однако не станешь же отрицать, что они имеют огромное влияние на окружающих. В какую бы заброшенную деревеньку, в какой бы глухой угол правительство ни сослало хотя бы одного из этих мятежников, можно было не сомневаться: он найдет возможность приносить пользу, устроит библиотеку, станет учить детей. Софи улыбнулась, припомнив позабавившее ее замечание одного курганского землемера: «Как жаль, что в 1825 году не арестовали побольше декабристов! Еще несколько сотен каторжников в том же роде – и Сибирь сделалась бы первой среди цивилизованных стран!» И подумала: может быть, в глазах грядущих поколений истинную славу декабристы обретут не благодаря тому, что однажды восстали против царя, но благодаря тому, что остаток своей жизни посвятили борьбе с равнодушием и невежеством ближних.

Взять хотя бы, к примеру, такого человека, как доктор Вольф… Революционером он оказался весьма посредственным, однако все те, кому посчастливилось с ним сблизиться, были обязаны ему своим духовным ростом, нравственным развитием. Или вот Пущин, Лунин, Поджио… Опустились лишь те из декабристов, кто взял в жены женщин из низшего сословия, кто – от усталости ли, по слабости или из страха перед одиночеством – женился на крестьянке или няньке, как это произошло с Басаргиным, Оболенским, Кюхельбекером… Были и другие – те, что спились, впали в беспробудное пьянство и нищету. Но таких оказалось немного. Почти все декабристы с достоинством выдержали испытание каторгой и ссылкой. Софи, возвращавшейся в Россию, казалось, будто она оставляет позади себя страну, населенную людьми с благородной и возвышенной душой, и приближается к стране лжи, зависти, малодушия, подлого заискивания перед властями. Да сможет ли она, привыкшая к вольному, целебному воздуху Сибири, дышать в этой затхлой атмосфере? Правда, в Санкт-Петербурге ей придется пробыть совсем недолго, добравшись же до Каштановки, она окажется вдали от всех и всяческих интриг!

Дорога, по которой они ехали, пересекала край не гористый, но, скорее, неровный, с небольшими возвышенностями и впадинами, в которых во множестве располагались пруды и маленькие озерца. Затем, у въезда в большой лес, она круче пошла под уклон. Жандарм пробудился, огляделся и сообщил:

– Мы во владениях Демидовых.

Часом позже они сменили лошадей, перекусили и под звон бубенцов тронулись дальше. Перед тем, как снова погрузиться в сон, Добролюбов пробормотал:

– Это все еще владения Демидовых!

Софи словно увидела себя маленькой девочкой, склонившейся над книжкой с картинками: Кот в сапогах показывает обширные поместья маркиза де Карабаса. Целая провинция в руках одного человека! Во Франции такое показалось бы невероятным, но в России – дело вполне обычное и естественное…

И снова версты и версты по изрытой, ухабистой дороге, в пыли, скрипе колес и запахе разогретой кожи. У Софи затекли и онемели руки и ноги, голова казалась пустой и звонкой, и путешественница с нетерпением ждала очередной остановки. Жандарм тихонько рыгнул и открыл глаза. Значит, почтовая станция уже близко! У Добролюбова желудок работал, как часы: по его зову «телохранитель» неизменно просыпался за десять минут до того, как тарантас подъезжал к станции. Небо над черными, неравной высоты вершинами лиственниц начинало темнеть. Внезапно глазам путешественников открылось высокое, массивное здание, целиком сложенное из бревен и напоминавшее огромную поленницу.

– Здесь, – мечтательно проговорил жандарм, – мне как-то довелось поесть удивительных рябчиков.

Тарантас въехал во двор. Конюхи подскочили к лошадям, ухватили их за поводья, и те протащили их немного по земле, пока тарантас не остановился.

* * *

Добравшись до Перми, Софи и жандарм узнали, что пароход, на котором им предстояло плыть до Нижнего Новгорода, снимется с якоря только через сутки. Стало быть, надо было как можно скорее найти комнату для ночлега поднадзорной. В конце концов пришлось снять номер в гостинице «Клубная», где стояла кровать, но на ней не было ни подушки, ни одеяла, ни простыни. Софи улеглась одетая на сомнительной чистоты матрац, Добролюбов отправился спать в общую комнату. На следующий день Софи решила осмотреть город, раз уж она вынуждена здесь задержаться. Конвоир напомнил о том, что обязан следовать за ней повсюду, куда бы она ни отправилась, так что она вышла и на прогулку тоже в сопровождении жандарма, который выпячивал грудь, то и дело подкручивал усы и вращал глазами.

Ничего интересного здесь Софи не обнаружила: в довольно большом провинциальном городе смотреть оказалось решительно не на что. Широкие прямые улицы с дощатыми тротуарами, частоколы, огораживающие клочок травы да несколько тощих березок, низкие, совершенно одинаковые деревянные домики, у каждого – по обеим сторонам от крыльца окошки с кисейными занавесками, за двойными рамами, на подоконниках – цветочные горшки… День был воскресный, и прохожие спешили в разбитый на берегу Камы городской сад, а там поток гуляющих растекался по липовым, вязовым и ясеневым аллеям: мусульмане в длинных кафтанах, молодые стройные татарские девушки, офицеры в зеленых мундирах, почтенные горожане в черных сюртуках и круглых шляпах, русские дамы, одетые по парижской моде… Софи с Добролюбовым затерялись в толпе и двигались вместе со всеми, что все же не помешало им попасть под обстрел любопытных взглядов. Так они добрались в конце концов до пристани. Пароход разворачивался, собираясь пристать к берегу. Из высокой трубы валил дым. Колеса яростно взбивали лопастями воду. Софи ничего подобного до сих пор еще не видела. В прежней жизни она застала лишь парусные суда. Осознав это, она с особенной ясностью почувствовала, как много времени провела в изгнании. А ведь рассказывали, что вскоре можно будет отправиться из Москвы в Санкт-Петербург по железной дороге! Наука и техника развивались с головокружительной быстротой. Если все и дальше будет идти такими темпами, люди совсем обезумеют от гордыни!

Пароход тащил за собой на буксире огромную баржу, в бортах которой виднелись зарешеченные окошки. За прутьями – мешанина из бледных лиц. Снова каторжники! Плавучая тюрьма встала вдоль пристани. На палубе суетились солдаты, офицеры громовыми голосами отдавали приказы, матросы открывали люки. И, подобно тому как из яблока выползает червяк, каторжники медленной чередой потянулись наружу, на вольный воздух. Их было сотни две, а может быть, даже три. На исхудалых обросших лицах с запавшими щеками лежала печать долгого и трудного, утомительного пути. Волоча громыхающие цепи, арестанты сошли по трапу и выстроились в колонну по четыре. Все они были одеты в серые шинели, у некоторых на спине виднелись желтые суконные ромбы.

– Это ведь уголовные преступники, правда? – спросила Софи.

– Да, – подтвердил Добролюбов. – Не беспокойтесь, сударыня, среди них нет ни одного политического заключенного!

– И куда же их теперь поведут?

– В дом для арестантов, там и просидят, пока их не отправят в Екатеринбург.

– А часто в Пермь доставляют каторжников?

– В теплое время года – два раза в неделю.

Должно быть, даже записным городским зевакам это зрелище уже примелькалось, вон как равнодушно они поглядывают на то, как уводят колодников, подумала Софи.

Арестантов окружили солдаты, державшие ружья с примкнутыми штыками, затем во главе отряда появился офицер верхом на коне, и колонна, под звон мерно покачивающихся цепей, стронулась с места и зашагала. Толпа рассеялась – публика направлялась к беседке, откуда доносились скачущие звуки польки. Добролюбов, краем глаза наблюдавший за Софи, предложил, желая ее чем-нибудь развлечь, дойти до другого конца набережной и взглянуть на пароход, на котором им предстояло отплыть на следующий день.

* * *

На корабле оказалось всего три отдельные каюты, и все три были уже заняты. Софи пришлось удовольствоваться тем, что за ней оставили для ночлега место на одном из диванов в кают-компании, служившей одновременно рестораном, общей спальней и курительной. На нижней палубе в невообразимой тесноте сбились в кучу грязные, оборванные и дурно пахнущие пассажиры третьего класса. Над ними располагалась площадка, куда имели доступ лишь обладатели билетов в первый или второй класс: устроенный на самом верху навес позволял любоваться пейзажем, укрывшись от жгучих солнечных лучей. Вот там-то, под этим навесом, Софи и устроилась после того, как разместила багаж. Больше всего ей сейчас хотелось бы побыть одной, но Добролюбов, следовавший за ней повсюду, словно тень, пристроился рядом на скамейке. Река плавно катила свои воды между зелеными, поросшими лесом берегами. Сквозь ровное, монотонное гудение машин и глухой плеск воды, стекающей по лопастям колес, можно было, прислушавшись, различить вдали пение птиц. В топку бросали дрова, и потому у дыма, который ветром сносило на палубу, был приятный запах. Пароход едва приметно покачивался, и Софи, убаюканная движением, погрузилась в прихотливые грезы. Внезапно она очнулась, почувствовав, что жандарм привалился к ее плечу, и, взглянув на него, поняла, что ему дурно. Он расстегнул воротник, то и дело утирал покрытый нездоровой испариной лоб и шумно сглатывал слюну. Его обычно румяное, свежее лицо сделалось пепельно-серым.

– Вы плохо себя чувствуете? – забеспокоилась она.

– Не слишком хорошо, – пробормотал Добролюбов. – Каждый раз так бывает, когда отправляюсь в поездку. Не переношу плавания.

– Да ведь почти совсем не качает.

– Мне-то и этого вполне достаточно, – вздохнул Добролюбов. – Может быть, если я слегка перекушу…

С трудом поднявшись, он на нетвердых ногах поплелся в кают-компанию. Поскольку было уже около полудня, Софи решила тоже отправиться поесть. Табльдота на пароходе не держали. Каждый мог потребовать, чтобы ему подали еду, в любое время, когда только захочется. От еды и питья Добролюбову сделалось еще хуже прежнего, и он поспешно бросился на палубу. Поднявшись туда в свою очередь, Софи застала его уже под навесом, вытянувшимся во весь рост на лавке. Она дала ему понюхать соли, положила бедолаге на лоб платок, смоченный холодной водой. Для жандарма положение, в котором он оказался, было крайне унизительным, он шепотом повторял:

– Я обесчещен!

Затем, очевидно понемногу начав привыкать к движению судна, снова застегнул ворот и сел, хотя глаза у него все еще были мутные и он еле ворочал языком. Несколько пассажиров, издалека наблюдавшие за этой сценой, поспешили отвернуться, опасаясь, как бы жандарм не попрекнул их нескромным любопытством: мундир внушал им куда большее уважение, чем облаченный в него человек.

Берега Камы плавно круглились невысокими холмами, по которым были разбросаны прелестные деревушки. Кое-где посреди луга виднелось белое пятно – остаток нерастаявшего снега – в окружении цветов. Березы и осины тянулись ветками с нежно-зеленой, едва распустившейся листвой к синему небу. Изредка показывалась лодка рыбака, порой спускался по течению огромный плот, тяжело нагруженный бревнами и досками. Над всем этим грузом, надежно закрепленным и предназначенным для строительства и обогрева, стояла избушка, в которой жил плотовщик со своей семьей. Когда пароход обгонял такой плот, поднималась большая волна, и дети в красных рубашонках махали руками и пронзительно кричали.

К шести часам вечера причалили, чтобы запастись дровами. На погрузке работали женщины. Молодые и старые, все с одинаково опаленными солнцем лицами, повязанные ситцевыми платочками, они спускались на берег и возвращались обратно с носилками, заваленными грудами поленьев. Дойдя до центрального люка, они сбрасывали в него свой груз, который с грохотом валился в трюм. На берегу собрались все жители соседней деревни. Мужчины смотрели на то, как трудятся их жены и дочери, но и не думали им помогать. Торговцы, утопая босыми ногами в пыли, расставляли и раскладывали на деревянных ящиках свой товар: они продавали квас, молоко, вяленую рыбу и пирожки. Некоторые пассажиры третьего класса сошли на берег, чтобы подкупить в дорогу провизии.

К восьми часам вечера небо все еще оставалось ясным. От гладкой камской воды шел неизъяснимый сиреневый свет. Вокруг большого фонаря с гудением кружились насекомые. В прибрежных зарослях начали заливаться соловьи. Никогда еще Софи не доводилось слышать столько соловьев одновременно. Одна из пассажирок вернулась на пароход с большим букетом цветущих ландышей.

– Может быть, я тоже успею нарвать ландышей? – спросила Софи.

– С вашего позволения, я сам за ними схожу! – отозвался Добролюбов. Он сбежал по трапу на берег, мгновенно растворившись в легких сумерках, и так долго не возвращался, что Софи подумала: а вдруг он не вернется никогда, и уже с тревогой спрашивала себя, как быть, если пароход уйдет без ее сопровождающего. Все бумаги остались у жандарма, и с административной точки зрения ее, Софи, без паспорта и подорожной попросту не существовало.

Тем временем женщины-работницы, закончив погрузку, выстроились в очередь на пирсе, ожидая, чтобы капитан с ними расплатился. Машины снова начали работать, и палуба под ногами пассажиров завибрировала. Перепуганная Софи до боли в глазах всматривалась в ночной берег и изо всех сил молилась, прося вернуть ей ее жандарма. Прямо у нее над головой ударил пароходный колокол. И, когда она уже совсем отчаялась, чувствуя себя кем-то вроде покинутой жены, появился Добролюбов – он мелкими шажками бежал по трапу. В руках у него были четыре стебелька ландыша – все, что удалось найти! Софи, у которой словно камень с души свалился, радостно поблагодарила. Пароход отошел от берега, поначалу лишь слегка шлепая лопастями по воде, затем набрал скорость, и вокруг него образовалась оборка светящейся пены. Труба очень сильно дымила. У топки дровами был один недостаток, заключавшийся в том, что вместе с дымом из трубы вырывались снопы искр, которые дождем сыпались на палубу: в тихой ночи над пароходом сверкал настоящий фейерверк. Время от времени какая-нибудь женщина взвизгивала и принималась охлопывать платье, стараясь загасить упавший на него тлеющий уголек. Берегов уже не было видно. На судне зажглись керосиновые лампы. Добролюбов пожаловался, что голоден, словно волк. Теперь, когда он совершенно исцелился и его перестало тошнить от качки, жандарм размечтался о том, чтобы сытно, обильно, «по-сибирски» поужинать.

Софи, присоединившаяся к нему в кают-компании, ограничилась тем, что попросила принести ей чай, хлеб и варенье. Зато ее «телохранитель» выхлебал тарелку холодной ботвиньи из кваса с травами, хреном и капустой – кроме того, в тарелке плавали кусочки копченой рыбы и колотый лед, – за ботвиньей же последовали волжская стерлядь с морковью и каперсами, мясо под соусом и малиновое желе, такое плотное, что всаженная в него ложка оставалась стоять торчком… Запив все это пенистым рыжим казанским пивом и просияв лицом, Добролюбов откинулся на спинку стула. И тут Софи догадалась, что он старается сберечь деньги, выданные на путешествие в тарантасе, не столько ради того, чтобы помочь своей нуждающейся семье, сколько для того, чтобы заказывать для самого себя сытные обеды и ужины. Впрочем, вполне могло оказаться, что все это несчастное семейство существует лишь в его воображении. И она даже залюбовалась простодушной целеустремленностью прожорливого жандарма.

Едва ли не все пассажиры собрались ужинать в одно и то же время, и за большим столом, занимавшим середину зала, было тесно. Люди, сидевшие рядом и друг с другом не знакомые, ели, касаясь друг друга локтями. Официанты-татары в черных фраках и белых передниках суетились у них за спиной. От множества отдельных перемешавшихся между собой разговоров под низким потолком стоял оглушительный шум, словно на праздничной ярмарке. К сытным и разнообразным ароматам блюд примешивался запах керосиновых ламп с коптящими фитилями. Окна были открыты, но ни малейшего дуновения ветерка не чувствовалось. Софи стало трудно дышать, и она вместе с Добролюбовым снова вышла на палубу.

Ночь была такой темной, что небо и вода сливались, границу между ними было не различить. Во всем этом непроглядном мраке лишь смутно белела кружевная пена, которую взбивали, вращаясь, колеса парохода, и блестели золотые искры, вылетавшие из трубы. Жандарм глубоко вздохнул и проговорил:

– Если хотите, можно будет денек-другой отдохнуть в Нижнем Новгороде. Там есть очень хорошие гостиницы. Вообще город веселый, приятный. Хотя, может быть, вам не терпится добраться до места?

– О нет! – откликнулась Софи.

– Стало быть, никто вас там не ждет?

– Никто.

– Значит, нерадостное это для вас путешествие?

Софи ничего не ответила. До чего же у нее должен быть жалкий вид, если жандарму могло прийти в голову ее пожалеть! Ей на память пришла строчка из письма Фердинанда Вольфа: «Что-то с вами станется вдали от меня?» И она впервые испугалась будущего.

– Уже поздно, – вслух произнесла она. – Пожалуй, пойду вниз.

Добролюбов поплелся за ней. Многие пассажиры уже улеглись одетыми на диваны в общей каюте. Другие продолжали, сидя за столом, пить чай и играть в карты. Теперь горела лишь половина ламп. Софи устроилась, как могла, на кожаном диване, закутала ноги пледом, подсунула под голову вместо подушки дорожную сумку. Жандарм свернулся калачиком на диване напротив. Едва закрыв глаза, он тут же захрапел, и Софи позавидовала безмятежному покою этого насытившегося животного. Сама она поминутно переворачивалась с боку на бок, но, как бы она ни легла, сон бежал от нее. Люди за столом громко разговаривали и смеялись, нимало не думая о тех, кому хотелось спать. Четверка толстых купцов пила шампанское, отмечая заключение сделки. Выпив, они затянули песню. Никто и не попробовал возмущаться. Трубочный и сигарный дым сизой пеленой колыхался между хилых столбиков, поддерживавших потолок.

К двум часам ночи за столом осталось лишь с десяток игроков, которые хлопали картами о столешницу и громко ругались. Наконец угомонились и они. Когда все легли, кто где мог, матрос погасил лампы. Теперь в темноте светились лишь синие и красные огоньки лампадок в углу перед иконами. Стараясь отвлечься и успокоиться, Софи решила подсчитать, сколько времени ей еще потребуется, чтобы добраться до Каштановки. Значит, так: еще шесть дней плыть на пароходе, потом восемь дней ехать в экипаже, потом… Потом она запуталась в своих подсчетах и ей стало безразлично, сколько еще суток предстоит добираться до поместья. Как будет, так и будет. Повернувшись лицом к стене, она медленно соскальзывала в сон, чувствуя, как туманится в голове и тяжелеют руки и ноги. Вскоре тишину вокруг нее нарушали только хриплое дыхание спящих, глухой шум машин и неумолчное журчание, которое шло от колес с лопастями, без устали вращающихся в воде.

* * *

Софи и сопровождающий ее жандарм высадились на берег в Нижнем Новгороде первого июня, в полдень, в сильную грозу. Пока она устраивалась в маленьком, но чистеньком гостиничном номере, где была настоящая кровать с настоящими простынями и одеялами, Добролюбов отправился в канцелярию губернатора, чтобы сделать отметку в подорожной. Он обязан был на всех значительных остановках являться засвидетельствовать свое присутствие, давая властям возможность удостовериться, что путешествие идет по заранее утвержденному маршруту и в предусмотренные сроки. Затем ему надо было нанять тарантас и лошадей, чтобы на следующей день выехать в Москву.

Вымывшись с головы до ног в лохани с горячей водой и переодевшись в чистое, Софи уселась у окна. Дождь не переставал, по стеклу бежала вода, и пейзаж за этой тяжелой серой пеленой искажался. Внезапно тучи разошлись, ливень прекратился, мокрые крыши заблестели под солнцем. Софи захотелось, воспользовавшись тем, что погода прояснилась, осмотреть город. В Нижнем Новгороде столько всего, на что стоит взглянуть: ярмарочная площадь, Кремль, собор, Печерский монастырь… Она уже собиралась выйти, когда в дверь номера постучали. Софи отворила: на пороге стоял Добролюбов. Ей показалось, что вид у жандарма значительный и озабоченный.

– Ну как, визит к губернатору прошел удачно? – спросила она.

Добролюбов нахмурился.

– И да, и нет. У меня для вас дурные вести. Скончался один из ваших родственников. Некий Седов.

Она первым делом подумала о Сереже и, задохнувшись, еле выговорила:

– Мой племянник?.. Сережа… Сергей Владимирович Седов?

– Нет, – ответил жандарм. – Его отец, Владимир Карпович.

Тревога Софи мгновенно улеглась, сменившись полнейшим равнодушием. Кончина этого человека теперь даже не утоляла жажду мести, которая так долго и так сильно ее терзала.

– Как он умер? – безразлично спросила она.

Добролюбов наморщил нос, пошевелил усами.

– Неприятная история! Кажется, убили его же мужики с месяц тому назад. А губернатор только что узнал об этом из официальной депеши. И просил меня деликатно вас известить. Он хотел бы с вами увидеться.

– Сейчас пойду к нему, – сказала она. – Прямо сейчас же и пойду…

Но не сдвинулась с места. Ей казалось, что это убийство уже происходило прежде, что ей уже сообщали о нем в другой жизни. Повторение. Владимир Карпович Седов не мог закончить свою жизнь по-иному. На мгновение ей почудилось, будто она соприкоснулась с изнанкой мира. Путешествие приобрело смысл, какого она раньше и предположить не могла. Сережа осиротел. Путь свободен. Ее подхватил порыв надежды. «Господи, Боже мой! Что это со мной происходит? Я счастлива!» – содрогнувшись, подумала Софи. Жандарм с изумлением смотрел, как она улыбается, глядя в пустоту.

Часть II

1

Взгляд Софи остановился на полустершейся табличке. «Каштановка», – прочитала она. И затихла, замерла в ожидании, готовясь к встрече с прошлым. Все тело словно обратилось в камень, перестало отзываться на растворенный в воздухе солнечный жар, на тряску экипажа. Одна только память жила теперь в этом точно каменном теле… И глаза выхватывали из тьмы давних лет осколки мозаики, складывая их в картины настоящего.

Вот уже два ряда старых, темных, сумрачных, с лохматыми ветками, словно одетых в рубище, елей расступаются перед ней – в точности так же, как в далекий день, когда она впервые оказалась на этой аллее, среди этих деревьев. Они, молодожены, тогда только-только приехали из Франции, и Николя собирался представить ее отцу. Коляска тряслась на неровной дороге, подпрыгивала на ухабах. На Софи в тот день была шубка-витчура, отделанная беличьим мехом. Николай с нежностью и тревогой сжимал руку жены. Софи взглянула на него – но вместо Николая увидела жандарма с лоснящимся от пота лицом, с черными торчащими усами.

– Прекрасное поместье, – одобрительно произнес Добролюбов. – И сколько же у вас душ?

– Не знаю, – тихонько ответила она.

Картины настоящего и прошлого путались у нее в голове, то подступая, то отступая, подобно приливу и отливу. Софи вдруг узнавала перекресток, поросший мхом камень, крышу купальни, и каждая подробность пробуждала столько воспоминаний, что воздух вокруг нее словно сгущался. С минуты на минуту она увидит Сережу – как они встретятся, каким окажется ее выросший мальчик? Софи напрасно старалась представить себе племянника взрослым мужчиной: ей все виделся младенец в колыбели, каким она его оставила. Бедный, бедный, должно быть, он сильно потрясен и удручен смертью отца. Софи написала Сереже с дороги, выразила соболезнования, предупредила о своем приезде. А когда проезжала через Псков, вместе с жандармом побывала у губернатора. Все было сделано по правилам, все было улажено, все формальности соблюдены…

Тарантас сильно тряхнуло. Да, конечно, она помнит – на этом месте дорога всегда была разбита. Из кустов выскочила собака, за ней другая, с громким лаем они побежали рядом с упряжкой. Из-за поворота тропинки вышли крестьяне, поснимали шапки, завидев гостью. Возможно, сыновья тех, кого она когда-то лечила…

Наконец в просвете между деревьями показался дом. Зеленая крыша, розовый фасад с облупившейся штукатуркой, с белыми колоннами, он всеми окнами улыбается навстречу Софи, манит ее к себе, словно это вовсе и не дом, а издавна знакомое лицо! Едва не лишившись чувств от волнения, Софи обвела глазами группу, собравшуюся у крыльца, пристально вглядываясь в каждого поочередно. Одни только слуги. Может быть, Сереже пришлось отлучиться? Может быть, он куда-то уехал? Тарантас со скрипом остановился, Добролюбов спрыгнул на землю. Слуги бросились выгружать вещи. Софи, в свою очередь, тоже сошла на землю, и внезапно ноги у нее подкосились, а сердце на мгновение перестало биться. Двойная дверь, выходящая на крыльцо, отворилась, и к ней навстречу вышел… Николай. Двадцатипятилетний Николай – высокий, стройный, широкоплечий, с правильными чертами благородного лица, с шапкой светлых волос. На нем был черный сюртук с бархатным воротником, галстук, туфли тоже черные. Софи сразу узнала его, а он все не узнавал… Неужели она так сильно постарела? У нее голова закружилась, когда перед ней оказался этот бесстрастный призрак. Потом, сломленная, она прошептала:

– Сережа!.. Ах, Боже мой, до чего ты на него похож!..

Двойник Николая поцеловал ей руку и пригласил в дом, предложив войти и жандарму. Будто сквозь туман, она снова увидела охотничьи трофеи, ружья, ножи, украшавшие прихожую, затем вошла в кабинет покойного свекра. На окне висели все те же ярко-зеленые шторы, на рабочем столе поблескивало все то же малахитовое пресс-папье. Невозможно было взглянуть на этот предмет без того, чтобы, словно наяву, увидеть, как старые узловатые пальцы Михаила Борисовича машинально его поглаживают. Софи бессильно опустилась в кресло. Никого, ни одного человека из тех, кого она когда-то знала в Каштановке, здесь больше не было, никто из них ее не встретил. Николай, Маша, Михаил Борисович… все они умерли, умерли, умерли!..

– Тетушка, вас, должно быть, утомило путешествие? – по-французски спросил Сережа.

Софи невольно вздрогнула: она услышала голос Николая, разве что в тембре чуть больше металла. Сережа говорил по-французски не так хорошо, как дядя, у него был сильный русский акцент, но она почувствовала такую благодарность за то, что племянник выучил ее родной язык, как будто он сделал это только из уважения к ней.

– Да, – пробормотала Софи. – Последний перегон был особенно утомительным…

Говоря с Сережей, она пристально в него вглядывалась, старалась различить в его лице черты родных. Вроде бы от матери ничего. Да и на отца нисколько не похож. Хотя… хотя нет, кое-чем Сережа его напоминает: такие же маленькие, сумрачные, неподвижные зрачки, такие же презрительные складки у рта. Но во всем остальном он вылитый ее Николя. Софи поймала себя на мысли о том, что мания всех со всеми сравнивать – обычный недостаток старых дам. Жандарм кашлянул, напоминая о своем присутствии. Добролюбов так и остался стоять на пороге, смущенный, не зная, куда девать руки. Софи предложила ему перекусить, но жандарм отказался: он должен был немедленно выехать обратно в Псков.

– Что ж, прощайте! – сказала она. – Вы были для меня очень приятным спутником.

Добролюбов покраснел от удовольствия. Софи сунула ему в руку двадцать рублей ассигнациями, и они расстались, словно давние друзья. Едва дверь за жандармом затворилась, Софи повернулась к Сереже. В первую минуту она безотчетно сказала ему «ты», но теперь не решалась так обратиться к взрослому, в общем-то, незнакомому мужчине.

– Я ждала, пока мы останемся одни, чтобы поговорить откровенно, – начала Софи. – Вы, должно быть, чувствуете себя таким несчастным, Сережа! То, что произошло здесь, совершенно чудовищно!

Он стоял, прислонившись к книжному шкафу, засунув руки в карманы и разглядывая кончики собственных ботинок. На лице его застыло оскорбленное и холодное выражение.

– Как же это случилось? – продолжала Софи. – Псковский губернатор сказал только, что мужики заманили вашего отца в западню…

– Да, в самом деле, они заманили его в купальню, якобы для того, чтобы посоветоваться насчет сгнивших мостков, которые им было приказано починить… А там оглушили ударом по голове и задушили… Их было трое…

Сережа говорил медленно, ровно, невыразительно, как говорит человек, старающийся держать себя в руках, не позволить себе вспылить.

– Но вы смогли выяснить, кто это сделал?

– Без малейшего труда. На место прибыла комиссия по расследованию, допросили всех крестьян, всех слуг, всех домашних. Преступники недолго отпирались. Сейчас они в тюрьме, в Пскове. Судить их будут, кажется, через месяц…

Наступило молчание. Сережа нахмурился и глубоко вздохнул. Боясь усугубить его горе, растревожить свежую рану, Софи мгновение поколебалась, не решаясь продолжить разговор. Но он заговорил сам.

– Подлецы, негодяи! – процедил он сквозь зубы. – Дикие звери!

Его глаза расширились, как будто он смотрел на какое-то страшное зрелище, происходившее совсем рядом, но видимое лишь ему одному.

– Почему, за что убили вашего отца? – спросила Софи.

– Отец жестоко обращался с мужиками. Да, жестоко, но ведь справедливо! Зная этих людей, я не раз советовал ему остерегаться, но он меня не слушал. Он сам управлял поместьем с тех пор, как умер мой дед. Достигнув совершеннолетия, я начал ему помогать по мере сил. Мы хорошо ладили, даже очень хорошо, у нас всегда были прекрасные отношения. Если бы вы знали, какой это был замечательный человек! Блестящий ум, пылкий темперамент, абсолютная уверенность в себе снискали ему всеобщее уважение! С тех пор, как отца не стало, для меня с каждым днем все явственнее становится, насколько драгоценно было его присутствие…

Софи совсем растерялась, слушая этот панегирик Седову из уст его сына. Наверное, ей следовало этого ожидать, но, тем не менее, она чем дальше, тем сильнее злилась, и тайная эта злость все возрастала оттого, что, как бы ни относилась Софи к Владимиру Карповичу, она не имела права вывести Сережу из его заблуждения, открыть ему глаза на то, каким человеком был его отец на самом деле. И тут вдруг ей пришла в голову мысль совсем уже страшная: племянник ведь знает ее лишь по рассказам Владимира Карповича! Но какие же мерзости, какие ужасные вещи Седов, должно быть, рассказывал мальчику о ней и о Николае! Просто удивительно, что Сережа принял ее так любезно после того, как дядю и тетку – в этом она не сомневается – столь живописно изобразили! Что ж, юноша хорошо воспитан, а чего же еще желать на первое время? Конечно, Софи не впервой недружелюбное отношение в Каштановке, только раньше, когда ей приходилось противостоять Михаилу Борисовичу, она была молодой, пылкой, неукротимой и влюбленной, а сейчас, перед этим юношей, полным великолепного безразличия к ней, чувствует, насколько отяжелела ее плоть, как ноет каждая косточка, какое серое – особенно после дороги – лицо…

– Я велел приготовить вашу прежнюю комнату, – слегка поклонившись, произнес племянник.

Софи от души поблагодарила. Ну вот! Похоже, напрасно опасалась, все, наверное, получится куда проще и легче, чем можно было предполагать. Она шла за Сережей, который предупредительно показывал ей дорогу, словно она была здесь чужая, и про себя улыбалась.

– Сюда, тетушка, осторожно – здесь порожек…

И на лестнице он снова о ней позаботился:

– Будьте внимательны, тетушка! Ступеньки немного высоковаты!

Можно подумать, она не знала об этом задолго до того, как он родился на свет!

Когда племянник открыл дверь комнаты, которая когда-то была их с Николаем спальней, Софи стало не по себе. Мебель переставлена, обои и занавески выцвели… Все кажется маленьким, старомодным, обветшалым, если сравнивать с образами, сохранившимися в памяти… Софи оглядела кровать, ночной столик, перевела взгляд на икону в углу, заметила медный подсвечник… Воспоминания всколыхнулись в ее душе, и она поспешно прикусила губы, чтобы не расплакаться.

– Может быть, вам еще что-нибудь нужно? – спросил Сережа.

Она качнула головой: нет-нет, спасибо, ничего, и племянник тихонько вышел, как будто тетушка была занята разговором с кем-то невидимым и он не хотел ей мешать.

* * *

Вечером Софи снова встретилась с Сережей: они ужинали вдвоем, сидя на противоположных концах длинного стола. Никого из подававших на стол слуг она не знала. Еда оказалась сытной, тяжелой, пряной, как во времена Михаила Борисовича. Внезапно Софи почудилось, будто они с племянником в столовой не одни, что к ужину собрались и другие члены большой семьи, вот они, сотрапезники, сидят вокруг нее: свекор, Николай, Маша, как все они рады снова ее видеть! На мгновение забыв обо всем, она почувствовала себя счастливой. Потом, опомнившись, спросила:

– А что стало с мсье Лезюром?

– Он умер через год после дедушки, – ответил Сережа.

– А где Василиса? Няня Василиса?

– Тоже умерла.

– А как Антип? Он-то хоть жив еще?

– Еще жив, но очень стар и совершенно выжил из ума. Живет теперь в деревне.

– Отец Иосиф?

– Вот он тоже умер – в тот год, когда была холера.

Софи назвала еще несколько имен, но поняла, что ворошит кучу пепла, и снова заговорила о Михаиле Борисовиче. Ей хотелось знать, каким Сереже запомнился дед.

– Когда он умер, мне было лет пять или шесть, никак не больше, так что я почти его не помню, – ответил на ее расспросы племянник. – Очень смутно видится сгорбленный старик с пышными белыми бакенбардами, в больших очках… Он позволял мне играть с гусиными перьями, с табакеркой, с шахматными фигурами. Нет, пожалуй, больше ничего в памяти не осталось…

«А ведь Михаил Борисович наверняка окружал мальчика вниманием, нежностью, наверняка гордился им, – подумала Софи. – Но как же мало воспоминаний сохранил Сережа о любви и заботе деда! Только – что позволял играть с шахматными фигурами да перьями… Что это? Бессознательная жестокость молодости, которая может возвыситься лишь тогда, когда забывает о предшественниках?»

Ужин подходил к концу, и Софи чувствовала себя все более и более одинокой: странное ощущение – словно все ровесники исчезли с лица земли…

Когда встали из-за стола, Сережа предложил ей руку, и они перешли в кабинет. Уже стемнело, и слуга зажег лампы, но жара не спадала. Безрассудные мотыльки влетали в открытое окно, устремляясь на свет. В маленькой жаровне дымились ароматные угли – легкий дымок отпугивал насекомых. Сережа попросил разрешения закурить. Софи отрешенно смотрела, как он высекает огонь, раскуривает трубку, сильно затягиваясь через самшитовый чубук, и вспоминала младенца, которого дождливой и ветреной ночью принесла на руках в этот дом. Что этот мальчик знает о своей матери? Рассказали ли ему вообще о том, почему она повесилась?

– Вам, Сережа, было всего несколько месяцев от роду, когда мне пришлось вас покинуть, – негромко сказала она. – Должно быть, ваше детство было не таким уж радостным. Вас растила старая Василиса?

– Нет, отец.

– Я хочу сказать… вашей няней была Василиса?

– Да. Но еще много других! Только я не помню их имен.

Софи поежилась: кожаная обивка кресла холодила плечи.

– Я очень любила вашу матушку, – вздохнула она. – Перед смертью она попросила меня заботиться о вас, как о родном сыне. Но я не смогла сдержать слово, которое дала ей, потому что, как вы знаете, последовала за мужем в Сибирь. Маша была очень чувствительной женщиной, нежной и страстной одновременно…

Губы Сережи растянулись в улыбке.

– Вы правы, – пробормотал он, – но мне кажется, она была довольно неуравновешенной.

Софи задохнулась от возмущения.

– Да как у вас язык поворачивается? Разве вы можете судить Машу? – с трудом выговорила она.

– Я только повторяю то, что говорят все.

– Все? Наверное, так говорил ваш отец?

– Да, среди прочих – и он тоже. Как бы там ни было, моя мать покончила с собой из-за нелепой истории. Не могла же она дойти до такого отчаяния только из-за того, что отцу пришлось продать нескольких крестьян, чтобы расплатиться с долгами! Всем известно: она принимала все слишком близко к сердцу! И, между прочим, еще до того раз двадцать пыталась покончить с собой!

Софи слушала, как племянник нагромождает одну ложь на другую, веря, что все это чистая правда, и молча страдала оттого, что не могла немедленно опровергнуть досужие вымыслы: не было ни малейшей надежды на то, что Сережа ей поверит. Может быть, позже, когда пройдет какое-то время, она попытается его переубедить. Бедная Маша, ничего-то ей в жизни не удавалось, даже смерть не удалась, и, вероятно, самым тяжким наказанием стало презрение, с каким сын относился к ее памяти!

– Думаю все-таки, что лучше не судить о людях, которых не знал лично, – попыталась вразумить племянника Софи.

– В тех случаях, когда нет возможности составить о чем-то собственное мнение, лично я полагаюсь на мнение тех людей, которым вполне доверяю!

– И никогда не боитесь ошибиться?

– Существуют неопровержимые доказательства, свидетельства, подтвержденные фактами!

– Вот это меня и тревожит, причем тревожит очень сильно! – вздохнула Софи.

– Не понимаю, что именно вас тревожит, тетушка.

– То, что… Видите ли, Сережа, если вы бездумно соглашаетесь с тем, что слышите от людей из вашего окружения, то, скорее всего, не испытываете ни малейшего сочувствия и к тем, кого принято называть декабристами…

Черты Сережи внезапно отвердели, взгляд сделался жестким.

– В самом деле, – ответил он, – не стану скрывать, что чувствую себя весьма и весьма далеким от этих господ.

– Пусть так. Однако, не разделяя их взглядов, вы могли бы сожалеть о постигшей этих людей участи!

Он гордо выпрямился:

– Простите уж, тетушка, но я отказываюсь жалеть людей, которые ради удовлетворения своих личных амбиций хотели предать Россию огню и мечу. Я сторонник порядка. Вполне естественно, что правительство изолирует людей, которые могут нарушить спокойствие и расстроить жизнь общества.

Софи смотрела на молодого человека с безрадостным любопытством. Неужели это племянник ее Николая произносит такие слова? Даже от самого Михаила Борисовича вряд ли можно было бы услышать нечто более реакционное! А что, если все молодые россияне теперь такие же, как этот мальчик, испугалась она, но тут же опомнилась, подумав о том, что Николай ведь, когда она познакомилась с ним в Париже, придерживался далеко не либеральных взглядов… И, желая сменить тему, спросила:

– А что за жизнь вы ведете в Каштановке? Часто ли видитесь с соседями?

– С ними? С ними стараюсь видеться как можно реже! Они совершенно неинтересные люди!

– Тем не менее, мне кажется, я припоминаю, будто среди них были люди вполне порядочные. Ваш дядя когда-то очень дружил с Васей Волковым.

– Вот уж чему не приходится удивляться! – откликнулся Сережа. – Волков в наших краях слывет республиканцем. Его даже, если не ошибаюсь, допрашивали во время процесса декабристов. Однако он не был арестован.

– А его матушка?

– Живет вместе с ним. Сестры вышли замуж, перебрались в Москву. Все они помешанные!

Софи, нимало не смутившись, продолжала расспрашивать Сережу о других прежних знакомых, и каждый раз он отвечал ей резко, с раздражением. На тридцать верст в округе не случилось ни одного человека, который в его глазах заслуживал бы снисхождения, он никого не щадил. Может быть, списать эту непримиримость на молодость и самомнение племянника? Наверное, ему хочется любой ценой добиться того, чтобы в ее глазах выглядеть человеком с сильным характером. В окно вливалась легкая прохлада, тихо шелестели под ветром листья…

– Не могу поверить, что на самом деле вернулась в Каштановку, – произнесла Софи. – Все кажется, будто за этими стенами все еще Сибирь. У меня осталось там столько добрых друзей!

– Неужто сожалеете о том, что покинули Тобольск? – язвительно спросил он.

– Там можно было найти величие души! – ответила она, глядя ему прямо в глаза.

– Величие души – роскошь тех, кому нечего делать!

– Уж не потому ли, что были так заняты, вы никогда не отвечали на мои письма?

– Я же вас не знал…

– Это не причина, Сережа.

Племянник насмешливо поклонился ей.

– Как для кого. Для меня – вполне серьезная причина, тетушка! Теперь, когда я вас увидел, все изменилось, и теперь, если нам придется снова расстаться, я не премину вам написать. Но ведь мы больше не расстанемся! Во-первых, потому что вы не имеете права уезжать из Каштановки. А во-вторых, потому что у нас здесь есть общие интересы. Это поместье столько же принадлежит вам, сколько мне. И я должен перед вами отчитываться!

Молодой человек был настолько невыносим, что ничего не оставалось, как только заставить себя находить его забавным.

– Да, это правда, – сказала Софи. – Но у нас впереди более чем достаточно времени для того, чтобы углубиться в подсчеты.

– Нет-нет, я настаиваю… Я хочу, чтобы вы немедленно убедились в том, как тщательно ведутся наши книги…

Сережа раскрыл на стоявшем перед теткой маленьком столике амбарную книгу. Софи скользнула глазами по ровным столбцам цифр. «Расходы, доходы… Вырубка леса…»

Склонившись через ее плечо, племянник объяснял, как он управляет поместьем. Она не слушала, а все глядела, какой почерк: резкий, острый, в некоторых местах перо, проводя длинную чернильную черту, царапает бумагу.

– Это писал ваш отец?

– Нет, это писал я. Если хотите проверить…

– Завтра, – сказала она, решительно захлопнув книгу.

– Почему?

– За окном так тихо! Мне не хотелось бы испортить эти мгновения сухими цифрами!

Ничего не ответив, Сергей убрал книгу. Софи стала прислушиваться к звукам дома. Где-то далеко тихонько звенит посуда, потрескивает мебель, которую точат насекомые, мерно тикают стенные часы. На нее начинало действовать очарование прошлого. Подняв глаза, она увидела сидящего за письменным столом молодого человека и решила, что он выглядит несовременно. Просто ошибся веком. Ему нечего здесь делать. Но почти сразу осознала, что на самом деле это она здесь не к месту. Разрозненные кусочки мозаики не желали складываться в единое целое. Софи сделала над собой усилие и заставила себя полностью вернуться в настоящее. Сережа молча улыбался. Злобное выражение с его лица исчезло. Очевидно, когда ему не противоречат, не затрагивают его суждений, он снова становится милым и любезным. Должно быть, он недостаточно уверен в себе, оттого и не терпит возражений. Его грубость и резкость – попросту мальчишеская самозащита. Однако ему не чужды и смелость, и прямота. Софи прислонилась головой к спинке кресла, закрыла глаза и постаралась ни о чем не думать. Где-то неподалеку, на ближнем дереве, ухала сова. Кто-то ходил по комнате, паркет скрипел у него под ногами. Это мог быть Николай, или мсье Лезюр, или Михаил Борисович… Да нет, она точно знала, что это Сережа. Она знала это, но не испытывала ни малейшего неудовольствия или раздражения. Теперь и он тоже вошел в ее жизнь, вошел со всеми своими недостатками. У нее снова появилась семья. Странное удовлетворение нарастало в ее душе.

– Уже поздно! – произнесла Софи. – Пойду-ка я к себе, спать пора…

Сережа хотел помочь тетушке встать с кресла, но Софи отстранила его руку и поднялась сама, живо и проворно, опасаясь показаться племяннику старухой.

2

После обеда, когда Сережа удалился в кабинет заниматься делами поместья, Софи ушла в свою комнату. Она больше не могла откладывать, надо было немедленно написать Фердинанду Вольфу. Начать было трудно, но потом внезапно припомнился тон их прежних разговоров и перо само побежало по бумаге. Софи рассказывала Фердинанду Богдановичу о том, как закончилось ее путешествие, о том, как она приехала в Каштановку, о своих первых впечатлениях… Доктор был здесь, перед ней, слушал ее с видом серьезным и печальным. Она расспрашивала о том, что нового у него. Правду сказать, ей пришлось следить за собой и сдерживаться, чтобы расспросы не показались ему чрезмерно нежными и заботливыми. Когда Софи перечитала письмо, оно показалось ей несколько суховатым. Ничего, так лучше!.. Затем она написала Полине Анненковой, Наталье Фонвизиной, Маше Францевой. Завтра кучер отвезет письма в Псков, на почту. И когда же придет ответ? В существующих обстоятельствах самым мудрым было ни на что не надеяться.

Софи вышла прогуляться по парку, заново познакомилась с обвитой зеленью беседкой, березовой рощицей, семьей столетних каштанов, затем, переполненная ностальгическими воспоминаниями, направилась к службам. Слуги, которых она там увидела, наверное, были новыми – почти все молодые, миловидные. Старых, должно быть, отослали по родным деревням. Софи пока не знала прислугу по именам, зато ее уже знали и разговаривали с ней почтительно. Сережа выбрал для тетки в горничные толстую белокурую улыбчивую крестьянку; звали ее Зоей, и была она женой кучера Давыда.

Погода стояла такая чудесная, что Софи захотелось немедленно навестить все окрестные деревни, и она приказала Давыду заложить коляску. Стоило оказаться в обстановке молодости, и у нее взялся откуда-то приказной тон… Инстинктивно она так заговорила, что ли? Боясь, что не поймут иного?.. Нет, теперь уже ей и самой кажется вполне естественным, что вокруг суетится бездельная и угодливая челядь… Странная метаморфоза… И так быстро!.. Софи села в коляску, а как только лошади шагом тронулись по аллее, оглянулась и увидела в окне кабинета Сережу, который смотрел ей вслед…

Последние деревья парка остались позади, теперь дорога шла по ровной местности с невысокими холмами. Справа и слева убегали назад поля пшеницы, ржи, овса, перемежаясь редкими рощицами. Затем показалось картофельное поле, и Софи вспомнила, что когда-то приходилось угрожать крестьянам розгами, чтобы заставить их сажать эту «чертову траву», привезенную из-за границы. Похоже, возделанных земель в целом стало больше, чем было во времена Михаила Борисовича. Должно быть, имению пошло на пользу управление обоих Седовых, отца и сына. Покачиваясь на рессорах, Софи не уставала любоваться поместьем, даже восхищаться им. Окружавшее ее богатство, видимая свобода этой прогулки, власть над двумя тысячами крепостных крестьян, которую она полноправно делила с племянником, так не вязались с наложенным на нее запретом правительства удаляться от Каштановки более чем на пятнадцать верст! Ей на память пришло замечание жандарма. «Вы – свободная узница», – так вроде бы сказал Добролюбов. Софи забавляла двусмысленность ее положения. Березы с мелкой листвой плясали у нее перед глазами, в низине поблескивала река; вскоре из-за высоких стеблей подсолнухов показались избы села Шатково. Несколько крестьянок, чесавших языки посреди улицы, завидев коляску, бросились врассыпную и поспешили укрыться в избах. В прежние времена, когда Софи появлялась в деревне, все было наоборот: крестьяне радостно собирались вокруг нее. Удивившись тому, что невольно обратила женщин в бегство, она спросила у кучера:

– Почему они убегают?

– Должно, испугались, барыня, – проворчал он.

– Испугались? Чего?

– Да кто их знает! Бабы у нас дуры, всего боятся!..

По всей улице, из конца в конец, двери закрывались так поспешно, словно в складках платья гостьи таилась смерть. Софи выбралась из коляски, подошла к ближайшему дому, решительно толкнула дверь и оказалась перед дрожащим от страха крестьянским семейством. Две старые женщины, одна совсем дряхлая, другая чуть помоложе, вокруг них – оборванная малышня, испуганно глядящая на незваную гостью ясными глазами. На печи дремлет столетний, не меньше, дед, до самых глаз заросший дремучей бородой. Темнота, грязь, тяжелый дух перенаселенного логова. В первое мгновение стояла такая тишина, что слышно было, как жужжат в упоении счастья мухи. Софи назвалась, сказала, откуда приехала, и обе старухи ударились в плач. Старик проснулся, сполз с печи, кряхтя, поклонился ей в ноги и поплелся звать соседей. Вскоре вокруг дома собралась толпа, и Софи пришлось выйти, чтобы показаться людям. Все молодые и здоровые мужчины и женщины работали в поле, но стариков и калек в деревне тоже хватало, и вот тут-то она то и дело узнавала знакомые лица, покрывшиеся за долгие десятилетия густой сеткой морщин. Эти поблекшие лица напоминали монеты, чью ценность угадываешь, несмотря на то что металл истерся. Имена, одно за другим, сами собой слетали с ее губ:

– Ах, господи, да это же Агафон!.. А это Марфа!.. А это Арсений!..

Каждый раз тот или та, кого она называла по имени, радостно отзывался, крестился, растроганно всхлипывал.

– Ой, Максимыч!

– Нет, барыня, я его сын! Мне было десять лет, когда вы уехали!

– А там кто такой стоит? Постой-постой, я ведь и тебя знаю!.. Никанор!.. Угадала?

– Он самый! Благослови вас Господь, барыня! Вы нисколько не изменились!

И целый хор приглушенно подхватил, восторженно заверяя:

– Нет-нет, нисколько не изменились!

– Все такая же красавица! И все такая же добрая!

Какая-то женщина в голос зарыдала:

– А Николай-то Михалыч наш бедный!

И снова хор подхватил, на этот раз жалобно, со слезой:

– Упокой, Господи, его душеньку! Будет земля рабу Божьему пухом! Уж такой Николай Михалыч был барин, каких нам больше не видать! И пострадал за нас там, в Сибири! И вы тоже, барыня, настрадались! Вы оба – святые!

Софи невероятно растрогалась, убедившись, что крестьяне ее не забыли. А ведь не так уж много удалось сделать для того, чтобы они были счастливы. Но эти люди были до такой степени лишены всякой ласки, что те крошечные благодеяния, которые она в свое время им расточала, в их воспоминаниях непомерно разрослись. Заметив устремленные на нее восторженные взгляды, Софи поняла, что за время ее отсутствия в народе родилась и укрепилась легенда, героиней которой была она, и ничего с этим уже не поделаешь. Чем человек беднее, чем более он обделен, тем больше и его потребность верить в ангелов. Смущенно улыбнувшись, она протянула обе руки, и окружающие стали осыпать их жаркими поцелуями.

– Сколько же людей умерло за это время! Скольких не стало! – вздохнула Софи.

– Да, холера многих у нас тут прибрала! – отозвалась Марфа. – А прежде всех – батюшку нашего Михаила Борисовича, царствие ему небесное! Он теперь там, на небесах, рядом с дочкой и сыном!

Глядя на людей, которые набожно крестились, благословляя ее покойного свекра, Софи думала о том, как быстро крестьяне простили барину его жестокое с ними обращение. Она набралась смелости и попыталась заговорить с ними об убийстве Владимира Карповича Седова, но тут же – словно наткнулась на стену, от умильного восхищения даже следа не осталось. Лица мгновенно замкнулись, утратили выражение. Кто отворачивался, кто опускал глаза, кто равнодушно глядел в сторону – можно было подумать, Софи принялась расспрашивать о человеке, которого они знать не знали, о котором ведать не ведали. Наконец, старик Максимыч, за эти годы высохший, ставший корявым и узловатым, словно моток веревок, собравшись с духом, решился нарушить молчание.

– Да уж, большая беда приключилась! – сказал он, сплюнув себе под ноги.

– Убийцы Владимира Карповича родом из вашей деревни?

– Наши, куда денешься, – снова ответил за всех Максимыч.

– А я их знаю?

– Куда там! Это все мужики молодые: Осип-рыжий, Федька, Макар…

– Но почему они это сделали?

– Один Бог ведает. Или черт!

– Тут среди вас есть родители кого-то из них? Или кто-нибудь из родных?

– Жена Осипа-рыжего сейчас в поле… А это вот мать с отцом Федьки и Макара, братья они, барыня…

Софи увидела крестьянку, которая пыталась спрятаться за спинами других, и высокого кривого и рябого мужика, стоявшего опустив голову. Приблизившись к нему, она вполголоса спросила:

– А раньше с твоими сыновьями случались какие-нибудь неприятности?

– Нет, барыня, Богом клянусь, сроду ничего такого не случалось!

– А что они говорили, когда их пришли забирать?

– Не знаю… Не надо говорить об этом, барыня, нехорошо об этом говорить… Вы уж простите нас…

Одна женщина со встревоженным лицом поспешила прочь, за ней, другая, третья… – и Софи поняла, что, если станет расспрашивать и дальше, говорить станет не с кем.

– Что-то не вижу Антипа, – произнесла она, чтобы сменить тему. – Он ведь здесь живет?

– Да, барыня, только он сейчас в лесу, за хворостом с утра еще пошел, – отозвался Агафон. – Митька, сбегай-ка за ним!

Мальчишка так припустился, что на бегу сам себя подстегивал босыми пятками. Софи, вспомнив прежний обычай, переходила из дома в дом, там ободряла больного старика, здесь любовалась младенцем в подвешенной к потолку люльке и, наконец, отправилась знакомиться с отцом Илларионом, заменившим отца Иосифа.

Новый поп оказался молодым, печальным, тощим, с черной остроконечной, словно ее макнули в смолу, бородкой; зато попадье здоровья отпущено было на двоих: работа у нее в руках, должно быть, так и кипела – все вокруг нее сияло чистотой, мебель лоснилась от воска, желтые канарейки во все горло распевали в начищенной клетке, а в изобилии разложенные повсюду вязаные салфеточки служили бесспорным свидетельством того, что хозяйка дома ни минуты без дела не сидит. Отец Илларион принял Софи со сдержанной и вкрадчивой любезностью: он явно не доверял этой француженке, которая мало того что была предана папе римскому, так еще и только что вернулась с сибирской каторги. Когда гостья, немного поговорив о делах прихода, упомянула о насильственной смерти Владимира Карповича Седова, священник тотчас же обменялся с женой испуганными взглядами. И опять Софи не удалось ни слова вытянуть ни о том, как именно разыгралась трагедия, ни о том, какими мотивами могли руководствоваться убийцы.

– Только бы Господь не отвернулся от нашей убогой деревушки после такой мерзости, больше я ни о чем и не прошу! – вздохнул отец Илларион.

И поспешил проводить Софи до дверей, чуть ли не подталкивая гостью в спину, чтобы ушла поскорее. Когда она оказалась на улице, из-за угла церкви как раз показался Антип, семенивший рядом с мальчишкой, которого за ним посылали. Усохший, сгорбленный Антип, чьи некогда огненно-рыжие волосы и борода сделались теперь грязно-белыми. Стоило старику увидеть барыню, все его лицо пошло морщинами: рот смеялся, а глаза плакали. Антип упал перед ней на колени и поцеловал край подола, а Софи подняла его и попросила, чтобы отвел к себе домой: ей, дескать, надо поговорить с ним с глазу на глаз.

Антип жил на самом краю деревни, в самой маленькой и самой грязной избе. Для того чтобы Софи могла сесть, ему пришлось рукавом вытереть лавку. Затем старик принялся выгонять во двор курицу, клевавшую крошки под столом. Он был так взволнован и растроган, что слова не в силах был произнести и, стоя перед хозяйкой, только шевелил губами и еле слышно всхлипывал.

– Ну вот, Антип, голубчик, – сказала Софи, – видишь, как славно получилось, видишь, мы с тобой все-таки встретились! Вот уж не думала, правду сказать, что когда-нибудь снова тебя увижу!

– Да и я тоже не думал, барыня! – жалобно откликнулся он. – Вы, барыня, не серчайте, за эти годы постарели, а я-то как состарился! Но не годы нас тяготят, а горе! Даже и взглянуть на вас не могу без того, чтобы не вспомнить барина нашего дорогого, Николая Михайловича, солнышко наше ясное! Что у пса остается, когда его хозяин под землю ушел? Для пса-то ведь не может быть другого хозяина! Один у него, на весь век один! Пес ложится у могилы и ждет, когда закончатся его дни!

Слезы потекли по грязным щекам старика, оставляя на них светлые дорожки.

– Как узнали мы, что Николая Михайловича Господь к себе забрал, вся деревня два дня пила беспробудно! – с гордостью, хотя и срывающимся от слез голосом, продолжил он.

– А как Владимир Карпович, господин Седов, сообщил вам эту весть? – спросила Софи.

Антип на минуту перестал плакать, и его маленькие глазки сквозь пелену слез сверкнули ненавистью.

– Неужто вы думаете, барыня-матушка, что он потревожил бы себя ради того, чтобы нам чего сообщить?! Господь с вами! Мы от слуг обо всем узнали. Ну, и передавали друг другу потихоньку, на ушко. Так-то оно вернее…

Внезапно Антип с силой хватил себя кулаком по лбу и с горячностью воскликнул:

– Дурак! Паскудник распоследний! Ты ж поклялся всю жизнь оберегать молодого барина, ты и на бивуаках ему нянькою служил, ты ж и на поле брани с ним рядом был, ты ж за ним даже в эту развратную (уж вы простите, барыня!) Францию отправился, а теперь он лежит где-то там, на краю света, над ним крест поставили, а ты греешь на солнышке свои поганые рабские кости! И где тут справедливость? Ах ты, пугало огородное! Однако, если бы вы, барыня, позволили мне тогда поехать с вами в Сибирь, все вышло бы по-другому!

– Но… но ведь это же ты сам, Антип, не захотел со мной поехать! – с улыбкой возразила Софи. – Ну, вспомни! Ты же умолял Михаила Борисовича не отправлять тебя к каторжникам!

Весь жар Антипа мгновенно куда-то пропал, и старик озадаченно поскреб в затылке.

– Ужели правда? – проворчал он. – Вот странность-то! А у меня в башке все по-другому сложилось! Забывать, забывать стал!.. Стар я уже, барыня, голубушка… А все ж вы, барыня, должны были силой меня туда повезти!.. Взять да и принудить, чтоб ехал с вами! Я б куда больше пригодился, чем этот бедолага, чем Никита, царствие ему небесное!

– Так ты и про него знаешь?

– А как же, барыня! Он ведь был шатковский, как помер, имя-то его надо было вычеркнуть из приходских книг. Пусть письма барин читает, мужик, он все одно про беду узнает куда раньше него!

– А что, как там родители Никиты?

Антип махнул рукой, как будто муху отгонял, и коротко объяснил:

– Холера.

– Оба?

– Ну да… И отец его, и мачеха… Они, знамо дело, в годах уже были, не так молоды…

Старик вздохнул, как вздыхают простые люди всякий раз, когда поминают умерших. Что бы там Антип на себя ни наговаривал, подумала Софи, на самом деле он никогда еще не мыслил так трезво.

– Ты что, больше не работаешь в Каштановке? – спросила она.

– Нет, – ответил он, хитро поглядев на хозяйку. – Голова, вишь, у меня не в порядке. Совсем умом тронулся. Служить не могу, кругом ни на что не гожусь. Меня и отослали сюда, в деревню. А мне здесь хорошо, барыня, голубушка, уж так хорошо!

– А другие?

– Кто – другие?

– Другие мужики… Они-то жизнью теперь довольны?

– А вы, барыня, когда видали, чтобы мужик был чем доволен?

– Я заметила, что землю лучше обрабатывают, чем раньше.

– Так-то оно так, вот только кому от этого выгода?

Со стороны поля донеслась песня. Голоса приближались, и Софи удивилась: хор звучал так бойко и слаженно, будто поет войско на марше.

– Наши возвращаются, – сказал Антип.

Софи поднялась, открыла дверь, выглянула на улицу и увидела на дороге крестьян, которые и впрямь маршировали строем, точно солдаты, разве что с лопатами, граблями и топорами на плече вместо ружей. Позади шли женщины в платочках, толкали тачки. Лица у всех были измученные, осунувшиеся от усталости, блестящие от пота, запавшие глаза смотрели бессмысленно. Странную группу окружало четверо мужчин, вооруженных дубинками.

– А это еще кто такие? – удивилась Софи.

– Их называют «погонщиками». Барин сам их где-то набирает, они не из нашей деревни. Он им платит за то, что стерегут нас. Когда над душой такой зверь стоит, можно не бояться, что кто-нибудь отлынивать станет!..

– Антип, да что ты несешь? В прежние времена никогда…

– Да уж, барыня! Так раньше-то были времена хорошие. Старый барин покричит, кнутом пригрозит, пару оплеух отвесит, да и все, гроза прошла, и ничего, никому хуже не сделалось. А теперь-то, при новых господах, никто не гневается. Все тишком, тишком. Погонщиков к нам приставили, чтобы следить за порядком. Работай – или тебе намнут бока! Вот тебе и без грозы полный порядок!

Софи слушала Антипа недоверчиво: он смолоду слыл изрядным вруном.

– Стало быть, Владимира Карповича убили за то, что он жестоко обращался с крестьянами? – прямо спросила она.

– Может, и так, а может, и не так! Мы, барыня-матушка, на земле-то живем не чтоб судить, а чтоб терпеть! В Писании как сказано?

Мокрый красный рот, затерявшийся в седой бороде, искривился в ухмылке. В прищуренных глазах заплясали веселые искорки. Антип тряхнул головой, словно на нем был шутовской колпак с бубенчиками.

– Ай-я-яй, голова ты моя, головушка!

Софи простилась со стариком, пообещав вскоре прийти снова, затем немного поговорила на улице с работниками, вернувшимися с поля, и уселась в коляску. «Погонщики» – их было с полдюжины – сидели на откосе у окраины деревни, лузгали семечки и болтали между собой. Завидев барыню, поклонились ей. Были бы они палачи, подумала она, не стали бы так почтительно со мной обращаться…


Сережа ждал ее с ужином, без тетки за стол не садился и счел необходимым переодеться к вечерней трапезе. Теперь на нем был черный сюртук и темно-лиловый жилет с аметистовыми пуговицами. Траурный галстук, три раза обвивавший шею, подпирал подбородок. Лицо гладкое, спокойное, свежее и румяное.

– Хорошо ли покатались, тетушка? – осведомился он, усаживаясь в столовой напротив нее. Окна в сад были распахнуты настежь, легкий ветерок колыхал занавески.

– Великолепно! – отозвалась Софи.

Слуги неслышно скользили у нее за спиной. Софи положила на тарелку немного заливного из рыбы. Ужин заказывала не она. На будущее надо бы выговорить себе исключительное право составлять меню. Сколько бы она ни повторяла в душе, сколько бы ни втолковывала упрямому сердцу, что она у себя дома, всякий раз под взглядом племянника начинала чувствовать себя гостьей, да еще и непрошеной. Они ели молча, каждый был погружен в собственные размышления, и лишь спустя какое-то время, воспользовавшись переменой блюд, Сережа спросил по-французски:

– Как вам, тетушка, понравилось поместье?

– Пока еще не успела составить мнение о нем, однако мне кажется, что землю возделывают грамотно.

– За пять лет мы удвоили урожаи пшеницы, овса и гречихи, – с гордостью произнес молодой помещик, – а картофеля стали выращивать в три раза больше! Наши огурцы, наша свекла, наш горох лучшие во всей округе! А наши фрукты…

Софи мягко прервала его:

– А наши мужики?

– Размножаются, словно кролики! Во времена моего деда у нас было две тысячи душ! А сегодня их уже две тысячи семьсот пятьдесят! Неплохая прибыль, согласны?

– Должно быть… Но мне показалось, что они выглядят утомленными и озабоченными… Кстати, что это за «погонщики», которых я видела в Шаткове? Они напоминают сибирских тюремных охранников!

– Тетушка, ей-богу, вы оказываете им слишком большую честь! Это всего лишь надсмотрщики.

– Но они вооружены дубинками!

– Простая мера устрашения. Иначе тут нельзя. Мужик по природе своей ленив. Если ему не пригрозить хорошенько, он выдумает тысячу отговорок, чтобы отлынивать от работы.

– Эту меру устрашения придумал ваш отец?

– Нет, я сам до нее додумался. Но отец с воодушевлением меня поддержал. Полагаю, мужики вам нажаловались?

– Нет-нет, ничего подобного, – поспешила возразить она.

– Ну, так рано или поздно пожалуются. Только вы их не слушайте. Я подозреваю, что у вас чрезмерно нежная и чувствительная душа, а такая душа в хозяйстве, знаете ли, не помощница. Сентиментальничать не годится, если речь идет об управлении большим имением! И тут лучше всего иметь черствое сердце и справедливый ум.

– Вы считаете себя обладателем именно таких?

– Уверен, что они – среди главных моих достоинств, – с внезапной серьезностью проговорил Сережа.

Они замолчали.

Один из слуг подал фруктовый компот, другой зажег свечи в двух канделябрах. Ночь выдалась жаркая, влажная, природа словно оцепенела. Софи показалось, будто одежда на ней слишком тяжелая, давит на плечи…

– Нам надо устроить нашу жизнь, – снова заговорил Сережа. – Не думаю, чтобы вам очень хотелось заниматься делами имения…

– Делами имения – нисколько, положением крепостных – да, – ответила она.

Племянник нахмурился.

– Уверяю вас, наши крепостные ни в чем не знают нужды!

– Может быть, немного милосердия им…

– Ваше милосердие они примут за проявление слабости, – не дал договорить племянник. – Нет-нет, тетушка, оставьте ваши человеколюбивые помыслы! На мой взгляд, куда лучше будет, если вы станете смотреть за домом. Вы – женщина, вам куда больше пристало входить в домашние дела, чем в сельскохозяйственные вопросы…

Софи решила, что не стоит с самого начала перечить.

– Торопиться некуда, – примирительно сказала она. – Позже разберемся, кто какие обязанности на себя возьмет.

– Как вам будет угодно, тетушка.

Софи отвела с виска упавшую прядь. Сережа тут же щелкнул пальцами, и служанка, неслышно вынырнув из темноты, принялась обмахивать ей лицо веером, надушенным жасмином. Софи не нравился этот приторный запах, ее тут же стало подташнивать, и она откровенно поморщилась.

– Не любите жасмина? – удивился по-французски Сережа.

– Признаюсь, нет…

Повернувшись к служанке, он грубо, перейдя на русский, крикнул:

– Эй, не поняла, что ли? Хватит, дура!

Девушка поспешила скрыться.

«Прежде всего, он очень плохо воспитан», – подумала тетушка.

3

Софи казалось, что ей никогда не надоест заново открывать для себя очарование Каштановки. Дни пробегали так быстро, что каждый вечер она удивлялась: как же так – почти ничего не сделала, а чувствует себя умиротворенной и счастливой. Она управляла слугами, распоряжалась запасами провизии в кладовых и домашним бельем, проверяла счета старой Зинаиды, сменившей Василису в должности экономки, но большая часть времени уходила у нее на то, чтобы гулять в полях и навещать окрестные деревни.

Лето перевалило за середину, дни стояли солнечные, знойные, везде пахло растрескавшейся, сухой землей, в воздухе стоял гул от мошкары. Старики говорили, что никогда еще пшеница и гречиха не созревали так дружно. Мягкая шуба овса при малейшем дуновении ветерка шла долгими переливами. На обширных лугах у реки трава поднялась высоко, и крестьяне начали ее косить. Софи нередко останавливала свою коляску у обочины, чтобы посмотреть, как они работают. Косари шли полукругом, и при каждом взмахе сверкающего лезвия перед крестьянином ложилась зеленая волна. Под конец пейзаж стал неузнаваемым, свежескошенные луга словно помолодели и сами себе удивлялись. К счастью, в следующие несколько дней прошел всего один короткий грибной дождик, не помешавший ворошить и сгребать сено. Женщины в пестрых платках помогали мужчинам складывать его в стога. Возы начали двигаться взад-вперед между полями и ригами. Затем настал черед жатвы. Тут уж в поле выходили всей деревней. Ряды снопов золотой пшеницы растянулись до самого горизонта. Сережа лично наблюдал за ходом работ. Погонщики, и всегда-то суровые, теперь вовсе смотрели жандармами. Урожай оказался настолько хорош, что хозяин пообещал после Успения раздавать водку. В день праздника он попросил Софи поехать с ним в шатковскую церковь. Она согласилась и отстояла службу в первом ряду женщин, чувствуя себя так, словно, подобно щиту, прикрывает собой тысячу жизней безвестных православных тружеников. Когда после литургии она и ее племянник вышли на паперть, перед ними склонились все головы. Софи стесняла чрезмерная почтительность крепостных, но она сознавала, что не в ее силах изменить нравы и обычаи людей, которых веками приучали к рабской угодливости.

Сережа помог тетушке сесть в коляску, сам устроился рядом и негромко произнес:

– Кстати, говорил ли я вам, что завтра мне надо отлучиться? Я еду в Псков – мне предстоит выступить свидетелем на процессе убийц моего отца.

Софи вздрогнула. Те три мужика так давно томились за решеткой, что она в конце концов бессознательно внушила себе, что дело уже решено.

– Разве их только завтра судят? – растерянно переспросила она.

– Ну да! Долгонько пришлось ждать! Надеюсь, приговор будет предельно суровым! Как жаль, что в нашей стране за уголовные преступления не карают смертной казнью!

– Заседание состоится при закрытых дверях, не так ли?

– Разумеется! Мы же не во Франции, где судебные процессы превращены в публичные представления!

– Печально! – вздохнула Софи. – Мне хотелось бы присутствовать в суде.

Коляска тронулась под звон бубенцов.

* * *

Три мужика, обвиненные в убийстве своего помещика, были приговорены к бессрочным каторжным работам. Сережа в тот же вечер торжественно и даже с оттенком грусти объявил за ужином Софи о том, какой приговор вынесен убийцам. Она подумала было, что христианское милосердие наконец-то возобладало у него над жаждой мести, однако он тут же продолжил, сосредоточенно разделывая на тарелке куриную грудку:

– Вчера вечером я говорил, что рассчитываю на примерное наказание; ну что ж, значит, я ошибся в своих расчетах… Видите ли, потерять сразу трех крепостных – это чересчур тяжело для хозяйства! Если бы еще речь шла о стариках… Но таким мужикам – молодым, крепким – нам никогда не найти замену! А работники они какие! Вот просто как на грех! Осип-рыжий одним топором мог любую мебель вытесать – раз-два, и готово! А Федька не имел равных в постройке тарантасов!.. Да что теперь говорить!.. Эх, знал бы я раньше!..

– И что тогда? – поинтересовалась Софи. – Вы бы их не выдали?

Сережа пожал плечами.

– Да нет, конечно, выдал бы!.. Как без этого, наказание необходимо!.. Хотя бы для примера… И потом… в конце концов… ради торжества правосудия!.. Но все же, когда их увели, объявив приговор, я почувствовал, будто у меня что-то вырвали из утробы!

– Странным образом проявляется ваше милосердие! – заметила Софи.

– Такой уж я человек, тетушка! У меня очень сильно развит инстинкт собственника. Я, видите ли, прекрасно понимаю, какое удовольствие вы испытываете, когда катаетесь в коляске по нашему поместью. У меня тоже, когда скачу верхом по дорогам, когда смотрю на поля, деревни, деревья, реку, крепостных и говорю себе, что все это принадлежит мне, – то есть принадлежит нам, – у меня тоже душа поет. И я чувствую себя вторым после Господа Бога. А разве есть для человека наслаждение выше того, которое он извлекает из сознания своего всемогущества? Разве можно найти что-то приятнее сознания, что можешь делать все по своей воле?

Холодная насмешливость, обычно свойственная Сереже, растаяла в огне страсти, которую он не хотел и не умел сдерживать. Слуги внесла абрикосовый пирог – одно из любимых его лакомств, Софи накануне нарочно этот десерт заказала, – но Сережа пирога даже не заметил, настолько был возбужден собственным неистовым красноречием.

– Взять в руку ком земли, размять ее и думать о том, что земля эта – продолжение тебя самого! Приказать крепостным сделать то или это, и они исполнят приказ так же послушно, как твои собственные ноги повинуются тебе, когда ты велишь им идти! Вот оно – истинное счастье! Город, светская жизнь, поверхностная дружба – поверьте, все это и тому подобное меня нисколько не привлекает…

Молодой помещик еще долго разглагольствовал в том же духе, сидя над полной тарелкой и не притрагиваясь к десерту. Затем в два приема умял солидный кусок пирога, вскочил из-за стола и следом за Софи направился в кабинет. Там она, устроившись поближе к лампе, достала из рабочей шкатулки вышиванье и принялась за работу. Рисунок представлял собой корзину, полную цветов, в стиле Редуте.[24] Софи лениво протягивала сквозь канву разноцветные шерстяные нити: если она станет и дальше работать так же неспешно, вышивка будет готова года через два, никак не раньше.

– Сережа, а вы никогда не подумывали о том, чтобы жениться? – спросила она.

Племянник звонко расхохотался.

– Никогда в жизни! Вы уж простите, тетушка, но я считаю глупостью надевать себе ярмо на шею, когда можно вкушать все те же наслаждения, оставаясь совершенно свободным!

Софи уже успела заметить, что раз или два в неделю племянник принаряжался, уезжал в город и проводил там весь вечер. Скорее всего, у него была там любовница. А может быть, дело обстояло проще: Сережа переходил от одной девки к другой, проституток-то в Пскове насчитывалось более чем достаточно.

– Но друзья у вас, конечно, есть? – спросила она.

– Господь с вами! Конечно, ни одного!

– Неужели? Однако в вашем возрасте…

– В моем возрасте, как и в любом другом, надо жить для себя и щипать травку вокруг своего колышка. Что поделаешь! Я люблю свой лужок! Я страстно его люблю!

Лицо Сережи разрумянилось, разгорелось от предвкушаемого удовольствия. Немного отдышавшись, он продолжил вдохновенные речи:

– Здесь всегда есть чем заняться, не надо даже за пределы поместья выезжать!.. У меня множество самых необычайных планов!.. Погодите, тетушка, дайте срок, я тут такого понаделаю!.. Вся губерния ахнет! Прежде всего, я велю покрасить все избы в белый цвет… А внутри, в рамочке на стенке, вывесят перечень долженствующей иметься там в наличии хозяйственной утвари, его надо будет проверять… Всех крестьян я одену одинаково… во что-нибудь такое чистенькое, приятное для глаз и удобное… Время для всех, в соответствии с нуждами поместья, будет распределено тоже одинаково, а уж надсмотрщики смогут проследить за тем, чтобы расписание соблюдалось, со всей строгостью… Всех девиц и всех вдов обяжу непременно выйти замуж… Те, кто в предписанный срок не обзаведется детьми, заплатят штраф… А детей с восьмилетнего возраста станем забирать из семьи, их воспитанием займутся особые наставники, с тем чтобы сделать из них безупречных работников…

На этом месте тетушка прервала его мечтания:

– То, что вы мне сейчас описываете, сильно напоминает придуманные в свое время Аракчеевым военные поселения. Но известно ли вам, Сережа, чем все это закончилось?

– Крестьяне в военных поселениях взбунтовались, потому что устав был им навязан бестолковыми чиновниками, непосредственно не заинтересованными в результате. Я же для своих крепостных все равно что отец родной! И они это знают! Я никогда не дам им умереть с голоду, однако розги прикажу замачивать в соленой воде, чтобы от порки спина подольше горела!

Софи с трудом удерживалась от смеха, одновременно ужасаясь столь безмерному простодушию племянника. Ей казалось, будто перед ней ребенок, у которого голова полна нелепых мечтаний, который строит дом из песка, думая, что строит крепость… Однако этот ребенок обладал властью, позволявшей едва ли не любые мечты осуществить! Две тысячи семьсот пятьдесят душ сегодня вынуждены подчиняться его произволу, зависят от его прихоти, завтра их станет еще больше!..

– Я не посоветовала бы вам делать подобные попытки.

– Почему, тетушка? – искренне удивился Сережа.

– Потому что я, со своей стороны, изо всех сил постараюсь воспрепятствовать осуществлению подобных мечтаний!

– Но ведь это все для их же блага, для блага наших крестьян!

– Да поймите же вы: такое благо хуже всякого зла!

Сережа насупился, на его лице появилось выражение досады – опять-таки, как у мальчишки, которого потревожили во время игры. Должно быть, он подумал, будто тетушка нарочно не хочет его понимать. Софи снова взялась за вышиванье и негромко произнесла:

– Мне хочется, чтобы вы осознали, Сережа: рано или поздно царю все равно придется освободить крепостных. Об этом уже говорят. И, кажется, даже созданы уже комитеты, которым поручено подготовить реформу.

– Уверяю вас, никогда, – воскликнул племянник, – никогда наш император не совершит такого безрассудного поступка! Подобная реформа обернулась бы гибелью для страны, полным ее разорением! Обрушилось бы все строение российского общества, наступило бы время хаоса, несправедливости, да-да, вот именно: несправедливости!

Сережа задохнулся и умолк, уши у него пылали. Затем лицо его мало-помалу снова сделалось спокойным. Он раскурил трубку, пару раз затянулся ароматным дымком, глубоко вздохнул, отвернулся к окну и стал глядеть в темноту.

– Когда их отправляют на каторгу? – спросила Софи.

– Кажется, завтра…

Замерев с иглой в руке, она думала о людях, которых вот-вот закуют в цепи и отправят в Сибирь. Да, они убийцы, и все же она не могла не жалеть крепостных, которым вскоре придется проделать все тот же крестный путь… Ах, эти измученные серые лица, этот кандальный звон, этот запах грязной, заношенной, пропитанной потом и пылью одежды… Ей довелось перевидать на дорогах, на почтовых станциях, в пересыльных тюрьмах столько каторжников! Образы их у нее в голове теперь сливались и перемешивались, и все становились похожи друг на друга – подобно морским волнам…

4

В конце лета начались проливные дожди. Но весь урожай, даже картошку, успели убрать с полей вовремя. В течение нескольких дней Каштановка напоминала плывущий по водам потопа ковчег. Дороги были размыты, деревянный мост снесло. Сережа злился, выходил из себя, потому что не мог поехать в город и договориться о продаже своего зерна. Однако в начале октября вновь показалось солнце, воцарилась наконец теплая, хотя и пасмурная осень, и, как только дороги, подсохнув, вновь сделались проезжими, он немедленно отправился в Псков. Вернулся тем же вечером, забрызганный грязью до самой макушки, но гордый и довольный: удалось заключить выгодную сделку. Сережа привез с собой несколько писем, которые залежались на почте из-за непогоды, одно из них оказалось для Софи. Племянник с подчеркнуто насмешливой улыбкой протянул ей проштемпелеванный в Тобольске конверт, и она, узнав почерк Полины Анненковой, едва не расплакалась от волнения.

Софи впервые получила весточку из Сибири. Поднявшись в свою комнату, она торопливо распечатала письмо и с нетерпеливой жадностью развернула листки, исписанные мелким почерком. По словам Полины, ни она сама, ни доктор Вольф, да и никто из их общих друзей до сих пор не получил от Софи ни словечка. Они же, со своей стороны, несколько раз ей писали и очень тревожатся оттого, что она все еще им не ответила. Софи огорчилась и возмутилась: русская почта была возмутительным учреждением, и руководили этой почтой шпионы! Вывод-то проще некуда! Нечего, дескать, тебе рассчитывать на письма из Сибири, если сама только что оттуда вернулась!

«Может быть, с этим посланием мне повезет больше, чем с предыдущими, – писала Полина. – Нам всем так хотелось бы знать, что с вами стало! Бога ради, не забывайте нас! А здесь жизнь не меняется. Все здоровы. Дети растут, доктор Вольф открыл свою лечебницу и теперь едва справляется, потому что число пациентов прибывает с каждым днем. Мы с ним часто говорим о вас. Самой большой радостью для него было бы получить несколько строк, написанных вашей рукой…»

Софи почувствовала, как прихлынувшая волна нежности подхватила ее, затопила, лишила сил, сердце ее таяло, а в голове умещались только самые простые мысли: «У него все получилось… он очень занят… вот и хорошо!» Опомнившись, она решила, не откладывая, написать Фердинанду Богдановичу. Но, стоило ей вспомнить о том, что письмо, скорее всего, не дойдет до адресата, порыв угас. Правда, она все же сочинила письмо, но, когда запечатывала конверт, ей казалось, что так и не удалось ни рассказать черным по белому о своей жизни, ни, тем более, передать владеющие ею чувства.

За ужином Сережа небрежно поинтересовался, все ли благополучно у друзей тетушки, оставшихся «по ту сторону Уральских гор». Софи и не подумала выговаривать ему за дерзость тона: не идти же ей на поводу у племянника, который явно напрашивался на небольшую размолвку, чтобы вечер тянулся не так скучно. Теперь, узнав Сережу получше, Софи, хотя и считала его себялюбивым, самовлюбленным, тщеславным и вспыльчивым мальчишкой, понимала, тем не менее, что с ним можно ладить при одном условии: если никогда не будешь обсуждать проблемы счастья народа и идеальной формы правления. Стоило их затронуть, реакция была такой, что казалось, будто некоторые слова из политического лексикона вызывают у юноши просто-таки сотрясение мозга и сразу же, как следствие, – резкое уменьшение его объема! Он внезапно делался упрямым, замкнутым, тупым и злобным, лицо принимало жестокое выражение. Потому и на этот раз, по сложившемуся уже обыкновению, Софи предпочла увести разговор в сторону и принялась расспрашивать племянника о том, как он вел переговоры с покупателями в Пскове. А пока он с нескрываемым удовольствием рассказывал о своих подвигах, вернулась мыслями к своей истинной семье – семье, состоящей из людей, которые ее понимают, которые ее любят, которым довелось пережить то же самое, что довелось пережить ей, вытерпеть те же испытания, из людей, которых ей, скорее всего, больше никогда не суждено было увидеть…

Теперь она каждый день ждала, что придут новые письма. Когда кучер ездил в Псков и возвращался с почтой, Софи выбегала из дома ему навстречу, чтобы поскорее узнать, нет ли в его сумке чего-нибудь для нее. Тот приобрел уже привычку, едва завидев хозяйку, издали отрицательно качать головой. Предпочитал предупредить вопрос, а не огорчать ответом. Одно разочарование сменялось другим, но тем не менее Софи упрямо продолжала надеяться и выскакивать на крыльцо. Затем, когда ждать было больше нечего, она выходила в каштановский парк и бродила, праздная и печальная, по аллеям, засыпанным опавшими листьями. Со всех сторон ее окружали полуоблетевшие, обобранные ветром деревья, высоко вздымавшие могучие ветви, на которых еще кое-где трепетали багрянец и пурпур. Среди этого осеннего полыхания листвы темные конусы елей выглядели исполинскими гасильниками для свечей…

Во время одной из таких прогулок Софи нечаянно забрела на полянку, куда в прежние времена приходила не раз. Это было маленькое кладбище, где покоились хозяева Каштановки. За оградой виднелись простые деревянные кресты с крышей домиком: здесь лежали предки Михаила Борисовича, его родственники, дядюшки и тетушки, сам Михаил Борисович рядом с женой и дочерью и, наконец, упокоившийся позже всех других Владимир Карпович Седов. Вот уж кому нечего было делать в этом собрании! И Софи снова, в который уже раз, горько пожалела о том, что власти не позволили ей перевезти в родное поместье останки Николая. Ей так хотелось бы приходить сюда, чтобы, раз уж никак иначе нельзя теперь, хотя бы сквозь слой земли поговорить с мужем наедине. С каждым годом все труднее было представлять себе его живым. Когда Софи думала о Николае, прежде всего ей вспоминалось большое светлое озеро, рядом с которым он покоился под неумолчный шум набегающих на берег волн. А иногда муж представлялся ей словно черно-белая картинка в книге. И всегда – неподвижный, нереальный, лишенный объема и тепла.

Крестьянка с шорохом сметала опавшие листья вокруг могил. Софи, понурившись, направилась обратно к дому.

В тот же вечер, по странному совпадению, Сережа сказал ей, что пятнадцатого ноября в шатковской церкви отслужат панихиду по отцу – прошло полгода со дня его смерти. Несмотря на то что Софи не питала к Владимиру Карповичу никаких даже отдаленно нежных чувств, она не могла отказаться присутствовать на панихиде. Тем более что в этот день священник должен был отслужить и панихиду за упокой души всех усопших членов семьи.

На рассвете пятнадцатого ноября поднялся сильный ветер, он гнал низко над землей тяжелые черные тучи. Когда Сережа и Софи уже ехали в коляске в церковь, полил дождь. Однако, несмотря на плохую погоду, все крестьяне не только из Шаткова, но и из соседних деревень собрались в храме. Надсмотрщики попросту согнали их туда, словно скот. Стоя в тесноте, мужчины – по одну сторону, женщины – по другую, они сбились в плотную толпу, которая тем не менее, перешептываясь, расступилась, чтобы господа могли встать поближе к иконостасу. Отец Илларион был в черном облачении, выражение лица трагическое. Маленький рыжий дьякон держал кадильницу, из которой шел голубоватый дым, веяло душным благоуханием, из высоко пробитых окон падал иссиня-бледный грозовой свет. Едва началась заупокойная служба, издалека донеслись первые раскаты грома. А когда священник затянул покаянную молитву «Господи, Владыко живота моего», по толпе прихожан прошла волна и они упали на колени, раздавленные сознанием своей греховности.

«Ей Господи-Царю, дарует мне зрети прегрешения моя…» – глухим, покаянным голосом продолжал священник.

И тут небо с грохотом раскололось. В свете молнии мгновенной вспышкой полыхнуло золото на окладах икон. Отец Илларион поднял испуганный взгляд к куполу. От второго раската грома, еще более близкого и еще более яростного, задрожали стекла. Софи украдкой посмотрела на Сережу. Стоя на коленях, склонив голову, он невозмутимо продолжал молиться. Тогда она оглянулась назад и увидела, что народ уже не молится. На всех лицах был написан священный ужас. Мужики, их жены и дети словно приросли к полу и, казалось, ждали конца света. Вся вторая половина службы шла под грохот, подобный обвалу. Когда священник заговорил о покойном и произнес имя «убиенного раба Божия Владимира», в ответ раздался стон, вырвавшийся одновременно у всех. Сережа перекрестился. Сбившиеся плотнее друг к другу люди следом за хозяином тоже осенили себя крестным знамением, затем распростерлись на полу, ударяясь об него лбами. Наконец, гром стал удаляться, стихать, и небо спрятало в ножны свой огненный меч.

Выйдя из церкви, Софи увидела деревню, словно отлакированную ливнем. Дождь уже не шел. Воздух был чист и безмолвен. В лужах отражались мирные облака. Уже собираясь сесть в коляску рядом с Сережей, Софи в последнюю минуту спохватилась и сказала ему:

– Пожалуй, я с вами не поеду. Мне надо навестить здесь семьи нескольких мужиков. Не могли бы вы прислать за мной коляску часа через два?

Застигнутый врасплох столь внезапным решением, молодой человек только и смог пробормотать:

– Разумеется, тетушка.

Но глаза его недобро сверкнули. Он подскочил на сиденье так, что скрипнули рессоры, хватил кучера кулаком по спине и заорал:

– Ну, пошел же! Пошел! Болван несчастный!

Коляска так рванула с места, что Софи пришлось поспешно отступить, иначе ее обдало бы жидкой грязью с ног до головы. Мужики, стоявшие вокруг нее, уже начали расходиться, словно испугавшись, как бы она с ними не заговорила. Казалось, ужас, охвативший прихожан в церкви, все еще их не отпускал. Даже священник удалился, не сказав ей ни слова, даже староста молча ушел. Не прошло и нескольких минут, как Софи оказалась стоящей в полном одиночестве посреди деревни. Донельзя удивленная, она попыталась поговорить с крестьянами у них дома, однако в какую бы избу она ни заходила, везде натыкалась на недоверчивые и подозрительные взгляды. Конечно, Софи знала, до какой степени суеверны эти люди, но никак не могла предположить, что самая обычная гроза произведет на них такое сильное впечатление. Нет, здесь явно есть что-то еще, о чем они не хотят с ней говорить! Оставалась последняя надежда что-нибудь узнать – и Софи отправилась к Антипу.

– Ах, это вы, барыня, голубушка! – воскликнул тот, радостно всплеснув руками при виде хозяйки. – А что это вы вдруг пришли?

– Пришла в надежде, что ты, Антип, сможешь мне хоть что-то объяснить. Что тут, собственно, происходит? У всей деревни такой перепуганный вид!

– И есть отчего, барыня! Вы же слышали гром, когда мы были в церкви! Знаете, отчего такая гроза случилась? Оттого, что этот человек превзошел всякую меру! Он совершил святотатство!

Антип то и дело крестился и затравленно озирался кругом.

– Что за человек? Какое святотатство? – не поняла Софи.

– Сергей Владимирович, барыня. Молодой барин не имел права заказывать эту панихиду!

– Почему «не имел права»? Разве не положено так делать? Разве нет такого обычая?..

– Для того чтобы соблюдать обычай, надо иметь чистую совесть! Отслужили панихиду на девятый день после кончины Владимира Карповича, и все прошло хорошо. На сороковой день опять служили панихиду, и тоже все прошло хорошо. А сегодня Господь наконец ответил. Когда недостойный сын осмелился молиться об упокоении души отца, небо вознегодовало, и все православные это поняли. Но что меня удивляет, так это то, что он не упал пораженным громом прямо посреди церкви!

– За что ты так ненавидишь Сережу? – тихо спросила Софи.

– За то, что из-за него на каторгу сослали невинных людей!

– А разве не эти три мужика убили Владимира Карповича?

– Нет, барыня! Он лежал мертвый, задушенный, в купальне, когда мужики утром пришли туда работать! Ну, они и поспешили рассказать об этом молодому барину! А молодой барин им ответил: «Вы и есть душегубцы!»

Ошеломленная услышанным, Софи несколько секунд молчала, собираясь с мыслями. Как ни мало доверия внушал ей племянник, поверить словам Антипа ей все же было страшно трудно.

– Если они не убивали, им достаточно было не признавать себя виновными! – наконец произнесла она.

– Да они и не признавали!

– Почему же их арестовали? Что было потом?

– Потом они сдались.

– Да почему же сдались-то?

– Барыня, голубушка, да разве ж можно иначе? Потому как они всего-навсего простые мужики! А простому мужику завсегда с господами соглашаться положено.

– Господь с тобой, Антип! Нельзя заставить людей признаться в совершении преступления, в котором они неповинны!

– Нельзя, говорите? А почему, если нельзя, им грозили дать четыреста ударов кнутом, коли не признаются?

– А кто им грозил?

– Поди знай!.. Никто вам этого и не скажет. Можно только догадываться…

– Так кто же, по-твоему, настоящий убийца?

– Откуда мне знать, барыня, голубушка? Я знаю об этом не больше вашего!..

– Одним словом, твои подозрения ни на чем не основаны.

Антип рассыпался фальшивым угодливым смехом.

– Ни на чем, барыня, голубушка! Ровным счетом ни на чем!..

– Тем не менее ты сам только что говорил…

Старик глубоко поклонился Софи, раскинув руки и выставив вперед ногу с упертой в пол пяткой и приподнятым носком:

– Только что я был не в своем уме! А теперь стал в своем, барыня, голубушка! Если вы считаете, что Владимира Карповича убили эти трое мужиков, значит, на самом деле они и есть убивцы, и правильно, что их отправили на каторгу! Всем только лучше от этого!

– А может быть, они защищались? – пошла на уступки Софи.

– От кого защищались?

– Ну, к примеру, если их господин первым ударил их…

– Должно, так оно и было! Он их первым, значит, ударил, а они в ответ – раз, и свернули ему шею! Смотреть после этого на него, наверное, радости было мало! Весь прямо-таки посинел! И язык вывалился!..

Теперь Антип, потирая руки, так и сыпал словами. Выражение его лица стало одновременно кровожадным и опасливым.

– Если бы только и с сыном могло случиться то же самое, что и с отцом! – помолчав, прибавил он.

– Да ты что говоришь-то, Антип! Ну-ка, замолчи! – прикрикнула на старика Софи.

Ей казалось, что она бредет по зыбкой, неверной болотистой, уходящей у нее из-под ног почве. И больше всего было досадно, что нельзя расспросить Сережу об истинных обстоятельствах убийства его отца так, чтобы он ни о чем не догадался, не понял, что ею получены от крестьян какие-то новые сведения. Антип, будто почувствовав нерешительность Софи, предостерег дребезжащим голосом:

– Вы, барыня-матушка, только никому не передавайте того, что я вам рассказал! Да это все и неправда на самом-то деле! Подлое вранье крепостных людишек! И про грозу даже и не думайте больше, забудьте! Гроза, она просто так началась, случайно! А истинная правда в том, что нашего доброго барина удавили злые, дурные мужики, и этим дурным мужикам теперя всей жизни не хватит, чтобы искупить грех!

Софи вышла из Антиповой избы окончательно растерянная, в полном уже смятении. Коляска тем временем вернулась за ней в деревню. На улице было темно, холодно и сыро. Кучер Давыд помог хозяйке взобраться на сиденье, закутал ей ноги пледом. Всю дорогу до дома лошади барахтались в грязи, с трудом вытаскивая ноги. Наконец за голыми ветками показались освещенные окна дома.

За ужином Сережа упорно хранил молчание, держался чопорно, натянуто. Лицо его было строгим и замкнутым, движения сдержанными, медлительными. И только после того, как они с Софи перешли в кабинет и остались вдвоем, он дал волю своему негодованию.

– Неужели, тетушка, вам так уж необходимо было остаться в деревне? – спросил он.

– Я же говорила вам, Сережа, что у меня там дела, – ответила она, развертывая вышивку.

– Дела? Какие у вас могут быть дела с мужиками? Ох, тетушка, тетушка, слишком сильно вы мужиками интересуетесь! Уверен: они Бог знает чего вам нарассказали после этой грозы! Надо же, гром и молния прямо посреди панихиды! А они до того тупые и безмозглые, что, несомненно, сочли все это проклятием Господним!..

– Да оставьте вы их!.. Что с них возьмешь: простые, наивные люди!..

Сережа не мог усидеть на месте, он стал расхаживать перед ней взад и вперед. Затем остановился и резко, почти грубо произнес:

– Не старайтесь их оправдать, тетушка! Я знаю, что они меня ненавидят, как ненавидели моего отца и моего деда, как всегда будут ненавидеть тех, кто станет им приказывать! Чем более мягким выказываешь себя в обращении с этими скотами, тем более они делаются требовательными и беспокойными!..

– Я в прежние времена очень много занималась крепостными крестьянами, и мне не кажется, будто я внесла замешательство в их умы или посеяла смуту!

– А мне рассказывали совершенно другое! Насколько я знаю, вы расписывали крестьянам радости свободы и республиканского равенства!

– Не знаю, кто наговорил вам эти глупости, но во времена Михаила Борисовича, по крайней мере, мужики ни разу не подняли мятежа, подобного тому, который стоил жизни вашему отцу!

Сережа вскинул голову. Ноздри у него раздулись и побелели.

– Мой отец погиб не во время мятежа, он был подло убит тремя негодяями! Трое на одного! Мужики на барина!

– А разве не он сам подтолкнул мужиков к этому своими бесчинствами?

– Прошу не оскорблять память моего отца!

– Но вы ведь сами говорили мне, что Владимир Карпович крайне жестоко обращался с крепостными!

Племянник уставился на нее и, видимо не найдя от ярости вразумительного ответа, проворчал:

– Я ни перед кем не намерен отчитываться!

– Я тоже, – холодно ответила Софи. – Тем не менее вы, Сережа, требуете у меня отчета.

Племянник усмехнулся.

– Просто я ни на минуту не забываю о том, что это поместье столько же принадлежит вам, тетушка, сколько мне. В соответствии со странными завещательными распоряжениями моего деда, я даже не могу выкупить вашу долю. Имение со всеми землями должно оставаться общей собственностью, в нераздельном владении, до смерти кого-то из нас. Если я умру первым, вы унаследуете все. Если же вы…

– К чему вы клоните? – прервала его Софи.

– А вот к чему, и это очень важно: несмотря на то, что в этом деле вы обладаете равными правами со мной, вы всего-навсего высланная особа. И губернатор Пскова поручил мне надзор за вами. Следовательно, вы должны подчиниться моей воле. Как ни неприятно вам это слушать, драгоценная тетушка, но я облечен правом запрещать любые ваши действия, которые покажутся мне подозрительными. Так вот: помимо всего прочего, мне не нравится, что вы разъезжаете из одной деревни в другую под предлогом благотворительности. Русскому крестьянину нет дела до французской политики. Несчастья, причиной которых вы уже сделались, распространяя революционные теории, должны были бы побудить вас вести себя более скромно. Сидите-ка лучше дома, тетушка, так будет полезнее и приятнее всем!

Софи чуть было не вспылила, но все же сумела овладеть собой и с устрашающей мягкостью произнесла:

– Сережа, вам не кажется, что вы переходите границы, забываете о том, кто я такая и откуда прибыла!

– Вы прибыли из Сибири, где жили среди политических заключенных, а это для меня весьма дурная рекомендация! Я не хочу и – повторяю! – законно и любой ценой воспрепятствую тому, чтобы вы распространяли ваши взгляды среди каштановских мужиков! При всем моем уважении к вам, тетушка, я принял решение управлять поместьем так, как считаю нужным. Довольствуйтесь, как вам уже предлагалось, домашним хозяйством, и мы останемся добрыми друзьями…

Грубость выходки племянника ошеломила Софи. Сережа никогда раньше не говорил с нею так дерзко. Почему же именно сегодня он устроил это объяснение с угрозой наказания, чем вызвано столь внезапное проявление властности? Можно подумать, он хотел раз и навсегда отнять у нее возможность действовать, словно боялся, оставив ей свободу, утратить всякую власть и над ней, и над мужиками. Она наблюдала за молодым человеком с жадным любопытством. Неужели ей и правда могло когда-то показаться, будто он похож на Николая? Между этими двумя людьми не было, нет, да и не может быть ничего общего – ровно ничего, если не считать лепки лица и цвета волос. Сережа украл маску своего дяди, чтобы прикрыть ею лицо, но быстрые темные глаза его выдавали: Софи легко читала в них ту же злобу и ту же двуличность, какие распознала когда-то в чертах Владимира Карповича Седова. Укрепившись в желании противостоять «тирану», она сухо сказала:

– Вот что, Сережа, наверное, вам следовало бы уже понять, а коли понять не можете, просто запомните: не в моих привычках склоняться перед угрозами. Особенно когда человек, пытающийся мне угрожать, – мальчишка двадцати пяти лет, мой собственный племянник. Я здесь у себя дома. И буду поступать так, как мне заблагорассудится!

Наступило молчание. Софи немного отдышалась и продолжила с насмешливой улыбкой:

– Если вам это неприятно, вы всегда можете пожаловаться губернатору. Кто знает, может быть, утратив надежду меня образумить, он по вашей просьбе отправит нарушительницу обратно в Сибирь? Только хочу сразу же заявить вам и о том, что подобная перспектива нисколько меня не пугает!

Когда она умолкла, Сережа некоторое время помолчал, ничем не выдавая овладевших им чувств, затем его лицо оживилось, взгляд загорелся и он самым любезным тоном проговорил:

– Не надо сердиться, тетушка… Мы обречены на то, чтобы жить вместе под этим кровом, и я уверен, что в конце концов непременно поладим между собой. И сейчас я всего лишь прошу вас предупреждать меня, когда соберетесь прогуляться по окрестным деревням.

Софи покачала головой.

– Нет, я не стану предупреждать вас об этом, Сережа. Я буду ездить куда захочу и когда захочу в пределах пятнадцати верст от Каштановки, поскольку именно такие границы определены мне правительством…

Сережа присел на ручку кресла и опустил голову. Он выглядел побежденным, и все же Софи сознавала, что племянник ушел в себя лишь для того, чтобы, собравшись с силами, затем успешнее пойти в новую на нее атаку. После долгой паузы он зевнул, потянулся, потрещал суставами гладких пальцев и пробормотал:

– Я уже говорил вам, что завтра утром еду в Псков?

Софи с трудом сдержала улыбку. Несомненно, племянник отправляется в город ради своих жалких еженедельных развлечений. Что ж, это хорошо: может быть, вернется умиротворенным и образумившимся.

– Если вам надо что-нибудь купить в городе, я в полном вашем распоряжении, – продолжал юноша.

– Благодарю вас, Сережа, не нужно, – вежливо ответила Софи. – Дело в том, что я сама на днях собираюсь в город.

Он поглядел на тетушку исподлобья, поднялся, проворчал: «Спокойной ночи!» – и вышел из комнаты.

5

Рано утром Сережа верхом уехал в Псков. Когда всадник скрылся за поворотом аллеи, Софи сразу почувствовала себя свободнее. Она не хотела признаваться самой себе в том, что грубое обхождение с ней племянника производит на нее сильное впечатление, однако не могла отрицать, что в его отсутствие ей дышится легче. Каждый раз, как молодой барин уезжал, дом словно пробуждался, словно встряхивался, освобождаясь от гнета. Двери хлопали, со стороны служб доносились раскаты смеха, дворовые детишки гонялись друг за дружкой по широкой лужайке…

Одевшись с помощью повеселевшей Зои, Софи решила на этот раз съездить не в Шатково, а в другие деревни, которые она в последнее время немного забросила. Распахнув окно, она крикнула проходившему мимо слуге, чтобы закладывали для нее коляску.

Прошло полчаса. Софи заглянула в конюшню и убедилась, что коляска не готова. Более того: кучер Давыд даже и не думал собираться в дорогу.

– Тебе что, не сказали, что мне надо ехать? – рассердилась Софи. Давыд попятился, его толстое бородатое лицо перекосилось от страха.

– Сказали, барыня, – пробормотал он.

– Так чего ты ждешь, почему не запрягаешь?

Двое конюхов, сгребавших сено, испуганно вжались в стенку, еще один спрятался за крупом коня, которого в это время чистил.

– Никак невозможно, барыня! – сказал Давыд.

– Почему?

– Молодой барин запретил.

Софи поначалу обезоружил ответ кучера, и она едва ли не онемела, но очень скоро возмутилась.

– Когда я что-нибудь приказываю, мой племянник не может этого отменить! – закричала она. – Я – ваша госпожа!

– Спору нет, барыня.

– И ведь вы – вы все – до этого дня мне повиновались? Исполняли любые мои распоряжения?

– Да, барыня.

– Ну, так что же? Что изменилось? Приказываю заложить коляску! И побыстрее!

Давыд вздохнул, длинно и так глубоко, что казалось, легкие у него вот-вот разорвутся, не выдержав напора, украдкой поглядел на конюхов и понурился. Борода веером развернулась у него на груди.

– Давыд, ты слышал, что я сказала? – громко повторила Софи.

Ответа она не дождалась. Кучер застыл и отупел, словно в голову ему залили свинец. Софи поняла, что сегодня ничего не сможет добиться от этих перепуганных людей.

– Прекрасно, – произнесла она. – Что ж, обойдусь без вашей помощи.

Сорвав со стены сбрую, она взнуздала первую подвернувшуюся лошадь, закрепила ремни, как не раз делали у нее на глазах другие, втолкнула коня в оглобли коляски, затянула подпругу, поправила постромки… Кучер и конюхи застыли на месте и, окаменев от ужаса, круглыми глазами следили за разгневанной барыней. Когда она села на место кучера, Давыд простонал:

– Простите нас, барыня!

Софи, не ответив, щелкнула кнутом, конь пустился шагом по аллее, затем ускорил бег. Коляску жестоко трясло, одной рукой Софи правила, другой ей приходилось удерживать большую соломенную шляпу с лентами, которая поминутно грозила слететь с головы. Дорогу развезло, кругом были сплошные лужи и грязь, из-под колес во все стороны летели комья желтой глины. По размокшим полям вяло передвигались туманные фигуры мужиков. Чем они могут там заниматься в плохую погоду? Софи поочередно заехала в Черняково, Крапиново, Болотное, побывала даже в самых маленьких деревушках. Повсюду царила одна и та же атмосфера тоски и порядка, тревоги при внешнем благополучии. Сережа мог гордиться своими достижениями: дисциплина, которую он так усердно насаждал, принесла плоды, все его крестьяне уже – без введения униформы – походили один на другого… Переходя из одной избы в другую, Софи напрочь позабыла про обед; в середине дня она решила доехать до Пскова, чтобы купить кое-какие лекарства, которые могут ей понадобиться зимой, когда дороги завалит снегом и Каштановка окажется отрезанной от остального мира.

Ловко управляя коляской, она к трем часам добралась до города. Над мокрыми крышами опускались сумерки, моросил дождь. Главная улица превратилась в канаву, полную черной тины, поверх которой были набросаны охапки соломы. В аптекарской лавке горели масляные лампы, на стенках склянок дробились блики. Пока провизор обслуживал Софи, та услышала, как у нее за спиной открылась дверь, и, обернувшись, увидела крупную женщину в украшенной перьями шляпе и ярко-синем пальто с черной отделкой. Новая посетительница величественно ступила за порог, и Софи, после краткого мгновения неуверенности, испытала неприятное чувство, узнав в ней Дарью Филипповну. До чего же она постарела и растолстела! Глаза совсем спрятались между валиками рыхлой плоти. По обеим сторонам ротика-вишенки свисают пухлые щеки. Дышит тяжело, да оно и неудивительно: живот туго-натуго затянут корсетом, а пышная грудь словно в латы закована. Софи, как ни старалась, не могла поверить, что ее Николя был когда-то любовником этой дородной дамы. Что же делать? Встречи избежать невозможно. Лучше всего было бы ограничиться кратким и сухим приветствием… Но, пока она раздумывала над тем, какую линию поведения выбрать, Дарья Филипповна, заметив знакомую, расцвела улыбкой и протянула ей обе руки. Софи напряглась и тоже попыталась улыбнуться. Непринужденность этой женщины ее изумляла. Единственное возможное объяснение – Дарья Филипповна воображает, будто Софи так никогда и не узнала об измене мужа. Открыть ей глаза? Но зачем? К чему ворошить былое? Вся эта несчастная история закончилась так давно, столько лет прошло!..

– Дорогая, дорогая моя! – воскликнула Дарья Филипповна. – Вы даже представить себе не можете, как я разволновалась, увидев вас! Я знала, что вы вернулись, и как раз собиралась написать вам на днях, чтобы зазвать к себе в гости! И уж теперь, когда вы сами мне попались, я вас не отпущу! Вы приехали в Псков за покупками? И я тоже! Так давайте дальше пойдем вместе!..

Настырной даме с ее шумной приветливостью почти удалось победить настороженность Софи: что ж, пусть и нехотя, но придется позволить Дарье Филипповне ходить с ней вместе по лавкам. Иногда Софи казалось, будто вдали промелькнула фигура Сережи, и тогда она спрашивала себя, что подумает племянник, увидев ее рядом с этой принаряженной сорокой. Впрочем, мало вероятности встретить его на улице: он ведь не для того приезжал в Псков, чтобы бесцельно прогуливаться…

В конце концов, обе женщины очутились в швейной мастерской у Тамары Ивановны. Портниха оказалась горбуньей, да к тому же слегка косила, но руки у нее были поистине золотые. Дарья Филипповна примерила малиновое шелковое платье – одному Богу ведомо, зачем оно ей понадобилось, поскольку, по собственному ее признанию, она никогда не выезжала и нигде не бывала. Софи не купила ничего, но пообещала прийти снова и что-нибудь себе заказать. После примерки Тамара Ивановна предложила обеим дамам перейти в заднюю комнату, где постоянно кипел самовар – на случай, если заказчицам захочется выпить чашку чая. Софи, уставшая после долгой прогулки, охотно согласилась. Налив чай обеим посетительницам, портниха оставила их наедине, поскольку у нее была срочная работа.

На улице уже совсем стемнело. Маленькую комнатку, где пахло крахмалом, освещала масляная лампа под зеленым абажуром с бахромой. Самовар, увенчанный пузатым чайником, пел свою песенку. На стенах теснились картинки, вырезанные из французских модных журналов. Стулья были покрыты чехлами. Дарья Филипповна, блаженно вздыхая, прихлебывала чай, но успевала между двумя глотками засыпать Софи вопросами, которые доказывали, что она принимает близко к сердцу испытания, выпавшие на долю декабристов. Толстуха была глупа, но, бесспорно, добросердечна.

В течение всей беседы Дарья Филипповна то возмущалась, то огорчалась и поминутно принималась стонать: «Ах, Боже мой! Какие жестокие страдания вам довелось перетерпеть, моя дорогая!» Она непременно хотела знать, как умер Николай, и расплакалась, слушая простой рассказ Софи.

– Бедненький! Такой веселый, такой беспечный, такой храбрый! Не могу в это поверить! Простите меня, но я никак не могу в это поверить!..

Она всхлипывала, сморкалась в платок. Пух на ее подбородке дрожал над нарядным воротничком. Две женщины за самоваром, горюющие по одному и тому же мужчине – удивительно, должно быть, на сторонний взгляд… Но как раз у законной жены глаза оставались сухими. Софи внезапно осознала, до чего же нелепо все это выглядит, и теперь выставленная напоказ печаль Дарьи Филипповны потихоньку начинала ее раздражать. Правда, та, словно испугавшись, как бы не выдать свою тайну, вдруг перестала стенать, налила себе еще одну чашку чая и сказала спокойно:

– Могу себе представить, какое волнение вы испытали, вновь увидев Каштановку! Конечно, многих людей недостает в тех местах, где когда-то вы были так счастливы… Однако обстановка, по крайней мере, не изменилась, а в нашем возрасте нет большего утешения, чем прогулка среди воспоминаний!

Слова «в нашем возрасте» рассмешили Софи, которая прекрасно знала, что моложе собеседницы, по крайней мере, лет на десять.

– Должно быть, вы немало удивились, увидев перед собой совсем взрослого племянника! – продолжала между тем Дарья Филипповна. – Вы ведь, можно сказать, совсем его не знали!

– Да, ко времени моего отъезда из Каштановки Сереже было всего несколько месяцев от роду.

– Ах, как же он хорош собой! Очень, очень хорош! Но такой дикарь! Его редко можно встретить в городе. Знаете, я нахожу, что он очень похож на Николая!

– Внешне – да, – согласилась Софи довольно сухо.

Дарья Филипповна похлопала глазами и горестно вздохнула.

– Да, конечно, вы правы. Разумеется, по характеру Сергей Владимирович – совершенно другой человек. А вы хорошо с ним ладите?

– Более или менее, – осмотрительно ответила собеседница.

– Говорю так, поскольку знаю, что мальчика воспитывали в понятиях, которые явно не имеют с вашими, ну, просто ничего общего!

– Я уже заметила это, – не сдержала вздоха Софи. Правда, тут же взяла себя в руки и прибавила: – Но мне не свойствен фанатизм.

– А вот ему – свойствен!

– Молодость… В его возрасте это естественно! Сережа всего лишь повторяет то, что привык слышать. Он очень любил отца…

– Не думаю, – покачивая головой, возразила Дарья Филипповна. – Они слишком часто спорили.

– Из-за чего? – искренне удивилась Софи.

Услышав, что собеседница призналась в полном своем неведении, Дарья Филипповна так и загорелась радостью. На ее лице появилось довольное выражение: наконец-то она может с кем-то поделиться интереснейшими сведениями!

– Как, разве вы не знали? – полушепотом спросила она. – Всегда из-за одного и того же! Из-за Каштановки! Вы меня понимаете?..

– Нет. Я нахожу, что имением прекрасно управляют, что оно прекрасно содержится. Куда лучше, чем во времена моего свекра…

– Разумеется! Но все это происходит благодаря вашему племяннику! Только благодаря ему!.. Да это же совершенно очевидно!.. Вы ведь знали Владимира Карповича!.. Он был заядлый, азартный игрок и всенепременно, если бы только мог, продал бы поместье ради удовлетворения своих прихотей. До тех пор, пока Владимир Карпович оставался опекуном мальчика, он (во всяком случае, так мне рассказывали) пользовался этим: то потихоньку сбудет с рук пару-тройку крестьян, то продаст по дешевке урожай на корню, то займет денег под огромные проценты. Достигнув совершеннолетия, Сергей Владимирович потребовал у него отчета. Дальнейшее было неизбежно. Между отцом и сыном начались жестокие споры. Говорят, громкие голоса слышны были даже в службах! Я, по совести говоря, считаю, что прав был сын. Знаете ли вы, какая у него страсть к земле? Месяц назад он снова захотел сторговать у меня три деревни, прилегающие к вашему имению. Я отказалась их продать, потому что для меня тоже священно то, чем я владею, и я свое достояние бережно храню! Я сказала «нет», но про себя подумала: «Молодец юноша!»… Если бы только мой Васенька хоть немного походил на него!.. Но мой-то сынок нисколько не интересуется нашей милой Славянкой… Он живет в моем доме, словно в гостинице, живет старым холостяком, окружив себя книгами… Ах, как это меня удручает!.. К счастью, дочки дарят мне все радости, в каких отказывает сын… Они живут в Москве… Одна замужем за…

И Дарья Филипповна принялась рассказывать о семейных делах, а Софи – равнодушно слушать ее, отрешившись от происходящего подобно камню, обтекаемому потоком речи. Время от времени из ровного гула выныривали отдельные слова: «Моя вторая дочь… Мой зять… Мои внуки…» Услышав их, Софи невольно думала: «Счастливица она, эта Дарья Филипповна… У нее настоящая, большая, многолюдная, дружная семья. И сама она – настоящая женщина, исполнившая свое предназначение: давать жизнь. А я? У меня никого нет, кроме Сережи. Но что за человек Сережа?..» Чем дольше Софи об этом думала, тем больше нарастала в ней тревога. Дарья Филипповна, заметив, что собеседница погрузилась в размышления, тронула ее за руку.

– Мой сын был бы так счастлив с вами увидеться!

– Я тоже рада была бы повидать Васю, – уклончиво ответила Софи.

Голубые глаза Дарьи Филипповны заблестели от удовольствия.

– Вы непременно должны приехать к нам на чай как-нибудь на днях! Следующий четверг вам подходит?

Поначалу Софи хотела отказаться: очень трудно было забыть о том, что Николай когда-то дрался на дуэли с Васей Волковым. И хотя впоследствии старинные друзья более или менее помирились, ей было слишком тяжело вспоминать об их ссоре. Однако любопытство уже пробудилось, и она неожиданно для самой себя ответила:

– В следующий четверг? Хорошо… Благодарю вас, Дарья Филипповна.

– Будем только мы с сыном, обещаю вам! А вы уже виделись с кем-нибудь из прежних знакомых?

– Ни с кем. Да я и не спешу.

– Да, да, вы совершенно правы! Пусть хорошенько потомятся! А знаете, дорогая, вы нисколько не изменились! Мне кажется, будто вы только вчера нас покинули! Не то что я! Стоит только посмотреться в зеркало – и кажется, будто я вижу перед собой свою покойную матушку!

Допив чай, Дарья Филипповна поставила чашку, снова вытащила из сумочки кружевной платочек, утерла пухлые губы. Софи посмотрела в окно и с удивлением обнаружила, что за стеклами непроглядная тьма. Должно быть, уже седьмой час, а ей ведь предстоит проделать долгий путь! Дарья Филипповна побранила ее за то, что она приехала одна, без кучера. Софи из гордости ответила, что ей нравится самой править лошадьми.

– Ах, Софи, вы очень неосторожны, – заметила Дарья Филипповна. – Хотите, велю моим людям вас проводить?

Софи отказалась. Обе женщины вышли на улицу и там распрощались. Дарье Филипповне предстояло сделать еще несколько визитов, Софи же храбро села в коляску и поехала. Когда последние дома города остались позади, ей показалось, будто стало еще темнее. Пахло грибами и горелым деревом. У коляски не было фонаря, однако лошадь хорошо знала дорогу и уверенно шла наугад. Софи, напряженно вглядываясь в ее танцующую тень, поочередно восстанавливала в памяти события дня и все больше злилась на Сережу, который запретил Давыду исполнять ее распоряжения.

Только сойдя на землю у крыльца, она почувствовала, как сильно устала за день. Встретивший барыню мальчишка взял коня под уздцы, чтобы отвести в конюшню. Вокруг дома царила непривычная тишина. Окна кабинета были темными. В прихожей никого. Однако на вешалке висели Сережины пальто и шляпа: значит, племянник уже вернулся из Пскова и Софи сможет высказать ему свое негодование. Только сначала надо умыться и переодеться.

Поднявшись к себе в комнату, она кликнула Зою, чтобы та помогла хозяйке сменить платье. У горничной глаза были красные, она прерывисто дышала.

– Что с тобой? – спросила Софи. – Ты плакала?

– Нет-нет, барыня, – сказала Зоя жалобно.

И ее круглый, словно яйцо, подбородок продолжал судорожно подергиваться.

– Голубушка, я же вижу, что плакала, – возразила Софи. – И ты знаешь, мне можно все рассказать. Наверное, из-за мужа?

– Да, – всхлипнула горничная.

– Давыд плохо с тобой обошелся? Он тебя побил?

– Его самого прибили!

– Кто его прибил?

– Господские люди, только что… Барин приказал… Как раз перед вашим приездом… Пятьдесят ударов розгами… У него вся спина в крови… Пластом лежит…

Софи нахмурилась. После недолгого затишья ярость снова закипала в ее душе.

– За что высекли Давыда? – глухо проговорила она.

Зоя отвела глаза.

– Из-за вас, барыня.

От изумления Софи так и осталась стоять с раскрытым ртом.

– Из-за меня? – справившись наконец с удивлением, но по-прежнему не веря своим ушам, пробормотала она. – Быть такого не может!

– А вот и может, барыня. Давыд мой должен был помешать вам уехать по деревням. А он не сумел вас остановить. И тогда молодой барин приказал высечь его, прямо посреди двора…

В наступившем молчании Софи едва не утратила власти над собой. Мысли бешено метались в голове. Она слышала, как пульсирует ее собственная кровь.

– Молодой барин и конюхов велел высечь, – продолжала Зоя. – Только умоляю вас, барыня, миленькая, не говорите хозяину, что я пожаловалась! Он рассердится и все выместит на нас! В конце концов, ничего такого страшного не случилось, и Давыд скоро поправится! Он крепкий, несмотря на возраст!

– Нет-нет, на этот раз племянничек хватил через край! – бормотала Софи, обращаясь к себе самой.

Она нервными движениями застегнула пуговицы на платье и бросилась вон из комнаты. Лестница задрожала под ее ногами. Уверенная в том, что Сережа у себя в кабинете, она вихрем влетела туда, на минутку замерла в растерянности посреди темной и пустой комнаты, затем выбежала за дверь и принялась озираться. Скучавший в прихожей слуга обратился к ней:

– Если молодого барина ищете, так он у себя в комнате.

Софи снова поднялась по лестнице, прошла по коридору в обратном направлении и постучалась у дверей Сережи.

– Заходите, – произнес любезный голос.

Племянник сидел перед маленьким письменным столом и перебирал бумаги. Халат из золотистой парчи окутывал молодого человека до щиколоток. При виде тетушки он поднялся, затянул потуже шнурок, которым был подпоясан халат, и вопросительно уставился на гостью, решившую посетить его в столь неурочный час. Софи, еще не отдышавшись после того, как стремительно взлетела по лестнице, гневно выкрикнула:

– За что, извольте объяснить, вы приказали высечь Давыда?

Брови Сережи поползли вверх по лбу.

– Я отдал ему определенные распоряжения, тетушка.

– Разве он их не выполнил?

Племянник едва приметно улыбнулся. Должно быть, он предвидел эту сцену и втайне наслаждался тем, что сохраняет спокойствие в присутствии донельзя разъяренной женщины.

– Вы ведь смогли уехать, несмотря ни на что, – сказал он. – Стало быть, Давыд провинился. Да успокойтесь, тетушка, хорошая порка мужику никогда вреда не причиняла. Наоборот, порка усиливает кровообращение, которое от природы у него замедленное. Разумеется, злоупотреблять подобным средством не стоит. Но ведь только от вас одной зависит, чтобы все на этом и закончилось! Если согласитесь с моими предписаниями, ни кучера, ни конюхов больше никто не тронет. Зато если станете повторять свою выходку, мне придется снова и снова наказывать их розгами. Я категорически настаиваю на том, чтобы у меня в доме во всем сохранялся порядок. Чтобы всякая вещь и всякий человек находились на своем месте, где им положено быть. Поскольку вы так любите крепостных, вам следует доказать, что можете ради них слегка поступиться своей независимостью. И я уверен, что вам, тетушка, такой милосердной, легче будет посидеть дома, чем думать о том, что из-за вас этим несчастным до хребта обдирают спину!..

Софи слушала племянника с ужасом и омерзением. Ни одно из оправданий, которые она прежде находила для Сережи, не смогло устоять перед этим его спокойным изъявлением лютой злобы. Презрительно взглянув на юношу, она произнесла, отчетливо выговаривая каждое слово:

– Клянусь вам, Сережа, что бы ни случилось, вы больше и волоска на голове ни у одного своего мужика не тронете!

– Советую вам, тетушка, не торопиться с клятвами. Но до чего же вы плохо меня знаете!

– Это вы плохо меня знаете! Я ни за что не поддамся на ваши запугивания! А если вы сделаете то, что собираетесь, я небо и землю переверну, я дойду до губернатора!

– Пешком? – ехидно поинтересовался Сережа.

– Да, пешком, если потребуется! Несколько верст меня не испугают. Я расскажу властям о том, как вы обращаетесь со своими крепостными!..

Охваченная негодованием, она уже и сама не понимала, что говорит, но внезапно умолкла, заметив, как что-то дрогнуло в Сережиных глазах. Словно, сама о том не догадываясь, она затронула уязвимое место. Однако замешательство это длилось не более мгновенья: не успела она осознать, что происходит, как племянник уже справился с собой.

– Вы что же, драгоценная тетушка, воображаете, будто губернатор станет вас слушать? – усмехнувшись, спросил он.

– Я уже заставляла выслушивать меня и более важных особ, чем псковский губернатор, – ответила Софи.

– Неужто на каторге?

– И в Санкт-Петербурге тоже! Да один только факт, что мне удалось вернуться из Сибири, разве не доказывает вам, до какой степени я упряма? И впредь я не постесняюсь использовать все свои связи ради того, чтобы в этом доме считались с моими правами!

– Никто ваших прав и не оспаривает, – внезапно успокоившись, сказал Сережа.

– Как бы не так! Вы посмели отдать приказ моим людям не исполнять моих распоряжений! Вы подвергаете их пыткам, чтобы добиться покорности! Вы используете их для того, чтобы держать меня в заточении! Напоминаю: Каштановка принадлежит мне столько же, сколько вам! То, что происходит здесь, мне не нравится, нет, больше того, то, что происходит здесь, приводит меня в негодование! Я обо всем сообщу полиции!..

Когда она, задохнувшись и истощив запас угроз, прервалась, Сережа выглядел чуть бледнее обыкновенного. Уголки губ у него опустились книзу. Взгляд блуждал.

– Вы так долго прожили среди каторжников, тетушка, – пробормотал он, – что утратили представление о том, какое расстояние должно отделять крепостного мужика от его господина!

Слишком уставшая для того, чтобы продолжать спор, Софи смерила племянника презрительным взглядом, повернулась и быстро вышла из комнаты, хлопнув на прощание дверью.

В своей спальне она застала плачущую Зою.

– Успокойся, – сказала Софи. – Отныне вы под моей защитой. Ничего плохого с вами больше не случится.

Она старалась излучать радостную уверенность, но в действительности далеко не была уверена в том, что сможет защитить своих людей от жестокого обращения с ними: ведь без этого, кажется, просто жить не может совладелец Каштановки. И если завтра Софи снова в одиночестве поедет кататься, Сергей – хотя бы из уязвленной гордыни, ради грубого доказательства своей силы – способен привести угрозу в исполнение. А Софи, несмотря на все, что она ему наговорила, не думала, что и в самом деле отправится в Псков жаловаться губернатору, – скорее всего, тот вообще откажется ее принять: слишком новый человек госпожа Озарёва в этих краях, и вдобавок уж на очень плохом она счету! Надо подождать более удобного случая, для того чтобы мериться силами с племянником. В молодости она пренебрегла бы подобными расчетами, бросилась бы вперед очертя голову, но теперь приходилось считаться и с усталостью собственного тела, и с предостережениями рассудка. Теперь, чтобы лучше подготовиться к броску, следует притвориться, будто она отказалась от борьбы. Соперник у нее слишком опасный. Настоящее чудовище, копия папаши, вот только Сережа еще ужаснее старшего Седова, поскольку скрывает черствое сердце за красивой внешностью. Сев перед туалетным столиком, Софи погляделась в зеркало. Лицо осунулось, под глазами легли темные тени. Может быть, она напрасно приняла приглашение Дарьи Филипповны? Нет! В ее положении она не может позволить себе разочаровать человека, так доброжелательно к ней настроенного. Тем более что она сейчас как никогда нуждается в союзниках, в помощи! Софи распустила волосы. Мысли ее путались и рассыпались так же, как эти пряди. Зоя взяла со столика гребень и щетку.

– Как странно, – произнесла Софи, – что ты замужем за Давыдом… Он ведь, по меньшей мере, лет на двадцать тебя старше?

– На двадцать семь, – уточнила Зоя.

– И давно ли ты стала его женой?

– Три года назад покойный барин заставил за Давыда выйти.

– Как это – заставил?

– Да я-то другого совсем любила… Петю, кузнеца нашего… Но Владимиру Карповичу это не понравилось… И он женил моего Петю на беззубой старухе, согнутой в три погибели, а меня отдал за Давыда… Ой, барыня, милая, я тогда так плакала, так плакала, все глазоньки свои выплакала!.. А потом понемножку привыкла… Давыд ведь не злой… Не пьет он и на руку не тяжел… Вот только бывает, когда наступит вечер или жара стоит, – у меня прямо душа из тела рвется!..

Зоя горестно вздохнула и медленными движениями принялась расчесывать волосы Софи.

* * *

Вечером было принято великое решение: Софи спустилась к ужину, весьма тщательно одетая и невозмутимо спокойная. Она не хотела выглядеть так, словно хоть сколько-нибудь уступила запугиваниям племянника. Тот, казалось, сумел оценить по достоинству новый способ бросить ему вызов. Он также оделся с особым тщанием, словно своей элегантностью надеялся стереть воспоминание о невежливых речах, которые держал так недавно. Сидя по обе стороны длинного стола, при свете свечей, мерцающими огоньками отражавшихся в хрустале, они словно праздновали начало междоусобной войны. Все время, пока длился торжественный и мрачный ужин, Софи сидела молча и чопорно, она едва прикасалась к еде и не глядела на сотрапезника.

Выйдя из-за стола, тетка с племянником, как обычно, перешли в кабинет, Софи взялась за вышивку. Она решила, что уйдет в спальню только после того, как высидит внизу приличное время. Мирно расположившись в кресле, она протягивала иголку сквозь канву, и под ее рукой постепенно, стежок за стежком, вырисовывался зеленый листок. Сережа, устроившись напротив, перелистывал газету. От изразцовой печки веяло жаром, потрескивали дрова. В темном парке лаяли сторожевые псы. «Он – единственное существо на всем свете, которому мне совершенно нечего сказать!» – с грустью подумала Софи.

Молчание в конце концов сделалось таким тягостным, что Сережа, не выдержав, проворчал:

– Хотите знать, какие новости из Франции? Восемнадцатого числа прошедшего месяца скончался один из ваших писателей, господин Оноре де Бальзак… Принц-консорт покинул Париж и отправился с визитом в западные департаменты… Снова обсуждается закон о депортации, принятый вашим Законодательным собранием… Что ж, тетушка, выходит, не только в России существуют каторги?

Софи не ответила. Выждав паузу, Сережа снова заговорил:

– Как видите, я получаю французские газеты. Те же самые, что приходили во времена моего отца, а он очень интересовался Францией! Вы в каких отношениях были с батюшкой?

Она подумала, что Сережа над ней насмехается, и поспешила ответить довольно резко:

– Вы должны знать об этом лучше меня!

– Владимир Карпович всегда говорил о вас с величайшим уважением, – сказал Сережа.

Отложив газету, он закинул ногу на ногу, склонил голову набок и прибавил:

– Мне кажется, несмотря на внешние разногласия, у нас с вами есть нечто общее.

Софи с удивлением подняла глаза от работы. Довольный произведенным впечатлением, племянник продолжал более оживленным тоном:

– Дело в том, что вы любите это имение так же сильно, как я! И так же, как и я, готовы всем ради него пожертвовать!

– Всем? – повторила она. – Вот уж ничего подобного! Я люблю людей, а не вещи. Меня привязывают к Каштановке живущие здесь люди.

– Они – одно целое с землей!

– Разве что тогда, когда речь идет о том, чтобы их продать!

Сережа нахмурился.

– Я никогда ни одного из них не продам! – с силой проговорил он. – В этом отношении я – полная противоположность моему отцу!..

Они умолкли. Дом окружал их привычными вечерними звуками. Ливень стучал в стекло. Через некоторое время Сережа небрежно проговорил:

– Друзья сказали мне, что сегодня днем вас видели в городе с госпожой Волковой.

– Да, так и есть, – подтвердила Софи.

– Странное знакомство! Вы собираетесь еще с ней видеться?

– Да.

– И когда же?

– Вас это не касается!

– Мне необходимо знать!

– Зачем?

– Чтобы отдать распоряжения кучеру!

– Не вы будете отдавать ему распоряжения, а я! Припомните-ка, что я вам говорила давеча!

Сережа расхохотался, в полумраке кабинета ярко блеснули зубы.

– Да ну что вы, в самом деле, тетушка! Неужто мы с вами передеремся из-за мелких неприятностей на конюшне!.. Если вам охота прокатиться в Славянку, чтобы повидаться с этой толстой старой сплетницей и ее тупицей-сыном, которого она держит под каблуком, – что ж, я предоставлю в полное ваше распоряжение все экипажи и всех лошадей, какие только есть в имении! Давыду будет сказано, что он должен повиноваться вам точно так же, как мне! Только прикажите – и все будет исполнено!

Племянник склонился перед ней в шутовском поклоне. Софи удивилась тому, что он так легко уступил. Подействовал ли на Сережу ее решительный тон или же он готовил ответный выпад, какого она пока и заподозрить не могла? На самом деле ее куда больше тревожила его нынешняя покладистость, чем прежняя непреклонность. Слуга внес на подносе графин с ликером и рюмки. Именно в эту минуту Софи заранее назначила себе время для того, чтобы уйти в спальню. Она поднялась и произнесла:

– Спокойной ночи, Сережа.

Он потянулся было поцеловать тетушке руку, но тетушка не дала ему времени это сделать, поспешно направившись к двери. Приостановившись на пороге, она обернулась и увидела, как племянник наливает себе рюмку, пригубливает, затем, запрокинув голову, допивает одним глотком. Какое-то смутное воспоминание мелькнуло у нее в голове. Что-то очень далекое и очень приятное, что-то неуловимое проскользнуло в памяти и скрылось. Она неотступно думала об этом, пока раздевалась, нетерпеливо подгоняя заупрямившуюся память. И только потом, лежа в постели, наконец вспомнила день, когда угощала наливкой Фердинанда Богдановича. И уснула, разнеженная этим воспоминанием.

6

В коляске, уносившей ее в Славянку, Софи пыталась убедить себя в том, что не ошиблась, приняв приглашение Дарьи Филипповны. Но ей по-прежнему было не по себе: казалось, что, отправившись в гости к этим двум так тесно связанным с историей их с Николаем невзгод людям, она снова окунается в грязь. И в то же время ее непреодолимо влекло к ним, как будто Дарья Филипповна и Вася были лучшими ее союзниками в борьбе с одиночеством. Перед глазами у нее на каждой выбоине дороги подскакивала спина Давыда. Чтобы везти барыню, кучер вырядился в лучшие свои одежды. На этот раз бояться ему было нечего: молодой барин подтвердил распоряжения хозяйки.

В сравнении с Каштановкой имение Славянка выглядело запущенным. Многие поля оставались под паром, дороги, которые никто не чинил, были все в рытвинах и колдобинах, в деревнях, стоявших по обеим сторонам дороги, избы были грязные, обветшалые, полуразрушенные, сады заполонила крапива. Дождь никак не начинался, хотя над головой давно уже нависли низкие темные тучи. Ледяной ветер свистел в облетевших ветвях. Парк вокруг господского дома, обширный, тихий и заброшенный, печальным своим очарованием напоминал осенний лес. В просвете поредевшей желтой листвы Софи увидела перед собой господский дом – деревянный, длинный, закоптившийся, с маленькими окошками и крашеными ставнями.

Коляска остановилась у крыльца, и Дарья Филипповна, в плохо сидевшем на ней жемчужно-сером платье с оборками, поспешно сбежав по ступенькам, бросилась к гостье. Оглушенная восклицаниями хозяйки дома, Софи покорно следовала за ней в столовую, где на овальном столе, помимо целых гор самых разных пирожков, вокруг сверкающего самовара выстроились хороводом еще и вазы с вареньем. Едва гостья села к столу, в комнату вошел мужчина, напомнивший ей постаревшего итальянского певца: пузатый, седеющий, большие черные глаза на толстом лице… Одет он был небрежно – в коричневую бархатную куртку и бежевые панталоны с растянутыми штрипками… У Софи защемило сердце, когда она узнала, хотя и с трудом, прежнего элегантного красавца Васю Волкова. А мать защебетала, обращаясь к нему, как к маленькому мальчику:

– Ну вот! Вот и она, Васенька! Она пришла! Ты ведь так хотел ее увидеть!

– Матушка, прошу вас!.. – угрюмо остановил Дарью Филипповну Вася.

Склонившись перед Софи, он поцеловал ей руку, сел к столу, попросил налить ему стакан чаю, некоторое время, явно томясь от скуки, слушал болтовню женщин, затем, воспользовавшись паузой, пробормотал, не поднимая глаз:

– Матушка рассказала мне про Николая… Это так ужасно!.. Я хотел сказать вам, что много думал о нем все те долгие годы, которые он провел в ссылке… О нем и обо всех, кто нашел в себе мужество пострадать за политические убеждения… Вы ведь знаете, что мне, по странному стечению обстоятельств, пришлось уехать из Санкт-Петербурга как раз накануне восстания… Неотложные семейные дела призвали меня в Псков…

– Да! Да! Неотложные и весьма, весьма важные семейные дела! – подхватила Дарья Филипповна.

– Таким вот чудесным образом я избежал наказания. Меня, правда, вызвали и допросили, но сразу же и отпустили. Однако, хотя и не был осужден, я всегда чувствовал свою неразрывную связь с теми, кого сослали в Сибирь. Я… я плакал о них… вместе с ними… И я по-прежнему преклоняюсь перед моими товарищами… Даже теперь дня не проходит без того, чтобы я не молился за них, живых и умерших… Ведь мои взгляды… мои взгляды нисколько не изменились!..

Софи с удивлением слушала жалкие речи Васи Волкова в собственную защиту. Должно быть, он стыдился того, что в последнюю минуту покинул декабристов под предлогом, в который ни тогда, ни теперь сам не верил. И вот неуклюже старается оправдаться – словно та, что нынче слушает его, воплощает в себе одной всех мужчин и всех женщин, оставшихся в Сибири. Между тем годы мирной деревенской жизни должны были смягчить угрызения совести. Все время, пока сын говорил, Дарья Филипповна с тревогой наблюдала за ним.

– Напрасно ты так горячишься, – сказала она, едва Вася умолк. – Наша милая приятельница все это знает. В каждой катастрофе бывают жертвы и бывают те, кому удается уцелеть, так разве уцелевшие когда-нибудь стыдились того, что не оказались в числе жертв? И должно ли им стыдиться?

– Замолчите, матушка! – раздраженно прикрикнул Вася. И, повернувшись к Софи, спросил:

– Был ли у вас случай поговорить обо мне с нашими общими друзьями?

– Да, конечно, – заверила она. – Мы часто говорили о вас, очень часто…

На самом деле ей казалось, что никто из декабристов никогда не интересовался судьбой Васи Волкова, не пытался ни оправдывать его, ни осуждать.

– А что товарищи говорили обо мне, сударыня?

Из милосердия Софи солгала:

– Что не лишили вас своего доверия!

– А то обстоятельство, что я не был взят вместе с ними на Сенатской площади?..

– Боже мой, никому и в голову не пришло вас в этом упрекнуть!

– Вот видишь! – торжествующим тоном воскликнула Дарья Филипповна. – Благодарю вас, дорогая моя. Вы и представить себе не можете, какое благодеяние только что нам оказали. Вася так терзается, так изводит себя всеми этими историями. Он воображает, будто…

– Ничего я не воображаю! – в ярости выкрикнул Вася. – Не вмешивайтесь, Бога ради, в дела, в которых ничего не понимаете!

Дарья Филипповна втянула голову в плечи и бросила на Софи робкий и вместе с тем заговорщический взгляд.

– А Николай? – вновь заговорил Вася. – Что Николай?.. Он не был разочарован?..

– Чем же?

– Но… как же… одним словом, тем, что меня не было рядом с ним четырнадцатого декабря?..

– Он немножко завидовал тому, что вы остались на свободе, и это все, – ответила Софи. – Видите ли, опыт каторги возвращает всякой вещи ее истинную ценность. Там внезапно понимаешь, что самое главное в жизни – никакая не теория, сколь бы благородной она ни была, но здоровье, свобода перемещаться куда угодно, такие вот простые, совсем простые понятия…

Вася с жадностью слушал гостью, выражение лица у него было напряженным.

– Стало быть, там совсем не говорили о политике? – удивился он.

– Разумеется, говорили! Но скорее по привычке, чем в силу необходимости разобраться, наконец, в истинности своих убеждений. На самом-то деле едва ли не все ваши друзья признали, что в России еще долгие годы совершенно невозможно будет установить конституционный режим…

– А вот мой Васенька стал еще более неистовым, чем прежде! – в притворно радостном порыве вскричала Дарья Филипповна. – Все читает, читает, читает – прямо без остановки!.. И одни только опасные французские книги!.. А всякий раз, как к нам приходят гости, выступает с республиканскими речами!.. Ох, он такой неосторожный, мой Васенька!.. Рано или поздно ему дадут по рукам!..

– Матушка, зачем вы так говорите? – поморщился Вася. – Вы же прекрасно знаете, что все это неправда!

– Как это – неправда? – возмутилась та. – Вспомни хотя бы тот день, когда у нас обедали почтмейстер с женой. Ты с таким жаром рассказывал им об этом французском священнике, который был куда ближе к народу, чем к папе… Как его, бишь… Какой-то Ламонне… Или Ламенне… Запамятовала…

Вася глубоко вздохнул и закрыл лицо руками – постаревший ребенок, задавленный властной и болтливой матерью. А Дарья Филипповна тотчас утихла, словно опасалась, что, если будет настаивать на своем, доведет сына до припадка. Склонившись к уху Софи, она доверительным полушепотом объяснила:

– Вася не хочет, чтобы об этом говорили, но пойдите в его комнату, и вы увидите его библиотеку! Наш общий друг Трусов, псковский предводитель дворянства, так мне и заявил: «Это настоящая бочка пороха!»

Вася поднял голову, и на его лице промелькнула невеселая улыбка.

– Да, в своем безделье я только чтением и утешаюсь. Чем больше размышляешь, тем меньше хочется действовать. Вместо того, чтобы запрещать в России политические книги, правительству следовало бы поощрять их распространение. Мы все превратились бы в мечтателей. Мы сделались бы совершенно безобидными…

Он умолк и принялся крутить ложечку в стакане с серебряным подстаканником.

– Пей, – приказала Дарья Филипповна. – Чай совсем остыл!

Он машинально повиновался.

– Самое тягостное, – продолжала она, – то, что ему совершенно не с кем обмениваться мыслями! Ну с кем ему говорить? Разве что со мной… Но я-то в таких делах мало что понимаю… А все наши друзья тут придерживаются, скорее, других взглядов… Вот Васенька и остался один… И целыми днями тоскует у себя в комнате… А ведь это нездорово, ох как нездорово!.. Вот если бы Николай Михайлович еще был среди нас!..

Толстуха всхлипнула. Вася метнул на нее гневный взгляд. Наступила тишина, и Софи почувствовала, как тяготят ее привычки этой матери и этого сына, их маниакальная озлобленность, их враждебность и их тайное согласие в лени, небрежности и чревоугодии. Рядом с Волковыми она чувствовала себя словно в присутствии старой супружеской четы, сварливой, постоянно бранящейся, но неразлучной. Вася нервно катал по скатерти хлебные катышки. Глядя на него, Софи задумалась, не повредился ли он душевно из-за неудачи восстания 14 декабря 1825 года, ареста своих друзей и собственной безнаказанности.

– Надо бы вам с вашей матушкой приехать ко мне в Каштановку, – произнесла она.

Вася вздрогнул. Его лицо с тонкими, хотя и заплывшими жиром чертами испуганно сморщилось, затем сделалось непроницаемым.

– Мне очень жаль, – проговорил он, – но это невозможно!.. Вы уж простите…

– Но почему?

– Из-за вашего племянника, Сергея Владимировича. Я не могу выносить того, как он обращается со своими людьми. В то время как подавляющее большинство помещиков, даже самые старые и отсталые среди них, чувствуют, что не могут больше эксплуатировать крепостных, как делали прежде, понимают, что идея освобождения носится в воздухе и следует к этому подготовиться самим и подготовить народ, господин Седов-младший продолжает вести себя как мелкий провинциальный тиран. Он получает садистское наслаждение от того, что до предела натягивает вожжи власти, данной ему законом. И счел бы себя обесчещенным, отказавшись даже от самой малой крупицы своих господских прав. Поглядите-ка на наших мужиков или на соседских крестьян, у Гедеоновых, у Масловых… Какая разница, на первый взгляд, между ними и свободными земледельцами? Да почти никакой! Наши мужики считают даже, будто земля принадлежит им. «Мы твои, барин, – говорят они мне, – а землица-то наша!» А как вы думаете, могут каштановские крестьяне сказать нечто подобное Сергею Владимировичу? Ни за что на свете! Они запуганы, они только и знают, что гнуть спину, они позволяют себя обирать и сечь! Животные, право слово, этот деспот превратил людей в скотину!..

Вася повысил голос почти до крика. Руки у него дрожали.

– Стоит мне вспомнить, – помолчав и переведя дух, продолжал он, – сколько выдающихся людей были сосланы в Сибирь за то, что возмечтали освободить крепостных, а затем – что двадцать пять лет спустя родной племянник одного из этих людей отправляет мужиков на каторгу ради того, чтобы спасти собственную свою шкуру… стоит мне об этом подумать, и я начинаю сомневаться: да неужто оба эти события могли произойти в одной и той же стране!

Софи поначалу не поняла смысла гневной речи соседа. Зато Дарья Филипповна явно все понимала и потому взволновалась:

– Вася, ты преувеличиваешь! У тебя нет никаких доказательств!

– Все об этом знают, только никто не решается сказать вслух! – закричал Вася, оттолкнув тарелку.

– О чем все знают? – спросила Софи.

Волков растерянно посмотрел на нее и внезапно брякнул:

– Это ваш племянник его убил!

Мир, окружающий Софи, разом утратил краски и осязаемость. На мгновение она словно повисла в пустоте. Наконец, собравшись с мыслями, она еле слышно пролепетала:

– Этого не может быть!.. Родного отца?..

– Да Сергей люто ненавидел его! – воскликнул Вася.

Софи в растерянности повернулась в Дарье Филипповне, но та закивала головой.

– Да, но я в тот раз не сказала вам… Мне не хотелось еще сильнее вас расстраивать… Может быть, напрасно и ты, Вася, об этом заговорил!

– Почему? Госпожа Озарёва должна знать обо всем!

– А сами-то вы откуда обо всем узнали? – спросила Софи.

– Ваши слуги рассказали нашему управляющему, что накануне убийства в Каштановке разыгралась чудовищная сцена. Кажется, Владимир Карпович подписал долговое обязательство, а может быть, совершил еще какой-то необдуманный поступок… В общем, что бы там ни было, сын заперся с ним в кабинете, кричал на него, оскорблял, надавал пощечин. Все слуги, столпившись в коридоре, в ужасе прислушивались к скандалу. И какое-то время спустя отец и сын, вероятно, устав выкрикивать оскорбления, успокоились и вместе выпили…

– Может быть, это всего лишь слухи, которые распускает дворня… – прошептала Софи.

– Сударыня, не бывает дыма без огня! На следующий день Владимира Карповича нашли в купальне мертвым, задушенным.

– А вдруг это всего лишь простое совпадение? Не существует ведь, насколько я понимаю, никаких вещественных доказательств, никаких прямых или косвенных улик, которые позволили бы обвинить моего племянника в убийстве… Да и потом, мужики ведь признались…

Вася злобно рассмеялся:

– Кому не известно, чего стоят признания мужиков, сделанные под угрозой кнута! Что же касается вещественных доказательств, следственная комиссия даже и не пыталась их искать! Ради спокойствия умов и поддержания порядка лучше осудить трех невиновных крепостных, чем одного преступного барина!.. Одно только не вызывает сомнений: в наших краях эта смерть никого не удивила. Более того – все давно ждали подобного финала. По-другому закончиться просто не могло!

Пока он говорил, Софи припоминала откровения Антипа. Старик ведь тоже – безусловно, юродствуя только для виду, – утверждал, будто мужики не убивали своего барина. Во внутренней тишине, какую создает предельно напряженное внимание, Софи чувствовала, почти что слышала, как ее подозрения крепнут и превращаются в уверенность. Однако она не желала поддаваться панике и искала доводы, способные противостоять охватившему ее ужасу. Дарья Филипповна тем временем положила в рот еще ложечку варенья и вздохнула:

– Ах, все это так ужасно! Но тут уж ничего не поделаешь!

– Как это – ничего не поделаешь? – снова вспылил Вася. – Должно существовать верное средство отыскать правду! Если бы я был там, на месте…

– Но вот я-то именно там, на месте, – возразила Софи, – однако ничего не могу узнать: мужики не доверяют тем, кто желает им добра. Оказалось невозможно выяснить, что они думают: уж слишком эти люди боятся, что молодой барин жестоко отомстит! Сергей скор на руку и отнюдь не милосерден!

– Наберитесь терпения, – посоветовал Волков, – языки рано или поздно развяжутся! Но вам ведь и самой наверняка кажется недопустимым то, что этих бедолаг, ничего плохого не сделавших, даже не слушая их возражений, заковали в цепи и отправили в Сибирь?

Фраза так точно выражала смятение, охватившее Софи, что ей показалось, будто она сама произнесла эти слова. Изо всех преступлений, на какие способно общество, намеренно допущенная юридическая ошибка казалась ей наиболее омерзительной. «Я не смогу ни жить, ни дышать свободно, – думала Софи, – пока в моем сознании будет оставаться сомнение в виновности крепостных. Но что делать? Кого расспрашивать? И как потом добиться пересмотра судебного решения?» Ее удручало сознание собственного бессилия. Внезапно она поняла, что и десяти минут больше не высидит за столом: ей необходимо вернуться в Каштановку, увидеть Сережу, всмотреться в его лицо, проникнуть в тайну его чувств.

Когда гостья объявила, что ей пора уезжать, Дарья Филипповна искренне огорчилась:

– Как, уже? А я-то собиралась показать вам наш парк, реку, мельницу…

– Не настаивайте, матушка, у госпожи Озарёвой сейчас, несомненно, нет ни малейшего желания прогуливаться по окрестностям! – сказал Вася.

– Признаюсь, нет… – пробормотала Софи. – Я все еще под впечатлением того, что вы рассказали.

Сосед наклонился к ней:

– Если узнаете что-то новое, прошу вас, дайте и мне знать.

Дарья Филипповна улыбнулась довольной материнской улыбкой: наконец-то ее сын хоть чем-то заинтересовался, хоть к кому-то проявил дружеские чувства!

– Прекрасно! – воскликнула она. – Дорогая моя, приезжайте поскорее снова!

– Да, да! – подхватил Вася. – Непременно приезжайте!

Его большие черные глаза наполнились слезами, и он стал похож на чувствительную старушку. Софи поднялась. Ее попытались хоть ненадолго задержать. На это она согласилась. Ей пришлось отправиться вместе с Дарьей Филипповной в гостиную, полюбоваться дагерротипами всех трех дочек и их мужей, изучить рисунок довольно грубого кружева, которое плели мастерицы одной из деревень, принадлежавших Волковым. Наконец, мать и сын с сожалением проводили гостью до коляски. После недавней яростной вспышки Вася снова впал в тупое безразличие. Можно было подумать, будто он позабыл даже и о самой причине, вызвавшей его столь громкое негодование. Он шел, сгорбившись, опустив под мятой курткой плечи, по-стариковски шаркая ногами. Дарья Филипповна дважды тянулась поправить сыну воротник, но тот отталкивал ее руку.

– Оставьте… Не трогайте меня!

Обратный путь показался Софи бесконечным. Поднявшись к себе в комнату, она снова стала томиться нетерпением. Незадолго до ужина, не выдержав, спустилась в кабинет, где Сережа ждал ее, чтобы идти к столу. Взглянув на племянника, Софи испытала настоящее потрясение. Нет, не может быть у убийцы настолько спокойного лица! Невозможно представить себе этого мальчика – с такими непринужденными повадками, с такими приятными чертами лица… невозможно представить его стискивающим шею отца, изо всех сил, долго – пока тот не задохнется… Ерунда! Вася помешанный, а его мать попросту дура! Зачем только она стала их слушать?

– Ну, тетушка, как вы погостили у Дарьи Филипповны? – спросил он. – Приятные ли были разговоры?

– Очень приятные, – сказала Софи, сама не понимая, что говорит.

– Тогда что же вы так рано вернулись?

– Немного устала, хотелось отдохнуть…

– Может быть, вы предпочитаете поужинать у себя в комнате?

– Нет-нет, зачем же…

Слуга распахнул двойную дверь. Стал виден накрытый стол – слишком большой, слишком ярко освещенный свечами в серебряных канделябрах. Эта привычная глазу картина окончательно успокоила Софи.

7

– Не спрашивайте меня об этом, барыня, голубушка! – вздохнул Антип. – Если отвечу, крыша рухнет мне прямо на голову!

Он опасливо покосился на потолок своей избы и перекрестил себе грудь.

Софи, тем не менее, повторила свой вопрос:

– Если не мужики убили Владимира Карповича, тогда кто же это сделал?

– Да не знаю я!

– Хочешь, сама тебе скажу?

– Нет! Нет! – забормотал старик, округлив испуганные глаза.

– Это сделал его сын.

Антип упал на колени.

– Пресвятая Богородица! Да разве можно, греха на душу не взяв, произнести перед иконами такие слова?

– Хватит дурака валять, Антип! Мне необходимо знать правду! Он, Сережа, Сергей Владимирович, правда ведь?

– Да, – прошептал Антип и стал озираться кругом, словно хотел проверить, не слышал ли его кто-нибудь еще, кроме Софи.

Дверь и окно были наглухо закрыты, в комнате царил пахучий полумрак. Посреди стола лежал ломоть черного хлеба, рядом, на обрывке газеты, – горстка соли.

– Как ты можешь быть в этом уверен? – спросила она.

– А я, барыня, голубушка, в этом не совсем и уверен!

– Но почти?

– Да!

– Почему же?

Он встал, кряхтя, и затряс своей большой лохматой головой с морщинистым лицом так, что едва не сорвал ее с плеч.

– Когда ты уже стар и тебе весь день нечего делать, сидишь и думаешь, больше ничего не остается, – заговорил он. – Пятнадцатого мая, на рассвете, три мужика вроде бы убили Владимира Карповича в купальне. Но зачем они отправились в купальню?

– Им было приказано починить пол, – сказала Софи.

– А кто им приказал починить пол?

– Не знаю… Должно быть, сам Владимир Карпович…

– Да нет, барыня! Его сын! Сергей Владимирович пришел в деревню пешком, четырнадцатого мая, поздно вечером. Он выглядел странно: одежда в пыли, на щеке царапина. Молодой барин велел Осипу-рыжему и Федьке с Макаром завтра с утра всенепременно прийти с инструментами на берег реки, чтобы починить пол в купальне. Обычно в таких случаях с нашими ребятами идет погонщик, чтобы присматривать за тем, как они работают, – таковы правила, и Сергей Владимирович требует строго их соблюдать, поскольку сам их и придумал. Ну, так вот! В тот вечер, четырнадцатого мая, он пришел в деревню и сказал мужикам: «Завтра погонщика не будет! Идите туда одни! Так будет проще!..»

– И что тут удивительного?

– Э-э, барыня! Да если бы они пошли туда с погонщиком, тот не мог бы потом поклясться на Евангелии, будто видел, как они душили своего господина. Так нет же! Они, как было велено, так и отправились туда совсем одни: просто желторотые птенчики, такие простодушные и доверчивые!.. И наткнулись на мертвое тело. Сами чуть не до смерти перепугавшись, мужики бросились к молодому барину, чтобы рассказать ему об этом. А он только того и ждал. И немедленно обвинил ребят в том, что они и убили. Но убил-то на самом деле он! Еще ввечеру! Весь дом слышал, как они с отцом ругались в кабинете. Потом вроде как помирились, распили бутылочку, под ручку отправились в купальню. А что ж они собирались там делать? Может, искупаться хотели, в такой-то холод? Может, и да: выпившему человеку еще и не то в голову придет!.. Было уже совсем темно. Слуги видели, как сын с отцом вышли из дома, вот только никто не видел, как они вернулись. Теперь понимаете?

Больше всего Софи смущало то, что Сережа накануне убийства лично распорядился, чтобы погонщик не сопровождал мужиков в купальню. Подобное распоряжение, бесспорно, навлекает подозрения на того, кто его отдал. Вот только не выдумал ли это старик Антип от начала до конца? С тех пор, как Софи приехала в Каштановку, ей все время казалось, будто она кружит на месте в сплошном тумане. Ложь здесь была всего лишь одной из разновидностей правды. Ни на кого нельзя было положиться, всякий врал, чтобы спасти свою шкуру, погубить соседа или придать себе значительности. Антип, выложив все, что знал, прижимал руку ко рту, словно сделанное им признание, вырываясь изо рта, по пути раскрошило ему зубы. Софи направилась к двери.

– Вы не можете вот так уйти, барыня! – закричал он, загораживая ей дорогу.

Она поняла: по мнению Антипа, получается, что он отдал ей в руки бомбу, которую она может бросить, когда и куда угодно.

– Барыня, барыня! – твердил он. – Что вы теперь собираетесь делать?

Софи, ничего не ответив, отстранила старика и вышла. Он, прихрамывая, заковылял за ней. Коляска ждала посреди деревни. Устраиваясь на сиденье, Софи заметила верховую лошадь, привязанную к колышку у церкви. Когда она приехала в Шатково, лошади на этом месте не было. Приглядевшись, Софи узнала коня Сережи. Антип проследил за ее взглядом и переменился в лице.

– Молодой барин! – прошептал он. – Ай-я-яй! Что же мы ему скажем?

– Ничего мы ему не станем говорить, – пожала плечами Софи. – Чего ты испугался-то?

В это мгновение дверь дома священника распахнулась и на пороге показался Сережа, которого провожали поп с попадьей. Простившись с ними, он размеренной походкой, сохраняя на губах насмешливую улыбку, направился к Софи.

– Какая приятная встреча! – воскликнул юноша, приблизившись к коляске. – Тетушка, вы навещали этого милого юродивого?

Антип тотчас съежился, захлопал глазами и высунул кончик языка. Затряс головой, залопотал:

– Барин, солнышко наше ясное! Храни тебя Господь! Тебе бы тоже надо было зайти меня навестить! Я бы подарил тебе блошку, она играет на гармошке! Куда она скакнет, там копай, найдешь золото! А разве есть такой человек, которому золото не нужно? Даже царь в своем дворце золота хочет! А я знаю, где его найти! Мне моя блошка показывает!..

Он притворился, будто двумя пальцами ловит блоху у себя на рукаве, подмигнул и продолжал болтать:

– Ну как, барин, хочешь на мою блошку взглянуть?

Сережа грубо оттолкнул его.

– Пошел вон, дурак!

– Ой, блошка моя, блошка! Куда же она упала-то?

Антип с удрученным видом присел на корточки и принялся шарить по земле. Софи стала уже подумывать, а не потерял ли старик и в самом деле разум от потрясения и неожиданности? Но умный и хитрый взгляд, которым тот поглядел на нее снизу вверх, убедил ее в том, что Антип притворяется юродивым, чтобы его оставили в покое.

– Надо бы официально разрешить истребление подобных людей! – проворчал Сережа. – Толку от них никакого, а другим подают дурной пример…

– Никому, кроме Бога, не дано права решать, есть от человека, впрочем, как и вообще от любого живого существа, польза или нет, – твердо проговорила Софи, глядя племяннику прямо в глаза.

Тот засмеялся:

– Вы правы, тетушка! Не будем занимать место Всевышнего! Это, в конце концов, может навлечь на нас новые неприятности. Ну, мне пора ехать в Крапиново! А вы не в ту же сторону собираетесь? Мы могли бы отправиться дальше вместе…

– Нет, спасибо, я предпочла бы вернуться домой.

– Что ж, тогда – приятной вам прогулки!

Поклонившись, Сережа подошел к своему коню, легко вскочил в седло и двинулся скорой рысью по грязной дороге.

– Уф! – Антип поднялся на ноги и перевел дух.

Но, заметив, что кучер через плечо на него поглядывает, из осторожности придержал язык.

– Ты, Антип, ничего не бойся! – успокоила его Софи. – Никто ничего плохого тебе не сделает! Поехали, Давыд!

Старый слуга, стоя перед лошадьми, крестил воздух до тех пор, пока коляска не тронулась, и только тогда отпрянул в сторону.

На выезде из деревни Софи крикнула кучеру:

– Не гони так! Нам скоро надо будет остановиться!

По дороге в Шатково она видела группу крестьян, которые выкорчевывали пни на краю рощицы. И теперь Софи велела кучеру подвезти ее в коляске насколько можно близко к работам, затем пошла напрямик через поле. Увидев барыню, крестьяне сняли шапки и поклонились. За работой наблюдал высокий, крепкий, бородатый погонщик с пористым синим носом, в высоких сапогах. Отведя его в сторону, Софи напрямик спросила, в самом ли деле пятнадцатого мая мужики по приказу молодого барина отправились в купальню без сопровождения.

– Конечно! – ответил тот. – Сергей Владимирович лично приказали. Иначе, сами понимаете, сопровождение было бы, какое положено! Только почему вы меня об этом спрашиваете?

– Потому что, если эти люди сами решили обойтись без вас, направляясь работать в купальне, они виновны вдвойне!

– Это верно! – признал погонщик, тупо глядя на нее.

– А вы сказали об этом комиссии по расследованию?

– О чем?

– О том, что молодой барин накануне убийства отдал вам определенные распоряжения.

– Нас об этом не спрашивали.

– Это могло иметь большое значение!

– Да нет же! Господа из полиции очень быстро поняли, что здесь произошло. Через десять минут преступники уже и не знали, что сказать. Они во всем признались на Евангелии. И тогда следователи всё записали: имена, прозвища, числа – и подписи поставили, и печати приложили. Называется – «взяли официальные показания». И нам не велено было к этому возвращаться! Да и вам, барыня, зачем?

Пока охранник разглагольствовал, крестьяне работали с меньшим усердием.

– Эй, вы там работаете или уснули? – в конце концов обернулся погонщик и беззлобно покрутил в воздухе дубинкой.

Софи вернулась назад. Ее тоска и тревога так разрослись, что пришлось остановиться: слишком сильно билось сердце. Давыд помог барыне взобраться в коляску. С тех пор как Сережа велел кучеру повиноваться Софи, тот не знал, как ей и угодить.

– Устали, матушка-барыня? – спросил он. – Возвращаемся домой?

– Нет. Отвези-ка меня в купальню.

Давыд уставился на нее с суеверным ужасом.

– Это проклятое место, барыня! Не надо туда ходить!

Софи молча похлопала его по плечу. Давыд перекрестился, свистнул и стегнул коней.

Купальня стояла в укромном местечке, в самой запущенной, невозделанной части каштановского парка, на конце спускающейся к реке тропы, между двумя плакучими ивами с наклоненными и искривленными стволами. Раздевалкой здесь служила хижина, сложенная из кругляков. Перед ней был выстроен настил на сваях. Деревянная лесенка позволяла купальщикам войти в воду, не держась за прибрежные травы. К вбитому у берега колу кто-то привязал плоскодонку с трухлявыми веслами. Софи почти никогда не приходила в этот заброшенный уголок, где летом вились тучи комаров. Но Николай когда-то удил тут рыбу или купался в сильную жару.

Она села на скамейку, вдохнула запах тины. Было сыро и холодно. На середине реки плясали круглые, словно блюдца, отблески неярких солнечных лучей. Вокруг камня собиралась оборка кружевной пены. Неумолчный плеск воды убаюкивал, навевал грезы.

Софи и сама не знала, что заставило ее приехать сюда и остаться. Задумчиво глядя вдаль, не искала улик и доказательств, но ждала вдохновения, подсказки свыше. Ей казалось, будто она сможет лучше представить себе обстоятельства, при которых совершилось убийство, если станет думать об этом на том самом месте, где преступление было совершено. Вот две железных руки стискивают тощую шею, в которой бьется, хрипит, задыхается жизнь; вот закатываются глаза жертвы; тело неуклюже валится на доски настила… Софи опустила глаза. У нее под ногами лежал голый, серый, мокрый и шершавый пол – зрелище завораживало своей обыденностью. Несколько досок прогнили: наверняка те самые, которые мужики должны были заменить, но не успели. После того, как произошла трагедия, к настилу больше никто не притронулся. Сквозь щели видна была бегущая вода. Но, сколько ни вопрошала Софи эти доски и эти стены, все видевшие и слышавшие, ответа она не получила. Руки и ноги у нее онемели, отяжелели, начинала тяжелеть, тупеть и голова. Внезапно ее внимание привлек какой-то мелкий предмет, блеснувший в трещине старой доски. Софи подобрала его: у нее в руке оказалась аметистовая пуговица. Но где же она недавно такие видела? А-а-а, на Сережином жилете… Поначалу воспоминание «сыщицу» не смутило, затем все ее существо на мгновение содрогнулось, всего на одно мгновение, оказался пропущен лишь один удар сердца, но Софи почувствовала слабость и озноб, вся заледенела и совсем лишилась сил. Если эта аметистовая пуговица попала в щель настила, значит, Сережа потерял ее, когда дрался с отцом, другого объяснения быть не могло. Ни малейших сомнений не оставалось. Надо обратиться в полицию. Приобщить к делу это вещественное доказательство. Потребовать пересмотра решения суда. Но не ответят ли ей, что Сережа мог потерять пуговицу в любой другой день, задолго до преступления, например летом, когда раздевался, чтобы искупаться в реке? Словно споткнувшись на бегу, Софи с удивлением осознала, как далеко завлекло ее возбуждение. Как она раньше не отдавала себе отчета в том, что вывела целую историю из ничего? Маленький лиловый камешек поблескивал на ладони… Софи хотела было бросить его в воду, но вовремя опомнилась и опустила аметист в сумочку, висевшую на поясе, как будто это был некий талисман. Даже если ее находка, эта аметистовая пуговица, ровно ничего не значит, все равно распоряжения, отданного Сережей погонщикам накануне убийства, достаточно для возобновления судебного дела, для того, чтобы выдвинуть совершенно другое обвинение. И Софи в секунду снова оказалась во власти непреодолимого желания восстановить справедливость, покарать истинного преступника. Голова у нее пылала, мысли так и кипели. Но как мучительно сознавать, что не с кем поделиться своими подозрениями! Ах, как же сегодня недостает рядом ее лучшего сибирского друга! Фердинанд Богданович успокоил бы ее, поддержал, ободрил, дал дельный совет… Она согласилась бы вытерпеть все что угодно, если бы взамен ей дали возможность переписываться с доктором! Но теперь было совершенно ясно, что письма, которые они друг другу пишут, никогда не дойдут по назначению. Да и Полина что-то помалкивала теперь, отдалялась… Софи неохотно встала и пошла по тропинке, ведущей к дороге. Давыд с высоты своего сиденья боязливо смотрел в сторону хозяйки. Лошади при виде ее заржали.

– Все время, пока вы были там, барыня, они прядали ушами, – сказал кучер. – Верный знак, что вокруг бродит привидение. Давайте-ка скорее подадимся отсюда!..

Софи села в коляску, закрыла глаза и горько пожалела о том, что она всего лишь одинокая слабая женщина и ей пришлось столкнуться с проблемой, решить которую ей не по силам.

* * *

Всю первую половину ночи завывал ветер, затем вдруг наступила глубокая тишина. Утром, приблизившись к окну, Софи увидела за стеклами сплошную, ровную, однообразную белизну. С невидимого неба крупными хлопьями валил снег. Даль за этим медленно ткущимся полотном таяла, ели расплывались дымом, сгладившаяся дорога соединилась с лужайкой. Софи показалось, будто пейзаж за окном переряжается, чтобы отвести от Сережи подозрения. Снег, заваливший все кругом, скрыл возможные улики. Все внезапно сделалось чистым, нереальным, невинным.

8

Вася Волков пересек большой, выложенный плитами вестибюль, обменялся несколькими словами со сторожившим двери секретарем и, вернувшись на прежнее место, снова уселся рядом с Софи, шепнув ей:

– Теперь, кажется, уже недолго осталось ждать!

Софи поблагодарила его. Без Васи ей бы никогда не осмелиться на просьбу об аудиенции. Подумать только, что она целых три недели колебалась, прежде чем снова отправиться в Славянку, ну никак не могла собраться с духом! Выслушав рассказ Софи о том, что она услышала в исповеди Антипа, Вася немедленно решил, что поедет вместе с ней к губернатору. Волковы были в родстве с этим высокопоставленным лицом, и Вася нисколько не сомневался в том, что сумеет убедить его в необходимости пересмотреть дело «в силу вновь открывшихся обстоятельств».

Было непривычно видеть, как старательно этот человек, дома одевавшийся так плохо и так небрежно, принарядился и причесался ради поездки в город. Да и обычная Васина вялость сменилась мужественной решимостью. Застыв неподвижно на краю стула, в шубе, распахнутой на груди так, что всякому была видна белоснежная манишка, он вперил в пустоту пристальный, испытующий взгляд. Однако гордой осанки спутника Софи было явно недостаточно для того, чтобы успокоиться. По мере того, как шло время, она все больше боялась предстоявшего разговора с действительным статским советником Черкасовым, чья власть простиралась на всю Псковскую губернию. Раздался звонок, секретарь на мгновение скрылся, затем появился вновь и пригласил посетителей следовать за ним.

Софи вошла в просторный кабинет с креслами, обитыми малиновым бархатом. Она знала губернатора, ей ведь пришлось явиться к нему сразу по возвращении из Сибири. Черкасов был худой, благородного вида старик с серебряными волосами, гривой падавшими на плечи. В стоявшем у него за спиной большом, помещенном в позолоченную раму наклонном зеркале отражался уложенный елочкой паркет. Усадив Софи и Васю в неудобные, как сразу выяснилось, кресла, сам он устроился за рабочим столом, произнес несколько любезных, но ничего не значащих фраз, чтобы завязать разговор, затем, вздохнув, поинтересовался, чему обязан честью этого посещения. Тут, когда настала минута выдвинуть обвинение против племянника, голова у Софи сделалась пустой, руки похолодели. Поскольку она никак не решалась начать и ожидание затягивалось, Вася Волков бросил на нее ободряющий взгляд. И тогда внезапно, словно помимо воли, Софи произнесла:

– Я пришла по поводу обстоятельств убийства Владимира Карповича Седова…

На лице губернатора появилось выражение такого напряженного внимания, что натянулась кожа на лице и он сам сделался похож на мертвеца.

– У меня сведения… я должна сделать серьезнейшее заявление, – немного громче и увереннее продолжала она.

– Слушаю вас, сударыня, – произнес наконец губернатор.

– Накануне того дня, когда совершилось убийство, мой племянник побывал в деревне Шатково…

Теперь она говорила с озадачивающей собеседника легкостью и непринужденностью, без малейшего страха и не подыскивая слов. Рассказ разворачивался плавно, словно лента, если ее потянуть за конец. Когда посетительница умолкла, Черкасов продолжал сидеть настолько невозмутимый и бесстрастный, что Софи усомнилась: уж не во сне ли ей привиделось, будто она произнесла всю эту речь. Однако опасения ее вскоре рассеялись: Вася Волков, встревоженный долгим молчанием чиновника, вмешался в разговор.

– Обстоятельства, с которыми ознакомила вас сейчас госпожа Озарёва, показались мне настолько важными, ваше превосходительство, – проговорил он, – что я уговорил госпожу Озарёву поделиться с вами полученными сведениями. Зная вашу любовь к справедливости, я ни на мгновение не усомнился в том, что вы будете потрясены, услышав о том, как было дело!..

– Может быть, так бы оно и случилось, если бы виновные не признались в совершенном ими преступлении, – с улыбкой, не предвещавшей ничего хорошего, процедил сквозь зубы губернатор.

– Крестьяне знали, что им грозит в случае, если они будут по-прежнему настаивать на своей невиновности! – возразила Софи.

Губернатор приподнялся с кресла, опираясь обеими руками о край стола. Его черно-седые брови сдвинулись.

– Сударыня, – строго начал он, – у вас довольно странное представление о российском правосудии. Суд над убийцами Владимира Карповича Седова состоялся с соблюдением всех необходимых в этом случае юридических процедур. Приговор, оглашенный судьей, пересмотру не подлежит. Что касается обвинения в отцеубийстве, выдвинутом вами против вашего племянника, то я не знаю, осознаете ли вы всю тяжесть…

– Я хорошо все обдумала и взвесила перед тем, как решиться рассказать об этом вам, ваше превосходительство…

– Вы еще недостаточно хорошо подумали, сударыня. Иначе вы отдавали бы себе отчет в том, что Сергей Владимирович пользуется в наших краях безупречной репутацией, что у него никогда не было ни малейших столкновений или разногласий с властями и что смерть отца была для этого юноши величайшим горем! Прибавлю к сказанному, что вы должны были бы быть последним человеком, свидетельствующим против него!

– Почему? Потому что он мой племянник? – уточнила Софи.

– Потому что вы только что вернулись из Сибири, сударыня. Позвольте мне заметить, что в вашем положении лучше было бы проявить крайнюю скромность. Чем тише вы будете себя вести, чем легче о вас забудут, тем лучше будет для вас же самой. То же относится и к господину Волкову, который счел уместным поддержать вашу просьбу. Он также обязан своим нынешним спокойствием только лишь благорасположению его величества.

Вася Волков опустил голову, словно школьник, получивший выговор. Вся надменность с него слетела. Софи, не в силах сдержать негодования, закричала:

– Так, стало быть, то обстоятельство, что у нас обоих либеральные взгляды, лишает нас права подавать жалобы на кого бы то ни было!

– Оно лишает вас права, сударыня, подавать жалобу на особ, стоящих, в отличие от вас, выше всяких упреков!

– Ваше превосходительство, разрешите заметить, что вы вносите в правосудие ложные политические понятия!

– Это не так опасно, как вносить в политику ложные представления о справедливости, как сделали ваши друзья-заговорщики! На самом деле мне пристало бы отнестись к вашему вмешательству в уже законченное судебное дело как к клеветническому посягательству, и мне полагалось бы от имени человека, против которого вы выступаете, потребовать у вас объяснений. Но мне не хочется, госпожа Озарёва, новых скандалов в округе. И я готов забыть все, что вы мне рассказали. Но это все, что я могу обещать вам.

На какую-то секунду действительный статский советник Черкасов показался Софи жалким, пошлым и нелепым созданием, поглощенным только своими бюрократическими заботами, – и это в то самое время, когда троих ни в чем не повинных людей отправили на каторгу.

– Ваше превосходительство, вы не можете отказаться проверить те сведения, которые я вам принесла! – пролепетала она. – Одна только мысль о том, что могла быть совершена юридическая ошибка, должна была бы побудить вас отдать распоряжение провести дополнительное расследование. Умоляю вас, от имени несчастных, которые…

– Довольно, сударыня! – прервал ее губернатор. – Приберегите ваше милосердие для более подходящих случаев!

Он встал с кресла. Казалось, к старости кровь покинула это некогда крупное тело, оставив лишь пергаментную оболочку со впалыми, сморщенными щеками. Костлявые пальцы судорожно затрясли колокольчик. Дверь отворилась. Вася склонился к уху Софи.

– Больше нам здесь делать нечего, – прошептал он. – Давайте-ка уходить…

Он вышел, Софи последовала за ним. Васины сани ждали их у входа в губернаторский дворец – свои, те, в которых приехала в Славянку, она оставила там, решив, что лучше Давыду с его длинным языком не знать, что она в этот день ездила в Псков. Вася усадил Софи рядом с собой, закутал медвежьей полостью, взял в руки вожжи. Лошадь мотнула головой, отчего под расписной дугой зазвенели бубенцы, лениво пошла вперед, и сани медленно покатились по снегу. За городской заставой Вася ходу подбавил. По обеим сторонам дороги расстилалась под серым небом бесконечная тускло-белая равнина, на которой лишь кое-где торчали тощие голые березки. Вороны с гневным карканьем летали над этой холодной пустотой.

– Прошу прощения за то, что втянул вас в эту авантюру, – заговорил Вася. – Но мог ли я предположить, что Черкасов так плохо нас примет? Ах, Россия – совершенно обескураживающая страна. Во всяком случае, надеюсь, что наша вылазка не навлечет на нас неприятностей!..

– А какие неприятности она могла бы на нас навлечь? – спросила Софи.

– Ну, скажем, если о визите к губернатору узнает ваш племянник…

– Это заставит Сережу больше меня уважать! Больше со мной считаться!

– Или сильнее вас ненавидеть?

– Да что он может сделать против меня!

– Он и против своего отца ничего не мог сделать! Однако смотрите, как лихо от него избавился! Остерегайтесь, сударыня! Будьте крайне осторожны! Этот молодой человек способен на все! Вам следовало попросить у губернатора разрешения сменить место проживания.

– И куда бы я поехала? Каштановка – единственное место на свете, где я у себя дома!

– А вы не думали о том, чтобы вернуться во Францию?

– Разумеется, думала! Но ведь это невозможно… Мне потребовалось семнадцать лет на то, чтобы добиться позволения хотя бы перебраться из Сибири в Россию. Так сколько же лет мне теперь потребуется на то, чтобы получить разрешение перебраться из России во Францию? Впрочем, это был бы трусливый и подлый поступок! Мое место здесь, среди крестьян. Я многое могу для них сделать…

– Вы только что убедились в обратном!

– Я слишком поздно приехала, потому и не сумела помочь этим мужикам, с другими повезет больше.

Вася вновь пустил коня шагом. Холод теперь казался Софи не таким обжигающим. Должно быть, ее спутник не очень спешил вернуться домой, в Славянку.

– Если бы вы одна отправились к губернатору, может быть, он бы лучше вас принял, – задумчиво проговорил Вася.

– Я думала, вы с ним в превосходных отношениях!

– Да я и сам так думал! Мой отец был с ним в дальнем родстве. И вот вам результат!.. Видите ли, Софи, дело тут только в том, что я ни на что не годен! Я приношу неудачу всем, кому хотел бы помочь! А началось это 14 декабря 1825 года… Вам случается думать о повешенных?

– О повешенных?

– Да, о Рылееве, Пестеле, Муравьеве-Апостоле, Бестужеве-Рюмине, Каховском…

– Признаюсь, нет, – ответила она.

– А я часто вижу их во сне. Они со своей виселицы показывают мне язык, осыпают бранью… Теперь к пятерым повешенным прибавятся трое невиновных каштановских мужиков и тоже станут меня терзать… Знаете, самое на свете удивительное, на мой взгляд, – то, что, в конце концов, с любой несправедливостью можно смириться. Люди, которых считали незаменимыми, падают, и ряды перестраиваются, жизнь продолжается…

Он щелкнул языком. Конь пошел рысью. Софи молчала, прислушиваясь к звону бубенцов. Жалобы Васи ей прискучили, полностью оправиться после неудачи у губернатора так и не удалось. Одна мысль о том, что придется смириться со сложившимся положением и жить бок о бок с убийцей, которого все окружающие считают порядочным человеком, возмущала ее до того, что ей трудно было представить себе возвращение домой. Внезапно она увидела два знакомых холма, означавших, что сани приближаются к Славянке. На Васином лице появилась вялая улыбка.

– Матушка ждет нас к чаю, – сказал он.

Софи поначалу стала отказываться:

– Это очень любезно со стороны Дарьи Филипповны, но, право же, я не смогу задержаться…

– Да почему? Не торопитесь уезжать, Софи! Куда, к кому вам спешить? Разве что боитесь рассердить Сергея Владимировича, если вернетесь слишком поздно…

Одной этой фразы оказалось достаточно для того, чтобы Софи мгновенно передумала.

– Верно, Вася, мне и впрямь некуда спешить, – заявила она.

– Ну, так что же?..

Она приняла приглашение, как приняла бы брошенный ей вызов.

9

С каждым днем Софи все глубже увязала в ложной ситуации, которая была ей ненавистна, но выхода из которой она не видела. Невозможно ни сказать племяннику, что хотела его выдать, обличить его как убийцу, ни притворяться, будто все еще пребывает в неведении! Стоило ей увидеть Сережу, как ее охватывало до дурноты сильное чувство, в котором отвращение смешивалось с негодованием. Она смотрела на любезного, улыбающегося молодого человека и видела, как белоснежные манжеты облегают руки убийцы. Сил не оставалось терпеть этот постоянный вызов правосудию, и она изощрялась как только могла, стараясь избегать встреч с ним. Но, поскольку дороги безнадежно завалил снег, Сережа почти все время проводил дома, так что Софи ничего другого не оставалось, кроме как целыми днями сидеть взаперти у себя в комнате. Иногда она даже просила, сославшись на мигрень, подать туда еду. Конечно, племянника не могли обмануть эти попытки оправдать отсутствие за общим столом, но он делал вид, будто верит отговоркам Софи, – может быть, ему чем-то было выгодно, что ее не было рядом, а может быть, он просто опасался ссоры. Как бы там ни было, таким образом тетка и племянник, не сговариваясь, пришли к тому, что жили теперь под одним кровом независимо друг от друга. Однако это затишье, полное взаимной ненависти, истощало силы Софи. Стараясь себя успокоить и ободрить, она уговаривала себя, приводила глупые аргументы: дескать, не все еще ставки сделаны и в конце концов найдется способ сорвать маску с преступника.

Прошли рождественские праздники, за ними – новогодние, Софи волей-неволей пришлось вместе с Сережей принимать поздравления слуг. Вечером семнадцатого января, перед ужином, она отправилась в кабинет, чтобы взять книгу. Племянник вошел следом за ней и закрыл дверь. Софи в ярости обернулась, но Сережа примирительным тоном заговорил:

– Простите, тетушка, что побеспокоил вас. Но в последние недели вы совершенно неуловимы, так что мне ничего другого не оставалось, кроме как застать вас врасплох. Вы ведь знаете, что завтра Богоявление…

Софи мгновенно поняла, к чему он клонит. С незапамятных времен хозяева Каштановки присутствовали при обряде освящения воды. После молебна помещики и мужики окунались в прорубь. Она вспомнила, как Никита, выбравшись из реки, топтался на снегу, с раскрасневшимся от мороза лицом, горящими юношеской гордостью глазами, как на его безволосой груди блестел крест…

– Я надеюсь, что вы поедете со мной в Шатково, где будет отслужен молебен под открытым небом, – продолжал Сережа. – Если ничего не имеете против, мы выедем из дома в восемь часов утра…

Тон племянника был самым любезным, но взгляд – властным и непреклонным. Софи почувствовала, как вся накопившаяся злость разом ударила ей в голову.

– Нет, – ответила она, – я с вами не поеду.

– Как, тетушка! В такой великий праздник! Надо, чтобы наши крестьяне видели нас рядом во время совершения обряда!

– Зачем? Чтобы доказать им, что, несмотря ни на что, мы во всем согласны?

– Чтобы создать у них впечатление, что, несмотря на то, что вы католичка, вы не презираете их веры.

– Крестьянам ни к чему видеть меня на молебне, они и без того знают, что я о них думаю!

– Что ж, как хотите, неволить не буду, – проворчал он. – Не стану же я тащить вас в Шатково силой. Но позвольте заметить, что я нахожу ваше поведение вызывающим! Хотя ваша беседа с губернатором должна была бы, напротив, заставить вас призадуматься!

Он улыбался, прикрыв глаза, склонив голову к плечу. Наверное, с минуту Софи испытывала нестерпимую тревогу, но в следующее же мгновение ей стало легче. Вот и хорошо, вот и нет больше никакой надобности притворяться! Теперь она может выступить против врага в открытую, не таясь. Кто рассказал Сереже о разговоре? Несомненно, сам губернатор и рассказал! Софи почувствовала, как глухо бьется кровь в артериях у нее на шее.

– Что ж, правду так правду, – проговорила она бесцветным голосом. – Я виделась с губернатором и сказала ему, что думаю об этом убийстве…

– И господин Черкасов не смог убедить вас в моей невиновности?

Софи с вызовом посмотрела на племянника и стиснула зубы. Сережа уселся на край стола, скрестил ноги, стал легонько покачивать правой ступней.

– Разумеется, – пробормотал он, – вы упрямы, и вас очень нелегко убедить. Когда вы ухватитесь за какую-нибудь мысль, все равно, хорошую или дурную, вскочите на нее, станете погонять без устали и галопом проскачете до самого конца, то есть в большинстве случаев – до ближайшей ямы. Но все-таки лучше нам во всем разобраться как следует. Причем я не столько хочу себя обелить в ваших глазах, сколько показать, что, немного поразмыслив, вы могли бы не выставлять себя на посмешище, выдвигая противоестественное обвинение…

– Если что и было противоестественно, – закричала она, – то это способ, каким вы добились обвинительного приговора для этих троих крестьян, в то время как…

– В то время как преступник – я сам? – договорил он вместо нее. – Соблазнительная гипотеза! Тем не менее одних только чувств, которые я питал к моему отцу и которые были всем известны, вполне хватило бы для того, чтобы меня оправдать…

– Что, скажете, не было у вас с Владимиром Карповичем накануне убийства серьезной ссоры?

– Была. Но что это доказывает? Поспорили из-за денежных вопросов…

– И подрались!

– Не будем преувеличивать!

– Вас слышали!

– Господи, да выпили мы оба. И после того, как объяснились – достаточно шумно, признаюсь, – отправились прогуляться в сторону купальни. Там я заметил несколько прогнивших досок и, предоставив моему отцу в одиночестве возвращаться домой, отправился в Шатково.

– Пешком! Помилуйте, не может такого быть!..

– Может быть, для вас это и невозможно, зато вполне возможно для меня. Я люблю ходить пешком! В Шаткове я выбрал троих мужиков, которым и поручил на следующее утро починить пол в купальне.

– И при этом позаботились, чтобы отправить их туда без всякого сопровождения!

– Эти трое парней превосходные плотники. За ними незачем было присматривать, к тому же мне едва хватало погонщиков для того, чтобы присматривать за работой других мужиков в поле.

Такое простое объяснение сбило Софи с толку. Она не могла собраться с мыслями. Испуганная собственным замешательством, не зная, что ответить, она перешла в нападение:

– Те, кто видел вас в тот вечер, единодушно утверждают, что вид у вас был растерянный, одежда измята и на щеке свежая царапина!

– Погодите, но разве я только что не признался, что перед тем поссорился с отцом? – спокойно возразил Сережа.

– А потом, потом – что произошло? Вы вернулись в Каштановку и поужинали вместе с Владимиром Карповичем?

– Нет, отец к тому времени уже лег в постель. Я просто зашел к нему в спальню пожелать доброй ночи.

– Никто не видел, как он вернулся домой! Это странно!

– Тем не менее такое случается.

– И никто не видел, как он вышел из дома на следующее утро, чтобы отправиться в купальню!

– Слуги еще не проснулись.

– В котором же часу это произошло?

– Думаю, около пяти утра…

– Ну и что же ему было делать в такую рань на берегу реки?

– Откуда мне знать? Отец был таким чудаком! Может быть, у него там было назначено свидание с какой-нибудь крепостной девкой. Но, придя на место, он наткнулся на мужиков, которые уже приступили к работе, обругал их, потому что они нарушали его планы. Затем, разозлившись, побил. Один из мужиков, защищаясь, должно быть, сильно его ударил. А затем, опасаясь, как бы отец их не выдал мне или не наказал сам, мужики прикончили его, задушили голыми руками, после чего пришли ко мне и рассказали, что нашли барина в купальне мертвым…

У него на все был готов ответ. В изложении племянника даже самые подозрительные события выстраивались вполне логичной цепочкой. Софи больше не находила доводов, которые могла бы выставить против этой версии, но, несмотря на то что ей ничего не приходило в голову, все еще отказывалась признавать себя побежденной.

В течение довольно долгого времени Сережа молча смотрел на то, как она не находит слов, потом, все еще сидя на краю стола и раскачивая ногой, язвительно улыбнулся и ласково произнес:

– Ну, и что же, дорогая тетушка, мы теперь будем делать?

Она не ответила.

– Вы плели заговор у меня за спиной, – продолжал он. – Вы пытались настроить против меня власти. Вы объявили себя моим прокурором, моим врагом, хотя я принял вас со всей доброжелательностью, на какую только способен! Теперь о примирении между нами не может быть и речи!

– Не может, – подтвердила Софи.

– Конечно, правительство определило вам Каштановку в качестве места пребывания. Следовательно, я должен мириться с вашим присутствием в доме. Однако это положение делается с каждым днем все более нестерпимым. И я вижу тут одно-единственное решение проблемы: ваш отъезд. Вам следует попросить разрешения поселиться в каком-нибудь другом месте. В Санкт-Петербурге, Москве, Париже, Пекине… Где вам будет угодно! Только не здесь!..

Софи понимала, что Сережа прав, и все же какая-то непреодолимая сила заставила ее ответить:

– Значит, вас устроило бы, если бы я отсюда уехала? Вот уж на что не рассчитывайте! Я останусь здесь, чего бы это мне ни стоило и чем бы ни грозило! Это имение принадлежит мне ровно в такой же степени, как и вам!

– Где бы вы ни были, вы по-прежнему будете получать половину доходов с него.

– Когда я это говорила, то меньше всего думала о деньгах! Я думаю о людях… о несчастных людях, которые живут на этой земле… Пока я остаюсь среди них, я могу защищать их от вас!

– От меня? До чего же вы наивны! Разве вы не убедились в том, как мало значит ваше мнение для губернатора? Поймите же, наконец, что в России вы ничего собой не представляете, вы не можете пользоваться здесь доверием, вам никто не сочувствует, у вас нет будущего!.. Поймите это и смиритесь!.. И убирайтесь отсюда подобру-поздорову!..

Племянник уже не церемонился больше – он в открытую гнал ее, выгонял из собственного дома! Кровь бросилась Софи в голову, она закричала:

– Никогда! Ни за что!..

И бросилась к двери, намереваясь выбежать из кабинета. Однако Сережа, опередив ее, прислонился к двери и загородил дорогу. Ужасно: он ведет себя в точности так же, как его отец, когда пытался запугать бедняжку Машу, мелькнуло в голове у Софи. При свете лампы жестокое лицо племянника казалось отлитым из бронзы. Кожа на скулах поблескивала. В глазах горела невероятной силы ненависть.

– Вы чересчур торопливы, драгоценная тетушка! – сказал он. – Не спешите: я еще не договорил. Мне нравится, чтобы у меня во всем был полный порядок, и вам это известно. Так вот, выслушайте, что я решил на будущее: отныне вам будут подавать еду в вашу комнату. Вас это не должно стеснять, поскольку вы уже по собственной инициативе перестали выходить к столу. Кроме того, вы больше не будете заниматься домом. Никто из слуг больше не будет вам повиноваться. Больше того, им будет запрещено с вами разговаривать, отвечать на ваши вопросы. Прислуживать вам отныне будет позволено только вашей горничной Зое. При малейших нарушениях с вашей стороны всякого провинившегося, всякого, кто станет вас слушать, выпорют розгами!

– Вы уже однажды попробовали запугать меня этими подлыми принудительными мерами! – еле выговорила, так дрожали у нее губы, Софи.

– Совершенно верно, попробовал, потому и считаю: напрасно я отказался от этого, уступив вашим настояниям. Теперь, еще более укрепившись в сознании своей правоты и преисполненный решимости, я возвращаюсь к прежнему намерению. Можете жаловаться кому угодно, писать хоть губернатору, хоть царю, хоть папе римскому, я не уступлю и не отступлю! Вы уже имели случай убедиться в том, что, когда вы высказываете свое негодование, в высших сферах к вашим словам отнюдь не прислушиваются! А я уже имел случай убедиться в том, что с вами иначе как силой действовать нельзя! Вам рано или поздно придется сдаться! И вы сами станете просить, вы умолять меня будете о помощи, лишь бы вам разрешили уехать отсюда!

– Вы все сказали, Сергей Владимирович? – произнесла она, бестрепетно выдержав его взгляд.

– Да, все.

– Тогда позвольте мне пройти.

Племянник посторонился, освободив ей дорогу к двери. Софи вышла из кабинета. На лестнице у нее закружилась голова: столько сил было потрачено на то, чтобы противостоять Сереже, что теперь их не оставалось даже на то, чтобы дойти до своей комнаты. Что было делать? Постояла, опершись на перила, немного отдышалась и медленно стала подниматься дальше по ступенькам. Добравшись до своей спальни, совсем уже измученная, упала в кресло. Уронив голову на руки, постаралась справиться с охватившим ее отчаянием. Что с ней станет, как ей жить дальше среди окружающего ее враждебного мира? Софи нестерпимо хотелось плакать, но глаза оставались сухими. Да если бы она и стала проливать слезы, то не от печали, а от досады на себя самое и от злости на племянника. Слабый огонек ночника освещал край постели. На туалетном столике поблескивали флаконы. Стекла заиндевели, покрылись серебристыми морозными узорами. За ними – ночь, снег, безмолвие.

Когда настало время ужина, в комнату вошла Зоя, принесла на подносе холодное мясо и фрукты.

– Барыня, ужас-то какой! – прошептала она. – Барин только что позвал к себе в кабинет всех слуг. Он сказал им…

– Я знаю, что он им сказал, – так же тихо ответила Софи.

– Только я одна должна исполнять ваши приказания…

– Не бойся, я не стану задавать тебе много работы!..

– Да не в том беда-то, барыня!.. Я только хотела вас попросить… ради Давыда и ради всех остальных… вы ведь не станете делать ничего такого, что может рассердить молодого барина, правда ведь?..

Румяное лицо горничной приняло жалкое, просительное выражение, даже пухлые щеки, казалось, осунулись.

– Не бойся, никто из вас не пострадает по моей вине, – успокоила ее Софи.

– Ох, барыня, миленькая, спасибо вам! Сохрани вас Господь за вашу доброту! – причитала Зоя.

Упав на колени перед хозяйкой, она осыпала ее руки жаркими поцелуями. Софи чувствовала на своей коже теплое дыхание, вот так же у ее ног притулилась бы собака… Она похлопала девушку по круглой розовой щеке. Зоя вскочила и, не утирая мокрых глаз, принялась хлопотать, накрывая ужин на маленьком столике. «Ну вот, – подумала Софи, – теперь я настоящая узница!»

10

К середине февраля вьюги отрезали дом в Каштановке от окружающего мира – разве что из ближних деревень еще можно было изредка добраться в санях по проселкам, зато большая дорога сделалась совершенно непроезжей. Даже до Пскова, до которого было совсем недалеко, нечего и думать было доехать, остальные же российские города могли бы и вовсе исчезнуть с лица земли, и никто об этом здесь так и не узнал бы.

Одинокие среди холодной белой пустыни обитатели Каштановки зябко жались по углам старого дома с наглухо законопаченными окнами. Хорошо хоть дров и провизии было припасено достаточно для того, чтобы выдержать долгие месяцы зимней осады. Софи, в прежние времена любившая сельское уединение, теперь страдала от него, как от удушья. Все слуги в точности исполняли распоряжения Сережи, и, если не считать Зои, ни один из них к ней даже и не подходил близко, не то что не пытался заговорить. Они просто старались теперь не встречаться с барыней, чтобы не навлечь на себя неприятностей. А если она сама к кому-то из них обращалась, пусть даже не с просьбой и не с вопросом, тот делал тупое лицо и молчал, словно язык проглотил, а иногда поворачивался и улепетывал со всех ног. Если она зачем-нибудь входила в людскую, все разом умолкали и на всех лицах появлялось такое испуганное выражение, что Софи тут же уходила, чтобы не подвергать людей дальнейшей пытке страхом. Сережа ел один в столовой и много времени проводил, запершись у себя в кабинете, встретившись же ненароком с тетушкой где-нибудь в коридоре, не здоровался с ней и словно бы не видел ее. Оттого, что так много людей перестало ее замечать, Софи начала сомневаться в том, существует ли она еще на этом свете. Представление о собственной личности терялось в этой неотзывчивой пустоте. Одна только Зоя еще давала Софи возможность почувствовать, что она принадлежит пока этому миру. Конечно, бедной девушке нечего, совершенно нечего было сказать хозяйке, но горничная была, по крайней мере, живым, реальным человеком, у нее были уши, голос, взгляд, душа… От нее Софи узнавала обо всем, что делается в Каштановке, чем занимался хозяин дома, о чем разговаривали на кухне. Но сколько же времени можно довольствоваться столь убогой подделкой жизни? Не сломается ли Софи под грузом непереносимой скуки? «Только бы продержаться до весны, – уговаривала она себя. – Только бы продержаться! А там, глядишь, станет получше!»

Когда морозы были не очень сильными, Софи выходила погулять в парк. Снега нападало столько, что нельзя было шагу ступить в сторону – сразу провалишься по пояс. Аллеи сузились и выглядели теперь тропинками, зажатыми между двумя огромными белыми сугробами. Пробираясь мелкими шажками по узкой обледенелой дорожке, Софи наглядеться не могла на бледное сияние затонувшего в снегах мира, белизну, на которой резко выделялись мрачные силуэты елей.

Как-то раз, любуясь завораживающим пейзажем, она заметила вдалеке скачущего всадника: это Сережа возвращался с прогулки. Он пустил коня галопом, и вскоре Софи увидела, как прямо на нее летит, стремительно вырастая, конская голова, над ней – разгоревшееся от ветра и скачки лицо, сверкающие глаза, сдвинутая на одно ухо меховая шапка. Сережа и не подумал придержать коня, он мчался прямо на нее, вот-вот собьет с ног. Софи инстинктивно прижалась спиной к высокому снежному валу. Черный вихрь пролетел совсем рядом, едва не задев ее, нога в сапоге чуть было не разбила ей лицо, в глаза полетели осколки льда из-под копыт. «Он с ума сошел!» – подумала, дрожа всем телом, Софи, когда всадник проскакал мимо. Поначалу она решила, что ее трясет от холода, но вскоре поняла, что всему виной сильное волнение и испуг. И в голове всплыла некогда произнесенная племянником фраза: «Поместье должно оставаться общей собственностью, в нераздельном владении, до смерти кого-то из нас». Затем припомнилось, как Вася Волков заклинал ее быть осторожной, поскольку считал Сережу способным совершить еще одно преступление ради того, чтобы завладеть Каштановкой. «Человек, убивший родного отца, – сказала она себе, – не остановится перед таким ничтожным препятствием, какое представляю собой я. Но в самом ли деле он убил отца? Мне никогда этого не узнать…» Внезапно Софи стало безразлично, будет она жить или умрет. Она повернула к дому. Закутанные платками до глаз крестьянки мели крыльцо. Девушки все видели. Софи улыбнулась им, те испуганно отвернулись. Она поднялась в свою комнату и позвонила в колокольчик – надо было позвать Зою. Но горничная на звонок не явилась: должно быть, куда-то отошла и не слышала колокольчика. Господи, неужели и сегодня снова придется сидеть в одиночестве! От одной только мысли об этом Софи охватил ужас, она почувствовала себя беспредельно несчастной, ей захотелось кричать. Но она постаралась взять себя в руки, и в надежде хоть немного успокоиться, взяла лист бумаги и села писать Фердинанду Богдановичу, рассказывая ему обо всем без утайки. Нет, она не станет посылать это письмо адресату: все равно цензоры перехватят по дороге, но написать, хотя бы для себя самой, все-таки надо. Исписав кругом два листа, Софи разорвала их в мелкие клочки. В коридоре послышались шаги горничной, и сердце у Софи радостно забилось, но, когда вошла Зоя, она постаралась ничем не выдать своей радости: как бы там ни было, ей следует держаться на должном расстоянии от прислуги, не допускать ни малейшей фамильярности, оставаться для крепостных настоящей барыней.

* * *

Дни шли за днями, безнадежно, удручающе однообразные. Сидя у окна в своей комнате, Софи целыми часами, до полного отупения, смотрела на белый парк с неподвижными тенями на снегу. Комната была жарко натоплена, к изразцовой печке не притронуться, но из-под двери тянуло ледяным сквозняком. Софи куталась в шаль, раскрывала книгу, читала несколько строк, печально откладывала томик в сторону и бралась за свое вечное вышиванье. Неужели эта зима так никогда и не кончится? Когда же, наконец, снова можно будет пройтись по зеленеющим полям? На Страстной неделе все еще шумела вьюга, но дороги расчистили вовремя, и в Великую субботу слуги смогли вместе с хозяином отправиться в Шатково ко всенощной. В распоряжение Софи никакого экипажа не предоставили, и она осталась дома. Впрочем, она бы и не согласилась появиться в церкви вместе с Сережей. Издалека донесся призрачный звон колоколов, возвещавший о воскрешении Спасителя…

На следующее утро Зоя принесла барыне крашеные яйца, освященные в церкви, и хозяйка с горничной трижды похристосовались.

До весны было уже недалеко: хотя снег никак не сходил, в воздухе разливалось ласковое тепло, почки на голых ветвях каштанов, берез, осин, смородины набухали соком, куски ледяной корки, соскальзывая с крыш, с глухим стуком падали на землю, плотный наст проседал, таял, из-под него показывалась крепкая зеленая трава, усыпанная первыми цветочками, – природа весело скидывала с себя зимние одежды, весь пейзаж менял окраску, и даже небо голубело теперь не так, как в долгие морозные месяцы… И надо всем этим обновленным миром, хотя еще и тонущим в непросохшей грязи, заливались жаворонки, прилетевшие, как и каждый год, в день сорока мучеников.

Софи выбиралась из зимы, разбитая слабостью во всем теле. Может быть, простудилась у себя в комнате? Солнышко, сиявшее за окном, ее успокоило и развеселило. Она впервые отложила шубу и вышла из дома легко одетая, в коротких ботиках.

Со всех сторон бежали сверкающие ручьи. Софи перешагивала через них, увязая ногами в грязи, и радовалась тому, что чуть подальше, там, где блестела тонкая корочка льда, которая все не таяла и не таяла, уже видно стало, как поднимаются со дна темные пузырьки. У реки кричали чибисы. Мимо с жужжанием пролетела заблудившаяся пчела. Софи проследила за ней взглядом и улыбнулась. Глаза ее невольно щурились от слишком яркого света. Раскрыв рот, она жадно пила воздух, напоенный запахами снега и мха. Тропинка, выбранная наугад, закончилась в овраге. Софи поскользнулась и с трудом выбралась на твердую землю. От усилий ей стало жарко, она вся вспотела. Внезапно набежавшие серые тучи закрыли солнце, сразу стало очень холодно. Мгновенно продрогнув, она поспешила вернуться в дом.

Вечером, после ужина, Софи почувствовала, что озноб пробирает ее до костей, она не может унять дрожи. Вся кожа болела, дергалась, кости ныли, она стучала зубами… Ей самой все это казалось нелепым, она хотела перестать, но никак не могла. Зоя, глядя на нее, встревожилась, но Софи нервно рассмеялась.

– Да это ничего, пустяки. Я, должно быть, немного простудилась. Помоги мне раздеться и принеси еще одно одеяло.

Она легла, отослала горничную и погасила лампу у изголовья. Вот только сон никак не шел. Посреди ночи Софи почувствовала, что руки и ноги у нее как чужие, грудь заложена, а когда она закашлялась, в боку так закололо, что перехватило дыхание. Постаралась дышать неглубоко. На лбу выступили капли пота. Раньше ее колотил озноб, теперь она вся горела, ей стало душно. «Должно быть, у меня сильный жар», – подумала Софи. И вспомнила Александрину Муравьеву, которая долгие недели кашляла, надрывая легкие, прежде чем умереть, вспомнила ее измученное, бескровное лицо. «Неужели я буду болеть, как она? Нет! Нет! Ни за что!» Пожалела о том, что отослала Зою, схватила со столика у постели колокольчик, слабой рукой потрясла. Но еле слышный звон затерялся в недрах спящего дома. Тогда она стала звать: «Зоя, Зоя!» – но всякий раз, с каждым новым криком в спину ей с левой стороны вонзался кинжал. Софи поняла, что никто ее не услышит, и вновь уронила голову на мокрую от пота подушку. Лицо пылало, словно в пекле. Волосы прилипли ко лбу. Во рту пересохло. И зачем только она погасила лампу? Теперь сил недостает снова ее зажечь. И до рассвета никто к ней не придет. Все свое внимание Софи сосредоточила теперь на том углу спальни, где стоял туалетный столик.

И вот наконец в зеркале показался бледный свет, отблеск занимающегося дня. Софи, немного успокоившись, задремала. А когда снова открыла глаза, то увидела склонившуюся над ней горничную. Зоя обтирала ей лицо влажным полотенцем.

– Ох, барыня, да вы никак захворали?..

У Софи в голове мелькнула радостная мысль.

– Да, – ответила она. – Позови-ка доктора Вольфа!

– Кого, барыня?

– Доктора Вольфа! Он, должно быть, сейчас в лечебнице…

С этой минуты все смешалось у нее в голове. Часы то летели слишком быстро, то тянулись чересчур медленно; прошло неопределенное время, и свет уступил место сумеркам; Зоя то приходила, то уходила; ночью она дремала в кресле, стоявшем около постели. Открыв глаза и увидев горничную, Софи рассердилась:

– Ну что же ты? Послала за доктором Вольфом?

– Я спросила у нашего барина, – пролепетала Зоя, – и он сказал, что не хочет впускать в дом никаких докторов.

В голове у Софи словно прорвалась завеса, мутная пелена спала, туман рассеялся. Она вспомнила, где находится, и ее возбуждение сменилось мучительной тоской. Сибирь вместе с живущими там друзьями ушла от нее далеко-далеко. Она осталась одна в старом каштановском доме, и, кроме нее, здесь живет враждебно настроенный к ней человек, ненавистник, который желает ей смерти. Зоя расплакалась.

– Барыня, барыня! – причитала она, то и дело всхлипывая. – Я не могу бросить вас вот так лежать, я готова ходить за вами, лечить вас, только я совсем не знаю, что надо делать! Ох, что же это с нами станется?

– Обойдемся без доктора, – прошептала Софи. – Будешь делать мне очень горячие отвары трав…

Больше она ничего не смогла выговорить: каждое слово разрывало грудь. Сухой кашель сотрясал все тело, от нестерпимой боли слезы брызнули из глаз. Зоя принесла отвар, оказавшийся до того горьким, что Софи отказалась его пить.

– Нет, не могу, слишком противно, – вздохнула она и снова закашлялась. – Да и вообще, мне пора вставать с постели! Сколько часов я уже пролежала?

– Четыре дня, барыня.

Софи нашла ответ горничной чрезвычайно забавным, но из осторожности постаралась не рассмеяться.

На следующий день Зоя таинственным голосом, под большим секретом сообщила ей:

– Барин уехал на целый день. Я попросила Ульяну потихоньку вас навестить. Это моя крестная. Она все травы знает, она вас вылечит…

– Да, да! – простонала Софи. – Приведи ее ко мне, пожалуйста! Я так больше не могу!

В комнату проскользнула старушка с мышиной мордочкой. Знахарка принесла с собой в корзинке всякие горшочки, пучки сухих трав, тряпочки и стала раскладывать и расставлять все это на комоде. Зоя помогла крестной снять с барыни ночную сорочку, и обе принялись сильно, в четыре руки, растирать больную. Потом сделали ей припарку. Вся спина у Софи горела, она снова принялась стучать зубами. Ей влили в рот какое-то очень терпкое снадобье, потом другое, очень сладкое. В голове зашумело так, словно там проехала телега, но грохот колес не умолкал. Теперь она была совершенно уверена в том, что умирает. Как это глупо! Ей так много еще надо сказать! Да как же это? Она не находила слов и, задыхаясь, бормотала несвязно:

– Никто… Некому защитить вас от этого чудовища!.. Если его не остановить, он всех до смерти запорет кнутом!.. Разве вы не знаете, что это он… это он убил своего отца!..

Зоя с Ульяной в ужасе переглянулись и поспешно принялись креститься.

– Замолчите скорее, барыня! – шептала Зоя. – Не надо говорить о таких вещах!

– Надо… Надо… Повторяйте это везде!.. Его арестуют!.. А невиновных отпустят!.. Ах, как же мне хотелось самой этого добиться!.. Но я не смогла!.. Не смогла!.. Это моя вина!.. Поклянитесь, поклянитесь, что когда меня не станет…

Больная не смогла договорить, ее речь оборвал жестокий приступ кашля. Ульяна поспешно собрала свое хозяйство и выскользнула за дверь, оставив за собой запах скипидара. Оставшись наедине с Зоей, Софи умолкла. Но ее мозг по-прежнему работал с непривычной, лихорадочной быстротой. Одна мысль, едва явившись, тотчас сменялась другой. Оказавшись в такой крайности, до какой она дошла, Софи теперь уже не понимала, почему отказалась подать прошение о том, чтобы ей позволили вернуться во Францию. Пусть даже на то, что ей удастся уговорить губернатора, был всего один шанс из тысячи, все равно надо было попытать счастья. Она должна была, должна была попробовать! Гордость, заставлявшая любой ценой противостоять любым намерениям Сережи, заслонила от нее истинную ценность того, что было поставлено на карту! Что, в конце-то концов, для нее Россия в сравнении с родной страной, которую она покинула тридцать пять лет тому назад? Умереть и лежать в чужой земле, умереть всеми покинутой, ненавидимой, в то время как можно окончить свои дни среди милой природы, под нежную мелодию французской речи! Стихи Расина, мосты над Сеной, бургундское вино, остроумные замечания, политические страсти… Софи произнесла вслух:

– Интересно, по-прежнему ли у «Братьев-провансальцев» можно отлично поужинать?

Она говорила по-французски. Зоя таращила на барыню глаза, не понимая ни словечка. Душу Софи захлестнула волна печали. Она застонала, сама не понимая, от чего, от горя ли, от физической ли боли. Может быть, набожные люди правы и она встретится со своим Николя в ином, лучшем мире? Но чем больше она о думала о муже, тем труднее ей становилось представить себе его лицо. В первый раз, там, в Сибири, Николай умер для нее как существо из плоти и крови, теперь, в Каштановке, умирал вторично – как воспоминание. Не к обещанной ослепительной встрече брела она, задыхаясь от тоски, но к черной яме, из которой тянуло запахом костей и земли. А как Сережа-то посмеется, когда «драгоценной тетушки» не станет! Софи заметалась на постели: «Нет!.. Я не хочу!.. Не хочу!..» – но все равно ее стали засыпать землей, комья со стуком падали с лопат…

Она проспала целую вечность. Время от времени какая-то женщина приходила обмывать ее мертвое тело, ворочала ее, натирала дурно пахнущими снадобьями, вливала ей в рот обжигающее питье, затем снова укладывала в гроб.

11

Сидя на постели и опираясь на подоткнутые ей за спину подушки, Софи все никак не могла поверить, что и впрямь выздоровела. Болезнь покинула ее так же внезапно, как и пришла. Неделю назад она посреди ночи вдруг начала обливаться потом, а на рассвете почувствовала себя измученной, но счастливой. К вечеру еще ненадолго возвращался жар, постепенно стихая, случались поначалу и приступы кашля с кровью, сильно тянуло спину, но все это быстро и безвозвратно проходило. Назавтра после кризиса она почувствовала себя намного лучше, и с тех пор не переставала набираться сил. Вскоре уже могла вставать и делать несколько шагов по комнате. Ей так хотелось подойти к окну! За ним был свет, молодая листва, дороги убегали вдаль, теряясь в утреннем тумане… Никогда до тех пор Софи не испытывала такого желания жить. И не меньшим было ее желание сызнова вступить в борьбу с Сережей. Не зная пока, что предпринять, она охотно убеждала себя: ничего не потеряно, последнее слово еще не сказано. Вошла Зоя с чашкой чая на подносе. Преданность этой простой девушки укрепляла ее в мысли о том, что необходимо сделать все возможное и невозможное ради того, чтобы улучшить участь каштановских крепостных.

Софи выпила чай, сгрызла два сухарика и решила встать. Зоя подала ей розовый шелковый пеньюар, поддерживала хозяйку, пока та на нетвердых ногах ковыляла к окну. Добравшись наконец до желанной цели, она рухнула в кресло – запыхавшаяся и в полном изнеможении. От усилия слегка закашлялась. Ребра у нее все еще болели, как будто по грудной клетке долго колотили палками, однако вытерпеть было можно, даже если сделать глубокий вдох. Склонившись к окну, Софи удивилась тому, какая суета царит повсюду в парке. Одни слуги подметали главную аллею, другие выравнивали дорогу, ссыпая песок в выбоины, третьи подстригали кусты, окружавшие большую лужайку.

– Они стараются побыстрей все прибрать к приезду гостей, – объяснила Зоя.

– Что еще за гости?

– Не знаю. Должно быть, очень важные господа, – округлила глаза горничная. – Они прибудут к обеду. Велено накрыть на шесть персон. Ой, барыня, в кухне такая суматоха! Хотите, расскажу, что им будут подавать?

Софи не ответила, погрузившись в размышления, которые отгородили ее от остального мира. Совершенно не в привычках Сережи было приглашать к столу посторонних людей – почему же он внезапно решился на такое исключение из правил?

Зоя тем временем щебетала у нее над головой:

– А потом будут пельмени с укропом, а потом копченая семга и копченый сиг, а потом… потом будет фаршированный гусь… Вам хотелось бы всего этого отведать, барыня?

– Да… – рассеянно ответила Софи, продолжая думать о другом.

– Вот хорошо-то! Значит, здоровье-то к вам возвращается! Конечно, все сразу съесть вам было бы неразумно, но я принесу немного десерта с их стола. Там такой большой пирог из сладкого теста, с начинкой из…

Но Софи перебила девушку:

– Барин спрашивал у тебя обо мне, пока я болела?

– Нет, барыня, – прошептала горничная, низко опустив голову. – Но я все-таки сказала ему позавчера, что вы выздоровели.

– И что он на это ответил?

– Ничего…

Наступила тишина. Зоя на цыпочках вышла из комнаты. Софи продолжала смотреть в окно. К полудню суета в парке улеглась, подметальщики разбежались, словно рабочие в театре, спешно покидающие сцену перед тем, как поднимется занавес. Весь дом, похоже, замер в настороженном ожидании. И ждать пришлось достаточно долго… Наконец в дальнем конце аллеи показались две коляски, они обогнули лужайку и остановились у крыльца. Лакеи поспешно распахнули дверцы и опустили подножки. Из колясок поочередно показались двое мужчин в военных шинелях, толстая дама в ротонде лилового бархата, другая дама, меньше ростом и стройнее, на ней была желтая шляпка, и, последним, старик в мундире и треугольной шляпе с плюмажем. У Софи забилось сердце: она узнала псковского губернатора. Когда она снова посмотрела в окно, гости уже поднялись на крыльцо и скрылись за колоннами. Пустые коляски отъехали.

Откинувшись на спинку кресла, Софи силилась понять, зачем они приехали. С какой стати Сереже вздумалось устраивать этот прием? Совершенно ясно – пригласив губернатора, племянник хотел ей показать, что, даже выздоровев окончательно, она ничего не сможет сделать против него, что он сильнее, что тетушке волей-неволей рано или поздно придется отсюда уехать… Но как же такой важный человек согласился приехать в Каштановку после всего, что она ему рассказала? Даже если губернатор вполне убежден в невиновности Сережи, он должен был хотя бы из уважения к ней, Софи, отклонить приглашение. Полуприкрыв глаза, она прислушивалась к тому, что происходит в доме, где тем временем нарастало оживление: слышались то высокий женский голос, то мужской смех, то звон посуды, то торопливые шаги прислуги, бегавшей из столовой в буфетную и обратно.

Зоя подала Софи обед, какой полагался выздоравливающей: бульон, жареного цыпленка и бланманже, а «на добавку» принесла кусок торта с кремом. И у Софи мгновенно выплыло из памяти воспоминание: в родительском доме, когда ей, маленькой, случалось провиниться и ее наказывали, служанка тайком доставляла ей в детскую лакомства.

– Сейчас они едят копченую семгу, – прошептала горничная. – Я спросила у лакея Савелия, как там дела, говорит, вроде бы гостям все нравится, довольны… Они все болтают и болтают, да так громко, что в коридоре слышно, только ни словечка не понять, потому что все по-французски да по-французски. Наш барин от других не отстает, что-то, видать, смешное им рассказывает, потому что они все время хохочут…

Горничная ушла, оставив Софи в задумчивости над полной тарелкой: она была настолько поглощена мыслями о том, что в это время происходило внизу, что и думать не могла о еде. Там, у нее под ногами, Сережа устроил нечто вроде сборища заговорщиков. Конечно, речь шла не о настоящем сообщничестве между Сережей и губернатором, скорее, о том молчаливом уговоре, который заключают между собой счастливые, преуспевшие, хорошо устроенные люди против тех, кто пытается нарушить их устоявшуюся, налаженную жизнь. Перед ней снова выросла глыба несправедливости и предрассудков, которая так часто преграждала ей путь здесь, в России. Неужели ей, подобно Сизифу, придется всю жизнь толкать перед собой этот непосильный камень?

Зоя вернулась, разрумянившаяся, принесла ворох новостей:

– Теперь господа принялись за фаршированного гуся! Ой, барыня, а губернатор, губернатор-то как пьет! Вот только что уже девятую рюмку водки опрокинул! Многовато, пожалуй, будет для человека его лет! Ах, Господи Боже мой, барыня, миленькая, да вы же ничего так и не покушали!..

– Я не голодна, – ответила Софи. – А кто там остальные гости, кроме губернатора?

Зоя напустила на себя значительный вид:

– Его превосходительство господин почтмейстер, его превосходительство окружной судья…

Софи улыбнулась с горькой насмешкой и пробормотала:

– Понятно-понятно! А кто эти две женщины?

– Жена губернатора и его дочка.

– Дочка? – переспросила удивленная Софи.

– Да, барыня.

Софи отослала Зою. Что ж, теперь ей все стало ясно. Если у губернатора дочка на выданье, разумеется, он должен всячески обхаживать Сережу, который считается одним из самых завидных женихов во всей губернии. А племянник, хотя и не имеет никаких матримониальных намерений, притворно любезничает ради того, чтобы как можно дольше сохранить могущественного покровителя. До чего все это смехотворно и до чего, вместе с тем, омерзительно! Нескладные, хотя разряженные и довольные, мамаша с дочкой, достойный и умиленно взирающий на них папаша, Сережа в роли нерешительного жениха, судья, почтмейстер… Прямо-таки комедия Гоголя!.. Интересно, подумала Софи, заходила ли обо мне речь во время обеда. Наверное, заходила, почему бы и нет? Сережа, несомненно, объяснил с сокрушенным видом, что тетушка только-только начинает оправляться после тяжелой болезни и пока не может спуститься в столовую. Но он надеется на то, что она скоро поправится! Софи словно бы слышала его слова – кровь у нее так и кипела…

К четырем часам послышался топот ног, да такой, как будто в доме находилась целая толпа гостей. Хлопнула входная дверь – значит, они вышли из дома и теперь, кажется, остановились у колясок. Интересно поглядеть, хороша ли собой девица? Софи приблизилась к окну и приподняла самый краешек кисейной занавески – так, чтобы, увидев все, самой остаться незамеченной. Сережа, нарядный и красноречивый, разглагольствовал, стараясь еще хоть ненадолго удержать гостей. Напротив него, ловя каждое слово, слетавшее с его губ, стояли крупная, мужеподобная дама, супруга губернатора, рядом с ней – тощенькая, сутулая барышня с острыми торчащими локотками и длинным лошадиным лицом под желтой бархатной шляпкой, его дочка. До чего некрасивая девушка! Теперь Софи еще лучше понимала, почему Черкасов так благосклонен к ее племяннику. Обменявшись напоследок любезностями с хозяином, гости расселись по коляскам. Сережа долго смотрел им вслед, несколько раз махнул рукой, потом внезапно поднял глаза на окно комнаты Софи. Та поспешно отпрянула от окна, но было поздно. Он успел ее заметить!

* * *

Теперь Софи еще больше не терпелось поскорее выздороветь. Ей казалось, что все ее будущее в Каштановке зависит от того, как скоро вернутся к ней силы. Каждое утро она прогуливалась по парку, и каждый раз уходила чуть дальше от дома. После трех недель таких упражнений она почувствовала себя достаточно окрепшей для того, чтобы пешком дойти до Шаткова – туда от Каштановки не больше семи верст. За два часа она дойдет. Вот неожиданность будет для мужиков, когда они ее увидят! Ей же сейчас просто необходимо с ними поговорить, чтобы вновь обрести веру в себя!

Ясным июльским утром, предупредив Зою, что не вернется к обеду, Софи тронулась в путь.

Она шла медленно, размеренным шагом, останавливалась, как только начинала задыхаться, и усаживалась отдохнуть на откосе, прижимая левую руку к спине в том месте, где плевра еще оставалась чувствительной. Пока Софи шла через парк, в тени деревьев, жара не слишком донимала ее, однако стоило оказаться в чистом поле, как солнце стало нещадно палить. Она попыталась ускорить шаг, но почти сразу же пришлось от этого отказаться: сначала начали уставать ноги, потом заныла поясница. Солнце слепило глаза, но Софи продолжала всматриваться в раскинувшиеся перед ней немые, истомившиеся от засухи поля, в золото колосьев, в мягкие очертания невысоких холмов, в бархатно-зеленые рощицы. Вокруг ее пылающего лица, звеня, вились тучи комаров. В нестерпимо синем небе неподвижно стояли три белых облачка, дожидавшихся, наверное, чтобы подул ветерок, который поможет им отправиться странствовать дальше. Она сказала себе, что, пожалуй, переоценила свои возможности, сил у нее все-таки пока маловато для такого дальнего путешествия. Однако стоило ей отдохнуть десять минут в тени тополей, и у нее снова появилась решимость двигаться дальше. Последние две версты она проделала, шагая, словно заводной автомат – сжав челюсти, с остановившимся взглядом. Когда перед ней наконец появилась табличка с надписью: «Шатково: 67 дворов; мужчин по переписи 215; женщин 261», ее охватила немыслимая радость. Однако Софи тут же осознала, что время для визита к крестьянам выбрала неудачное. Ей следовало подумать о том, что в этот час все работники будут далеко отсюда. И теперь, глядя на вымершую деревню, она чувствовала разочарование. С того самого дня, когда она, едва встав с постели, принялась мечтать о том, как снова встретится с крепостными, Софи бессознательно настраивалась на то, что ее примут радостно, а теперь шла по единственной в Шаткове улице, ожидая, что отовсюду, как бывало раньше, выползут ей навстречу хотя бы старики и увечные. Однако дома стояли под палящим солнцем наглухо закрытые. Две бабы, сидевшие на порогах изб, поспешили уйти, пока она с ними не поравнялась; староста, вытесывавший топором коромысло, повернулся спиной, чтобы ее не видеть; девочка лет десяти, которая гнала гусей к прудику, поглядела на нее испуганно и даже не ответила, когда Софи с ней поздоровалась… Софи казалось, будто она перенеслась на год назад – тогда она только-только вернулась из Сибири. Точно такая же атмосфера тревожной враждебности, какая окружала ее в день первого появления в деревне: все недоверчиво относились к «французской барыне», остерегались ее… И вот, после того, как она так медленно и терпеливо завоевывала – и завоевала! – любовь и уважение этих людей, как же трудно поверить, что за время ее болезни они от своей барыни отвыкли! Но что же произошло за то время, пока они не виделись? Единственным существом в Шаткове, на кого она могла рассчитывать, оставался Антип. И Софи направилась прямо к нему.

Она застала старика дремлющим на печке и решительно тряхнула его за плечо. Тот спросонок вскинул перед лицом руку, словно защищаясь, затем, узнав Софи, спрыгнул на пол и пробормотал:

– А, это вы, барыня!.. Но… я думал… думал, вы теперь не имеете права к нам приходить!..

– Кто мог тебе такое сказать! – возмутилась Софи.

– Погонщики.

– Ну что ж! Они ошиблись, только и всего! – ответила Софи, опустившись на скамью, поскольку от усталости едва держалась на ногах.

Она прислонилась к стене и закрыла глаза. По светящейся алым изнанке век плыли светящиеся цветы.

– Как же вы сюда добрались, барыня, голубушка? – спросил Антип.

– Пешком.

Он, казалось, нимало не удивился этому подвигу (для мужика семь верст, как говорится, не околица!), только спросил:

– А барин знает об этом?

– Нет.

У Антипа глаза от страха едва не выскочили из орбит, челюсть отвисла.

– Ай-я-яй! Тогда уходите скорее, барыня! Если погонщики вас здесь застанут, пропала моя головушка!

– Ты с ума сошел, что ли? – удивилась Софи. – Что еще за глупости! Ты же не каштановский слуга, тебе-то чего бояться! Я тебе ничего не приказываю!..

– Да это все едино, барыня!.. Молодой барин всех предупредил, всех!.. Слуга или мужик, любой, кто станет вас слушать, любой, кто станет с вами говорить, – тому розги!.. Вы ведь не можете пожелать такой напасти вашему старому Антипу, барыня!.. Вы ведь слишком добрая для этого!..

Поскольку Софи, совершенно подавленная, молчала, старик продолжал, кривя рот, затерявшийся в дебрях бороды:

– Мы узнали, что вы хвораете… Мы молились, чтобы скорее выздоровели… Но вот оно как: пока вы в постельке лежали, нам было спокойно… А теперь опять начнем трястись… Вы ничего не можете для нас сделать, барыня, голубушка… Оставьте нас, прошу вас, оставьте нас в нашем убожестве и нашей покорности…

– Да как же ты можешь говорить такое, ведь ты столько раз жаловался мне на то, что с вами плохо обращаются! – воскликнула она.

– Пожаловаться-то оно неплохо, сразу легче становится!.. Но я же не думал, что из-за такой малости вы тут все вверх дном перевернете!..

– И что же – теперь тебе хочется, чтобы я от всего отказалась?

– Да, барыня… От того, что вы сюда приходите, худа больше, чем добра… Уходите… Христом Богом молю, уходите!..

Софи встала и неживым голосом произнесла:

– Хорошо. Сейчас уйду. Но я слишком устала и не смогу пешком дойти до Каштановки. Попроси старосту, пусть даст лошадь и какую-нибудь телегу, чтобы меня отвезти…

Антип покачал головой.

– Староста не захочет, барыня.

– Почему?

– А вдруг узнают?

Она подтолкнула старика к двери:

– Иди-иди! Спроси у него!.. Я тебе приказываю, слышишь!..

Антип убежал. Оставшись одна в избе, Софи погрузилась в такую бездну разочарования, какой, ей чудилось, прежде никогда в жизни даже себе и не представляла. Отказывая в помощи, Антип отнял у нее последнее, что привязывало ее к жизни. Она внезапно показалась себе смехотворной – с дурацким своим душевным участием, в котором никто здесь не нуждался. Еще немного – и те, к кому она проявляла интерес, начнут ее же и корить за старания. Впрочем, разве она может упрекнуть мужиков, отталкивающих ее сейчас вместе со всеми ее прекрасными чувствами, в неблагодарности? Она ведь ничего не могла для них сделать, она только суетилась, фантазировала, воздух сотрясала… Их участь все равно решали другие, и мужики это понимали. Вот и все! На что она надеялась, когда шла сюда? Собрать армию друзей и поднять рабов против злого хозяина? Когда-то она выговаривала Николаю за склонность принимать мечты за действительность, а теперь сама оказалась куда более безрассудной, и это в ее-то возрасте, с ее опытом! Ей захотелось сжаться в комок, забиться в какую-нибудь щель, спрятать там свое отчаяние. Антип вернулся, качая головой:

– Так я и знал, барыня… Староста отказывается… не хочет… Никто не хочет…

Но Софи уже ни на чем не настаивала, хотя чувствовала, что, несмотря на всю свою волю, второй раз за день этот долгий путь ей не одолеть.

– Какая деревня, по-твоему, отсюда ближе всего? – спросила она. – Черняково?

– Нет, Кустарное поближе будет, – ответил Антип. – Только это ведь не наша деревня – Волковых…

– Тем лучше! Если мне отказываются помочь собственные мужики, может быть, хотя бы волковские согласятся это сделать…

Антип съежился, услышав упрек, но не произнес ни слова. Софи вышла. После царившего в избе полумрака яркий солнечный свет пригвоздил ее к месту. Вся усталость разом навалилась снова.

– Если пойдете в Кустарное, – сказал, приоткрыв дверь, Антип, – то короче будет свернуть на тропинку – там, слева, сразу как выйдете за околицу. Полчаса – и вы уже на месте… Господь вас храни, барыня, голубушка!.. До свиданья!..

– До свиданья, Антип! – выговорила она с трудом, потому что перехватило горло, и тронулась в путь, испытывая странное чувство: будто сотни людей, прячась за окнами, за изгородями, за поленницами, за навозными кучами, следят за ее позорным отступлением.

Полчаса спустя она, с пустой головой, дрожащими коленями, вконец обессилевшая, добрела до Кустарного и попросила первого попавшегося мужика отвезти ее на телеге в Славянку, к его господам.

Всю дорогу, несмотря на то что солнце палило нещадно, а телегу немилосердно трясло, несмотря на облака пыли и тучи назойливых мошек, она ничего не видела, ничего не чувствовала. Из головы не шли слова Антипа: «От того, что вы сюда приходите, худа больше, чем добра… Уходите… Христом Богом молю, уходите!..» Софи подумала: «Почему я так упорствую в своем желании остаться в этой стране? Ради того, чтобы защищать мужиков? Они меня больше знать не хотят! Хочу доказать, что Сережа – убийца? Я теперь и сама в этом не уверена. Я сражаюсь с тенями. Я понапрасну теряю время. И на самом деле чувствую себя здесь все более чужой…» А еще она подумала, что связь с Россией у нее прервалась давно, почти сразу после смерти Николая. Пока муж был жив, он помогал ей понять душу его родины; через него она узнавала эту непостижимую страну, где повсюду могла считать, что она у себя дома. Теперь же она с куда большим трудом переносила разочарования, которые доставляли ей жители этой огромной, быстро превратившейся в чужую страны. Она потеряла разом и мужа, и заступника, посредника между ней и русской действительностью.

К тому времени как Софи добралась до Славянки, Дарья Филипповна и Вася уже отобедали. Они пили кофе в тени больших лип, но, увидев, как нежданная гостья слезает с крестьянской телеги, разом вскочили и с встревоженными лицами бросились к ней.

– Боже мой!.. Софи! Госпожа Озарёва! Что с вами стряслось?.. Ваша коляска сломалась?..

– Нет-нет, – успокоила их Софи, пытаясь улыбнуться. – Просто я теперь предпочитаю путешествовать вот таким способом!

Она отряхнула от пыли платье, хозяева подвели ее, отупевшую от усталости, к плетеному креслу, в которое Софи просто рухнула, и Дарья Филипповна предложила ей выпить чашку очень крепкого и очень сладкого кофе.

– Это вам быстро поможет. Ну, придите же в себя, голубка моя! – шептала она, склонившись над ней и жарко дыша. – Вы так бледны! Но какая же радость видеть вас у себя! Столько времени, целых несколько месяцев не было никаких вестей, мы уж думали, вы больше не хотите с нами знаться!

– Матушка трижды писала к вам, – пояснил Вася. – И мой посыльный носил ее письма в Каштановку.

– Мне ни одного не отдали, – ответила Софи.

– Как?.. Да как же такое возможно?.. Неужели ваш племянник посмел…

– Вас это удивляет?

Наступило молчание, полное бессильной ярости. Видно было, что Вася места себе не находит.

– И вы ни разу даже не задумались о том, почему мы перестали подавать признаки жизни? – прошептала Дарья Филипповна.

– Я была очень больна, – сказала Софи.

– Господи! Что с вами было? Кто вас выхаживал?

После всех разочарований, какие ее постигли, дружеские расспросы Волковых тронули Софи до слез. Ей так хотелось выговориться, так необходимо было хоть кому-то довериться, что она рассказала все, начиная от последнего объяснения с Сережей и заканчивая визитом губернатора. Во время ее рассказа Дарья Филипповна дышала с трудом, прижимая руку к груди, глаза у нее увлажнились, губы мелко тряслись; толстое кроткое лицо сына, сидевшего рядом с ней, окаменело в неестественном для него свирепом выражении. Но когда Софи умолкла, он только вздохнул:

– Самое страшное, что мы ничего не можем поделать с этим чудовищем!

Софи удивленно взглянула на Васю. И это все, что он мог сказать, он, мятежный духом, он, читатель Сен-Симона и Ламенне? Его фраза прозвучала далеким эхом слов Антипа. Все, будь то невежественные мужики или либеральные помещики – все мирились с действительностью, чтобы не осложнять себе существования! Правда, Дарью Филипповну охватило сильное возбуждение, когда она слушала рассказ о губернаторской дочке:

– Слухи из Пскова, конечно, до меня доносились, будто там что-то такое есть, но я не хотела в это верить! Бедняжка так некрасива! А Сергей-то Владимирович в городе ведет себя совсем по-холостяцки!..

– Оставьте, матушка! Досужие сплетни! Что в них интересного! – проворчал Вася.

– Нет уж, я с тобой не согласна! – отозвалась Дарья Филипповна. – От того, что замыслил Сергей Владимирович, может измениться вся дальнейшая жизнь нашей милой подруги!..

Толстуха положила руку на колено Софи и ласково продолжала:

– Вам, наверное, очень хочется отдохнуть. Сейчас уложу вас в комнате моей старшей дочери, вы немного вздремнете, а вечером наш кучер отвезет вас в Каштановку.

Софи захотелось сказать «да»: задернутые занавески, мягкая постель, несколько часов забвения в тишине гостеприимного дома… Затем ее озарила мысль такая яркая, что все остальные планы перед ней померкли.

– Благодарю вас, дорогая моя, – проговорила она, – но я, к сожалению, не смогу остаться у вас. Мне надо немедленно ехать в Псков.

– В Псков? – вскричала Дарья Филипповна. – В таком состоянии – в город?

– Да. Это очень важно. Если бы ваш кучер мог меня туда отвезти…

– Я сам вас отвезу! – с жаром воскликнул Вася. – А оттуда, если захотите, отвезу домой!

Дарья Филипповна встревоженно поглядела на сына. Должно быть, опасалась, что он встретится с Сережей.

– Хорошо, – сказала Софи. – Согласна, но при условии, что вы оставите меня в каштановском парке.

Вася поклонился, испытывая явное облегчение: и страхи его рассеялись, и честь не пострадала. Дарья Филипповна благодарно улыбнулась Софи, сумевшей понять ее материнские чувства.

* * *

– Интересно, откуда это вы явились? – грубо спросил Сережа.

Услышав шаги Софи в прихожей, он вышел из кабинета и теперь стоял перед ней белый от ярости, со стиснутыми зубами, грозно выкатив глаза. Она мысленно похвалила себя: вот умница, настояла на том, чтобы Вася вместе с ней в дом не входил! Зачем было рисковать, провоцировать ненужное и нелепое столкновение между двумя мужчинами?

– Ну, так что? – поторопил ее Сережа. – Отвечайте! Откуда явились?

– Из Пскова, – ответила Софи.

Схватив со столика лампу, он поднял ее повыше, словно ему необходимо было для того, чтобы поверить словам Софи, увидеть лицо тетушки при ярком свете. В своем наглухо застегнутом черном сюртуке, с грозно сдвинутыми бровями, племянник сейчас ужасно походил на ревнивого мужа, каким его рисуют на карикатурах.

– Зачем вы ездили в Псков? – продолжил он допрос.

Софи была до того измучена, что едва слышала племянника.

– Зачем вы ездили в Псков? – еще громче выкрикнул Сережа.

Софи вздрогнула.

– Была у губернатора, – наконец ответила она.

– У губернатора? Это еще зачем? Ну, живо отвечайте – зачем к нему ходили?

– Чтобы подать прошение о перемене места жительства.

Сережа от удивления подался назад. Черты его лица мгновенно смягчились. На губах появилась улыбка.

– Неужели это правда?

Софи кивнула.

Молодой человек выпятил грудь.

– Вы об этом не пожалеете, – заверил он. – Я поддержу вашу просьбу. И все мои знакомые сделают то же самое. Куда вы хотите ехать? В Санкт-Петербург? В Москву?..

– Я хочу вернуться на родину.

– Во Францию? – с насмешливым удивлением переспросил он.

«Во Францию… Во Францию… Во Францию!..»

Это слово звучало в ушах Софи, словно бесконечно повторяющийся, подхваченный горным эхом зов. Она дошла до такой степени утомления, что уже толком не понимала, что с ней происходит. Свет лампы утвердился в ее радужной оболочке, начал расти, превратился в ослепительное солнце. Затем все погасло, и она стала падать в бездонную пропасть.

Часть III

1

Софи поборола смущение и попросила лысого толстяка, сидевшего у окна вагона, поменяться с ней местами. Попутчик насмешливо улыбнулся, явно ощущая собственное превосходство над незнакомкой – он-то давно привык в поездах раскатывать! – и с готовностью согласился.

– Должно быть, вы впервые путешествуете по железной дороге, мадам? – осведомился он, поднимаясь со скамьи.

– Да, мсье, – тихонько подтвердила она, в свою очередь встав.

– М-да, и впрямь с непривычки производит сильное впечатление…

Она молча кивнула. Ну, разве скажешь этому господину, что сильное впечатление на нее производит не то, что их везет паровая машина, но то, что видно, как за окном проплывают пейзажи Франции, покинутой тридцать семь лет тому назад? Остальные пассажиры с недовольными лицами потеснились и подобрали колени, чтобы позволить Софи поменяться местами с соседом. Толстый господин протиснулся перед ней, втягивая живот. Софи же, потеряв равновесие от тряски, неловко плюхнулась на скамью и улыбнулась сразу всем виноватой улыбкой. Паровоз громко зашипел. Поезд мчался вперед с устрашающей скоростью. Пол вибрировал, двери подрагивали, задвижка дребезжала в железных скобках. Поля в раме окна неслись мимо, словно река во время половодья. Иногда группа беленьких домиков с красными крышами подступала к вагону так близко, что Софи, инстинктивно отпрянув от окна, вжимала голову в плечи. Но стоило ей подумать о том, что всего-навсего через час и пять минут – Париж, начинало казаться, будто ее мечта летит вперед, обгоняя действительность. Несмотря на поддержку губернатора, госпоже Озарёвой потребовалось более полутора лет обивать пороги канцелярий, чтобы получить благоприятный ответ императора на свое прошение. Дело сдвинулось с мертвой точки только после того, как вмешался французский посол в Санкт-Петербурге. А первым проявлением монаршей милости по отношению к вдове декабриста было то, что ей позволили жить в Пскове. Полгода спустя ее переселили в Санкт-Петербург, где каждую субботу приходилось отмечаться в полицейском участке, подтверждая свое право на жительство. Но наконец седьмого марта генерал кавалерии граф Орлов, начальник Третьего отдела личной Его величества канцелярии, вызвал Софи, чтобы сообщить: ей позволено покинуть Россию.

Нескольких недель вполне хватило на то, чтобы уладить все свои дела, и, как только Нева вскрылась и освободилась ото льда, Софи отплыла в Гавр на русском торговом судне. Это был трехмачтовый парусник с железным корпусом, где пассажирам отводилось десять кают. Когда Софи увидела, как громада Кронштадтского порта начала уменьшаться и таять, ею овладела тоска, мучительное чувство, природу которого она и сама не могла толком себе объяснить. Она была одновременно и счастлива оттого, что бежит из страны, где знала лишь принуждение и горе, и несчастна оттого, что оставляла там все, что привязывало ее к жизни: воспоминания, друзей, могилу мужа. С Сережей она простилась вежливо и холодно. Что ж, племянник добился своего. Оставшись полновластным хозяином Каштановки, он будет по-прежнему высылать тетушке половину доходов с имения: соглашение было скреплено документом, подписанным в присутствии губернатора. Впрочем, с того самого дня, как Софи подала прошение о перемене места жительства, она вновь обрела нормальное существование в доме и покорных слуг – вот еще одно доказательство того, что все в Каштановке подчинялось власти молодого барина. Теперь Софи была совершенно убеждена в том, что ей больше нечего делать в этом уголке земли, где она имела слабость вообразить, что способна приносить пользу. Даже мысль о том, что Сережа виновен в совершении убийства, больше ее не терзала, времена тревоги и возмущения давно прошли.

Уже в Санкт-Петербурге ей казалось, что для нее начинается совершенно другая жизнь. Перед ней робко приоткрылись двери нескольких салонов, прежние знакомые Николая окружали ее дружеским участием. Однако Софи, охотно принимая знаки внимания, думала лишь об одном: как бы поскорее отсюда уехать, она была полностью поглощена приготовлениями к отъезду. Но что ее ждет там, во Франции? Судя по тому, что пишет семейный нотариус, мэтр Пеле, родители продали все имущество, чтобы расплатиться с долгами, образовавшимися у них в последние годы жизни. Оставался лишь особняк на улице Гренель, но у него крыша пришла в негодность, внутренняя отделка обветшала, да и половину обстановки успели продать… Софи перевела в парижский банк свои доходы с Каштановки, попросила мэтра Пеле произвести в доме самые неотложные ремонтные работы и нанять слуг. Она рассчитывала, что благодаря этому сможет худо-бедно устроиться сразу по возвращении. Да, конечно, она возвращается «к себе домой», но ведь там не будет никого из ее родных и никто из друзей ее не встретит! У нее теперь вообще знакомых во Франции куда меньше, чем в России. Естественно: она дольше прожила в России, чем во Франции. И тем не менее, стоило Софи Озарёвой ступить на землю родины, как она почувствовала себя глубоко, отчаянно, решительно и только француженкой!

Ах, насколько же все эти люди, сейчас ее окружавшие, не понимают, какое счастье выпало им на долю – быть гражданами свободной страны! Конечно, что правда, то правда: когда Софи в июле 1851 года подавала свое прошение, Франция все еще была республикой, теперь же, в мае 1853 года, вновь сделалась империей, но эта империя, похоже, вполне благодушна! Судя по тому, что рассказывали в Санкт-Петербурге, Наполеон III ничем не напоминает Николая I. Его любовь к народу кажется искренней, и если он и приказал после государственного переворота 2 декабря арестовать и отправить в ссылку нескольких человек, выступавших против его политики, то теперь вроде бы намеревается их помиловать – во всяком случае, такое желание ему приписывают. Насколько в России тирания представляется естественной, настолько невообразима она здесь, во Франции. Достаточно поглядеть на французов, чтобы убедиться в том, что никто их не угнетает…

Едва оказавшись на берегу в Гавре, Софи была до глубины души взволнована тем, насколько свободно здесь держатся даже самые простые люди. То же впечатление сложилось у нее и тогда, когда она стояла на перроне вокзала железной дороги и рассматривала пассажиров, собиравшихся сесть в парижский поезд. У всех тех, кто путешествовал третьим классом, в руках были корзины, откуда выглядывали аппетитные булочки и колбаса, торчали горлышки винных бутылок. Конечно, пассажиры первого класса выглядели более чопорными и были меньше озабочены пропитанием, но что показалось Софи удивительным: между буржуа и простолюдином вовсе не было такой пропасти, как в России – между помещиком и крепостным. Здесь бедные и богатые, хотя и различались одеждой, манерами, языком, принадлежали к одной и той же нации, в то время как там можно было говорить едва ли не о разных породах людей. И внезапно Софи осознала, что именно так смущало ее с той самой минуты, как она высадилась на берег во Франции: это было отсутствие мужиков. В окружавшем ее теперь мире недоставало их славных, простодушных, бородатых, выдубленных солнцем лиц. При мысли о том, что ей больше никогда в жизни не увидеть ни одного такого лица, счастье затянулось облачком странной грусти. Но это ощущение промелькнуло так быстро, что Софи едва успела его осознать. Не додумав эту мысль до конца, она вернулась к прежнему занятию и принялась жадно всматриваться в летевшие мимо пейзажи ее страны. Каким все кажется маленьким здесь, во Франции, после бескрайних российских просторов! Крохотные вычищенные, приглаженные поля; изгороди, разделяющие земельные владения размером с носовой платок; деревеньки, послушно выстроившиеся вокруг колоколен, чьи острые шпили поражают взор, привыкший к синим, зеленым и золотым луковкам на макушках православных колоколен… Но что это показалось там, вдали, окутанное дрожащим сиреневым туманом, что там за меловые нагромождения, что там за отблески тысяч оконных стекол – неужели парижские предместья? Путешественники оживились, засуетились, одна из дам, смочив платочек водой из склянки, обтерла выпачканное сажей лицо, толстяк одернул жилетку и сказал:

– Сейчас мы проедем по Аньерскому мосту. Пока здесь стоит деревянный мост, но чуть выше уже строят другой, металлический, и вскоре по нему пустят поезда. Это будет великолепное инженерное сооружение!..

Софи прильнула лицом к стеклу. Поезд с пугающей медлительностью въехал на трясущийся деревянный мостик. Все затаили дыхание. Внизу поблескивала река с ее отлогими берегами, прачками, полощущими белье, скользящими по воде рыбачьими лодками. Как только последний вагон оказался на твердой земле, локомотив испустил облегченный вздох и ускорил ход. По обе стороны железной дороги теснились низкие, грязные, убогие домишки. Вскоре перед поездом вырос крепостной вал с бастионами, высившийся на крутом откосе. Это были недавно выстроенные укрепления: Софи слышала о них в России, но не представляла себе их истинных размеров. Состав прошел между двумя равелинами и нырнул в тоннель. Купе заполнил адский запах дыма, все закашлялись. Наконец, вагон вышел из тьмы на свет, пассажиры встряхнулись, немного отдышались, принялись поправлять одежду. Вдоль рельсов теперь тянулись ряды мастерских и товарных складов. Еще несколько оборотов колес – и перрон медленно двинулся навстречу поезду. Затем солнечные лучи померкли, путь им преградила грязная стеклянная крыша. Наконец, локомотив остановился, вагон сильно тряхнуло, пассажиры повалились друг на друга.

Со всех сторон к поезду устремились носильщики, наперебой предлагая свои услуги. Софи доверила свой багаж одному из них – толстощекому, с закрученными усами и нахальным взглядом. Следом за ним она вошла в таможенный зал. Носильщик уже успел взгромоздиться на сундук и теперь громко звал ее, размахивая руками наподобие семафора. Софи внезапно оказалась стиснутой толпой хлынувших в зал пассажиров. Мужчины в цилиндрах и картузах, женщины в капорах, чепцах, косынках, одуревшие от шума и суеты дети, которых родители нетерпеливо тянули за руки, море лиц – и над всем этим легкий гул французской речи. Служащий таможни велел Софи открыть чемодан, затем саквояж, после чего объявил, что все в порядке, и отпустил ее. Носильщик потащил багаж к выходу. На улице Сен-Лазар ждала вереница фиакров. Софи села в кабриолет с безбородым кучером – в России она глазам бы своим не поверила, увидев такого, – распорядилась укладкой своих вещей, дала носильщику слишком щедрые чаевые и, наконец, самым естественным тоном, на какой оказалась способна, произнесла:

– Улица Гренель, к дому 81.

И кабриолет тронулся с места, влившись в поток других экипажей, которые спускались к площади Мадлен. Возвышаясь над путаницей запряженных четверками лошадей колясок, двухместных карет и кебов, тащился грузный омнибус, с высоты которого угрюмо глядел вниз кучер, закутанный в широкий плащ и с нахлобученной шляпой на голове. Тротуары были заполнены прохожими, одни с озабоченным видом куда-то спешили, другие на каждом шагу замирали перед витринами лавок, в которых, казалось, были собраны все чудеса света. Фиакр свернул на площадь Согласия, и Софи увидела прямо перед собой сияющие светом и белизной величественные строения. Что-то здесь изменилось, вот только она никак не могла понять, что именно… Ах, да! Вот же он, этот безобразный обелиск, торчит посреди площади, словно ось, вокруг которой вращаются экипажи. До чего безвкусное сооружение! А вот что они сделали хорошо – засыпали ямы! И вот этих двух чудесных искрящихся фонтанов раньше здесь не было! И высоких фонарей тоже! И вот этих статуй на зданиях Габриэля![25] Часть экипажей сворачивала вправо, на Елисейские Поля, где за чинно выстроившимися деревьями виднелась Триумфальная арка. За рекой возвышалась ложногреческая колоннада дворца Бурбонов. Фиакр проехал по мосту, поднялся по улице Бургундии, свернул на улицу Гренель, въехал в крытый проход, остановился посреди мощеного двора – и Софи, взволнованная до того, что перехватило дыхание, увидела перед собой дом, где она выросла, где прошло ее детство…

Фасад облупился, на окнах не было гардин, между плитками крыльца пробивалась трава, но от старого дома по-прежнему веяло спокойствием и благородством. Навстречу Софи вышел незнакомый слуга – молодой, краснощекий, лопоухий. Коричневая ливрея была ему тесна и спереди не застегивалась. За ним по пятам следовала бледненькая горничная. Слуги представились: Жюстен и Валентина. Нотариус нанял их на прошлой неделе. «Основную работу» они уже сделали и теперь ждали, чтобы хозяйка соблаговолила распорядиться насчет остального. Она велела им для начала выгрузить и внести ее багаж и одна вошла в дом.

Вестибюль был пуст, в гостиной почти не осталось мебели, отчего комната стала казаться слишком просторной, и на выцветшей от солнечных лучей зеленовато-голубой обивке стен виднелись более темные прямоугольники – след пропавших картин. Обводя глазами обстановку, уцелевшую после бедствия, Софи с благодарностью узнавала то кресло, то столик, то комод с инкрустациями, то драпировку, за которой скрывалась дверь. Даже самый воздух дома чудом сохранился в этом давным-давно необитаемом жилище, тонкий, едва уловимый аромат, к которому примешивались запахи отсыревших, истлевших тканей, воска, сухой краски, трухлявого, источенного червями дерева. Софи, раздувая ноздри, напрягая ум, двигалась вспять сквозь годы. Вернувшись в Каштановку, она погрузилась в воспоминания о своей жизни с Николаем, а здесь она оказалась среди родных, вновь стала такой, какой была до того, как познакомилась с Николя. При мысли о том, что мать и отец умерли, когда она была от них так далеко, Софи почувствовала, как ее душу заполняет нестерпимая горечь. Не загубила ли она и их жизнь, когда загубила свою? Они мало ее любили, и она отвечала им тем же. Все это было так плохо и так грустно!

Софи задумчиво глядела в пространство между окном и дверью, и перед ней словно наяву выросла девушка, которая так часто там стояла, прижавшись лбом к стеклу, – стройная, в голубом платье, с книгой в руке. В ее жизни еще никто не появился. Она торопится жить, действовать, самоотверженно трудиться, жертвовать собой, восхищаться, любить без памяти. Дело было только за тем, чтобы найти мужчину, достойного ее уважения. Она читала Плутарха. Ей хотелось совершить что-нибудь героическое. Стать второй мадам Ролан.[26] Отец и мать обменивались у нее за спиной напрочь лишенными для нее интереса замечаниями о знакомых или слугах. В саду вечерело. Этот сумеречный час всегда производил на Софи тягостное впечатление. Поглядевшись в зеркало над камином, она увидела себя загримированной под старую даму. На голове седой парик, вокруг подбородка неумело проведенные морщины, под глазами свинцовые тени, взгляд застывший… Зачем она себя в такое превратила? Внезапно возвратившись к действительности, она с нежностью признала в этом усталом лице все, что свидетельствовало о поражениях, утратах, обо всех постигших в жизни разочарованиях. Софи поежилась, ее знобило. В доме было сыро и холодно, несмотря на то что за окном стояла майская теплынь.

– Затопите камин, – через плечо бросила Софи вошедшему в комнату Жюстену.

– Слушаюсь, мадам. Мэтр Пеле сказал, что зайдет поговорить с вами вечером. Мы с Валентиной не знали, какую комнату вы выберете для своей спальни, и пока приготовили для вас ту, что показалась нам лучшей, на первом этаже…

– Вы правильно поступили, – ответила Софи.

«Лучшей, на первом этаже» показалась слугам комната, которая прежде служила маленькой гостиной и где ее мать проводила зимние вечера. Теперь сюда поставили кровать, которой Софи раньше не видела, туалетный столик, два разрозненных кресла, трельяж, платяной шкаф, пол застелили ковром, багаж сложили в углу… Надо разбирать сундуки… Вот докука! Ни малейшего желания заниматься этим у Софи не было, и она, поручив Валентине пока хоть как-нибудь разложить и развесить одежду и белье, решила продолжить осмотр дома.

Приоткрывая двери, Софи с любопытством заглядывала в помещения, ощущая себя так, словно прогуливалась по чужому жилищу. От спальни ее родителей остались одни только голые стены; от всей обстановки комнаты, где спал Николай, пока жил в Париже, сохранилась лишь продавленная кровать с обрывками желтого балдахина. Софи вошла в библиотеку: тут она когда-то впервые увидела своего будущего мужа: молодого, высокого, белокурого, в великолепном мундире офицера гвардейского полка. Как же она тогда ненавидела его – за то, что был русским, за то, что был победителем! Из прорехи диванной обшивки лез конский волос. На пыльных полках кое-где уцелели ряды книг. Самые ценные пропали. Софи наугад прочитала несколько имен на корешках оставшихся: Жан-Жак Руссо, Монтескье, Вольтер… Чуть подальше – Шамплитт. Ее первый муж. Он так мало на нее повлиял, что Софи едва могла его вспомнить. Нет, она жена Николя, и больше ничья. Машинально сняла с полки маленький томик, переплетенный в шагреневую кожу, полистала. «Письма о непрестанном развитии человеческого духа», сочинение маркиза де Шамплитта – изумилась наивности заглавия. Как только она могла этим восхищаться? Поставив книгу на место, Софи спустилась по лестнице и вышла в сад. Давно заброшенный, он превратился в заросли сорняков и колючего кустарника. Из одичавшей зелени выглядывала грациозная и жеманная статуя Купидона. Кончик носа у него был отбит, часть лука отломана. В ветвях деревьев, уже одевшихся пышной листвой, пели птицы. Издали доносился городской шум. Софи и сама не могла понять, радостно ей или грустно. Счастье от встречи с Парижем омрачалось мыслями о том, что это паломничество ей пришлось совершить в одиночестве. Она вернулась одинокой и постаревшей в те места, где когда-то начиналась ее жизнь! «Мы суетимся, любим, ненавидим, надеемся, увлекаемся разными вещами, которые назавтра кажутся нам ничтожными, и с пустыми руками возвращаемся к тому, с чего начали! – подумала она. – Неужели есть хоть какой-то смысл в судьбе, подобной моей?»

Вечерняя прохлада и темнота прогнали ее из сада. Жюстен затопил камин в гостиной. Софи приказала, чтобы ужин ей накрыли здесь же, в гостиной, на маленьком столике. Валентину наняли служить одновременно горничной и кухаркой, за что она получала жалованье в двадцать пять франков в месяц плюс вино. Софи переоделась в домашнее платье, свободно уложила волосы под кружевной косынкой и принялась за молодую уточку с оливками. Нотариус – преемник того, какого она знала в прошлой жизни, – появился, когда она заканчивала ужинать. На вид лет сорока, кругленький, напомаженный, цветущий… Мэтр Пеле в нескольких словах обрисовал хозяйке дома ее материальное положение, как выяснилось, далеко не блестящее. Но для Софи не имело ни малейшего значения то, что она лишена каких-либо источников дохода во Франции, поскольку ей должны были регулярно присылать деньги из России. Лишь на те средства, которые она перед отъездом сама перевела сюда, можно было прожить два, если не три года. А если понадобится, она станет играть на бирже (говорят, это приносит немалый доход!). Однако от этого мэтр Пеле ее отговорил. Нотариус показался ей уравновешенным, здравомыслящим и щепетильно честным, она пообещала следовать его советам и подписала бумаги, которые он принес. Перед уходом он наилучшим образом отрекомендовал нанятых им слуг и спросил, не требуется ли прислать кого-то еще. Софи отказалась: этих двоих было вполне достаточно, она не собиралась вести светскую жизнь, впрочем, у нее и друзей-то во Франции совсем не осталось.

– Друзья у вас очень быстро заведутся, – пообещал мэтр Пеле. – И их окажется куда больше, чем вам хотелось бы!

Сломленная усталостью, Софи легла в постель и мгновенно уснула крепким сном. Проснулась едва ли не на рассвете, с чувством, что надо немедленно предпринять что-то очень важное. Но, раздав указания Жюстену и Валентине, поняла, что заняться решительно нечем. Было еще довольно рано, погода стояла прекрасная, и Софи вышла из дома. Уличная суета ее развлекла. Консьержки и привратники зевали, стоя у дверей, бродячие торговцы катили по Бургундской улице свои тележки и, надсаживаясь, хриплыми голосами выкрикивали свой товар, затем ее обогнал водонос, согнувшийся под тяжестью деревянного круга, к которому были подвешены полные ведра. Поддавшись воспоминаниям, Софи позволила им увлечь себя на улицу Жакоб и направилась к книжной лавке давнего своего друга, Огюстена Вавассера, но лавка оказалась закрыта, ставни заперты, вывеска «У верного пастуха» наполовину стерлась. Софи решила расспросить консьержа – толстощекого субъекта с подозрительным взглядом, с комком жевательного табака за щекой, с животом, перетянутым грязным передником. Над каморкой висела табличка: «Обращаться к привратнику».

– Вавассер? А он уехал, – проворчал толстяк.

– Куда?

– Вот уж чего не знаю.

– И давно ли уехал?..

– Да уж несколько месяцев прошло.

– Но… а он должен вернуться?

– Не так скоро! А кому он требуется-то?

– Простите?

– Звать, говорю, вас как?

«Что это он меня допрашивает, точно полицейский?» – подумала Софи и в ответ пробормотала:

– Мое имя вам ничего не скажет.

Однако уходить не спешила: вспомнилось, что другие ее друзья, Пуатвены, жили когда-то в этом же доме. Хотя… хотя они были такими старыми в те времена, когда она с ними зналась, что, наверное, умерли задолго до ее возвращения… И все же ради очистки совести она спросила:

– А господин и госпожа Пуатвен?

Консьерж сдвинул брови:

– Таких не знаю!

И вдруг звонко хлопнул себя по лбу:

– Да как же не знаю-то! Знаю! Знал, вернее. Ну, конечно же, это они: двое старичков! Муж, по-моему, был парализован… Ох, оба они померли, мадам, сперва он, потом она. Я тогда только-только поступил на службу. Это было лет двадцать пять, а может, двадцать шесть тому назад!..

Софи повернулась и ушла. На сердце было тяжело. Она понимала, что Пуатвены не могли к этому времени оставаться в живых. Но Вавассер? Да уж, этот человек неисправим! Должно быть, не чувствуя себя в безопасности, он перетащил куда-нибудь в другое место свою не слишком процветающую торговлю и свой мятежный дух, и ей теперь никогда не отыскать его следов.

Покинув улицу Жакоб, она отправилась на каретный двор и, выбрав красивый четырехколесный кабриолет, запряженный двумя крепкими лошадками, наняла его вместе с кучером в ливрее. Ей предложили взять в придачу и грума, но Софи отказалась: подобная роскошь ни к чему. Кучера звали Базилем, на голове он носил цилиндр, надутые от важности щеки были украшены рыжими бакенбардами. Базилю явно хотелось выглядеть кучером при хозяине, и, чтобы создать иллюзию, он еле заметно написал свой номер красной краской по черному фону, так что издалека было и не разглядеть.

Для начала Софи попросила отвезти ее на Елисейские Поля. Проспект показался ей еще более красивым и оживленным, чем во времена ее молодости. Ни в одном городе мира нет столько деревьев, сколько в Париже! Чисто французская дружба между старыми камнями и молодой листвой… Въезд на проспект такой широкий и величественный – словно устье реки. Облачка пыли приглушают сверкание окон, лаковое сияние карет и блеск серебряных украшений на конской сбруе.

Здесь толпились всевозможные средства передвижения: от благородных двухместных карет с гербами на дверцах до удобных буржуазных экипажей; открытые кареты куртизанок и щеголей катили навстречу друг другу, задевали друг друга бортами, сидевшие в них обменивались взглядами, полными жгучего любопытства. Иногда всадники, возвращавшиеся из Булонского леса, окружали какую-нибудь широкополую соломенную шляпу с разноцветными лентами, видневшуюся над открытыми бортами экипажа, и почтительно раскланивались. Софи, с жадным интересом рассматривая туалеты дам, не могла не признать, что французская мода этого сезона прелестна, и внезапно ощутила себя одетой, словно провинциалка. Платье непомерной тяжестью легло на плечи, шляпа сдавила лоб. Надо как можно скорее заняться своим гардеробом! Стук копыт сопровождал ее размышления отрывистой мелодией. Мельком глянув на – наконец-то достроенную! – Триумфальную арку, она велела отвезти себя в Мариньи, выбралась из кареты и отправилась прогуляться по саду. И здесь большие перемены! Под деревьями раскинулся целый городок танцевальных залов, ресторанов, тут же купол цирка и ярмарочные балаганы, и все эти хрупкие пестрые полотняные сооружения окружены толпой праздношатающихся, околдованных звуками оркестра и привлеченных ароматами сидра, вафель и сосисок. Когда Софи подошла к своему экипажу, ее кучер, сдвинув шляпу на ухо, напевал: «О Помаре, царица нежных сердец!..»

Домой она вернулась совершенно очарованная всем увиденным. Жюстен приготовил хозяйке свежие газеты, и Софи с усмешкой их перелистала. Просто-таки записки из жизни блаженного края: император в начале года женился; его супруга прекрасна, умна и элегантна; весь народ без памяти любит своих государей; в городе ведутся большие работы, в театрах идут новые спектакли, в Тюильри состоится бал…

Пропустив политические новости, Софи буквально накинулась на иллюстрированные странички моды. Воздух Парижа пробудил в ней желание нравиться. Если в Каштановке она носила простые платья и не испытывала ни малейшей потребности сменить их на какие-нибудь другие наряды, то здесь ее взгляд с вожделением ласкал рисунки с изображением удивительных бальных туалетов. «Платье с кринолином, из нежно-розового муара, с тремя оборками и гирляндой листьев из розового крепа с серебряной отделкой…» Она читала, представляла себе, как это будет выглядеть, ей это страшно нравилось, и она удивлялась тому, как сильно ее привлекают столь легкомысленные предметы. Серьезное отношение к развлечениям, несомненно, было признаком исцеления, на какое она уже и не надеялась, чудесным возвращением к истокам. Газета соскользнула с ее колен. Софи перевела взгляд на свое отражение в большом наклонном зеркале. Она не понимала, что произошло, – может быть, дело в ином освещении, а может быть, в том, что иная здесь вся атмосфера, – но она показалась себе более молодой, стройной и легкой, чем была даже в Тобольске. И пожалела о том, что Фердинанд Вольф не может ее увидеть здесь, у нее дома, увидеть вот такой – настоящей парижанкой. Подумать только, с тех пор, как они расстались, она не прочла ни единого слова, написанного его рукой! Ни в Петербурге, ни в Каштановке писем от него она не получала! Но может быть, почта лучше доходила из России в Сибирь, чем в обратном направлении? Вполне возможно, он получил от нее несколько писем, и только у нее от него нет по-прежнему никаких вестей. Мысль была нелепая, но утешительная в ее одиночестве: Софи нашла для себя оправдание, чтобы не впасть в уныние в окружавшей ее пустоте. Полная нежности, она подняла крышку секретера, обмакнула перо в чернила и принялась писать своему лучшему другу, без всякой надежды на ответ, словно бросала листки на ветер.

2

Все следующие дни Софи была поглощена заботами о собственном обустройстве. Надо было привести в порядок комнаты первого этажа, где она намеревалась жить, предоставив второй этаж запустению, заказать столовое белье, посуду и кухонную утварь, потеребить обивщика, который все никак не мог управиться с креслами, обежать модные лавки и портних – ей казалось, что и целого года не хватит на то, чтобы понять, что делается в Париже, и устроить свою новую жизнь. Она боялась, что разочаруется, приехав во Францию, но пока ей все здесь нравилось: люди и камни, вкус хлеба и цвет небес. Да что говорить – всего лишь одно: она слышит на улицах французскую речь – казалось ей чудом, которое никогда не сможет прискучить. Нередко во время прогулки или оставшись одна в своей комнате, она испытывала прилив пронзительного беспричинного счастья, какое знавала только совсем юной девушкой. Блаженство ощущения, что всей своей душой она существует в согласии с первозданной истиной, не передать было никакими словами. В этом состоянии эйфории Софи купила для гостиной угловой эбеновый шкаф, а следом за ним – маленький книжный из выкрашенного в черный цвет грушевого дерева, украшенный цветными эмалями. Удовольствие, которое она испытывала, глядя на новую, современную мебель, помогало забыть о том, что такие расходы ей не по средствам.

Как-то вечером, когда Софи отдыхала у себя в спальне, Жюстен доложил о приходе гостьи: это оказалась баронесса де Шарлаз. Софи от удивления на несколько секунд замешкалась: «И как только Дельфина узнала о моем возвращении?» – но на самом деле была тронута тем, что о ней вспомнили. Конечно, после тесной дружбы в детстве они с Дельфиной постепенно стали испытывать все меньше и меньше влечения друг другу, и в последние годы, проведенные ею в Париже, Софи редко встречалась с давней подругой по пансиону, однако все еще хранила веселые воспоминания об этой легкомысленной, жизнерадостной и не слишком добродетельной особе, чья репутация попросту возмущала порядочных людей. Николай, не всегда отличавшийся хорошим вкусом, когда-то говорил ей, что Дельфина красивая. А может быть, он даже за ней и приволокнулся в свое время? Не было в Париже ни одного мужчины, которого она не попыталась бы соблазнить!

Софи с особенным тщанием оправила перед зеркалом свой туалет, привела в порядок прическу, сделала любезное лицо и перешла в гостиную, чтобы встретиться с той, кого когда-то ее близкие прозвали «чаровницей».

Когда хозяйка дома показалась в дверях, с кресла вскочила маленькая высохшая дамочка в темно-фиолетовом наряде. Сморщенная кожа так тесно обтягивала кости лица, что казалось, будто из-под шляпки с перьями смотрит череп. Но из этой смеси пудры и морщин смотрели прелестные, живые голубые глаза. Из всего прочего единственным, что еще оставалось у Дельфины привлекательного, была ее улыбка. У Софи сжалось сердце, когда эта хрупкая и надушенная развалина бросилась в ее объятия.

– Ах, Софи! – воскликнула гостья. – Неужели это возможно? Вы? Вы? После стольких лет?..

Они уселись рядышком на диване, держась за руки, как когда-то в монастырском пансионе. Смешно, но Софи не могла высвободиться, не обидев Дельфину. Не так давно встреча с Дарьей Филипповной по тем же причинам точно так же на нее подействовала. «Как ужасно снова увидеть женщину из своей молодости такой увядшей, потрепанной! – думала она. – Но, наверное, Дельфина, глядя на меня, испытывает то же удивление, смешанное с огорчением, только не смеет об этом сказать… И мы молча жалеем одна другую… Потому что видим на лице друг у друга следы разрушений, причиненных временем…» Слишком взволнованная для того, чтобы найти хоть какие-то слова, она опустила голову. Наступило молчание, полное сдерживаемых слез. Наконец Дельфина прошептала:

– Сколько же горя вам пришлось вытерпеть, бедная моя подружка!

– Откуда вы узнали?.. – изумилась Софи.

– Прежде всего, от сестры княгини Трубецкой, мадам Ванды Косаковской, – она живет в Париже. Затем, от мсье Николая Тургенева, который был очень близок к декабристам; однако ему повезло оказаться за пределами России, когда они совершали свой государственный переворот. Наконец, из газет, из книг… Я прочла «Учителя фехтования» Александра Дюма!

– Одна сплошная ложь!

– Может быть! Но ложью подобного рода не следует пренебрегать! Она пробуждает интерес и сочувствие к вам и вашим друзьям. Широкой публике известно, кто вы…

– Я не гонюсь за славой, Дельфина. Больше того, признаюсь вам, что никогда мне так сильно не хотелось оставаться незамеченной!

– Как я вас понимаю! – вздохнула Дельфина. – Свет, шум, все это было хорошо когда-то! Знаете ли вы, дорогая моя, что и мне пришлось пройти через то же испытание, что и вам? Я ведь тоже пятнадцать лет тому назад потеряла мужа!..

Софи пришлось сделать над собой усилие, чтобы изобразить огорчение. Да как она может сравнивать столь разные утраты! Барон де Шарлаз был вдвое старше Дельфины, и в том, что он скончался намного раньше, не было ничего удивительного, тогда как Николай погиб в расцвете лет, в расцвете сил… Но, может быть, после того, как всю жизнь изменяла мужу, Дельфина теперь искренне преклонялась перед ним посмертно? Нередко воспоминание о мужчине приносит женщине куда больше пользы, чем сам этот мужчина. Именно в такие сумеречные часы сплетаются венки, рождаются легенды… «Сохрани меня Господь от этой болезни запоздалого почитания!» – подумала Софи.

В течение нескольких минут подруги перебирали общих знакомых, многие из которых уже умерли, вспоминали Николая, которого Дельфина, по ее словам, почти не знала, родителей Софи… они поговорили и о политических волнениях, пронесшихся над Францией в последние годы… Дельфина, которая прежде была легитимисткой, теперь признавалась, что всей душой поддерживает Наполеона III.

– Республике так и так пришел конец, она была бессильной и прогнившей насквозь, – уверяла баронесса. – Когда Луи Бонапарт взял бразды правления в свои руки, мы катились к анархии! И все это осознавали! Сокрушительные результаты плебисцита служат тому подтверждением! Нация проголосовала за Наполеона, как правые, так и левые, за исключением нескольких безумцев! Я знаю, что вы всегда разделяли взгляды… скажем, отчасти социалистические!.. Ну, так вот! Как ни странно вам это покажется, но это может быть еще одной причиной, по которой вы должны восхищаться императором! Он любит народ, народ его избрал, и он будет управлять страной для народа! При этом нисколько не ущемляя буржуазию! С тех пор, как он с нами, мы свободнее дышим, мы снова поверили в мир, в братство, в справедливость…

– Не помню, чтобы вы когда-нибудь так увлекались государственным мужем! – с улыбкой промолвила Софи.

– Дело в том, что к этому человеку я имела счастье приблизиться. Стало быть, могу говорить о нем с достаточными основаниями. Да-да, меня не раз приглашали в Тюильри…

Эти слова Дельфина произнесла с нарочитой скромностью, но было заметно, что она гордится своим возвышением, вхождением в сферы власти.

– Удивительный человек, существо высшего порядка! – продолжала между тем гостья. – Благородный, умный, полный решимости и вместе с тем чувствительный. А императрица! Что за грация, что за прелесть, что за красота! Знаете, она, несомненно, захочет с вами познакомиться!

– Хотела бы я знать почему?

– Потому что неравнодушна к любым проявлениям человеческих страданий! Впрочем, мы с ней занимаемся одними и теми же благотворительными делами. Поверите ли, если я скажу вам, что почти все свое время отдаю Обществу Материнского Милосердия!

Софи во все глаза смотрела на это создание: похоже, начав с того, что переходила от одного мужчины к другому, Дельфина закончила тем, что полюбила всех людей без разбора. Вместе с морщинами былая вертихвостка обрела добродетель. Разве можно разглядеть прежнюю молоденькую женщину, легкомысленную и довольно-таки заурядную, в этой старой даме, держащейся с достоинством и благожелательно настроенной?

– Только от вас зависит, будет ли и ваша жизнь так же наполнена, как моя, – снова заговорила Дельфина. – Придумайте себе какое-нибудь занятие, которое окажется вам по душе. До сих пор ведь не придумано лучшего средства от одиночества, чем общество! Кстати, поскольку мы об этом заговорили, хочу сообщить вам, что в Париже сейчас очень много русских и все они совершенно очаровательные люди. Собственно, я и о вашем приезде узнала от господина Николя Киселева, русского посла во Франции. Вам, наверное, надо бы нанести ему визит…

– Если бы вы знали, сколько визитов мне пришлось нанести в России губернаторам, генералам и директорам министерских департаментов, вы бы поняли, что у меня нет ни малейшего желания продолжать заниматься тем же и здесь!

– Хорошо, хорошо! – смеясь, унимала ее Дельфина. – Оставим в стороне официальных особ. Как бы там ни было, есть один салон, в котором вы непременно должны побывать, вы не можете не появиться у княгини Ливен. Вся маленькая русская парижская колония собирается там по воскресеньям, чтобы встретиться с величайшими умами нашего времени. Никто во Франции не достиг равного величия! Княгиня сказала, что намерена вас пригласить. Вот я и предупреждаю об этом, чтобы вы не слишком удивлялись…

– Очень любезно с ее стороны, – сказала Софи. – Если не ошибаюсь, она – урожденная Бенкендорф?

– Совершенно верно; ее муж, князь Ливен, отличился, будучи послом в Лондоне. Сама она была фрейлиной русской императрицы…

– Так что же она делает в Париже?

– Лет двадцать назад она пережила огромное горе. Двое из ее сыновей умерли от скарлатины. После этого она покинула двор. Больше того, рассталась с мужем, с которым и до того не слишком ладила. И вот, ссылаясь на то, что санкт-петербургский климат для нее неблагоприятен, княгиня из любви к Франции обосновалась здесь, на улице Сен-Флорантен. Говорят, что она была подругой Меттерниха и что, хотя ей уже семьдесят лет, Гизо безумно в нее влюблен. Граф де Морни – завсегдатай ее салона. Лорд Абердин пишет ей каждую неделю. Кроме того, княгиня состоит в постоянной переписке с императрицей Александрой Федоровной, которая по-прежнему питает к ней большую нежность. Одним словом, она как здесь, так и там особа весьма влиятельная. Что-то вроде неофициального посла России во Франции. Ее даже прозвали Европейской Сивиллой. Нет, в самом деле, вам обязательно надо с ней познакомиться!..

Софи подумала о том, какие надежды на нее возлагают оставшиеся в Сибири друзья, – так разве может она упустить возможность походатайствовать за них перед особой, столь близкой ко двору!

– Досадно, что мне совершенно нечего надеть, – непритворно огорчилась она.

– Вот уж на этот счет можете совершенно не беспокоиться, – утешила ее Дельфина, – у княгини Ливен куда больше внимания уделяют уму, чем туалетам! Впрочем, я нисколько не сомневаюсь в том, что вы на себя клевещете. Насколько я вас знаю, вы должны были непременно уже заказать себе несколько прелестных нарядов! А если вам нужны адреса модных магазинов…

И разговор увяз в тряпках. Софи уже не замечала морщин на лице Дельфины. Заговорив прежним языком, женщины помолодели в глазах друг у дружки. Только для них двоих, и всего на какой-нибудь час, им стало по восемнадцать.

Дельфина поднялась и прошлась по гостиной, разглядывая мебель через лорнет.

– Вы с таким изысканным вкусом обставили свой дом! – певуче восхитилась она. – Этот угловой шкафчик – истинный шедевр! А вот этот книжный шкаф из черненой груши, должно быть, работы Фурдинуа?

– В самом деле, его, – отозвалась Софи, довольная тем, что ее покупки так высоко оценила женщина, несомненно знавшая толк в красивых вещах.

Затем баронесса принялась восторгаться предметами, которые Софи вывезла из России: малахитовой чернильницей с бронзовыми накладками, несколькими фарфоровыми статуэтками, изображавшими пляшущих русских мужиков, набором гравюр под общим названием: «Виды Санкт-Петербурга в 1812 году».

– Как называется эта площадь? – то и дело спрашивала гостья. – А это что за мост?

И Софи со странной гордостью давала пояснения. Ей вспомнилось время, когда она в сибирской избе собирала по крохам напоминания о Париже. Неужели эти душевные метания между той и другой страной никогда не прекратятся? Внезапно ее охватило веселье при мысли о том, что у нее нашлась подруга, что теперь она во Франции не одна и отныне может делиться впечатлениями с женщиной той же национальности, одного с ней круга, одних лет. И старые подруги тут же условились встретиться на следующий день.

* * *

Софи настолько отвыкла бывать в свете, что, войдя в большую белую с золотом гостиную княгини Ливен, удивилась тому, сколько людей там собралось. Перед ней в свете люстр теснились богато украшенные платья, оставлявшие плечи открытыми и, расширяясь тяжелыми складками, ниспадавшие книзу, от чего облаченные в них дамы напоминали перевернутые чаши. На фоне волнующихся шелков, мерцающей парчи и переливающегося муара-антик мужские фраки резко выделялись своим унылым цветом и строгим покроем, навеянным очертаниями стручка фасоли. Над головами плыли запахи горячей пудры и румян, а ровный гул разговоров казался благовоспитанным, медоточивым и нескончаемым. Слуга у двери выкрикивал имена гостей. Лакеи в париках и белых чулках подавали разноцветные напитки. Рассеянно скользя взглядом по лицам, Софи тревожно спрашивала себя, достаточно ли хорошо она одета, достаточно ли нарядно ее платье из кружев цвета сливы с многоярусными юбками, которое только накануне доставили от портнихи, «мадам Луизы Пьерсон». Головной убор из лакированных листьев был от Александрин, длинные перчатки – от Майера, веер – от Дювеллеруа. Давно у нее не было от себя самой впечатления подобной гармонии. Да и Дельфина, увидев подругу, вскрикнула от непритворного восторга.

– И у вас тоже совершенно прелестный наряд, – сказала Софи, разглядывая зеленое тафтяное платье баронессы, оживленное искусственными цветами из бледно-желтого газа.

– Платье-то и правда неплохое, – согласилась Дельфина, – вот только юбки из конского волоса слишком громоздкие, торчат и мешают мне ходить! Хорошо-хорошо, пойдемте же скорее! Вас ждут! Всем так не терпится вас увидеть!

Схватив Софи за руку, баронесса потащила ее в глубину гостиной, где на софе полулежала старая, высохшая, суровая с виду дама с живыми глазами и белоснежными волосами, прикрытыми кружевным чепчиком. От шеи до щиколоток хозяйка дома была затянута в черное бархатное платье. На груди у нее сверкал бриллиантовый шифр, напоминая о том, что она была фрейлиной императрицы Александры Федоровны. Окружал княгиню небольшой кружок степенных немолодых господ. Дельфина представила ей Софи и упорхнула, изобразив перед тем некое подобие реверанса. Старая дама с царственным спокойствием оглядела новоприбывшую с головы до ног, указала ей на стул рядом с собой и произнесла по-французски, надтреснутым голосом:

– Очень рада видеть вас у себя, сударыня. Надеюсь, вы расскажете, что делается в моей стране.

– Думаю, вы, княгиня, знаете о том, что происходит в России, лучше моего, – с улыбкой возразила Софи.

– Да, конечно, я знаю о том, что делается в Санкт-Петербурге, однако истинная Россия не там, а совсем в другом месте. Некоторые уверяют даже, будто в наши дни следует искать ее по ту сторону Урала!

В группе мужчин послышались смешки. Довольная произведенным ею впечатлением, княгиня продолжала:

– Дорогие моему сердцу люди по-прежнему находятся там: Трубецкие, Волконские. Что вам о них известно?

Софи не знала, что с ними стало с тех пор, как сама покинула Сибирь, но рассказала, просто и без прикрас, о прежней их совместной жизни в Чите и Петровске. Рассказ гостьи глубоко тронул княгиню.

– Это чудовищно! Какая низость! – повторяла она. – Как бы сильно ни провинились эти мальчики, император давным-давно должен был их помиловать! Упрямство его величества нелепо, несправедливо, это не христианское поведение!

Окружавшие княгиню Ливен мужчины принялись ей вторить. Софи, удивленная тем, что особа, столь близкая к императорской семье, прилюдно и так сурово судит царя, опасаясь ловушки, не присоединилась к возмущенному хору. Княгиня же, словно бы услышав ее мысли и задетая недоверием, наклонилась к ней и прибавила вполголоса:

– Знаете, сударыня, я ведь и сама, в некотором роде, принадлежу к гонимым. Царь в бешенстве от того, что я отказываюсь вернуться в Россию. Он сделал все, чтобы принудить моего мужа привезти меня туда, ничего не вышло. И, поскольку я настояла на своем, император потребовал от мужа разрыва со мной. Смирился Николай Павлович только теперь: он предоставил мне находиться там, где я нахожусь, но читает письма, которые я пишу императрице, извлекает из этого выгоду и в душе меня ненавидит!

– Как трудно в это поверить, княгиня… – задумчиво сказала Софи.

– Да-да, поверьте, он в самом деле меня ненавидит! Это необыкновенный человек, он умнее и сильнее, чем о нем думают, но его душит злоба. Он не умеет прощать! Ваши друзья-декабристы подтвердили бы мои слова!

– Значит, вы полагаете, им не на что рассчитывать?

– Я сто раз говорила о них в своих письмах к императрице. Обещаю вам, что сделаю так еще не раз. Но, к сожалению, это был и будет напрасный труд!

На этом месте их разговор прервали другие гости, подошедшие засвидетельствовать свое почтение хозяйке дома. Некоторых из новоприбывших княгиня представила Софи. Прославленные французские имена чередовались с не менее прославленными русскими. Долгоруков, Тургенев, Ермолов, Шувалов, Демидов – слыша все эти фамилии, Софи удивлялась тому, как много подданных русского царя обосновалось в Париже. Все гости кн. Ливен были одеты по последней моде и с наслаждением, упоенно говорили по-французски, раскатывая «р». Все они изо всех сил старались выглядеть истинными парижанами, но тем не менее зрелище оставляло довольно-таки тягостное впечатление плохой комедии…

К Софи, наваливаясь всем своим весом на трость с золотым набалдашником, приблизился согбенный старец с гладко выбритым лицом и задумчивым взглядом. Это был Николай Тургенев, которого пятью минутами раньше представила ей княгиня. Воспользовавшись передышкой в беседе хозяйки дома с прибывшей из России гостьей, он отвел ее в сторонку, чтобы поговорить о друзьях, отбывавших сибирскую ссылку. Софи показалось, будто он хочет оправдаться перед ней за то, что в момент восстания находился за границей. Слушая Тургенева, Софи вспоминала путаные, жалкие объяснения Васи Волкова. Обоих настигла одна и та же болезнь: избегнув в свое время наказания, выпавшего на долю заговорщиков, после они стали терзаться муками совести из-за того, что им повезло больше, чем товарищам. Однако Николай Тургенев был человеком совсем другого полета, чем несчастный Вася: во взгляде старца светился ум, от него исходило ощущение спокойствия, честности и решимости. В нескольких словах он рассказал о том, как бежал в Эдинбург, как получил царский приказ предстать перед комиссией по расследованию в качестве сообщника декабристов, как отказался покинуть Великобританию и как был заочно приговорен сначала к смертной казни, затем к каторжным работам. Позже Тургенев перебрался во Францию, где с тех пор и живет на вилле вблизи Буживаля. Его навязчивой идеей была отмена крепостного права в России, и он надеялся поспособствовать проведению этой реформы своими сочинениями.

– Шесть лет назад я издал на французском языке труд, наделавший немало шума, его название – «Россия и русские», – объяснил старик. – Я пришлю его вам. В этой работе я подверг анализу все, что неладно в нашей стране. И это позволило мне мимоходом воздать дань уважения моим друзьям декабристам…

Услышав последние слова, белокурая и розовощекая мадам Грибова молитвенно сложила руки и воскликнула:

– Ах, непременно, непременно надо прочесть эту восхитительную книгу! Только человек, глубоко и сильно любящий свою родину, может так ее критиковать! – И, повернувшись к Софи, прибавила: – А знаете, я ведь тоже была в очень близкой дружбе с некоторыми декабристами! Вы, несомненно, знавали в Сибири Юрия Алмазова? Так вот: я – его племянница. Разумеется, я была слишком мала, когда его арестовали, и совсем его не помню, но матушка много мне о нем говорила. Разрешите попросить вас о величайшей милости: доставьте мне удовольствие, придите к нам на ужин 18 июня.

Софи от души приняла приглашение – ради воспоминаний о Юрии Алмазове. Едва Грибова, довольная тем, как легко добилась своего, отошла от них, Николай Тургенев тотчас шепнул, наклонившись к уху Софи:

– Она католичка!

– Да что вы? – пробормотала Софи, не проявив ни малейшего удивления.

– Я хочу сказать, она была православной, а потом заново крестилась в католическую веру. И она сама, и ее муж, и сын… и не они одни! Князь Гагарин, граф Шувалов, Николай… Во Франции образовался целый небольшой клан русских, бог весть почему переменивших веру. Ими руководит добродетельнейшая мадам Свечина. Вы, несомненно, слышали о ней!

– Да, – согласилась Софи, – ее слава достигла и России. Говорят, она едва ли не святая…

– Весьма предприимчивая святая: постоянно вербует новообращенных. Стоит к ней приблизиться, и она тотчас начинает расспрашивать, как поживает ваша душа, и таким тоном, будто интересуется, прошел ли у вас насморк!

Софи почудилось, будто она уловила язвительную нотку в высказываниях Николая Тургенева насчет русских, перешедших в католичество. Но как не понять такие настроения у человека, который хоть и эмигрировал во Францию, однако считал себя более русским, чем те, кто остался на родине… Несомненно, в этой блестящей и праздной маленькой колонии существуют и соперничество, и зависть, и ревность, и разногласия, кое-как прикрытые лоском французской любезности… Все эти бояре, одетые как денди, все эти владельцы земель и крепостных искали в Париже более утонченной культуры, более легкой и приятной жизни, большей свободы, однако они плутовали с самими собой: основа их характера все равно была русской, и, покинув родину, они усваивали манеры космополитического общества, однако не могли расстаться с предрассудками, свойственными далекому отечеству… Софи внезапно остановилась посреди своих рассуждений, удивленная собственной непоследовательностью и суровостью вынесенного ею же самой приговора. Глядя на этих более или менее добровольных изгнанников, она чувствовала себя то непримиримой, как истинная русская, не желающая прощать соотечественников, отдавших предпочтение радостям Запада перед тем, что они находили в родной стране, то француженкой-ксенофобкой, которой больно видеть, что на ее земле обосновались чужестранцы.

К ней подошел какой-то в высшей степени благовоспитанный престарелый господин и стал расспрашивать о последнем театральном сезоне в Санкт-Петербурге. Софи машинально отвечала, считая, что беседует с русским, и растерялась, узнав, что перед ней граф де Сент-Олер. Зато экспансивная, говорливая и разряженная в пух и прах немолодая дама, которую она приняла за француженку, живо обернулась, когда кто-то окликнул Настасью Константиновну. Франция и Россия обменивались масками. Своего рода салонная игра, в которой Софи выпало водить.

Внезапно в гостиной поднялся шум, все засуетились: прошел слух, будто приехал граф де Морни. Однако слуга, докладывавший о гостях, обманул их ожидания, выкрикнув безвестное и даже не аристократическое имя.

– Но граф ведь обещал приехать! – жалобно твердила Дельфина. – Я хотела спросить у него, верно ли, что императрица намерена дать сто тысяч франков Обществу Материнского Милосердия.

– Если он и не придет, так Гизо-то появится наверняка, – заметил Николай Тургенев.

– Да на что мне Гизо? Гизо – это прошлое…

– Прошлое, которое вполне может возродиться из пепла!

– Тише, тише! Что, если кто-нибудь услышит…

– А разве возможно, чтобы господин Гизо встретился здесь с графом де Морни? – удивилась Софи.

– Ну конечно! Вполне возможно, сударыня, – заверил ее Николай Тургенев. – Это чудо, которое сотворила наша княгиня. Все ее прежние друзья, с Гизо во главе, оказались после государственного переворота 2 декабря[27] в числе побежденных. С провозглашением империи княгиня Ливен вполне могла бы закрыть дверь перед победителями, однако она слишком жаждет информации, она жить не может, не вдыхая душок государственных дел. Вот и приглашает к себе новых правителей, не отрекаясь от прежних. И знаете, для того, чтобы заставить их всех собраться вокруг ее дивана, требовался такт, требовалась дипломатичность, какие лишь очень немногие женщины способны проявить!..

Говоря, старец приблизился к софе, на которой по-прежнему полулежала княгиня, обмахивая впалую грудь черным веером.

– Расскажите, месье, какой же вы теперь измышляете заговор? – спросила она, вытянув тощую шею, на которой покачивалась змеиная головка.

– Я знакомил мадам Озарёву с нашим русским парижским обществом, – ответил Тургенев.

– Тут гордиться особенно нечем! – заметила княгиня. – Недостатки каждого из нас за границей становятся заметнее. Мне кое-что известно на этот счет, я три четверти жизни провела за пределами своей страны. Но что поделаешь? Мне хорошо только во Франции. Разве моя вина, что я не родилась здесь?

Она вздохнула, накрыла руку Софи своей холодной лягушачьей лапкой и продолжала:

– Ах, как жаль, что наша милая Ванда Коссаковская не смогла сегодня прийти! Вы рассказали бы ей о сестре, княгине Трубецкой!..

– А где сейчас Ванда? – поинтересовался граф де Сент-Олер.

– Думаю, в Ницце.

– В это время года?

– Да, странная затея! Она вернется к нам поджаренной, как сухарик. А знаете ли, сударыня, что именно Ванда побудила господина Альфреда де Виньи написать поэму о декабристах?

– Поэму о декабристах? – переспросила Софи. – Но я вообще ничего об этом не слышала…

Ее неведение привело в восторг хозяйку. Княгиня Ливен буквально возликовала, большой подвижный рот растянулся в улыбке, глаза загорелись.

– Вы ничего не знаете?.. Вы, кого это касается в первую очередь?.. Вот это мило! Поэма ведь написана пять или шесть лет тому назад!.. Правда, господин де Виньи до сих пор нигде ее не печатал!.. У меня есть рукорись. Хотите прочитать?

Не дожидаясь ответа Софи, она насильно усадила ее рядом с собой и приказала какой-то молоденькой девушке, должно быть, своей компаньонке:

– Немедленно идите в мой рабочий кабинет, откройте левый ящик письменного стола, сверху вы увидите большие листы бумаги…

Девушка вернулась с рукописью, и княгиня попросила Николая Тургенева прочесть поэму. Тот опустился в кресло и уложил больную ногу на табурет. Несколько человек из числа гостей окружили его. Откашлявшись, чтобы прочистить горло, Тургенев с пафосом начал читать. Поэма была написана в форме диалога, который ведут между собой во время бала французский поэт и молодая русская девушка по имени Ванда. В ответ на расспросы поэта Ванда рассказывает ему о том, как ее сестра, княгиня, решила отправиться вслед за мужем в Сибирь, чтобы там каждое утро «пить слезы долга». Страдания узника были изображены живописно: его «раздавленную грудь» согнула усталость, ноги вспухли от холода на дурных российских дорогах, где снег «сыпал потоками» на его обритую голову, где он колол лед на болотах…

По мере того, как развертывалось действие поэмы, Софи чувствовала все большую неловкость от выспренности стиля и фальши образа. Разделив изгнание декабристов, она сделалась болезненно чувствительной ко всякому искажению действительности и прекрасно понимала, что это сочинение было написано ради того, чтобы прославить ее друзей, однако лирическое преувеличение здесь коробило ее сильнее, чем задело бы безразличие. Когда она слушала рассказы о «могиле рудокопа», о том, как жена поддерживает руку мужа, орудующего «рогатиной», о сотканном все той же женой полотне для «погребального савана», в ее памяти вставали еще не остывшие воспоминания о Чите, и воспоминания эти отнюдь не желали мириться с услышанным! Она снова видела перед собой, как декабристы отправляются на работу со своим снаряжением для пикника, как Николай с Юрием Алмазовым играют в шахматы, разложив доску на большом камне, как генерал Лепарский пьет чай вместе с заключенными, вспомнила прогулки в коляске с Полиной Анненковой, Марией Волконской, Натальей Фонвизиной, заново ощутила сложную смесь дружеских чувств, ностальгии, надежды и зависимости – одним словом, то счастье в несчастье, какие, наверное, доступны пониманию лишь того, кто был там и все это пережил…

Тем временем Николай Тургенев, насупив брови и возвысив голос, принялся читать ответ негодующего поэта на откровения Ванды. Оказалось, что, пока он слушал девушку, в его жилах «глухо вскипали» проклятия; он восхищался «римскими женами», которые, в отличие от него, «не проклинали», но «молча влачили свое ярмо» и «поддерживали раба в глубине катакомб»…

Все взгляды обратились к Софи. Каждый старался угадать, какое впечатление произвела на нее поэма. Она сознавала это, и ей было мучительно от того, что ее чувства оказались таким образом выставлены напоказ. Это их всех, жен декабристов, это ее саму в образе сестры Ванды автор сравнивал с героинями Древнего Рима! Нет, она чувствует себя недостойной таких почестей. Что такого необыкновенного совершает женщина, последовав за мужем к месту его ссылки? Зачем надо превращать Каташу Трубецкую и ее подруг в статуи долга, если они – создания из плоти и крови, наделенные не только стойкостью и мужеством, но и слабостями?

Внезапно Софи захотелось выкрикнуть: «Это все неправда! Мы вовсе не такие великие, такие благородные, такие бескорыстные! Наша жизнь была далеко не так трагична! Она была менее трагична, но куда более печальна в своей простоте, в своей заурядности, в низменной зависти и повседневной скуке, в ослаблении чувств и угасании темпераментов! Зачем он лезет в нашу святая святых, этот господин Альфред де Виньи, со своим напыщенным вдохновением? Пусть оставит нас в покое! Пусть замолчит!» Но она не имела права разрушать пусть даже сильно раздражавшую ее легенду. Не она одна к этому причастна, речь не только о ней. Ее друзья, оставшиеся там, нуждаются в ореоле мучеников. Может быть, когда-нибудь выпавшим на их долю прощением, своим возвращением в Россию они будут обязаны поэтической шумихе, поднявшейся вокруг их несчастья. И с этой точки зрения все, что могло пробудить сочувствие и жалость к ним, сделать их привлекательными и вместе с тем возвысить, заслуживало лишь поощрения. «Тем хуже для истины, – подумала Софи, – если их счастье должно быть оплачено ценой лжи!» И снова, как когда-то в Тобольске, из солидарности с ними она отреклась от самой себя. Ей, пленнице мифа, предстояло испить до дна чашу стыда за то, что заслуги ее переоценили.

Поэт же, в припадке мстительного красноречия, теперь обрушился на Николая I, который, несмотря на то что со времен восстания прошло много времени, отказывал мятежникам в помиловании. Описанием безмолвного царя перед безмолвствующим же войском поэма и завершилась.

Вот и все. Чтец умолк. Дамы вздыхали, прикрываясь веерами. Дельфина с чувством высморкалась. Затем раздались восклицания:

– Гениально! Всю душу переворачивает!

– Мне непременно надо переписать себе этот текст!

– Виньи – великий поэт!

– А я предпочитаю Гюго!

– Потому что он оказался в изгнании?

– Ну, а вы-то что об этом думаете? – обратилась к Софи княгиня Ливен. – Есть в этой картине сходство? Верна ли она?

Софи, обуздав себя, попыталась улыбнуться и пробормотала:

– Прекрасная поэма… Может быть, она даже слишком прекрасна… Словом, я хочу сказать… мы не заслуживаем такой чести… В конце концов, каждая из нас всего лишь исполнила свой долг женщины, жены…

– Будет вам! – вскричала княгиня Ливен. – Вы достойны восхищения, но сами не можете об этом судить. Что касается рассказа, думаю, вы все же делаете поправку на поэтическое преображение действительности? Господин Альфред де Виньи внес в свое сочинение немалую долю романтизма. Он, несомненно, был бы очень тронут, если бы узнал, что вы, спасшаяся из сибирских застенков узница, оценили его творение. Хотите, устрою вам встречу с ним?

– Нет-нет, благодарю вас, – в испуге пролепетала Софи.

– Почему же?

– Не знаю… Меня это, скорее, смутило бы, я чувствовала бы себя неловко…

Она была в ярости оттого, что не нашла лучшего оправдания для своего отказа. Все эти люди, все эти незнакомые ей мужчины и женщины, которые с такой жадностью разглядывают «диковинку», внезапно лишили ее всякой уверенности. К счастью, княгиня Ливен, сжалившись над вконец растерявшейся гостьей, перевела разговор на другое, и вскоре все принялись обсуждать недавние разногласия царя с Блистательной Портой из-за царского протектората над греками-православными Оттоманской империи. Несмотря на то что князь Меншиков предъявил султану по этому поводу ультиматум и что ультиматум был отвергнут, оснований для того, чтобы опасаться возможной войны, вроде бы не было.

– Турки ничего не предпримут, если Франция их не поддержит, – уверяла княгиня Ливен. – А Франция ничего делать не станет, потому что никогда такого не бывало, чтобы только что установившийся режим, не успевший еще укрепить свои основы, пустился в военную авантюру, когда границам страны нет никакой угрозы.

Это рассуждение было таким ясным, что, казалось, убедило всех. Один только граф де Сент-Олер осмелился заметить:

– Вы говорите о Франции, княгиня, но забываете об Англии. У Англии нет тех внутренних проблем, какие существуют у нас. Лорд Стратфорд де Редклифф, по-моему, твердо намерен расстроить в Константинополе планы России. Поступая так, он действует не только в соответствии с главным направлением британской дипломатии, но и повинуясь личной ненависти, которую питает к Николаю I с тех пор, как тот, если память мне не изменяет, отказался дать согласие на назначение его послом в Санкт-Петербурге…

– Я бы точно так же поступила, будь я на месте царя! – воскликнула княгиня Ливен. – Этот Редклифф – поистине зловещий персонаж. Когда он проездом был в Париже, меня от одного его вида бросало в дрожь! Не говорю уже о том, что он явился в воскресенье в мой салон в черно-зеленом галстуке, тогда как у вас у всех, господа, достает вкуса на то, чтобы надеть белый галстук!

Смех распространялся по комнате, постепенно заражая всех присутствующих; переждав немного, княгиня заговорила вновь:

– Нет-нет, вооруженного столкновения не произойдет. Все закончится просто-напросто сделкой дипломатов между собой: поторгуются и столкуются в конце концов. Лорд Абердин в своем последнем письме заверил меня в том, что иного исхода не будет.

Несколько жадных до политических новостей мужчин из числа гостей, зная, что княгиня состоит в постоянной переписке с английским премьер-министром, столпились вокруг нее тесным кружком – так, словно стремились припасть к живительному источнику. Софи воспользовалась этими перемещениями для того, чтобы незаметно отойти. Поверх барьера из черных фраков до нее долетали имена, все время одни и те же: Меншиков, Редклифф, Нессельроде, Абдул-Меджид… О декабристах все уже позабыли. Они так мало значили теперь, когда всколыхнулись целые народы!

Дельфину она отыскала посреди дамского кружка, обсуждавшего моды и театральные новости. Но и здесь Софи чувствовала себя скованно, ей было не по себе, и она решила, что слишком недавно вернулась во Францию и еще не освоилась, потому и чувствует себя потерянной в этой новой, непривычной для нее обстановке. И в точности так же, как задаешь себе урок, дабы воспитать волю, она принудила себя остаться еще на полчаса, болтая то с одними, то с другими, улыбаясь, внимательно присматриваясь и рассеянно блуждая умом. Наконец, она позволила себе распрощаться с княгиней Ливен, которая осыпала ее неумеренными комплиментами и просила приходить еще – так часто, как ей только захочется. Софи уже стояла у дверей, когда слуга выкрикнул долгожданное имя:

– Его превосходительство господин граф де Морни.

По залу пробежала зыбь, приглашенные раздвинулись по сторонам, и Софи увидела человека в черном фраке, с узким бледным лицом, высоким лбом с залысинами. Человек этот шел по гостиной, выставив грудь вперед, словно военный. Мужчины, когда сводный брат императора проходил мимо них, слегка кланялись, дамы обольстительно улыбались. Граф направился прямо к княгине Ливен и поцеловал ей руку. Затем толпа скрыла его от глаз Софи. Вечер был в самом разгаре. Дамы собирались группками, располагаясь на низких стульях, казалось, не по взаимному влечению, но по цвету платьев; стоявшие мужчины – во фраках, с крахмальной грудью, увешанной орденами, – приосанивались и безудержно разглагольствовали. На всех лицах, даже у самых пожилых из гостей, было одно и то же напряженное, перевозбужденное выражение, будто у актеров на сцене. Софи, проскользнув между группками, вынырнула на верхнюю площадку парадной лестницы, обрамленной цветочными корзинами и растениями в горшках. Шум разговоров постепенно угасал у нее за спиной. Ее охватила приятная прохлада. Две только что прибывшие пары поднимались по ступенькам ей навстречу. Софи залюбовалась молодой женщиной в платье с глубоким декольте, с шелковистым шлейфом, шуршавшим при каждом шаге, затем отвернулась, проходя мимо зеркала, и попросила слугу подозвать ее карету.

3

После недельного ожидания Софи уверилась в том, что Николай Тургенев позабыл о своем обещании, и решила, что сама купит ту книгу о России и русских, о которой он ей говорил. Не зная, к какому книготорговцу обратиться, без всякой надежды снова отправилась на улицу Жакоб, но здесь, к величайшему ее удивлению, лавка оказалась открытой. За пыльным стеклом витрины выстроились, как прежде, ряды томов в истрепанных переплетах. Разглядеть, что происходит внутри, было невозможно. Толкнув дверь, Софи услышала – словно вода закапала на голову – звон колокольчика и увидела перед собой молодую женщину с болезненным лицом, небрежно одетую, в окружении четверых детей: самому младшему на вид было года два, старшему – не больше двенадцати.

– Здесь ли господин Вавассер? – спросила Софи.

– Нет, сударыня, – ответила незнакомка, сделав несколько шагов ей навстречу.

– Мы с ним давние друзья. Я хотела бы что-нибудь о нем узнать. Может быть, вы могли бы…

Молодая женщина отрицательно покачала головой, испуганно глядя на гостью. Двое детей помладше крепко ухватились за юбки матери. Поскольку она больше ни слова не произнесла, Софи тщетно пыталась догадаться, кто она такая: родственница? соседка, которую попросили присмотреть за лавкой?

– Но ведь господин Вавассер, несомненно, должен был сказать вам, где его можно найти! – продолжала допытываться она. – Вы его родственница?

– Я его жена.

Софи растерялась. Как это может быть? Ее собеседнице было, наверное, лет двадцать восемь, тогда как Вавассеру теперь должно было быть уже под шестьдесят. Да и вообще удивительно уже то, что такой закоренелый холостяк решился связать себя узами брака!

– Боже! Мадам Вавассер! Как же я рада с вами познакомиться! – воскликнула Софи. – Может быть, муж рассказывал вам обо мне? Я – Софи Озарёва… Софи де Шамплитт, если угодно…

На усталом лице госпожи Вавассер появилась улыбка, черты его разгладились.

– О да! – с жаром отозвалась она. – Конечно же, он говорил мне о вас! Вот он обрадуется, когда узнает, что вы вернулись! Но как же вам удалось выбраться из России?

– Слишком долго было бы объяснять в подробностях. Главное – что мне это удалось. И теперь я во Франции, я навсегда свободна! Но где же ваш муж?

– В тюрьме, – коротко ответила госпожа Вавассер.

Софи не слишком-то удивилась, но все же вскрикнула:

– Ах, Господи! Да что же он такого сделал?

Госпожа Вавассер возвела глаза к потолку и вздохнула:

– Вы еще спрашиваете? Всегда одно и то же, ничего нового: вступил в заговор против правительства!

– Против какого же правительства?

– Против всех. Но посадило его под замок последнее правительство! Начиная с того дня, как Луи-Наполеон был избран президентом республики, Огюстен объявил ему войну. И принялся печатать памфлеты, революционные прокламации, всякие подпольные листки! Нисколько не сомневаюсь, что донес на него наш привратник!

– Он и впрямь смахивает на доносчика, – согласилась с ней Софи. – Теперь понятно, почему ваш привратник меня так неласково встретил, когда я пришла сюда в первый раз!

– Вы уже приходили сюда? И магазин был закрыт? Ох, до чего нескладно получилось… Но я ведь теперь открываю лавку всего два-три раза в неделю! Сюда так редко кто-нибудь заглядывает, и я делаю это скорее для того, чтобы проветрить, чем для того, чтобы что-нибудь продать. Когда мой муж вернется, ему придется снова заманивать сюда покупателей.

– Надеюсь, господина Вавассера посадили ненадолго?

– Толком неизвестно. В первый раз он был арестован вместе со своими друзьями после государственного переворота 2 декабря, через полгода его отпустили на свободу, но он немедленно снова принялся за свое. И пишет, и пишет, и что-то там затевает, и строит заговоры!.. Вот в октябре прошлого года они снова его и уволокли. На этот раз посадили на один год и один день. Только я подала прошение и думаю, его выпустят досрочно. Меня бы это очень устроило! Все-таки отец семейства, человек в летах, почтенный коммерсант, выплачивающий налоги!..

– Куда же его отправили?

– В Сент-Пелажи. Я постоянно его там навещаю.

– А нельзя ли и мне тоже к нему пойти?

– Нет ничего проще! Конечно, вам потребуется особое разрешение, поскольку вы ему не родственница. Но я знакома с одним человеком в префектуре полиции, и он устраивает мне любые пропуска, какие только попрошу, в двадцать четыре часа. Послезавтра вам подходит?

– Замечательно! Если бы только я могла что-то для него сделать!..

– О да! – молитвенно сложив руки, отозвалась госпожа Вавассер. – У вас ведь, несомненно, есть связи в высших кругах!

Она казалась такой трогательной простушкой в окружении своих чумазых малышей! Похоже, молодая женщина ровным счетом ничего не смыслила в политике, просто замирала в восхищении перед ученостью своего мужа и дрожала от страха, как бы все это не закончилось плохо, как бы она не осталась в нищете со своим выводком.

– Стало быть, я зайду за вами завтра, в два часа пополудни, – снова заговорила госпожа Вавассер. – Вы где живете?

– В доме восемьдесят один по улице Гренель, – ответила Софи.

И, внезапно вспомнив о цели своего прихода, спросила:

– Чуть было не забыла… нет ли у вас книги Николая Тургенева «Россия и русские»?

– Может быть, и есть. Я, конечно, заменяю мужа в лавке, но совсем ничего там не знаю. Все книги о России вот в этом углу. Посмотрите лучше сами…

Софи направилась в глубину лавки, в тот угол, который указала ей хозяйка. Тем временем младший сын Вавассера, ползавший по полу, стукнулся лбом об угол прилавка и громко разревелся. Софи, как раз с ним поравнявшаяся, подхватила малыша, приласкала и передала с рук на руки матери. Мальчик был одутловатый и грустный. Госпожа Вавассер утерла ему нос и тотчас, рассердившись, шлепнула мальчика постарше, который принялся связывать стулья между собой веревочкой.

– Какие милые у вас детки! – сказала Софи. – Как их зовут?

– Младшенького – Максимилиан-Франсуа-Изидор…

Софи не удержалась от улыбки: надо же, до чего забавно.

– Да-да, – подтвердила ее догадку госпожа Вавассер, – его назвали в честь Робеспьера; среднего зовут Пьер-Жозеф, в честь Прудона, а старшего – Клод-Анри, в честь Сен-Симона…

Софи с умилением разглядывала этих великих мужей, благодаря неким чарам вернувшихся в детство.

– А девочку? – поинтересовалась она.

– Анн-Жозеф. Как Теруань де Мерикур!

– Нелегкое им досталось наследие!

– Мне-то все эти имена не так уж и нравятся! Говорила я мужу, что это смешно и нелепо! Но попробуйте-ка ему что-нибудь втемяшить в голову!..

Трехтомный труд Николая Тургенева Софи увидела на одной из верхних полок, прямо перед собой. Отложив книги в сторону, она продолжала рыться в пыльных изданиях, оставлявших на пальцах бархатистый след. Чуть дальше выстроились несколько экземпляров небольшой книжечки в голубой обложке под названием «Русский народ и социализм, письмо господину Ж. Мишле, профессору Французского Коллежа». Вытащив одну из книжечек, она бегло ее перелистала.

– Мой муж знаком с автором, – пояснила госпожа Вавассер, – вот и взял побольше таких книжечек на продажу. Только никто их не покупает! – вздохнула она.

Софи прочла на обложке имя автора: Искандер.

– Он подписывается Искандером, но настоящая его фамилия – Герцен, – продолжала госпожа Вавассер. – Александр Герцен… Этот господин – русский… Он часто приходил в нашу лавку. Очень приятный, образованный человек, которому пришлось покинуть родину из-за своих политических взглядов. Вам доводилось о нем слышать там, в России?

– Да, в самом деле, – ответила Софи. – Я слышала о нем, когда была в Тобольске, в Сибири. Но не читала никаких его сочинений.

Перед ней, словно живые, встали молодые и пылкие участники заговора, петрашевцы, спорящие о Бакунине, Прудоне, Герцене в гостиной тюремного надзирателя. Все связано между собой. Одна и та же нить связывает из страны в страну, из года в год тех, кто сражается за переменчивую и неуловимую свободу.

– Герцен все еще живет во Франции? – спросила Софи.

– Теперь уже нет, – ответила госпожа Вавассер. – Года два тому назад выслали, потому что он печатал сочинения, в которых высказывался против правительства. А вы знаете, что он потерял мать и сына во время кораблекрушения? Это случилось поблизости от Йера. А потом и жена его умерла. Между нами говоря, она наставляла ему рога! Но все равно после ее смерти он совершенно обезумел от горя. Живет теперь в Лондоне. Возьмете его книжку?

– Да, – ответила Софи.

Пришлось настоять, чтобы госпожа Вавассер согласилась взять с нее деньги. Покончив с делами, молодая женщина упросила гостью остаться еще ненадолго и выпить немного мадеры. Анн-Жозеф отчаянно спорила с Пьером-Жозефом, дети вырывали друг у друга куклу, каждый тянул ее к себе, изо всех сил ухватив за ногу. Максимилиан-Франсуа-Изидор нашел на полу, в трещинке паркета, булавку, которую надо было у него отнять, не обращая внимания на отчаянные вопли малыша. Клод-Анри, устроившись в стороне, подальше от всей этой толкотни, сосредоточенно раскрашивал картинки в книжке, положив ее на колени, и громко пел. Теперь, когда дети попривыкли к гостье, они вели себя естественно, и несчастной госпоже Вавассер, которой приходилось одновременно приглядывать за всем квартетом, довольно трудно было поддерживать разговор.

– Этим крошкам необходим отец! – в конце концов, не выдержав, простонала она. – Они меня с ума сведут!

А когда Софи уже собралась уходить, перед тем как с ней распрощаться, госпожа Вавассер попросила впредь называть ее попросту Луизой.

* * *

Сразу, как вернулась домой, Софи набросилась на сочинение Николая Тургенева. Бегло просмотрев книгу, она решила, что вещь серьезная, беспристрастная, основанная на документах. Страницы, посвященные их с автором общим друзьям-декабристам, дышали искренней дружбой. План освобождения крепостных выглядел разумным и последовательным. Однако Софи показалось, будто все это она знала и раньше, до того, как прочла. Зато книжечка Герцена ее потрясла, показалась ей откровением. Отвечая Мишле, назвавшему Россию варварским государством, публицист заявлял, что вполне согласен со всеми обвинениями автора в адрес правительства, но яростно вставал на защиту народа. Для него единственной силой, которая могла противостоять безудержному царскому самодержавию, были крестьяне. Дело в том, считал он, что крепостные не знали частной собственности и жили общинами, коммунами на чужих землях. Таким образом, понятие «коммунизма», который рано или поздно изменит облик мира, было у них в крови. «Жизнь русского народа до сих пор ограничивалась общиною; только в отношении к общине и ее членам признает он за собою права и обязанности. Вне общины все ему кажется основанным на насилии, – писал Герцен. – У русского крестьянина нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно, естественно из его коммунизма; эта нравственность глубоко народная; немногое, что известно ему из Евангелия, поддерживает ее; явная несправедливость помещиков привязывает его еще более к его правам и к общинному устройству… Община спасла русский народ от монгольского варварства и от императорской цивилизации, от выкрашенных по-европейски помещиков и от немецкой бюрократии. Общинная организация, хоть и сильно потрясенная, устояла против вмешательства власти, она благополучно дожила до развития социализма в Европе… Из всего этого вы видите, какое счастие для России, что сельская община не погибла, что личная собственность не раздробила собственности общинной; какое это счастие для русского народа, что он остался вне всех политических движений, вне европейской цивилизации, которая, без сомнения, подкопала бы общину и которая ныне сама дошла в социализме до самоотрицания… Европа на первом шагу к социальной революции встречается с этим народом, который представляет ей осуществление полудикое, неустроенное, – но все-таки осуществление – постоянного дележа земель между земледельцами. И заметьте, что этот великий пример дает нам не образованная Россия, но сам народ, его жизненный процесс. Мы, русские, прошедшие через западную цивилизацию, мы – не больше, как средство, как кваска, как посредники между русским народом и революционной Европой. Человек будущего в России – мужик, точно так же как во Франции работник».[28]

В конечном счете, призывая к свержению нынешнего режима, Герцен не объяснял, чем его заменить, и единственную свою надежду возлагал на сельскохозяйственную общину. Не было ли это утопической затеей интеллектуала? Софи отложила книгу. Покой уютного парижского жилища показался ей странным после той бури чувств, которая только что ее всколыхнула.

Она сидела в пятне света, падавшего от лампы под абажуром. Через приоткрытое окно из сумеречного сада доносилось щебетание птиц, круживших над своими гнездами. Вот-вот Жюстен придет объявить хозяйке, что кушать подано. Софи провела рукой по усталым глазам. «Как странно, – подумала она, – я приехала во Францию, радуясь тому, что покинула Россию, и первые же книги, которые я здесь читаю, написаны русскими, написаны – о России!..»

* * *

Госпожа Вавассер пришла в назначенный час, с ней были Анн-Жозеф и Клод-Анри. Софи удивилась, что Луиза явилась не одна, но та объяснила:

– Дети привыкли. Я всегда беру их туда с собой, по очереди, чтобы отец мог с ними повидаться…

В руках у молодой женщины было по пакету. Ее соломенная шляпка с прорезями, в которые были продернуты вишневые ленты, казалась великоватой для исхудавшего лица. Клода-Анри нарядили в длинную синюю блузу навыпуск поверх коротких штанишек, на голове у него была бархатная каскетка с лакированным козырьком; Анн-Жозеф, в своей широкой розовой юбке, из-под которой выглядывали панталончики с фестонами, держалась весьма чопорно. Все трое явно приоделись ради визита в тюрьму. Софи прихватила две бутылки шампанского, Жюстен уже заранее принес их из подвала.

– Ах, зачем, зачем вы… – прошелестела Луиза. – Вы его слишком балуете!..

Вчетвером они кое-как уместились в коляске. Когда Софи велела Базилю везти всю компанию в Сент-Пелажи, тот возмущенно округлил глаза и потребовал повторить адрес. Пока коляска катила по залитым солнцем улицам, дети весело щебетали, ни дать ни взять – птички: можно было подумать, семейство выехало на воскресную прогулку. Но вот они въехали на улицу с таинственным названием «улица Колодца Отшельника», и тюрьма накрыла их своей тенью. Здание было серым, тяжеловесным, фасад, казалось, мог в любую минуту рухнуть, несмотря на грубые подпоры, нарушавшие однообразие стен. Кое-где виднелись узкие, забранные частыми решетками окна.

Коляска остановилась, дамы с детьми сошли на землю. Прохожие оборачивались им вслед, перешептываясь. Луиза постучала в дверь тяжелым железным молотком.

– В Сент-Пелажи можно встретить кого угодно, – сказала она. – Здесь сидят даже уголовные преступники. Но содержат всех отдельно, политические размещены в Корпусе Принцев! – Последние слова она произнесла с оттенком гордости.

За дверью послышались приближающиеся шаги. Открылось окошко, в нем показался большой блестящий глаз. Луиза предъявила разрешение на свидание, и створка со скрипом повернулась на петлях, открыв темный провал, готовый поглотить гостей. В прихожей добродушный служащий еще раз изучил бумаги, потрепал по щечке детей, с которыми, похоже, был хорошо знаком, смерил Софи взглядом с головы до ног и, наконец, велел сторожу проводить «семейство» к господину Вавассеру.

Они вступили в прохладный темный коридор с сырыми стенами. По обе стороны тянулись ряды огромных дверей, у которых не меньше четверти поверхности занимали засовы. Софи, еще не осознав этого, с первого мгновения принялась жадно вдыхать тюремный запах. Ей почудилось, будто она снова в Сибири, в какой-нибудь пересыльной тюрьме. Человеческое убожество повсюду пахнет дурно. Однако общий для всех дух зловония, не знающий национальных границ, разнообразили мелкие отличия. Так, например, явно отличались кухонные запахи. Если в России тянуло, как правило, кислой капустой и квасом, то здесь – тушеной говядиной с овощами и плохим вином. За глухими стенами слышались ворчание, покашливание; муравейник был плотно заселен, ни одна его ниша не пустовала.

– Вот этой дорогой и идут в Корпус Принцев, – пояснила Луиза. – Поначалу мой муж спал в камере с двумя десятками других заключенных, потом его перевели в Великую Сибирь…

– Великая Сибирь? – перебила рассказчицу Софи, заинтересовавшись странным названием. – Это еще что такое?

– Большое помещение на пятом этаже, предназначенное для нескольких узников. Эту камеру так прозвали, потому что она самая холодная из всех. У моего мужа слабые бронхи, и он попросил перевести его куда-нибудь еще. Теперь у него отдельная камера, на четвертом этаже. Я смогла даже обставить ее кое-какими домашними вещами, чтобы он хоть немного почувствовал себя дома…

Софи вспомнились жены декабристов, обставляющие камеры мужей на Петровской каторге. Решительно, между пенитенциарными режимами самых далеких друг от друга стран существует удивительное сходство.

Теперь они поднимались по широкой каменной лестнице: перешли в отделение политических, и атмосфера заметно изменилась. Если на первом этаже, отведенном для администрации, было спокойно, то уже на втором Софи заметила немалое оживление. Все двери, ведущие в коридор, были распахнуты. Молодые бородачи покуривали трубки, собравшись вокруг чугунной печки, на которой булькал котелок. Несомненно, в этом заведении ели когда вздумается – стоит только почувствовать голод. Несколько заключенных любезно поздоровались с госпожой Вавассер.

– Мой муж наверху? – спросила она.

– Должно быть; мы с утра его не видели.

Где-то наверху раздался взрыв женского смеха. Две бесстыжие лоретки отчаянно заигрывали, стоя в дверном проеме, с невидимым узником. В том же коридоре старушка-мать во вдовьем капоре мелкими шажками семенила рядом с сыном, который брел, опустив голову. На третьем этаже ожесточенно спорила целая компания. Софи разобрала обрывки фраз:

– Задушенная свобода… личность тирана… До тех пор, пока народ… говорю тебе, до тех пор, пока народ… Нет-нет, надо все разрушить и строить заново!..

Затем шум утих. Запела женщина. У нее был красивый печальный голос. Софи, запыхавшись, остановилась и прислушалась. Невольно прижала руку к груди: недомогание напомнило ей о возрасте…

– Еще всего один этаж, – подбодрила спутницу Луиза.

Они снова стали подниматься. Навстречу по лестнице шла какая-то ярко накрашенная и сильно надушенная особа. Дети поглядели на особу с таким изумлением, как будто мимо них пролетел над ступеньками воздушный змей.

– Это недопустимо! – прошипела Луиза.

Сторож, шедший впереди, только вздохнул:

– Ну да! А что поделаешь? В этом заведении утратили всякое понятие о нравственности! Люди должны приходить сюда семьями, а тут только что не пристают к арестантам – хуже, чем на улице Фоссе-дю-Тампль! Что ж, вот и пришли. Я с вами прощаюсь…

Луиза поправила шляпку, одернула блузу на сыне, разгладила юбочку дочки и, сияя супружеской радостью, легонько постучала согнутым пальцем в дверь одной из камер.

– Войдите! – надменно произнес голос из-за двери.

Молодая женщина распахнула дверь, подтолкнула детей вперед себя, подождала, пока они поцелуют отца, и только тогда объявила:

– Огюстен, не представляешь, какой я припасла для тебя сюрприз! Погляди-ка сюда!..

Переступив порог, Софи увидела сидящего в кресле иссохшего старика с тощей шеей в распахнутом вороте рубашки, с всклокоченными седыми волосами, с глазами, блестящими, словно бутылочные осколки. Поспешно встав, он долго разглядывал Софи. Его морщины подрагивали, разглаживались, он на глазах молодел. Наконец, вдоволь наглядевшись, Вавассер проворчал:

– Я знал, что вы вернулись в Париж!

– Да как же это может быть? – удивилась она.

– В Сент-Пелажи люди осведомлены лучше, чем где-либо еще: новости из внешнего мира быстро доходят в тюрьму. Ах, дорогая Софи! Наперсница и союзница в первых моих битвах, какое же счастье снова увидеть вас! Мне известна ваша трагическая история! Известно, что вы и в России остались верны вашему революционному призванию, как я остался верен своему здесь, во Франции! Но вы на свободе, а я все еще в темнице! Сейчас вы все мне расскажете! Мне просто необходимо знать подробности!..

Схватив гостью за обе руки, старик требовательно заглядывал ей в глаза. Но Софи устала повторяться, ей прискучило что ни день рассказывать одно и то же, и с каждым днем изложение событий собственной жизни казалось ей все менее и менее искренним: словно она произносила монолог из пьесы, заранее зная, какое действие он произведет на публику. Больше того, пришли раздумья о том, не впадает ли она из-за того, что постоянно рассказывает о себе и своих друзьях, в ту самую фальшивую литературность, в которой упрекала льстецов, неустанно воспевающих подвиг декабристов. Нехотя заговорила о восстании 14 декабря, о годах, проведенных на каторге и в ссылке, о братстве, соединившем узников между собой, о смерти Николая… Вавассер слушал старую знакомую, затаив дыхание. Лицо его временами подергивалось. Наконец, он со страстью воскликнул:

– Ваши жертвы были ненапрасны!

– Именно эти слова всегда говорят, когда хотят утешить кого-нибудь, кто потерпел поражение! – пробормотала она.

– В подобном деле поражения не бывает, есть только отсрочка на некоторое время, и за это время прежних бойцов сменяют новые!

– Может быть, вы правы, но я вижу, что проходят годы, сменяются поколения, а у власти всегда стоит одна и та же порода людей, и все той же породы люди сидят за решеткой.

– Наберитесь терпения! Мы движемся вперед!

– Кружа по своим камерам?

– Да хватит уже политики! – с неожиданной решительностью воскликнула Луиза.

Она заставила мужа и Софи сесть и развернула принесенные свертки, в одном из которых оказались книги, в другом – пирог. Анн-Жозеф отправилась за тарелками и стаканами к буфету, который явно был предоставлен не тюремным начальством. Кроме него, обстановка камеры состояла из нескольких разрозненных стульев, письменного стола, походной складной кровати, лохани и кувшина с водой. В одном из углов, прямо на полу, высились кипы бумаг. На стенах красовались гравюры 1848 года с изображением боев на баррикадах и карикатура на Наполеона III. Свет проникал сюда через квадратное окно, забранное решеткой из толстых железных прутьев. Размером камера была приблизительно пять на шесть шагов.

– Как это вам позволили развесить такие картинки по стенам? – удивилась Софи.

– Я здесь у себя дома, – с гордостью ответил Вавассер. – Они имеют право заключить меня под стражу, но не имеют ни малейшего права лишать меня моих убеждений!

– Решительно, французская империя куда более терпима, чем российская! На каторге в Петровском Заводе мы могли обставлять свои камеры, как нам вздумается, но хотела бы я посмотреть на того из нас, который посмел бы развесить по стенам картинки опасного содержания!.. Скажите, а вас заставляют заниматься уборкой?

– Только этого еще недоставало! По своему статусу мы приравнены к военнопленным! Что касается хозяйства, этим занимаются помощники, заключенные из уголовных, за пятнадцать франков в месяц.

– А как вас кормят?

– Вполне прилично. Если мы не хотим есть то, что дают, можно поесть в столовой или заказать еду из ресторана.

– А переписку вашу читают?

– Думаю, да. Но в любом случае нам позволено писать все, что захотим, и письма доходят по назначению.

– У нас камеры запирали только на ночь.

– У нас тоже. В остальное время мы можем разгуливать по всей тюрьме, ходить из камеры в камеру, во всякое время спускаться во двор, устраивать собрания, принимать друзей, устраивать в своей камере ужины на несколько персон…

– Одним словом, вам не разрешено только выходить отсюда!

– Даже это мы можем делать время от времени, при условии что вернемся к полуночи.

Софи с понимающим видом покивала головой: генерал Лепарский ничего нового не выдумал.

– А когда же вас в следующий раз отпустят? – спросила она.

– Чуть больше чем через месяц, – поспешно вмешалась Луиза. – И тогда мы устроим дома маленький праздник!

Ее глаза сияли робким счастьем. Софи с Вавассером долго обсуждали свой тюремный опыт, сравнивали русские тюрьмы с французскими, одно одобряли, другое критиковали, и все это очень серьезно, с видом знатоков. Затем, пока Анн-Жозеф расставляла на столе стаканы и тарелки, Софи поднялась, чтобы прочитать выцарапанные на каменных стенах надписи. Среди путаницы имен и дат разобрала несколько дышащих местью высказываний: «Преследуют и тиранят почти всегда именем закона. – Ламенне». «Умри, если надо, но скажи правду! – Марат». «Говорить, бездействуя, – самый низкий вид предательства. – Вавассер».

Софи села на прежнее место, подумав: «Он не меняется». И почувствовала неловкость, смутилась, как будто замедлила шаг, чтобы перевести дыхание, идя рядом с человеком моложе себя.

– Как вам показалась Франция? – внезапно спросил Вавассер.

– Чудесная! – не подумав, ляпнула застигнутая врасплох Софи первое, что пришло в голову.

Вавассер нахмурился.

– Ну вот, ты опять за свое! – вмешалась Луиза. – Лучше посмотри, что мадам Озарёва тебе принесла!

А Софи-то совсем позабыла про шампанское. Надо было срочно исправить положение, и, вытащив обе бутылки, она поставила их на стол. Вавассер схватил одну и принялся откупоривать, приговаривая:

– Но как же это мило… как мило…

Потом вернулся к прежней теме:

– Так, значит, Франция вам показалась чудесной?

– В сравнении с Россией – да, – ответила Софи.

– И этот режим чудесен, по-вашему?..

– Пока что я не могу о нем судить. Но вынуждена признать, что, попробовав жить при республике, большинство французов проголосовало за возвращение к автократии. Человеку, который ставит волю народа превыше всего, трудно поспорить с таким фактом!

Пробка стрельнула в потолок, из горлышка полезла пена, дети захлопали в ладоши, и Вавассер принялся разливать шампанское.

– Не знаю, с кем вы встречались с тех пор, как приехали сюда, но позвольте вам сказать, что вы плохо осведомлены! – бурчал он при этом. – Народ был обманут авантюристом, который, объявив себя верным принципу всеобщего избирательного права, никогда не имел других намерений, кроме того, чтобы править единолично. Если Наполеону удался государственный переворот 2 декабря, то лишь потому, что он предварительно усыпил обещаниями бдительность рабочих масс. И потом, на его стороне была армия. В мгновение ока все предводители оппозиции были арестованы или изгнаны из страны… Эдгар Кине, Виктор Гюго, Дюссу, и это далеко не все… Людей сотнями высылали в Кайенн, в Алжир… Газеты закрывали, тайные общества разгоняли, полиция везде совала свой нос! Покой благодаря пустоте, послушание благодаря угрозам!..

– Какой ужас! – воскликнула Софи. – Но я же этого не знала…

– Потому что, приехав в Париж, вы постучались не в ту дверь!

– Если все обстоит таким образом, у императорской власти больше не осталось противников!

– Нельзя одним ударом снести все головы, которые высовываются из ряда. Республика в течение четырех лет представляла собой законное правление в стране. Благодаря ей в толпе распространились некоторые теории, зародились кое-какие надежды, и деспотизму, каким бы жестоким он ни был, уже не удастся их задушить. Полиция нас преследует, повсюду кишат доносчики, но уже намечается движение среди молодежи Латинского квартала, в мастерских, на заводах и даже в некоторых салонах!..

Вавассер поднял свой стакан.

– За республику! – провозгласил он.

– Ты слишком много налил детям, – забеспокоилась Луиза.

– Ничего, капелька шампанского, да еще и в такой день, не может им повредить!

Зазвенели бокалами, выпили, Вавассер вытер усы. Его глаза сверкали злобной радостью.

– Вот увидите, не сегодня завтра все это взлетит на воздух! – сказал он.

Луиза разрезала пирог. Софи думала о том, что Франция выглядит совершенно по-разному, в зависимости от того, смотришь ли ты на нее из салона княгини Ливен или из камеры в тюрьме Сент-Пелажи. Тогда – где же истина? Должно быть, где-то посередине между двумя крайностями… Настроение в стране не было ни таким безмятежным, как его изображали приверженцы императора, ни таким безрадостным, как утверждали сторонники республики. И все же ей неудержимо хотелось признать правоту последних. Она с интересом слушала Вавассера, который рассказывал о том, как некоторые преподаватели университета отказывались принести присягу, как некоторые студенты носили подпольные брошюры, изданные за границей, как молодые адвокаты устраивали в своем кружке еженедельные политические собрания…

Время от времени какой-нибудь арестант стучал в дверь, заглядывал в щелку, произносил: «Ой, прости, ты занят!» – и уходил восвояси. Анн-Жозеф, расправившись со своим куском пирога, взялась пришивать пуговицы к отцовским сорочкам. Клод-Анри изо всех сил раскачивался на стуле, рискуя его сломать. Луиза шлепнула сынишку, и тот разревелся. Тогда мать пригрозила, что, если он не будет слушаться, отдаст его сторожу.

– Ну и пусть, мне все равно! – ответил мальчик.

Вавассер отправил его в угол за такую дерзость, затем снова наполнил стаканы. От шампанского он раскис, разнежился. Обвив рукой плечи молодой жены, старик прочувствованно сказал:

– Ах, Луиза, деточка! Нелегко тебе со мной приходится! Но ничего, и трех лет не пройдет, клянусь, наше дело победит!..

– Ты уже так давно мне это обещаешь… – прошептала она.

– Да, пока не забыл, мне тут в голову пришло: когда я следующий раз приду на побывку, то приглашу к нам в гости Прудона! Я хочу, чтобы наша подруга с ним познакомилась. Вот это человек! Гений! Провидец! Я преклоняюсь перед ним!..

Опустошив свой стакан, арестант прищелкнул языком и уточнил:

– Я перед Прудоном преклоняюсь, но далеко не всегда согласен с его взглядами. А вам известно, что и он провел немало времени здесь, в Сент-Пелажи? Даже здесь и женился! Его выпустили в прошлом году. И с тех пор он затаился, сидит тихо.

В окно влетел теплый ветерок и принес с собой такой пьянящий аромат, что Софи спросила:

– Чем это так чудесно пахнет?

– Да ведь мы же в двух шагах от Ботанического сада, – объяснила Луиза. – Как только пригреет солнышко, все начинает благоухать!

– Еще одно утонченное проявление заботы о нас! – воскликнул Вавассер. – И, несмотря на это, я все равно недоволен!..

– Можно мне выйти из угла? – подал голос Клод-Анри.

– Нет, – сурово отрезал отец.

На лестнице послышались торопливые шаги. Хор громких голосов затянул «Марсельезу». Вдали другие голоса, менее многочисленные, откликнулись: «О Ричард, о мой король!» Два враждебных гимна смешались в чудовищный рев, из которого вырывались отдельные возгласы. Вавассер расхохотался.

– Слышите, как вопят? Это сделалось традицией! В Сент-Пелажи еще осталось несколько орлеанистов. Каждый вечер, в один и тот же час, республиканцы устраивают вот такой кошачий концерт, а те им отвечают. В остальном все прекрасно друг к другу относятся и друг друга уважают, поскольку все мы здесь – жертвы этого коронованного Робера Макера![29]

– А чем вы занимаетесь целый день? – спросила Софи.

– Пишу, пишу и пишу, доводя до совершенства мою теорию государства, – ответил тот. – Великое дело! Между нами говоря, никогда и нигде мне так хорошо не работалось, как в тюрьме!

– Тем не менее тебе давно пора выйти отсюда! – воскликнула Луиза. – Мадам Озарёва пообещала, что подумает, сможет ли со своей стороны что-нибудь для тебя сделать…

– У меня не так много связей! – призналась Софи. – Может быть, через княгиню Ливен…

– Эта-то? – усмехнулся Вавассер. – Да, забавная гражданка! Она хочет угодить и нашим и вашим, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Одну улыбочку империи, другую – республике, там подмигнет Франции, здесь – России… Все эти богатые, обаятельные, образованные русские кажутся мне слишком любезными для того, чтобы быть честными. Они приезжают в Париж из любви к демократии или к искусству, но глядишь – один коммерческий советник внимательно изучает наши заводы, другой отставной артиллерийский офицер, из личного любопытства осмотрев наше литейное производство, отправляется отсюда в Льеж и Серен продолжать свои исследования, а еще какая-нибудь светская дама устраивает приемы, чтобы заставить разговориться наших министров…

– Лучше сразу так и скажите, что всех парижских русских считаете шпионами!

– Не случайно же царь позволяет им жить за границей!

Софи овладела собой. Она уже и сама не понимала, отчего так вспылила. Разве не раздражали ее саму некоторые слишком уж офранцузившиеся русские, с которыми она встретилась у княгини Ливен? Но получается странно: если она сама и склонна критиковать этих эмигрантов, ведущих роскошную жизнь, то потерпеть, чтобы вместо нее это делал кто-то другой, не может! Словно между ними и ею самой существуют некие родственные связи, позволяющие ей строго их судить, сохраняя свое расположение к ним, в то время как какой-нибудь Вавассер, смотрящий на них с чисто французской точки зрения, способен высказать на их счет лишь мнение, исполненное невежества, глупости и злости. Луиза расстроилась.

– Посмотри, Огюстен, – сказала она, – ты огорчил мадам Озарёву! А ведь княгиня могла бы тебе помочь…

– Да я только о том и мечтаю! – смеясь, ответил ей муж. – Даже если бы Арсен Уссе предложил мне свои услуги, чтобы вытащить из Сент-Пелажи, я и то протянул бы ему обе руки!

Софи тоже засмеялась.

– Меня удивляет, – заметила она, – что вы нападаете на русских, живущих во Франции, после того, как познакомились с Герценом.

– И то правда, – согласился Вавассер. – Это чистый человек, это – брат. Но назовите мне еще хоть кого-нибудь, кто походил бы на него.

Клода-Анри выпустили из угла. Прозвонил колокол. Пора было уходить. Супруги нежно распрощались.

– Тебе что-нибудь надо? – спрашивала Луиза. – Я оставила тебе кусок пирога… В следующий раз принесу заштопанные носки…

Вавассер сгреб в охапку сына и дочь одновременно, приподнял их, расцеловал, потом опустил на пол – могучий, усталый и нежный отец семейства и вместе с тем политический борец.

Выйдя из тюрьмы, Софи с удовольствием вернулась к свету и оживлению свободного мира. Сумерки еще не опустились на улицы. В окнах верхних этажей горели отблески красного вечернего солнца. Кучер болтал с часовым, небрежно прислонившимся к своей будке. Луиза предложила вернуться пешком, чтобы дети немного погуляли, предложение привело Софи в восторг, и она тотчас отослала Базиля, который уехал с оскорбленным видом, едва придерживая вожжи.

Женщины двинулись вдоль набережных Сены. Анн-Жозеф и Клод-Анри шли впереди, держась за руки. Проходя мимо собора Парижской Богоматери, Луиза вздохнула:

– Красота-то какая! Как жаль, что он этого не видит!

– А разве он это видел, когда был на свободе? – возразила Софи.

4

На конверте стоял прусский штемпель, адрес был надписан незнакомым почерком. Сорвав печать, Софи нашла внутри письмо от Фердинанда Вольфа. Удивление, радость, страх охватили ее с такой силой, что на мгновение помутился разум. Как он оказался в Германии? Его освободили? Он бежал? Да нет же, вот, на самом верху листа написано: «Тобольск, 23 марта 1853 года». Новости всего-навсего трехмесячной давности! Она и надеяться на такое не смела! И Софи, словно изголодавшаяся, набросилась на послание.

«Дорогая и милая подруга!

Я больше десяти раз писал к вам в Каштановку, но, вероятно, ни одно из моих писем не дошло до вас, как до ваших друзей не дошло ни одно из ваших. Нет, одно все-таки дошло: Мария Францева, которую как дочь губернатора цензура все-таки совсем или почти не трогает, получила записку, посланную вами, когда вы решили покинуть Россию. Вот так я и узнал ваш будущий адрес в Париже. Я совершенно уверен в том, что теперь вы уже там, а потому спешу воспользоваться исключительной возможностью: молодой немецкий дипломат, проезжавший через Тобольск, любезно согласился взять на себя труд „почтальона“, он и передаст вам эти несколько строк, которые я сейчас наспех пишу.

То обстоятельство, что вы теперь во Франции, облегчит переписку между нами. Вы можете писать мне на приведенный ниже адрес в Берлин – с просьбой передать письмо через доктора Готфрида Августа Кенига. Как же вы, должно быть, счастливы, дорогая Софи, оттого, что вернулись на родину! Вы так ее любите! Вы так чудесно о ней говорили! Я все еще помню, как вы рассказывали мне о ней, когда мы вместе ходили смотреть тот дом в Тобольске, который теперь, благодаря вам, превратился в лечебницу. Минуты, проведенные рядом с вами в этих обветшалых, насквозь промерзших комнатах, были едва ли не самыми прекрасными за всю мою жизнь. Я часто перебираю воспоминания, они возвращают мне мужество и вместе с тем печалят, и эгоистически сожалею о том, что вы еще сильнее от меня отдалились, поселившись в Париже. Боюсь, как бы расстояние, перемена образа жизни, блеск западной цивилизации не заставили вас позабыть о ваших сибирских друзьях. Расскажите мне, что с вами стало! Опишите мне ваш дом, вашу мебель, ваши платья, вашу прическу!.. Это все очень важно для старого медведя вроде меня! Я превращу эти подробности в восхитительные грезы для долгих сибирских зим! Расскажите мне и о ваших друзьях – ведь у вас, конечно же, есть друзья! И с ними, должно быть, куда веселее, чем со славными тобольскими увальнями? Видите, какой я ревнивый! Ах, все эти спектакли, балы, парижские салоны! Здесь все серо, однообразно, провинциально; наши друзья мирно старятся; молодые женятся и разъезжаются; я работаю по четырнадцать часов в день и собираюсь расширить лечебницу. И среди всего этого постоянно думаю о вас…»

Почерк в нижней части страницы сделался таким мелким, что Софи не смогла читать дальше. Ах да, ведь она на прошлой неделе купила себе лорнет! Поспешно выдернув ящик, Софи достала лорнет, приблизила к глазам…

«Ваш милый образ ни на минуту меня не покидает. Каждую ночь я тайно беседую с вами. Когда мне надо на что-то решиться, я спрашиваю ваше мнение, когда я радуюсь выздоровлению больного, я делюсь с вами своей радостью, когда я чувствую себя усталым (а такое случается нередко), я представляю себе, как вы меня браните, и это очень приятно…»

Глаза у Софи затуманились. Ее охватила молодая радость, с которой она не могла справиться, хоть и сочла ее нелепой. Теперь она снова была в жизни не одна! Сознание мужской приязни помогало ей нравиться самой себе. За тысячи верст от Фердинанда Вольфа она расцветала, согретая его восхищением.

Выучив письмо наизусть от первого до последнего слова, она, наконец, собралась ответить: излить все, чем было переполнено ее сердце. Она рассказала Фердинанду Богдановичу о своей парижской жизни, о своих покупках, о том, где побывала и с кем виделась, однако тут же заверила его в том, что все это вовсе не заставило ее забыть об оставшихся в Тобольске дорогих сердцу людях. «Когда-нибудь вы выйдете на свободу, – писала она, – и, может быть, приедете сюда. Я покажу вам город, который так люблю, познакомлю с друзьями…» Софи баюкала себя мечтой, отлично при этом зная, что ей не суждено сбыться…

Отогнав непрошеную печаль, после недолгих колебаний, она прибавила: «Вот видите, и я тоже постоянно думаю о вас среди всех занятий, которые требуют моего внимания, но ничуть не развлекают». Внезапно пробудившаяся стыдливость помешала Софи сказать больше. Она закончила обычной формулой вежливости и подписалась: «Софи Озарёва».

Шесть страниц! Софи перечла их, положила в конверт, на котором надписала имя доктора Вольфа, затем вложила все это в другой конверт, побольше, с адресом доктора Готфрида Августа Кенига, запечатала. Это послание было для нее так важно, что Софи решила сама отнести его на центральную почту на улице Жан-Жака Руссо, чтобы самой убедиться в том, что на конверт наклеены все марки, как полагается, и что послание в самый короткий срок доберется до Берлина.

С почты она вышла сияющая: наконец-то восстановилась связь между ней и ее сибирскими друзьями! Даже если будет получать всего-навсего по одному письму в год от Фердинанда Вольфа – и то будет довольна. Ее душе, привыкшей к созерцанию, ее чувствам не требовалось почти никакой материальной пищи для того, чтобы продолжать жить. Идя по улице, Софи чувствовала себя куда богаче любой молодой женщины, которая ей встречалась.

В тот день ее пригласила на ужин мадам Грибова. Выбирая платье, она думала о Фердинанде Богдановиче. За столом блистала как никогда. И тем не менее, когда она улыбалась, шутила или задумчиво смотрела в пустоту, то делала это вовсе не для присутствовавших за столом гостей… Если не считать старенького длинноволосого аббата и ее самой, здесь были одни только русские, но все эти русские перешли в католичество и образовали, по выражению хозяйки дома, «маленькую паству». Пока слуги в белых чулках разносили заливное из молодых куропаток, мадам Грибова излагала проект, зародившийся в ее голове: устроить в Париже пансионат для русских детей, где им прививали бы знание родного языка, уважение к далекой родине и приверженность к Римско-католической церкви.

– Потому что и речи быть не может о том, чтобы наши сыновья и дочери, сделавшись католиками, стали от этого менее русскими! – подчеркнула она.

Сотрапезники шумно поддержали высказывание хозяйки дома. Все они явно и нескрываемо опасались, как бы их не сочли людьми, отрекшимися от своего происхождения. Отделенные от соотечественников вероисповеданием, они благодаря этому с еще большей страстью цеплялись за то единственное, что у них еще оставалось общего: национальную гордость, надежду на славное будущее страны. Софи наклонилась к соседу слева, господину Крестову, бывшему секретарю посольства, который, завершив свою карьеру, остался в Париже, и вполголоса спросила:

– А как царь относится к тем из его подданных, которые отвернулись от православной веры?

Вокруг нее мгновенно воцарилась тишина. То, что предназначалось для ушей одного-единственного человека, услышали все. Лица окаменели. В эту парижскую столовую, где красная кожа обивки стульев резко выделялась на темно-зеленом фоне стен, только что вошла тень Николая I, затянутая в мундир и сапоги.

– К чему скрывать? – ответил господин Крестов. – Царь сильно разгневан, относится к нам едва ли не как к предателям и не желает понять того, что, поставленные перед выбором, повиноваться ли его приказаниям или приказаниям нашей совести, мы сделали свой выбор без колебаний!

Его ответ тронул Софи своей искренностью. Она смотрела на этих серьезных, спокойных, немного печальных людей, хорошо понимая, какую драму они переживают.

– Но ведь вам не запрещено вернуться в Россию? – спросила она.

– Прямо не запрещено, – ответил Крестов. – Однако, если мы туда приедем, нас, вероятнее всего, встретят сдержанно, а то и враждебно…

– А здесь, во Франции, нам так хорошо! – вздохнула молодая беременная женщина с небесно-голубыми глазами.

– Только бы эти проклятые турки не испортили отношений между двумя нашими странами! – воскликнул господин Грибов.

У него была остроконечная бородка, напоминавшая кисточку для акварели, и обширная плешь, которую пересекали восемь черных волосков.

Аббат, накануне беседовавший с одним важным сенатором, всех успокоил. Мир не нарушится из-за восточных проблем. Несмотря на то что английский флот с Мальты соединился с французским флотом вблизи Дарданелл, а русские оказались всего в нескольких верстах от молдавской границы на реке Прут, никогда еще страны не были так близки к полюбовному соглашению.

– Ход дипломатических качелей завораживает, но не следует этому поддаваться, – подхватил Крестов. – Падение на бирже ценных бумаг, выпускаемых государством, – всего лишь маневр, предназначенный задушить мелких вкладчиков. Говорят, уже есть такие, кто вконец разорился – за десять минут!

Софи похвалила себя за то, что послушалась совета мэтра Пеле, отговорившего ее играть на бирже. Уж она-то точно потеряла бы все!

После десерта перешли в гостиную, чтобы там, как принято во Франции, выпить кофе. В гостиной Софи увидела цветы в темно-красных вазах, фаянсовые вставки на полотке, простенки, расписанные неуклюжим соперником Ватто, горки, заполненные мелкими пыльными безделушками, шелковые камчатные занавеси, персидские ковры… все это заливал желтый свет десятка ламп. Мадам Грибова утащила приехавшую с родины гостью в сторонку, к окну, чтобы расспросить о Юрии Алмазове. Странно, что он так ее интересовал, ведь она едва его знала… Затем, взяв из рук Софи пустую чашку, хозяйка поставила ее на круглый одноногий столик и вздохнула:

– До чего же странно быть русской по сердцу, католичкой по вероисповеданию и жить во Франции, не имея сил отказаться от России! Некоторые из наших соотечественников судят нас очень сурово. Я надеюсь, что вы-то понимаете нас, сударыня…

– Разумеется, – сделав над собой некоторое усилие, заверила ее Софи. – Давно ли вы перешли в католическую веру?

– Девять лет назад. Для меня и для моего мужа это было очень тяжело – такие сомнения, такой душевный разлад… Мадам Свечина нам тогда так помогла. И аббат месье Гагарин тоже…

Пока она говорила, Софи краешком глаза наблюдала за стареньким аббатом, окруженным почтительно внимающей ему паствой. Перехватив ее взгляд, мадам Грибова внезапно спросила:

– Вы предпочли бы видеть у меня за столом православного священника?

Софи от неожиданности вздрогнула и растерянно пробормотала:

– Нет, что вы! Почему же!

Но подумала, что и в самом деле ей было бы уютнее, если бы среди всех этих русских в изгнании ее встретил бородатый православный священник.

5

С приближением лета парижан охватило лихорадочное стремление устраивать светские вечера. Казалось, будто перед тем, как отбыть в деревню, в родовой замок или на воды, хозяйка каждого дома спешила как можно скорее вернуть долг вежливости, пригласив к себе всех, чьи приглашения принимала в течение зимнего сезона. Дельфина де Шарлаз устроила у себя большой раут с пианистом, певицей, чтецом-декламатором и благотворительной лотереей. Софи тоже устроила прием. Она ждала, что будет человек пятьдесят, однако к ней явилось две сотни. Всех, несомненно, привело сюда любопытство: каждому хотелось посмотреть, где живет эта дама, спасшаяся с царской каторги, и как она принимает друзей.

С первой до последней минуты Софи не покидало ощущение, что она сдает экзамен. Она наняла слуг на этот вечер и теперь страдала, видя, какие поношенные у них ливреи. Гости столпились вокруг буфета, и она беспокоилась, хватит ли на всех пунша и мороженого. То и дело ей приходилось тормошить сонных лакеев, которые слишком медленно разносили бутерброды и печенье. Незаметно наблюдая за тем, как прислуживают гостям, Софи переходила от одной группы к другой, делала вид, будто ее занимает бессвязный разговор, – там дарила комплимент, здесь, наоборот, получала и все время улыбалась, да так, что челюсти сводило. Княгиня Ливен, не побоявшаяся себя побеспокоить и оказавшая ей честь своим присутствием, похвалила скромное обаяние жилища госпожи Озарёвой и засиделась едва ли не дольше всех, что служило признаком несомненного успеха вечера.

После ухода гостей Софи философски оглядела свою разоренную гостиную, где повсюду: на камине, на подоконниках, на инкрустированных столиках – теснились грязные тарелки и стаканы, затем ушла в спальню и принялась отвечать на письма. Дарья Филипповна, Мария Францева, Полина Анненкова… болтая со своими подругами, оставшимися в России, она словно сбрасывала чужое платье и становилась самой собой. Несмотря на то что от доктора Вольфа ни строчки в ответ на ее письмо не пришло, она снова написала ему, на тот же берлинский адрес. И на этот раз, заканчивая письмо, отважилась заверить Фердинанда Богдановича в том, что «с нежностью о нем вспоминает». В ту ночь она долго не могла уснуть и ворочалась в постели, взволнованная, тяжело дыша, неотступно думая о дерзости своего признания.

Назавтра Дельфина, явившись с утра пораньше, застала хозяйку за туалетом и с порога принялась уверять, что в городе только и говорят, что о приеме, устроенном «обворожительной мадам Озарёвой». Софи угадала лесть, но все же ей очень было приятно слушать. По мере того, как расширялся круг знакомых, она все больше удивлялась тому, как мало знают о России ее соотечественники. Наиболее осведомленные прочли путевые заметки маркиза де Кюстина и поверили, будто Москва девять месяцев из двенадцати погребена под снегом, а Пушкин им был известен лишь благодаря тому, что шестнадцатью годами раньше был убит на дуэли французом, бароном Жоржем де Геккереном-Дантесом. Последний, впрочем, жил теперь в Париже, и политическое его влияние все возрастало. Блестящий кавалергард, лишивший Россию величайшего из ее поэтов, сделался сенатором Империи. Софи спросили, хочет ли она с Дантесом познакомиться, но она категорически отказалась, инстинктивно встав в этом поединке на сторону русских. Зато сочла за честь встретиться с некоторыми выдающимися художниками, философами, литераторами, о которых только и говорили в ее окружении. У мадам д’Агу встретила Литтре, который оказался до того учен и до того безобразен, что она и двух слов сказать с ним не решилась. Когда была у мадам Свечиной, маленькой слащавой старушонки, одетой в темное и грубое одеяние наподобие монашеского, увенчанной кружевным чепцом и надушенной фиалкой, ей показалось, будто нравственное совершенство хозяйки дома побуждает всех ее близких делать ангельское выражение лица. У Жюля Симона она слушала Ипполита Карно, клявшегося, что его демократические убеждения непоколебимы… Нет, Вавассер не обманывал: республиканские надежды прочно укоренились в сердце некоторых людей, помнивших счастливые дни 1848 года. Вроде бы это обстоятельство должно было бы ее порадовать, ан нет – оставило Софи равнодушной. Ей казалось, будто у нее внутри сломалась какая-то пружина и она утратила способность отзываться на политические волнения. Тем не менее она снова побывала у княгини Ливен, правда, лишь для того, чтобы рассказать той историю Вавассера. Княгиня пообещала употребить свое влияние на графа де Морни, чтобы ускорить освобождение узника. К несчастью, всего через три дня, пятого июля, полиция открыла существование заговора с целью покушения на жизнь императора. Все газеты наперебой писали об аресте двенадцати членов тайного общества в Опера-Комик – прямо во время представления, на котором присутствовала императорская чета. Княгиня Ливен известила Софи о том, что теперь, к сожалению, не самый подходящий момент для того, чтобы пытаться улучшить судьбу ее подопечного.

Дельфина де Шарлаз собиралась ехать в Виши; многие другие знакомые Софи предпочитали Трувиль, Этрета, Биарриц. Можно было подумать, будто для них для всех оставаться в Париже летом означало нарушить правила хорошего тона. Богатые кварталы внезапно лишились своих обитателей, улицы заполнились провинциалами. Театральные афиши – несомненно, в угоду публике самого последнего разбора – запестрели незатейливыми комедиями и слезливыми мелодрамами. В самые жаркие часы мужчины выстраивались в очередь у окошечка кассы купален Делиньи на Сене. Танцевальные залы Мабий и Шато де Флер не могли вместить всех желающих. В Имперском театральном цирке[30] школьники и их родители просвещались на пышном и шумном представлении пьесы, посвященной победам Консульства и Империи. Пятнадцатого августа, в день именин императора, были устроены военный парад и фейерверк. Софи, закрывшись у себя в гостиной, долго прислушивалась к веселому гулу довольной толпы. Этот Париж, откуда сбежали все мало-мальски важные особы, стал для нее отдохновением от того, другого города.

В субботу, двадцатого августа, император и императрица специальным поездом выехали в Дьепп, и придавленная зноем столица окончательно впала в беспробудный сон. Софи собралась было поехать в Булонский лес подышать свежим воздухом, но тут внезапно объявилась госпожа Вавассер: после нескольких отсрочек, вызванных недоброжелательством тюремного начальства, ее муж наконец-то получил разрешение в воскресенье, то есть завтра, до полуночи отлучиться из тюрьмы. Его друзья устраивают небольшой импровизированный праздник в его честь в лавке на улице Жакоб. Софи пообещала быть и предложила, что принесет какую-нибудь готовую еду и напитки. Однако Луиза, с высоты своей хозяйственной гордости, заявила, что ничего не нужно.

И в самом деле, когда Софи на следующий день вошла в лавку Вавассера, она увидела перед собой прилавок, застеленный скатертью и уставленный тарелками с холодным мясом, разнообразными салатами, бутылками вина. В тесном помещении толпилось человек тридцать. Женщин оказалось немного, самое большее – четыре или пять, мужчины были по большей части бедно одетые, бородатые, громкоголосые. Среди всей этой сутолоки восседал Огюстен Вавассер – без сюртука, с лоснящимся от пота лицом, с безумным весельем в глазах. Едва завидев Софи, он тотчас в нее вцепился, ей же больше не удалось вставить ни слова. Возвысив голос, чтобы быть услышанным всеми, он для начала рассказал обо всем, что эта дама сделала для Республики во Франции, затем перешел к ее деяниям на той же ниве в России. Послушать его, так это именно она принесла мысль о свободе в Санкт-Петербург; и движение декабристов – исключительно ее рук дело; и даже на каторге она не переставала призывать к борьбе против царя! Окружавшая Софи молодежь взирала на нее так, словно она исторический персонаж, бабушка мировой революции. И как бы она ни протестовала против этих неумеренных похвал, легенда уже родилась. Если в салоне княгини Ливен восхищались ее супружеской преданностью и самоотверженностью, то здесь превозносили самоотверженность политическую. Как в том, так и в другом случае люди заблуждались, и эта незаслуженная репутация была для нее непереносима. Поначалу она смеялась над тем, как невольно узурпировала славу, теперь же ей хотелось забиться поглубже в нору. Но ее расспрашивали, малейшее ее замечание выслушивалось с нелепой почтительностью. Что она думает о будущем царизма? Верит ли в то, что Франция способна плавно, без перебоев двигаться в сторону демократического режима? Софи очень хотелось сказать, что она знает обо всем этом ничуть не больше, чем те, кто засыпает ее вопросами, что она вообще давным-давно устала от пустого шума политической говорильни. Но ей не хотелось обижать друзей Вавассера: все они были искренними социалистами, и на самом-то деле их убеждения были очень близки к тем, которые исповедовали молодые люди, причастные к заговору петрашевцев. Как для одних, так и для других великой идеей теперь стал уже не либерализм, порожденный французской революцией, но народное объединение с целью раздела даров природы. Их жажда равенства и справедливости, их презрение к различиям, происходящим не от заслуг, вели прямиком к мечте об однородном обществе, где никто ничем бы не обладал и где каждый пользовался бы трудом всех. Борьба против деспотизма, которую вели их предшественники, превратилась для них в борьбу против собственности. Они ссылались на Герцена, Фурье, Прудона и некоего Карла Маркса, о котором Софи до тех пор никогда не слышала. Поскольку спорщики разгорячились и уже не говорили, а кричали, Софи спросила Вавассера, не опасается ли он, что – несомненно, подслушивающий – консьерж на них донесет. А тот с гордостью ответил: что бы ни говорилось здесь, в его доме, это не может быть вменено ему в вину. И Софи пришла в восхищение от того, что, шельмуя режим, этот человек настолько доверяет полиции и считает себя защищенным одними только правилами игры.

Луиза ходила между гостями и просила их попробовать угощение. Поскольку стульев на всех не хватало, многие ели и пили стоя, прислонившись к тесно набитым книжным полкам. В удушливой атмосфере чадили и коптили керосиновые лампы. Слабенький сквознячок пробирался сквозь полукруглую фрамугу окна, выходившего на улицу. Софи, изнемогая от жары, села у стойки, развернула веер и принялась обмахивать лицо. Куда ни глянь, со всех сторон колоннадой обступают брюки… Внезапно среди шума голосов послышался стук в дверь: четыре отрывистых, резких удара.

– Это он! – радостно закричал Вавассер.

Поспешно отодвинув засов, он распахнул дверь и впустил крупного улыбающегося мужчину. Новоприбывший был одет в зеленый сюртук. Сняв шляпу, он принялся пожимать тянущиеся к нему со всех сторон руки. Под его высоким, гладким, словно выточенным из слоновой кости лбом притаились маленькие подслеповатые глазки, искаженные очками, вокруг подбородка клубилось плотное облако бороды, и всем своим обликом он напоминал неотесанного сельского учителя. Вавассер подвел гостя к Софи и величественно провозгласил:

– Хочу представить вам Прудона! Вам известно, кто он, и я хочу, чтобы ему стало известно, кто вы!

И он снова начал, обращаясь на этот раз к Прудону, свой панегирик в адрес той, что была, по его словам, музой и тайной советчицей декабристов. Вавассер настолько раздражал Софи своим пафосом, что ей пришлось попросить его умолкнуть. Тем временем около них успели собраться в кружок все прочие гости. Желая сменить тему, Софи спросила у Прудона, что он теперь пишет.

– Много разного! – ответил тот. – Историю демократии, заметки к очерку о Наполеоне…

Вид у него был скучающий и рассеянный. Какой-то молодой нечесаный нахал с некоторым вызовом поинтересовался его «новыми отношениями с властью», Прудон в ответ пробормотал:

– Не на что жаловаться… Меня оставили в покое…

– И не без оснований! Говорят, вы покорились режиму!

– Вы плохо осведомлены, молодой человек! – проворчал Прудон. – Вот именно потому, что я не испытываю ни малейшего уважения к Луи-Наполеону, я и не хочу выступать против него в открытую. Своей бездарностью он куда лучше посодействует осуществлению наших планов, чем могли бы послужить мы своими талантами. Пытаясь сбросить Луи-Наполеона раньше, чем общественное мнение его возненавидит, мы превратили бы его в мученика, и власть его преемника над страной лишь укрепилась бы. Предоставив же ему, напротив, путаться во лжи, плестись от одной ошибки к другой, мы, несомненно, выиграем!

– Значит, по-вашему выходит, что нелепо желать остаться в тюрьме или в изгнании из верности демократическому идеалу? – спросил другой распетушившийся подросток.

– Совершенно верно! Дураки все те, кто отказывается от амнистии! Я вот ни секунды не колебался и тотчас воспользовался предложенной мне свободой! На первый взгляд, я веду себя сейчас прилично и благонамеренно. Я печатаюсь с разрешения правительства. И жду часа, когда убогий манекен, которого вытолкнул на подмостки государственный переворот 2 декабря, рухнет сам собой…

– Весьма буржуазное понимание революции!

– Ну и что с того? Я и в самом деле хочу примирить буржуазию и пролетариат, заработную плату и капитал, согласовать их, объединить в социализме, не знающем ненависти. Я хочу, посредством экономической комбинации, вернуть обществу богатства, отнятые у него посредством другой экономической комбинации. Я хочу сжечь собственность на медленном огне, потому что, устроив Варфоломеевскую ночь для собственников, могу ненароком придать ей некую мистическую силу.

Весьма умеренные высказывания Прудона привели слушателей в уныние.

– Вы можете сколько угодно верить, что усталая и прогнившая империя рано или поздно завершит свое существование, – сказал Вавассер, – но я больше ждать не могу. Из поколения в поколение осторожные теоретики откладывают на все более поздний срок миг окончательного решения. Мне кажется, если несколько решительных людей объединятся ради того, чтобы свергнуть режим…

Прудон пожал массивными плечами.

– В этом предприятии я к вам не присоединюсь. Политическое насилие – понятие устаревшее. Социализму требуются экономисты, а не палачи!

– Стало быть, если завтра император призовет вас, чтобы посоветоваться, вы к нему пойдете?

– Разумеется! И, поскольку он провозглашает себя сторонником социального прогресса, стану побуждать его тысячами великодушных мер улучшать жизнь простых людей, сделаю так, чтобы он взял на себя ответственность за один из разделов нашей программы и таким образом отказался от прежних решений, короче, я воспользуюсь им для того, чтобы подготовить пришествие демократии.

– Я восхищаюсь вами, – сказал Вавассер. – Если бы ко мне завтра обратился за советом Наполеон III, я, может быть, и пошел бы к нему, но под полой сюртука припрятал бы бомбу!

Раздался дружный смех, который снял владевшее всеми болезненное напряжение. Затем кто-то заговорил об опасности войны, и Вавассер заявил:

– Это было бы в высшей степени желательно!

– Как вы можете так говорить! – в негодовании воскликнула Софи.

– А как мне говорить? Ну подумайте сами, дорогая моя! – ответил Вавассер. – Война станет роковым испытанием для Наполеона III. Если он отправит свои войска к черту на рога, куда-нибудь в Турцию, никого не останется, чтобы защитить его в случае народного восстания! Всякий истинный революционер должен надеяться на крепкую драку на Востоке! Но, к сожалению, дипломаты как раз сейчас все улаживают, Франция умеряет свои притязания, да и Россия тоже. Скорее всего, желая хоть чем-нибудь занять наших генералов, ограничатся тем, что продолжат усмирять Алжир.[31] Добрых кабилов будут по-прежнему убивать ради славы генерала Мак-Магона, а читатели, листая газеты, будут убеждать себя в непобедимой силе империи!

Горькая ирония Вавассера раздражала Софи. Были ли виной тому возраст? Как бы там ни было, ей казалось, что никакие политические убеждения не стоят того, чтобы ради них проливалась кровь. А ведь когда-то ее мало заботил выбор средств, если цель представлялась справедливой! Теперь же она испытывала мучительную нежность ко всему человеческому роду… Может быть, один только Прудон, с его основательным здравым смыслом, из всех присутствующих здесь мог бы ее понять. Но он молчал, сидел с задумчивым и недовольным видом, зарывшись в собственную бороду.

Вавассер и его друзья тем временем принялись обсуждать лондонских изгнанников, затем стали рассказывать друг другу забавные истории про тюрьму Сент-Пелажи.

Дверь, ведущая в комнату за лавкой, приоткрылась, в щель просунулись детские головки. Затаив дыхание, малыши во все глаза смотрели на взрослых, занятых непостижимыми играми. Луиза отослала детей в детскую, сунув каждому по куску сдобной булки. Вскоре Прудон объявил, что жена его больна и он обещал вернуться пораньше, после чего, ссутулившись, ушел.

Едва дверь за ним затворилась, голоса зазвучали громче – словно в классе после ухода надзирателя: этот сильный и умный человек явно сдерживал общий порыв к революционному безумию. Некоторые принялись обсуждать возможность покушения на Наполеона III. Софи наблюдала за Вавассером: тот ликовал, грозно сверкая глазами. Должно быть, он был из породы вечных мятежников, которым любой политический режим представляется непереносимым. Если бы завтра Франция стала такой, какой он желал видеть ее сегодня, – нашел бы предлог для того, чтобы снова перейти в оппозицию. Этот человек чувствовал себя счастливым лишь в своей стихии – стихии поношения, шельмования, заговоров, ненависти.

Луиза с улыбкой сновала взад и вперед, разносила сладкое. Софи, в свою очередь, тоже хотела откланяться: ей было душно. Луиза умолила потерпеть еще несколько минут: увольнение Огюстена заканчивается в полночь, сейчас они все вместе проводят его до ворот тюрьмы… Молодая женщина так трогательно старалась убедить ее, что Софи сдалась.

В лавке оставалось всего-навсего человек восемь, не больше, когда Вавассер, поглядев на часы, объявил:

– Мне пора, друзья мои! Я дал слово!

Луиза потушила лампы, и небольшая компания высыпала на улицу. Огюстен с женой устроились в коляске Софи, остальные гости расселись по двум фиакрам, и караван рысью тронулся с места. Конские копыта звонко стучали, пробуждая мостовые уснувшего города. Ни в одном окне не видно было огня, лишь кое-где тускло светились фонари. Тени повозок удлинялись, ломались, ложась на лунного цвета стены. Изредка можно было прочесть на какой-нибудь стене надпись углем: «Да здравствует Барбес!» или «Долой Бонапарта!» Остановились на углу. Опоздали всего на двадцать пять минут – ничего страшного. Часовой стоя дремал в своей будке. Вавассер поцеловал жену, сжал руки Софи, похлопал по плечу каждого из друзей и вздохнул:

– «Оставь надежду всяк сюда входящий!»

Его тотчас принялись подбадривать:

– Ну, держись! Смелее! Осталось-то всего ничего!

– Когда ты отсюда выберешься, мы совершим великие дела!

– Ты точно ничего не забыл? – спросила Луиза.

Он распрямился, стукнул молотком в дверь и скрестил руки на груди с видом человека, безмятежно ждущего прихода палача. Окошко в воротах приоткрылось. Недовольный голос спросил:

– Чего надо?

– Я вернулся, – ответил Вавассер.

– Вы кто?

– Вавассер, Огюстен-Жан-Мари.

– Погодите минутку.

Сторож удалился. Должно быть, пошел сверяться со своим журналом.

– Еще немного, и он откажется меня впустить! – возмутился Вавассер.

Прошло минуты две. В доме напротив, на втором этаже, открылось окно, кто-то выплеснул на мостовую помои. Сторож вернулся.

– Входите, – объявил он.

Дверь повернулась, заскрипели петли. Вавассер, с гордо поднятой головой, перешагнул порог.

6

Причуды российской почты были необъяснимы: после нескольких месяцев молчания Софи внезапно получила письмо от Васи Волкова. Он просил прощения за то, что отвечает вместо матери, которая слегла в постель с желтухой.

«…Вам, должно быть, хочется узнать, что делается в Каштановке, – писал Вася. – Ну что ж! Ваш племянник ведет себя теперь совсем уже странно: больше и разговоров нет о его женитьбе на дочке губернатора. Барышня отделалась легким испугом! Впрочем, у меня сложилось впечатление, что он никогда и ни на ком не женится. Жену ему заменяет поместье. Мысль о собственной власти над землей и теми, кто живет на ней, кружит Сергею голову, и это уже перерастает в манию величия. Поверите ли, если расскажу, что он велел выкрасить все крестьянские дома белой краской, поставив на каждом сбоку черной краской номер, что крестьяне в каждой деревне носят рубахи одного и того же цвета (в Шаткове – синие, в Болотном – зеленые и так далее), что на работу они идут под барабанный бой, а ведут их несколько „погонял“, надсмотрщиков, вооруженных дубинками, словом, что все имение теперь выглядит полем для военных учений, деревушки превратились в казармы, мужики – в солдат? Все это было бы попросту смешно, если бы так много несчастных не сделались жертвами этой блажи! Однако заметьте, сами крестьяне не жалуются: их сытно кормят, у них крепкие дома, будущее их обеспечено, они твердо знают, что ни в чем не будут иметь нужды… Только вчера я говорил матушке о том, как я рад, что вы не присутствовали при этом сведении в полк ваших крепостных: вы были бы бессильны противостоять и, пожалуй, еще заболели бы от огорчения… В мечтах я представляю себе вашу жизнь в Париже, столице остроумия и утонченности. У вас, должно быть, и минуты свободной нет, дух перевести некогда… Здесь-то жизнь течет однообразно, подобно одной из наших так хорошо вам знакомых широких русских рек. Мое существование – одна сплошная, бесконечная зевота, даже читать уже прискучило. За весь день, с утра до вечера, много если четырьмя избитыми, затасканными фразами обменяюсь с матушкой, ем слишком много, пью не от жажды… Позавчера была сильная гроза… Наша черная кобыла жеребилась, не смогла разродиться и пала… Картошка в прошлом году очень хорошо уродилась…»

Читая, Софи словно переселялась в совершенно другой мир. Мало-помалу она втянулась в прежние заботы: участь мужиков, жатвы, град… Она чувствовала себя так, словно почти уже прижилась во Франции, и вдруг на нее пахнуло русским воздухом. Внезапно она рассердилась на эту далекую страну за то, что не дает о себе забыть. Какое ей теперь дело до всех этих каштановских жителей! Сергей, Антип, кучер Давыд, горничная Зоя, Дарья Филипповна, Вася… Тени! Отложив лорнет, Софи тщательно свернула письмо. Смятение ее все возрастало, радость, охватившая поначалу, медленно сменялась бесплодной печалью. Вместо того чтобы, как собиралась, отправиться на прогулку, Софи осталась дома: перебирала воспоминания, открывая один ящик за другим, складывая пожелтевшие листки. Какой странный осадок, состоящий из счетов, деловых бумаг, свидетельств и удостоверений, паспортов, театральных программок, забытых писем оставляет после себя человеческая жизнь! Сергей ни разу не написал ей с тех пор, как она покинула Россию, но деньги присылал с неукоснительной аккуратностью. Из Сибири тоже больше писем не приходило. Допустим, письма декабристов перехватывала цензура, но это не должно было помешать переписке с Машей Францевой, защищенной высокой должностью своего отца, уж ее-то письма во Францию должны были доходить! Как-то там поживает Фердинанд Богданович? Софи представила себе, как он принимает больных в маленькой комнатке, разговаривает с ними, выписывает рецепты, и душу ее захлестнуло счастье. Она почувствовала себя любимой, любимой на расстоянии, но навсегда. Софи просидела так до вечера, разбирая ненужные бумаги. В девять часов, устав ворошить прошлое, она поужинала, зябко пристроившись поближе к горящему камину.

Сентябрь выдался сырой и холодный. Многие парижане уже возвращались в город. Дельфина, ожившая на водах в Виши, едва появившись, захотела немедленно окунуться в светскую жизнь. Софи отправилась вместе с ней на костюмированный бал, устроенный богатым судовладельцем в театре Порт-Сен-Мартен после представления. Гости танцевали на сцене под звуки оркестра, музыканты которого были одеты пожарными. Среди расписанных красками полотнищ с изображением французского сада мелькали мушкетеры, миньоны,[32] наполеоновские солдаты, сильфиды, коломбины, маркизы и гладиаторы. Софи забавлялась, глядя из ложи на всю эту суету. Многие из приглашенных дам казались ей красивыми – легконогие, с блестящими в прорезях маски глазами, с дерзко выставленной круглой грудью. С возрастом она становилась все более чувствительной к женской красоте. Свежее личико, изящество движений сами по себе внушали ей расположение. Всякое едва вступившее в жизнь существо было для нее неодолимо привлекательным и пробуждало желание помочь. До самого рассвета она не чувствовала усталости. Когда она вместе с Дельфиной вышла из бального зала на улицу, лавочники уже открывали деревянные ставни на окнах своих лавок, хозяйки в папильотках выходили на улицу, у дверей ресторанов мусорщики нагружали в двухколесные тележки устричные раковины, в небе занималась заря, обливая крыши розовым светом, сиявшим между черными зубцами труб. Коляска резво катила по сонному, недомытому Парижу. Софи мечтала о постели, заранее предвкушая, как блаженно в ней вытянется.

Она-то думала, что целую неделю теперь будет отдыхать, что у нее ни на что не осталось сил, однако назавтра же отправилась в «Жимназ» смотреть пьесу Жорж Санд из сельской жизни, еще через день – в Комеди Франсез, где шла комедия-балет Мольера «Брак поневоле», и ее пленили легкость текста и естественность актерской игры. В фойе завзятые театралы горестно обсуждали недавний отъезд мадемуазель Рашель в Санкт-Петербург по приглашению царя: ей предстояло дать сотню представлений. Шушукались, будто она получит за это четыреста тысяч франков из личной императорской казны. Их всех этих слухов Софи сделала только один вывод: если царь приглашает в Россию мадемуазель Рашель, стало быть, война сегодня-завтра не начнется. Однако после недолгого затишья газетные страницы вновь заполнились тревожными известиями. Турция ужесточает свои позиции. Встреча царя в Ольмюце с прусскими и австрийскими союзниками ничего не дала, и теперь только чудо могло предотвратить грозу. Однако граф Киселев,[33] русский посланник в Париже, с которым Софи в один из вечеров встретилась у княгини Ливен, придерживался другого мнения и лучился простодушным оптимизмом. Выслушав заверения высокопоставленной особы, Софи немного успокоилась, а вскоре – прочла в газете о начале военных действий между турками и русскими.

В начале ноября в газетах появилось воззвание Николая I, таким образом откликнувшегося на объявление Турцией войны России: он просил Всевышнего благословить его войско, сражающееся за «святое и праведное дело», которое всегда защищали его царские благочестивые предки. Казалось бы, все ясно, но, несмотря на это заявление, русские парижане цеплялись за надежду на то, что ничто не омрачит отношений между их родиной и Францией. «Повод к войне был слишком смехотворным для того, чтобы ее поддержали цивилизованные страны! – уверяла княгиня Ливен. – Собственно говоря, о чем идет речь? О том, большее или меньшее покровительство окажет царь нескольким священникам, исповедующим веру, которая не имеет ни малейшего отношения ни к религии французов, ни к религии англичан! И из-за этой мелочи, которая никоим образом их не касается, Франция и Англия станут проливать кровь?..» Более серьезные толкователи замечали, что если Францию эта история непосредственно и не затрагивает, то Англия завидует успехам московской торговли и весьма обеспокоена все более глубоким проникновением русских в придунайские области, в Центральную Азию и на Дальний Восток. Софи, которая прежде газет почти не читала, теперь скупала их все и не на шутку волновалась из-за противоречивых известий. Во время битвы при Олтенице, на Дунае, русские войска князя Горчакова были наголову, как говорили, разбиты турками Омер-паши, зато адмирал Нахимов 30 ноября во главе шести линкоров ворвался на рейд в Синопской бухте и за какой-нибудь час уничтожил мощную оттоманскую эскадру. Эти первые сражения, в которых и та и другая сторона бились яростно, позволяли предположить, что война будет долгой и жестокой. Общественное мнение в Париже уже понемногу менялось, отношение к русским неприметно делалось враждебным. В благонадежных кругах считалось, что поведение Франции в истории со Святой Землей было продиктовано высшими религиозными соображениями. Виктор Гюго в сборнике политических стихотворений «Возмездие», только что тайно переправленном через границу, называл Николая I «тираном» и «вампиром» и жалел русский народ, покорный его воле.

Было очень холодно, и Софи с трудом переносила пасмурную парижскую зиму. Впервые за тридцать лет она не увидит снега на Рождество и под Новый год! Ей казалось, что это лишит праздники их поэзии. Она настолько привыкла к северному обычаю[34] украшать елку игрушками и свечками, что сожалела о равнодушии к нему парижан. Здесь привычными были полночная месса, праздничные подарки и балы. Витрины лавок в богатых кварталах соперничали в роскоши. Люди обращались друг к другу приветливо, с радостными лицами. Но где же эта маленькая тайна – наполовину христианская, наполовину языческая, – сотканная из мороза, легенд и семейного уюта тамошнего, русского Рождества? Нередко, прогуливаясь по городу, Софи поднимала глаза к окнам, и ей становилось грустно оттого, что она не видит сквозь занавески темного островерхого силуэта дерева, о котором весь год до Рождества мечтали русские дети. А в Каштановке, думала она, Рождество Христово отпразднуют на двенадцать дней позже, из-за расхождения между григорианским и юлианским календарями. В эти дни во всех православных городах и селах хозяйки готовят постную еду, идет последняя неделя рождественского поста… Софи вместе с Дельфиной отправилась на полночную мессу, но от праздничного ужина отказалась, и в самое Рождество она решила остаться дома и сидела одна, обложившись книгами.

Назавтра она еще лежала в постели, когда Валентина принесла – на подносе вместе с завтраком – несколько писем. Одно было со штампом Тобольска, и Софи торопливо, дрожащими руками распечатала его первым. Она и мечтать не могла о таком подарке к празднику!

Письмо оказалось от Маши Францевой. Софи пробежала начало, затем ее взгляд, словно провалившись в выбоину на дороге, упал на строку посередине страницы: «Наш дорогой доктор Вольф…» И чуть дальше – слово «умер». Софи словно обухом по голове ударили. Между этими двумя обрывками фразы не могло быть ничего общего! С тревогой в сердце она вернулась к началу фразы и прочла: «Наш дорогой доктор Вольф, который сделал столько добра окружавшим его людям, умер четырнадцатого мая. Воспаление мозга сломило его подточенный усталостью организм. Он слишком много работал, не давал себе за день и часа передышки; для нас для всех это тяжелая утрата…» Софи уронила голову на подушку; на несколько мгновений она словно погрузилась в беспредельное торжественное и скорбное пространство. Все ее тело ныло, словно разбитое, сломленное этой бедой, во рту появился горький привкус, глаза щипало от непролитых слез. Она задыхалась, дрожала, до крови кусала губы. Внезапно она откинула одеяло, вскочила с постели, ринулась к секретеру, лихорадочно дернула ящик, выхватила оттуда письмо Фердинанда Богдановича и устремила на него растерянный взгляд через лорнет. Когда она в июне месяце получила это письмо, доктора уже не было в живых! Она отвечала на письмо мертвому – отвечала весело, с надеждой и даже слегка заигрывая с ним! Мертвому полунамеками признавалась в любви! Мертвому совсем недавно писала снова, рассказывая о том, с кем виделась, и о том, что намерена делать! «Бедный! Бедный! – твердила она. – До чего глупо, до чего нелепо все вышло! Может быть, если бы я осталась с ним, если бы заботилась о его здоровье, он и сейчас еще был бы жив?» Она представляла себе, как он лежит, совсем один, стонет в забытьи на своей узкой железной кровати в плохо освещенной комнате. Звал ли он ее в бреду? Как ей хотелось бы знать, о чем он думал в последнюю минуту! Вскоре она смирилась, затихла: к чему теперь суетиться? В памяти всплывали несвязные воспоминания: привычная поза Фердинанда Богдановича, голова наклонена к плечу, бархатная ермолка сдвинута на затылок… его насмешливая улыбка… тонкие руки, обожженные кислотами… Потом лицо врача стало медленно расплываться, меняться, молодеть, превращаясь в лицо Николая. Это превращение нимало не удивило Софи. «Фердинанд Богданович – это Николя», – подумала она, чувствуя, что мысли ее несутся с непривычной быстротой и что она не вполне собой владеет. От одного горя к другому чувствительная поверхность ее души съеживалась. Вскоре у нее и сознания-то не будет достаточно, чтобы страдать…

Все утро Софи, оглушенная и словно одеревеневшая, провела в постели. В полдень Валентина помогла ей одеться. Софи машинально, не чувствуя вкуса, поела за маленьким столиком в гостиной. По оконным стеклам струился дождь. Снега не было, снега теперь никогда уже не будет. Выпила подряд три чашки горького, крепчайшего черного кофе. Взгляд притягивали плясавшие в камине языки пламени: там разыгрывались удивительные рыцарские истории, героями которых были искры, декорациями – золотые и пурпурные замки и дымящиеся развалины угольков. Жюстен прервал грезы хозяйки, внезапно явившись перед ней и сообщив:

– Господин Вавассер спрашивает, примете ли вы его.

Софи невольно поморщилась. Ей хотелось бы остаться одной, побыть наедине со своим горем. Но Огюстена, должно быть, по случаю праздника отпустили на несколько часов, нельзя же ему отказать!

– Пусть войдет, – ответила с досадой.

И постаралась сделать приветливое лицо.

Уже с порога Вавассер закричал:

– Дело сделано! Я свободен! Подарок императора к Новому году самым достойным узникам!

Его морщинистое лицо сияло радостью под взлохмаченными седыми патлами.

– Чудесно! – с притворным оживлением воскликнула Софи. – Значит, не зря мы все старались. Когда же вас выпустили?

– Сегодня утром. Как видите, первым делом явился к вам!

– Я очень тронута… Представляю, каким счастьем для вас было вернуться к жене и детям! А теперь вы должны сидеть тихо, чтобы о вас позабыли.

Вавассер нахмурил брови и, скривив губы, проговорил:

– Прежде всего, надо готовить будущее. Я пришел для того, чтобы поговорить с вами о делах. Вы ведь знаете, что наши друзья готовы перейти к действию!

– Что за друзья? К какому действию? – резко спросила она.

Вавассер уселся у камина и протянул руки к огню. Кончик его носа, подбородок и верхняя губа, освещенные снизу, отливали медным блеском. Он тихонько шевелил пальцами, наслаждаясь теплом очага.

– Настало время скинуть этого карнавального Цезаря! – провозгласил он. – Сейчас создается организация, которая объединит искренних республиканцев. Я первым делом подумал о вас, вы должны в нее вступить…

Софи вздохнула.

– Я устала, месье Вавассер. Разве вы не слышали, что сказал Прудон? Лучше предоставить событиям идти своим чередом, и пусть все само собой распадается…

Вавассер вскочил и забегал по комнате, резко, точно цапля, вздергивая ноги. Взгляд его полыхал такой яростью, что казалось – еще немного, и он спалит все вокруг.

– Представления Прудона устарели! – закричал он. – Он апостол, а не практик! Предоставленный сам себе, он топтался бы на месте в круге непогрешимых аксиом. Истинные работники революции – не те, кто мечтает, но те, кто рискует собственной шкурой в предприятиях, настолько далеких от идеала, насколько возможно. Ваши декабристы не побоялись взяться за оружие – почему же и нам не быть такими же смелыми, как русские? Вот только мы не повторим ту же ошибку, не станем начинать с военного мятежа. Прежде чем нападать на империю, надо устранить императора. Это легко. Его можно убить на ипподроме, бросить в него бомбу в опере, взорвать его вагон во время официальной поездки. Среди моих друзей есть химики, вполне способные смастерить адскую машину!..

Поначалу Софи слушала нежданного гостя с удивлением, но вскоре ее обуял гнев: до какой же степени может доходить фанатизм! Убивать, только и делать, что убивать, возбуждать ослепленные толпы, свергать власть ради того, чтобы заменить ее другой, и та на деле окажется ничем не лучше прежней… Да просто осточертела уже эта бессмысленная и кровавая игра, в которой лучшие люди истощают свои умственные способности! И вообще, какого черта он ей тут толкует о политике, когда она только что узнала о кончине единственного друга? И смерть Фердинанда напомнила о других потерях, от которых ей никогда не оправиться… С высоты своей печали она воспринимала Вавассера как отвратительного, нелепого и зловредного паяца. Все, что он говорил, выглядело мелким, пошлым и тупым рядом с горем, то и дело ее настигавшим. Ну когда же этот фанатик наконец поймет, что, если в жизни есть нечто важное, это вовсе не Наполеон III и не Николай I, а люди, чьих имен не сохранит история, простые, честные, прекрасные люди, которых звали Фердинанд Вольф, Николай Озарёв, Никита?.. И неожиданно для самой себя Софи спокойно и размеренно произнесла:

– Вавассер, мне совершенно безразличны все эти ваши истории.

Он отшатнулся и строго взглянул на нее:

– Простите?.. О чем это вы?.. Что хотите этим сказать?..

– Что я вышла из возраста заговоров и сражений!..

– Ну уж нет! – закричал он. – Вы не имеете права отказываться! Только не вы! Все те, кто в России погиб за то же дело, подталкивают вас в спину. Нам необходим знаменосец. Вы, с вашим прошлым, просто предназначены для этой роли! Хотите вы того или нет, вы будете с нами, нет, что я говорю: вы уже с нами!

– Если я и приду к вам, то лишь для того, чтобы призывать к терпимости, – спокойно возразила Софи.

Вавассер усмехнулся.

– Уж не ваше ли пребывание в Сибири внушило вам такое почтение к установившемуся порядку?

– Может быть и так. Столько людей на моих глазах понапрасну страдало, столько людей умерло, что теперь я и слышать не хочу о политике!

– Такими речами вы льете воду на мельницу самодержавия! А может быть, вы на стороне Наполеона III, против народа?

– После того как жизнь пропала даром, я хочу только покоя и забвения!

Он опустил голову:

– Вы меня просто убили!

Софи стало жаль этого фанатика: сама того не желая, она стала причиной жестокого разочарования.

– Не надо, месье Вавассер, – прошептала она. – Вы слишком высоко меня вознесли – это смешно и нелепо! Дайте мне прожить последние оставшиеся годы не так, как вам хочется, а так, как смогу.

В наступившей тишине было слышно, как с треском рассыпалось полено. Вавассер, неподвижно стоя у камина, задумчиво глядел в огонь. Внезапно он метнул на Софи яростный взгляд и проговорил, будто выплюнул:

– Этого и следовало ожидать! Вы ведь всего-навсего женщина!

И вышел, изо всех сил хлопнув дверью. Софи потянулась за письмом Маши Францевой и медленно перечитала те строки, в которых говорилось о смерти Фердинанда Богдановича.

7

Корабли, выстроившиеся на рейде, открыли огонь – все одновременно. С бортов вспухали облака белого дыма. Вдали, в городе, карабкающемся в гору, слабо отзывались береговые батареи. На одном из складов начался пожар. Слева только что взорвался пороховой погреб, и в небо среди огромных клубов пара взлетели пылающие обломки. Эта картинка, помещенная в газете «Иллюстрация», буквально заворожила Софи. Она в десятый раз перечитала подпись: «Обстрел Одесского порта», ей никак не удавалось заставить себя смириться с такой чудовищной ситуацией, как война между Францией и Россией. После двухмесячных переговоров дипломаты умолкли, предоставив высказываться военным, и то, что представлялось невозможным, произошло самым естественным образом: 7 февраля 1854 года граф Николай Киселев и все служащие российского посольства сложили вещи и сели в поезд…

Если их отъезд совершился предельно тихо и незаметно, то совсем по-другому обстояло дело с членами обитавшей в Париже маленькой русской колонии. Внезапно оказавшись представителями враждебного государства, они также вынуждены были покинуть пределы Франции. Их прощание с французским обществом было душераздирающим. Большинство предпочло не возвращаться на родину, а вместо того поселиться как можно ближе к французским границам и ждать возможности вернуться. И теперь, найдя приют в Бельгии, Германии или Швейцарии, подданные Николая I продолжали переписываться со своими парижскими друзьями и в письмах жаловаться на жестокость войны, которой ни те, ни другие вовсе не хотели. Даже княгиня Ливен, попытавшаяся было добиться через графа де Морни разрешения остаться в своей квартире на улице Сен-Флорантен, вынуждена была перебраться в Брюссель. Говорили, что она и оттуда пыталась воздействовать на ход событий и для этого каждый день писала в Париж, Санкт-Петербург и Лондон.

Софи, несколько сбитая с толку исчезновением всех этих русских, чувствовала себя потерянной. Конечно, с некоторых пор она совсем перестала у них бывать, но одна только мысль о том, что можно в любой день встретить кого-то из них в салоне и услышать французскую речь со славянским акцентом, приносила ей душевное спокойствие. Она машинально прочла рассказ о блестящем нападении английского и французского флота на Одесский порт, пропустила парижскую хронику и литературную болтовню и погрузилась в статью, в которой подробно рассказывалось о том, каким образом было объявлено о начале войны соединенным эскадрам в Черном море. «Пробило полдень, и на мачтах судов появился сигнал „Война с Россией“. Флаги стран-союзниц взвились на трех мачтах всех кораблей. Трижды повторенный возглас французского флота „Да здравствует император!“ смешался с оглушительным криком „Ура!“, доносившимся с английских судов; трудно сказать, кто с большим энтузиазмом приветствовал это, столь желанное событие». На губах Софи появилась печальная улыбка. Ей противна была патриотическая ложь газетчиков: «столь желанное событие»! Господи, да кто же мог его желать, подумала она. Маловероятно, чтобы оно было желанным для славных французских моряков, которым со дня на день придется рисковать жизнью, защищая права Блистательной Порты! Она стала разглядывать на рисунке, сопровождавшем текст, крохотные фигурки матросов, выстроившихся на реях, чтобы приветствовать объявление грядущих боев. Французский, английский и турецкий флаги дружно развевались на ветру. С низкого серого неба на неспокойное море сыпал снег. Софи сложила газету, убрала лорнет и повернулась к окну. Какая скучная, безрадостная весна. Дожди, дожди, дожди… Вот и опять в саду с черных, с едва проклюнувшимися почками веток стекают капли. Дельфина обещала зайти часов в пять. И снова они будут говорить о войне. Разумеется, с тех пор как были разорваны дипломатические отношения между Францией и Россией, Софи больше не получала денег от племянника. Конечно, он вполне мог бы присылать их ей через посредство третьего лица, проживающего в какой-нибудь нейтральной стране, но, должно быть, слишком рад был найти столь убедительное оправдание для того, чтобы перестать помогать «тетушке». Лишившись доходов, она подсчитала: того, что у нее есть, хватит, чтобы прожить год. А к тому времени война, вероятнее всего, кончится. По крайней мере, так говорили в салонах, в которых она по привычке продолжала бывать. Новости с театра военных действий нисколько не мешали тем, кто там собирался, интересоваться нарядами, столоверчением и скачками на Марсовом поле или в Шантильи. Больше того, правилами хорошего тона даже предписывалось избегать того, чтобы дурно говорить о русских: к ним было положено относиться как к достойным уважения врагам. Однако Софи предчувствовала, что рано или поздно и высшим светом овладеет патриотический восторг: она не могла забыть, как на следующий день после объявления войны парижане с пением на протяжении трех лье сопровождали полки, выступившие на соединение со своим армейским корпусом. Архиепископ Сибур в своем ерхипастырском послании объявил: «Война была необходима: из этого, несомненно, воспоследует какое-нибудь благо!» В театрах, воспользовавшись случаем, ставили пьесы, в которых высмеивали противника. Здесь на афише красовались «Русские», там – «Казаки», в одном театре играли «Встречу на Дунае», в другом нечто под названием «Русские, изображенные ими самими», оказавшееся, впрочем, не чем иным, как примитивной переделкой гоголевского «Ревизора». Что ни день, появлялись все новые злобные пасквили на «страну кнута» – карикатуристы буквально набросились на «кровожадного царя» и его «порочных бояр». Адриан Пеладан напечатал сочинение, озаглавленное «Россия, настроившая против себя весь мир и католицизм», а совсем недавно, проходя по Итальянскому бульвару, Софи заметила на прилавке «Нового книжного дела» изданную этим заведением книжицу под названием «Правда об императоре Николае». Вместо имени автор подписался «Русский». На вопросы Софи продавец с хитрой улыбкой, доверительно сообщил ей, что под этим псевдонимом скрывается Александр Герцен. Софи купила книжку, не отрываясь ее прочла, и от этого чтения у нее остался неприятный привкус горечи, как бывает, когда при тебе совершают дурной поступок. Полностью разделяя нелюбовь Герцена к царю и даже озлобление против него, она сожалела о том, что автор решился в разгар войны высказаться в поддержку тех, кто, находясь в Париже и Лондоне, клеветал на свою страну. Она воспринимала это как предательство, которое невозможно оправдать никакими политическими целями. По ее мнению, единственным достойным выбором для изгнанника оставалось молчание.

Внезапно Софи заметила, что довольно давно сидит с забытой на коленях газетой и, глядя перед собой широко раскрытыми глазами, мучается оттого, что по-настоящему не может быть ни на стороне русских, ни на стороне французов. Любая насмешка, любой выпад, направленный против России, ранили ее, задевали за живое, попадая в самое уязвимое место ее воспоминаний. Такая же ярость охватывала ее в прежние времена, когда покойный свекор принимался, поддразнивая ее, критиковать Францию, но тогда у нее был всего-навсего один противник в споре, а сейчас целый народ впал в помешательство шельмования. Эта война, повод к которой иные старались возвысить, в ее глазах была чудовищной и братоубийственной, как бы ни прославляли вокруг подвиги воинов. И ведь пока что речь шла лишь об отдаленных военных действиях на берегах Дуная! А что будет, если французский и английский флот, начав осуществление своих планов, нападут на Россию с севера, с Балтийского моря? Представить себе невозможно – резня у самого Санкт-Петербурга!..

Софи была настолько поглощена своими размышлениями, что не заметила, как пролетело время, и очнулась лишь с приходом Дельфины. Валентина накрыла им чай на маленьком столике в гостиной. Как обычно, Дельфина явилась с целым ворохом новостей: мадемуазель Рашель, которой вскружил голову успех в Санкт-Петербурге, только что подала в отставку, не желая больше служить в Комеди Франсез; избрание монсеньора Дюпанлу[35] в Академию, говорят, дело решенное; рассказывают, что скоро будут ходить увеселительные поезда в Константинополь; в моду снова вошли кружева и сдержанные цвета… Софи слушала, кивала, улыбалась, ненадолго отвлекаясь от главной своей заботы. Внезапно Дельфина сделала значительное лицо и заговорила о планах, которыми уже делилась с Софи прежде: она хотела устроить у себя лотерею в пользу семей солдат, воевавших на Востоке.

– Самое лучшее время для этого – после Пасхи! – заявила гостья. – Я соберу блестящее общество! Вы непременно должны войти в комитет!

– О нет, Дельфина, не надо! – взмолилась Софи. – Вы же знаете, что свет все меньше и меньше меня привлекает!

– Однако вам следует постараться и являться там все чаще и чаще!

– Зачем?

– Для того чтобы рассеять некоторые слухи, которые уже ходят на ваш счет. Слишком многие забрали в голову, что ваше сочувствие и любовь к русским заставляют вас забыть о том, что вы – француженка!

Софи, залившись краской, пробормотала:

– Это недостойно!

– Можете не сомневаться в том, что я всякий раз встаю на вашу защиту! – заверила ее Дельфина, грызя сухарик. – Но репутацию одними словами не спасают!

– Меня и в самом деле глубоко опечалила эта война! – сказала Софи. – И я хочу, чтобы она как можно скорее закончилась! Каким бы ни был исход сражений, для меня в этой войне нет и не будет ни победителей, ни побежденных!

Дельфина вздохнула, с упреком глядя на подругу.

– А вот такие слова, Софи, вслух произносить не стоит!

– Вы не можете понять!..

– Как бы там ни было, ваша русская жизнь закончилась. Вы вернулись к нам и останетесь с нами навсегда. И вы должны постараться следовать за нами в наших стремлениях!

– Даже если вы ошибаетесь?

– Да, Софи.

Наступило тягостное молчание. Софи всем телом ощущала мучительный разлад, словно резали на куски ее живую плоть.

– Моя лотерея – дело не политическое, а благотворительное, – снова принялась уговаривать ее Дельфина. – Помогая мне, вам не нужно отказываться от своих убеждений. Работы будет очень много. Принимать пожертвования, продавать билеты… От себя я выставляю в качестве главного приза заказ на портрет кисти Винтерхальтера…[36]

Софи понемногу поддалась восторженному настроению Дельфины. Она никогда не могла устоять перед вот таким дружеским и вместе с тем решительным тоном…

– Ну, хорошо, согласна, – произнесла она наконец. – Я присоединяюсь к вам.

* * *

Дельфина сделала все как нельзя лучше. Над столом, где были собраны призы – настольные и каминные часы, вышитые домашние туфли, музыкальные шкатулки, кружевные чепчики, табакерки… тянулась лента с надписью: «Слава нашей храброй Восточной армии!» Раскрашенные картонные фигуры в человеческий рост, изображавшие стоящих навытяжку солдат, были прислонены к каждой из колонн зала, простенки украшены связанными вместе французскими, английскими и турецкими флагами, над камином красовался портрет Наполеона III, по бокам буфета стояли две маленькие пушечки, одолженные у антиквара. Билеты из корзины доставала стоявшая на возвышении девочка с трехцветными кокардами в волосах. По мере того, как появлялись все новые выигрышные номера, их объявлял господин Сансон,[37] актер Французского Театра. Голос у него был громоподобный, однако никто его не слушал. Сюда шли не в надежде заполучить какую-нибудь безделушку, но ради того, чтобы встретиться с людьми своего круга. Более того, если бы кто-то заинтересовался выставленными предметами, это сочли бы проявлением дурного тона.

Все предместье Сен-Жермен собралось здесь. Софи, оглушенная гомоном несвязных разговоров, пробиралась между сенаторами в парадных мундирах – шитый золотом синий фрак, белые казимировые[38] брюки, на боку шпага, – пухлыми розовощекими свежевыбритыми кюре, негнущимися, словно палку проглотили, офицерами с эспаньолками и напомаженными усами, литераторами, учеными и крупными коммерсантами в черных фраках и белых галстуках и разнообразнейшими дамами, молодыми и старыми, красивыми и безобразными, в пышных юбках, разноцветных шалях и венках из искусственных цветов. От них веяло сладкими ароматами, голоса пронзительно звенели. Среди всей этой толпы мелькала Дельфина в платье оттенка меда: она явно наслаждалась успехом своей затеи, ни минуты не могла не то что усидеть – устоять на месте, то и дело запросто окликала кого-нибудь по имени и смешивала моду, театр, войну и благотворительность в стремительной и пустой болтовне. В какую-то минуту она оказалась рядом с Софи, вокруг тотчас собралась толпа, подруги очутились в плотном кольце. Около них молодой лейтенант, гордый своим новеньким мундиром, объяснял двум млевшим от восторга девицам, как ему не терпится отправиться вместе со своим полком на театр военных действий.

– Нам надо смыть позор отступления 1812 года! – говорил он. – Урок, которого не сумел дать русским Наполеон I, им даст Наполеон III!

Лицо офицера над синим мундиром с красными обшлагами, белым пластроном и золотыми эполетами казалось совсем детским.

– Разрешите представить вам виконта де Кайеле, – обратилась к Софи Дельфина.

Лейтенант щелкнул каблуками и сухо, по-военному поклонился. Софи не смогла устоять перед искушением посмеяться над его воинственным пылом.

– Уж слишком вы молоды, сударь, для того, чтобы питать такую ненависть к русским! – с улыбкой попеняла ему она.

– Мне в наследство достались родительские воспоминания, сударыня! – живо откликнулся офицер.

Софи медленно наклонила голову, зная, что это движение всегда получается у нее грациозным.

– Распри никогда не закончатся, если сыновья будут продолжать думать так, как думали отцы.

– Во время войны надо ненавидеть, для того чтобы победить!

– Ненавидеть – кого? Царя, русский народ, тамошних мужиков?..

Виконт де Кайеле смутился, грозно насупил тонкие светлые бровки.

– Его величество император указал нам, в чем состоит наш долг, сударыня! – отчеканил он. – Я не рассуждаю, я повинуюсь.

– Прекрасный ответ, лейтенант! – вскричал старик с круглым, словно луна, лицом (Софи не раз встречала этого луноликого в салонах) и, повернувшись к ней, сурово прибавил: – Как вы можете, сударыня, забавляться тем, что своими высказываниями подрывать боевой дух защитника отечества?

– Разве взывать к человеческим чувствам означает подрывать боевой дух? – удивилась она.

– Именно так! Во время войны мысли должны быть острыми, как лезвие сабли!

– И тупыми, словно пушечные ядра!

Старик отпрянул, лицо его побагровело.

– Сударыня, – проговорил он, – может быть, вам неизвестно, кто я, зато мне прекрасно известно, кто вы. Испытания, которые, как говорят, выпали на вашу долю в России, должны были сделать вас вдвойне француженкой!

– Но я и есть француженка! Точно так же, как и вы, и может быть, даже больше, чем вы! – воскликнула она.

– Вот уж чего не скажешь, – прошипел кто-то у нее за спиной.

– Русский посланник уехал, но оставил вместо себя посланницу! – подхватил другой.

Софи внезапно почувствовала прилив бешенства, кровь прихлынула к щекам. Она медленно обводила взглядом окружавшие ее недружелюбные лица. Дельфина между тем поспешно стиснула ее руку, зашептала на ухо:

– Дорогая моя, это все пустяки!.. Ну, успокойтесь же!..

Покрывая нестройный шум, голос Сансона объявил:

– Номер сто восемьдесят семь выиграл бронзовую статуэтку, изображающую подвиг Жозефа Бара.[39] Номер двенадцатый – рабочую шкатулку…

Софи развернулась и направилась к выходу. Люди нехотя сторонились, пропуская ее. «И ведь я во Франции! – думала она. – Во Франции! У себя дома!» Слезы ярости застилали ей глаза. За их пеленой ей казалось, будто все плывет, меняет очертания – широкая лента с надписью «Слава нашей храброй Восточной армии!», растения в кадках, флаги… Дельфина нагнала ее, схватила за руку:

– Неужели вы из-за такой глупости уйдете? Это же недоразумение! Просто недоразумение!..

– Нет! – едва ли не стоном откликнулась Софи. – Пустите меня! Напрасно я сюда пришла! Вы же видите, что мне здесь не место!

Высвободившись, она устремилась в прихожую, где сонные лакеи стерегли груду пальто и шинелей.

8

Газеты трубили победу: едва высадившись на берег в Галлиполи и Варне, французская армия маршала Сен-Арно и английская армия лорда Реглана заставили русских снять осаду Силистрии и покинуть придунайские княжества. К несчастью, холера и тиф грозили подорвать мужество войск. Лето началось в тревожном настроении, поскольку, если верить редким сообщениям газет, здоровье солдат ухудшалось с наступлением жары. Пятнадцатого августа День святого Наполеона был отпразднован хотя и в отсутствие императора, путешествовавшего по югу, но еще более торжественно, чем в прошлом году: артиллерийские залпы, благодарственный молебен, водные состязания на Сене и конкурс наемных экипажей, украшенных трехцветными флагами, позолоченными орлами и букетами цветов… Все театры давали бесплатные представления: в Порт-Сен-Мартен шла пьеса о Шамиле, черкесском вожде, непримиримом враге Николая I; в Имперском цирке – военная пантомима, изображавшая снятие осады Силистрии и героическую гибель Муса-паши. Повсюду чествовали мусульман и смешивали с грязью русских. В пять часов Софи, забившаяся на время этих патриотических увеселений в самый дальний уголок своего сада, увидела, как в небо поднимается огромный шар с надписью: «Турция, Англия, Франция», а на следующее утро с волнением прочла в газете воззвание императора к Восточной армии. У стольких парижан сыновья были на войне! «Они покрывают себя славой, – писал репортер здесь же, – но страдания их велики». Затем появились сообщения о том, что французские и английские войска погрузились на суда, об отправке их в Евпаторию и о первых боях в Крыму. Двадцатого сентября союзники, брошенные в наступление, взяли приступом гористый берег реки Альма, и сразу после этого началась осада Севастополя. Ложные известия множились с каждым днем. Сегодня говорили, что крепость взята и царь запросил мира, назавтра оказывалось, что ничего не изменилось, враги окопались друг против друга, война закончится не скоро… Памятная ссора во время лотереи у Дельфины заставила Софи неизменно отказываться от всех приглашений, а когда Дельфина приходила к ней, дамы, с общего согласия, избегали разговоров на политические темы, и обе из-за этого испытывали неловкость, будто что-то друг от друга скрывают…

Однажды утром, когда Софи собиралась выйти из дома, Жюстен, явившись к ней в комнату, доложил, что хозяйку желают видеть два господина. Лакей выглядел пришибленным, смотрел куда-то в сторону.

– Но я никого не жду, – удивилась Софи. – Вы спросили их имена?

– Я не думал, сударыня, что мне следовало…

– Ну, так вы ошиблись! Идите!

– Дело в том, сударыня… эти господа сказали мне, что они из полиции…

Софи невольно вздрогнула. Этим-то что еще от нее понадобилось?

– Проводите их в гостиную, – коротко приказала она.

Шляпка была уже надета, и теперь, потянувшись, чтобы ее снять, Софи вдруг опомнилась. Нет уж, лучше выйти к незваным гостям как есть, пусть видят, что она собиралась уходить, что они ей помешали, нарушили ее планы.

Полицейские расхаживали взад и вперед по гостиной, заложив руки за спину, и заглядывали во все углы – словно принюхивались. Когда вошла хозяйка дома, оба с забавной слаженностью движений разом повернулись к ней. Один был высоким и тощим, второй – маленьким толстяком; на обоих – длинные темные сюртуки, застегнутые до самого подбородка, нелепый наряд довершали цилиндры и дубинки. Не успела Софи и рта раскрыть, как тот, что повыше, надменно проговорил:

– Нам предписано произвести у вас обыск, сударыня.

И сунул ей под нос какую-то бумагу. Бланк префектуры полиции, посреди страницы крупными буквами, черным по белому – ее имя. Неразборчивые подписи и печать удостоверяли, что документ подлинный. Софи на мгновение оторопела, ей показалось, будто она висит в пустоте, она не понимала ни что это с ней такое происходит, ни что она должна сказать в свою защиту. Наконец, снова обретя дар речи, воскликнула:

– Это невозможно, господа! В чем меня обвиняют?

– Узнаете, когда придет время. А пока, прошу вас, не мешайте нам работать…

Один из полицейских направился к секретеру, второй – к комоду. Софи даже и не попыталась протестовать. Она на собственном опыте имела возможность убедиться в том, что совершенно бесполезно вступать в переговоры с полицейским, которому отдан какой бы то ни было приказ.

– Ключи? – требовательно спросил полицейский.

– Они вам не нужны, сударь, – ответила Софи. – Все отперто.

Полицейские по локти запустили руки в ящики, принялись с профессиональной ловкостью ворошить бумаги. Это было так, будто они елозили пальцами по ее собственной коже. Софи передернулась. До чего омерзительно! Ну вот, все начинается сызнова. Раньше в России, теперь во Франции. Административный рок с тупой физиономией преследует ее из года в год, из страны в страну. Внезапно она заметила в руках у полицейского письма от Николая, Фердинанда Вольфа, Полины Анненковой, Натальи Фонвизиной… совсем недавно она разбирала их и перечитывала. Кровь прилила к сердцу. Софи беспомощно пролепетала:

– Господа! Оставьте, не трогайте! Это личные письма!

Толстый коротышка, не моргнув глазом, сунул в карман одну связку писем, протянул другую своему коллеге и ответил:

– Вам их вернут после того, как с ними ознакомятся. Перейдем в соседнюю комнату. Не угодно ли вам нас проводить…

Под ее руководством они переходили из комнаты в комнату, везде распахивали двери, рылись во всех шкафах, ворошили белье, перетряхивали платья, простукивали стены, изучали книги на полках. Затем тощий дылда, нацарапав несколько слов в записной книжке, произнес:

– Извольте следовать за нами.

– Куда? – не поняла она.

– В префектуру полиции.

От страха заныло в животе. Сейчас ее арестуют, посадят в тюрьму! Но за что? Сознание того, что она ни в чем не провинилась, не только не успокаивало, но, напротив, смутно тревожило. Нелепость ситуации достигла такого накала, что Софи проще было бы защищаться, если бы у нее на совести была хоть какая-то определенная провинность.

– Да говорю же я вам, что ни в чем не виновата! – слабо возразила она.

Вместо ответа толстый коротышка грубо схватил ее за руку. Она резким движением высвободилась. В прихожей стояли Жюстен и Валентина. Окаменев от ужаса, они во все глаза смотрели на хозяйку, которую, словно воровку, уводили двое полицейских. Она бросила им на ходу:

– Ничего страшного! Я скоро вернусь!

И попыталась улыбнуться: пусть видят, что хозяйку не так-то легко запугать. Посреди двора ждала двухместная карета. Софи без посторонней помощи села в нее. Один из полицейских устроился с ней на сиденье, второй примостился рядом с кучером. За всю дорогу сосед Софи ни разу к ней не обратился. Она задыхалась, запертая в наглухо закрытой карете с этим незнакомцем, от которого несло вином и табаком. На каждой выбоине он толкал ее локтем или коленом. Наконец, колеса в последний раз вздрогнули, переезжая глубокую рытвину, и замерли.

Мощеный двор префектуры полиции, длинные серые коридоры, заполненные просителями или подозреваемыми, рабочие в картузах, девицы в тюремных чепцах, белые плевательницы, застекленные двери с табличками… Попав в этот безрадостный мир, Софи мгновенно вспомнила, как Николя пришел вызволять ее отсюда, из этого самого места, в день, когда ее по ошибке арестовали. Это было в 1815 году, незадолго до того, как они обвенчались. Он был в парадном мундире гвардейского полка. Как тогда растрогало ее влюбленное и обеспокоенное выражение его лица! А сегодня некому поспешить ей на помощь, никто ее не защитит… Да, это так: отныне она может рассчитывать только на себя. Но что же Николя сказал тогда, едва ее увидев?..

– Входите, – проворчал толстый коротышка, толкнув одну из дверей.

Она вошла в комнату с выкрашенными светло-зеленой краской стенами, в глубине которой стоял шкаф с бумагами. За дубовым письменным столом сидел человек, все лицо которого состояло, казалось, из лба и челюстей. Вдоль щек спускались желтовато-седые пушистые бакенбарды. Он поднял взгляд на Софи и вдруг сделался очень похож на внимательно присматривающуюся лягушку. Полицейские выложили начальнику на стол письма и прочие бумаги, которые они прихватили из дома Софи, он кивком отослал обоих. Оставшись наедине с задержанной, представился: «Инспектор Мартинелли» – и предложил сесть напротив него, на стул с плетеным сиденьем.

– Сударь, – начала она, – я очень удивлена, не могу понять…

Он жестом прервал ее:

– Вскоре вы все поймете, сударыня, но прежде мне необходимо задать вам несколько вопросов. Ваше имя, фамилия, дата рождения…

Она послушно отвечала, но инспектор явно ее не слушал. Разумеется, все это было ему уже известно. Софи заметила горбатого писца, тот сидел в углу кабинета перед высокой конторкой на табурете и записывал каждое ее слово пером с дрожащей бородкой. Внезапно Мартинелли, наклонившись вперед, спросил:

– Вы получали средства к существованию из России, не так ли?

– Да, – признала Софи. – А что, это противозаконно?

– Ни в коей мере! Однако, если полученные мной сведения верны, вы в этой стране не на очень хорошем счету. Ваш муж был осужден за принадлежность к тайному обществу. Вместо того, чтобы от него отказаться, вы последовали за ним в Сибирь…

– Во Франции намерены заново пересмотреть дело декабристов? Начать новый процесс?

– Нет, но для нас это служит свидетельством.

– Свидетельством чего?

– Ваших политических предпочтений.

Софи взорвалась:

– Это неслыханно! Мы воюем с Россией, и вы преследуете меня своими подозрениями, хотя я пострадала от российского империализма! Кому вы подчиняетесь – Николаю I или Наполеону III?

Мартинелли улыбнулся, и его лицо, казалось, изменило форму, словно было сделано из каучука. Оно и так было шире, чем длиннее, а теперь еще и расползлось книзу, к шее, где его подпирал белый воротник.

– Тут есть одно отличие, сударыня, и им нельзя пренебрегать! – сказал он. – В том, что касается внешней политики, мы, разумеется, против русских. Но в плане политики внутренней наши интересы и наши заботы совпадают. Как и российские власти, мы стремимся поддерживать порядок и отстаивать законность. То обстоятельство, что человек был в Санкт-Петербурге возмутителем спокойствия, никак не может служить рекомендацией для парижской полиции. Совсем напротив! Вы прибыли к нам оттуда с опасным грузом пагубных привычек. Вас окружает легенда…

Наконец-то хоть что-то забрезжило, наконец-то он объяснил, в чем дело, и у нее появилась надежда.

– Да ведь я же почти не выхожу из дома! – возразила она. – Нигде не бываю, никого не вижу! Я не занимаюсь политикой!..

– Однако многие слышали, как вы произносили в обществе пренебрежительные, если не сказать – антифранцузские речи.

Ей тут же пришло в голову, что доносчики повторили в искаженном виде то, что она говорила у Дельфины. И ей сделалась противна эта фальшивая свобода, так мало соответствующая тому, чего она ждала от Франции.

– В России меня обвиняли в том, что я – французская шпионка, – сказала она, – во Франции обвиняют в том, что я русская шпионка!

Мартинелли сложил руки на животе, между его заплывшими веками блеснул холодный взгляд.

– Замените слова «русский» и «французский» словом «революционный», и вам все станет понятно, – произнес он.

– Почему «революционный», а не «республиканский»?

– Простите, я не слишком хорошо улавливаю разницу.

– Революция – средство, республика – цель, – объяснила она.

– А империя?

Софи не ответила.

– Кстати, – снова заговорил Мартинелли, – не знакомы ли вы с неким Вавассером?

«Вот оно!» – подумала Софи. И прошептала:

– Да.

– Вы навещали его в тюрьме Сент-Пелажи; затем вы были у него в книжной лавке.

– Совершенно верно.

– Его только что арестовали. Мы подозреваем, что он участвовал в заговоре с целью покушения на жизнь императора. Предполагаю, что вы в полном неведении насчет этого?

– Да, мне об этом совершенно ничего не известно, – заверила его Софи.

Сердце у нее упало.

– Он не предлагал вам присоединиться к заговору?

– Нет.

– Однако вы для него и для его товарищей представляете собой живой символ!

– Должно быть, он осознал, что я враждебно отношусь к его взглядам!

– Вы ему об этом сказали?

– Кажется, да.

– Получается, он все-таки посвятил вас в свои планы, раз пришлось об этом говорить?

– Да нет… он никогда не говорил об этом определенно, – покраснев, пролепетала Софи.

– То есть мимоходом… хотя бы намеками упоминал?

– Может быть, я сейчас уже не вспомню…

Мартинелли откинулся на спинку кресла.

– Лучше бы вам говорить со мной откровенно, сударыня!

– Я так и делаю.

– К сожалению, нет, сударыня…

Софи вздрогнула. Опять она оказалась в кольце подозрений – а ведь думала, что, покинув Россию, из него вырвалась. Она уже так и видела себя стоящей перед судьями, обвиненной на основании ложных свидетельств, брошенной в тюрьму, сосланной… И на этот раз она расстанется со всем этим не ради того, чтобы уехать к мужу. Да что у нее общего с Вавассером?! Она ненавидела его, она была против его рискованных политических затей, ей теперь хотелось жить только спокойными привычками зрелого возраста, лишь теплом вновь обретенного дома!

– Клянусь вам, – снова принялась уверять она, – больше мне ничего не известно.

И тут же устыдилась того, что пытается таким образом себя защитить. Да почему же это в большинстве случаев покой приходится покупать ценой унижений?

– Скажите мне, кто с ним заодно, и я тотчас вас отпущу, – смягчившись, проворчал Мартинелли.

Софи пожала плечами.

– Я не смогу… Мне пришлось бы выдумывать!

– Я подскажу вам: Антонен Лакруа, Марсель Пьедефер, Жорж Клаус…

– Никогда о таких не слышала!

– А Прудон? Вы ведь встречались с ним, на улице Жакоб?

– Да, в самом деле!

– И что он говорил?

– Ничего особенно толкового.

– Одним словом, все дружно радовались успехам нового режима?

– Я ничего подобного не утверждала, сударь. У некоторых из тогдашних гостей были весьма передовые социальные взгляды. Однако они излагали их спокойно, без всякого запала. Даже сам император, если бы ему довелось их услышать, не смог бы на них рассердиться.

– Мне рассказывали совсем не так!

– А почему бы вам не допустить, что на этот раз вас плохо осведомили?

Понемногу Софи успокоилась, собралась с мыслями. Опыт допросов помогал ей овладеть положением. Мартинелли провел рукой по лицу снизу вверх. Казалось, он устал бороться с упрямством Софи. Она чувствовала, что ее будущее зависит от того, что происходит сейчас за этим огромным лбом. Пока что она на свободе, но что будет через минуту? Орел или решка? Сердце у нее так колотилось, что отзывалось даже в челюстях. Мартинелли медленно взял со стола письма от Николая, стал разворачивать одно за другим. Она вспомнила слова любви, по которым сейчас скользит взгляд этой ищейки, этого держиморды.

– От кого эти письма? – спросил он.

– От моего мужа.

– А вот это?

– От моего друга из Сибири.

– Он тоже декабрист?

– Да, сударь.

Мартинелли вновь погрузился в чтение. В окно вливался странный, словно бы подводный свет. Поскрипывало перо горбуна. От плохо выструганного пола поднимался запах мокрой пыли. Внезапно Мартинелли подтолкнул весь ворох писем по направлению к Софи.

– Забирайте!

Она сунула письма в сумочку. Пачка была такая большая, что застежку пришлось оставить незащелкнутой.

– Я подумаю, стоит ли давать ход этому делу, – продолжал инспектор. – На сегодня вы свободны, сударыня!

Словно камень с души свалился! Софи с облегчением вздохнула, стараясь, чтобы вышло не слишком заметно. Однако она хорошо знала, что полиция так просто от своих подозрений не отказывается. Если инспектор ее и отпускает сейчас, то, несомненно, лишь для того, чтобы выследить и попытаться разузнать побольше о людях, с которыми она встречается. Писец перестал скрипеть пером. Софи поднялась со стула. Мартинелли тоже встал и с подчеркнутой любезностью проводил ее до двери.

Она снова, теперь в обратном направлении, прошла через скучную преисподнюю коридоров. Во дворе, сблизив двурогие шляпы, болтали полицейские. Усы и бородки придавали всем им сходство с Наполеоном III. В ворота с грохотом въехал полицейский фургон, остановился у крыльца. Яркий дневной свет ударил в глаза, шум Иерусалимской улицы оглушил Софи, и она улыбнулась тому, что жизнь продолжается. На Новом мосту обернулась посмотреть, нет ли за ней слежки. Может, и есть, не поймешь, – у прилавков толпится слишком много народа. Все лица сливались в неясное пятно. Собачьи стригали, чистильщики сапог, лудильщики, литейщики ложек, продавцы шляп, лент, крысиного яда, ароматических лепешек старались перекричать друг друга, завлекая покупателей. Софи заторопилась, стала выбираться из толпы. Ей по-прежнему было неспокойно, не проходило неприятное ощущение, будто смотрят в спину. Она заставила себя распрямиться, поднять голову. Давным-давно забытое ощущение слежки. Даже в России в последние месяцы ей удавалось забыть о том, что она под подозрением.

Валентина с Жюстеном ждали хозяйку дома, когда пришла – посмотрели сочувственно.

– Вышла ошибка! – объяснила она.

Слуги сделали вид, будто поверили. Пока ее не было, они прибрали в комнатах, и от присутствия полицейских в доме следа не осталось. Софи с благодарностью оглядела мебель – так встречаешься с друзьями после несчастного случая, который мог стоить тебе жизни. Валентина предложила помочь раздеться, хотела уложить в постель.

– Зачем? Я нисколько не устала! – живо возразила Софи.

Отослав горничную, она уселась в кресло, и тут нервы, которые слишком долго оставались натянутыми до предела, не выдержали, сдали. Ее всю трясло, она хотела поплакать, но не могла, слез не было. «Когда я была помоложе, – думала Софи, – я легче справлялась с волнением». И вдруг – не потому ли, что сама едва не угодила за решетку? – она озаботилась участью Вавассера, одновременно и осуждая, и жалея его. Безумец, одержимый. Этого следовало ожидать: ни к чему другому его помешательство, его навязчивая идея привести не могли. Она ведь его предупреждала, но он только посмеялся над ней. «Вы ведь всего-навсего женщина!» – эта фраза все еще продолжала звучать у нее в голове. Софи думала обо всех тех людях, которые, подобно Вавассеру, пожертвовали своей свободой, своей безопасностью, принесли в жертву политическим убеждениям свои семьи. Решительно, у мужчин просто в крови эта страсть к грандиозным замыслам, и – в девяти случаях из десяти – вся их суета ни к чему не приводит. Единственное благо, какое творится в мире, идет от скромных, повседневных женских начинаний. Вот и сама она – когда она приносила больше пользы ближним? Когда упивалась безумными политическими теориями в Париже или когда довольствовалась тем, что лечила мужиков в Каштановке? Именно там, в краю нищеты и невежества, она могла наилучшим образом осуществить свое женское предназначение. Вот только Сережа этому воспротивился, и из-за него ей пришлось отказаться от образа жизни, который дал бы возможность гордиться собой. Софи немного помечтала о том, каким счастьем могла бы одарить всех этих простых людей, если бы племянник не стоял у нее на пути, если бы он не мешал ей. Жаль… Очень жаль! Но этот путь для нее закрыт. Надо думать о чем-то другом. Вдруг она вспомнила о Луизе и снова встревожилась: бедняжка, должно быть, в полном отчаянии. Вся усталость Софи разом исчезла. Она снова надела пальто и шляпу, снова вышла на улицу.

Луизу она застала в книжной лавке – всю в слезах. Какая-то полная немолодая женщина – наверное, ее мать – сидела рядом, гладя ее по руке. Дети за прилавком возились с волчком. Луиза подняла на Софи полные слез глаза и простонала:

– До чего же нам не везет в жизни! И он ведь пообещал мне, что теперь будет осторожнее!

9

Несмотря на то что обвинению так и не удалось доказать существование какого бы то ни было заговора против императора, Огюстена Вавассера приговорили к пяти годам строгой изоляции и отправили в Бель-Иль, где содержались уже многие политические заключенные. Совершенно убитая новым ударом судьбы, Луиза взяла в привычку несколько раз в неделю приходить к Софи, чтобы пожаловаться на свои горести, попросить совета и прочесть очередное письмо, полученное от мужа. Он почти не сетовал по поводу тюремного режима, очень хорошо отзывался о товарищах по заключению, уверял, что его республиканские убеждения в этих испытаниях лишь окрепли, и рассказывал, как в свободное время работает на земле и занимается музыкой.

– Мне кажется, он куда более счастлив в тюрьме с людьми одних с ним взглядов, чем со мной в книжной лавке! – вздыхала Луиза.

Ее бесхитростность, весь ее простонародный облик забавляли Софи, приятно было поговорить с ней, душа отдыхала от лживости света. Два одиночества гармонично сливались в этих мирных встречах. Пили чай, потом Луиза принималась болтать о разных пустяках, а Софи слушала, склонившись над своей вышивкой. Дельфина де Шарлаз ни разу не нарушила их уединения. Должно быть, она, при ее положении, не могла позволить себе бывать по-прежнему в доме особы, объявленной политически неблагонадежной. Да и к себе не приглашала. Хозяйки всех приличных салонов последовали ее примеру, но Софи только радовалась тому, что теперь ее никуда не зовут. Нехватка денег вынуждала себя во всем ограничивать, и, если бы захотелось выйти в свет, она все равно не смогла бы купить или заказать наряды, соответствующие ее положению в обществе. Луиза время от времени приводила кого-нибудь из детей, малыш смирно сидел в уголке, листая книжки с картинками. За остальными детьми в это время присматривала ее мать, за лавкой – тоже. Покупатели заглядывали сюда редко, прибыль была скромной, однако надо было любой ценой обеспечить хоть какую-то торговлю, чтобы Вавассер, вернувшись из заключения, смог снова взять дело в свои руки. Софи, разумеется, не раз предлагала Луизе свою помощь, но та неизменно отказывалась, уверяя, что у нее есть сбережения; для нее достоинство заключалось в том, чтобы не быть ни у кого в долгу. Едва войдя в дом, она объявляла:

– Сегодня за мной следили.

Или же:

– Не знаю, куда это подевался мой шпион, что-то сегодня его с самого утра не видно!

У Софи тоже был свой шпион, ходивший за ней по пятам. Она к нему привыкла, здоровалась кивком на улице, когда замечала, поворачивая за угол. На следующий день его сменял другой, не менее узнаваемый благодаря строгому покрою одежды и хитроватому выражению лица. Полиция явно проявляла к Софи большой интерес. Однако со временем, как ей показалось, эти господа начали утомляться, им прискучило держать ее под подозрением. Только бы война поскорее кончилась!

Но осада Севастополя затягивалась, побуждая ту и другую сторону совершать подвиги и творить истинные чудеса героизма. Рассказывали, что противники ведут себя по отношению друг к другу настолько галантно, что после нескольких часов кровопролитного сражения не на жизнь, а на смерть используют краткое затишье для того, чтобы дружески поболтать и обменяться мелкими подарками. Всякий раз, как Софи доводилось услышать о рыцарском поведении русского офицера, это трогало ее до слез. Ей хотелось бы, чтобы все ее соотечественники прониклись таким же уважением к нынешним врагам Франции, какое она испытывала сама. Делясь с Луизой сибирскими воспоминаниями – а делала она это нередко! – и произнося имя Николая или Фердинанда Богдановича, Софи чувствовала, что сердце у нее начинает биться быстрее. Молодая жена Вавассера слушала ее, завороженная рассказом, по-детски приоткрыв рот, и казалась прелестной в своей простоте. Если она день или два не появлялась, Софи начинала скучать. «И почему я так привязалась к этой девочке? – думала она. – Я о ней ничего не знаю или почти ничего. Мне кажется, я даже и не выбирала ее в собеседницы! Она нужна мне только для того, чтобы не испытывать головокружительного страха перед пустотой…»

В среду, третьего марта, когда дамы вдвоем коротали время за чаем, в гостиную вошел Жюстен с постным лицом. Он принес газеты.

– Знаете новость, сударыня? – прошептал он. – Царь умер!

– Да что вы говорите? – воскликнула Софи.

Она схватила лежавший на протянутом ей подносе «Всемирный вестник». Новость была напечатана на первой странице под рубрикой «неофициальные известия». Софи исполнилась торжественной радости, глубоко проникшей в ее душу. Пишут, что император скончался от легочного паралича, а на самом деле, должно быть, неудачи русской армии в Крыму подорвали его силы. Вот только каких же политических последствий можно ждать от такого события? Софи хотелось верить в то, что война закончится со смертью того, кто был главным ее зачинщиком. Она поделилась этими соображениями с Луизой, та слушала ее, мелкими глотками попивая чай, – и впервые ее ласковое безразличие только что не взбесило Софи.

После ухода молодой женщины она осталась сидеть в одиночестве в своей гостиной, среди вороха смятых газет. И только к тому времени, как на улице стемнело окончательно, осознала, что Николая I больше нет. Нет и не будет никогда! Значит, и эта несокрушимая мраморная глыба в конце концов тоже исчезла с горизонта. Как же много людей страдало по его вине! Позавчера – декабристы, заживо погребенные в Сибири, вчера – петрашевцы, сегодня – солдаты, ставшие жертвой его политики в Севастополе. За тридцать лет слепая воля этого властителя, его грубый и ограниченный ум, его безжалостность, бесчувственность и бездушие изменили судьбы миллионов людей. И ее собственная жизнь тоже оказалась раздавленной гордостью и жестокостью хозяина России. Ну и кто станет оплакивать его, кроме нескольких придворных, которым он дал возможность возвыситься? Весь русский народ, должно быть, вздохнул с облегчением, и этот вздох облегчения пронесся над всей страной, от берегов Балтийского моря до побережья Тихого океана, от берегов Северного Ледовитого океана до южных границ. Наверное, с особенной радостью, думала Софи, этот «всенародный траур» был встречен в Сибири. Как жалко, что многие политические заключенные умерли, так и не дождавшись помилования! Николя нет на свете уже больше двадцати лет, всего двух лет не дожил до этого дня Фердинанд Вольф… Она представила себе, как уцелевшие декабристы собираются в доме у одного из них, в Иркутске, в Тобольске, в Кургане, обсуждают случившееся за самоваром. Тайное сборище скелетов. Несомненно, новый царь, Александр II, их простит. О нем рассказывали, что это просвещенный, добрый, искренний человек. И она вспомнила, с каким волнением смотрела на него, в те времена еще – робкого юного цесаревича, когда в 1837 году он приезжал в Курган. Как он тогда перекрестился, повернувшись к декабристам, во время молитвы об отверженных… Да, да, конечно, он непременно освободит политических заключенных и заключит перемирие! Если только на нового царя не повлияет дурно его окружение… Ох, только бы он не оставил при себе советников отца!

Софи горько пожалела о том, что рядом с ней нет ни одного русского человека, с которым она могла бы поговорить, обменяться мыслями. Французам ее не понять. Для них смерть Николая I относится к событиям мировой политики. Для нее это событие семейное.

Она плохо спала ночь, а все следующие дни с возраставшим нетерпением ждала, что будет дальше. Но газеты по-прежнему были заполнены подробными сообщениями о поучительной кончине Николая I, а его наследник, похоже, не спешил положить конец сражениям. Наверное, Александр II не хотел принимать такое важное решение до того, как будет коронован в Кремле. Но ведь это могло затянуться на несколько месяцев! Пока что в России ограничивались тем, что заменяли генералов. Здесь, в лагере союзников, Наполеон III с императрицей отправились в Англию, чтобы торжественно отпраздновать заключение франко-британского договора. Вскоре после возвращения император счастливо избежал пули убийцы на Елисейских Полях, и все газеты хором благословляли Провидение. Когда Софи читала восхваления, обращенные газетчиками к государю, ей начинало казаться, будто она перенеслась в Россию. Разумеется, у французов были основания гордиться главой своего государства, поскольку его правительство успешно справлялось как с военными, так и с мирными делами. Военные действия в окрестностях Севастополя нисколько не мешали ни разрушать старое и возводить новое в столице, ни устраивать праздники в честь войск или иностранных монархов. Повсюду начиналось строительство зданий из тесаного камня. Строилось новое здание Лувра, одновременно с этим улицу Риволи продолжали до Ратуши, а вдоль Страсбургского бульвара вырастали один за другим огромные дома – в целых шесть этажей! Но самыми лихорадочными темпами строительство шло на Елисейских Полях – здесь рабочие спешили закончить сооружение Дворца Промышленности, где должна была проходить Всемирная выставка 1855 года. Наконец, 15 мая здание было окончательно освобождено от лесов, и его посетила императорская чета. Газеты только и писали что о собранных в этом здании чудесах, сотворенных участниками выставки, которых было ни много ни мало двадцать тысяч, французов и иностранцев. России также было предложено прислать образцы своей сельскохозяйственной и фабричной продукции, однако она отклонила приглашение «по причине войны».

Луиза, сильно возбудившаяся от чтения газетных отчетов, непременно хотела побывать на выставке вместе с Софи. Как-то утром они туда отправились, и толпа едва не раздавила их. Полузадушенные, они отдались на волю течения, и поток любопытствующих увлекал их от одной витрины к другой с такой скоростью, что они ничего не успевали толком разглядеть. В огромном, переполненном, гудящем, душном, жарком, раскаленном от солнечных лучей, отвесно падающих сквозь стеклянную крышу, павильоне шерстяные ткани соседствовали с керамикой, бронзовые накладки на мебели поблескивали рядом с мелкими украшениями. Бросались в глаза названия стран, крупными буквами выведенные на больших указателях: Соединенные Штаты, Египет, Греция, Китай… Все страны явились в гости к Франции, весь мир пребывал с ней в дружбе. Отсутствие России в глаза не бросалось. Софи хотелось бы обойти всю выставку, но, прокладывая два часа подряд дорогу в толпе и дыша пылью, она в конце концов устала и присела отдохнуть на скамью. Именно в это мгновение Луиза увидела знакомого, стоявшего рядом с отделом резной мебели: молодой человек, плохо одетый, с приятным лицом и легкой, словно бы кружевной, бородкой.

Казалось, незнакомец только и ждал, чтобы его заметили. Луиза представила юношу Софи: Марсьяль Лувуа, художник, друг Вавассера. Софи смутно припомнила, что видела его в лавке в тот вечер, когда там собрались все приятели Огюстена. Марсьяль предложил проводить дам в отделение изящных искусств. Стоило Луизе услышать это предложение – и ее лицо тотчас засияло несколько подозрительной радостью, казалось, будто у нее внезапно пробудился интерес к современной живописи.

– О, да, да! Пойдемте туда скорее! – воскликнула она.

Софи, которую позабавило мгновенное преображение приятельницы, согласилась пойти с молодыми людьми. Толпа со всех сторон прибывала в залы, где художники, возглавлявшие французскую школу, выставили свои работы. Публика замирала в восхищении перед «Лежащей одалиской» господина Энгра, «Резней на Хиосе» господина Делакруа, «Большим турецким базаром» господина Декана, «Позорным столбом» господина Глеза… Комментарии зрителей раздражали Марсьяля Лувуа, который переходил от полотна к полотну, злобно на них поглядывая и не вынимая рук из карманов. Он называл себя «натуралистом» и восторгался художниками, о которых Софи прежде никогда не слышала. Вскоре он объявил во всеуслышание, что все тут «мерзко и гнусно», несколько человек обернулись и с возмущением на него поглядели.

– Пойдемте отсюда! – сказал Лувуа. – Давайте лучше посидим в кафе, и я объясню вам, что такое настоящая живопись!

Луиза тотчас согласилась и так устремилась к выходу, что у нее на шляпке разом затрепетали все цветы. Но Софи слишком устала и предпочла вернуться домой.

На следующий день, снова встретившись с Луизой, она спросила, как поживает Марсьяль Лувуа.

– Он весь вечер мне надоедал своими разговорами про искусство и философию, такая скучища, – ответила Луиза. – Правильно вы поступили, что не остались!

Однако Софи заметила, что начиная с этого дня Луиза стала больше следить за собой, одеваться более продуманно. С наступлением лета в ней явно пробудилось желание нравиться, и навещать Софи она стала куда реже. Луиза, совершенно очевидно, была увлечена, и увлечение это отнимало все ее время. Софи жалела Вавассера, но считала себя не вправе воспитывать преступную жену, читать ей мораль. И вообще Луизина страстишка казалась ей смешной и нелепой рядом с беспредельной тоской, которая с каждым днем все сильнее сжимала ее собственное сердце, стоило только развернуть любую газету. Во всех без исключения – высокопарные отчеты о визите королевы Виктории в Париж, рецензии на концерты в Тюильри или спектакли парижских театров не могли заслонить страшной и отвратительной реальности войны. Время от времени появлялось краткое сообщение о том, что раненых стали успешнее выносить с поля боя или что число погибших с французской стороны незначительно. Разумеется, русским досталось куда сильнее. Захваченные в плен солдаты русской армии признавались в том, что теперь в Севастополе никто не верит в победу. Сражаются и умирают ради чести, ради славы. Взятие Зеленого Холма, сражение на реке Черной, штурм Малахова кургана – за всеми этими банальными обозначениями виделись горы мертвых тел! «Все идет хорошо, все в порядке, мы наступаем», – телеграфировал генерал Пелисье, новый главнокомандующий Восточной армией, военному министру. В иллюстрированных газетах появлялись ужасающие рисунки с изображением рукопашных боев среди похожих на цветную капусту облаков дыма от разорвавшихся снарядов. Зуавам под их фесками рисовали благородные лица, русским – зверские тигриные морды. Внезапно десятого сентября на первой странице «Всемирного вестника» появился текст депеши: «Корабельной и всей южной части Севастополя больше не существует. Враг, видя, что мы прочно заняли Малахов курган, решил отступить, перед тем разрушив и взорвав почти все оборонительные сооружения».

Назавтра взятие Севастополя было подтверждено, и император приказал отслужить в соборе Парижской Богоматери благодарственный молебен, а все парижские театры в этот день дали бесплатные представления. Известие было встречено приливом восторга. Софи решила, что после такой неудачи царь сложит оружие. Мысль о том, что вскоре война закончится, примиряла ее с исступлением обезумевшей от радости толпы. Но сколько времени потребуется французам и русским для того, чтобы забыть о пролитой крови? День 13 сентября был предоставлен для народного веселья. Жюстен с Валентиной отпросились у Софи в город, чтобы отпраздновать победу. Она охотно позволила им уйти, радуясь тому, что может побыть дома одна. За стенами гудела толпа. Вскоре прибежала разрумянившаяся, растрепанная Луиза в измятом платье, рассказала, что была на утреннем представлении в Опере. Один из певцов, стоя на фоне задника с изображением Севастополя, прочел стихотворение, прославлявшее французскую армию.

– Это было так прекрасно! У меня слезы выступили на глаза! Я кричала вместе со всеми! А сегодня вечером будет иллюминация. У господина Марсьяля Лувуа есть друг, который живет рядом с ратушей. Из его окон будут видны бенгальские огни. Не хотите ли вы пойти с нами?

Софи поблагодарила и отказалась, немного стыдясь своей вялости рядом с этой разгоряченной бабенкой. И Луиза снова упорхнула, окрыленная патриотическими чувствами и любовью. Взятие Севастополя стало очередным предлогом для того, чтобы изменить мужу.

10

В воскресенье, тридцатого марта 1856 года, в два часа пополудни, пушка Дома инвалидов выстрелом оповестила о том, что подписан мир. В Париже уже больше месяца шли переговоры между полномочными представителями стран-союзниц и России, и люди ждали этого известия со дня на день. В каждом доме были давно приготовлены флаги и цветные бумажные фонарики, и теперь они мгновенно расцветили фасады. Жюстен, исполняя приказание Софи, тоже бросился украшать подъезд особняка. Событие, произошедшее всего через две недели после рождения его императорского высочества, наследного принца, вызвало новый прилив восторга. Выйдя на улицу, Софи заметила толпу, собравшуюся у только что вывешенного, еще не просохшего, с проступающим клеем объявления: «Парижский конгресс: сегодня, в час пополудни, в особняке министерства иностранных дел был подписан мирный договор…» От волнения у нее подкосились ноги. Она подумала, что ее счастье несопоставимо с радостью окружающих ее людей – ведь она радуется одновременно и за Францию, и за Россию. Ей хотелось плакать от этого двойного блаженства, порожденного двойной любовью. Ее толкали торговцы газетами. Рядом с ней смеялся в рыжую бороду однорукий солдат, женщина в трауре прислонилась к плечу мужа, а тот театральным жестом приподнял шляпу. Где-то вдали звонили колокола. Софи заторопилась домой, ей не терпелось остаться одной, как будто она боялась расплескать, растерять в толпе свою радость.

Следующие дни были отмечены парадами и официальными приемами. Рассказывали, что Наполеон III был особенно любезен с графом Алексеем Орловым, представлявшим Россию. С обеих сторон было очевидным желание заново соединить то, что разорвала война. Как только мирный договор был подтвержден, царь и император обменялись братскими поздравлениями; двери русского посольства в Париже приоткрылись в ожидании возвращения министра, графа Киселева; граф де Морни, назначенный чрезвычайным послом Франции в России, собирался отбыть в Санкт-Петербург, где для него был приготовлен дворец Воронцова-Дашкова. Княгиня Ливен еще до окончания войны получила разрешение снова поселиться в своей квартире на улице Сен-Флорантен. Понемногу и другие русские, робко и боязливо, стали появляться в Париже, и французские друзья встречали с распростертыми объятиями этих изумленных выздоравливающих больных. К Софи внезапно заявилась Дельфина, непременно желавшая видеть ее на ближайшем своем рауте.

– Это так глупо, так нелепо! Мы совершенно потеряли друг друга из виду! У меня будет множество людей, которые вас знают и постоянно меня о вас спрашивали!

Внезапно проснувшийся к ней интерес дал Софи возможность сделать вывод, что она перестала быть «зачумленной» и не представляет опасности распространения заразы. Поскольку полиция отныне ею пренебрегала, совершенно естественным было возвращение благосклонности порядочных людей. Из любопытства Софи отправилась-таки на прием, устроенный Дельфиной, и вернулась оттуда оглушенная бессмысленными речами, в глазах рябило от ярких платьев. Отвыкла она от этой демонстрации нарядов, от злословия и самодовольной пустоты! Но ее собственное платье выглядело старомодным, и это обстоятельство ее огорчало. Надо обновить весь свой гардероб! Вот только – как? Несмотря на то что с Россией возобновилась нормальная почтовая связь, Софи по-прежнему не получала денег от племянника. Она обращалась к губернатору, к псковскому предводителю дворянства – все ее старания были тщетными. Может быть, ей надо обратиться прямо к Сереже? Никак она не могла на это решиться! Совершенно ясно, что ему было так удобно не выплачивать ей ее долю доходов во время войны, что он и теперь по-прежнему будет делать вид, будто никакой тетушки не существует. А она была слишком горда для того, чтобы потребовать у него то, что ей причитается, угрожая судом. Может быть, еще и потому… или главным образом потому, что на самом деле ей всегда казалось: не имеет она никаких прав на эти деньги. Они достались ей от свекра, которого она ненавидела. Мысль о том, что ее в некотором роде содержит покойный, особенно смущала ее с тех пор, как рядом с ней не стало Николая. В конце концов, Сережа был единственным наследником Михаила Борисовича. Каштановка должна была безраздельно принадлежать ему. Всякие противоречащие этому распоряжения были всего лишь пустыми бумагами… Он ее обманул? Ну и что с того! Ее не в первый раз подвергают унижению! Оставалось только решить, каким образом ей теперь добывать средства к существованию. Софи попыталась спокойно оценить положение: проще всего было бы сдать жильцам нижний этаж дома. Привычки ее были достаточно простыми и скромными для того, чтобы она могла прожить на те деньги, которые получит от сдачи внаем жилья. А если потребуется, она сможет давать уроки французского, истории, географии, как в Тобольске. Перспектива бедности и труда Софи не устрашала. Думая об этом, она вновь обретала прежний молодой задор и почти что основания для надежды.

Начались реформы. Для начала Софи рассталась с кучером и наемной каретой. Затем рассчитала Жюстена. Он воспринял свою отставку очень плохо, почувствовал себя оскорбленным и вместе с тем отнесся к бывшей хозяйке презрительно, долго торговался, стараясь выцарапать побольше денег. Валентина непрестанно лила слезы, дожидаясь своей очереди, но Софи пообещала, что расстанется с ней только в случае крайней необходимости. И подумала, что Сережа повеселился бы от души, глядя на то, как она робеет перед своими слугами. Что-то часто она в последнее время вспоминала племянника. И когда представляла его себе, у него всегда губы были насмешливо сложены, а в глазах горела ненависть. А у Софи теперь не было даже Луизы, которая все-таки ее развлекала. Молодая женщина, совершенно поглощенная своей преступной любовью, позабыла дорогу на улицу Гренель. По правде сказать, Софи не очень-то и хотелось, чтобы она приходила: Луиза бы ее стесняла. Откровенность между ними теперь была невозможна – ну и о чем тогда они стали бы говорить?

Однажды утром Валентина подала хозяйке письмо на официальном бланке псковского предводителя дворянства. Софи боязливо распечатала конверт, дрожащей рукой протерла стекла лорнета и прочла следующее:

«Сударыня!

Мне выпала тяжкая обязанность сообщить вам о том, что ваш племянник, Сергей Владимирович Седов, скончался при трагических обстоятельствах седьмого февраля сего года. В поместье господина Седова начались волнения, он попытался урезонить своих крестьян и был подло убит ими. Разумеется, злодеи были немедленно арестованы, предстали перед судом и были сосланы в Сибирь. Почтовая связь между нашими странами на время войны была прервана, и я не смог известить вас вовремя об этих событиях, за что покорно прошу меня простить. В соответствии с завещательными распоряжениями Михаила Борисовича Озарёва после кончины Сергея Владимировича вы остаетесь единственной наследницей имения. Бумаги, удостоверяющие это положение вещей, направлены в генеральное консульство России в Париже, которое передаст их в канцелярию министерства иностранных дел. Вас, несомненно, в ближайшее время пригласят в это высокое учреждение. Думаю, нет необходимости говорить вам о том, что с согласия губернатора я поставил в Каштановке управляющего с тем, чтобы он распоряжался использованием ваших земель в ожидании решений, которые вы примете в этом отношении…»

Софи дочитала письмо до конца с ощущением, что все это происходит не вполне наяву. Атмосфера кошмара, из которой она вырвалась, покинув Каштановку, вновь начала ее окутывать; вернулось чувство принадлежности к лишенному логики миру, где можно ожидать любого проявления грубости, любого насилия, где господа и крепостные связаны между собой странным договором о жестокости, где богатство и нищета взаимно питают друг друга, где душа мертвых проникает в плоть живых… Когда Сережа приказывал пороть своих крестьян, знал же он, что каждый удар ему зачтется! Он знал это и не мог удержаться от того, чтобы делаться все более и более безжалостным, – словно не терпелось довести дело до развязки, которая принесет гибель ему самому. Бездна неодолимо притягивала его. Каштановские господа падали в нее один за другим, никого эта участь не миновала. Над их семьей, над их родом тяготело проклятие. Это суеверное представление раздражало Софи, и она, досадуя сама на себя, то отвергала его, то снова ему поддавалась. Представляла себе Сережу – обезображенного, залитого кровью, думала о сосланных в Сибирь мужиках, о том, в каком смятении, должно быть, сейчас умы во всех деревнях, и все ходила взад и вперед по гостиной, металась от стены к стене, стараясь как-нибудь успокоить нервы. Внезапно она укорила себя в том, что, скорее всего, обвинила племянника необдуманно. Пав под ударами своих крестьян, он тем самым доказал, что и отец его вполне мог быть убит точно так же. Потому теперь, что бы она там ни думала, следовало признать, что доведенные до предела крепостные вполне способны убить своего господина. Да, но что из этого следует?.. Подозрения, касавшиеся Сережиных действий, были слишком тяжкими для того, чтобы их рассеял этот, один-единственный довод. Был ли он или не был отцеубийцей? Ответ на этот вопрос, каким бы он ни был, нисколько не умалял Сережиной вины перед мужиками. И она не станет по нему плакать после всего, на что насмотрелась в Каштановке! Но как же ей разузнать побольше об обстоятельствах убийства? Должно быть, лучше всего обратиться в российское генеральное консульство.

Фиакр в два счета домчал ее к дому 33 по улице Фобур-Сент-Оноре. Софи пересекла посыпанный песком двор, взошла на крыльцо под стеклянным навесом в виде ротонды. На верхней ступеньке ее встретил швейцар с широкой золотой перевязью, осведомился о том, что сударыне угодно, и передал ее с рук на руки какому-то секретарю с цепью. В консульстве и посольстве, расположенных под одной крышей, все было перевернуто вверх дном: после двухлетнего отсутствия служащие заново устраивались на рабочих местах. В обширной, точно собор, прихожей громоздились некрашеные деревянные ящики, лежали кучи соломы. Рабочие закрепляли на парадной лестнице красную ковровую дорожку. На площадке второго этажа Софи пришлось подождать, пока служащий, который ее провожал, о ней доложит. Тот вскоре вернулся и на дурном французском сообщил ей, что господина генерального консула на месте нет, но его личный секретарь, господин Скрябин, сочтет за удовольствие ее принять.

Она думала, что увидит перед собой важную на вид особу, но личный секретарь оказался невысоким молодым человеком, свеженьким, белокурым и румяным. Он сидел под огромным портретом Александра II. Видимо, это была первая заграничная должность господина Скрябина, потому что его, казалось, чрезвычайно возбуждало и пьянило сознание того, что он находится в собственном кабинете и принимает даму. Когда же Софи изложила цель своего визита, он возликовал. Только накануне он получил сообщение об этом деле и теперь не мог опомниться от восторга: как же, такой счастливый случай – вот прямо сейчас, не сходя с места, проявить свою осведомленность. В течение минуты господин Скрябин исполнял пантомиму, изображая перегруженного делами дипломата, рылся в своих архивах, отыскивая понадобившийся документ. Затем, внезапно вспомнив, что речь вообще-то идет об убийстве, мгновенно напустил на себя скорбный вид и подтвердил, что Сергей Владимирович Седов действительно отдал Богу душу 7 февраля сего года.

– Весьма печальное стечение обстоятельств! – со вздохом произнес он.

– Как это произошло? – спросила Софи.

– В лежащем сейчас передо мной донесении сказано, что Сергей Владимирович Седов хотел отправить своих крестьян на ночную работу: они должны были расчищать от снега дорогу, пересекающую поместье. Мужики отказались ему повиноваться. Он верхом выехал им навстречу. Произошла ссора. Эти несчастные осмелились поднять руку на своего господина… Мне очень жаль, сударыня, что я вынужден сообщать вам такие жестокие подробности!.. Но подчеркиваю: вынужден. И позвольте мне хотя бы выразить вам соболезнование!..

В душе Софи его сочувствие настолько не встретило отклика, что ей стало даже неловко. Конечно, не в ее привычках было притворяться огорченной, чувствуя себя совершенно спокойной, однако следовало соблюдать приличия. Поблагодарив Скрябина, она спросила:

– Из каких деревень были убийцы?

– Из Крапинова и Шаткова.

– Знаете ли вы в точности, кто из мужиков был осужден?

– Да… подождите одну минутку…

Господин Скрябин прочел список из шести имен. Ни одного из них Софи прежде не слышала и теперь испытала облегчение.

– Но, – продолжал Скрябин, – все уже уладилось. Как вам, должно быть, уже написал псковский предводитель дворянства, вашим поместьем занимается управляющий. Стало быть, у вас есть время подумать, прежде чем на что-либо решиться.

Софи ошеломленно уставилась на него. Она как-то до сих пор не осознавала, что сделалась единственной владелицей Каштановки. Все эти поля, все эти деревни, все эти мужики! Что ей с ними делать теперь, когда она живет во Франции? Освободить крепостных? Да, разумеется, но только, внезапно оказавшись на свободе после того, как всю жизнь провели в подчинении, они будут еще больше нуждаться в ней для того, чтобы за ними присматривать, помогать им, содействовать в устройстве новой жизни. Оставить все как есть, поручив управляющему распоряжаться имением и присылать ей деньги? Она слишком уважала человеческий труд для того, чтобы воспринимать Каштановку всего-навсего как источник доходов. Поскольку она не может сама заниматься своими людьми и своими землями, лучше уж тогда их продать. Ее крестьяне будут куда более счастливы под началом у нового хозяина, чем под холодным надзором управляющего, состоящего у нее на жалованье. Может быть, для того, чтобы все это устроить, ей следует самой поехать в Россию? Что ж, подобным путешествием ее не испугаешь! Съездит в Россию и вернется назад… Дойдя до этого места в своих размышлениях, Софи задалась вопросом о том, осуществима ли продажа при нынешнем положении дел с передачей наследства. Не существует ли каких-либо сроков, которые она обязана соблюдать по закону? Скрябин, к которому она обратилась со своими сомнениями, ее успокоил, сказав, что стоит ей только высказать желание продать поместье, и никаких препятствий к уступке собственности не появится. Однако он советовал отложить поездку в Россию до окончания празднеств по случаю коронации, которые должны были начаться 26 августа.

– Для России это событие такой важности, – объяснил он, – что сейчас вся страна занята лихорадочной подготовкой к нему. Никто, начиная от губернатора и заканчивая последним коллежским асессором, не может думать о работе. Вам пришлось бы заниматься продажей имения в далеко не лучших условиях. Так что подождите немножко, пока закончится всенародное ликование!..

Софи признала его правоту. Торопиться и впрямь некуда. Провожая до дверей, Скрябин похвалил ее за то, что она выбрала наиболее разумное решение: продать Каштановку.

– Вы ведь понимаете, что, когда нельзя быть на месте, чтобы лично заниматься сельским хозяйством, лучше совсем от этого отказаться! – сказал он. – Тем более что, насколько мне известно, ваше поместье представляет собой неплохой капитал. Так что совет вам: не идите на поводу у покупателей, держитесь вашей цены. И жду вас снова, когда вам потребуется виза. Вы получите ее через сорок восемь часов.

Пока он говорил, Софи почувствовала долетевший сюда, в коридор, из какой-то отдаленной кухни запах русского блюда: рубленое мясо с укропом, должно быть, приправленное сметаной. Мысли у нее путались. Скрябин поцеловал ей руку. Давешний секретарь был чем-то занят, и вниз по большой лестнице, до прихожей, ее провожал выездной лакей в коротких штанах и синей с золотом ливрее. Она украдкой его разглядывала. Лицо под напудренным париком с буклями было лицом сибирского крестьянина – скуластое и курносое.

Выйдя из генерального консульства, Софи почувствовала себя так, словно вернулась из долгого путешествия: все вокруг казалось немного чужим. Яркое солнце заливало резкой белизной тротуар перед ней, наряды дам переливались, словно крылья бабочек. Городской шум нахлынул на нее, но не смог отвлечь от завладевших ею мыслей. Она шла через площадь Согласия, а за ней по пятам толпой следовали все до одного каштановские мужики.

На следующее утро пришло письмо от Дарьи Филипповны, в котором говорилось примерно то же, что она уже знала.

«Я не хотела писать вам об этом до тех пор, пока дело не рассудят: опасалась попасть в неприятное положение. Теперь же, когда ваш племянник лежит в земле (упокой, Господи, его душу!), а его убийцы – на каторжных работах (отпусти им грехи их, Господи!), не могу устоять перед желанием сказать вам, насколько это нас потрясло, меня и сына. Какая чудовищная история! Знаете ли вы, что мужики стащили Сергея Владимировича наземь с коня, избили, задушили, а потом утопили в реке, кинув в прорубь? Он-то рассчитывал, что погонщики за него заступятся, а они стояли сложа руки – и они тоже в конце концов возненавидели своего барина. А ведь он им хорошо платил! Я две ночи не могла уснуть! Со времен войны в наших местах то и дело случаются беспорядки, мужики бунтуют. Даже наши, в Славянке, начали пить и чваниться! До чего печальные настали времена! Управляющий, которого вам назначили, человек очень хороший, порядочный, из немцев. Вася считает, что вы можете полностью ему доверять. Конечно, теперь, когда вы поселились в Париже, ваш каштановский дом потерял для вас всякую привлекательность! Здесь все думают, что вы продадите это прекрасное имение, и меня это очень огорчает – вы ведь знаете, нам с Васей очень приятно было ваше соседство. Иногда, когда мы с ним сумерничаем, случается заговорить об этом. Но, между нами, вы совершенно правы. Непонятно, какое будущее ожидает большие земельные владения. Сельское хозяйство почти никаких доходов не приносит, крестьяне обленились, стали дерзкими. Повсюду царит неуверенность, денег вечно не хватает. Говорят, наш новый царь – истинный ангел кротости и великодушия! – твердо намерен в ближайшие годы освободить крепостных. Это благородное намерение, и Васю оно очень тронуло. Он говорит, что для России настает заря новой эры, сбываются чаяния его друзей. Дай-то Бог! Да только я опасаюсь, что наши мужики, как только их освободят, не будут знать, куда податься, и все хозяйство в стране расстроится. „Вот и еще одна причина для меня расстаться с Каштановкой!“ – скажете вы. Да, конечно, такая уж я уродилась, вот и опять выступаю против собственных интересов. Ну, что бы вы там ни решили, я надеюсь, что вы все-таки приедете сюда на месте уладить все дела, и, если вы пробудете здесь хоть несколько дней, если мы хоть ненадолго увидимся – это смягчит огорчение, которое я испытываю при одной только мысли о том, что вскоре в вашем имении, может быть, станет хозяйничать чужой человек…»

11

Известие о том, что Софи получила наследство, мгновенно распространилось в парижских салонах. Дельфина так радовалась, словно это счастье выпало ей самой. Теперь она не расставалась с подругой детства и непременно хотела давать ей советы по любому поводу. Послушать ее, так следовало немедленно начать ремонт в особняке на улице Гренель, купить хорошую мебель, перекрасить стены, сменить занавеси и обивку, нанять слуг. Софи, едва успевшая получить из Каштановки прежние недоимки, не хотела влезать в серьезные расходы до того, как продаст имение. Ей казалось, что все эти обновления могут подождать до ее возвращения из России, да и голова у нее к тому времени будет яснее, она сможет свободнее решать, как поступать дальше. Тем не менее она все же решила заказать себе несколько платьев, правда, речь шла о дорожной одежде, а не о вечерних нарядах. Дельфина, неизменно присутствовавшая на всех примерках, как-то заметила, когда Софи стояла перед большим зеркалом в своей комнате, безраздельно отдавшись во власть ощетинившейся булавками портнихи:

– Напрасно вы откладываете на завтра обновление своего дома. Работы такого рода всегда затягиваются надолго, но и ваш дом, и вы сами непременно должны быть готовы к началу зимнего сезона!

– Ничего страшного не произойдет, если я на несколько месяцев запоздаю! – ответила Софи.

– Произойдет, дорогая моя! – возразила Дельфина. – Вы больше не можете позволить себе отставать от светской жизни!

– Да что вы, – воскликнула Софи, – будет вам! Я живу вдали от всего, я никому не интересна!..

– А вот тут вы ошибаетесь! Времена изменились! И ваше положение обещает сделаться совершенно исключительным…

Поскольку Софи никак на это заманчивое обещание не отозвалась, Дельфина присунулась лицом к ней поближе и продолжала, понизив голос, с таинственным видом:

– Ваши связи с Россией, с одной стороны, и с Францией – с другой, совершенно естественно предназначают вас для роли посредника между этими двумя мирами. Княгиня Ливен стара. Она уже никого не принимает. Ее уже никто не слушает. Вы вполне можете занять ее место!

Софи искренне расхохоталась:

– Вы шутите! У меня нет ни способности, ни желания этим заниматься!

– Что касается способности – вы себя недооцениваете! А что касается желания – оно понемногу пробудится! Разве вам не хотелось бы воздействовать на мнение ваших соотечественников в том, что касается отношений с Россией?

Софи только плечами пожала; портниха, в это время на коленях ползавшая по ковру вокруг нее, взмолилась: она не может работать в таких условиях. Дельфина на мгновение отвлеклась, заметила, что верх рукава выходит слишком плоским, затем, снова взявшись за свое, воскликнула, трепеща ресницами:

– Ах, Софи, как мне хотелось бы вас убедить! Вы не можете после всего, что вам довелось пережить, не интересоваться общественной жизнью! Я недавно беседовала на эту тему с мадам д’Агу. Она придерживается совершенно тех же взглядов, и вот она считает…

Дельфина еще долго говорила, подробно расхваливая заслуги светской дамы, у которой выдающиеся мужи ищут вдохновения, покуривая сигару и попивая пунш. Разве может Софи найти лучшее применение своему богатству, чем посвятив себя созданию в самом сердце Парижа интеллектуального франко-русского очага?

– Прошу вас, повернитесь, сударыня, – вмешалась портниха. – Теперь рукав вас устраивает?

Софи развернулась на каблуках. В большом наклонном зеркале отразилась немолодая дама с темными волосами, в которых поблескивали серебряные нити, с выпуклым лбом, четко обрисованными бровями, живым взглядом черных глаз, тонким орлиным носом, узким, резко очерченным подбородком, решительно сжатым и вместе с тем женственным ртом. Темно-лиловое платье, наметанное крупными белыми стежками, плотно облегало грудь и пышно расходилось книзу.

– Да, все очень хорошо, – сказала она.

И подумала: «А в самом деле, отчего бы не занять подобающее место в парижском обществе? Почему бы не попытаться объяснить французам, что такое Россия? Денег, которые я получу от продажи Каштановки, мне вполне хватит на то, чтобы устраивать большие приемы. Я заставлю к себе прислушаться. От меня наконец-то будет хоть какая-то польза!» Но тут, словно споткнувшись, резко оборвала свои рассуждения. Снова с разбегу наткнулась, как на осязаемое препятствие, на мысль о том, что надо продать Каштановку. Уступить чужим людям эту полную воспоминаний землю, торговаться о цене мужиков: столько-то за голову, будто это скот, – достанет ли у нее на это сил? «Тем не менее придется через все это пройти, – сказала она себе. – Со смертью Сережи ничего не изменилось. Мне нечего больше делать в этой стране, с этими крепостными. Они меня не любят, они мне это доказали. А я уже не чувствую в себе сил заниматься ими, как прежде, независимо от того, освободят их или нет. Слишком поздно пала преграда. Нельзя разогреть угасшую страсть. Если бы мой сын остался жить, мне было бы кому оставить это имение в наследство. А так – что ждет Каштановку, когда меня не станет? Некому прийти мне на смену. Как это страшно! Ах, скорее, скорее бы все это закончилось, чтобы мне больше никогда не слышать о Каштановке!» Она наклонилась к Дельфине, наблюдавшей за ней из глубины своего кресла, и тихонько проговорила:

– Вы смотрите далеко вперед! Но может быть, вы и правы! Мне хотелось бы здесь, во Франции, служить сближению двух народов, хорошо мне знакомых! Особенно теперь, после такой кровавой войны! Мы еще поговорим об этом после моего возвращения из поездки…

Дельфина вскочила и схватила ее за руки, вскричав:

– Я так рада видеть вас снова такой, решительной и здравомыслящей, полной веры в будущее! Это платье удивительно вам идет!

Лицо портнихи просияло: наконец-то заговорили на понятном ей языке! Она предложила добавить внизу оборку – совсем, совсем легкую! И между тремя женщинами завязался оживленный разговор.

* * *

Лихорадочное возбуждение, охватившее Россию в ожидании празднеств по случаю коронации, казалось, мало-помалу, распространилось и на Францию. Парижские газеты с удовольствием рассказывали о приготовлениях к этим удивительным дням, о том, как роскошно убрана Москва, о предполагаемом составе процессии, объясняли смысл некоторых православных обрядов. Те же самые газетчики, которые совсем недавно призывали к беспощадной войне с варварами, теперь умилялись живописности нравов этого великого народа и взахлеб расхваливали благородные качества Александра II. Граф де Морни должен был лично возглавить французскую делегацию. Говорили, что в Санкт-Петербурге весьма и весьма прочувствовали оказанную честь.

На следующий день после коронования Софи прочитала во «Всемирном вестнике» сообщение, которое глубоко ее тронуло. Среди положений манифеста, обнародованного новым царем по случаю его восшествия на престол, корреспондент газеты отметил следующее: «Полное помилование 31 заговорщика 1825 года – тех, кто еще оставался в сибирской ссылке». Таким образом, наказание декабристов наконец закончилось! После тридцати лет каторжных работ и ссылки они получат право вернуться в те места, где протекла их счастливая юность. Софи несколько раз перечла строки, набранные мелким шрифтом, и ее глаза наполнились слезами при воспоминании о друзьях.

Вскоре после этого она получила письмо от Маши Францевой, в котором известие подтверждалось:

«Мы здесь, в Сибири, еще ничего не знали. Но Миша, сын Волконских, был в Москве во время коронации. Именно ему император, проявив душевную тонкость, поручил передать декабристам весть о помиловании. Он сорвался с места, словно обезумев, и проделал весь длинный путь всего-навсего за две недели. Добравшись до дома отца, Миша едва стоял на ногах и от усталости потерял голос. Можете себе представить радость наших друзей! Радость, которая, впрочем, очень скоро омрачилась печалью. В их преклонные годы нелегко менять привычки. И вот теперь они готовятся покинуть знакомые им края ради неведомой родины – неохотно!.. Впрочем, им запрещено жить в Москве и Санкт-Петербурге. В газетах пишут о помиловании 31 изгнанника, однако на деле их осталось всего 19. Те, у кого есть дети, радуются, думая о семье, тому, что им возвращены честь и свобода. Однако все прочие, скажу вам по секрету, охотно обошлись бы без этого запоздалого проявления царского милосердия. Они чувствуют себя нравственно обязанными принять оказанную им милость и плачут, когда я говорю с ними об отъезде. Мне и самой тоже очень грустно. Что со мной станется, когда все они будут далеко?.. Более недавние и более трагические события уже отодвинули их историю на второй план. После Крымской войны и ее жестоких последствий прошлое, которым мы так дорожим, отодвинулось на целый век! Как-то вы прожили эти страшные годы? Какие чувства питают к нам сегодня французы?..»

Софи со всею пылкостью отозвалась на это послание. Написала она и Полине Анненковой, и Марии Волконской, поздравляя их со скорым возвращением в Россию. Перед тем, как запечатать последний конверт, она вдруг задумалась, уронив руки и устремив взгляд куда-то вдаль. Лампа под стеклянным колпаком освещала доску секретера. За темными окнами завывал осенний ветер. Софи подсчитала, что до отъезда осталось девять дней. На этот раз она решила ехать другим путем. По железной дороге она через Кельн и Берлин доберется от Парижа до Штеттина, а в Штеттине сядет на пароход, идущий в Санкт-Петербург. По словам людей знающих, этот путь был самым удобным и разумным. На то, чтобы уладить в Пскове свои дела, ей потребуется не больше месяца. И какую же легкость она почувствует, избавившись от Каштановки! Софи вновь принялась обдумывать перемены, которые решила произвести в своем доме на улице Гренель. Рядом с большой, обставленной по-старинному гостиной она устроит будуар в современном вкусе, со стегаными креслами, настенным фарфоровым фонтаном, диваном, подушками с помпонами, тяжелыми занавесями с бахромой… Она уже выбрала цвета, которые будут преобладать в отделке: розовый и жемчужно-серый. Говорят, это любимые цвета императрицы… Но не будет ли это выглядеть безвкусно? Мелкие заботы вихрем кружились в голове Софи. Внезапно она представила себе, как принимает здесь, в своем парижском доме, Фонвизиных, Анненковых, Волконских, всех своих сибирских друзей. Они печально глядели на нее и ее не понимали. Ей вспомнилась фраза из Библии, которую в прежние времена иные декабристы охотно цитировали: «Свет праведных весело горит; светильник же нечестивых угасает».[40] Светильник нечестивых угас со смертью царя. Но где же веселье праведных? Они слишком стары для того, чтобы возвеселиться; они все потеряли из-за идеи, и другие, после них, тоже потеряют все – и напрасно, напрасно! Воздух полон умершими великими мечтами, неудавшимися благородными замыслами. Но, может быть, это упорное желание изменить облик мира и есть неотъемлемый признак человека в исполинской фантасмагории, где каждое следующее поколение перечеркивает, забывает предшествующее и все всегда надо начинать заново? Может быть, потребность воспылать страстью пересиливает потребность быть счастливым? Может быть, загубленной бывает лишь та жизнь, которую проживают с осторожностью? Никто не имеет права жаловаться, пока видит перед собой открытый путь. Усилие, независимо от того, увенчается ли оно успехом, вознаграждает того, кто его совершает. И, если это действительно так, кто может утверждать, будто декабристы сражались напрасно, будто Николаю жизнь не удалась? Взволнованная всеми этими противоречивыми мыслями, Софи встала, выдвинула ящик комода, вытащила оттуда старые письма, медальон с портретом, и в ее душе ожили нежные воспоминания.

…В гостиную входит молодой офицер вражеской армии. Высокий, светловолосый, на загорелом лице сверкают белые зубы. Смотрит на нее почтительно, восторженно. От тех прекрасных лет осталось так мало – тающий след наподобие того, что прочерчивает в небе брошенный мальчишкой камень. Софи прижала руки к груди. Где-то под ветром захлопали ставни. И ей вспомнились иные ночи в Каштановке, яростный шум деревьев вокруг дома, черные ели под снегом вдоль аллеи, бубенцы тройки вдали… Радостные голоса кричат: «Барыня! Барыня! Кто-то едет!..» Давным-давно никто ее не называет барыней.

В дверь постучали. Явилась Валентина – улыбающаяся, с чашкой бульона на подносе. Софи знаком ее подозвала. Все в ее жизни теперь так покойно, безмятежно! Неужели и впрямь битвам настал конец?

* * *

Как ни отговаривала Софи Дельфину, та пожелала непременно проводить подругу до Северного вокзала. Прибыв за три четверти часа до отхода поезда, дамы устроились в зале ожидания для пассажиров первых классов и теперь молча сидели бок о бок, выпрямившись, раскинув широкие юбки. Вечерело. От нескольких высоко подвешенных ламп падал белый газовый свет. Дверь поминутно распахивалась, впуская все новых путешественников. Господа в высоких черных цилиндрах, дамы, закутанные в пыльники, принаряженные дети, грумы в сапогах с отворотами и фуражках с галунами, волокущие портпледы и корзины с провизией на всю семью. Разместив свой выводок на скамейках, мужчины собирались кучками, чтобы спокойно покурить и поболтать у двух монументальных каминов, придававших залу ожидания вид ренессансного замка. Повсюду, куда ни глянь, кованое железо, резное дерево и искусственный мрамор. За стеклянной стеной двигались яростно пыхтевшие, окутанные паром поезда. Пол дрожал, словно на мельнице. Каждый раз, как слышался свисток, женщины испуганно вздрагивали. Дельфина держала у лица платочек – очень уж сильный здесь стоял запах угля. Когда ждать оставалось всего-навсего двадцать пять минут, она снова взялась повторять Софи советы, продиктованные дружескими чувствами и жизненным опытом.

Железнодорожный служащий, подойдя к ним, сказал, что пора идти в вагон. Дамы вышли и смешались с толпой на платформе. Здесь уже не оставалось никакого различия между классами. Головы ошалело поворачивались все разом в одну сторону, как катятся яблоки из опрокинутой корзины. При свете газовых рожков Софи разглядела цепочку вагонов, у которых рабочие проверяли колеса, дымящий локомотив. Кто-то прокричал в громкоговоритель:

– Пассажиры на Кельн, Берлин, Штеттин!..

По наклонной стеклянной крыше стекали струи дождя. Порыв ветра ударил в лицо обеим женщинам. Впереди шел носильщик с вещами. Он помог Софи войти в вагон. Кринолин мешал ей, она с трудом влезла на подножку. Добравшись до купе, тотчас выглянула наружу. Дельфина стояла на перроне, пряча руки в меховую муфту. Ее напудренное, высохшее, как у мумии, лицо выглядывало из капора, сплошь покрытого сиреневыми и лимонными бантами. Она выглядела столетней старухой!

– Обещайте мне, что очень скоро вернетесь, – попросила она.

– Ну, конечно!

– Вы ведь знаете, что двадцать пятого ноября я устраиваю музыкальный вечер!

– Я не позволю себе об этом забыть!

– Значит, до скорой встречи!

– До скорой встречи!..

Они улыбались друг другу, тихонько поводили из стороны в сторону затянутыми в перчатки руками, однако поезд все медлил у перрона, никак не отходил. Минутная стрелка медленно ползла по циферблату часов, висевших над западной стороной прохода. Наконец раздался пронзительный свисток. Вагоны дрогнули, качнулись, стукнулись, увлекаемые слепой силой. Перед Софи медленно поплыли незнакомые лица. Она поискала глазами Дельфину, которая уже удалялась, уменьшалась, взмахивая крошечным платочком. Вокруг кричали:

– До свиданья! До свиданья! Счастливого пути! До скорой встречи!

– До скорой встречи! – в последний раз крикнула и Софи.

Но в глубине души она уже знала, что ей не хватит мужества продать своих крестьян и что она до конца своих дней будет жить в Каштановке.

Загрузка...