Уже много лет назад я поймал себя на том, что, упоминая события 1991 года и последующих лет, невольно называю их «Катастрофой» – именно так, с большой буквы, а не «победой демократии» и даже не нейтральным «распадом Советского Союза».
Разумеется, множество людей (далеко не только евреев) привычно указывает на недопустимость использования термина, закреплённого историей за геноцидом евреев фашистами во время войны.
Но, если сопоставить последствия распада Советского Союза и Холокоста (как это принято называть на русском языке, да и на других языках мира) для соответствующих народов, мы увидим, что, несмотря на отчетливо меньшее количество жертв (в пропорциях к населению), последствия для нашей страны и нашего народа были если и не хуже, то, по своей тяжести, по крайней мере сопоставимы.
В самом деле: Холокост – сознательное убийство 6[1] из 38 миллионов евреев, живших в то время в мире -16 %. Больше этого относительные потери составили только в Белоруссии (где погиб, как известно, каждый четвертый), но не стоит забывать, что значительная часть ее жителей как раз и были евреями.
Демографические потери от этого, – не родившиеся дети и люди, умершие в своих постелях, но раньше среднестатистического срока, от голода, болезней и переживаний, – насколько я знаю, не оценены, но их чудовищность понятна.
Вместе с тем еврейский народ отнюдь не был сломлен этой чудовищной попыткой истребления. Напротив – произошел взлет еврейского самосознания, увенчавшийся, при общем чувстве вины перед евреями и активной на самом важном, первом этапе поддержке Советского Союза, созданием государства Израиль.
Самосознание израильтян (по крайней мере, элиты) того времени было абсолютно адекватным ситуации и исходило из презумпции «осажденной крепости», из четкого понимания того, что Израиль в любой момент может быть брошен и продан любыми своими союзниками. Именно это самосознание, питаемое памятью о Холокосте (перед началом которого западные «демократии» отказались принять евреев, находившихся на контролируемых гитлеровцами территориях, и этим обрекли их на уничтожение), именно это однозначное и жесткое деление на своих, чужих и врагов и стало главным фактором жизнеспособности еврейского государства.
Причина переживания Холокоста и превращения его в один из краеугольных камней еврейской идентичности очевидна: Холокост был агрессией, не просто сплотившей, но и во многом воссоздавшей смирившуюся было с рассеянием нацию.
Схожие процессы произошли и в Советском Союзе – именно чудовищная война стала ключевым элементом формирования советского народа.
Либеральные реформы 90-х и 2000-х были, как и Холокост, результатом не только внешнего воздействия, но и собственного, внутреннего разложения общества, которое в гитлеровской Германии вызвало расовую ненависть к евреям, а в нашей стране – либеральные реформы, характеризующиеся в том числе такой же расовой ненавистью к русским и стремлением уничтожить нас как народ, культуру и цивилизацию.
Не случайно почти двукратный рост смертности при практически двукратном падении рождаемости, вызванный либеральными реформами и всячески оправдываемый современными либеральными фашистами как нечто «нормальное», «свойственное всему прогрессивному человечеству» или «вызванное игом проклятых большевиков», получило название именно «русского» креста.
Количество убитых в ходе «построения демократии и рынка» на постсоветском пространстве было значительно меньше, чем во время Холокоста. По оценке ряда исследователей (в первую очередь следует вспомнить прекрасные работы Ксении Мяло), во время «конфликтов малой интенсивности», бывших непосредственным инструментом разрушения Советского Союза (и во многом сознательно разжигавшихся пламенными демократами) погибли сотни тысяч человек.
Число убитых в бесчисленных «бандитских войнах» и криминальном беспределе 90-х годов не учтено, – однако читатель может сам зайти почти на любое кладбище России и увидеть там длинные ряды могил, в которых лежат молодые жертвы либеральных преобразований. Официальная статистика тех лет занизила их число, так как, во-первых, развалилась вместе с государством, а, во-вторых, значительное количество погибших просто исчезло и так никогда и не было найдено. По оценке одного из либеральных историков, «сверхсмертность» только 1992–1993 годов (при том, что она достигла максимума в последующие 1994–1996 годы) на 600 тыс. чел. превысила «сверхсмертность» Большого террора 1937–1938 годов.
Да, жертвы реализации, как, по воспоминаниям работавших в то время на госслужбе, изящно выразился один из американских советников Гайдара, «необходимости вытеснения из общественного сознания мотива права мотивом прибыли» не были результатом целенаправленного истребления по национальному или религиозному признаку. Против Советского Союза и, затем, России, раздавленных внешней конкуренцией, не осуществлялся официально объявленный геноцид (хотя еще в середине 90-х годов простое упоминание «национальных интересов» России воспринималось многими демократами, в том числе находившимися на госслужбе, как совершенно непростительное и недопустимое проявление).
Однако миллионы людей, полных сил и энергии, были убиты в результате последовательной реализации политических теорий. Общие демографические потери от либеральных реформ оцениваются к 2015 году в 21,4 млн. чел., – и это число продолжает расти по мере углубления эффективно истребляющих нас либеральных реформ. И то, что эти теории не открыто требовали уничтожения миллионов из нас как высшей и самодостаточной цели, а привели к нему всего лишь в качестве побочного (хотя и абсолютно неизбежного) следствия, не может воскресить ни одного человека.
Принципиально важно, что при этих относительно меньших потерях советский народ перестал существовать. Если еврейский народ после катастрофы обрел свою государственность и укрепился, – относительно молодой советский народ, еще находившийся в стадии формирования, свою государственность утратил и перестал существовать.
Гибель советского народа надломила хребет русскому народу, который был его основой как в качественном, культурном и управленческом, так и в чисто количественном плане. Русский народ во многом утратил самоидентификацию за три поколения выращивания и вынашивания советского народа, начав ассоциировать себя с развалившимся и предавшим его государством. В результате он до сих пор не может в полной мере восстановить свою идентичность, свою российскую цивилизацию, пребывая в состоянии продолжающейся Катастрофы.
Без осознания масштабов и глубины нашей трагедии, наших жертв и потерь невозможно никакое возрождение России, – в том числе и по сугубо технологическим причинам.
Конечно, нельзя, да и не нужно пытаться примазаться к трагедии еврейского народа более чем 75-летней летней давности и тем более начать меряться потерями. Но должно и нужно использовать ее, – как понятный нам всем и, по меньшей мере, сопоставимый эталон, – для оценки и осознания нашей собственной, проявившейся в 1991 году и продолжающейся и по сей день трагедии.
Российское общество должно в полной мере осознавать тяжесть последствий либеральных реформ, начатых в 1991 году и продолжающихся до сих пор. И поэтому русский язык, оставляя за еврейской трагедией историческое и на практике не переводимое впрямую (так же, как не переводятся, например, термины «Ханука» или «Пурим») название «Холокост», должен отразить тяжесть нашей трагедии, начавшейся в 1991 году, термином «Катастрофа».
Как и еврейский Холокост, русскую Катастрофу не нужно переводить ни на иврит, ни на английский, ни на китайский, – точно так же и по тем же самым причинам, по которым еврейская катастрофа не переводится на русский, английский, китайский, да и все другие языки мира. Пусть транслитерируют. Пусть пишут «Katastropha» на латинице.
Два горя, две беды не будут соперничать друг с другом: это не тот случай, когда соперничество уместно. Зато мы будем не только знать, но и ощущать при каждом упоминании свою недавнюю и все еще продолжающуюся историю.
И помнить, что для исчерпания Холокоста было мало Дня Победы, – для него был необходим Нюрнбергский трибунал и государство, не стеснявшееся отлавливать нацистских преступников по всему миру и эффективно добивающееся признания самостоятельным преступлением само сомнение в Холокосте.
…Хотя Бог с ним, с Нюрнбергом, – можно собраться и в Рязани.
Эта книга – о тех, кого бы я хотел там видеть, живых и мертвых: не столько для возмездия (потому что большинство творцов и исполнителей Катастрофы так или иначе уже наказаны), сколько для восстановления справедливости, для возвращения нормальных представлений о добре и зле, без которых невозможна даже нормальная жизнь, не говоря уже о развитии.
Эта книга – о сознательных и, в меньшей степени, невольных творцах Катастрофы, о тех, кто проводил, проводит и собирается проводить дальше либеральные реформы, смертельные для нашей страны и для каждого из нас.
Эти люди мало кому интересны в мире, да и глобальным монополиям, которым они истово служат, они нужны только в России, – насколько можно судить, сначала как оружие ее уничтожения, а затем как сотрудники разнообразных оккупационных администраций. Многие либералы прекрасно сознают это и не стесняются признавать, что считают Россию глубоко чуждой для себя страной, в которой живут через силу, постоянно мучаясь, – просто потому, что за ее пределами, вне процесса ее разрушения они никому не нужны и гарантированно не смогут сохранить привычный комфорт.
Они появились не на пустом месте, они являются наследниками исторически длительной и во многом объективно обусловленной традиции.
Из-за относительно холодного климата в средневековой России прибавочная стоимость была существенно ниже, чем в Западной Европе. Это обуславливало экономическую слабость, а попытка российской элиты подражать Западу в роскоши оборачивалась изъятием необходимого продукта вместо прибавочного и разрушением экономики. Соответственно, такая элита уничтожалась либо порожденным ею кризисом, либо высшей властью, опиравшейся непосредственно на народ. Это не позволяло создать устойчивые институты, что стало одной из фундаментальных особенностей российского общества, подрывающих его конкурентоспособность (и обуславливающих технологическое отставание), но главное – создало культурную подозрительность в отношении любой ориентации элиты на Запад.
Между тем технологии, как правило, заимствовались именно там, – и формирующийся с середины XIX века слой интеллигенции объективно находился в диалоге с Западом, даже когда отвергал его идеи и ценности, тем самым вызывая культурно обусловленные подозрения у остального общества, включая власть.
Интеллигенция как социальный слой является владельцем фактических знаний и монополистом на производство культурного продукта. Ее специфика в России была вызвана отторжением от власти и враждебностью к ней, вызванную прежде всего социальным генезисом: власть была преимущественно дворянской и военной, интеллигенция формировалась потомками мещан, и потому ее представителей крайне неохотно принимали во власть, что порождало их враждебность.
Важную роль играло и общее недоверие царской власти к знаниям и их носителям как таковым. Так, ключевой причиной поражения в Крымской войне было категорическое нежелание Николая Первого учить офицеров даже сугубо военным знаниям: он боялся, что вместо с грамотностью офицеры впитают западный дух вольнодумства, что приведет к новому восстанию декабристов. Эту традицию продолжил Указ «о кухаркиных детях», вполне в традициях нынешних либералов ограничивающий получение образования детьми малоимущих, одобренный не кем-нибудь, а лучшим российским императором XIX века – Александром III Миротворцем.
Будучи по своей природе военной, власть отстранялась от носителей знаний и, по моральным соображениям (а также из нежелания делиться влиянием), от бизнеса, – восстанавливая против себя интеллигенцию и крепнущее по мере развития экономики предпринимательство.
Интеллигенция объединялась с бизнесом, нуждающимся в знаниях и ищущем себе оправдания и развлечения в культуре, – а технологии, финансы и моды шли с Запада. Этот формирующийся конгломерат привыкал ориентироваться на Запад и служить ему, – в усугубляющемся противостоянии с царской властью.
В Феврале он, опираясь на Запад, смел империю, – однако его политические представители были не более чем обслугой Запада и не смогли удовлетворить ни одну из насущных потребностей общества, которые они эксплуатировали ради захвата власти. В результате Россия защитила себя большевиками, которые смели представителей Запада (сначала непосредственных, а затем опосредованных Коминтерном) и ценой чудовищных жертв преодолели кровавый хаос, восстановив, хотя и не сразу, российскую государственность, ориентированную на национальные интересы.
Однако это восстановление произошло по старым лекалам отторжения «орденом меченосцев» интеллигенции и хозяйственных деятелей, а также веяний Запада как таковых. В результате с исчезновением мобилизующей внешней угрозы уничтожения общественное развитие повернуло на старую колею, и историческая трагедия России воспроизвелась на рубеже 80-х – 90-х годов XX века чудовищным аналогом либерального Февраля 1917 года, который мы никак не можем преодолеть.
Как отмечает А.И. Фурсов, в 60-е – 70-е годы Советский Союз одержал две тактические победы над Западом, которые обернулись стратегическим поражением. Сначала «с условными Ротшильдами против условных Рокфеллеров» СССР (его Московский народный банк был крупнейшим банков лондонского Сити) создал рынок евродолларов, лишивший власти США контроля за финансами Европы и создавший возможность обратного воздействия. Затем «с условными Рокфеллерами против условных Ротшильдов» создал систему экспорта нефти и газа в Европу, создав экономический симбиоз с ней и обеспечив предпосылки для создания нового, континентального субъекта глобальной конкуренции.
Обе эти операции принесли СССР огромные деньги и влияние, – но вырастили в нем поколение управленцев, связанных с Западом, не мыслящих себя вне его, являющихся его сторонниками и ненавистниками своей страны. Именно эта социальная группа стала питательной почвой либерализма, ударной силой Запада, его «пятой колонной», уничтожившей советскую цивилизацию.
Сегодня Россия слишком хорошо видит, что торжество ориентированного на Запад и способного заниматься лишь ее грабежом либерализма может закончиться ее уничтожением. Залог будущей победы и возрождения России заключается в общем для нашего народа осознании и неприятии Катастрофы (вместо восторженного стремления к ней, характерному для либеральных революций февраля 1917 и 1990–1991 годов), общем понимании того, что либерализм несет России смерть и открыто жаждет ее смерти, изощренно и разнообразно оправдывая и призывая ее.
Либералы пришли к этому часто незаметно для самих себя – от любви к свободе, утверждения суверенитета и самоценности личности, отрицания ее подчинения обществу, частью которого она, если и не является, все равно должна быть для собственного гармоничного развития.
Стремясь к свободе, они прежде всего оперлись на наиболее свободную часть общества; в позднем Советском Союзе это была не инженерно-техническая интеллигенция (прикованная к необходимости постоянно зарабатывать себе на жизнь хотя бы подчинением начальству), двигавшая революцию, а легальный и в основном нелегальный бизнес.
Опираясь на этот бизнес, либералы при помощи инженерно-технических работников свалили Советскую власть и (не только из-за своей беспомощности, но и для облегчения спекуляций бизнеса) уничтожили этих работников как «средний класс», обрушив их в нищету.
После этого оказалось, что для политического успеха надо опираться не просто на наиболее свободный класс предпринимателей, а на его наиболее сильную часть.
Сначала это был просто крупный бизнес, но очень быстро он стал олигархическим, тесно сращенным с государством и извлекавшим из контроля за ним основную часть своей прибыли.
А затем оказалось, что за спиной олигархов отечественной сборки стоит не только подчинившее их в конце концов государство, но и главный субъект современного всемирно-исторического развития – глобальные монополии (прежде всего финансовые), оформившиеся к началу третьего тысячелетия со своими политическими и культурными представителями в глобальный управляющий класс.
В результате от службы свободе либералы стремительно и часто незаметно для себя, в силу политической целесообразности перешли на службу глобальным монополиям. Те, кто не осуществил этот переход, лишились влияния и были выкинуты с политической арены либо перестали быть либералами и, осознав, что интересы народа и цивилизации выше интересов их элементов, какой является отдельная личность, так или иначе перешли на службу народу.
Современные же либералы еще на стадии служения олигархии (и тем более сейчас, на службе у неизмеримо более жестких и жестоких глобальных монополий) растоптали свои исходные ценности.
Вместо защиты собственности как таковой они стали защищать лишь собственность своих хозяев, отрицая право собственности остальных (собственно, приватизация была ужасна именно отрицанием права собственности как таковой и тотальным разрушением этой собственности).
Вместо конкуренции они стали под ее флагом защищать свободу монополий, которым они служили, злоупотреблять своим положением, подавляя все вокруг себя.
Вместо защиты свободы слова они стали защищать свободу слова своих хозяев, разными способами затыкая рты всем остальным (не случайно цензура в явной форме – в виде «премодерации» без внятно обозначенных критериев – существует в Рунете лишь в блогосфере самого либерального медиа, «Эхо Москвы»).
Этот перечень можно продолжать бесконечно: по всем исходно либеральным ценностям.
Эволюция либералов, поставив их во всем современном мире (а не только в одной России) на службу глобальным монополиям, сделала их несовместимыми с самим нормальным существованием и развитием обществ, неумолимо разрушаемых этими монополиями.
Рассмотрим же этих либералов поближе.
В первой главе – идеологов и организаторов либеральных реформ: тех, кто привносил и привносит качественно новые элементы в направленность действий и структуру либерального клана.
Во второй главе – непосредственных исполнителей людоедских реформ.
В третьей – творцов либерального стиля, создателей интеллектуальной, культурной и управленческой моды, определяющих этим манеру, характер и, во многом, направленность массового поведения.
Конечно, это деление во многом условно и может оспариваться в части принадлежности ряда лиц той или иной группе (да и в части их отбора из общего массива либерального клана), но оно представляется наиболее функциональным и потому разумным. Распределение либералов по группам осуществляется не на основе их сегодняшнего состояния (ибо тогда из рассмотрения должны быть исключены Гайдар, Козырев и, вероятно, Березовский), а на основе их вклада в историю, в настоящее и, что самое важное, возможное будущее, с учетом их потенциала.
Четвертая глава посвящена обобщению биографий в основные закономерности функционирования либерального клана, обуславливающие его мощь и влияние, с одной стороны, а с другой – особенности его сознания.
Заключение фиксирует необходимость трансформации всего современного развития, его переориентации с интересов глобальных монополий на интересы отдельных обществ и человечества как такового ради общего выживания.
Я благодарен не только десяткам людей, внесших по итогам сокращенных газетных публикаций полезные и часто крайне важные уточнения в характеристики ключевых либералов нашего времени, но и тем, кого описываю.
Многих из них я хорошо знаю, некоторых люблю и, к сожалению и ужасу, слишком хорошо понимаю и чувствую каждого из них.
Но понять, вопреки распространенной наивной поговорке, – отнюдь не значит простить.
В наши дни скорее наоборот.
Без них, насколько можно судить, наша страна не просто была бы краше, комфортнее, богаче и человечней: без них миллионы людей были бы живы.