Самыми несчастными учителями в школе - шудрами - были учителя пения, которым из-за несерьезности предмета и его дионисийского характера никогда не удавалось поддерживать на своих уроках хотя бы видимость дисциплины. Никто и не собирался их слушаться, баян, скрипка или фортепьяно - нам было по барабану, мы горланили в полный голос, ржали, бегали по классу, стреляли из растянутой на пальцах рогатки бумажными скобками (проволочными стреляли по неживой цели и по надувным шарикам на праздничных "демонстрациях трудящихся") и вообще отыгрывались на учителях пения по полной программе за свое подчиненное и униженное положение на всех остальных уроках. Как нарочно, все эти учителя оказывались слабонервными и уже через пару-тройку лет такого преподавания начинали остро нуждаться в помощи психотерапевта или невропатолога.

Не желая капитулировать, руководство школы создало музыкальный дисбат школьный хор мальчиков, посещение репетиций которого сделало принудительным. Спасти от него могли только ангина или возрастная ломка голоса. А чтобы утвердить и подчеркнуть аполлонический характер мелоса, репертуар хора включал исключительно великодержавные хоралы и несколько умильных песенок, вроде "Пусть всегда будет солнце!" или "На дороге чибис" (которого в глаза никто не видел). Хор полезен был дирекции участием во всяких смотрах и торжественных концертах. Ответственные дяди и тети желали видеть надлежащее выражение на лицах учеников и педагогов советских школ.

Мы же были маленькими дикарями, индейцами и пиратами, сквернословами, пердунами, мастурбантами, сачками, отчаянными лгунами и лицемерами. А как еще мы могли отстоять и утвердить хотя бы крошечную территорию свободы, размером со школьный туалет, превращенный в курилку, или задворки школьного двора, где можно было играть, начертив круг на земле, в "ножички", писать на стене или вырезать тем же ножичком непристойности, а также предаваться другим важнейшим занятиям, которых у школьника всегда столько, что одной жизни не хватит всё переделать? Футбол - раз, рогатка - два, пересказать фильм при помощи одних междометий, мимики и жестов - три, мена всего на свете на всё, будто до изобретения человечеством эквивалента в виде денег, четыре, ну и так далее: филателистические страсти и девичьи пухлые альбомы с фотками киноартистов, переписка с пионерами и школьниками всех стран (учителями это занятие всячески поощрялось и пропагандировалось, поскольку все свободное время в таком случае поглощалось писанием натужных и вздорных реляций и служило делу прославления Страны Советов). А на уроках - в "балду" и "морской бой", переговариваться с сидящими в другом ряду на выдуманном "языке глухонемых" (а дома в своем подъезде - морзянкой по батарее отопления), где-то найденная бутылка с неотбитым горлышком - целое состояние, здесь уже походом в кино пахнет на утренний сеанс! В начальных классах - на "кинушко про войнушку", "Великолепную семерку" и "Три плюс два" (Васька хвастался, что посмотрел его за год 17 раз), позднее - на "Трех мушкетеров", "Скарамуша", "Привидения в замке Шпессарт" и "Фантомаса", а девчонки - все больше на "Анжелику", "Королеву Шантеклера", "Шербурские зонтики", и наконец, уже вместе, держа ее замерзшие пальцы своими взмокшими, - на "Мужчину и женщину" и другие, с надписью на кустарной киноафише "Кроме детей до 16 лет". (Как-то в восьмом классе мне "нa спор" продали даже презервативы в аптеке, в тот же день надутые проигравшим Васькой на своем балконе - на глазах у заинтригованной симпатичной соседки из дома напротив, судя по преувеличенному бюсту, уже делавшей "это".)

В кинотеатры до знакомства с девчонками я почти не ходил почему-то. Не чаще, во всяком случае, чем родители в гости. Но я обязательно хочу здесь вспомнить не кино, ослепившее нас с приходом французского цветного середины 60-х годов сочными красками, обилием солнца, заворожившее мелодиями и обаянием героев - красивых, веселых, сентиментальных и кокетливых ровно настолько, насколько в этом нуждается подростковый возраст, - я хочу вспомнить момент выхода из кинотеатра. Особенно летним вечером: отработанный воздух грез в кинозале, всегдашняя толчея в дверях, и, еще ничего не соображая, ты оказываешься вытолкнут в головокружительную прохладу сумерек с шевелящимися кронами деревьев над головой. Весь цвет, все визуальное богатство, пряные ароматы и звуки чужой, бесконечно привлекательной жизни улетучились, впитались простыней экрана с несколькими наложенными латками. Но грудь зрителя еще вздымается - его внезапно пробудили от сна контролерши в красных нарукавных повязках, распахнувшие двустворчатые двери, и он должен освободить зал, уже осаждаемый нетерпеливой толпой других счастливых обладателей билетов, которые по лицам выходящих пытаются угадать, что их ждет, а некоторые, самые несдержанные, задают нескромные вопросы: "Ну как кино?". Выходящие не любят, как правило, отвечать. Ты что, сам не видишь красный фонарь над входной дверью?! Сейчас твое воображение отымеют так, что, вернувшись по хоженым-перехоженным улочкам города в свою квартирку, с женой под руку или один, ты должен поскорее поужинать чем-то разогретым и лечь спать, если не хочешь. А ты не хочешь - вот и не спрашивай тогда. Много будешь знать, скоро состаришься.

Была такая наивная игра в те годы, основанная на доверии: закрой глаза - открой рот! Могли и фантик положить, но предполагалось, что на язык тебе положено будет что-то столь нежного вкуса, что для полноты наслаждения лучше отключить все другие органы чувств, - сюрприз. Глупый вид, но так примерно выглядели мы все - кинозрители тех лет.

Синтетические плащи "болонья", такие же рубашки и зимние полупальто признак достатка и предмет зависти. Дубленок было несколько на весь город, хотя кто-то одевался, конечно, из посылок от заокеанских родственников. Самый известный в городе "штатник", служивший кассиром в сберкассе педераст Алик, курил только американские сигареты и носил замшевые желтые ботинки с бахромой и такого же цвета широченные клёши. Работавшая в гостиницах с приезжими и стильно одевавшаяся проститутка Ляля, с точеной фигуркой и матерком на устах, как-то поразила воображение наших одноклассниц, прогуливаясь весь день по городу с полосатой детской юлой в руках. Все следили за модой и отчаянно страдали от гримас ширпотреба: только кто-то раздобудет, достанет или привезет откуда-то что-то самое-самое, как в считанные дни, недели, месяцы слоняются по улицам отряды девиц и молодых людей в этом самом-самом. Как можно было прожить без сапог-чулок - едва жизнь свою не проворонили! А без парика? Это же всегда готовая прическа под рукой! Или без обуви на платформе и сетчатых колготок? А хрусталь! "Мы с самого утра здесь в очереди, уже и настоялись, и наплакались!.." Счастливица в съехавшей набок меховой шапке, прижимая к груди драгоценное приобретение, растерянно улыбается всем, будто после контузии. Зато почти у каждого был свой портной и другие "свои": мясник, продавец, билетер, завмаг, врач, милиционер или, на худой конец, хотя бы грузчик книжного или овощного магазина. Все это так мелко и жалко, что мне опять хочется закопать этот то ли воскрешаемый, то ли эксгумируемый мной мир. Закопать бесповоротно.

Безобидная страсть к мореплаванию замещала и подавляла стойкую мечту о побеге из дому. Я никого не смог на это подбить, а сам не решился - и отсрочил побег. Я и сегодня не знаю причин, но следствия помню. Классе, кажется, в четвертом я проболел как-то пол учебной четверти. Это была непонятная болезнь, странно протекавшая и странно начавшаяся. Ничем, кроме отвращения к жизни, объяснить я ее не могу ("сачкануть" из нее собирался, что ли?). Из-за необычности ощущений запомнился день начала болезни. С самого утра я находился во власти какого-то чудного безволия. Не отдавая отчета в странности своего состояния, высидел уроки. Восприимчивость рецепторов была обострена сильнее обычного, все ощущения доходили до меня, я все слышал, отвечал, но все происходило будто не со мной. Мне было зябко и неуютно в собственном теле. С последним звонком пришлось заставить его подняться, медленно спуститься в школьную раздевалку в подвале, протянуть руки за шубой на вешалке, но на этом силы его и способность повиноваться иссякли. Стою, как истукан, держась за воротник шубы, и не могу приподнять ее хотя бы самую малость, чтобы снять с крючка, хуже того - попросить кого-то помочь не могу, язык во рту больше не повинуется мне. Хочется подогнуть коленки, съехать на цементный пол, свернуться калачиком, но и этого не могу, сил нет, будто аккумулятор разрядился. Только теплые слезы еще слушаются меня. Кто-то их заметил наконец, о чем-то спросил, сбегали за учительницей, вызвали "Скорую". Чьи-то руки все делали тем временем за меня: снимали с вешалки тяжелую шубу, вставляли в рукава мои руки, усаживали, поднимали, вели к машине, которая и отвезла меня домой с температурой под сорок. Давай лечить, а я и не собираюсь выздоравливать.

Какая это к чёрту простуда или грипп, когда налицо явное нежелание продолжать существование в реальной действительности - что-то вроде нервного срыва после отбывания первых нескольких лет невообразимо долгого срока тюремного заключения? Предупреждать бы надо, как делают тибетцы, у которых отец, наклонясь к вздутому животу матери, обстоятельно рассказывает еще не родившемуся шестимесячному ребенку, что ожидает его в земной жизни. Говорят, случается, что плод рассасывается.

Бывали потом и другие болезни, но с тех пор я заключил со своим телом что-то вроде конфедеративного союза: внутри - порознь, наружу - вместе. Накормлю тебя и не буду мешать делать физзарядку, но и ты не лезь в мои дела и веди себя смирно, чешись и скучай, когда я чем-то занят. А к девчонкам будем вместе ходить: ты к своей, я к своей - их ведь тоже всегда две. Пока не срослись мы с ним настолько, что не разлей вода, - больно будет расставаться. А все потому, что когда-то некие разозлившиеся кочегары передали наверх по трубе: "Ну, вы там, разберитесь со своими командами, а не то мы вас в гробу видели!" - и показали наглядно, что бывает, когда давление пара сбрасывается до нуля и оставляют силы. Живи и помни.

Вечное лето

Чтобы не сорваться с резьбы, взрослым - отпуск, детям - каникулы, "бешенство псов" по латыни (как прививка от него). Ежегодное купание в море и жаркое фруктовое лето в дедовом саду на востоке Украины, с огромным сварным баком нагретой на солнце воды, чтоб окунуться и поплескаться перед обедом, и с вылазками на соленые озера в виду ослепительных меловых гор. Солнца тогда было столько, что летом целыми днями приходилось щуриться или жмуриться. Что-то похожее было у каждого. Чтобы не впасть в описательность, я хочу только воскресить - как воскресный день - ощущение беззаботной праздности, томление летнего дня с его нетрудными повинностями и усталостью от отдыха, накапливающейся к середине лета. Ожидание чуда и было чудом, как теперь ясно. Надо-то было только, чтоб живы и здоровы были те, что оставят потом нас одних, наши близкие. Помню загорелую мать в светлом открытом платье, с жаркими голыми плечами - мы садимся на конечной остановке в трамвай, чтобы съездить зачем-то в Одессу. Спелый вид этой женщины с худощавым подростком волнует мужиков, но они держат дистанцию. Только там, на юге, похожим образом уже с первых классов меня волновали некоторые приморские девчонки, с которыми еще совершенно неясно было, что делать, только и оставалось - млеть, как телок.

У деда с бабкой была большая библиотека в старых застекленных шкафах, и летние дни проходили в угаре чтения - в гамаке или на раскладушке под вишней. Пока не звали к обеду или ужину. Меня посылали тогда спуститься в земляной погреб за наливкой или за присланными в посылке вялеными черноморскими бычками - я обожал эту головастую влажноватую рыбку, как секрет и ключик ко всем летним каникулам. Детям тоже наливали по рюмке наливки, которой я всегда с важностью и удовольствием чокался с дедом.

Одна безотносительная ко всему картинка засела почему-то у меня в памяти. Как мы с дедом выбрались по какой-то надобности за город. Вот пошли уже мягкие холмы, пруды в ложбинах, с купающимися слобожанскими пацанами на лоснящихся надувных камерах и в таких же лоснящихся черных длинных трусах. Солнце припекает, дед, как всегда, в костюме, на верху холма, сняв дырчатую шляпу, он отирает платком пот со лба и шеи. Может, мы ходили за молоком в ближайшее село? На обратном пути на автобусную остановку выходит босой и веселый чернобородый мужик в красной рубахе до колен и говорит, что теперь у них хорошо - на хутор провели недавно свет и "радиво". На каком-то из этих холмов в степи было разбито большое городское кладбище, где мы в конце 60-х похоронили деда.

А тогда он выходил нас встречать на вокзал к ночному поезду - детей обычно отправляли одних - и вел через спящий, заросший садами город домой, где бабушка ставила на веранде чай с пряниками и свежесваренным вареньем. Наши матери уже не умели варить такого.

Летом в их доме было много мух - им на погибель с ламп свисали перекрученные клейкие ленты, а на подоконниках и столах стояли блюдца с угощением - поплывшими горками сахара в хлорофосных лужицах, где плавали без счета мохнатые трупы. Еще больше их вилось над курагой и вишней, сохшими на поломанных раскладушках на солнцепеке и досыхавшими на пыльном чердаке.

Через несколько лет после смерти деда бабка продала обветшавший глинобитный дом с большей частью библиотеки, раздала утварь соседкам и переехала жить к дочери в другой город, где и была похоронена еще несколько лет спустя.

Однажды, проплывая с друзьями на байдарке по Северному Донцу, я имел намерение наведаться в места, где проходило детство. Но в последний момент отказался от него. Я был моложе тогда. А сейчас и мысли у меня такой нет разве что когда-нибудь еще с силами соберусь, чтобы разыскать дедову могилу. Но не для того, чтобы постоять на сбегающей вниз улочке, посыпанной перегорелой пустотелой жужелицей, глядя на выродившийся сад и на чей-то дом на месте ТОГО ДОМА. Я не самоубийца.

Прощай, вечное лето!

Приходящие из учительской

В советской периодической системе что-то произошло с мужским элементом - он растерял половину своих валентностей и сделался инертным. Правила всем Партия, которая вопреки грамматике была скорее среднего рода, как и ее Политбюро (где непонятно, кто чьим придатком служил). Советский Союз имел некоторые мужские признаки, но с некоторых пор предпочитал выглядеть Советской Родиной, ни Хрущев, ни Брежнев больше не идентифицировались с фигурой Отца. То же было с советской школой: представленный в ней мужской элемент сильно походил на выродившийся сорт картофеля - весь какой-то мелкий, неказистый и зачастую сильно закладывающий, с бонапартистскими замашками в поддатии. Женский же элемент был представлен гораздо более разнообразно - от стервоз и верноподданных ханжей, у которых рыльце всегда оказывалось в пушку (либо тупица, всегда пересдававшая зачеты в пединституте, либо из шлюх - райкомовских или немецких, но об этом чуть ниже), до прирожденных квочек или женщин, влюбленных в свой предмет, и эти последние могли быть по-человечески интересны. Их прошло перед нашими глазами за десять лет в несколько раз больше, чем насчитывалось в классе учащихся. Целый парад характеров и типов, но больше было людей случайных или никаких.

В те годы в школе ввели кабинетную систему, и жизнь сделалась намного привольнее. Классы поднялись и стали бродить с портфелями с этажа на этаж по всему зданию, а преподаватели обзавелись собственными территориями, где до определенной степени могли чувствовать себя хозяевами. Это был брежневский социализм с самым человеческим, как до той поры, лицом.

Любопытно, что именно тогда куда-то бесследно пропала наша первая директриса, правившая школой самодержавно и зло, в стиле позапрошлой эпохи. В войну она, как выяснилось, была проституткой в немецких офицерских борделях. Откуда-то узнавший по своим каналам об этом "англичанин" Патиссон едва не довел ее на школьном педсовете до самоубийства, когда вдруг, отвечая на ее нападки, заявил:

- Ну да, куда нам, мы же не стажировались подобно некоторым в фашистских борделях!

Директриса, изменившись в лице, попыталась выброситься в окно, ее оттащили (значит, момента разоблачения она ждала, как отсроченного приговора, все двадцать послевоенных лет - вероятно, ее уже вызывали на беседу, и случилась "утечка", что было равнозначно гражданской смерти).

Вскоре ее заменила ухоженная директриса нового поколения, которая не грозила больше выпускникам характеристиками, "с которыми не примут даже в тюрьму", и сквозь пальцы смотрела на наш школьный литературный журнал, вызвав только раз редколлегию в кабинет и укоризненно поинтересовавшись: "Вот вы пишете "тощий и похожий на сперматозоида муж Глафиры Степановны". Скажите, где вы его видели?". Выговоры ей все же приходилось нам выносить, но в характеристики для поступления в институт они не попали. Как с суровой простотой выражаются мужественные герои американского кино: "Это я и называю "мягкий стиль правления".

Всем нам, детям "мирного сосуществования" и "соревнования двух общественных систем", долго пришлось блуждать потом по путям своим в гораздо более жестком и жестоком, чем нам было обещано, мире.

Девчоночий мир

Соки, бродившие в них исподволь, в полном соответствии с законами живой природы, стали подниматься по стволу, дошли до веток и почек, те стали набухать и лопаться, выпуская на волю свежие листья, побеги и завязи. Мальчишки забеспокоились, а когда настала пора цветения, ошалели совершенно от густых ароматов пола, идущих волна за волной, и принялись носиться, подобно насекомым, от цветка к цветку - дезориентированные окончательно: никто не учил их, что такое может произойти, а инстинкт не в состоянии был что-либо подсказать. Это было настоящее сумасшествие и броуновское движение ослепших и оглохших от феромонов существ. Но в природе все так хитро устроено, что до свального греха дело не доходило, хотя на первый взгляд каждый мог сойтись почти с каждым.

У девчонки вдруг становилась гладкой кожа, взгляд слегка затуманивался, она как-то замедленно поправляла ладонью или трогала расставленными пальчиками свою прическу, рассеянно оборачивалась, ваши глаза встречались и вдруг начинали тонуть друг в друге, да так, что мальчишка в одно мгновение ощущал, как сладко ноет и подрагивает всё его "кундалини", растянутое, будто пружинка, между макушкой и копчиком. Это значило, что он уже на крючке - как проколотый червяк, клюнувшая рыба, натянутая леска и рыбак в одном лице. Что-то сродни гипнозу, потому что на деле выбирали девчонки: влюбляясь, посылая взгляды, подвергая проверке и отбраковывая, передавая тебя дальше по цепочке. Кого-то они "любили" с сентября до зимних каникул, кого-то со вчерашнего дня. Мальчишки же терялись: а кто, собственно, им нравится, если сегодня они под властью одной девчонки, завтра другой, в поезде третьей, на каникулах четвертой, не успевая замечать, как похорошела то одна, то другая "отличная девчонка"? Какой-то скажешь об этом, она в благодарность так разблагоухается и одурманит окончательно, что только бегством или волей случая спасешься, а в результате самосуд: "Что я за человек?! Ей-ей, жеребец".

О верности не могло быть и речи, потому что шел перебор вариантов только обосабливающимися существами, ощутившими свою отдельность и распарованность и по-настоящему страдающими от этого. "Читал Конан-Дойла. Бог мой, как я одинок!" - "Кажется, ей нравится другой. Я не умею бороться за свою любовь". Оставалось только двинуть себя кулаком в скулу. Увиденный край чулка, открывшаяся грудь, случайное соприкосновение бедер гарантировали волнующее переживание на целый день. В ответ принимались позы, испытывалась сила, демонстрировались способность и готовность к сумасбродным поступкам (как у Дон Кишота: уж если в отсутствие Дамы Сердца я способен на такие безумства!..).

Удивительно, что "б...ство" отметалось и презиралось. По школе бродила и передавалась из класса в класс переписанная от руки анонимная брошюра "Техника полового сношения". Но девочка ждала Его, мальчик ждал Ее (а найдет - поднимет на руки и понесет "куда-то далеко-далеко"). Шел путаный процесс становления вслепую. Распространенное занятие - исписать чьим-то именем целую тетрадь. И кто-то ежедневно звонит и молчит в трубку. Тем временем примеряются пары, кто кого красивей и из какой семьи, сравнивается рост, назначаются ложные свидания, от чьего-то имени подкидываются любовные записки - злые розыгрыши подстерегают всех на каждом шагу.

Учителя не в состоянии достучаться до нас: "Может, дать вам цацку?! Лет этак пятнадцати?" Учеба позабыта, перепады настроения, какие-то песенки (от Тома Джонса и "Клуба одиноких сердец сержанта Пэйпера" до Радмилы Караклаич, Муслима Магомаева и бардов: "А в тайге по утрам туман, / дым твоих сигарет, / если хочешь сойти с ума, / лучше способа нет") и стишки (от ранних Маяковского с Ахматовой и Уолта Уитмена до Роберта Рождественского и чёрт-те кого еще), прогулы и опоздания. Учителям дерзить, с родителями ссориться, с друзьями курить, встречаться в кафе, взрывать патроны в подъездах девчонок (в порядке ухаживания за ними), драться наконец...

Кто-то из девчонок сказал тебе, чтобы ты больше не приходил (и ты три дня проболел, но пришли друзья с вином и сказали, что она тебя не стоит), кто-то из них положил в школе твою руку себе на грудь, кто-то идет между тобой и твоим другом по парковой аллее, держа ваши руки в карманах своего плаща, чтобы вы оба смогли ощутить, как сладко ходят девичьи бедра. А потом вы сидите со встреченной компанией, пережидая дождь в агентстве Аэрофлота, и кажется, что можно хоть завтра куда-то улететь очень далеко. И ты понимаешь, что сделаешь это при первой же возможности.

Совсем скоро начнутся школьные вечера и вечеринки с одноклассницами, медленные танцы и прочее. Искусивший Еву змей спустится с древа познания и поселится в паху между девчонками и мальчишками. Но это будет позже. Я хочу рассказать о другом: о девушке, которая учила меня целоваться, сама не умея толком этого. Уж больно необычная и даже карикатурная - а потому правдивая история, но что-то в ней есть, остро характерное для времени и места.

Это был "мезальянс": девушке, по ее словам, было двадцать лет, а мне только исполнилось пятнадцать. По ее словам, поскольку я ее не видел почти это был телефонный роман, два единственных наши свидания происходили в зимних сумерках и в темной комнате. На ощупь это походило на правду. Не менее достоверно и то, что зачем-то ей это было нужно и влюбленность с ее стороны, несомненно, присутствовала. Перед тем она несколько месяцев звонила из телефонов-автоматов и молчала в трубку, а заговорив наконец, все оттягивала свидание. Она училась в одном из институтов нашего города и жила у тетки. В нашем доме она часто бывала у кого-то из подруг в гостях и обратила на меня внимание, когда я играл с кем-то во дворе в шахматы (дались им эти шахматы - вообще не помню, чтоб я в них играл во дворе). Кажется, она не была ни безумна, ни безобразна, но в ее сознании тяжкие романтические иллюзии образовали такое переплетение со сгустком комплексов, что это стоило иного психического заболевания. Зачем-то она сразу призналась мне, что наполовину еврейка по отцу, которого никогда не знала. Трудно поверить, но ее звали Вега. Каково было мое изумление, когда в начале нашего телефонного романа я вдруг обнаружил в томах Александра Грина из нашей домашней библиотеки оставленный ею кое-где на полях значок "V" - начальную букву ее то ли действительного, то ли вымышленного имени. Я терялся в догадках, а она обожала атмосферу таинственности и рукотворные тайны. Может, она хотела отыграться и отомстить всем отцам с помощью сына? Взять мужчину в личиночной стадии, до момента совращения и превращения во взрослую особь, и воспитать по-своему - или по крайней мере использовать стерильный инструмент для избавления от постылой и позорной девственности? Моей испорченности недостает все же на предположение, что она могла являться тайной любовницей моего отца.

Конечно, я был готов влюбиться хоть в швабру, нет нужды говорить, как я был заинтригован, а когда она твердо сказала, отведя трубку, каким-то настырным парням, чтобы поискали другой телефон-автомат, - "С какой это стати?!" - доносились возмущенные голоса. "Потому что я люблю его", - был ответ, - я просто сделался полувменяем и потерял сон.

На выклянченное мной свидание, в парке на деревянном мостике над замерзшим прудом, она пришла... в черной полумаске. Я разглядел только ее пышные вьющиеся волосы под меховой шапкой, а под обрезом полумаски энергичный и капризный женский рот. Мы обменялись какими-то бредовыми подарками - мне достался кусок красного вулканического стекла с выгравированной маленькой буквой "V", а ей, кажется, океанская раковина, как я теперь понимаю, крайне непристойного вида - vagina dentata теплых морей. Было жутко холодно. Я пришел в одной курточке, без шапки и перчаток, и она грела мои руки у себя под шубой, где обнаружился свитер грубой вязки, гибкая талия, крепкие на вид бедра и высокая грудь. Поцеловать она себя дала всего один раз и только при прощании, что я и сделал онемевшими от холода губами, прижав ее к ограде детского садика, причем ее губы оказались теплыми и мягкими, но я едва успел это почувствовать. Наутро она сказала, что окликнула меня, но я этого уже не слышал - уши у меня замерзли тоже.

Вопреки ее предчувствию не это наше свидание оказалось последним, а следующее, которого я горячо добивался и для устройства которого она приложила немалые усилия. Через неделю или две ей удалось получить ключи от квартиры уехавших знакомых, и я пришел прямо туда в назначенный вечер, оставив дома записку, что я на каком-то школьном факультативе (что уже смешно, но мне было не до шуток, от волнения я уходил сам не свой). Свет в квартире она не позволила зажечь. В отблесках пробивавшегося с улицы освещения посверкивали в темноте стекла ее очков, которые она затем сняла, чтобы дать мне свои губы. С которыми я не очень знал, что делать. Я тыкался, как кутенок, ей в волосы, мы катались по дивану и по ковру, она расстроилась отчего-то и плакала, я высушивал поцелуями ее лицо, жал упругую грудь и наваливался на бедра, но мне почему-то не приходило в голову начать ее раздевать. На ней опять был вязаный свитер и плиссированная юбка. Разум отказал ей, а инстинкт подвел - она оказалась в объятиях такого зеленого юнца, что даже трудно было себе такое предположить. Какая-то колючая деревяшка мешала нам обниматься, но я словно впал в оцепенение и воспринимал это только как досадную помеху. Возможно, причиной был глубинный иррациональный страх - слишком неожиданно для меня и почти без участия моей воли все произошло, чтобы я смог переступить через него, когда дело дошло до дела. Через два часа утомительных псевдолюбовных занятий, разговоров, смысл которых ускользал от меня, и неожиданных слез (чего уж понятнее - я не только не любил ее, но даже не овладел ею), я выскочил на улицу, как пробка или ныряльщик с последним глотком кислорода в легких. Ноги сами несли меня домой.

После того вечера я немедленно бросал трубку, едва заслышав ее голос в ней, будто это был голос сирены или русалки, чуть не заманившей наивного парубка в сумрачный мир, из которго нет возврата. Объяснить бы ей я ничего не смог. Потому что и моряком-то я хотел стать, чтобы справиться с непобедимым страхом морских глубин, как я теперь понимаю. А она даже свет не хотела включить: что она, не знала, что во всех детях живет страх темноты? С виду я был прозрачен для нее, как электрическая лампочка, она же пряталась в темной комнате, под фальшивым именем, на конспиративной квартире. С полумаской только был перебор - может, он ее и подвел. Потому что вышло все наоборот. В той темноте, которую она учинила, мне удалось ускользнуть от нее.

Ей-богу, странная история.

Выход из роли

Пора вспомнить маленького Сахарова с крупной неровной головой, действительно, походившей своей формой на кусок колотого сахара (нынче такого нет в продаже). Мы и не подозревали, что он страдал, оттого что жил на самой дальней окраине, и учеба в 1-й школе была для него совсем не тем, чем для всех остальных. Его покосившийся домик, где он жил с матерью и сестрой, я увидел много позже, когда, перебравшись в более крупный город, он уже работал в обкоме партии. Однако бедняга и туда сумел попасть, когда в стране началась "перестройка", обломилась ему только государственная квартира, а до того бегал за водкой для начальства и использовался им для выписывания на него фиктивных премий. Парень был старателен, но туповат.

И вот неожиданно, во время одной из поездок куда-то всем классом, он посягнул на роль шута, которая уже "жала" нашему Ваське, и дня три смешил всех так, что совершенно Васеньку затмил, тот ходил зеленый. Больше того, самый низкорослый в классе, коротконогий, он приударил за самой высокой в классе девчонкой, рано созревшей и обладавшей никем пока не потревоженной сексапильностью крупной женщины - грацией слонихи или носорожихи (если кто понимает в этом толк). Она была очень спортивной и, в отличие от него, хорошо училась. Он запрыгивал к ней на колени (как бы хотел оказаться на них я!), щипал ее, она визжала, смешил до слез - короче, повел себя как парень из предместий, если не как сельский парубок. Все заметили, что он даже слегка кудреват. Самое любопытное, однако, что его только и хватило на эти три дня. Сразу по возвращении из той поездки он сник, вернувшись к облику ничем не выделяющегося, туповатого и осторожного зануды.

Но опыт запомнился - и ему и нам: оказывается, роли можно менять, как рак-отшельник меняет раковины, посягать на них, - другой вопрос: годишься ли ты для выбранного амплуа и сколько в тебе пороху?

А вот проституток своих мы не разглядели, проморгали. Оно и немудрено. Одна - пухлощекая зубастая "метелка", с вечно спадающей шлейкой школьного фартука и пальцами в чернилах, к которой намертво приклеилась с первого класса данная Васькой кличка Хавронья. Может, это она, вкупе с репутацией двоечницы и стервы, определила выбор ею профессии? Вторая, Гортенская, бледный комнатный цветок, выросший в горшке на подоконнике, - в заношенной школьной форме, всегда с пятнами испуга на лице. Лице актрисы немого кино, родившейся у уборщицы в бараке - в глубине травяного двора с сараями, сортирами и будками. В школе их было не видно и не слышно, где-то за ее пределами они дружили, как изгои. Специфическая красота той и другой раскрылась только после окончания школы.

Обе работали валютными проститутками в Рижском морском порту, обслуживая иностранных моряков, и были дружны по-прежнему - одна попробовала, перетянула другую, как то бывает. Я узнал об этом много лет спустя при случайной встрече от Сахарова, помогавшего одной из них, ехавшей проведать мать, снять номер в "Интуристе". Обе не согласились на участь и попытали судьбу, и обе на тот момент оставались ею довольны.

Какова бы она ни была, кто не пытал ее, обречен выгуливать сменяющихся собачек во дворе и обходить по кругу постели и столы все сужающегося контингента таких же одноклассников и одноклассниц. Узнать их легко по потухшим уже годам к двадцати пяти глазам. Но почему-то в те лета мы предпочитали смотреть не в глаза, а на губы - глядя, не слышали и, слушая, не видели.

Все это не значит, впрочем, что кто-то может выйти далеко за пределы отведенной ему или раз выбранной роли. В одном из начальных классов я попытался дружить с отпетым двоечником и непоседой, лопоухим Додыренко, какую-то непонятную симпатию мы испытывали друг к другу или любопытство как к кому-то иначе устроенному. Нашей дружбы хватило на несколько летних дней. Мы лазили на какой-то склад за стеклянными трубками, чтоб больно плеваться из них шариками бузины, он убегал от матери, мы дразнили дворничиху, на озере он учил меня ловить майкой мальков, но у него и самого ничего не получалось - мне стало скучно. Конечно, мне нравилось расположение этого бесшабашного, лихого паренька, но между нами лежала непереходимая стопка книг, ему безразличных. В классе впоследствии он обходил меня стороной, а я не мешал ему бузить и приставать к другим. Кажется, он остался вскоре на второй год, а затем и совсем пропал из поля зрения.

Где ты, Додыренко? На этом свете - или уже на том? В какой жизненной пьесе отыграл или доигрываешь свою роль?

Молчит. Не отвечает. Мальков майкой ловит.

Пора и время

Когда у меня появилась младшая сестра, через наше семейство прошло множество нянек - и домработниц, по совместительству. Сельские девки подыскивали работу в городе, и место няньки было самым дурно оплачиваемым, но спокойным и сытным местом для того, чтобы осмотреться поначалу. Жили они, как правило, под крышей у хозяев, и у них даже был свой профсоюз. Подолгу задерживались на одном месте единицы, и из десятков румяных и рябых лиц мне запомнились от силы три. Хотя первое из них, необходимое мне для моего рассказа, было скорее землистого цвета и принадлежало унылой девице неопределенного возраста. Я и запомнил его только потому, что эта девица, чтоб я не путался под ногами и не досаждал, отключала меня от реального мира своими жуткими историями, выдаваемыми ею за были - о разбойниках-опрышках, котлах, отрубленных руках и самую ужасную - о змее, забравшейся в рот спящему и поселившейся в его утробе, о чем бедняга даже не подозревал, только все худел - пища-то вся гадине доставалась, и она только по ночам выползала проветриться да размять члены, а днем спала, свернувшись клубком у него в желудке, да ополовинивала его обеды. "Так-то!.." - со значительным видом заканчивала она очередную историю и, удовлетворенная достигнутым эффектом, уходила в другую комнату заниматься без помех своими делами.

Мне показалось вскоре, что я тоже худею. Я с подозрением прислушивался к бурчанию в своем животе, а по ночам долго лежал без сна и засыпал, только окончательно убедившись, что рот мой плотно закрыт. Не знаю, чем бы это закончилось, задержись у нас эта нянька со своими страшилками подольше.

Но какая-то змея - не знаю, раньше или позже - в меня все же заползла и ведет обособленную жизнь в моей утробе, питаясь моими калориями, впечатлениями, снами и тому подобным. Она подтачивает мою жизнь, не понимая, что с ее окончанием автоматически закончится и ее жизнь, - из моего рта ей уже не выбраться. Но организм сопротивляется, и, может, мне и удастся еще избавиться от нее - переварить без следа, будто и не было ее никогда, то-то она удивится!

Именно невидимая со стороны непрекращающаяся борьба с ней не на живот, а на смерть толкала меня на необдуманные и безрассудные поступки. А начиналось все вполне безобидно.

Сперва мне пришлось написать историю завоевания Кортесом Мексики написать в буквальном смысле. Эта история, изложенная в подаренном мне отцом трехтомнике Ильина, в каком-то из первых классов потрясла мое воображение. Отчего в хлебе дырки или почему светят лампочки, я забывал сразу же, а эта история не отпускала. И я придумал, как присвоить ее и освободиться от нее одновременно. "Придумал" громко сказано - это было наполовину бессознательное действие. Я уединился в своей комнате и дня два корпел, переписывая ее из книги, предложение за предложением, в отдельную тетрадку. Закончив наконец утомительный труд, я отложил перо и чернильницу, взял копирку и перебил на обложку тетрадки заставку из книги - крошечного ацтека с копьем. И, совершенно удовлетворенный проделанной работой, опять взял перо и чернильницу и старательно вывел на обложке печатными буквами свои имя и фамилию.

Конечно, существование подлинника (оригинала) несколько смущало меня ну я и убрал в шкаф книгу Ильина. А на столе осталась лежать только тоненькая книжечка: вот она - кто хочет познакомиться с историей падения ацтекского царства, пожалуйста, читайте - в единственном экземпляре.

Вообще-то это была не первая и не последняя моя попытка написать книгу, но она была первой доведена до результата в виде законченной книги. И книга эта являлась стопроцентным плагиатом. С тех пор я научился черпать не в одном месте, а в разных и, в основном, не из книг, но существо дела от этого не меняется: книга - это то, что не принадлежит тебе, но на ее обложке почему-то из глупого тщеславия стоит твое имя. Поначалу все это проделывалось мной стихийно, как то делают клептоманы. Осознать болезнь мне помог один второгодник и мой друг. Получив как-то очередную двойку, он плюхнулся в сердцах на парту рядом со мной и сказал раздраженно:

- А-а, ерунда! Я буду писателем.

- Как писателем? - искренне удивился я. - Да ты же пишешь с ошибками в каждом слове!

- Пустяки, - уже вальяжно процедил он, - у меня будет секретарша-машинистка.

Последнее обстоятельство почему-то особенно покорило меня и открыло глаза: боже, какая красивая работа, я тоже хочу писателем!

Мой друг умел широко мыслить, поэтому он давно с семьей в Америке. Заразив меня безумной идеей, сам он раздумал становиться писателем, а я вот влип. До сих пор пишу, остановиться не могу.

Возрастная графомания не обошла многих - она и выплеснулась на страницы школьного журнала, делавшегося в нашем классе. Центральной его фигурой и главным редактором был мой друг Серега, я был его замом. Он фонтанировал сумасбродными идеями, которые заимствовал отовсюду. Живя в полуразвалившейся семье, он рано созрел, был легок на подъем. Со школьным ансамблем "Лесные братья" играл на бас-гитаре в спорткомплексе на танцах и то срывался с ним на зимние каникулы в Одессу выступать в клубе моряков, то с бригадой школьников и музыкантов подряжался покрасить заводской корпус на окраине или разгрузить вагон. Доходы почти никогда не оправдывали ожиданий: то бригада, устроив ночью гонки на автокарах и угробив один, разбегалась, то железнодорожники платили копейки, - но он не унывал и нацелен был всегда на неожиданный авантюрный ход. Купил однажды за три бутылки водки кузов какого-то из первых автомобилей на велосипедных колесах, и мы катили через весь город эту проржавевшую детскую ванну в его двор, где она окончательно превращалась в хлам, негодный и на металлолом. Он жил уже с девушкой старше него на год, на что ее мать, работавшая врачом-венерологом в диспансере, смотрела сквозь пальцы.

Это он добывал откуда-то разбитые пишмашинки для печатания журнала, и мы нещадно стучали с ним по ночам по клавишам, готовя номер в квартирке какой-то его дальней родственницы, работавшей в ночную смену, и выходя только покурить на общий балкон двора-колодца - даже сюда в наглухо зацементированный двор сквозь сырое зловоние доносились запахи цветения. Стояла майская ночь, и оттого, что все только начиналось, нас бил озноб. На рассвете мы расходились спать по домам, а вместо школы встречались в уютной кофейне на пять столиков, с разросшейся китайской розой, где собиралась местная богема и куда заглядывали на переменах наши одноклассники.

Его родители переехали в конце концов в другой город и принялись там разводиться. Он вернулся один, но документов у него в нашей школе не взяли, и он доучивался в вечерней школе рабочей молодежи, а жил, где придется. Он часто летал на "кукурузниках" местного сообщения к родителям разжиться деньгами, называя при покупке авиабилета (паспортов у нас еще не было) то имена героев нашего с ним детективного романа с продолжением, то фамилии друзей, будто это мы летали, и раздавая затем билеты как сувениры или "вещдоки". Кое-что сохранилось из нашей переписки времен совместного редакторства. Вот отрывок из его письма на пишмашинке. Стиль - это человек, но, в отличие от человека, он не позволяет соврать:

"Сегодня не спрашивают: не тяжелы ли ваши чемоданы? В повести не одна рожа должна быть побита. Это помогает. Если не кулаками, то по крайней мере суждениями. Они чаще неправильны, но это именно мы. Значит, уже хорошо. Это здорово и глупо. Умностей не надо. Юность глупа.

Заставь работать себя и Василия. Сам понимаешь, повесть должна быть написана. Не подумай, что только про журнал думаю. Честно.

Кризис жанра - все чепуха. Надо только вымыться под холодным душем, если нет насморка".

Однажды прибежал в возбуждении:

- Срочно! Пишем роман на Нобелевскую премию. Но сначала в командировку, пока там все не поумирали!..

Оказывается, отец, ненавидевший Шолохова за "Поднятую целину", рассказал ему, как солили человечину в бочках во время голода на Украине.

В отличие от меня и других он знал, как надо писать. Кудрявый, как овца, стройный, с тонким носом с горбинкой, он был похож на ренессансного флорентийца, стилизованного в духе времени под какого-то усредненного "битла". У каждого, кажется, бывает не то чтобы лучшее время в отпущенной жизни, но некий период, в который проявляется самое самобытное в человеке в наиболее проявленном и концентрированном виде: у одних это происходит в сорок лет, у других в двадцать пять, у третьих на пороге старости или вообще никогда, у женщин иначе, чем у мужчин, - у кого-то в девичестве, у кого-то после рождения ребенка, а у кого-то после потери близких. У Сережки тот, доармейский период ранней юности оказался "лучшим". Дело не в достижениях, которые зависят от труда, - их можно и стоит ценить, но любим мы только то, что дается вдохновением. Я понял это в нем, когда уже лет в тридцать в другом городе, через многое пройдя и чего-то достигнув, желая влюбить в себя женщину, он попытался вдруг воскресить собственный стиль поведения пятнадцатилетней давности, и эти эксгумированные приемы, шутки, выдумки и цитаты былого вдохновения возымели свое действие, но и ему дались с трудом и на меня (мы опять недолго что-то делали вместе) произвели гнетущее впечатление.

Хотя что-то такое можно сказать, и скажут обязательно, о каждом из нас.

Потому что есть время, а есть и пора. И беда тем, кто не желает или кому недосуг их различать.

Эпилог. Эмиграция во времени

Пришла пора и мне закругляться. Я погуляю еще по свету, но повесть пора заканчивать. Довольно уже всяких примеров, уравнений и графиков. Про группу "А" ничего не могу сказать: дымят ее фабрики или простаивают? Зато из трубы "Б" почти вся вода вытекла - так что и "базис" подмок, и "надстройка" поехала: все продолжается в другой стране, в другом веке, о тысячелетии молчу - не мне говорить о тысячелетиях.

Мир подсунул мне "куклу", я вложил не в тот банк, встал не в ту очередь, в конце которой не дают, а отбирают, - так другой ведь нет. Я вынужден был отстроить свой, мне принадлежавший мир на бумаге и погрузить его в мед воспоминаний с нитями дегтя - он сладок, но горчит, потому что будущее моего прошлого больше не является будущим и само давно уже прошло. Грунтовые воды забвения поднялись и проступили сквозь тротуарные стыки тех городов. Пора выдавать шифры, менять пароли, душе - откочевывать в пятки к Богу.

Когда-то меня ужасно рассмешил разговор матери с балкона с подслеповатой старухой в толстых линзах во дворе. Мать заволновалась, увидев, что что-то завезли в овощной магазин, и выскочила на балкон. Из магазина уже возвращалась и проходила под нашим балконом эта старуха из соседнего подъезда. Мать окликнула ее по имени-отчеству. Та замерла, огляделась и, никого не увидев, робко отозвалась:

- Да!

- Не знаете, что там привезли в овощной магазин? А почем? Спасибо.

Ответив на все вопросы и косясь по сторонам, старуха набралась наконец решимости и осторожно спросила:

- А откуда вы разговариваете со мной?

Зря смеялся.

Тогда, чувствуя подпирающее давление, сами того не зная еще, мы уже, как пробки, неслись куда-то за линию горизонта, разлетаясь из провинциальных городов и родительских, ныне разоренных гнезд. Но даже спутник, описав полный круг, пролетает вблизи тех мест, откуда был выстрелен. Ты спрятался, мой мир? Ку-ку.

Скоро и моя очередь прятаться - спрячусь и буду посматривать из окна на двор, на вас, дураков, готовясь усесться с родными и близкими ужинать. Вот не знаю только, что там мама приготовила нам всем на ужин.

Пока же пусть никому из нас не приснится самый страшный из снов: будто ты лежишь на той же кровати - и все никак не можешь уснуть.

Загрузка...