Дикий крик, вопль живого терзаемого тела взметнулся из темного угла, ударился о низкий каменный потолок и затих, сменившись хриплым стоном.
Оплывшая сальная свеча, прилепленная к краю хромоногого стола, задергала огненным языком от тяжелого дыхания рыжеволосого человека, сидевшего около стены в большом деревянном кресле. Рыжеволосый покосился в темный угол, откуда теперь неслось громкое ознобливое лязганье зубами, какое бывает только при неистовой, нечеловеческой боли.
— Што, пес, не глянется? — тяжело уронил рыжий набухшие злобой слова. — Годи, не так еще взвоешь! Подбавь, Маягыз, аль забыл, как с дыбой обращаться? Ну!..
Огромный, словно ствол векового дуба, башкир, обнаженный до пояса, утопил в улыбке узкие глаза.
— Подбавлю, бачка, мне лапши не жалко.
Башкир нагнулся над чем-то, напряг в усилии голую спину, рванул. Послышался хруст, а за ним снова крик не крик — вой недобитого животного.
— Ну, скажешь теперь? — подался к темному углу рыжий. Снял со стола свечу и поднял ее над головой. — Не застуй, Маягыз, отойди в сторону.
Свет робко просочился в угол, выхватил русую голову, молодое лицо, серые большие, чуть навыкате, глаза и струйку крови на подбородке.
— Ничего не знаю, — зашевелились потрескавшиеся губы. — Пошто пытаешь?
— Так ли, милаш? А кто засылы к казачишкам яицким да башкиришкам на озеро Иткуль, штоб на завод шли, делал? А кто двоеданов[1] науськивал, штоб мои рудные шахты рушить, они-де божью землю сквернят, не знаешь?
— Не знаю.
— А кто по всей Чусовой лосманов упреждал, штоб мою барку с пушечным литьем не водили, тоже не знаешь?
— Нет.
— И про пугачевских шпыней не ведаешь?
— Не ведаю! — через прикушенную губу выдавил пытаемый.
— Ты со мной не шути, Савка! — взмахнул свечой рыжий. — Я ведь и до смерти забить тебя могу.
— Не хвастай, хозяин. Большая кость и волку поперек горла встанет.
Рыжий усмехнулся холодно, одними губами.
— Чистая голуха! Его бьешь, а он пуще борзость свою показывает. Сызнова начинай, Маягыз, упрям нечистый. Крути его до последнего!..
— Терзай, душегуб! — хлестнуло криком из угла. — Недолго уже тебе лютовать осталось! Придут вот казаки с Яика, да орда со степу подвалит, тряхнут они товды твоим заводом. А работные людишки, думаешь, не взбунтуются? Заморил ты их на заводской огненной работе, кровью с нее блюют!..
Рыжий не ответил, а Маягыз торопливо бросился в угол, зажал одной рукой рот кричавшего, другой, сорвав со стены ременный кнут, резнул им по судорожно бьющемуся телу. Изо рта, зажатого рукой башкира, вырвался только хрип. Рыжий спросил с недоброй лаской:
— Што, копоско? Боишься ты, вижу я, Савка, Маягызовой щекотухи.
А Маягыз, освирепев, уже размахнулся во всю ширь, кнут тоненько, по-змеиному свистнул и тугим обручем обвил обнаженную поясницу со следами не заживших еще рубцов. Тело Савки выгнулось в бешеном усилии освободиться, вырваться и, вдруг обессилев, повисло на дыбе. Рыжий испуганно метнулся к Маягызу:
— Легче, бусурман! Убьешь — ничего тогда не узнаем.
Башкир виновато скалил зубы.
— Хватит на сегодня. Кажись, на пожарной полночь пробило. Кайдалы надень да прикрой его от холоду какой ни на есть лопотиной. Небось, к утру оклемается…
Рыжий накинул на плечи медвежью шубу и, нагнувшись, шагнул за порог низенькой двери. Маягыз снял бессильное тело с дыбы, надел на Савку смыги — цепи, сковывавшие наискось обе руки и ноги, и, как был полуобнаженный, шмыгнул тоже за дверь, потушив на ходу свечу. Возясь с тяжелым запором толстой чугунной двери, башкир увидел хозяина. Тот стоял около окна заплечной и молча, отсутствующим взглядом смотрел на зарево завода, домны которого не потухали и ночью. Услышав ржавый скрип ключа в замке, хозяин обернулся.
— Иди на кухню, Маягыз: за работу — а ты сегодня ловко работал — тебе там травничку поднесут. Знаю, орда неумытая, любишь выпить, хоть и запрещено тебе это твоим законом. А ключ сюда дай, да накажи профосу[2], глядели бы караульные зорче, никого штоб к заплечной не подпускали…
Хозяин положил ключ в карман и зашагал по-медвежьи, вразвалку, к господскому дому.
Неспокойной была эта ночь для хозяина, Хрисанфа Тулинова, владельца Крутогорского завода. До рассвета тяжелыми шагами мерил он горницу из угла в угол. Злоба душила его, как крепкая водка. Но ровны и размеренны были его шаги, спокойно лицо. Лишь изредка, когда уж слишком жгло сердце, подходил к столу и отхлебывал из туеса холодного, со льда, сыченого питья. Хрисанф знал, что злоба, именно как водка, туманит мозги, а ему сейчас более, чем когда-либо, нужна была ясная, свежая голова. Вот уже с половины зимы чувствует он, как что-то страшное и неминуемое надвигается на его завод, а помочь ничем не может. Вот уже скоро год как по Уральским сыртам, ущельям и долинам огненным потоком разливается пугачевщина, родившаяся там, в глубине киргизских степей. Месяц назад видел он с балкона своего дома большое зарево на юге. Это горели его соседи, Дуванский и Кумлякский горные заводы, подожженные башкирами, пугачевскими помощниками. А вскоре от верных людей узнал он, что и вокруг его завода бродят подозрительные люди, не иначе пугачевские шпыни и лазутчики. Значит, отдавай им на разгром свой завод? Нет, не будет этого!..
Теребит Хрисанф сквозную реденькую свою бороденку, жадно тянет холодный мед. Отдать бунтовщикам завод для Хрисанфа все равно что сердце вырвать. Нелегко заполучил он Крутогорский завод, никто не знает, какими темными и страшными путями пришел он к богатству да почету. Худая молва шла о Тулинове по округе. Говорили, что он бывший колодник и в молодости с шайкой беглых грабил шедшие вниз по Чусовой купеческие да казенные караваны. Но показалось ему это дело малонаживным и хлопотным, и решил он разбогатеть разом. Поступил в приказчики к богатому купцу, который вдруг во время поездки на свой дальний завод пропал бесследно. Говорили, что зарезал его в горах Хрисанф. Сидел он по подозрению с полгода в Екатеринбургской судной избе, да сумел оправдаться, выпустили. С той поры и пошло Хрисанфово богачество. Присмотрел он здесь, в Крутых Горах, рудное местечко, заарендовал его у горного начальства — и задымил Крутогорский завод, теперь уже первогильдейского купца Хрисанфа Тулинова. Многие говорили про крутогорского заводчика, а правду кто же знает? У Хрисанфа не спросишь. Он даже жениться не хочет: боится, видимо, чтобы нечаянно как-нибудь, в сонном бреду хотя бы, не выплеснуть из души то страшное, что похоронено в ней навеки.
Из-за завода Хрисанф и врагов себе нажил, врагов смертельных, которые сами погибнут или его шею к земле ногой придавят. Первые враги — это иткульские башкиры. Издревле их вотчиной были Крутые Горы, а тут вырос вдруг вонючий, огнем дышащий завод. Что им до каких-то ку́пчих, заключенных Хрисанфом с горным начальством! Одно знают башкиры: ограбили их, отняли дедовскую землю. И не раз уже пытались они сжечь ненавистный завод, да все не удавалось, только своих «батырей» потеряли в перестрелке с заводским гарнизоном. Другой враг — двоеданы, тайные скиты которых раскиданы по тайге вокруг завода. А Хрисанф леса жжет на переплавку руды, пропадает зеленая «мати-пустыня», оголяется земля — открываются святые скиты глазам никонианцев, еретиков и табашников. Наконец, третий и наиболее опасный враг были его собственные заводские работные людишки. Хрисанф буквально морил их на тяжелой работе — на заводе, на «жигальных хуторах», где обжигался для заводских домен уголь, и особенно «в горе», в железно-колчеданных шахтах. Не раз пробовали бунтовать работные, да тяжела на расправу у Хрисанфа рука. Зачинщикам — батоги, кнут, дыба, а всех остальных заковывали наглухо в цепи и отправляли «в гору». А оттуда выход тоже только один был — в могилу. Такие свирепые расправы Хрисанфа получили полное одобрение горного начальства.
Хрисанф сжал кулаки так, что ногти впились в ладони: эх, ежели бы только башкиришки, орда поганая, да кержачье[3] проклятое ершились, или бы свои работные людишки взбунтовались — не страшно бы это было! В бараний рог бы их скрутил!.. Есть у Хрисанфа на заводе и свое войско, и солдаты горной команды, и своя полиция — профос, и даже свой палач — Маягыз. Царем чувствует себя на Крутых Горах Хрисанф. Коли бы своя, домашняя беда, управился бы, не охнул. А тут напасть извне идет, вся Исетская провинция словно в огне горит. Под Екатеринбург даже подступили было бунтовщики, да разгромило их знатно царицыно войско под Сысертью. Есть, правда, у Хрисанфа доброхоты среди горного начальства, но разве вспомнят они о нем теперь, когда кругом такая заворошка идет, когда поднялось «генеральное взбунтование», как печатали в «Санкт-Петербургских ведомостях». Нет, на помощь начальства надеяться нечего.
Хрисанф переменил в светце догоревшую свечу и снова зашагал, тяжело скрипя половицами.
Правда, до сих пор беда обходила его завод. Вот здесь, кругом и около вертелась она, в пепел обращались соседние заводы, а Крутогорский — цел и невредим. Работные людишки уже за волхвита-колдуна почитать Хрисанфа стали: отводит-де глаза пугачевским отрядам. Но в последние дни почувствовал Хрисанф, как пугачевская петля легла вплотную и на его шею. А все из-за этого змея, шахтаря Савки Топоршина…
«Эх, Савка, — с хрустом сжал зубы Хрисанф, — гроб себе готовь, убью!..»
Савка всем делам зачинщик. Он засылы делал и к казакам яицким, главному войску пугачевскому, и к башкирам иткульским, и к кержакам, чтобы разом, скопом грянули они на Крутогорский завод. Мало того, из-за Савки другая большая беда свалилась на голову Хрисанфа.
Еще зимой получен был приказ из самой столицы, от берг-коллегии, чтобы все уральские горные заводы лили только пушки, ядра, бомбы, вообще воинский припас, а весной отправляли бы его на Егошихинский, графа Воронцова, завод[4], откуда он будет раздаваться воинским командам, идущим из России на усмирение Пугача. Отлил пятнадцать тысяч пудов Хрисанф всякого воинского припасу, желая выслужиться перед горным начальством, погрузил его на баржу, стал весны ждать. И вот пришла весна, дружная, съели теплые туманы снег, забурлила Чусовая, налившись буйной силой, а Хрисанфова баржа так и стоит у заводской пристани, словно примерзла…
— И это Савкино дело, — шепчет Хрисанф, — его!
Подал Савка весть во все села, починки и заимки, что по Чусовой разбросаны, всех лосманов предупредил: «Не водите баржу купца Тулинова на Егошихинский завод, нагружена она воинским припасом для войска, что идет против нашего мужицкого царя Петра Федоровича». И попрятались чусовские лосмана. Вот уже целую неделю скачут по горам и падям на быстрых, как ветер, киргизских иноходцах Хрисанфовы гонцы, прельщают лосманов: «Сто рублей золотом, и сукна аглицкого на кафтан тому, кто проведет тулиновскую баржу к Егошихинскому заводу!» Но не откликаются лосмана, и не двигается с места тяжелая баржа купца Тулинова. А начальство ее давно уже ждет. Что оно подумает? Ведь с ним тоже не шути: умеют и чистоплюи-чиновники когти показывать. Да еще как!..
Хрисанфу стало невыносимо душно, от злобы или от жарко натопленной печи — сам не мог разобрать. Сильным ударом ладони открыл дверь на балкон и вышел на воздух. Теплый захребтовый ветерок, дышащий уже весенней лаской, овеял его лицо. Хрисанф огляделся. Дом его, точно крепость, обнесен палисадом из кондовых, заостренных наверху бревен. А расположен он на островке десятиверстного заводского пруда, в версте от берега, с которым соединен мостом. На этом мостике двоим не разойтись, так что оравой уж не побежишь, только поодиночке. А на вышке у Хрисанфа всегда заряженная картечница стоит, и жерло ее направлено прямо на мостик. Подходи!..
Хрисанфу же с высокого балкона виден весь завод. Глухо доносится сюда, на островок, грохот кричных молотов и тарахтенье рудодробильных мельниц. Как филин, уставилась во тьму огненным своим глазом домна. Хрисанф напрягает зрение, смотрит, нет ли на заводском дворе лишних людей. Как только наступили тревожные времена, Хрисанф приказал всех свободных рабочих запирать на ночь в казарму, а к дверям ставить караул. Так спокойнее! А потому и пуст сейчас широкий заводской двор, лишь тенями мельтешатся около домны засыпки и подсыпки. Тогда Хрисанф переводит взгляд на приземистую каменную башню. Она носит на заводе название Сторожевой. На верхушке ее бессменно дежурят гарнизонные солдаты, поглядывают, не идет ли орда или какая-нибудь другая шайка на завод. В заплечной клети Сторожевой башни, в этом домашнем застенке Хрисанфа, лежит сейчас закованный в смыги шахтарь Савка Топоршин, главный враг Тулинова… Луна зашла за башню, и длинная ее тень протянулась через пруд, упала сюда, на балкон, к самым ногам Хрисанфа. И показалось крутогорскому владыке, что это узник Сторожевой башни, смертельный его враг, шлет ему свой привет. Передернул зябко под кафтаном плечами. Подумал: «Ну его к шуту! Коль и завтра ничего от него не выведаю, прикажу Маягызу придушить. Надоело валандаться…»
И вдруг испуганно отшатнулся назад. У подножия башни он ясно разглядел огненную вспышку, а за нею на остров прилетел звук выстрела из солдатского мушкета. И тотчас же на Сторожевой башне грянул колокол, загудели чугунные била. Тревога!..
Хрисанф ворвался в комнату, схватил только шапку, забыв про шубу, и скатился по крутой лестнице на двор. Оттолкнул оторопелого дворника, нырнул в калитку, спрыгнул с высокого откоса на мостик и побежал. На полдороге от берега услышал встречный топот человека, тоже торопливо бежавшего по мосту. Остановился, вытащил из кармана немецкий пистолет и, взведя курок, крикнул:
— Кого нечистая несет? Стрелять буду!
— Я, бачка! К тебе бегу, — послышался в ответ шершавый от усталости голос.
При свете луны Хрисанф разглядел громадную фигуру Маягыза. Опустив дуло пистолета, спросил:
— Кто у Сторожевой стрелял?
— Сандат палил, бачка.
— Солдат? В кого?
— К Савке тамыр[5] лез, из заплечной освободить хотел, сандат в тамыр палил.
— Убил?
— Не, бачка, бежал. Сандат палил — промаху дал, а Савкин тамыр сандат резал — промаху не дал. В горло. Насмерть.
— Сволочи! — взвизгнул Хрисанф. — Только хлеб жрете! А ты чего глядел, пес? Залил шары-то травником! Я те самого за караул возьму, кнута отведаешь!
Каменная азиатская улыбка, никогда не покидавшая лица Маягыза, сменилась вдруг злобной гримасой. Он угрожающе надвинулся на Хрисанфа.
— Маягыз нельзя кнутом бить, Маягыз — тюре[6]!
Хрисанф опасливо отодвинулся назад и поднял пистолет.
— Отвяжись, поганец! Матерь богородица, каждый рад на тот свет отправить. Не люди — звери!
— Бачка, — хмуро сказал Маягыз, — куда Савку деть?
— Как куда? А где же он? Разве не в заплечной? — испугался Хрисанф.
— Там, бачка, только Савка помер. Как сандат палил, Савка сильно тамыру кричал: «Беги, беги!» Потом сильно пугался Савка. Я пришел — он помер. Куда его деть, бачка?
— Царство небесное новопреставленному рабу грешному, — сняв шапку, истово перекрестился Хрисанф. — В пруд брось рыбам на харч. Порядку не знаешь? Да смыги не снимай, а то… выплывет еще.
Говорил одно, а в голове другое сидело гвоздем: «Кто к Савке лез? Из своих, заводских, иль из двоеданов кто? Неужель у него и на заводе единомышленники есть? Тогда беда неминучая!..»
Как только Маягыз, заперев двери заплечной клети, отправился в господский дом получать пожалованную порцию травника, к Сторожевой башне подошли караульный солдат и профос, исполнявший сегодня и обязанности разводящего.
— Смотри, Петруха, в оба — не в один! — предупредил профос. — Не задремли, паси тебя бог. Сам нагрянет — шелепов отведаешь.
— Знаю, Акимыч, — ответил солдат, — не впервой, чай.
Когда профос ушел, караульный, осмотрев кремни мушкета, присел на камешек под окном заплечной. Но вскоре ему стало скучно. Вспомнились свободные от наряда товарищи, которые сейчас угощаются в кабаке заводского села крепким полугаром. Плюнул от злости, закурил солдатскую носогрейку. Повеселил было вернувшийся пьяным Маягыз, да ненадолго. Наоборот, еще хуже стало. Башкиру спьяну взгрустнулось по родным степям, и затянул он песню. Монотонная, как вьюга, и тоскливая, как волчий вой, песня эта нагнала на караульного такую жуть, что его замутило. Замахнулся на башкира прикладом:
— Чего развылся тут, кат треклятый! Иди отседа прочь!
Маягыз обиделся и ушел. Но веселее от этого караульному не стало. Чтобы развлечься, стал смотреть на освещенное окно господского дома. Там, в светлом просвете, с точностью маятника мелькала темная тень.
— Сам, не иначе! — прошептал с затаенным страхом караульный. — Ночами навылет не спит. Ох, муторно ему теперя. Кто идет? Стой! — вдруг закричал он излишне громким с перепугу голосом.
От стены башни отделилась темная тень и двинулась к караульному. Послышался молящий голос:
— Служивый, я только харч колоднику передать. Ведь с голоду сдохнет.
— Отойди, не велено! — сурово прикрикнул оправившийся от испуга солдат.
— Родненький, да ведь есть и на тебе хрест, я только…
— Уйди, а не то пырну штыком! По уставу никого не велено подпускать.
— Пыряй, скобленое рыло! — злобно донеслось из темноты. — Што ты мне своим уставом в нос тычешь, вшивая команда! А полагается по уставу человека в кайдалах держать да допрос с пристрастием чинить? Ну? Полагается? Коль виновен, в губернию шли, а здесь…
— Я те счас дам перцу! — рассвирепел караульный, замахиваясь штыком.
— Стой, служба, — дружелюбно уже сказал неизвестный. — Горяч ты гораздо. А ты поди сюда, дай-кось руку, не бойся, не откушу.
Караульный протянул в темноту руку и почувствовал на ладони тяжесть. Вышел на лунный свет, посмотрел. Тускло блестел золотой самородок. Прикинул опытным глазом: «Штофа три верных дадут».
А из темноты шептал неизвестный:
— Мне только колоднику харч передать, да пару слов сказать, от родных весточку.
— Вали, — согласился караульный и, отходя в сторону, добавил опасливо: — Только скореича, сам бы не накрыл…
Неизвестный встал на камень, на котором сидел караульный, ухватился за решетку и подтянулся к окну заплечной. Оттуда пахнуло на него затхлым смрадом и сыростью. Окликнул тихо:
— Савка!.. — Молчание. — Савушка!
За решеткой тяжело загремела цепь и прошелестел слабый шепот:
— Кто здесь?
— Савушка, неужель не узнаешь?
— Чумак! — вырвался из окна радостный крик. — Ты ли, друг?
— Я, Савушка, тише только, для ради бога. Трудно тебе, болезный?
— Не обо мне речь, — полился горячий шепот. — Хорошо, што пришел, завтра, может, уже поздно было бы. Слухай, друг, тебе я дело великое препоручаю. Седни ж, не откладывая, скачи на Шайтанский завод, там уже царево войско орудует. Зови их к нам на Крутогорский, из кабалы Хрисашкиной работных людишек выручать. Сам их приведи. Слышь?
— Слышу, Савушка!
— А дело с баржей отцу препоручи, он знает, што нужно делать, только знаку ждет…
— Да ведь он…
— Знаю! — нетерпеливо повысил голос Савва. — Я-то знаю, а ты вот, видимо, не ведаешь, что он лучше любого зрячего баржу по Чусовой проведет. Только помощника ему дайте. И скажи, што самое для этого дела место подходящее около Трех Громов. Ты к тому времени там с казаками засядешь, знак ему подашь. Все ли понял?
— Все, Савушка, все.
— А теперь скажи, Чумак, сын как — жив, здоров?
— Жив и здоровехонек. С дедом он. Такой малец приглядный да могутный! В тебя весь!
— Чумак, тебе, как другу, сына поручаю. Дед, сам знаешь, небога.
— Не сумнись, родной, убережем! А только хотел я…
— Што, договаривай!
— Христом-богом прошу тебя, Савушка, — с тоскливой мольбой заговорил Чумак, — позволь все эти дела другому перепоручить. Для таких дел прямая надобна голова, а у меня, сам знаешь, мозги што баранка. Скудоумен я. Вот только силушкой господь не обидел. Напутаю, боюсь. А я другое хочу… Завтра ночью, — понизил голос Чумак, — соберу ребят, сюда придем, караульного снимем, замок собьем и ослобоним тебя. А там в тайгу иль в степь к ордынцам. Ладно ли?
— Не смей! — прилетело властное из-за решетки. — Тебе мое дело передаю. Других не знаю, не верю. А обо мне не тревожьтесь, потому день проживу, не боле, чую. Изломали всего меня на дыбе, кровью изошел…
— Душегубы! — яростно рванул решетку Чумак.
— Седни ж утром с батькой договорись, — продолжал Савва, — а затем немедля на Шайтанку скачи. Такой мой приказ тебе, и перемены ему не будет. Вот еще што, чуть не запамятовал: на Шайтан-завод поскачешь — на дорогу не выезжай, драгуны перехватят. Тайгой, горами скачи. Лошадь не жалей, на заимках подменят, коль скажешь, куда спешишь…
— Стой, нечистый! — гаркнул над самым ухом Чумака караульный. — Вон какие у вас сговоры!..
— Чумак! — молящим воплем рванулось из окна заплечной. — Беги! Помни — дело наше великое! Беги!..
— Стой!.. Стой, лешман!.. Пальну счас!..
— Ты стой, присяжная душа! Хошь одним выстрелом двух зайцев подбить? Вре-ошь! Не тронь курок, худо будет!..
— Отпусти мушкет, сволочь!
— Беги, Чумак, — молил из окна Савва и, гремя цепями, в забытьи рвал переплеты решетки.
— Пусти курок, бритое рыло!
— Врешь, варнак!.. Караул, ко мне. На помо-ощь!
— Заткни хайло!..
Грохнул выстрел. Пороховая вспышка осветила на миг два свившихся в клубок тела у подножия башни и бледное лицо в окне заплечной.
— Палишь?.. Так вот те на закуску!..
Послышался отрывистый вздох человека, наносящего удар, затем хриплое клокотанье. И сразу стало тихо и темно…
…Из-за башни на бешеном беге вывернулся Маягыз, споткнулся обо что-то большое и тяжелое и полетел, скребя землю носом. Мотая ушибленной, гудящей головой, поднялся на колени, пошарил вокруг себя рукой, нащупал пуговицы солдатского мундира. Руки башкира поползли дальше, к голове, и вдруг замерли. В горле караульного торчал широкий медвежий кинжал. Маягыз стряхнул с руки теплую липкую кровь, молча вскочил, подбежал к двери заплечной, сорвал замок, торопливо высек огонь. Первое, что бросилось в глаза, — погнутые прутья решетки. Перевел взгляд ниже. На полу катался в предсмертной икоте Савва. Маягыз опустился на гнилую солому и завыл:
— Сандат помер, Савка помер!.. Ой-буй-яй!..
В полуоткрытую дверь неслись надрывные вопли набатного колокола, стонущий дребезг чугунных бил. На дворе мелькали огни смоляных факелов.
Под утро с юга пришла первая весенняя гроза. В горах буйно метался теплый, влажный ветер. Под грохот грозы и вой ветра задремал чутко Хрисанф. Разбудил его стук в дверь опочивальни. Спросил недовольно:
— Чего бузуешь? Кто там?
— К вам-с, Хрисанф Яковлевич, — ответил робко из-за двери главный приказчик, — старичок вас один здесь повидать просит.
Бросил отрывисто, словно тявкнула злобно собака:
— В шею! Спать хочу!..
Слышно было, как приказчик потоптался у двери, затем еще более робко окликнул:
— Хрисанф Яковлевич, спите?.. Он говорит, лосман. Насчет баржи.
— Чего? — разом сорвал с себя одеяло Хрисанф. — Лосман? Ужо выйду, оболокусь только. В контору его сведи.
В конторе Хрисанфа ждали двое: исполинского роста старик с серебряной бородой до пояса и малец, мальчишка лет шестнадцати. Хрисанфа сразу приковало лицо мальца. Напряг мысли в мучительном усилии припомнить, где он видел вот такие же большие, чуть навыкате, серые глаза. Но так и не вспомнил, а потому сразу обозлился:
— Чего тебе, дед? Чего спозаранку булгачишь? — И тут только заметил странную неподвижность лица старика, волосы, остриженные по-раскольничьи, в скобку, седую в кудрях бороду. Подумал с неприязнью: «Двоедан, не иначе».
Старик согнул в поклоне широкую спину:
— К тебе, кормилец. Наслышан я, што ты сто рублей золотом сулишь тому, кто твою баржу на Егошихинский завод проведет. Дозволь мне, кормилец. Сорок годов я по Чусовой баржи водил. А счас обнищал вовсе, подушная одолела.
— Чай, двойную дань платишь? — не скрывая злобы, спросил Хрисанф. — Из двоеданов, вижу, ишь, под горшок обстригся.
— Так, кормилец, старой веры держусь.
— А по мне шут с тобой, за што хошь держись, а только, выходит, ты ворог мой? Чай, заришься завод мой подпалить?
— Дальний я, кормилец, аж из-под Катеринбурга, не знаю ваших делов здешних. Нашто мне твой завод сдался? Дыми, со господом, на здоровье.
— Та-ак, — удовлетворенно протянул Хрисанф. — Ну што ж, веди баржу, платой не обижу. Доволен будешь. А пока на-ка задаточек, на водку, — протянул он старику серебряный целковый. Но старик не шелохнулся. Хрисанф удивленно повел глазами и увидел сгорбившегося главного приказчика, видимо, желавшего что-то сказать, но от испуга только бормотавшего неразборчиво под нос.
— Ну, чего гугнишь? — прикрикнул на него Хрисанф. — Язык отнялся?
— Да он слепой, Хрисанф Яковлевич, лосман-то.
Хрисанф присмотрелся внимательно к старику и понял причину каменной неподвижности его лица, хрустальной пустоты его глаз. Тонкая складка безгубого рта Хрисанфа сжалась в углах. Увидев это, приказчик задрожал крупно, словно ехал по ухабам.
— Вы што ж, потешки строите? — спокойным, но зазвеневшим внезапно голосом спросил Хрисанф. — Издеваться задумали? Слепого лосмана подсовываете? А ты, пес, — повернулся он к приказчику, — видно, по Сторожевой башне да Маягызовой лапше соскучал?..
— Годи, кормилец, — тихо перебил Хрисанфа старик, — не гневись напрасно. Зачем мне глаза, коли я и без них Чусовую вижу, по рокоту ее волн скажу, где какой остров, нанос, старица аль рукав находится. Дай мне только помощника поглазастее, на всякий случай. Ведь я только два года назад глаза потерял, божьим попущением темная вода подступила.
— Да ты очумел, старик! — крикнул Хрисанф. — Барку-то по Чусовой вести — не кадеей[7] вашей махать!
— Знаю, кормилец, говорил же я тебе, сорок годов на этом стою. Знаю и то, что с Чусовой не шути, головой ответишь. А мне еще пожить хоцца, винца с хлебцем попить. Не сумнись, в целости твою барочку доведем.
Хрисанф в раздумье отошел к окну. Окинул взглядом почерневшие, обтаявшие вершины гор и хребтов. Тоскливая мысль защемила сердце: «Буйствует весна, дружно идет. Еще день-два — и паводку конец».
Повернулся решительно:
— Веди! На бойца напорешься и сам там голову сломишь…
— Сроду со мной этого не бывало, кормилец. А только теперь другой разговор будет. Коль ты мление имеешь, што убью я баржу твою о камни, езжай со мной сам, без тебя не поеду. Ты как бы свидетелем будешь.
Хрисанф затаил дыхание. Нюхом старого, травленного зверя почувствовал он какую-то ловушку. Потому и замедлил с ответом. Как осторожный зверь, боялся сделать решительный шаг, боялся опустить ногу — не щелкнул бы зловеще капкан. А тут еще ворошит сердце взгляд мальца, взгляд ясный и блестящий, как у хищной птицы. И тесьма его бровей изогнулась в таком знакомом изломе, как будто в вечной напряженной мысли. «Но где я видел вот такие же глаза?»
— А этот малец-то кто? — спросил равнодушно Хрисанф. — Кровный твой иль просто поводырь?
— Внук родной, кормилец!
— Любишь, чай, его?
— А для ча и не любить? Малец ласковый, опять же кровь своя.
— Ну ин ладно, дед, — решительно сказал Хрисанф, — исполню твою дурацкую прихоть, поеду с тобой. Но и у меня условие — внука с собой бери. Вот те и помощник, благо у него глаза-то, как… у ловчего ястреба. И знай, старый хрен: все время пистоль наготове у меня будет. Коль што неладное замечу — первому внуку твоему башку прострелю…
— Стреляй ладом! — сурово откликнулся старик. — Промашки, гляди, не дай.
— Грозишь, старая ветошь? — стиснул кулаки Хрисанф.
— Ты начал, хозяин! А я отвечаю.
Хрисанф усилием воли потушил бешенство. Провел по лицу рукой. Вздохнул:
— Ладно, после поругаемся. И чего это мы? Так согласен на мое условие?
— Согласен, хозяин. Когда едем?
— Завтра утром, пока вода ярая, спешить надо. Иди, облаживай барку…
Спускаясь с крутой лестницы господского дома, малец шепнул старику:
— Деду, говорил я — не узнает он меня. А ты пужался.
— Нишкни, Николаша, — сдавил старик плечо мальца. — Пронесло! Не догадался, душегуб, што волка-то убил, а зубы остались…
На следующий день, еще совсем на брезгу, гудела уже заводская пристань человеческими голосами, гремела топорами и молотками. Заканчивали последние работы, облаживая барку в дальний поход. Весь заводской поселок высыпал на проводы, даже ребятишки человечьей крупой облепили пристань.
Чусовая, злая и взъерошенная, играла в лучах зари малиновыми и синими струями. Видимо, где-то в верховьях прошел первый весенний дождь, и река, без того вздувшаяся вешними водами, совсем освирепела, глухо рокотала в каменном своем ложе, крутила ошалело омутами, водоворотами и выбрасывалась на берег злою, рассыпающейся в пену волной. По стрежню плыли оторвавшиеся лодки, снесенные бани, будки, мостовые брусья, бревна. Вон водоворот завертел необхватный мостовой брус, с сосущим свистом втянул его под воду и выбросил снова на поверхность, да так, что брус вылетел стоймя, словно кто ударил по нему снизу. Время от времени по реке пролетали валы особенно большой силы. Это с заводов, расположенных выше по Чусовой, выпускали в реку воду из запасных прудов, опасаясь за целость плотин. Такой вал, взгорбившись, вздуваясь на сажень и выше, пролетал по реке, откинув назад белую гриву пены.
— Господи-сусе, — испуганно крестилась молодая бабенка, стоявшая у края пристани, — бездушная ноне река. Отседова смотреть — и то оторопь берет, а плыть-то каково будет?..
У края пристани, в плесе, пришвартованная канатами толщиной в человеческую руку, колыхалась громадная, тяжелая, неуклюжая баржа. Необъятный трюм ее был наполнен казенным заказом: пушками, мортирами, гаубицами, ядрами, мушкетными стволами, стальными полосами для сабельных клинков. У громадной трехсаженной рукоятки барочного «пера»[8] стояли дюжие заводские литейщики, одетые, все как один, в нагольные полушубки. Только такие силачи справились бы с бешеной весенней Чусовой. Посередине барки высилась исполинская фигура слепого лоцмана. Ветер играл его седой кудрявой бородой, закидывая ее за плечо. Рядом с лоцманом стоял его внук, уже успевший незаметно оглядеть всю баржу. Николаша шептал старику:
— Деду, на палубе под мешками две пушки спрятаны на станках, с порохом и картечью.
— Ништо, внуче, — ответил, тоже шепотом, лоцман, — лишь бы нам аспида Хрисашку на баржу заполучить, не спасут его товды и пушки.
Действительно, Хрисанф приказал тайно от лоцмана ночью поставить на носу и корме баржи по небольшому единорогу на походных лафетах, с полным комплектом огнебойного припаса.
А Хрисанф уже показался на ступенях деревянной лестницы, спускавшейся от завода к пристани. Сзади него шагал верный телохранитель и палач Маягыз. Главный приказчик рысцой пронесся навстречу хозяину. Еще с пристани Хрисанф оглядел внимательно баржу.
— А почему Чумака нет? — обернулся он сердито к приказчику, не видя среди отряженных к рулю литейщиков первого по заводу силача Васьки Чумака.
Приказчик сгорбился пугливо:
— Нет тут моей вины, Хрисанф Яковлевич. Сбежал с завода Чумак, позавчера ночью, подлец, утек.
Хрисанф не ответил, лишь сверкнул недобро глазами и поднялся по сходням на баржу. Приказчик понял: после возвращения хозяина на завод жди расправы.
— Все ль готово, эй, лосман? — крикнул Хрисанф, взойдя на баржу.
— Управились, хозяин! Трогаем? — в свою очередь спросил лоцман.
— Годи, старый! Спешишь ты гораздо, — ядовито ответил Хрисанф и, задрав бороденку, начал внимательно глядеть наверх, на завод, чего-то ожидая. Прошло несколько томительных минут. Все, кто был на барже и на пристани, тоже подняли к заводу лица. Вдруг распахнулись ворота, выпустив отряд солдат заводской караульной команды. Они бегом спустились под гору.
— Деду, — дернул испуганно Николаша за полу сермяги старика. — На баржу солдаты идут. Не иначе, с нами поедут. И пушки и солдаты, деду.
Но лоцман лишь стиснул молча плечо внука. Как только солдаты, топоча и звякая оружием, взошли на баржу, Хрисанф повернулся к лоцману:
— Трогай, старый! С богом! — закрестился, блестя на солнце рыжей головой. Все — и провожающие и отъезжающие — последовали его примеру. Недаром же говорила солдатская пословица: «На Чусовой — простись с родней». Заплакали, запричитали бабы. Но их вой покрыл мощный голос слепого лоцмана:
— Отдай канаты!..
Свернутые канаты втащили на палубу. Баржа медленно тронулась. На палубе загремел солдатский барабан, на пристани выстрелили пушки.
— Клади руль направо! — рявкнул лоцман.
— Напра-аво! — врастяжку хором ответили литейщики, наваливаясь на рукоять, и баржа вышла на стрежень, на середину реки.
С пристани беспрерывно палили из пушки…
Часа три назад скрылась из глаз пристань. Баржа птицей летела вниз по Чусовой. Высоким коридором обступили реку горы, и она веселым весенним гулом наполняла эти каменные щели.
Хрисанф размяк от теплого апрельского солнца, от ласкового речного ветерка. И успокоился вполне Хрисанф. Он знал, что не подъехать к барже на лодках, не справиться лодочным гребцам с Чусовой. А единороги, а солдатские мушкеты на что? Нет, не перехватить баржу! Лоцман тоже не напорет ее нарочно на боец — тогда и он и внук его с баржей вместе погибнут. К берегу же приставать не будут до самого Егошихинского завода: недаром Хрисанф запас провизии на весь путь.
Любовался Хрисанф и умелым руководством лоцмана. Не обманул старик: хоть и слеп, а ведет баржу увереннее зрячего. Насторожит ухо, ловя грохот чусовских волн, и лишь изредка спросит внука:
— Што, Николаша, никак к Медвежьей луке подходим?
— Да, деду, рядышком.
— Клади руль налево! — приказывает лоцман. И послушная ему баржа, вильнув кормой, как норовистая лошадь крупом, плавно обогнет вдавшуюся в реку коварную Медвежью луку.
А к полудню пришлось слепому лоцману потягаться и с бойцом, да еще с самым страшным по всей Чусовой — Мултуком. И тут-то старик показал себя во всей красе. Страшен Мултук, каждый сплав десяток, а то и более барж убивалось об его каменную грудь. За несколько верст еще услышали на барже грохот и рев воды, бьющейся о боец. Чусовая словно взбесилась, понесла баржу прямо на Мултук.
— Спускай лот! — закричал старик. И тотчас же с кормы упала в воду на канате чугунная плаха пудов на тридцать. Теперь баржа, заметно даже для глаз, убавила ход и, покорная и чуткая на руль, обогнув Мултук, вышла на спокойное плесо.
— Ай, якши, лосман! — пощелкал языком пришедший в себя Маягыз. — Чох якши!
— Што, бусурман, спужался? — насмешливо обратился к нему Хрисанф. — Думал, чай, душу аллаху отдавать? Годи, поживем еще. На завод воротимся — апайку[9] тебе куплю.
— Воротись сначала, душегуб!..
Хрисанф вздрогнул и огляделся: «Кто это сказал? Матерь богородица, помстилось мне, што ли?» Но никого рядом не было. Невдалеке лишь копался в какой-то рухляди внук лоцмана. Подумал: «Ох, уж этот мне малец с ястребиными глазами. Нехороший у него взгляд…»
К вечеру, когда солнце покатилось за горы, обогнули два бойца: Дыроватый и Боярин. Они были хорошо известны Хрисанфу, и он радовался: «Ай, хорошо плывем! К утру на месте будем…»
Но когда солнце уже наполовину спряталось за дальний хребет, а вершины гор словно засочились кровью, слепой лоцман как-то особенно насторожился. Подозвал к себе внука и сказал:
— Как Три Грома увидишь, скажи.
Вскоре опять послышался характерный грохот, с каким Чусовая бьется о бойцы. Но никто, кроме слепого лоцмана и его внука, не обратил на это внимания: все уже привыкли к бойцам, которых за день было обойдено не менее десятка. Вот показался и сам боец, расщепленная верхушка которого походила на три торчком стоящих громовых стрелы.
— Деду, — шепнул Николаша, — до Трех Громов не боле версты.
— Ладно, внуче, — откликнулся лоцман. — А взглянь позорче на Три Грома, ничего на них не видишь?
— Нет, деду, ничего.
— Гляди лучше, Николаша!
— Да нет же, деду, ничего там нет.
— Эва, какой ты! Смотри на средний Гром, выскерье[10] не лежит там?
— Ой, лежит, деду! И корнями на реку повернуто!
— Тише, внуче. Это знак нам. Теперь на середину реки гляди. Вода кипит там?
— Как в котле. Ой, стерегись, деду!
— Ды тише ты, постреленок! — дернул лоцман внука за плечо. И крикнул рулевым: — Клади руль чуть налево!
— Чуть налево-о! — откликнулись тотчас с кормы.
Баржа повернула носом к середине реки, где вода клокотала ключом. Николаша ничего не понимал и глядел то на деда, то на скрытую мель. На барже уже затихло все, укладывались спать. И вдруг послышался треск. Рукоять руля приподнялась кверху со всеми висящими на ней литейщиками и стряхнула их на палубу.
— Руль сломался! — крикнул один из них.
А баржа пошла, полетела прямо на Три Грома, без руля, не управляемая уже людьми.
— Колдун старый! — взвился вдруг Хрисанф и, выхватив пистолет, ринулся на лоцмана. — Утопить хочешь!…
— Уйди к дьяволу! — отмахнулся старик, и гордый крутогорский владыка полетел на палубу, кувыркаясь через голову. А старик ревел:
— Я лосман!.. Меня слушай, коль жив хочешь быть! Спускай лот!..
Литейщики бросились на корму. Лот упал в воду.
— Второй спускай!.. Третий!.. — надрывался лоцман. — Живо-о! Шевелись, не то ракам на закуску пойдете!..
Третий лот спас баржу. Ее подхватило какое-то странное течение и потащило не к бойцу, а к берегу. Один слепой лоцман знал, что в этом месте Чусовая, ударившись всей своей мощью о подводную каменную скалу, делает изворот, касаясь главным стержневым течением берега.
Лоты подняли, баржу прикрутили канатами к вековым необхватным кедрам.
— Придется ночевать, — сказал лоцман. — Вдребезги разнесло руль об лудь. Ночью-то много не наковыряешься…
А Хрисанф притих, присмирел. Сердце защемила вдруг необъяснимая тоска. Он чувствовал, что попал в ловушку, но еще бодрился. Запретил кому-либо сходить с баржи на берег. Затем сам зарядил, теперь уже не скрывая их, единороги, повернув жерлами на берег, откуда только и можно было ожидать нападения. Расставил часовых, подсыпал свежего пороху на полки собственного пистолета, вооружил мушкетом Маягыза и тогда только успокоился. Завернулся в ягу — собачью шубу шерстью вверх — и улегся на носу баржи близ единорога. Берег, тихий и мрачный, молчал, затаив неведомую Хрисанфу угрозу. Шептались там ели и кедры, словно вели тайный сговор, переругивались под баржей речные струйки. И так, под шелест елей, под плеск реки, Хрисанф заснул незаметно для себя.
Желтая вечерняя луна скрылась за облако. На горы спустилась густая, бархатная тьма. И во тьме поползли с гор тени, поползли к реке, к барже. Много теней…
Хрисанф проснулся сразу, словно кто тряхнул его за плечо, проснулся от необъяснимого ощущения опасности, которая вот здесь, рядом. Ему снилось, что он у себя в спальне, в неприступном доме-крепости, нежится под одеялом, а в дверь назойливо стучит пришедший с утренним докладом приказчик. Только было хотел Хрисанф обругать приказчика — и проснулся. С удивлением увидел над головой высокие, побледневшие уже предутренние звезды. Но что это? Стучат? Значит, это не сон?.. До его слуха донеслись ровные заглушенные удары: туп-туп-туп.
На минуту перерыв. А вот опять: туп-туп-туп. Хрисанф нащупал пистолет, приподнялся. На востоке уже светлело. Часовых не видно. «Спят, сволочи!» Но опять тревогой тряхнул его таинственный стук. Теперь уже ясно слышно — стучат на корме. Оставив ягу, налегке, с пистолетом в руке пополз в сторону стука. На полпути остановился, увидел: внук лоцмана обухом молота, обернутого тряпьем, забивал железный костыль в запал кормового единорога.
— Гаденыш! — завыл от злобы Хрисанф, вскочил, бросился на корму. Николаша рывком обернулся и замер, широко раскрыл глаза. Лишь когда Хрисанф был уже в сажени от него, вдруг очнулся, подбежал к борту и прыгнул в реку. Хрисанф взвел курок, подождал. Вот вынырнула на поверхность мокрая блестящая голова. Хрисанф поставил мушку на затылок мальца и нажал курок. Треснул пистолетный выстрел. Голова скрылась, пустив по реке большие круги. Хрисанф нагнулся за борт, вглядываясь, вынырнет опять голова или нет. Не дождался. И, как плетью, ожег его крик Маягыза:
— Бачка, большой беда, джаик-урус[11] бежит!..
Оглянулся. По берегу к барже бежала толпа казаков. Крикнул:
— Капрал!.. Солдаты!.. Тревога!.. В ружье!..
Но солдаты поднялись и без его крика. Зловеще зарокотал тревогу барабан. Солдаты бросились к мушкетам, составленным в козлы посреди баржи. Хрисанф, видя, что кормовой единорог уже заклепан наглухо, бросился к носовому. Приложил фитиль к подсыпке, отскочил в сторону. Единорог ахнул, и эхо шесть раз повторило в горах выстрел. Картечь, как стая воробьев, порскнула со свистом в лес, ломая, срывая сучья с деревьев. В ответ с берега заискрилась ружейная стрельба казаков.
— Солдаты, пали! — командовал Хрисанф, снова заряжая единорог. Защелкали солдатские мушкеты. Но тут случилось неожиданное. Литейщики, сгрудившись в начале боя испуганным стадом на корме, вдруг рванулись и насели с тыла на солдат. Замелькали в их руках дубины, железные ломы, доски.
— А-а-а! — взвыл по-волчьи Хрисанф. — Предали, ворогам выдали!.. А я ль вас не берег, не холил!.. — И, задохнувшись от ярости, упал на палубу, заколотился в припадке бешеной неизрасходованной злобы.
А казаки лезли на баржу, вопя:
— Бей Катькино войско!.. Лупи их по бритым рылам!..
Но солдаты уже побросали мушкеты и подняли руки.
Въевшиеся во все тело тугие веревки вернули Хрисанфу сознание. Услышал странно знакомый голос:
— Судите душегуба вы, братцы-работные, и вы, казаки-атаманы!
«Кто же это? — подумал Хрисанф и чуть не вскрикнул: — Васька Чумак! Вот куда утек с завода, собака!»
Казаки молчали, а из толпы литейщиков выделился один и, указывая на сидевшего понуро, уткнувшего лицо в ладони, слепого лоцмана, сказал:
— Пусть, братцы, он судит. Хрисашка у него сына и внука отнял. Сына в Сторожевой башне до смерти запытал, а внука только что из пистоли пристрелил.
Хрисанф задрожал от злобной радости: «А-а, хоть этого гаденыша изничтожил, и то легче самому помирать будет! Но почему же сына и внука?»
И понял вдруг Хрисанф, все теперь понял, вспомнил, где он видел такие же ястребиные глаза, как у мальца, убитого им. Ярко вспомнился ему угол Сторожевой башни, русая голова, большие серые, чуть навыкате, ястребиные глаза и струйки крови на подбородке.
И понял крутогорский владыка, что пощады просить не надо: ее не будет.
Поднялся старый лоцман. Голос старика, когда он заговорил, был тих и ровен, его неподвижное лицо теперь застыло, как маска, в мертвом, нездешнем спокойствии человека, уже рассчитавшегося с жизнью. И защемила сердце Хрисанфа темная предсмертная тоска от слов слепца, бесстрастных, падавших, как дождевые капли:
— Все ли, молодцы-казаки, взяли с баржи, што надобно вам?
— Все, деду, — ответил казацкий сотник. — Пять пушек на берег сгрузили, а боле нам по горам не уволочь.
— Тогда уходите все с баржи. Расправа счас с аспидом Хрисашкой будет.
Казаки и литейщики бросились к сходням. Один из казаков остановился и, указывая на связанного Маягыза, лежавшего рядом с хозяином, крикнул:
— Братики, а башкира-то куда же? С собой возьмем?
— Здесь его оставить, ката треклятого! — закричали злобно литейщики. — Пусть издыхает пес кровожаждущий рядом со своим хозяином!
Казак согласно тряхнул головой. А Маягыз ткнулся лицом в доски палубы и забился, заскулил тоненько, по-щенячьи.
Когда все сошли с баржи на берег, слепой лоцман, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Други родные, отведите вы по воде баржу до того места, где вы то видите, вода ключом белым кипит. Дотуда дойти по груди, глыбже не будет. Там баржу и бросьте.
— Потрудимся для тебя, дед! — ответили литейщики, поснимали портки, отрубили канаты, удерживавшие баржу, и, упершись в корму, начали толкать ее от берега. Но тяжело нагруженная баржа подавалась плохо, шла толчками. Казаки переглянулись и тоже, поскидав шаровары, полезли в воду. Лоцман один остался на берегу, чутко прислушиваясь к возне на реке. Теперь баржа пошла ровно. С уханьем, хохотом, песнями вели ее люди, и крики их заглушали даже голодный рев Чусовой, бьющейся о грудь Трех Громов. Вот нос баржи коснулся указанного лоцманом пенящегося места. И этот на вид невинный гребешочек подхватил ее и легко, играя, перевернул два раза вокруг оси. Люди шарахнулись испуганно назад и, бултыхаясь по воде, бросились к берегу: оттуда лучше видна была вся река.
А баржа уже неслась вниз по реке. Но вот она попала в другой водоворот и снова закрутилась на месте, словно раздумывая перед решительным броском. Над бортом баржи показалось перекрученное веревками туловище Хрисанфа, стоявшего на коленях. До самого последнего момента был виден крутогорский владыка, до самого последнего момента блестела на солнце его рыжая голова.
Баржа скатилась в покатую стремнину и неуклюже запрыгала на волнах буруна, бившегося у подножия Трех Громов. А перед самым бойцом выкинулась носом вперед и носом же ударилась о скалу, от удара почти встав на корму. Сухой треск расщепленного дерева прилетел на берег, но его тотчас же покрыл тяжелый продолжительный гул, похожий на раскат отдаленного грома. Это пушки и ядра, сорвавшись от удара со своих мест, понеслись по трюму к корме баржи.
— Слышишь, старик? — тихо спросил лоцмана Чумак.
— Слышу, — шепотом ответил слепец и, повернувшись, зашагал прочь от берега, в глубь леса.
А казаки и литейщики не сводили загоревшихся взоров с баржи. Сорвавшееся и скатившееся в корму литье поставило ее на дыбы, и она уже днищем ударилась о боец, опрокинулась дном вверх и скрылась под водой, взметнув широкий гривастый вал…