Сергей САРТАКОВ
СВЕТЛОЙ ДУШИ ЧЕЛОВЕК

Когда впервые на прилавках книжных магазинов появилась «Виринея» Л. Сейфуллиной, у меня только чуть начинал пробиваться пушок на верхней губе, и я был очень далек от мысли стать со временем писателем. И уж вовсе невероятным представилось бы мне тогда возможное (пусть даже и небольшое) знакомство с автором «Правонарушителей» и «Перегноя», широко нашумевших еще до выхода в свет «Виринеи». Л. Сейфуллина стала известной писательницей, жила тогда уже в Москве, а я добывал топором свой хлеб насущный в таежных отрогах Восточного Саяна.

Помню, как я купил в Нижнеудинске «Виринею» в мягкой рыжеватой обложке, но с портретом автора на ней. Помню, с каким наивным удивлением я разглядывал по-ребячьи круглое лицо писательницы с высоко поднятыми дугами бровей и простодушной челкой, спускавшейся почти к самым глазам: это такая, обыкновенная и есть Л. Сейфуллина! Это она смогла написать «Перегной» и «Правонарушителей»! Помню, с какой особой жадностью я стал после этого читать «Виринею», читать и искать в книге, где же там спряталась она сама, эта простодушная маленькая женщина с круто выгнутыми бровями и пристальным взглядом очень темных глаз. Читал и не находил. Нет, на обложке была не Виринея. Но ведь Виринею создала она, не кто иной! И я все читал, и сравнивал, и думал: «Ах, как сильна магия слов! Какой огромный талант у этой женщины!» И мне казалось, что я постепенно начинаю все же понимать не только Виринею, но и Л. Сейфуллину.

С тех пор и запали мне в память эти два женских образа. Я говорю «два образа» потому, что сама Л. Сейфуллина в моем сознании отожествилась тоже с понятием литературного героя.

И вот прошло двадцать лет. Виринея стала как-то отдаляться, забываться, стираться в своих очертаниях, а Л. Сейфуллина нет-нет да и напоминала о себе. То со страниц школьной хрестоматии, то со столбцов энциклопедического словаря, то в жарком споре почитателей ее таланта.

В 1945 году вышла в свет моя первая книжка «Алексей Худоногов». Понятно волнение, с каким я ждал писательских оценок своего труда. Ну, отзывы читателей, ну, рецензии в газетах… Все это важно, нужно, все это хорошо (и если даже плохие — тоже хорошо!), но мне важнее всего было услышать отзыв человека, делающего прекрасные книги. Не потребителя и не оценщика литературы, а мастера, кто сам создает литературу.

Несколько экземпляров книжки я послал в Союз писателей. А через месяц или два и сам приехал в Москву. Зашел в областную комиссию Союза. Здесь я бывал уже не впервые, но в качестве автора отдельно изданной книжки — первый раз. Секретарь областной комиссии А. Я. Годкевич, всех литераторов знающая по имени и отчеству и даже по названиям их произведений, сразу ошеломила меня:

— А, Сергей Венедиктович! Приехали! А Лидия Николаевна все спрашивает меня, когда она сможет повидаться с вами.

— Какая Лидия Николаевна?

— Сейфуллина.

— Сейфуллина!.. Со мной!..

— Да. Я ей сейчас позвоню, а вы пока почитайте. Она что-то вот здесь написала о вашем «Алексее Худоногове».

Я впился глазами в лист бумаги, исписанный крупно и неровно, немного вверх всползающими строчками. Выходит, «это» обо мне написала Сейфуллина собственной рукой. И расписалась. Та самая Л. Сейфуллина, фамилию которой я видел не иначе как отпечатанной типографски, это был отзыв крупного мастера о моей первой работе.

«В небольшой книжке — пять рассказов. Название первого хорошо определяет тон, авторскую манеру рассказывать. Называется первый рассказ «У костра». У костра обычно рассказывают вдумчиво и задушевно, внимательно вслушиваясь в себя и в окружающую природу…»

Потом шел ряд примеров, подтверждающих эту мысль, и сердце у меня млело от восторга. Здесь встречались такие комплименты: «незаурядное писательское дарование», «острота особого художественного зрения», «быт и речь таежной Сибири, характеры живущих в ней людей — свои для Сергея Сартакова. Он их знает и любит и умеет оценить каждое слово умного, образного и красочного их языка», «в общем, книжка С. Сартакова хороша». И даже как-то не строгими, мало охлаждающими пыл казались наряду с этими словами и другие: «…книжка хороша, но только как предвестник будущих произведений», «автору необходимо сжаться в слишком словоохотливой речи», «иногда врываются в писательскую речь Сартакова стертые, дешевенькие, ходовые слова», «стоит ему увидеть картину или явление природы, и природа уже вытесняет, отстраняет человеческую судьбу…»

А дальше случилось как в сказке. Я не успел ещо дочитать последних строк, как А. Я. Годкевич воскликнула:

— Вот и Лидия Николаевна! А я звонила вам, но мне сказали, что вы как раз поехали сюда. Знакомьтесь: это и есть автор «Алексея Худоногова».

Сейфуллина подала мне руку. Не пожала, именно — подала и тотчас отняла, словно стараясь всячески сократить церемонию первого знакомства.

Лидия Николаевна была «маленькой», но только в самом душевно-ласковом значении этого слова. Глядя снизу вверх на меня, она ободряюще улыбалась — не раз приходилось иметь ей дело с начинающими авторами.

— Тут я, кажется, очень свирепо расправилась с вами, — говорила она, — но это ведь не для печати, а в своем кругу.

— Да что вы, Лидия Николаевна! У вас сплошные похвалы. Моя книжка совсем не стоит этого.

— Значит, не обиделись! Хорошо. Вы курите? — и потянулась к своей потертой сумочке за папиросами. Удивилась, что я не курю. А потом радостно засмеялась. — Да что же я! Конечно! Это и по вашей книжке было понятно.

Она сидела в простеньком темном платье, поглаживая пышный бархат дивана, втиснувшись спиной в самый его уголок, и оттого казалась еще более маленькой, курила как-то непрофессионально и говорила, говорила без умолку. Расспрашивала меня о Сибири, о своих знакомых сибирских писателях — знакомых и мне, о том, с кого я писал своих героев — «так щедро пишут только о подлинных людях, вы бестолково расточительный литератор», — и вспоминала начало своего творческого пути в журнале «Сибирские огни». Все это было как бы мельком, мимоходом, на подступах к чему-то главному, но это было и необходимым, чтобы вызвать у меня доверие к себе, дать мне понять, что дружеское ее участие искренне. А на правах друга можно будет потом говорить прямее и резче.

А я слушал и сопоставлял наш разговор с разговорами об этой же книге… неважно, где и с кем. Важно то, что ни один еще человек не сливал так тесно в своих размышлениях автора, героев его книги и сам творческий процесс, как это делала Лидия Николаевна. Она умела все это видеть сразу, одновременно, в один охват, и отчетливо различать, в чем герой книги оказался выше живого героя, или, наоборот, где автор своей персоной задавил, стиснул внутренний ход событий, так сказать, сделал уродливо выпирающим сам творческий процесс. Вот, мол, любуйтесь, это я писал, это мой почерк, моя манера.

Мы не заметили, как пролетело несколько часов в беседе, благо нам никто не мешал, и поняли, что пора кончать разговор, только тогда, когда А. Я. Годкевич предупредила:

— Я ухожу. Смотрите, как бы вас не замкнула уборщица.

Лидия Николаевна соскочила с дивана, замахала руками: «Нет, нет, я этого очень боюсь. У меня когда-то был такой случай», — и стала прощаться со мной.

— Ну, мы теперь будем встречаться! Я вижу — вас не остановишь, вы теперь будете писать и писать, — она слегка вздохнула. — А я вот стала читательницей. Вы думаете, это легко?

Ее живое, смеющееся лицо с тугой челочкой над глазами на мгновение потускнело.

— Это очень не легко, даже совсем не легко, — сказала она, заталкивая, именно заталкивая как попало в свою сумочку носовой платок, коробок спичек и сплющенную пачку папирос. — Да, не легко. Но плохо писать и еще тяжелее.

И тут она прибавила то, что, может быть, уже и с самого начала хотелось ей сказать мне:

— А вы знаете, Сергей Венедиктович, вы очень следите за собой. У вас в рассказах очень много достоверности, и это может обмануть читателей, они и не заметят, что в дело пошли совсем еще не отработанные по-писательски строчки. А художник не имеет права этого делать. Вы понимаете? Не имеет.



Второй раз мы с Лидией Николаевной встретились через год. И в той же комнате областной комиссии Союза писателей. Обсуждалась рукопись моей повести «По Чунским порогам».

Как обычно на таких обсуждениях, спор завязался не о всей повести в целом, а сосредоточился на одной ее стороне, на одном качестве. Именно: допустим ли в советской литературе такой оттенок юмора, как у меня. Не перепев ли это Джерома К. Джерома! И хотя всем совершенно ясно было, что автору повести «По Чунским порогам» до Джерома К. Джерома так же далеко, как от Чуны до Темзы, разговор постепенно приобрел по смыслу своему примерно такой оборот: «Да, это, без сомнения, не Джером, но почему же мы все время вспоминаем Джерома? Стало быть, налицо подражание, а подражание — плохая литература».

Тогда слово взяла Лидия Николаевна. У меня сохранилась стенографическая запись ее выступления. Нет надобности цитировать его, но говорила она о повести много хорошего, а главное, так темпераментно, страстно защищала ее, будто автору повести грозила неминуемая и немедленная гибель. При первой нашей встрече Лидия Николаевна мне показалась беспредельно доброй и мягкосердечной, человеком, который не может, не умеет сказать ни одного резкого слова. Теперь я видел ее сердитой. Даже очень сердитой. В голосе у нее звучала медь, угольно-черные глаза стали строгими и взгляд каким-то тяжелым, убивающим того, с кем она спорила. И на поле сражения, вероятно, оказалось бы много трупов, если бы с другого конца стола Николай Иванович Замошкин не крикнул:

— Милая Лидия Николаевна, да мы все согласны с вами. Согласны были с самого начала.

Она остановилась, недоуменно поглядывая на Николая Ивановича — не шутит ли он? Поняла, нет, не шутит. И тогда вся свирепость сразу сбежала с лица Лидии Николаевны, но, прежде чем рассмеяться, она успела все же сказать совершенно серьезно:

— А я могла бы вам и выцарапать глаза. Вы сами знаете, на полпути я не останавливаюсь.

И закурила с высоким наслаждением победителя. Когда обсуждение было закончено, Лидия Николаевна аодошла ко мне.

— Я, кажется, погорячилась. Повесть у вас действительно пока совсем еще не вышла, я ее видела такой, какой она должна быть, — и, заметив смятение у меня на лице, поспешила добавить: — Ну, будет же, конечно! Ведь я бы не смогла увидеть того, чего вовсе нет.

Она откашлялась и закончила с хрипотцой в голосе:

— Нет, вы не понимаете, до чего же приятно защищать кого-нибудь!

Потом, еще позже, у выходной двери, она сказала мне:

— Дело вовсе не в характере юмора: Джером — не Джером. Бранить вас нужно было, но не за это. Вы все еще злоупотребляете достоверностью, а над словами думаете мало.

Вскоре после этого у меня был напечатан маленький рассказ «Василь». Помещен он был в сборнике, выпущенном Красноярским краевым издательством ко дню выборов в Верховный Совет СССР. Писал я его наскоро, и сюжет был сугубо «кампанейский»: приемный сын путевого обходчика в страшнейшую пургу, вместо старика обходчика, несет «соседям» за десятки километров номер газеты, в котором сообщается о назначении дня выборов. Начертав на уголке страницы сборника дарственную надпись, я послал его по почте Лидии Николаевне. Прошло не больше двух недель, и мне позвонили из издательства: «Пришло от Сейфуллиной письмо, нечто вроде «закрытой» рецензии на наш сборник к выборам». Я подивился: почему рецензия, почему в издательство! Но так дорого было прочесть, что пишет Лидия Николаевна! И я, бросив все дела, побежал в издательство.

К сожалению, это письмо не сохранилось, и поэтому цитировать его мне придется по памяти. Письмо действительно, как рецензия, начиналось словами: «Красноярское краевое издательство выпустило в свет сборник…» А потом шел беглый обзор напечатанных в нем статей, очерков, рассказов и стихов. Добрая же половина письма посвящена была моему «Василю». И здесь я почувствовал ту самую свирепую Сейфуллину, которая метала громы и молнии в адрес моих оппонентов на обсуждении повести «По Чунским порогам».

Начинала она свои размышления относительно «Василя» приблизительно так: «В этом сборнике напечатан рассказ писателя Сартакова. Трудно сказать, рассказ ли это и писателем ли он написан — так мало в этом произведении литературных достоинств. И думаешь, что это: вытащенный из корзины черновик или свидетельство полной нетребовательности к себе С. Сартакова! Как посмел писатель принести в издательство такую рукопись и как посмело издательство ее напечатать?..»

Пожалуй, письмо написано было и помягче, но оглушило оно меня так, как оглушили бы каждого автора приведенные выше слова, и я пересказываю их здесь уже с поправкой на тогдашние свои ощущения. А дальше шло: «Сюжетная схема выпирает отовсюду, как скелет у истощенной лошади. Автор все время бьет читателя в лоб, хочет убедить его — верь, что было так, но достоверности в рассказе нет ни малейшей…»

Поздней весной того же года мне довелось снова поехать в Москву. Я позвонил на квартиру Сейфуллиной.

— Лидия Николаевна, здравствуйте. Узнаете?

— А, это вы! Я очень ошиблась в своем письме. Жалею…

— Да нет, что вы, Лидия Николаевна! Я полностью согласен…

— Не перебивайте. Ошиблась. Мне следовало написать письмо резче. И я жалею, что не добавила: за такие рассказы полагается с автора взыскивать стоимость испорченной бумаги.

Нет, она не смеялась, я это чувствовал по голосу, в нем кипела та самая благородная ярость, которую мне уже приходилось наблюдать, когда она защищала меня. Как резко изменилось положение! Боже, что за роковой, злополучный «Василь»! Какими-то несчастными тремя страничками я начисто погубил себя во мнении Сейфуллиной. И я, онемелый, держал телефонную трубку возле уха и думал: уместно ли будет мне после этого еще когда-нибудь позвонить Лидии Николаевне? А она все продолжала свою словесную порку: «Поймите, нельзя такие вещи печатать. Вы это понимаете?..» Наконец устала, остановилась, я слышал, как она перевела дыхание.

— Вы слушаете?

— Слушаю, Лидия Николаевна.

— Тогда вот что, вы приезжайте сейчас ко мне. Я купила бублики, они еще теплые. Расскажете, над чем вы работаете.

— Да я…

— Ну вот! Обиделись? Скажете: «Ничего не пишу»! Вы должны писать, много писать, все время писать. Иначе у вас только «Васили» и будут получаться.



Зимой 1947 года Лидия Николаевна приехала в составе делегации правления Союза писателей в Новосибирск на празднование двадцатипятилетнего юбилея журнала «Сибирские огни». Я тоже был на этом юбилее. Но сложилось как-то так, что встречи наши были мимолетные, на ходу: всё заседания, заседания, потом начались творческие семинары, а Сейфуллина оказалась не в той группе, где я. Она работала очень прилежно, читала бесчисленное количество рукописей, тщательно, с карандашом; и к вечеру, конечно, так уставала, что заходить к ней в номер, мне казалось, было бы просто жестокостью.

Но оказалось, что я ошибался, оценивая силы Лидии Николаевны.

Железнодорожники станции Инской пригласили группу писателей в гости. Среди приглашенных была и Сейфуллина. Палил настоящий сибирский сорокаградусный мороз, ехали мы в автобусе тех времен с очень жесткими рессорами, дорога — сплошные ухабы. Болтало нас, как в маслобойке, стекла в окнах занесло плотным инеем, но Лидия Николаевна, бог весть где раздобыв себе подшитые валенки, сидела преспокойно на переднем диване к нам лицом и всю дорогу рассказывала какие-то веселые истории.

Запомнилось мне, как по приезде в Инскую шофер спросил кого-то из нас: «А что это за веселая бабушка ехала с вами?» Ему сказали: «Сейфуллина». Он знал, что вез писателей. И вдруг задумался: «Постойте, постойте, как… Сейфуллина? Та самая?» Мы подтвердили: «Та самая». И шофер, хлопнув кожаными рукавицами, побежал догонять Лидию Николаевну: «Товарищ Сейфуллина, это вы? Да я ведь читал ваши книги! Ну никак я не думал, что вы, извините, живая и приедете к нам, а теперь вот — даже в Инскую». И стал себя укорять, что вел машину так неосторожно, и пообещал обратно повезти нас «как в лодочке».

— Вот расскажу-то я ребятам: возил Сейфуллину!

Все мы, остальные, явно были не в счет.

Собственно, такой удел выпал нам и на вечере. Все внимание, вся любовь зрительного зала была только к ней, к нашей милой Лидии Николаевне. Она вошла — и все зааплодировали. Она поднялась, когда ей предоставили слово, и долго не могла начать свою речь — никак не прекращались аплодисменты. Она смущенно сказала, что, честное же слово, она не знает, о чем говорить, она так мало пишет в последние годы, а можно ли жить старым богатством — и снова аплодисменты заглушили ее слова.

Сейфуллина стала рассказывать о своей литературной юности. Как она явилась со своим первым произведением в редакцию и объяснила, что пришла по поручению сестры. А редактор читал, крутил головох! и повторял: «Н-да, скажите вашей сестрице…» И дружеский смех перекатывался по зрительному залу.

Потом Лидия Николаевна припомнила, как она выступала вместе с Маяковским и как, чтобы не выглядеть вовсе ребенком рядом с гигантской фигурой поэта, она подкладывала себе под ноги стопу книг. А Маяковский поощрительно трепал Сейфуллину по плечу и говорил: «Ей они под ноги только и годятся. Мал золотник, да дорог». И еще более ласковым смехом отзывался зрительный зал на эти слова.

Возможно, добрая половина присутствующих и не читала ее произведений, в те годы как-то не переиздавали Сейфуллину. Но кто же не знал ее имени? Кто не запомнил Сейфуллину как одну из зачинательниц советской литературы! Со зрительным залом вела сейчас разговор сама живая история нашей литературы.

После творческой встречи инские железнодорожники устроили небольшой банкет. Точнее, это был даже не банкет, а просто дружеское чаепитие. Без пышных речей, без торжественного ритуала, да и на столе стояло совсем не банкетное, а очень скромненькое угощение. Но это и придавало особую теплоту и задушевность нашей беседе. Трудно пересказать ее содержание. Самые пестрые вопросы и ответы, реплики и возгласы сыпались вперекрест… Впрочем, это, пожалуй, как раз и определяло главное содержание разговора — говорить буквально обо всем и как придется, свободно и непринужденно. Лидию Николаевну вначале хотели сделать как бы председателем вечера. Она испуганно округлила глаза, так искренне и протестующе замахала руками, что даже выбила у соседа папиросу, и жалобно заявила: «Ну вот, а я так озябла и думала попить чаю». С этого и рухнула вся официальность, и все пошло веселым колесом.

Уезжали мы от железнодорожников далеко за полночь. Шофер нас вез теперь действительно «как в лодочке», хотя по довольно-таки крутым волнам. Все мы были изрядно измучены, но диво — меньше всего это было заметно на Лидии Николаевне. Она пристроилась опять на полюбившемся ей переднем диване, лицом к нам, и всю дорогу забавляла нас своими рассказами.

Лидия Николаевна говорила:

— Ах, как мне всегда хочется написать еще что-нибудь хорошее… очень хорошее! Писатель обязательно должен все время писать, и все время писать лучше. И я напишу, честное слово, напишу еще…

Глаза у нее молодо блеснули, и вся она сразу как-то подобралась, словно готовясь к трудному прыжку.

Такой она ярче всего мне и запомнилась: жизнерадостной «маленькой Сейфуллиночкой», всегда готовой кого-нибудь защищать, а защищая — обязательно яростно нападать на своих противников. Запомнилась со своей фанатичной любовью к литературе, всеми писателями и читателями нежно любимая.


© Сартаков Сергей Венедиктович, текст, 1960

Загрузка...