Глава первая, в которой Рейневана, пытающегося напасть на след своей любимой, встречают различные неприятности, в частности, наложенное на него проклятие. В доме и во дворе, стоя, сидя и работая. А Европа тем временем изменяется. Приспосабливая новую технику боя.

Утро было туманное, и как на месяц февраль достаточно теплое. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подков и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.

Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.


После нескольких дней мороза вдруг настала оттепель. Мокрый снег, падающий всю ночь, таял быстро. Расстаявший иней капал с елей.


– Гы-ы-ы-р на них! Бей!

– Га-а-а-а!

Шум внезапной драки всполошил ворон, птицы сорвались с голых веток, оловянное февральское небо испещрила черная и подвижная мозаика, насыщенный растаявшей влагой воздух заполнился карканьем. Лязгом и грохотом железа. Криком.

Битва была короткой, но яростной. Копыта изрыли снежное месиво, перемешали его с болотом. Кони ржали и тонко визжали, люди орали. Одни воинственно, другие от боли. Началось внезапно, закончилось быстро.

– Ого-го! Заходи-и-и! Заходи-и-и-и-и-и!

И еще раз. Тише, дальше. Эхо шарахалось по лесу.

– Ого-го-о-о! Ого-го-о-о-о-о!

Вороны каркали, кружась над лесом. Топот помалу удалялся. Крики затихали.

Кровь окрашивала лужи, впитывалась в снег.


Раненый армигер услышал приближающегося всадника, его встревожил храп коня и звон упряжи. Армигер охнул, попробовал подняться, но не смог, напряжение усилило кровотечение. из-под лат панциря сильнее запульсировала карминовая струя, сплывая по металлу. Раненый сильнее уперся плечами в поваленный пень, достал кинжал. Сознавая, насколько скверно это оружие в руках того, кто не может подняться, имея пробитый копьем бок и вывихнутую при падении с коня ногу.

Приближающийся гнедой жеребец был иноходцем, нетипичная постановка ног сразу бросалась в глаза. Всадник на гнедом коне не имел на груди знака Чаши, то есть, не был одним из гуситов, с которыми отряд армигера недавно провел схватку. У всадника не было оружия. И не было доспехов. Он был похож на обыкновенного путника. Раненому армигеру, однако, было известно, что сейчас, в феврале месяце Года Господнего 1429, в районе Стшегомских холмов путников не бывает. В феврале 1429 года по Стшегомским холмам и Яворской равнине не путешествовал никто.

Всадник долго присматривался к нему с высоты седла. Долго и молча.

– Кровотечение, – отозвался он наконец, – надо остановить. Я могу это сделать. Но только в том случае, если ты отбросишь прочь этот стилет. Если ты этого не сделаешь, то я отъеду, а ты управляйся сам. Решай.

– Никто… – охнул армигер. – Никто не даст за меня выкуп… Чтобы потом не получилось, будто я не предупредил…

– Бросишь стилет или нет?

Армигер тихо выругался, швырнул кинжал, сильно махнув наотмашь. Всадник слез с коня, отвязал вьюки, с кожаной сумкой в руках встал сбоку на колени. Коротким складным ножом перерезал ремни, соединяющие латы нагрудника и наплечника. Сняв латы, распорол и раздвинул пропитавшийся кровью акетон, низко наклонившись, заглянул.

– Неважно… – пробурчал. – Ох, неважно это выглядит. Vulnus punctum, колотая рана. Глубокая. Я наложу повязку, но без дальнейшей помощи нам не обойтись. Довезу тебя к Стшегому.

– Стшегом… осажден… Гуситы…

– Знаю. Не шевелись.

– Я тебя… – выдохнул армигер. – Я тебя, кажется, знаю…

– Мне, представь себе, твоя рожа тоже кажется знакомой.

– Я Вилкош Линденау… Оруженосец рыцаря Борсхница, упокой, Господи, его душу… Турнир в Зембицах… Я вел тебя в башню… Ведь ты… Ты же Рейнмар из Белявы… Ведь так?

– Ага.

– Ты ведь… – глаза армигера изумленно расширились. – Господи Иисусе… Ты ведь…

– Проклят в доме и во дворе? Согласен. Теперь заболит.

Армигер сжал зубы. В самый раз.

* * *

Рейневан вел коня. Скорчившийся в седле Вилкош Линденау охал и постанывал.

За холмом и лесом была дорога, недалеко от нее обгоревшие руины, остатки до основания разрушенных домов, в которых Рейневан с трудом распознал бывший кармель, монастырь ордена Beatissimae Virginis Mariae de Monte Carmeli, служащий когда-то домом демеритов, местом уединения и наказания оступившихся священников. А дальше был уже Стшегом. Осажденный.

Осаждающая Стшегом армия была многочисленной, Рейневан с первого взгляда оценил ее на добрые пятьшесть тысяч человек. Таким образом, подтверждались слухи, что Сиротки получили подмогу из Моравии. В декабре прошлого года Ян Краловец вел на силезский рейд почти четыре тысячи бойцов, с пропорциональным числом боевых колесниц и артиллерии. Колесниц в наличии было около пятисот. Что касается артиллерии, то собственно именно сейчас ей представился случай себя показать. Каких-то десять бомбард[7] и мортир[8] пальнули с грохотом, заволакивая дымом батарею и подступы. Каменные ядра со свистом полетели в город, врезаясь в стены и дома. Рейневан видел, во что попали снаряды, видел, во что целились. Под обстрел попали Башня Клюва и башня над Свидницкими воротами, главные оборонительные бастионы с юга и востока, а также богатые каменные дома на рынке и приходская церковь. Ян Краловец из Градка был опытным предводителем, знал на ком отвязываться и чье имение рушить. О том, как долго город оборонялся, решали обычно настроения среди городской аристократии и духовенства.

В принципе после залпа можно было ожидать штурма, но ничто на это не указывало. Дежурные части производили из окопов обстрел из арбалетов, гаковниц и тарасниц, но остальные Сиротки предавались безделью возле привалочных костров и кухонных котлов. Не наблюдалось никакой усиленной активности также в окрестностях шатров штаба, над которыми лениво развевались знамена с Чашей и Пеликаном.

Рейневан направил коня в направлении собственно штаба. Сиротки, возле которых они проезжали, равнодушно сопровождали их взглядом, никто их не задержал, никто не окрикнул и не спросил, кто они. Сиротки могли узнать Рейневана, ибо многие его знали. А может, им просто было всё равно.

– Голову мне здесь снесут… – забормотал с седла Линденау. – На мечах разнесут… Еретики… Гуситы… Черти…

– Ничего тебе не сделают, – сам себя убеждал Рейневан, видя приближающийся к нему патруль, вооруженный рогатинами и гизармами. Но для верности говори: «Чехи». Vitáme vas, bratři! Я Рейнмар Белява, узнаете? Врач нам нужен! Felčar! Пожалуйста, позовите фельдшера!


Когда Рейневан появился в штабе, его с места обнял и расцеловал Бразда из Клинштейна. После него начали трясти ему руку и хлопать по плечах Ян Колда из Жампаха, братья Матей и Ян Салавы из Липы, Пётр Поляк, Вилем Еник и другие, которых Рейневан не знал. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток и командующий походом, не дал выхода никаким чрезмерным чувствам. И не казался удивленным.

– Рейневан, – приветствовал он достаточно холодно. – Смотрите, смотрите. Рады видеть блудного сына. Я знал, что ты к нам вернешься.


– Пришло время кончать, – промолвил Ян Краловец из Градка.

Они обошли с Рейневаном линии и позиции. Были одни. Краловец хотел, чтобы они были одни. Он не был уверен, от кого и с чем Рейневан прибыл, ожидал секретных посланий, предназначенных исключительно для его ушей. Узнав, что Рейневан ничьим посыльным не является и никаких посланий не принес, нахмурился.

– Пришло время кончать, – повторил он, входя в окоп и проверяя ладонью температуру ствола бомбарды, охлаждаемой сыромятной шкурой. Смотрел на стены и башни Стшегома. А Рейневан все посматривал на руины разрушенного кармеля. На место, где – целую вечность тому назад – впервые встретил Шарлея. Целую вечность, подумал он. Четыре года.

– Пора кончать, – голос Краловца вырвал его из раздумий и воспоминаний. – Самое время. Мы свое сделали. Хватило нам декабря и января чтобы захватить и одолеть Душники, Быстшицы, Зембицы, Стшелин, Немчу, цистерцианский монастырь в Генриково, да плюс множество городков и сел. Преподнесли мы немцам науку, запомнят нас надолго. Но уже прошла масленица, уже начался Великий пост, елки-палки, девятый день февраля. Мы воюем, считай, уже более двух месяцев, причем зимних месяцев. Промаршировали, пожалуй, сорок миль. Тянем за собой телеги, тяжелые от трофеев, гоним стада коров. А дисциплина падает, люди устали. Оказала сопротивление нам Свидница, под которой мы стояли целых пять дней. Скажу тебе правду, Рейневан: у нас не было сил на штурм. Гремели пушками, бросали огонь на крыши, пугали, а вдруг свидничане сдадутся или хотя бы захотят вести переговоры, пожеговые выплатить. Но пан Колдиц не испугался, а нам пришлось уйти оттуда ни с чем. Полностью. Домой. Ибо время. Как ты считаешь?

– Я ничего не считаю. Ты тут командуешь.

– Командую, командую, – гейтман резко отвернулся. – Войском, мораль которого катится к чертям собачьим. А ты, Рейневан, пожимаешь плечами и ничего не считаешь. А что делаешь? Спасаешь раненного немца? Паписта? Привозишь, отдаешь лечить нашему фельдшеру. Оказываешь милосердие врагу? У всех на глазах? Дорезал бы его в лесу, мать твою!

– Не думаю, что ты всерьез это говоришь.

– Я поклялся… – проворчал сквозь зубы Краловец. – После Олавы. Дал себе слово, что после Олавы никому не будет милости. Никому.

– Мы не можем перестать быть людьми.

– Людьми? – У гейтмана Сироток едва пена не появилась на губах. – Людьми? А ты знаешь, что случилось в Олаве? В ночь перед святым Антонием? Если бы ты там был, если бы видел…

– Я был там. И видел.

Глядя в удивленные глаза гейтмана, Рейневан без эмоций повторил:

– Я был в Олаве. Я попал туда менее чем через неделю после Трех Царей. Сразу после вашего отъезда. Я был в городе в воскресенье перед Антонием. И все видел. Наблюдал также триумф, который потом праздновал Вроцлав по поводу Олавы.

Краловец какое-то время молчал, глядя из окопа на колокольню стшегомской церкви, с которой как раз начал раздаваться звон, звонко и звучно.

– Значит, не только в Олаве, но и во Вроцлаве ты был, – констатировал он. – А сейчас объявился здесь, под Стшегомом. Как гром средь ясного неба. Появляешься, исчезаешь… Неизвестно откуда, неизвестно как… Люди уж болтают всякое, сплетничают. Начинают подозревать…

– Что подозревать?

– Успокойся, не кипятись. Я тебе доверяю. Знаю, что что-то у тебя серьезное было. Когда ты с нами прощался под Велиславом, двадцать седьмого декабря, на поле битвы, мы уже тогда видели, что у тебя какие-то срочные, очень срочные и неслыханно важные дела. Уладил их?

– Ничего я не улаживал, – не скрывал горечи Рейневан. – Я же проклят. Проклят стоящий, сидящий и работающий. На горах и долинах.

– Как это?

– Это долгая история.

– Обожаю такие.


О приближении сегодня чего-то необычного во вроцлавском соборе объявил собравшимся в храме верным возбужденный гомон тех, что стояли ближе к трансепту[9] и хору. Они видели и слышали больше, чем остальные, столпившиеся в главном нефе и в двух боковых. Последние вынуждены были сначала удовлетворяться домыслами. И слухами, донесенными растущим, повторяющимся шепотом, проходящим по толпе, словно шелест листьев на ветру.

Большой тумский колокол начал бить, и бил глухо и неспешно, зловеще и мрачно, отрывисто. Язык колокола, это было слышно отчетливо, ударял в медь только односторонне, на одну сторону. Эленча фон Штетенкрон схватила ладонь Рейневана и сильно сжала. Рейневан ответил взаимным пожатием.

Exaudi Deus orationem meam

cum deprecor a timore inimici

eripe animam meam…

Портал, ведущий к ризнице, был украшен рельефами, представляющими мученическую смерть Иоанна Крестителя, покровителя собора. Оттуда выходили и пели двенадцать прелатов, членов капитула. Одетые в праздничные стихари, держа в руках толстые свечи, прелаты стояли перед главным алтарем, лицом к нефу.

Protexisti me a conventu malignantium

a multitudine operantium iniquitatem

quia exacuerunt ut gladium linguas suas

intenderunt arcum rem amaram

ut sagittent in occultis immaculatum…

Гомон толпы возрос, резко усилился. Потому что на ступени алтаря вышел собственной персоной епископ вроцлавский Конрад, Пяст из династии олесницких князей. Наивысший церковный сановник Силезии, наместник милостивого пана Зигмунта Люксембургского, короля Венгрии и Чехии.

Епископ был в полном церковном облачении. В украшенной драгоценными камнями митре на голове, в стихаре, одетом на туницелу, с пекторалью на груди и изогнутым как крендель епископским посохом в руке, он являл собою что-то действительно величественное. Окружала его аура такого достоинства, заставляющая подумать, что это не какой-то вроцлавский епископ сходит ступенями алтаря, но архиепископ, избранник, митрополит, кардинал, даже сам папа римский. Да что там, – персона более достойная и благочестивая, чем нынешний папа римский. Намного достойнее и благочестивее. Так думали многие собравшиеся в соборе. Да и сам епископ в конце концов думал так же.

– Братья и сестры! – Его сильный и звонкий голос, загрохотав, казалось, под высокими сводами, заставил утихнуть толпу. Затих, еще раз ударив, соборный колокол.

– Братья и сестры! – Епископ оперся на посох. – Добрые христиане. Учит Господь наш, Иисус Христос, чтобы мы прощали грешникам их провинности, чтобы молились за врагов наших. Это добрая и милосердная наука, христианская наука, но не к каждому грешнику может быть она направлена. Есть провинности и грехи, которым нет прощения, нет милосердия. Любой грех и хула будут прощены, но хула против Духа не будет прощена. Neque in hoc saeculo, neque in futuro, ни в этом веке, ни в будущем.

Дьякон подал ему зажженную свечу. Епископ взял ее в ладонь, облаченную в рукавицу.

– Рейнмар родом из Белявы, сын Томаша фон Беляу, согрешил против Бога в Троице Единосущного. Согрешил хулой, святотатством, колдовством, отступничеством от веры, да и обыкновенным преступлением.

Эленча, продолжая сильно сжимать руку Рейневана, сильно вздохнула, посмотрела наверх, на его лицо. И снова вздохнула, только теперь тише. На лице Рейневана не отобразилось никакого волнения. Лицо его было мертвым. Будто каменное. «Такое лицо у него было в Олаве, – поражаясь, подумала Эленча. – В Олаве в ночь с шестнадцатого на семнадцатое февраля».

– О таких, как Рейнмар из Белявы, – голос епископа снова возбудил эхо между колонн и аркад храма, – говорит Писание: ибо если, избегши скверн мира чрез познание Господа и Спасителя, опять запутываются в них и побеждаются ими, то конец их горше, чем начало. Ибо лучше бы им было не познать пути правды нежели, познавши ее, отвернуться от данной им святой заповеди. Исполнилось в них то, что написано: пес возвращается на свою блевотину, и вымытая свинья идет валяться в грязи.[10]

– К собственной блевотине, – еще сильнее повысил голос Конрад из Олесницы, – и к луже болота вернулся отступник и еретик Рейнмар из Белявы, разбойник, чародей, насильник, хулитель, осквернитель святых мест, содомит и братоубийца, виновник множества злодеяний, мерзавец, который ultimus diebus Decembris, коварно, ударом в спину, лишил жизни доброго и благородного князя Яна, владеющего Зембицами. Поэтому во имя Бога всемогущего, во имя Отца, и Сына и Святого Духа, во имя всех святых Господних, властью нам данной исключаем отступника Рейнмара из Белявы из сообщества Тела и Крови Господа нашего, отрубаем ветвь, соединяющую его с лоном святой Церкви, и прогоняем его из собрания верных.

В тишине, наступившей в нефах, было слышно только сопение и вздохи. Чейто приглушенный кашель. И чью-то икоту.

Anathema sit! Отлучен Рейнмар из Белявы! Будь он проклят в доме и во дворе, проклят в жизни и в кончине, стоящий, сидящий, в работе и в движении, в городе, в селе и на пашне, проклят на полях, на лесах, на лугах и пастбищах, в горах и в долинах. Хворь неизлечимая, pestylencja,[11] язва египетская, гемороиды, чесотка и парша пусть падут на его глаза, горло, язык, губы, шею, грудь, легкие, уши, ноздри, плечи, на яички, на каждый член от головы до пят. Будь проклят его дом, его стол и его ложе, его конь, его пес, будь прокляты его еда и напитки, и всё, чем он обладает.

Эленча чувствовала, как слеза сбегает по ее щеке.

– Объявляем, что на Рейнмара из Белявы наложена вечная анафема, что он низвергнут в бездну вместе с Люцифером и падшими ангелами. Считаем его трижды проклятым без какой-либо надежды на прощение. Пусть lux, свет его навсегда, на веки веков будет погашен, чтобы все знали, что отлученный должен погаснуть в памяти Церкви и людей. Да будет так!

Fiat! Fiat! Fiat!– проговорили могильными голосами прелаты в белых стихарях.

Вытянув перед собой в выпрямленной руке громничную свечу, епископ резко перевернул ее пламенем вниз и опустил. Прелаты последовали за ним, стук брошенных на паркет свечей смешался с чадом горячего воска и копотью потушенных фитилей. Ударил большой колокол. Три раза. И замолчал. Эхо долго блуждало и стихало под сводами.

Издавали смрад воск и копоть. Издавала смрад, испаряясь, мокрая и долго не меняемая одежда. кто-то кашлял, кто-то икал. Эленча глотала слезы.

Колокол в соседней церкви Марии Магдалины двойным pulsation объявил нону. Эхом ей вторила немного опоздавшая церковь Святой Элизабеты. За окном улица Сапожная заполнялась шумом и громыханием колес.

Каноник Отто Беесс оторвал глаза от иконы, представляющей мучения святого Варфоломея, единственной декорации строгих стен помещения, кроме полки с лампадками и распятием.

– Очень рискуешь, парень, – сказал он. Это были первые слова, которые он промолвил, с того момента, когда открыл дверь и увидел, кто стоит. – Очень рискуешь, показываясь во Вроцлаве. В моем разумении это даже не риск. Это дерзкое безумие.

– Поверь мне, преподобный отче, – опустил глаза Рейневан. – Я бы здесь не появился, не имей на то причин.

– О которых догадываюсь.

– Отче…

Отто Беесс хлопнул ладонью по столу, быстро поднял вторую руку, приказывая молчать. Сам тоже молчал долго.

– Между нами, – сказал наконец он, – тот человек, которого четыре года тому, после убийства Петерлина, благодаря мне, ты вытащил от стшегомских кармелитов… Как он говорил его зовут?

– Шарлей.

– Шарлей, ха. Все еще имеешь с ним связь?

– В последнее время нет. Но вообще-то да.

– Так вот, если вообще-то встретишь этого… Шарлея, передай ему, что у нас с ним горшки побиты. Подставил он меня сильно. К чертям пошли его рассудительность и расторопность, которыми он когда-то славился. Вместо Венгрии, как должен был, повез тебя в Чехию, затянул к гуситам…

– Не затянул. Я сам пристал к утраквистам. По собственной воле и по собственному решению, которое принял после долгих размышлений. И я считаю, что поступил верно. Правда на нашей стороне. Я считаю…

Каноник снова поднял ладонь, веля замолчать. Его не интересовало, что считает Рейневан. Выражение его лица не оставляло в этом никаких сомнений.

– Как я говорил, я догадываюсь о причинах, которые привели тебя во Вроцлав, – сказал он наконец, поднимая взгляд. – Догадался я о них без труда, причины эти у всех на устах, никто ни о чем другом и не говорит. Твои новые единомышленники и братья по вере, твои соратники в борьбе за правду, твои друзья и товарищи уже два месяца опустошают земли Клодзка и Силезии. Два месяца в порядке борьбы за веру и правду твои братья, Сиротки из Краловца, убивают, жгут и грабят. Остался пепел от Жембице, Стшелина, Олавы, и Немчи, дотла ограбили генриковский монастырь, обесчестили и опустошили половину Надодры. Сейчас, как говорят, обложили Свидницу. А ты вдруг появляешься во Вроцлаве.

– Отче…

– Молчи. Смотри мне в глаза. Если ты прибыл сюда, как гуситский шпик, диверсант либо эмиссар, покинь мой дом немедленно. Спрячься где-нибудь в другом месте. Не под моей крышей.

– Огорчили меня, – Рейневан выдержал взгляд, – твои слова преподобный отче. И подозрение, что я способен на подобную низость. Подумай, что я рисковал и подвергался опасности…

– Ты меня подвергал опасности, приходя сюда. За домом могут следить.

– Я был осторожен. И смогу…

– Знаю, что сможешь, – довольно резко прервал его каноник. – И знаю, что именно ты сможешь. Слухи разносятся быстро. Смотри в глаза. И говори прямо: ты здесь как шпион или нет?

– Нет.

– Значит?

– Я нуждаюсь в помощи.

Отто Беесс поднял голову, посмотрел на стену, на икону, на которой язычники при помощи большущих щипцов сдирали кожу со святого Варфоломея. Потом снова посмотрел в глаза Рейневана.

– Ох, нуждаешься, – подтвердил он серьезно. – Очень нуждаешься. Больше, чем ты думаешь. Не только на этом свете. На том также. Утратил ты меру, сынок. Утратил меру. На стороне своих новых товарищей и братьев по новой вере ты стоял так ревностно, что сделался известным. Особенно после декабря прошлого года, после битвы под Велиславом. Окончилось так, как должно было окончиться. Сейчас, если позволишь дать совет, молись, кайся и искупляй. Голову посыпай пеплом, да обильней. Иначе со спасением души у тебя дела плохи. Знаешь, о чем речь?

– Знаю. Я был при этом.

– Был. В соборе?

– Был.

Каноник молчал какое-то время, постукивая пальцами по крышке стола.

– Много бываешь, – сказал он наконец. – Боюсь, что слишком много. Я бы на твоем месте ограничил это бывание. Возвращаясь ad rem: с двадцать третьего января, от воскресенья Septuagesimae, ты пребывал вне Церкви. Знаю, знаю, что ты на это скажешь, гусит. Что это наша Церковь неправильная и отступная, а твоя права и правильна. И что тебе плевать на анафему. Плюй, если хочешь. В конце концов, не время и не место сейчас для теологических дискусий. Я уже понял, что пришел ты сюда искать помощи не в вопросах спасения души. Ясно, что речь идет о вещах более мирских и обыденных, скорее о profanum, чем о sakrum. Говори же. Рассказывай. Признавайся, что тебя гложет. А так как перед вечерей я должен быть на Тумском Острове, рассказывай покороче. Насколько возможно.

Рейневан вздохнул. И рассказал. Покороче. Насколько возможно. Каноник выслушал. Выслушав, вздохнул. Тяжело.

– Ох, парень, парень, – промолвил, качая головой. – Становишься чертовски малооригинален. Что ни проблема у тебя, то все из одной и той же бочки. Любая твоя забота, выражаясь по ученому, feminini generis.


Земля дрожала от ударов копыт. Табун галопом шел через поле, как в калейдоскопе мелькали лоснящиеся бока и зады, гнедые, вороные, серые, буланые, в яблоках и каштанах. Развевались хвосты и буйные гривы, белый пар из ноздрей. Дзержка де Вирсинг, оперевшись двумя руками на луку седла, смотрела. В ее глазах были радость и счастье, можно было бы подумать, что это не коневод смотрит на своих жеребчиков и кобылок, но мать на своих деток.

– Выходит, Рейневан, – повернулась она наконец, – что каждое твое переживание из одной и той же бочки. Каждая твоя проблема, выходит, носит юбку и косы.

Она пустила сивку рысью, устремилась за табуном. Он поспешил за ней. Его конь, стройный гнедой жеребец, был иноходцем, Рейневан не до конца еще освоился с нетипичным ритмом его хода.

Дзержка позволила ему с ней поравняться.

– Не получится мне помочь тебе, – сказала с усилием. – Единственное, что я могу сделать для тебя, так это подарить жеребца, на котором сидишь. И мое благословение в придачу. А также пришпиленный к узде медальон со святым Елисеем, покровителем коневодов. Это хороший скакун. Сильный и выносливый. Пригодится тебе. Бери от меня в дар. В знак большой благодарности за Эленчу. За то, что ты для нее сделал.

– Я лишь оплатил долг. За то, что она когда-то для меня сделала.

– Кроме коня, могу посодействовать еще советом. Возвращайся во Вроцлав, проведай каноника Отто Беесса. А, может, ты уже виделся с ним? Будучи во Вроцлаве с Эленчей?

– Каноник Отто в немилости в епископа. Кажется, именно из-за меня. Может питать обиду, может вообще не обрадоваться моему визиту. Который может ему повредить…

– Какой заботливый! – Дзержка выпрямилась в седле. – Твои визиты всегда могут повредить. Едучи сюда ко мне, в Скалку, ты не подумал об этом?

– Подумал. Но дело было в Эленче. Я боялся пустить ее одну. Хотел отвезти безопасно…

– Знаю. Я не слепа, коль ты приехал. Но помочь не могу. Потому что боюсь.

Дзержка отодвинула соболиный колпак на затылок, потерла лицо ладонью.

– Напугали меня, – сказала она глядя в сторону. – Напугали донельзя. Тогда, в двадцать пятом, в сентябре, под Франкенштейном, у Гороховой горы.

Ты помнишь, что там было? Надрожалась тогда так, что… Да что там говорить… Рейневан, я не хочу умирать. Я не хочу закончить как Ноймаркт, Трост и Пфефферкорн, как позже Ратгеб, Чайка и Посхман. Как Клюгер, сожженный в доме вместе с женой и детьми. Я прервала торговлю с Чехией. Не занимаюсь политикой. Сделала пожертвование на вроцлавский собор. И второе, не меньшее, – на епископский крестовый поход против гуситов. Надо будет, дам еще больше. Лучше это, чем увидеть ночью огонь над крышей. И Черных всадников во дворе. Хочу жить. Особенно сейчас, когда…

Запнулась, задумавшись, скручивала и мяла в ладони ремень вожжей.

– Эленча… – закончила она, отводя взгляд. – Если захочет, поедет. Я не буду ее задерживать. Но если бы она изъявила желание остаться здесь, в Скалке… Остаться на… Надолго. То я не буду иметь ничего против.

– Задержи ее здесь. Не позволь, чтобы она снова пошла куда-то добровольцем. У девушки есть сердце и призвание, но больницы… Больницы перестали в последнее время быть безопасными. Задержи ее в Скалке, пани Дзержка.

– Постараюсь. Что же касается тебя…

Дзержка повернула коня, направила его, став с Рейневаном стремя в стремя.

– Ты, родственничек, здесь гость желанный. Заезжай, когда захочешь. Но, на святого Елисея, имей немного приличия. Имей по отношению к этой девушке хоть немного сердца. Не тревожь ее.

– То есть?

– Не плачься перед Эленчей о своей любви к другой. – Голос Дзержки де Вирсинг обрел жесткие нотки. – Не признавайся ей в любви к другой. Не рассказывай, как велика эта любовь. И не вынуждай ее сочувствовать тебе по этому поводу. Не вынуждай ее мучиться.

– Не пони…

– Понимаешь, понимаешь.


– Ты прав, отче, – горько признал Рейневан. – Действительно, что ни проблема, то все женского рода, и множатся эти проблемы, поистине как грибы после дождя… Но сейчас самая большая проблема – это Ютта. А я в полном тупике. Абсолютно не знаю, что делать…

– Ну, тогда нас двое, – объявил серьезно каноник Отто Беесс. – Ибо я тоже не знаю. Я тебя не прерывал, когда ты длил свою повесть, хотя местами звучала она как песнь трубадура, поскольку содержала столько же фантастических невероятностей. Особенно не могу себе представить инквизитора Гжегожа Гейнча в роли похитителя панночек. Гейнч имеет собственную разведку и контрразведку, имеет сеть агентов, известно также, что он давно пытается усилить проникновение в среду гуситов, – любыми способами. Но похищение девушки! что-то никак не могу в это поверить. Хотя, все может быть.

– То-то и оно, – буркнул Рейневан.

Каноник уставился на него, ничего не говоря. Постукивал пальцами по столешнице.

– Сегодня Purificatio,[12] – сказал наконец. – Второй день февраля. После битвы под Велиславом прошло пять недель. Полагаю, что все это время ты проводил в Силезии. Где ты был? Может, монастырь в Белой Церкви посетил?

– Нет. Сначала было такое намерение… Настоятельница монастыря была чародейкой. Магия могла помочь в поисках Ютты. Но я туда не поехал. Тогда… Тогда я навлек на них опасность, на Ютту и на монахинь, на весь монастырь, едва не сделался причиной погибели. Слишком…

– Слишком боялся посмотреть настоятельнице в глаза, – холодно закончил каноник, – вскоре после того, как умертвил ее родного брата. А с навлеченным на монастырь несчастьем ты прав, а как же. Грелленорт не забыл. Епископ распустил конвент, клариски рассредоточены по разным монастырям, настоятельница выслана на покаяние. Ей еще повезло. Сестринство Свободного Духа, бегинская Третья Церковь, катаризм, магия… За это идут на костер. Епископ приказал бы сжечь ее, как пить дать, и глазом не моргнул бы. Однако как-то несподручно ему было судить за ересь и колдовство родную сестру князя Яна Зембицкого, которого он в то же время выставлял мучеником за веру, за душу которого приказал отслужить панихиду и бить в колокола на все Силезию вдоль и поперек. Аббатисе сошло с рук, отделалась раскаянием. Была колдуньей, говоришь? О тебе тоже говорят, что ты чародей. Что знаешь толк в чарах, с чародеями и всякими монстрами водишься. Почему же тогда у них помощи не ищешь?

– Я искал.


Село Граувейде не было сожжено, уцелело. Уцелевшим вышло также расположенное в полмиле дальше поселение Мечники. Это вселяло надежду, наполняло оптимизмом. Тем большим и болезненным было разочарование.

В монастырском селе Гдземеж не осталось почти ничего, впечатление необитаемости и запустения усиливал снег, толстым слоем покрывавший пепелище, снег, из яркой белизны которого кое-где торчали черные обугленные колонны, балки и грязные дымоходы. Не намного больше осталось от расположенного на краю села заезжего двора «Под серебряным колокольчиком». На месте, где он был, из-под снега выглядывала беспорядочная груда балок, стропил и коньков крыш, опирающаяся на остатки построенной конструкции и кучу почерневшего кирпича.

Рейневан объехал развалины кругом, вглядываясь в пожарища, все время пробуждающие милые воспоминания прошедшего года, зиму с 1427 на 1428 год. Конь осторожно ступал по щетинящемуся, оплавленному, огрубевшему снегу, переступал через балки, высоко приподнимая копыта.

Над остатками стены поднималась полоска сизого дыма, почти идеально вертикальная в морозном воздухе.

Слыша храп коня и скрип снега, стоя на коленях возле маленького костра, бородатый бродяга поднял голову, приподнял слегка падающую на брови меховую шапку. И вернулся к своему занятию, коим было раздувание жара, прикрытого полой шубы. Поодаль, под стеной, стоял закопченный котелок, сбоку отдыхали требуха, куль и снабженная ремнями котомка.

– Слава Иисусу, – поприветствовал Рейневан. – Ты оттуда? Из Гдземежа?

Бродяга поднял глаза, после чего вернулся к раздуванию.

– Здешние люди – куда подались? Может, знаешь? Корчмарь, Марчин Прахл с женой? Не знаешь случайно? Не слыхал?

Бродяга, как можно было сделать вывод из его реакции, либо не знал, либо не слышал, либо игнорировал Рейневана и его вопросы. Либо был глухим. Рейневан порылся в сумке, задумавшись, насколько может уменьшить свое скромное обеспечение. Краем глаза уловил какое-то движение.

Сбоку, под приземистым суком обвешенного сосульками дерева, сидел ребенок. Девочка, самое большее лет десяти, черная и худая, как тощая ворона. Глаза, которыми она в него вонзалась, тоже были вороньи: черные и как стекло неподвижные. Бродяга подул в жар, проворчал, поднялся, поднял руку, что-то пробормотал. Огонь с треском выстрелил из кучи хвороста. Девочкавороненок радостно отреагировала. Удивительным, свистящим и совсем нечеловеческим звуком.

– Йон Малевольт, – сказал громко, медленно и выразительно Рейневан, начиная понимать, кто перед ним. – Мамун Йон Малевольт. Не знаешь, где я мог бы его найти? У меня к нему дело, дело жизни и смерти… Я знаю его. Я его друг.

Бродяга поместил котелок на поставленных возле огня камнях. И поднял голову. Смотрел на Рейневана так, будто лишь сейчас отдал себе отчет в его присутствии. Глаза у него были пронзительные. Волчьи.

– где-то в этих лесах, – продолжал медленно Рейневан, – обитают две… Две женщины. Обладающие, хм-м… Обладающие Тайным Знанием. Я знаком с этими дамами, но не знаю дороги. Ты не соизволил бы мне ее показать?

Бродяга смотрел на него. По-волчьи.

– Нет, – сказал он наконец.

– Что – нет? Не знаешь или не хочешь?

– Нет – это нет, – сказала девочка-вороненок. С высоты, с верха стены. Рейневан понятия не имел, как она там оказалась, каким чудом могла туда попасть, причем незаметно, из-под дерева, где только что сидела.

– Нет – это нет, – повторила она с присвистом, втягивая голову в худые плечи. Рассыпавшиеся волосы падали ей на щеки.

– Нет – это нет, – повторил бродяга, поправив шапку.

– Почему?

– Потому. – Бродяга широким жестом показал на пепелища. – Потому что вы взбесились в своих злодействах. Потому что огонь и смерть перед вами, а после вас гарь и трупы. И вы еще осмеливаетесь задавать вопросы. Совета просить? О дороге расспрашивать? Друзьями называться?

– Друзьями называться? – повторил, как эхо, Вороненок.

– Что с того, – бродяга не отводил от Рейневана волчьего взгляда. – Что с того, что был ты тогда, как один из нас, на Гороховой горе? Это было когда-то. Сейчас ты, сейчас вы все преступлением и кровью заражены, как чумой. Не несите нам ваших болезней, держитесь подальше. Иди себе отсюда, человече. Иди себе.

– Иди себе, – повторил Вороненок. – Не желаем тебя тут.


– Что было потом? Куда ты попал?

– В Олаву.

– В Олаву? – каноник резко поднял голову. – Только не говори мне, что ты был там…

– В воскресенье перед Антонием? А как же. Был.

Отто Беесс молчал долго.


– Тот поляк, Лукаш Божичко, – сказал каноник, – это следующий загадочный вопрос в твоем рассказе. Я как-то видел его возле инквизитора раз, может два раза. Бегал за Гжегожем Гейнче по пятам, семенил за ним, как прислужник. Не произвел впечатления. Скажу так: на всемогущего серого кардинала он похож в такой же мере, как наш епископ Конрад на набожного и добропорядочного аскета. Выглядит, будто до трех с трудом считает. А если бы я захотел нарисовать ничто, то взял бы его, чтобы он мне позировал.

– Боюсь я, – серьезно сказал Рейневан, – что его внешность обманчива. Боюсь этого из-за Ютты.

– В обманчивость можно поверить, – кивнул головой Отто Беесс. – В последнее время видимость некоторых развеялась на моих глазах. Приводя в состояние ступора тем, что увидел, когда все развеялось. Но видимость – это одно, церковная иерархия – другое. Ни этот Божичко, ни любой другой порученец не сделал бы ничего самовольно, и даже не попробовал бы что-то делать за спиной инквизитора, без его ведома. Ergo,[13] приказ похитить и лишить свободы Ютту Апольдовну должен был дать Гейнче. А этого я себе никоим образом представить не могу. Это полностью не согласуется с моим представлением об этом человеке.

– Люди меняются, – закусил губу Рейневан. – На моих глазах тоже в последнее время развеялись видимости некоторых. Я знаю, что все возможно. Все может случится. Даже то, что трудно себе представить.

– Что правда, то правда, – вздохнул каноник. – Много дел, случившихся в последнее время, я тоже раньше никак себе не мог представить. Мог ли кто предположить, что я, препозит кафедрального капитула, вместо того, чтобы продвигаться к рангу инфулата, епископа епархии, а может, даже епископа титулярного in partibus infidelium,[14] буду понижен до ранга простого церковного певчего? И то благодаря сыночку моего наилучшего друга, незабвенного Генрика Белявы?

– Отче…

– Молчи, молчи, – каноник безразлично махнул рукой. – Не кайся, не провинился. Даже если бы я тогда предвидел, чем это всё закончится, я помог бы тебе и так. Я помог бы тебе и сейчас, когда за связь с тобой, гусит несчастный, грозят последствия во стократ более грозные, чем немилость епископа. Но помочь тебе я не в состоянии. Не имею власти. Не имею информации, а ведь власть и доступ к информации нераздельны. Не имею информаторов. Верных мне и заслуживающих доверия людей находят зарезанными в закоулках. Остальные, и слуги тоже, вместо того, чтобы доносить мне, доносят на меня. Вот хотя бы отец Фелициан… Ты помнишь отца Фелициана, которого называли Вшивым? Это он обрехал меня перед епископом. И продолжает обрехивать. Епископ за это помогает подниматься по карьерной лестнице, не ведая, что этот сукин сын… Ха! Рейневан!

– Что там?

– Тут мне мыслишка пришла в голову. Как раз в связи с Фелицианом собственно. Относительно твоей Ютты… Сгодился бы, наверное, один способ… Может и не самый лучший, но другие решения пока что в мою голову не приходят… Правда, дело требует времени. Несколько дней. Ты можешь остаться во Вроцлаве несколько дней?

– Могу.


На вывеске над входом в баню были нарисованы святые Косьма и Дамиан, покровители цирюльников. Первый был изображен с коробочкой бальзама, второй – с флаконом лекарственного эликсира. Художник не пожалел для святых близнецов ни краски, ни позолоты, благодаря чему вывеска притягивала взоры, а живостью цветовой палитры привлекала внимание даже издали. Цирюльнику с лихвой покрылись расходы на художника: хотя на Мельничной улице бань было несколько и клиенты имели выбор, «Под Косьмою и Дамианом» обычно всегда было полно людей. Рейневана еще два дня тому привлекла красочная вывеска, и чтобы избежать толкучки, ему пришлось заказать визит предварительно.

В бане, наверное, учитывая раннюю пору, действительно толкучки не было, в предбаннике стояли три пары ботинок и висели три комплекта одежды, охраняемые седым старичком. Старичок был сухой и хилый, однако с таким выражением лица, которого не постеснялся бы даже сам Цербер из Тартара. Поэтому Рейневан без опасений оставил на его попечение свой гардероб и пожитки.

– Зубки не тревожат? – с полной надежды улыбкой потер руки брадобрей. – Может, что-то вырвем?

– Нет, благодарю. – Рейневан чуть вздрогнул от вида клещей разных размеров, украшавших стены цирюльни. Клещам соседствовала не менее внушительная коллекция бритв, ножниц, ножиков и ножей.

– Но кровь-то пустим? – не сдавался банщик. – Ну как же не пустить?

– Сейчас февраль. – Рейневан свысока посмотрел на цирюльника.

Уже во время первого визита он продемонстрировал, что кое-что смыслит в медицине, ибо из личного опыта знал, что медиков в банях обслуживают лучше.

– Зимой, – добавил он, – не делают кровопускание. К тому же месяц молодой. Это тоже не сулит ничего хорошего.

– Коль так… – Банщик поскреб затылок. – Тогда одно бритье?

– Сначала купание.

Комната для купания, как оказалось, была в исключительном распоряжении Рейневана. Видимо, остальные клиенты пользовались парной, паром и березовыми вениками. Хлопочущий возле кадки бадмейстер, банщик, при появлении клиента отодвинул тяжелую крышку из дубовых досок. Рейневан попростецки залез в кадку, с наслаждением потянулся и погрузился по шею. Бадмейстр частично задвинул крышку, чтобы вода не стыла.

– Медицинские трактаты, – заговорил цирюльник, все еще присутствующий в помещении, – имею на продажу. Недорого. «De urinis» Эгидия Карбольена. Зигмунта Альбика «Regimen sanitatis».

– Благодарю. Покамест ограничиваю расходы.

– Коль так… Тогда одно бритье?

– После купания. Я позову вашу милость.

Теплая ванна разморила Рейневана, навеяла сон, и он невольно уснул. Разбудил его острый запах мыла, прикосновение помазка и пены на щеках. Он почувствовал скребок бритвы, один, второй, третий. Стоявший над ним брадобрей наклонил ему голову назад и провел бритвой по шее и адамову яблоку. При последующем, достаточно энергичном движении, бритва больно зацепила подбородок. Рейневан сквозь зубы выругался.

– Неужели порезал? – услышал он из-за спины. – Прошу прощения. Mea culpa.[15] Это из-за недостатка навыков. Dimitte nobis debita nostra.[16]

Рейневан знал этот голос. И польский акцент.

Не успел он что-либо сделать, как Лукаш Божичко уперся в дубовую крышку кадки, придвинул ее так, что она придавила Рейневана к клепкам, сильно сдавив грудь.

– Ты действительно, – промолвил посланник Инквизиции, – похож на майоран, Рейнмар из Белявы. Появляешься во всех кушаньях и блюдах. Сохраняй спокойствие и терпение.

Рейневан сохранил спокойствие и терпение. Сильно помогла ему в этом тяжелая крышка, успешно делая его заключенным в кадке. И вид бритвы, которую Лукаш Божичко продолжал держать в ладони и сверлил Рейневана взглядом.

– В декабре, под Зембицами, – Божичко сложил бритву, – дали мы тебе, припоминаю, поручение. Ты был обязан вернуться к Сироткам и ждать дальнейших распоряжений. Если мы в категорической форме не запрещали тебе разного проявления активности, в том числе следствия, розыска и преследования, то лишь потому, что считали тебя умным. Умный человек понял бы, что такая активность не имеет ни смысла, ни шанса, что поиски не дадут ни наималейшего результата. Что если нашим желанием является, чтобы что-то было скрытым, то оно будет скрыто и скрытым останется. In saecula saeculorum.[17]

Рейневан вытер поданным полотенцем разгоряченное лицо и мокрый лоб. Потом сильно вздохнул, собираясь с силами.

– А какие у меня гарантии, – проворчал он, – что Ютта вообще еще жива? Что во веки веков не скрыта на дне какого-либо рва? Я вам тоже кое-что припомню: в декабре, под Зембицами, я ни на что не соглашался, ничего вам не сулил. Я не обещал, что не буду разыскивать Ютту, и по очень простой причине – потому что буду. И не соглашался на сотрудничество с вами. По такой же простой причине – потому что не соглашаюсь.

Лукаш Божичко на какое-то мгновение задержал на нем взгляд.

– На тебя наложили проклятие, – сказал он наконец достаточно равнодушно. – Выдали significavit,[18] обещали вознаграждение за живого или мертвого. Если будешь шататься по Силезии и искать ветра в поле, прибьет тебя первый, кто узнает. И самое вероятное, настигнет и порешит тебя Биркарт Грелленорт, колдун, который постоянно пасет тебя. А даже если бы ты и сберег свою голову, имей ввиду, что для нас ты привлекателен как гусит, как лицо, приближенное к предводителю Сироток и Табора. Как частное лицо, преследующее свои собственные интересы и ведущее свое частное следствие, ты для нас никто. Становишься просто непривлекательным. Просто вычеркиваем тебя из списка. И тогда свою Ютту не увидишь уже никогда. Поэтому или – или: или сотрудничество, или о девушке забудь.

– Убьете ее?

– Нет, – Божичко не спускал с него глаз. – Не убьем. Вернем родителям, согласно данным им обещаниям. Согласно принятому договору, по которому пока что временно содержим панночку в изоляции. А когда дело затихнет и все утрясется, отдадим ее, и пусть родители делают с ней всё, что они в конце концов решат. А решать есть что, есть над чем подумать. Дочурка, похищенная преданным анафеме гуситом, одержимая и одурманенная, к тому же замешанная в деятельности еретической секты Сестер Свободного Духа… Так что семейство подчашего Апольда колеблется между тем, чтоб выдать своего непутевого отпрыска замуж, и тем, чтобы запереть ее в монастыре, причем уже утвердили, что монастырь должен быть как можно более удаленный, а вероятный муженек – из как можно более дальних краев. Тебе-то, Рейневан, в конце концов неважно, что они решат. В любом случае – увидеть свою Ютту шансы у тебя невелики. Ну, а чтобы быть с ней – вообще нет никаких.

– А если буду вас слушаться, тогда как? Вопреки данным родителям обещаниям вернете ее мне?

– Это ты сказал. И как будто бы угадал.

– Ладно. Что я должен сделать?

– Аллилуйя, – вознес руки Божичко. – Laetentur caeli, да веселятся небеса и да торжествует земля.[19] Воистину, прямые пути Господни, смело и быстро идут ими праведные к цели. Приветствую тебя на прямой дороге, Рейнмар.

– Что я должен сделать?

Лукаш Божичко посерьезнел. какое-то время молчал, покусывая и облизывая губы.

– Твои чешские приятели, Сиротки, – наконец-то заговорил он, – до позавчера, до Purificatio, стояли под Свидницей. Ничего там не добившись, пошли на Стшегом и взяли в осаду город. Достаточно, ох предостаточно насолили прекрасной земле Силезской эти уничтожающие все вокруг себя мирмидоняне. Поэтому для начала поедешь под Стшегом. Убедишь Краловца, чтобы снял осаду и убрался восвояси. Домой, в Чехию.

– Как я должен это сделать? Каким образом?

– Таким, как обычно, – улыбнулся посланник Инквизиции. – Понеже ты имеешь силы влиять на судьбы и события. Имеешь талант изменять историю, направлять ее течение в совсем новое русло. Ты подтвердил это совсем недавно, под Старым Велиславом. Определенно лишил Силезию Пяста, княжество зембицкое – пястовского наследства. У Яна Зембицкого не было потомства среди мужчин, с его смертью княжество попадает в непосредственное владение чешской короны. Отблагодарит ли тебя за это история, будет видно. Через пару сотен лет. Езжай под Стшегом.

– Поеду.

– И откажешься от сумасбродных розысков?

– Ага.

– Слежки и расследований?

– Ага.

– Знаешь что? Не очень я тебе верю.

Не успел Рейневан и глазом моргнуть, Лукаш Божичко схватил его за запястье и сильно вывернул руку. В его ладони блеснула открытая бритва. Рейневан было дернулся, но дубовая крышка по прежнему делала его заключенным, а хватка у Божичко была железной.

– Не очень я тебе верю, – процедил он, подсовывая ногой медный таз. – Пущу я тебе для начала чуточку крови. Чтобы поправить здоровье и характер. Особливо характер. Ибо я прихожу к выводу, что руководят тобою два темперамента попеременно – ты либо холерик, либо меланхолик. Темперамент же берется из жидкости, из зеленых и черных выделений желчи. Все эти нехорошие вещи накапливается в крови. Следовательно, пустим ее тебе немножечко. Ну, может немножечко больше, чем немножечко.

Он повел рукой и бритвой так быстро, что Рейневан едва уловил движение. Также почти не почувствовал и боли. Почувствовал тепло крови, текущей по предплечью, ладони и пальцах. Услышал ее журчание в тазу.

– Да-да, я знаю, – покивал головой Божичко. – Время сейчас неблагоприятное для кровопускания. Зима, молодой месяц, солнце в знаке Водолея, к тому же пятница, день Венеры. В такие дни эта процедура сильно ослабляет. Но это и хорошо. Для меня как раз важно немножечко тебя ослабить, Рейневан. Убавить слегка твою энергию, которую ты направляешь совсем не в несоответствующее русло. Чувствуешь? Уже слабеешь. И становится холодно. Дух жаждет, а тело как бы немножечко обмякает, да? Не дергайся, не борись со мной. Ничего тебе не будет, ты для нас слишком ценный, чтобы я подвергал опасности твое здоровье и без надобности умножал твои страдания. Не бойся, потом перевяжу тебе руку. Перевязку, поверь мне, я делаю лучше, чем брею.

Рейневан стучал зубами от пробирающего его холода.

Помещение бани танцевало перед его глазами. Монотонный голос Божичко доносился будто бы откуда-то издалека.

– Да, да, Рейневан. Собственно, так оно и есть. Каждая акция вызывает реакцию, любое событие имеет следствие, а каждое следствие является причиной дальнейших следствий. В Домреми, допустим, в Шампани, девочка по имени Жанна, слышала чьи-то голоса. Какие это будет иметь последствия? Каковы будут отдаленные последствия, вызванные ядром из французской бомбарды, которое осенью прошлого года под Орлеаном обезобразило лицо графа Солсбери? То, что после того, как Солсбери скончался в мучениях, командование армией, осаждающей Орлеан, принял граф Саффолк? Какое влияние на судьбы мира будут иметь стихи, которые уже в качестве нового познаньского епископа напишет Станислав Челэк? Или такой факт, что Сигизмунд Корыбут, которого хлопотами польского короля Ягеллы освободили из замка Вальдштайн, не вернется в Литву, но останется в Чехии? Или то, что Ягелло и римский король Сигизмунд Люксембургский вскоре приедут в Луцк на Волыни на совещание относительно судьбы Восточной Европы? Какое значение для истории имеет факт, что ни Ягеллу, ни Витольда невозможно отравить, поскольку регулярное употребление магической воды из тайных жмудских источников эффективно защищает их от отравы? Или, чтоб не далеко искать, то, что ты, Рейневан из Белявы, склонишь Сироток Яна Краловца вернуться в Чехию? Каждому хотелось бы знать, как те или иные события повлияют на историю, на судьбы мира, но никто не знает. Мне тоже хотелось бы и я тоже не знаю. Но поверь, я отчаянно стараюсь. Рейневан? Эй? Ты слышишь меня?

Рейневан не слышал. Он тонул.

В кошмарах.


Сонные кошмары в последнее время не были проблемой для Эленчи Штетенкрон, а если и были, то небольшой и не очень проблематичной. После полного рабочего дня возле больных в олавском приюте Святого Сверада Эленча была как правило слишком измученной, чтобы видеть сны.

Пробуждаясь и срываясь с кровати ante lucem, до зари, она вместе с Доротою Фабер и другими волонтерками бежала на кухню, приготовить кушанье, которое надо было скоро разнести больным. Потом была молитва в больничной часовне, потом хлопоты с больными, потом снова кухня, потом стирка, снова больничная палата, молитва, больничная палата, мытье полов, кухня, палата, кухня, стирка, молитва. В итоге сразу после вечернего Ave Эленча падала на постель и засыпала как убитая, судорожно сжав ладони на покрывале в пугливом предчувствии спешного пробуждения. Не удивительно, что такой образ жизни надежно лишил ее сновидений. Кошмары, которые когда-то были для Эленчи проблемой, перестали таковой быть.

Тем более удивляло, что они вернулись. С середины рождественского поста Эленче снова начали сниться кровь, убийства и пожары. И Рейневан. Рейнмар из Белявы. Рейневан приснился Эленче Штетенкрон несколько раз в таких кошмарных обстоятельствах, что она начала включать его в вечернюю молитву. «Храните его также, как и меня», – повторяла она в глубине души, склонив голову перед небольшим алтарем, перед Пиетой и святым Сверадом. «Ему, также как и мне, добавь силы, пошли утешение, – повторяла она, глядя на резное лицо Скорбящей. «Как меня, так и его охрани посреди ночи, будь ему опорой и защитой, будь стражем неусыпным. И дай мне хоть раз еще его увидеть», – добавляла она в самой глубине своей души так тихо и скрытно, чтобы ни Покровительница, ни святой не вменили ей слишком мирских мыслей.

Шестнадцатого января 1429 года, воскресенье перед святым Антонием, было для госпиталя таким же рабочим днем, как и будничные, поскольку работы неожиданно стало больше. Чешские гуситы, о которых много говорилось весь декабрь, подошли к Олаве в день Трех Царей, а на следующий день вошли в город. Обошлось, несмотря на мрачные и паникерские прогнозы некоторых, без штурма, боя и кровопролития. Людвиг, князь Олавы и Немчи, повел себя точно так же, как и год тому – принял с гуситами совместное соглашение. Обоюдовыгодное. Гуситы пообещали не жечь и не грабить княжьи поместья, взамен за что князь выделил раненым, больным и покалеченным чехам пристанище в обоих олавских госпиталях. А госпитали тут же наполнились пациентами. Не хватало нар и подстилок. Матрацы и соломенные тюфяки клали на пол. Была куча работы, усиливалась нервозность, быстро передающаяся всем, даже спокойным обычно монахам премонстрантам, даже спокойной обычно Дороте Фабер. Росла нервозность. Беспокойство. Усталость. И набирал силу парализующий страх перед чумой.

Гомон, который ее разбудил, Эленча сначала приняла за сонный бред. Со стоном дернула ворсистое покрывало, поворачивая голову на влажной от слюны подушке. «Снова этот сон, снова мне снится Бардо, – подумала она, качаясь на грани между сном и явью. – Захват и резня в Барде четыре года тому. Тревожно бьют колокола, трубят рога, слышно ржание коней, грохот, треск, дикий крик нападающих, вой убиваемых. Огонь, отражающийся в пленках окон, сверкающей мозаикой играющий на потолке…»

Она вскочила, села. Колокола били тревогу. Разносился крик. Отблеск пожара подсвечивал окна. «Это не сон, – подумала Эленча, – это не сон. Это происходит взаправду».

Она толкнула ставни. В комнату вместе с холодом ворвался угарный смрад. Невдалеке на рынке стоял визг сотен горлянок, сотни факелов сливались в мерцающую волну света. Со стороны Вроцлавских ворот были слышны выстрелы. Несколько соседних домов уже были объяты пламенем, зарево выползало на небо над Новым Замком. Факелы приближались. Земля, казалось, ходила ходуном.

– Что происходит? – спросила дрожащим голосом одна из волонтерок. – Горит?

Дом вдруг затрясся, разнесся треск и грохот проломленных ворот, дикий рёв, пальба. Бряцание оружия. Волонтерки и монашки начали кричать. «Только не это, – подумала Эленча. – Чтобы не так, как тогда в Барде. Не кричать, не пищать, не съеживаться в углу между колоннами. Не писать от страха, как тогда. Бежать. Спасать жизнь. Боже, где же пани Дорота?»

Снова треск проломленных дверей. Топот ног. Бряцание железа. Визг.

– Смерть еретикам! Бей, кто в Бога верует! Бей!

Притаившись в сенях в углу, Эленча видела, как военные и вооруженный сброд врывается в приют, видела выпученные глаза, вспотевшие и раскрасневшиеся лица, оскал взбесившихся убийц. Через мгновение она зажала ладонями уши, чтобы не слышать ужасающий вой убиваемых раненых. Зажмурилась, чтобы не видеть кровь, которая лилась по ступеням.

– Бить их! Резать! Резать!

Толпа с топотом пробежала прямо мимо нее, отдавая смрадом пота и перегара. Пронзительно кричали монашки в спальне. Эленча бросилась к двери, ведущей в прачечную. Из госпиталя продолжали доноситься душераздирающие вопли убиваемых. И дикое рычание убивающих. Послышался шум сапог, темноту прачечной осветили факелы.

– Монашечка! Сестричка!

– Курва гуситская! Бери ее, мужики!

Ее схватили, повалили на пол, дергающуюся впихнули между лоханками, придушили, набрасывая на голову тяжелое мокрое покрывало. Она кричала, задыхаясь от их смрада и запаха щелочи. Слышала гогот, когда на ней разрывали и задирали платье. Когда всовывали колени между ее ляжками.

– Эй! Что тут творится? Прекратить! Сейчас же, немедленно!

Ее отпустили, она сорвала покрывало с головы. В дверях прачечной стоял монах. Доминиканец. В руке – факел, на рясе – полупанцырь, на поясе – меч. Нападающие опустили головы, поворчали.

– Забавляетесь здесь, – рявкнул монах. – А там ваши братья расправляются с врагами веры! Слышите? Там, там сейчас место настоящих христиан! Там ждет дело Божье! Прочь отсюда!

Нападающие вышли, опустив головы, ворча и шаркая подошвами. Доминиканец вставил лучину в держатель и подошел. Эленча дрожащими руками пыталась стянуть вниз платье, задранное выше бедер. Из ее глаз лились слезы, губы дергались от сдерживаемого рыдания. Монах наклонился, подал ей руку, помог встать. Затем сильно ударил кулаком в ухо. Прачечная затанцевала в глазах девушки, пол ушел из-под ног. Она упала опять. Прежде, чем она пришла в себя, монах уже придавил ее коленями.

Эленча завизжала, выпрямилась, брыкнулась. Он с размаху дал ей пощечину, схватил за платье на груди, разорвал ткань резким движением.

– Сука еретическая… – прохрипел он. – Уж я тебя навер…

Не закончил. Рейневан предплечьем перегнул ему голову назад и ножом перерезал горло.


Они сбежали по лестнице в морозную ночь, в темноту, подсвеченную красным и все еще звучащую криками в шумом битвы. Эленча поскользнулась на обледенелых ступенях и упала бы, если бы Рейневан не подставил плечо. Она посмотрела вверх, на его лицо, посмотрела сквозь слезы, все еще ошарашенная, все еще не до конца уверенная, что это ей не снится. Ноги подкашивались под ней, не держали. Он заметил это.

– Мы должны бежать, – выдавил он из себя. – Должны…

Он схватил ее поперек, затянул за угол стены, в скрывающий мрак. Как раз вовремя. Переулком пробежал полураздетый и окровавленный мужчина, за ним с воем и ревом гналась толпа.

– Должны бежать, – повторил Рейневан. – Или же спрятаться где-то…

– Я… – Она смогла вдохнуть и превозмочь дрожание губ. – Ты… Спаси… Меня…

– Спасу.

Они вдруг оказались на рынке, возле позорного столба, среди обезумевшей толпы. Эленча посмотрела вверх, прямо в лицо Смерти. Крик ужаса застрял в ее гортани. «Это всего лишь скульптура, – успокаивала она себя, дрожа. – Просто скульптура в тимпане над западным входом в ратушу, скалящийся скелет, размахивающий косой. Просто скульптура…»

Из окон пылающей ратуши стреляли. Грохотало огнестрельное оружие, с шипением летели болты из арбалетов. «Это легкораненые чехи», – вспомнила с ошеломляющей ясностью Эленча. Легкораненых и выздоравливающих разместили в ратуше. Они не дали себя разоружить…

Она неуверенно шагнула, не ведая, куда идет. Рейневан задержал ее, сильно сдавил плечо.

– Стоим здесь, – выдохнул он. – Стоим, не двигаясь. Ускользнем от их внимания… Они как хищники… Реагируют на движение. И на запах страха. Если не будем двигаться, они нас даже не заметят…

Так они и стояли. Без движения. Как изваяния. Среди ада.

Ратуша пала, оборону прорвали, орда захватчиков с ревом ворвалась вовнутрь. Под обреченный вой начали выбрасывать людей из окон, на булыжную мостовую, прямо на ожидающие их дубины и топоры. С десяток извлеченных живых и полуживых остриями пик пригвоздили к стене. Тех, в ком еще теплилась жизнь, добивали, топтали, разрывали на куски. Кровь лилась ручьями, пенилась в водостоках.

От пожаров стало светло, как днем. Горела ратуша, Смерть, высеченная в тимпане, ожила в пляшущих отблесках, скалила зубы, щелкала челюстью, махала косой. Пылали дома восточной стороны рынка, горели мясные лавки за ратушей, горели суконные ряды, огонь пожирал мастерские валлонских ткачей и богатые торговые палатки на улице Марийной. Пламя плясало на фасаде и крыше госпиталя Святого Блажея, огонь прогрызал балки и гребни крыши. Перед госпиталем высилась гора трупов, на которую постоянно добрасывали новые тела. Окровавленные. Искалеченные. Побитые до неузнаваемости. Трупы тащили по рынку на веревках, набрасывая петли на шею либо на какую-то конечность тела. Волокли их к колодцам. Колодцы были уже переполненны. Из них торчали ноги. И руки. Растопыренные, направленные вверх, как бы взывающие о мести за злодеяние.

– Даже… – повторяла Эленча, с трудом шевеля одеревеневшими губами. – Даже если пойду я долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной.[20]

Она продолжала сжимать ладонь Рейневана, чувствовала, как ладонь сжалась в кулак. Посмотрела на его лицо. И быстро отвела взгляд.

Опьяневшая от злобы и убийства толпа плясала, пела, подпрыгивала, потрясая копьями с насаженными на острия головами. Головы пинали по мостовой, перебрасывались ими, как мячом. Складывали, как дары, как жертву перед стоящей на рынке группой всадников. Кони чуяли кровь, храпели, топали, звенели копытами.

– Надо будет тебе отпустить мне грехи мои, епископ, – понуро сказал один из всадников, длинноволосый мужчина в плаще, искрящемся от золотой и серебряной вышивки. – Княжеским словом чести я гарантировал этим чехам безопасность. Обещал убежище. Поклялся…

– Дорогой княже Людвиг, юный мой родственничек. – Конрад, епископ вроцлавский, приподнялся в седле, опираясь на луку. – Отпущу тебе грехи, когда только пожелаешь. И сколько пожелаешь. Хотя в моих глазах ты sine peccato,[21] а в глазах Бога, несомненно, тоже. Клятва, данная еретикам, является недействительной, слово, данное вероотступнику, ни к чему не обязывает. Действуем мы тут во славу Божью, ad maiorem Dei gloriam.[22] Эти добрые католики, воины Христовы, выражают там, посмотри, свою любовь к Богу. Ибо она проявляется в ненависти ко всему, что Богу противно и мерзко. Смерть еретика – это слава христианина. Смерть вероотступника угодна Христу. Для самого же еретика потеря тела – это спасение души.

– Только не думай, – добавил он, видя, что его слова не производят на Людвига Олавского должного впечатления, – будто бы я не имею к ним жалости. Имею. И благословляю их в час смерти. Вечный покой даруй им Господи. Et lux perpetua luceat eis.[23]

Следующая окровавленная голова подкатилась под ноги коня, на котором сидел князь. Конь шарахнулся, задрал голову, засеменил ногами. Людвиг натянул вожжи.

Чернь выла, ревела, визжала, обыскивала дома, охотясь за всё уменьшающимся количеством уцелевших. Воздух все еще сотрясался от доносившихся с улочек предсмертных криков. Стоял гул от пожара. Несмолкающим стоном бронзы заходились колокола. Скульптура Смерти в тимпане ратуши злорадно смеялась и размахивала косою.

Эленча плакала.

Рейневан закончил свой рассказ. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток, спершись на бомбарду, смотрел на Стшегом, черный и грозный в наступающем сумраке, как затаившийся лесной зверь. Смотрел долго. Потом резко отвернулся.

– Уходим отсюда, – бросил он. – Достаточно. Уходим. Возвращаемся домой.


Утро было туманное, а как для этой поры года, очень даже теплое. Колонна телег, с патрулями и авангардом легкой конницы впереди, с ротами загруженных щитами пехотинцев на флангах, шла на юг, оставляя за собой Стшегом. Трактом на Свидницу. На Рыхбах, Франкенштейн, Бардо, Клодзк, На Гомоле. В Чехию. Домой.

Скрипели под тяжестью груза оси, колеса выдалбливали в тающем снегу глубокие колеи. Щелкали кнуты, ржали кони, порыкивали волы. Ездовые ругались. Над колонной кружили стаи черных птиц.

В Стшегоме били в колокола.

Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресением поста, sabbato proximo ante dominicam Invocavit.


Гейтман Сироток наблюдал за выступлением с придорожной возвышенности. Порывистый ветер срывал плащ, хлопал знаменами.

Настроение было не из лучших. Простуженный Бразда из Клинштейна кашлял. Матей Салява сплевывал. Завсегда насупленный Пётр Поляк был насуплен еще сильнее. Даже приветливый обычно Ян Колда из Жампаха что-то ворчал себе под нос. Ян Краловец понуро молчал.

– О! Глядите! – Салява показал на замеченного вдруг всадника, который направлялся по заснеженному склону взгорья на север. – Кто это? Не тот ли раненный немчура? Ты так просто отпустил его, брат Ян?

– Отпустил, – неохотно признал Краловец. – Голота. Выкуп не дали бы. Ну, да чтоб его черти взяли.

– Даст Бог, возьмут, – харкнул Пётр Поляк. – Он ранен. Сам, без помощи, до Вроцлава не дотянет. Сдохнет где-то в сугробе.

– Не будет ни сам, ни без помощи, – возразил Ян Колда, показывая на другого ездока. – Ха! Да это же Рейневан на своем иноходце! Ты и ему позволил уехать, брат?

– Позволил. Он что, несвободен, что ли? Мы поговорили. Он сомневался, сомневался, я видел, что гложет его что-то. Наконец он сказал мне, что, мол, во Вроцлав должен вернуться. И всё.

– Ну и пусть его там Господь Бог возьмет под свою опеку, – резюмировал Бразда и кашлянул. – Поехали, братья.

– Поехали.

Съехав с возвышенности, они коротким галопом догнали колонну и выдвинулись в ее главу.

– Интересно, – сказал Бразда едущему рядом Яну Колде, удерживая коня идти рысью. – Интересно, что же там в мире слышно…

– А ты, – обернулся Колда, – куда опять навострился? Мир, мир. Что тебе до этого мира?

– Ничего, – признал Бразда. – Это я так. Из любопытства.


Утро было туманное, и как на месяц февраль – достаточно теплое. Всю ночь намечалась оттепель, на рассвете снег таял, отпечатки подкованных копыт и выдавленные колесами телег колеи моментально заполнялись черной водой. Оси и валки в телегах скрипели, кони храпели, возницы сонно матерились. Насчитывающая около трехсот повозок колонна двигалась медленно. Над колонной носился тяжелый, удушающий запах соленой сельди.

Сэр Джон Фастольф сонно покачивался в седле.

Из дремоты его вырвал возбужденный голос Томаса Блекбурна, рыцаря из Кента.

– Что там?

– Де Лэйси возвращается!

Реджинальд де Лэйси, командир передовой охраны, остановил перед ними коня так резко, что им пришлось даже зажмуриться от брызнувшего болота. На покрытом светлым юношеским пушком лице солдатика вырисовывался перепуг. Смешанный с волнением.

– Французы, сэр Джон! – завопил он, удерживая своего коня. – Перед нами! На восток и на запад от нас! В засаде! Тьма тьмущая!

«Конец нам, – подумал сэр Джон Фастольф. – Конец мне. Пропал я. А так было близко, так было близко. Едва не удалось. Удалось бы нам, если б не…»

«Удалось бы, – подумал Томас Блекбурн. – Удалось бы нам, если бы ты, Джон Фастольф, гадкий пропойца, не лакал до протери сознания в каждом придорожном трактире. Если бы ты, бесстыдный кобель, не блядовал в каждом местном борделе. Если бы не это, лягушатники не проведали бы о нас, давно уж были бы среди своих. А теперь мы пропали…

– Сколько… – сэр Джон Фастольф отхаркиванием прочистил горло. – Сколько их? И кто? Ты видел знамёна?

– Их… – замялся Реджинальд де Лэйси, устыдившись, что сбежал, не присмотревшись как следует к французским флагам. – Их где-то тысячи две… С Орлеана, поэтому это, возможно, Бастард[24]… Или Ла Ир…

Блекбурн выругался. Сэр Джон украдкой вздохнул. Взглянул на свое собственное войско. На сто всадников в броне. Сто пехотинцев. Четыреста уэльских лучников. Возницы и обозные. И триста телег. Триста вонючих телег, наполненных вонючими бочками вонючей соленой сельди, закупленными в Париже и предназначенными как постный провиант для осаждающей Орлеан восьмитысячной армии графа Суффолка.

«Селедка, – обреченно подумал сэр Джон. – Распрощаюсь с жизнью из-за селедки. Умру в куче селедки. Из селедки будет у меня гроб, из селедки будет надгробие. By God![25] Весь Лондон лопнет от смеха.

Триста телег сельди. Триста телег. Телег.

– Распрячь коней! – заревел по-бычьи сэр Джон Фастольф, стоя в стременах. – Выставить телеги в четырехугольник! Связать вместе дышла и колеса. Всем раздать луки!

«Свихнулся, – подумал Томас Блекбурн. – Или не протрезвел еще». Однако побежал выполнять приказы.

«Сейчас мы убедимся, сколько в том правды, – думал сэр Джон, глядя на оживление своего войска и формирование заграждения из телег. – В том, что рассказывали о богемцах, о гуситах, которые то ли из Восточной Европы, то ли из Малой Азии… Об их триумфах, о сокрушительных ударах, нанесенных саксонцам и баварцам… Об из знаменитом предводителе, по имени… God damn[26]… Жижка?

Было двенадцатое февраля 1429 Года Господнего, суббота перед первым воскресеньем поста. Засияло солнце, разогнав низко осевшую мглу. Сельдь, казалось, начала вонять еще сильнее. С востока, со стороны городка Руврэ, слышался нарастающий топот копыт.

– Луки в руки! – заорал, выхватывая меч, Томас Блекбурн. – They’re coming![27]

Ни Блекбурн, ни сэр Джон Фастольф понятия не имели, что живы еще совсем случайно, что уцелели благодаря счастливому стечению обстоятельств. Что если бы не эти обстоятельства, не видать бы им рассвета. Граф Жан Дюнуа, Бастард Орлеанский, узнал об обозе сельди еще несколько дней тому. Его полторы тысячи кавалерии из Орлеана, а также Ла Ир, Сэнтрай и шотландец Джон Стюарт, ожидали в засаде под Руврэ, чтобы сразу на рассвете атаковать английскую колонну и разгромить ее. Однако, хотя его очень отговаривали, Дюнуа построил свой план на графе Клермоне, стоявшем обозом под Руврэ. Граф Клермон был статным молодцем, красивым, как девушка. И окружал себя всегда другими красивыми юношами. О войне понятия не имел. Но он был кузеном Карла VII, и с ним приходилось считаться.

Отрок Клермон, как звал его Ла Ир, ясное дело, подвел по всем статьям. Упустил момент, утратил неожиданность. Не приказал атаковать, ибо был занят. Завтракал. После завтрака его пудрили и делали прическу. Во время причесывания граф улыбался одному из своих юных дружков, слал ему поцелуи, махал ресницами. Гонцов от Дюнуа граф проигнорировал. А об англичанах забыл. У него были дела и планы поважнее.

В замешательстве и без командования, когда стало ясно, что момент упущен, что англичан уже не удастся застать врасплох, когда Дюнуа извергал ругательства, когда Ла Ир и Сэнтрай бездействовали, разводя руками и зря ожидая приказаний, Джон Стюарт не выдержал. Вместе с шотландскими рыцарями на свой страх и риск он пошел в атаку на английские телеги. За ним пошла в бой часть утративших терпение французов.

– Целься! – крикнул Диккон Уилби, командир лучников, видя мчащийся на них панцирный клин. – Целься! Remember Agicourt![28]

Лучники, крякнув, натянули длинные луки. Заскрипели натянутые тетивы. Сир Джон Фастольф снял шлем, его огненно рыжая шевелюра засияла как боевой флажок.

– Сейчас! – Он заревел, как тур. – Fuck them good, lads! Fuck the buggers![29]

Хватило трех залпов, три ливня стрел, чтобы шотландцы разбежались. До телег добрели немногие, затем лишь, чтобы найти свою смерть. Прокололи их копья и гизармы, порубали алебарды и локаберские топоры. Крик убиваемых возносился в зимнее небо.

Де Лэйси и Блекбурн, хотя слышали о гуситах мало, а об их боевой тактике еще меньше, сходу поняли, что следует делать. Во главе своих ста тяжеловооруженных они выбрались из-за телег, чтобы начать контратаку и погоню. Наступая на пятки шотландцам, рубали их так, что аж эхо шло по равнине. Уэльсцы на телегах триумфально орали, поносили беглецов и показывали им два поднятых пальца.[30]

Сельдь воняла.

«Благодарю Тебя, Господи, – поднял очи горе сэр Джон Фастольф. – Благодарю вас, телеги. Слава вам, мужественные азиаты богемцы, слава тебе военачальник Жижка, хотя имя твое языческое, твой военный талант велик. I’ll be damned,[31] слава и мне, сэру Джону Фальстофу. Жалко, что Бардольф и Пистоль не могли это видеть, наблюдать день моей исторической виктории. Ха, эта битва, которая произошла под Руврэ в субботу перед первым воскресеньем поста Anno Domini 1429, прославится навеки как Битва за селедку. А обо мне…

Обо мне будут писать пьесы для театра».

Загрузка...