Орлов

Спустя восемь или девять лет после окончания войны на одной из станций московского метрополитена в людской толчее встретились два человека.

Молодой мужчина лет тридцати, светловолосый крепыш, на пиджаке орденские планки, и стройный, отмеченный сединой, рослый атлет в ватнике.

— Товарищ Орлов! Это же я… Я — Воробьев! Лейтенант с аэродрома! Неужто не помните?! Сорок первый?!

Высокий в стеганке и в грубых кирзовых сапогах не стал вырываться из шумных объятий малого. Он молча и грустно улыбался сверху вниз. А потом все-таки не выдержал напора, отстранился:

— Вы обознались, молодой человек. Я не Орлов.

— Ну как же! Да я же вас хорошо знаю… Вот и глаза, и нос, и волосы… И размер обуви солидный… Все сходится! Живы, значит! А я, грешным делом, подумал, что накрылись вы тогда…

— Прошу меня извинить, но вы ошиблись. Мне лучше знать, кто я на самом деле есть. А вас понимаю: война… Кто на ней побывал, тот от нее никогда не отмоется. С ее клеймом и в могилу сойдет… Прощай… Воробышек! — И, резко отвернувшись, проскочил в вагон отходящего поезда метрополитена.

* * *

Приглушенные расстоянием шорохи войны, ее утробное урчание немолчно висели в воздухе, как тяжелые обложные тучи. От земли тянуло холодом. Несколько раньше, чем обычно, еще до покрова, выпал снег. Тот первый, непрочный, который, как правило, истаивал к концу повлажневшего, размякшего дня. Правда, нынешний снег продержался до ночи, когда вновь основательно подморозило. И вот — утро. Черно-белое. Знобкое. Незнакомое. Военное.

Снег выпал и на асфальт пустынной столбовой дороги. Еще недавно оживленное и многоголосое, шоссе теперь лежало мертвой лентой, и не было на нем ни одного отпечатка — ни человеческого, ни звериного.

И когда на этой чистой плоскости, простроченной с двух сторон телеграфными проводами, как бы в конце немыслимо длинного коридора, появилась четкая фигурка размеренно идущего человека, притерпевшаяся к тишине сорока радостно сорвалась с вершинки столба и, суматошно стрекоча, полетела в придорожные кусты.

По дороге шел человек в длинной кавалерийской шинели. Голова его была не покрыта, и темные волосы шевелились на ветру. Шинель застегнута не на все крючки: из расхристанного ворота выглядывала комсоставская гимнастерка. Знаков различия на петлицах гимнастерки не имелось. Крепкие, в отметинах дальней дороги, сапоги яловой кожи оставляли на белом асфальте отчетливые, до черноты камня следы.

Человек шел уверенно, давно устоявшейся походкой путника. Плечи развернуты. Голова на стройной и сильной шее чуть запрокинута. Глубоко упрятанные в глазницах зрачки глаз смотрели на простиравшуюся заснеженную землю с некоторым, едва уловимым, превосходством.

Когда человек вошел в город и поравнялся с первой встречной бабушкой, обметавшей от снега порожек деревянного домика, выяснилось, что путник в кавалерийской шинели был отменного роста (чуть ли не вдвое больше обыкновенной бабушки). Лицо имел нежирное. Рельефные скулы, губы, надбровья. Нос прямой, но короткий. Как бы спиленный снизу вверх.

Бабушка, подняв глаза, не удержала равновесия, мягко плюхнулась на приступок, прикрыв лицо голым веничком, будто от солнца заслонилась.

— Здравствуй, мать! — сверкнул чистейшими, сочными зубами прохожий.

И то, что он заговорил с незнакомой бабушкой на «ты», и вся его здоровая, спортивная стать, уверенный, несуетливый взгляд — все это располагало и вместе с тем отпугивало в нем. «Не юноша, но и не матерый мужик…» — определила бабушка и кряхтя стала отрывать от крылечка отяжелевшее за годы жизни туловище. Большой мужчина ловко подсобил ей подняться. Перекинул с плеча на плечо полупустой брезентовый вещмешок и еще раз очаровательно улыбнулся старушке:

— Райком партии по какому адресу будет?

— Рай-ко-ом?! — Старушка испуганно сморщилась. — Да кто ж его теперича знает… Не ведаю, гражданин хороший, про такое. А ты, что же, партейный?

— Военная тайна, бабушка… Главное — свой я, русский.

— И куда ж ты, сердешный, направляисси?

— В Москву, мать. Куда же еще… А там видно будет.

— А пришел-то откуль?

— Оттуда… — показал рукой на запад. — От немцев.

— Да неужто?! И ты что же… видел их?

— Видел, бабушка. И руками трогал.

— И они тебя… живым оставили? Как же ты убрался-то от них?

— Как сквозь масло! Даже не поцарапали. У меня, бабушка, шапка-невидимка в котомке.

Бабушка сразу погрустнела, заскребла веником, отвернулась от кавалериста. А тот, сообразив, что сказал лишнее, что старушке не до шуток, пояснил:

— Если с умом, так и с того света выбраться можно. Ладно, мать. Стало быть, не знаешь, где райком?

— Да каки теперь райкомы, каки райкомы?! Пусто в городе. Уехали твои райкомы в Москву.

— А жители?

— И жители уехали. Правда, все больше пешком…

— И никого не осталось?

— Не знаю, но считала. Не моего ума дело.

— А попить дашь?

— Чего тебе? Водицы? Или молочка?

— Молочка. А ночевать пустишь? — посмотрел он на бабу строго, и та заерзала, закрякала, завздыхала:

— Да куда ж от тебя денешься… От такого сокола… Ночуй, отдыхай. До Москвы теперь далеко. Поезда не ходят. Располагайся. Одни мы с Лёнюшкой. Внучек мне. Тоже намеднись в Москву собрался. На лисапеде. Да не проехал. Военные люди назад поворотили.

— Я у тебя заплечник оставлю, мать. А сейчас городом прогуляюсь. Любопытно, как люди без милиции живут. Значит, договорились? Ночевать постучусь. Звать-то как величать?

— А Гавриловна.

— Ну, спасибо, Гавриловна. Жди гостей. Фамилия моя Орлов.

— Ты вот что, гражданин Орлов… Райком твой на Советской улице. Поближе к площади. Вот как к монастырю идти. По леву руку. Вывеска така красненькая…

Гавриловна посмотрела вослед уходящему, на его могучую спину, на лохматую, буйную голову, на спокойную раскачку походки, — посмотрела и как бы что-то вспомнила из оттуда, из молодости своей. Чем-то светлым и сильным пахнуло от этого ладного парня. Какая-то прочность, надежность излучалась от его белозубой улыбки, от проникающего, увесистого взгляда карих, с медным отливом глаз.

И чем он ее уговорил, какими чарами овеял? И на постой пустила, и крынку свежего молочка почала — не пожалела… Попил, губы обтер шинелькой. Улыбнулся, а во рту — словно и не сглотнул молока — белые зубы сливочные…

* * *

Утро. А на улице — никого. Вот она, примета беды. Народ, если и остался в городке, явно не знает еще, как себя вести. Выжидает, закрыв ставни или, по крайней мере, задернув занавески на окнах.

Подмосковный городок, в котором произошли события этой повести, перед самой зимой сорок первого года оказался в странном положении: десять дней в нем царило безвластие…

Все административные и хозяйственные организации к тому времени в приказном порядке уже эвакуировались.

Наши войска на этом участке фронта после мучительных подвижных боев отошли плотнее к столице, где и заняли долговременную оборону.

Командование вражеской армии, памятуя из уроков истории, что городок сей, сопротивляясь еще Наполеону, восемь раз переходил из рук в руки, решило пустить свои дивизии широко в обход городка.

Про создавшийся вакуум немецкое командование узнало спустя несколько дней. Однако с занятием городка не спешило (манила Москва!), перепроверив слухи путем засылки в городок сперва группы профессиональных разведчиков, а затем и небольшого десанта парашютистов.

Три дня после отхода наших войск еще поддерживалась телефонная связь со столицей. На четвертый день на линии вышло как бы повреждение. Аппарат замолчал. Но вскоре из него горохом посыпалась сухая, трескучая немецкая речь. Но об этом чуть позже…

* * *

На углу Советской и Первомайской Орлов уловил человеческие голоса. Из неплотно прикрытых дверей полуподвального помещения на улицу просачивалась незлобивая, вялая брань.

«Не иначе — магазин оформляют… Интересно, кто такие?»

В помещении стоял полумрак. Сквозь неплотные ставни пробивались жидкие лучики света. Магазинчик был смешанным, промтоварно-продовольственным. Зубная паста, одеколон, ремешки для брюк. В продовольственном отделе — остатки ячменного кофе в голубых пачках, на которых изображены парус и волны; стеклянный бочонок из-под красной икры, объедки которой на дне бочонка, видимо, уже испортились, так как икра в темноте фосфоресцировала, светясь таинственным, неживым светом. Пахло махоркой от раздавленных на полу пачек.

Два нетрезвых мужика стояли за прилавком, держа друг друга за рукава телогреек и переругиваясь.

— Не дозволю хапать! Потому как — государственное! Отлипни, Генка… Для чего я тут сторожем приставлен?! Восемь лет караулил…

— За это тебе, дураку, почет и уважение… Отскочь, Миколка!

— Не дозволю, хоть убей!

— Убьют… И без моей помощи. Отскочь, говорю, моя повидла!

— А я говорю — государственная! Поставь банку, ворюга!

— Дурак ты, Миколка. Жалко мне тебя в лоб бить. Инвалида гражданской войны. Давай-ка лучше «тройняшки» разведем… Советскую власть помянем… — дернул затылком в сторону одеколона мужчина в кепочке по имени Генка.

И тут из тени к прилавку подступил Орлов:

— Не рано ли?

Мужики разняли объятия. Тот, который в кепочке, даже под прилавок нацелился сигануть. Сторож Миколка поскреб пальцем у себя под заячьей шапкой.

— Какое — рано… Поздно уже. Тута до нас не одне побывали. Это я ему из прынципа не позволяю хапать. А так оно конешно… Немцы вот-вот придут. Не оставлять же им повидлу. Однако по справедливости требуется. Всем поровну. Жителям энтой улицы. Извиняюсь… Не знаю, как вас зовут-величают…

— Я говорю: не рано ли Советскую власть поминать собрались?

— Да это он к слову… Больше из озорства. Нанюхался дикалону и чумит…

Как ни странно, Миколка почему-то теперь защищал Генку, перед которым на прилавке мерцала блестящая жестяная банка повидла.

— Кто такие?

— Инвалиды… Лично я сторожем. А это — Мартышкин. Душевнобольной. Из больницы выпустили.

Парень в кепочке вылез из-под прилавка. Распрямился. Взял с полки пузырек с одеколоном. Отвинтил пробочку, раскрыл рот и стал выливать в него содержимое пузырька. Текло из узкого горлышка медленно. Мартышкин тяжело отдышался, запустил руку в бочонок со светящейся икрой, что-то слизал с пальца.

В глубине помещения магазина, где-то в подсобке, зазвонил телефон. Все трое насторожились. Орлов сосредоточенно щелкнул Мартышкина по козырьку кепочки:

— Вот, пожалуйста! И телефон работает. А некоторые уже Советскую власть отпевают. Язык откушу… — прошептал напоследок Орлов Генке, презрительно потянув его за козырек вниз.

— Лично я за Советскую власть… ногу потерял. Не знаю, как вас звать-величать… — отважился на разговор Миколка. Отважился и чуть за живот не схватился от страху: а что как перед ним немец переодетый?

— Хватит митинговать. Кто-нибудь в городе есть? Из полноценных людей?

Мартышкин от прилавка душисто рыгнул в сторону Орлова. Цветочным одеколоном. Нервно дернул себя за ухо, просипев:

— Одне адивоты в городе, гражданин начальник… Одне адивоты глупые. А кто поумней, тот смылся давно.

Раздвинув полы шинели, Орлов резким изящным движением перемахнул через прилавок. Открыл дверь в подсобку. Там на стене висел старинный, с блестящими чашечками звонков, телефонный аппарат. Орлов повертел рукоятку вызова, Затем со вниманием прижался ухом к трубке.

— Алло, девушка! Здравствуйте, миленькая! Рад вас слышать… Почему это — «треплюсь»? Совершенно трезвый. Просто отвык… соскучился. По телефонному голосу. Да еще такому приятному. Связь с Москвой имеется? Да, да, серьезно! Красный командир! Приказано — не соединять? Каким таким Воробьевым? Лейтенантом? А я, девушка, генерал. Генерал Орлов! Вот так, девушка. Сам Орлов будет говорить. — Орлов назвал номер абонента, переложил телефонную трубку из руки в руку, звонко, голосом некурящего, кашлянул для прочистки звука. — Как вы сказали? Повесить трубку? Позвоните сами? Хорошо.

Ждать пришлось долго. Минут десять. Орлов нашел в кладовке пучок макарон, продул, обтер, решил пожевать немного. Потом позвонила девушка. Пообещала Москву. И Москва — отозвалась!

— Здравия желаю! Орлов у аппарата! Из Энска я! А вот так! К Москве отхожу. Пусто в городе… То есть — никого! Алло, алло! Девушка, дайте договорить. Москва вырубилась? А можно я к вам приду? На станцию? Мне все положено. Я самый главный. Да, да. Генерал Орлов. Соедините меня с райкомом партии. Отключаетесь? Току нет? Девушка, не нужно со мной в прятки играть. Иначе мы поссоримся. А кто с Орловым не дружит, тот после — ой как тужит! Алло! Райком? Кто у аппарата? С кем имею честь? Орлов! Генерал! Кто, кто? Истопник Бархударов? И никого больше? Сейчас я прибуду. Необходимо побеседовать. У камелька…

Вернувшись из подсобки в торговый зал магазина, Орлов обнаружил сторожа Миколку плачущим. Старик сидел на ящике из-под махорки. Негнущаяся деревянная нога высовывалась из полосатой штанины, как белая кость. Миколка сжимал себе лицо пятерней. Плечи его вздрагивали… Мартышкина в помещении не было.

Орлов хотел пройти мимо инвалида. «Докатились, граждане… Парфюмерию едят. Пир во время чумы. А чума стороной прошла. За дело нужно браться, рукава закатывать!»

— Послушайте… Вот вы в гражданскую воевали. Если не сочиняете…

— Во-во-евал…

— А раскисли почему так? Бывалый солдат, стреляный. Кстати, на чьей стороне воевали-то?

— Сы-пер-ва на той… Потом — на энтой… Да я от радости. Сы-пасибо вам, товарищ генерал! За хорошие слова. Я уж думал, не услышу таких слов… Более. За Советскую власть…

Орлов поднял с пола заячий треух сторожа. Прикрыл им сиротливо торчащую лысину инвалида. Нет, что ни говори, а перед ним живая душа! Сейчас и такой дедок — находка. Народу в городе — кот наплакал. А мужиков небось и по пальцам пересчитать можно…

— Разве годится пьянствовать в такое время?

— Да тверезый я вовсе! Зря наговариваете…

— А плачете…

— А плачу, потому как больно! Больно, тошно! Не ускакать мне было отсель… На одной-то ноге.

И опять Орлов про себя улыбнулся: «Живая душенька… Теплая!»

— А вы — молодец! Государственную собственность защищаете. От проходимцев. И правильно. Пока в городе есть хоть один честный человек, власть будет принадлежать нам!

— Кому, если не секрет?

— А нам с вами. Русским людям.

Миколка недоверчиво поднял на Орлова заплаканные глаза. Жалко улыбнулся:

— А ежели немцы придут?

— А хоть папуасы! Земля-то под ними останется русская! Землю-то не переставишь с места на место. Тем более такую громадную, как наша.

— Это уж точно — не сдвинешь земельку!

— Скажите мне… Николай, как вас по батюшке?

— Николаич! — просиял Миколка от уважительного к себе обращения.

— Скажите… Мартышкин этот… Он что, действительно душевнобольной или прикидывается?

— Исключительно прикидывается! Для маскировки. Время пока что, сами понимаете, ни то ни се… Не устоялось. Вот он и чудит. А так вопче — натуральный уголовник. Зловредный. Навязался на мою шею…

— Каким же образом?

— Племянник он мне. Брательника чадо. Я ведь тоже Мартышкин. По пачпорту. И смотри-ка, паскуда! Веселый сделался… Приструнить его некому теперича. Я ему: «Генка, немцы не сегодня завтра придут. Что делать намерен?» — «Буду, — говорит, — придурком работать! При любой погоде такая специальность нарасхват!»

— А вы, Николай Николаевич, кем вы собираетесь при немцах жить? Тоже придурком?

Миколка, опираясь на клюшку, с трудом поднялся. Фанерный ящик под ним жалобно заскулил. Бесстрашно и в то же время тактично, без истерического пыла, ухватился Миколка правой рукой за шинель Орлова. Приподнялся на единственной ноге. Приблизил горячие глаза к лицу незнакомца. Выдохнул:

— Человеком жить собираюсь… Меня запугать невозможно. Я смерть вот, как тебя, видел. Нос к носу. Как совесть прикажет, так и буду жить… Нету надо мной командиров, окромя земли родной. По прынципу буду жить! А не по ветру…

И тогда Орлов тихонько, боясь оскорбить пожилого человека излишним к нему вниманием, прижал его к себе. На одно мгновение. А затем развернулся четко, по-военному, и вышел на улицу.

Несколько дней улицы городка не подметались. Постепенно скапливался мусор в складках канав и других неровностях. Но упал снег и аккуратно замаскировал изъяны. С ночи слегка подморозило. И вот теперь, когда Орлов выбрался из полуподвала-магазинчика, снег все еще продолжал идти, хотя и не зимний, а как бы случайный, ненастоящий. И если на его поверхности неожиданно появлялось живое существо — черный озябший кот или деловая проголодавшаяся дворняга, а то и упавший камнем с дерева воробей, — любое их движение на снегу моментально фиксировалось взглядом.

И вдруг на Орлова из проулка вышел молодой, здоровый человек. Не сгорбленный дедушка или мальчик верхом на палочке — нет. Возник плечистый, короткошеий малый в стеганке и сером солдатском треухе с упавшим на глаза цигейковым козырьком. На ногах у неизвестного имелись добротные, окиданные грязью русские… нет, вот именно — нерусские сапоги.

Человек этот хотел обогнуть высокую фигуру Орлова, миновать его, как статую, не задерживаясь и не разговаривая с ним. Верткий Орлов качнулся влево, подставив на ход незнакомца твердое плечо.

Незнакомец в стеганке ткнулся мягким козырьком в кавалерийскую шинель Орлова. Хотел было отпрянуть моментально. Однако Орлов успел поймать руки встречного и стал трясти эти руки, как бы здороваясь.

Внешне человек не испугался. Метаться из стороны в сторону не стал. Подделываясь под Орлова, устроил на своем лице подобие улыбки. Рук из рук не вырывал. От Орлова не отворачивался. Но Орлов под козырек заглянул. А там взгляд затрепетавший, растерянный! И даже остатки ужаса во взгляде.

Но это еще ни о чем таком не говорило. Все-таки неожиданно встретились, из-за угла. А время военное. Нервишки у всех на пределе…

— Кто такой?! Почему вибрируем?

Незнакомец не ответил. Он с ожесточением высвободил одну из своих рук. Полез к себе в ватник за пазуху. Тогда Орлов повернул ему вторую руку так, что сделал больно.

— Документы имею… — заявил пойманный шепотом. — Паспорт! — добавил он затем, обнаружив высокий резкий голос.

Орлов моментально ощупал у незнакомца ватник под мышками. Прижал его спиной к стене домика. Скользнул ему в глубь, за пазуху. Нащупал рукоятку висящего в лямке оружия. Мужчина забрыкался, оскалил зубы, кусать изготовился. Тогда Орлов посильней завинтил ему предплечье руки, и дядя заскулил. Орлов потянул револьвер. Малый не утерпел, впился зубами в руку Орлова. И тогда указательный палец Орлова нашарил спусковой крючок, раздался выстрел. Под полой у чужака. Пуля прошла сквозь стеганку в мягкий тротуар, опушенный снегом.

— А теперь документы! — выдохнул Орлов.

— Есть, есть! В порядке документы… Сейчас предъявлю!

Орлов стоял, наведя на незнакомца два парабеллума: свой и только что позаимствованный.

— А ну, повторяй за мной: «Выхожу один я на дорогу, сквозь туман кремнистый путь блестит…»

Неизвестный так и заголубел глазами, вытаращился, челюсть нижняя чуть осела.

— Продолжай… Или повторяй за мной. Если ты русский, тогда должен знать эти стихи. И не думай, что на пьяного нарвался. Я абсолютно трезв. А ну, читай!

— Не помню я…

— Повторяй за мной: «Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит».

— «Ночь тиха… Пустыня…» Ей-богу, не помню! Не могу. Зачем такое издевательство? У меня документы. Зачем насилие?

— Что такое «внемлет»?

— Неизвестно… Не учили.

— А кто написал эти стихи?

— Не могу знать. Пушкин? Или Геголь?

— Сам ты «геголь»! А ну, пошли в райком. И чтобы — без никаких! Иначе в канаве уснешь.

После выстрела, который произвел Орлов, на белой пустынной улице не стало даже собак и кошек. Воробьи и те перемахнули на соседний проулок, в старые яблони, где все еще болтались, защищенные от сквозных ветров, листья на ветках.

Вдали, там, где заканчивалась улица, переходящая в центральную площадь городка, маячила колокольня монастыря, белый известняк стен которого ничем сейчас не отличался от снега.

На противоположной стороне улицы Орлов разглядел здание, столь упорно разыскиваемое им.

Какой-то сморщенный бритый человечек в брезентовом плаще занимался том, что бережно отрывал топором прямоугольник красной таблички на здании. Одноэтажный каменный особнячок, побеленный не так давно в нечто розовое, аккуратно и радостно торчал в сером ряду заурядных застроек.

Орлов приказал задержанному перейти улицу. Оба приблизились к человечку в защитной брезентухе. Путаясь в полах длинного плаща, человечек занимался своим делом.

— Почему снимаете вывеску?! Кто разрешил? Приказал кто?! — Орлов не скрывал возмущения. Гневная дрожь в его голосе моментально как бы разбудила сморчка в необъятном плаще.

— Указание было… Снять. Снять и спрятать. А что… разве не так? — уставился мужичонка на Орлова и на субъекта в треухе.

— Но рановато ли?

— Ну, знаете ли…

— Не ну! На каком основании?! Или у вас взамен другая дощечка имеется?

— Ну, знаете ли, смех смехом, а город оставлен…

— Кем оставлен?! — налился кровью голос Орлова. — В городе Советская власть! Зарубите вот этим топором на своем носу! Как была, так и есть! Кто вам дал разрешение отменять ее? Живо забейте гвозди обратно. Чтобы все, как было. Вы кто такой, собственно?

— Я… истопник. Здешний. Фамилия — Бархударов.

Внезапно задержанный, растопырив руки, пустился наутек. Козырек его шапки на ветру приподнялся. Тип этот в два прыжка очутился у ближайшего забора, хотел было перемахнуть через него, но пуля, пущенная вдогонку, впилась ему в ногу, как собака.

Орлов выстрелил почти не целясь. Из своего, правого. Который знал наизусть. Как лермонтовское стихотворение.

Он подошел к раненому, повисшему на заборе тряпичным манекеном. Ткнул ему в спину револьвер:

— Слезайте! И скачите в здание. Обопритесь на меня.

Человек соскользнул с забора и, видимо, сделал это недостаточно ловко. От боли он взвыл. И вдруг, заскрежетав зубами, едва уловимо, скороговоркой выругался по-немецки: «Ферфлюхтен шайз дрек!»

— Ага! Ну вот и порядок! — возликовал Орлов. — Что и требовалось доказать. Вот тебе, дорогуша, и «шайзе»! Давно бы так. Заходи, побеседуем. Истопник Бархударов нам чайку вскипятит.

В помещении пахло краской. Недавний ремонт делал нутро этого домика некстати нарядным, праздничным.

Истопник Бархударов с топором в руке, путаясь в тяжелой ткани плаща, смотрел на Орлова восхищенным взглядом.

Провели задержанного в комнату, где стоял незапертый сейф. Туда, где раньше помещалась касса или нечто в этом роде.

— Садитесь в кресло и слушайте меня внимательно.

Мужчина в треухе рухнул в черное, обитое дерматином, квадратное кресло и осторожно распрямил раненую ногу.

— А вы, Бархударов, ступайте приготовьте чайку. Если вы действительно истопник. А не замком по МОРДЕ. Была такая должность на заре Советской власти.

Бархударов, все так же восторженно глядя в глаза Орлову, окончательно сморщился, пытаясь улыбнуться.

— Неужели диверсанта обнаружили? Тогда его прикончить необходимо. Иначе… когда эти придут… Сами понимаете: хорошего не жди. За простреленную ногу. Так что, смех смехом, а порешить придется. Проверили документики?

— Документы поддельные.

— Неправда! Настоящие у меня документы! Я знаю…

— Документы настоящие. В смысле бумаги… Подлинные. Только не ваши. По паспорту вам пятьдесят лет. А выглядите на тридцать пять. Пусть. Предположим, хорошо сохранились. Набальзамированы заживо. Бывает, и камень летает. А вот зачем, для чего гражданское лицо под мышкой парабеллум носит?

— Чтобы защищаться! От бандитов… Война. Перевяжите мне рану. Из меня кровь… уходит.

— Вот что, Бархударов. Принесите ему какую-нибудь веревку. Мы пленных не убиваем. Пусть он перетянет себе ногу. А еще лучше — горло. Своими руками.

— Веревочку?.. — Бархударов даже громоздкий плащ с себя скинул. — Это мы предоставим. Это мы сообразим. Смех смехом, а что-то нужно делать с гражданином.

Бархударов принес мотушку электрического провода в белой нитяной оплетке. Положил на стол возле раненого:

— Битте, стало быть… Пользуйтесь.

Орлов внимательно окинул взглядом комнату. На единственном окне, вмазанная в кирпич стены, перекрещивала дневной свет металлическая решетка.

— По паспорту вы Голубев Иван. А настоящее имя?

— Голубев я. Иван Лукич.

— А настоящее имя? — Орлов тяжело улыбнулся. — Учтите, у вас все ненастоящее, все не ваше. Ватник чужой. И сапоги чужие. Только кровь была вашей… Была. Прежде. Потому что теперь она вылилась из вас. И никогда больше принадлежать вам не будет.

— Вы еще пожалеете… Что пролили эту кровь! Я умираю за идею, как солдат! А вы умрете, как свиньи!

— А вот это уже другой разговор. И какая ж у вас идея?

— Не нужно его слушать, — вмешался Бархударов. — Только зря время на него тратим. В любую минуту немцы могут прийти. Ясно, какая там идея! Растоптать весь мир сапожищами, — посмотрел Бархударов на добротную обувь обреченного. — Растоптать и усесться поверх всего. Задницей своей свинячьей! Кончайте его, товарищ командир. Мой вам совет. Иначе хлопот не оберешься. Смех смехом, а времечко в данный момент на него работает…

— Время работает на тех, кто прав. А прав тот, кто справедлив.

— Прав тот, кто сильный! — проскандировал, дергаясь, Голубев.

— Слушайте меня внимательно, — приказал Орлов. — Сейчас вы сделаете себе петлю из провода. И повеситесь на этой вот решетке. Сами. Вы сильный. Вы умрете добровольно. У вас нет выхода. Повторяйте за мной: «У меня нет выхода». Ну! У меня нет выхода, у меня нет выхода, у меня нет выхода…

Орлов весь напрягся. По стойке «смирно» вытянулся. Лицо его как бы тоже удлинилось. Глаза, не мигая, смотрели на Голубева. Голосом монотонным, тяжким, словно кирпичи клал, Орлов вытверживал одну и ту же фразу:

— У меня нет выхода, у меня нет выхода, у меня…

И Голубев повторил. Смирился. Едва слышно, но повторил. Тем самым обрекая себя на смерть.

Орлов поднялся и, ни слова больше не говоря, легонько подтолкнул к двери опешившего Бархударова.

Перед тем как окончательно захлопнуть дверь, Орлов просунул в щель свою неумолимую голову и еще раз напомнил Голубеву: «У меня нет выхода…» И повернул ключ в замочной скважине. Дважды.

* * *

Бархударов тем временем затопил на кухне плиту. Поставил на огонь электрический, зеркального блеска чайник.

— Электростанцию мы взорвали. Так что придется подождать с кипяточком. Покуда печка нагреется…

— Как это «мы взорвали»? Секретничаете? Вы что же, взрывник по профессии? Ко всему прочему?

— Я — истопник Бархударов. Смех смехом, а документики пока что предъявить не могу. По причине их временного уничтожения.

— А мне что же, доверяете без документов?

— Вполне. Вон у вас какие документики… Из шинели торчат. Да вас и невозможно под сомнение брать. Все налицо! Вот уж истинно силушка у вас нашенская… — повел крошечными плечами Бархударов и для солидности вновь набросил на себя могучий плащ. — Случайно не тверские будете?

— Орловские.

— Про должность не спрашиваю…

— И правильно делаете. Все равно — не скажу.

— Понимаю, как есть! А что же… товарищ Орлов, смех смехом, а думаете, повесится лазутчик? Наложит ручки?

— Умрет. У него теперь… нету выхода. Я же сказал.

— М-да-а… Этак бы со всеми врагами человечества. Умри, мол, любезный. И глядь — умер взаправду. Без траты боекомплекта.

Орлов прошел в кабинет, где было много стульев и несколько столов, составленных буквой «Т». Поднял машинально телефонную трубку. Дунул в нее. Послушал. Кашлянул. Опять послушал. «Алло!» — крикнул. Не получив ответа, бросил трубку на рычаг аппарата.

— Испарилась девушка… Такой хорошенький голосок.

— Лена! Если хорошенький. У Раи, напарницы, голос грубый, навроде мужицкого, — пояснил Бархударов.

— Час тому назад разговаривал. И уже упорхнула! Безобразие. Объявляю ей выговор. Заочно. Пришла на работу — работай.

— Оно, конешно, так… Работать необходимо. Однако теперь току нету. А значит, и звонить невозможно. Удивляюсь, как вы могли разговаривать час назад без току… Может, Лена движок завела?

Прошли на кухню. На плите, подернутый копотью, поблескивал чайник. Вода в нем почему-то все еще не закипала.

— Чем это вы топите, Бархударов?

— Документами… Бумагами. Указание было. — Бархударов, вытянув шею, прислушался. — И чего это он вдруг успокоился? Враг, а смирился. Не логично. Может, заглянем? Смех смехом, а как-никак диверсант! Такие отлёты из любого положения выход имеют.

— У этого нет выхода.

Открыли комнату с решеткой. Человек валялся в кресле. Голову он уронил затылком к стене. Ноги вытянул, руки разбросал. Из левого сапога кровь выливалась через край — за голенище. Наверное, пуля перебила ему вену. Белый, как растение, никогда не видевшее света, человек полулежал в черном кресле. Казалось, он уснул после долгой борьбы с бессонницей. Уснул неловко, несладко, мучительно.

— Так и есть… — наклонился над ним Орлов. — Воротничок покусал. Сам себя ужалил.

— Это что же… Отравился, выходит?

— Послушайте, Бархударов. Его необходимо зарыть. В землю. Есть у вас надежный человек? Пригласите на обряд погребения сильного человека. Тайна захоронения немца свяжет вас надежнее родственных уз. Хотя бы на время оккупации.

— Где же сильного взять? Сильные на фронте, танки удерживают. Сильней вас нынче вряд ли сыскать… Да и зачем третьего посвящать? Смех смехом, а вдвоем с вами и зароем…

— Отставить. Закопаете без меня. Я не могильщик. И вообще, когда человека в землю опускают, слезы наворачиваются. А этот не достоин… моих слез. Так что — без меня. Повторите приказание!

— Закопаем, закопаем! Не волнуйтесь, товарищ Орлов. В лучшем виде оформим. У меня тут Герасим. Работник… Остался для таких дел. И закопает кого хочешь… И место запамятует навсегда. И сам потом исчезнет, как в воду…

— По моим соображениям, немцев не будет в городе еще несколько дней. Они уверены, что здесь сильный гарнизон.

— А здесь — никого… То есть на аэродроме лейтенант Воробьев ждет указаний. У него там автоколонна составилась… Смех смехом, а целый взвод народу. Вы их непременно на заметку себе возьмите, товарищ Орлов.

— Необходимо на подступах к городу наблюдателей выставить. С полевой телефонной связью. Центральная наша точка пока что здесь, в райкоме… Однако обосновываться здесь нельзя. Подыщите что-нибудь потаенное… Наша цель — ни минуты безвластия, пока их нет. Нет их — значит, есть мы! Никакой анархии, никакого разгуляйства, а также последних дней Помпеи. Диверсантов вылавливать и уничтожать. Нарушителей соцзаконности изолировать. Постараться сегодня же выпустить газету или полгазеты хотя бы. И распространить ее по городу. В школе ребятишкам урок прочесть… Магазины и склады взять под контроль, чтобы остатки провианта всем поровну. Активистам, в том числе и вам, Бархударов, в спешном порядке вооружиться, опираясь на лейтенанта Воробьева. Главная забота, Бархударов, — оживить, подготовить людей к сопротивлению. Необязательно всем из пушек по немцам палить. Важно, чтобы человек внутри себя вооружился… А вечером, в девятнадцать ноль-ноль, назначаю заседание городского актива. Все. Место собрания сами определите.

— Дозвольте справочку? То есть — с какого года в компартии большевиков состоите, товарищ Орлов? Смех смехом, а у нас тут подпольный райком получается. Хорошее дело. Так что первым то есть секретарем станете.

— Не нужно темнить, Бархударов. Я человек случайный. У вас тут и без меня давно решение принято, кому первым, кому вторым… Я прохожий. У меня свой маршрут. Свои заботы. Я мог бы и сегодня уйти. Да непорядок у вас тут. Тишина кромешная… А что — Лена? Телефонистка?

— А Лена племянницей нам будет… — повеселел Бархударов.

Задребезжали стекла в рамах. Грохот канонады наплывал с востока. Над городком в сторону столицы прошли немецкие бомбардировщики. Одно звено. Второе. Третье. Внезапно в воздухе родился до кишок пробирающий, истошный вой падающей бомбы.

Через несколько мгновений земля вздрогнула, воздух распороло тяжким взрывом. Послышался веселый звон разбитого стекла.

Глянули в окно. Туда, дальше к монастырю, в центре площади бомба взрыхлила и разметала черную мокрую землю — культурный слой, веками втоптанный в основание старинного городка.

Странно, что сбросили только одну бомбу. То ли из озорства, то ли по ошибке, то ли безо всякой мысли оторвалась она от самолета, будто птичка капельку потеряла…

Во многих домах, прилегающих к площади, в окнах были выбиты стекла. Осколками порезаны ветви ближайших деревьев. Над неглубокой воронкой еще курился желто-синий дымок. Черное дыхание копоти окрасило комки грунта.

В здании райкома пострадало только одно — боковое — окошко, смотрящее в сторону взрыва. Остальных стекол взрывная волна коснулась вскользь.

Истопник Бархударов внимательно прислушивался к небу, ожидая повторных ударов. Тогда как Орлов заваривал чай. На кухне имелась заварка и фаянсовый чайник. Белый, в красный горошек.

В наружную дверь несильно постучали. Скорее всего — костяшками пальцев.

Орлов, перед этим снявший с себя шинель, быстро прошел к вешалке, забрал из карманов оба револьвера. Бархударов вопросительно посмотрел на Орлова. Самым неожиданным было то, что в дверь именно постучали. Не пнули ее ногой, не вломились, как бог на душу положит, а надо же — культурненько известили о себе. И когда? Сразу же после взрыва бомбы на городской площади.

Орлов кивнул, разрешая откликнуться на стук.

— Войдите! — закричал Бархударов и тут же вспомнил, что дверь закрыта на засов. Сам и закрывал периодически. Из предосторожности.

В разбитое взрывом боковое окно просматривалось крыльцо. Бархударов из глубины помещения увидел на кирпичном крыльце перед дверью человека в белой соломенной шляпе, из-под которой во все стороны лезли мелко вьющиеся черные волосы. Клетчатый прорезиненный макинтош на плечах. Бросающийся в глаза. В руках красный в черную полоску саквояж. За спиной охотничий рюкзак с множеством карманов.

— Попугай какой-то… — зашептал в сторону Орлова Бархударов. — Не по-нашему одет. Хотя и в гражданском. Вообще-то руки у него заняты, так что можно и отворить. Ну как, впускать, товарищ Орлов?

Гость в соломенной шляпе вновь постучал. Поставив на крыльцо саквояж, подергал металлическую дверную ручку.

Бархударов отодвинул засов. Впустил человека. Мясистый, как бы из пористой резины, нос пришельца делал его похожим на клоуна. Несерьезная шляпа только усиливала это впечатление.

— Приветствую! Скажите, драгоценный, может, я помешал? Сегодня вторник, рабочий день. И вот я стучу. Необходимо сориентироваться. Куда я попал, в какую обстановку? И какая в городе власть? Рад буду представиться: работник Госцирка Вениамин Туберозов! Нас, то есть цирковой обоз, четыре автобуса, разбомбили. И вот мы достигаем Москвы кто как может.

— Вещички оставьте в коридоре. Никто их теперь у вас не возьмет, потому что никому они теперь не нужны. Смех смехом, а вы что же, действительно клоун? Работник искусства?

— Я, драгоценнейший, укротитель змей. Но мои змеи все расползлись, когда разбомбило автобус. Нельзя ли мне переночевать у вас? Я очень устал.

— Вы хотите переночевать в… этом здании? — вышел из кабинета Орлов. — А если немцы придут и застанут вас спящим в этом доме? Как-никак — не гостиница.

— И все-таки, драгоценнейший, позвольте мне с вами. Заодно… На дорогах такие растерянные люди кругом. А у вас тут тишина. И вообще вы производите впечатление солидных людей. Не сочтите за лесть.

— А документы? — сморщился Бархударов.

— А ради бога! Сию минуту, драго… — и полез, зарылся с головой сперва в саквояж, потом в рюкзак занырнул. — Вот, прошу! Убедиться… Никто прежде моими бумагами не интересовался. Вы первые. За время войны. Меня всюду без бумаг пропускали. Посмотрят, улыбнутся и пропускают.

Бархударов протянул Орлову бумаги Туберозова.

— Ладно. Идите ложитесь на диван, — не сдержал улыбки и Орлов. — Да нет же, не сюда, в следующую дверь, товарищ артист! — оттеснил он Туберозова от комнатки с решеткой, где сейчас находился труп.

Укротителя положили на диванчик в кабинете поменьше. Бархударов угостил укротителя стаканом крепкого чая. В кабинетик со своей чашкой на блюдечке вошел Орлов. Пили чай все вместо. Бархударов открыл банку мясных консервов. Туберозов, как заправский фокусник, пошарив у себя в рюкзаке, «изобрел» пачку настоящего печенья «Лето».

После чая укротитель разжег здоровенную трубку. Едкий дым мгновенно заполнил комнатное пространство.

— В целях экономии табака, драгоценнейший, приходится его мешать с полевыми травами, — пояснил Туберозов.

— И куда же вы направляетесь? — поинтересовался спеленатый дымом Бархударов.

— Все в данный момент, драгоценнейший, направляются к Москве, к столице нашей Родины. И я в том числе. Миссия моя окончена. Змеи, которых я укрощал, разбежались. Укрощать что-либо другое я не умею. Я иду к людям. К своим людям. Знаете, раньше я думал, что смогу прожить, ни от кого не завися. Были бы змеи, которых можно укрощать. И только теперь, когда пришла беда, когда люди стали убивать друг друга по приказу таких же людей, когда загорелась наша планета, словно ее керосином окатили, — понял я, что как умирать, так и жить на земле самому по себе, отдельно от всех невозможно. Да и не нужна такая роскошь. И вот я иду. И меня пропускают. Я иду к Москве, потому что она крепость, вершина и волны потопа не накроют ее никогда.

— Итак, если я вас правильно понял, вы спасаетесь? — Орлов отодвинул пустую чашку на середину письменного стола, на котором, как танк, стояло массивное мраморное пресс-папье и две пустые башенки-чернильницы.

— Совершенно верно. Спасаюсь. От чумы фашизма.

— А спасают пусть другие?

— Это пока не входит в мои функции, драгоценнейший…

— Забыть нужно себя, товарищ артист. Напрочь. Задуть в себе все личное. И спасать Родину от нашествия. Убивать, изводить…

— К такому — не причастен…

— Вы… вы тогда ничтожество! Только земля наша — истинна во веки веков… А все ваши таланты — дешевка!

— Не таланты, драгоценнейший, а профессия у меня иного рода.

— Для того, чтобы человеком сделаться, нету таких курсов, институтов таких нету.

— Я стрелять не умею… К тому же мне пятьдесят один год. И тридцать из них я укрощал змей. Безобидных рептилий. А курсы я, драгоценнейший, пройду. В порядке самообразования. Не все сразу. Я укрощал…

— Укротите прежде всего себя! Необязательно всем стрелять. Хотя сегодня все-таки лучше стрелять. Можно просто думать, дышать… в защиту Отечества. И это теперь — сила. А, черт с вами, отдыхайте! Но чутко. Потому как в любое время на город вражеские десантники могут свалиться. И тогда вас самих незамедлительно укротят.

Орлов опустил взгляд на Туберозова. Обнажив золотые зубы искусственной челюсти, тот мирно спал, угнездившись в казенном дерматине дивана.

Бархударов собрал со стола посуду. В свою очередь пристально понаблюдал за спящим. И, обращаясь то ли к Орлову, то ли к самому себе, сказал:

— Одно ясно: с таким веселым носом диверсантов не бывает. Смех смехом, а наш это дяденька. Хоть и клоун.

— Послушайте, Бархударов, далеко ли до аэродрома?

— Три километра.

— А что лейтенант Воробьев? Небось мальчишка? Паникер? Растерялся, поди? Почему не отходит к Москве? Чего ждет?

— Воробьев молод. А насчет растерялся — не думаю. Ему приказ: аэродром не покидать до соприкосновения с противником. А так как соприкосновения пока еще не было, вот он и сидит, склад с боекомплектом охраняет. Самолеты все до единого еще вчера снялись и поближе к Москве перелетели. А Воробьеву приказ: до соприкосновения.

— Пойду к нему. Поднимать их надо. Не пожарники. На подступах к городу рассредоточить. Не для обороны… Хотя бы — для оповещения. Чтобы сонных не похватали нас. Значит, вы, Бархударов, остаетесь в райкоме. Ждете меня. Соблюдаете военный порядок. Налажу связь — позвоню. А мертвеца захоронить. Берите заступ и приступайте. Хоть с Туберозовым. Когда проснется. И вот что еще… Из работников типографии никого не осталось в городе? Узнайте. Ваша районная газета как называлась?

— «Заря коммунизма».

— Замечательно. Так что непременно стоит выпустить хотя бы один номер. И расклеить по городу. Где помещалась типография?

— А в монастыре. Один типчик там печатником… Этот наверняка остался. Слюсарев фамилия. Отец его до революции печатное дело имел. При Святейшем синоде. Молитвенники тискал. И книжицы разные божественные… Потом листовки стряпал. Против Советской власти. А потом его чуть не расстреляли за это. Но пожалели. По старости… Сын в отца. И по печатному делу, и по злому умыслу. В коллективе особняком держался. Работал за страх… На пропитание желудка. А не по совести. А теперь его непременно следует за жабры взять: смех смехом, а пусть поможет нам газетку напечатать.

— Вот и берите. А заартачится, будет иметь дело со мной. Так и передайте: генерал Орлов приказал! В тринадцать ноль-ноль набираем передовицу. Под мою диктовку. По-хорошему не захочет — заставлю силой: под дулом!

* * *

С неба продолжал осыпаться снежок. Черная воронка на площади еще долго после горячего взрыва плавила на своих рваных краях снег. Но вот земля остыла, и снег запорошил неприглядные комья.

Бархударов объяснил Орлову, как выйти на дорогу к аэродрому. От площади перед воротами монастыря Орлов взял вправо мощеной шоссейкой. И тут он услыхал отчаянную трель милицейского свистка. Вот те раз… Или дети забавляются, или… Но послышались взволнованные голоса и речь скорее нечленораздельная, состоящая из одних междометий: «И-их! Ет-трри! Уть! Так!»

Затем с той стороны, где возникли голоса, хлопнул выстрел. Натуральный. Скорее всего — пистолетный.

С улицы, покрытой булыжником, Орлов метнулся в проулок. Далее тропкой, проложенной среди сараюшек и дощатых уборных, вышел к белой монастырской стене.

Людей было трое. Высокий мосластый милиционер размахивал наганом перед носом у рыжего человека в полупальто темно-зеленого сукна с лисьим желтым воротником. На голове рыжего мужчины кепка с наушниками, на ногах белые фетровые бурки. Лицо круглое, щекастое. Словно сырой свеклой натертое. Такие физиономии в народе будками называют. Третий — в хулиганской кепочке и демисезонном бобриковом пальто — торчал на пеньке чуть поодаль. Возле ящика с водкой. Сидящий на пеньке тип, в котором Орлов, присмотревшись, признал «умалишенного» Мартышкина, извлек из кармана бутылку и, выбив пробку, здесь же на пеньке стал употреблять спиртное.

— А я, гыхм, знаю, почему стреляю. Потому что грабеж, гыхм, и безобразие, — отвечал на молчаливый вопрос Орлова милиционер. — И я те, Слюсарев, категорически при всех заявляю: не позволю!

— Да почему, дурья голова, не позволишь-то? Ты что же, ее для немцев бережешь? Банкет им устраивать будешь?

— Не твое, Слюсарев, дело. Водка — ценный продукт. Его распределить надо. А не растаскивать, не потрошить. Вот, гыхм, какое распоряжение.

— А кто тебе такое распоряжение дал? Где они, эти распределители?

— Власть дала. Не тебе обсуждать. Ты завсегда, гыхм, супротив власти пер, Слюсарев…

— Нет сейчас никакой власти. Сам знаешь…

— А я говорю, есть! И я представитель энтой власти!

— Ты? Нет уж… Какая ты власть. Теперь ты — Бочкин Герасим. И только. А власть переехала.

— Врете, Слюсарев… — спокойно произнес из-за плетня Орлов и твердым шагом пошел-поехал, не вынимая рук из оттопыренных карманов шинели, прямо на честную компанию.

Мартышкин от неожиданности с пенька сковырнулся. Однако бутылку из рук не выпустил. Более того, упав на спину, ухитрился не пролить из воздетой бутылки ни единой капли.

Слюсарев завертел головой. Взгляд его заметался. Не обнаружив больше никого, стал медленно успокаиваться.

Герасим с появлением Орлова перетрухал не менее других. Он даже наган свой в сторону Орлова развернул.

— Так что, Слюсарев, есть в городе власть. Прав Бочкин, законный ее представитель. Это немцев никаких нету. И никогда, никогда — зарубите на носу, Слюсарев, — никогда их на этой земле не будет! Даже если они появятся тут… Вот как этот снег. Чтобы растаять… Чтобы в землю потом, в песок навсегда уйти… Прошу это учесть и соблюдать порядок. Товарищ Бочкин, несите ящик в помещение райкома. А вас, Слюсарев, я мобилизую на работу по вашей специальности. Необходимо набрать и отпечатать хотя бы одну полосу газеты «Заря коммунизма». Товарищ Бочкин, выдайте товарищу Слюсареву бутылку на типографские нужды. Для промывки шрифта. В тринадцать ноль-ноль ждите меня в типографии, Слюсарев. А к вам, Мартышкин, такое будет обращение: если не прекратите придуриваться, посажу в холодную. Нашли время пьянствовать! Брысь отсюда!

Мартышкин, встав на четвереньки, побежал вокруг монастырской стены. А Слюсарев, пробормотав что-то невнятное, с бутылкой в рукаве, заскрипел бурками по снегу в сторону монастырских ворот.

— Поняли меня, Слюсарев?! — бросил ему вдогонку Орлов.

— Поняли… — обернулся печатник и поспешно вильнул в калитку, исчез с глаз.

— А вы, Бочкин, молодец. Идите. В райкоме вас ожидают. Истопник Бархударов. И не смотрите на меня с подозрением. Я — Орлов. Поняли?

— Понял, товарищ Орлов! — радостно козырнул Бочкин и, хотя по глазам было видно, что ничего он не понял, не пряча счастливой улыбки, словно повышение по службе получил, взвалил на плечо ящик с водкой и весело зашагал по площади, давя сапогами разбросанные взрывом комочки земли.

Орлов вынул из кармана металлическую расческу, начал причесывать голову. Лицо его чуть запрокинулось вверх, глаза увидели небо — огромное, невероятное пространство, заслоненное сейчас тучами. Снег над головой Орлова временно перестал идти. Меж двумя проходящими тучами как-то сам собой увеличился просвет. Голубым родничком просияло око чистого бездонного неба. Взгляд сквозь это окошко во Вселенную уходил так далеко, так нескончаемо далеко и ни во что определенное не упирался, что Орлову вдруг сделались странными все эти жестокие события, происходящие на маленькой планете Земля…

Но он жил на этой Земле. И взгляд его неминуемо возвратился с высот неизмеримых сюда, на эту потревоженную недавним взрывом площадь, на плиты известняка, образующие каменное укрытие, за которым некогда спасались монахи. Спасались, да не спаслись. От жизни не уйдешь. Как и от смерти.

Лицо Орлова на миг расслабила едва уловимая улыбка.

— Ну что ж… Во имя жизни! — поднял он валявшуюся у пенька, не до конца опорожненную Мартышкиным бутылку. — Во имя жизни! — И, как гранатой, хватил вдруг по стене. Только брызги стеклянные от стены в снег. Запахло водкой.

Разбив бутылку, Орлов сразу же и устыдился: обругал себя мальчишкой и шпаной, вспомнил, как до войны рассадил себе ногу на даче вот таким же бутылочным стеклом-донышком, чуть полпятки не стесал… А устыдившись — усмехнулся: нашел о чем сожалеть, не такие сейчас денечки, чтобы чистоту соблюдать да по газонам не ходить.

Орлов расстегнул шинель, покопавшись, проделал для парабеллума дырку в холстине кармана, просунул в нее дуло, и таким образом получилась как бы оригинальная кобура… Второй револьвер, свой, лежал у него под шинелью на бедре.

Можно было идти дальше. Теперь уже окончательно на аэродром, где, по словам Бархударова, располагался целый взвод красноармейцев.

И Орлов заспешил по булыжнику, осыпанному снегом, скользкому, сбивающему с шага. Сойдя на обочину, пошел твердо, ходко. И через полчаса был уже возле шлагбаума контрольно-пропускного пункта аэродрома.

Из полосатой будочки навстречу вышел красноармеец в короткой шинели и с птичками пропеллеров на голубых петлицах. На плече его висела тяжелая винтовка.

— Стой, кто идет… — не крикнул, не спросил, а сугубо машинально, бесстрастно произнес боец.

— Комиссар Орлов идет, — еще спокойнее, чем красноармеец, произнес Орлов. — Давай показывай, где тут ваш лейтенант прячется. Воробьев, говорю, где?

— А вон диспетчерская… Домик с антенной. Там и прячется.

Орлов пригляделся к бойцу, обратил внимание на его не по годам старческое выражение лица.

— Зовут-то как, служивый?

— Так что, красноармеец Лапшин, товарищ комиссар.

На взлетной полосе робкий сырой снег потаял, не уцелел. Бетонка в раме белых полей выделялась, чернея гудронными швами.

Овальная крыша ангара, складские помещения да барачного типа казарма поодаль, а чуть в стороне, ближе к кустарнику, огороженное хозяйство горюче-смазочных материалов. На мачте метеостанции матерчатый сачок, полный встречного ветра. Вот и весь аэродромный пейзаж.

Орлов, срезая расстояние, утрамбованным полем направлялся к диспетчерской. Никто его не остановил. Никто не проверил документов. Это и удивляло, и умиляло, и настораживало одновременно. Похоже, что и здесь он внушает некоторое к себе почтение. Три дня назад он даже немецкому часовому зубы заговорил. Вот так же, не торопясь, солидно вышел на расположение какой-то немецкой части второго эшелона. «Хальт! — крикнул молодой, в деревенских веснушках немчик. — Пропуск!» Орлов подошел к нему вплотную, посмотрел в заячьи, несерьезные глаза часового и, мрачно проговорив по-немецки: «К полковнику!» — прошел мимо. Своей дорогой. Туда, куда ему требовалось. А требовалось Орлову — в Москву.

В диспетчерской, стоя перед осколком зеркала, укрепленного в раме окна, посуху, без мыла, брился молоденький лейтенант Воробьев. Румяный блондин городского обличия.

Когда под тяжестью Орлова заскрипели доски диспетчерской, лейтенант круто и довольно живо развернулся лицом в сторону вошедшего. В руке беспомощно посверкивал станочек безопасной бритвы. Орлов обратил внимание на широкую грудь малого. Должно быть, физкультурник. Десяток значков облепили гимнастерку лейтенанта. Здесь и «Ворошиловский стрелок», и «ГТО», и «Осоавиахим»…

— Моя фамилия — Орлов!

Воробьев на это заявление прореагировал сдержанно. Загнутый на время бритья воротничок не суетясь разогнул.

— Извините, товарищ… Не вижу знаков различия.

— Вот мое различие… — Орлов потянул из кармана красную книжечку, оправленную в желтоватый целлулоид. Поднес к самым глазам молодого человека.

— И все же…

— Немцы в городе, лейтенант!

— Нету в городе немцев… Мне бы позвонили.

— Кто? Мама, что ли?

— Телефонистка.

— Ладно. Допустим, нету пока в городе фрицев. Так ведь и наших нету. Почему тогда на пустом аэродроме сидишь, а город, солидный населенный пункт, безо всякого надзора оставлен?

— А потому, товарищ… странный комиссар, сижу, что мне сидеть приказали. Мои непосредственные начальники. У которых непременно знаки различия имеются. Скажем, три шпалы. И… Ни с места! — звонким, мальчишеским тенором пропел вдруг лейтенант.

Сзади Орлова схватили за руки. Каждую руку двумя сильными, горячими ладонями стиснули. А сам Воробьев безопасной бритвой на Орлова замахнулся:

— И чтобы ни с места!

— Забавно… — Орлов движением головы как бы отбросил волосы назад. — Торопишься, лейтенант. Нельзя комиссара Орлова руками трогать. Боюсь, как бы извиняться не пришлось…

С этими словами Орлов еще раз как бы отбросил назад волосы, попутно чуть присев. В следующее мгновение оба красноармейца, что держали Орлова за руки, перелетели вперед, ударили своим весом лейтенанта, который тоже не устоял, и все трое мягко рухнули, как мешки с горохом.

Орлов успел направить на лежавших оба револьвера.

— Вот так, ребята… Я на вас не в обиде. Хотя любая гражданская старушенция безошибочно определит во мне своего, русского человека. Знаки им подавай! Я ему самый… главный документ предъявил, а ему все мало… Знаки его интересуют.

— А вы как думали! — обиженно сопел Воробьев. — Я военный. Для меня знаки прежде всего… Приходят неизвестно откуда. Приемы шпионские применяют…

В наступившей тишине деловито зазуммерил телефон.

— Ага! У вас тут прямая связь… Вот и хорошо. Берите трубку, лейтенант. И попросите свое высокое начальство, которое со знаками различия, попросите справиться вот по этому телефончику… В кадрах РККА! Насчет полковника Орлова Сергея Александровича. А я покуда обожду… Вот здесь, на лавочке.

Минут через пять Воробьеву ответила Москва.

— С какого вы года, товарищ полковник? — не отводя трубки от уха, справился у Орлова лейтенант. — Месяц, день рождения?

— Пятое октября тысяча девятьсот одиннадцатого года.

— Урра! — завизжал восторженный юноша, но там, на другом конце провода, его, вероятнее всего, одернули. — Есть повторить: до соприкосновения с противником! Есть действовать по усмотрению! — Воробьев положил трубку, виновато улыбнулся Орлову. А затем ринулся на него, порываясь обнять.

— Смирно! — подал команду Орлов. — Садитесь… Вот сюда, на лавку.

Лейтенант робко примостился на краешке скамьи, словно и не он здесь хозяин, а этот чернявый кудряш умопомрачительный…

— Вы меня напугали, товарищ комиссар… И никакой вы не комиссар… а комполка! Мне о вас подробно… И про награды… Лихо вы нас побросали! А ведь мы тоже ребята не промах…

Красноармейцы сидели на полу, обняв колени руками, глядя во все глаза на сумасшедшего дядьку в длинной шинели.

— Что предпринимать будешь, лейтенант?

— Дано указание… Взорвать бомбозапас и горючку. У нас тут десять тонн. В стокилограммовых штучках. И — до соприкосновения с противником — держаться… А затем отходить. К Москве. Автоколонной.

— Теперь слушай меня, Воробьев. Потому как я — выше тебя. И по званию, и по сантиметрам… Сейчас ты организуешь заградительные посты. Возле шоссе. На выходе из города. Притом с двух сторон: на западе и востоке. Так как немцы могут появиться отовсюду. И в первую очередь — с неба. А значит, и за небом наблюдать. Транспорт у тебя имеется? Который на ходу?

— Так точно! Две полуторки и три «ЗИСа».

— «ЗИСы» поставь под погрузку имущества части. Для отхода. А полуторки — одну мне, другую тебе. И чтобы мелькать, курсировать по городу. Чтобы люди знали: в городе Красная Армия. В городе жизнь! С Москвой связь вот-вот прекратится… Нам здесь самим командовать. И тебе, лейтенант, в первую очередь. Назначаю тебя военным комендантом города!

— Слушаюсь, товарищ… э-э… полковник!

— Теперь — Лена… Рассчитывать на нее можно?

— Лена… золотая девушка. Ей в городе оставаться никак нельзя. Расстреляют ее немцы. Узнают, что комсомолка, и расстреляют! Вы хоть видели ее, товарищ полковник? Красоты неописуемой! Артистка. Мне даже кажется, что я ее где-то в каком-то фильме видел… Она нездешняя. Она уже в войну в этот город переехала. С дядей своим. Который истопником в райкоме.

— А почему станция молчит? Почему твоя неописуемая заткнулась?

— Станция работает в определенное время. Движок теперь у них. Это я им устроил. И бензин, и все остальное. Да вы не беспокойтесь! У меня свой туда проводок протянут!

Воробьев вызвал станцию. Сказал в трубку.

— Привет, Леночка! С тобой полковник Орлов хочет поговорить. Генерал? Она вас генералом себе представляет почему-то… — протянул Воробьев трубку.

— Алло! Здравствуйте, Лена. Соедините меня с Бархударовым. Товарищ Бархударов? Орлов на проводе. Какие новости? Вот и хорошо, что похоронили. Царствие ему… Хотя, говорят, самоубийц в это царствие не пускают. А Туберозова за помощь поблагодарите. От меня лично. Если пожелает, угол ему в машине устрою до Москвы. Решил в городке отдохнуть? Пусть отдыхает. Кто, кто звонил? Слюсарев? Обещал? Вот это уже дело! Я к нему в тринадцать ноль-ноль.

Красноармейцы, побывавшие в нокдауне, теперь куда-то ушли. Лейтенант Воробьев смотрел на Орлова как на одного из трех богатырей с картины Васнецова. Восхищение, ужас и полное доверие во взгляде перерастали в мальчишеское обожание.

— Ну что, лейтенант? Страшно тебе воевать?

— Непривычно, Сергей Александрович, э-э, товарищ полковник! Да я и не воевал еще. Мы тут от самого начала войны сидим. И еще до войны полгода сидели. Два раза бомбили, правда… Так это разве ж война? А в общем — страшновато… Когда задумаешься.

— А страшно чего? Умереть? Или вот — в плен попасть? Под пяту немца-захватчика? Говори, не стесняйся. Мы одни. К тому же я без знаков, которые ты обожаешь…

— Вот когда все ушли… Из города. А мы остались. Вот тут страшно сделалось. Мы траншею отрыли, окопчики. Стали ждать… До соприкосновения. Чтобы затем, значит, вглубь отходить. К Москве. А в город никто не входит. Спать страшно… Уснешь, а тебя как разбудят! Из автомата…

— Короче говоря, неизвестности боишься. А то, что немец прет аж до Москвы, это разве не страшно?! — прошептал Орлов последнюю фразу.

— Да разве ж они возьмут Москву? Да я и не задумывался как-то над этим. А потом, даже если… возьмут… Вы, конечно, извините меня за такие слова… Только ведь и Наполеон далеко к нам забрался… А чем для него это кончилось? Мы ведь «Войну и мир» совсем недавно проходили. Я эту книгу самостоятельно потом перечитал. Без принуждения классного…

— Нельзя, дорогой, отдавать Москву. Ни в коем случае. Гитлер — это не Наполеон. Гитлер хочет истребить не только наше государство, но и наш народ. Амбиции Наполеона были романтичнее алчности фюрера. Конечно, и без Москвы продолжать войну можно и нужно. Только ведь даже размышления о ее сдаче вредны. И тлетворны! И я запрещаю вам, лейтенант, думать об этом. Запрещаю фантазировать подобным образом. Не бывать! И — точка. И вы сами отлично знаете, что не бывать! Повторите.

— Не бывать, товарищ комиссар! Никогда…

— Вот так-то, Воробышек… Как тебя зовут? Воробышком позволишь тебя величать? Боевая птичка, выносливая!

— Владимир я, Алексеевич.

— Вова! Подходит… Не горюй, Вова! Помогать мне будешь до последней возможности, Вова…

— Буду, Сергей Александрович! То есть товарищ полковник.

— И не до «первого соприкосновения», как тебе начальник твой приказал. А до последнего! Соприкосновения… Понял?

— До последнего.

* * *

Позже две полуторки с красноармейцами на малой скорости несколько раз проехали по главным улицам городка. Иногда машины останавливались, бойцы не торопясь закуривали. Однажды, во время очередного перекура, заиграла солдатская гармошка. Серьезно, без озорства, от души заиграла. И сразу в нескольких окнах занавески вздрогнули. И глаза мелькнули. Девичьи, любопытные. Светом жизни вспыхнули.

Расставив посты, одна полуторка возвратилась на аэродром. На другой, полосуя шинами снежную целину, носился теперь комиссар Орлов, своими руками вертя черное рулевое колесо.

В тринадцать ноль-ноль грузовик Орлова зафырчал под аркой монастырских ворот.

По обе руки от ворот — вдоль крепостной стены — лепились добротные, древней, серьезной кладки кирпичные службы. Большая пустая церковь высилась в самом центре кремля, на обширной площади, когда-то старательно вымощенной ядреным булыжником, краски которого и всевозможные природные узоры так отчетливо проступали после дождя…

Типография помещалась в правом от входа крыле монастырских застроек. В левом крыле, где прежде одна за другой, как тюремные камеры, располагались кельи отшельников, теперь жили простые смертные.

Право же, не так это плохо — иметь свою келью. Сейчас, когда миром правит война, за трехметровой каменной стеной жилось как у Христа за пазухой.

Например, сегодня утром на площади городка в каких-нибудь тридцати метрах от монастыря взорвалась бомба. И что же? У Слюсарева, который в это время хлебал свой утренний чай, в серебряном подстаканнике лишь слабо задребезжала серебряная ложечка. Правда, в соседней келье у старика Матвея Перги сама собой — очень плотно — закрылась дверь в келью. «Откупоривали» старика Пергу всем этажом.

Нещадно прогазовывая и буксуя на зализанных временем камушках, Орлов объехал церковь, опоясав древнее строение ремешками рифленых следов.

Остановив полуторку возле двери, рядом с которой на стене здания висела голубая табличка: «Типография районной газеты „Заря коммунизма“», Орлов, не раздумывая, проник за эту дверь.

Миновав порожнюю застекленную будочку, где до войны типографский вахтер пил индивидуальный чай и курил папиросы «Спорт», Орлов вошел в цех.

Наиболее освещенная часть помещения отводилась под наборное дело. Здесь было рассыпано, раскидано, свалено под ноги множество драгоценного шрифта. В центре помещения, сложив на груди тяжелые руки, медленно вращался на винтовом табурете Слюсарев.

Хитрые глаза этого мужика светились насмешкой и как бы говорили: «Рассыпалась ваша газетка, не соберешь ее теперь ни в жисть».

— Ну, здравствуйте, Слюсарев. Какие соображения будут?

— А какие соображения? Машинки печатные изничтожены, раскурочены. Да и току электрического нету.

— Обойдемся, Слюсарев. Там в углу пресс. Ручной. Соображаешь?

— Соображаю. Это если лепешки из шрифта делать. Тогда в самую плепорцию. Жиманул и поджаривай на здоровье…

— А ты поаккуратней, Слюсарев. Не лепешки, а чтобы — газету. Хотя бы несколько экземпляров.

— Допустим, что справимся… Напечатаем. А завтра немцы придут и меня под этот пресс уложат… Что тогда? Или вы при немцах тоже командовать будете, гражданин хороший?

Орлов нагнулся, поднял с полу обрывок от бумажного рулона, подровнял края листа, положил бумагу на стол, послюнил химический карандаш и размашисто вывел:

«ПРИКАЗ

Гражданину Слюсареву под страхом смерти (физического уничтожения) приказываю приступить к исполнению своих обязанностей как работнику местной типографии и всячески содействовать напечатанию очередного номера городской газеты „Заря коммунизма“.

Генерал Орлов.

9 октября 1941 г.»

— Вот, читай, Слюсарев. Покажешь кому следует. Если понадобится.

— Не годится. Без печати документик…

— Какая сейчас печать, Слюсарев? Вот печать. — Орлов достал из кармана шинели парабеллум. — Вот резолюция, Слюсарев.

Мужик спокойно заслонился ладонью от черной дырочки револьверной. Затем еще спокойнее надел пальто, висевшее на гвозде переборки. Взял с верстака «приказ» Орлова, спрятал его в одежде.

— Ну, ежели так… Тогда другой разговор. Тогда я руки вверх задираю. Ежели насилие…

— Не насилие, Слюсарев. Борьба.

— За существование?

— За власть, Слюсарев.

— Не все ли теперь равно, какая власть… В войну-то?.. И та и другая — стреляет.

— Ах вон ты как заговорил!

— Власть не власть, а в могилу влазь. В итоге.

— А вот я тебе итог этот и подобью. Досрочно.

— Не подобьешь. Кто тебе тогда газету напечатает?

— Разве что…

— Ты думаешь, я немцев ожидаю? На другие харчи потянуло? Ни-ни. Мне политика ваша без надобности.

— Ты что же, анархист? Или верующий? Да ты оглянись! Иноземец пришел. На твою землю. Супостат… Во все времена Россия вся как один подымалась, ежели супостат. А ты — «поли-итика»…

— Не агитируй, гражданин Орлов. Не хрен дедушкин, подымусь. Если потребуется. А для войны мы — списанные, для службы. Вчистую. Потому как на шестом десятке пять лет прожил.

— Вчистую, говоришь? А совесть, Слюсарев? Или и ей у тебя отставка вышла?

— Может, я ее израсходовал всю… За светлые годы жизни.

— Ну и тип ты, Слюсарев. Бывает, такая деревина вырастет: все тело штопором перевито, выгнуто. Ни колуном, ни клином взять невозможно. Ни расщепить, ни расколоть…

— Пусть другие колются, а я погожу.

— Достаточно, Слюсарев. Собрание закрываю. У нас мало времени. В любую минуту нам могут помешать… Нужда заставляет связываться мне с тобой, с…

— Со сволочью?

— Короче, Слюсарев, беритесь за газету. Собирайте буквочки с полу, готовьтесь к набору. Глядишь, и полегчает: все меньше грехов перед народом своим.

— А ты мои грехи не считай! Во-первых, что набирать?

— За «что набирать» — не волнуйтесь. Это моя забота. Вот центральная «Правда» от четвертого октября сего года. Наберете с нее передовицу. И вот это… И это тоже… Что карандашом обведено, то и наберете. Обязательно сообщение Совинформбюро.

— Откуда дровишки? Газетка, говорю, откуда взялась?

— Оттуда, Слюсарев, из Москвы. Из Цека. Вот, читай. Если не разучился. За светлые годы.

— Вы что же… четвертого в Москве были?

— Не имеет значения. Ветром ее принесло, «Правду». Дотошный какой… Летчик мне ее, убитый, подарил… Понятно?! Из его планшетки газета. Все теперь ясно? Набирай передовицу, Слюсарев. И чтобы грамотно. На уровне чтобы…

— Не спешите, гражданин Орлов. Хоть вы и генералом себя величаете, однако набирать газетку — не мое дело. Не умею. Не обучен. Не по моей линии.

Орлов аккуратно разложил «Правду» на верстаке — лицом вверх. Поднял с пола еще один бумажный обрывок. Прилежно сложил его в небольшую тетрадочку и, послюнив карандаш, собрался вновь что-то писать.

— Очередной приказ? — усмешливо скосоротился Слюсарев. — Это вы любите… Разные приказы-указы. Только на сей раз и под дулом ничего не выйдет. Говорю: не по моей части. Печатник я. Мое дело — шлепать. А вот набором не владею. Грамоте разучился. В школу-то еще при царе бегал.

— А кто… наборщик?

— Не могу знать, господин генерал!

— Не паясничай, Слюсарев. Кто может сделать набор? Где наборщики?

— Уехали. Их и было-то два.

— Будем сами набирать. По буковке. Строчку за строчкой. Потом шпагатом обвяжем. И под пресс. Я, конечно, отлучаться вынужден. У меня тут забот полон рот. В городишке вашем притихшем. А тебе, Слюсарев, срок даю для исполнения.

Слюсарев, приподняв свою тяжелую кепку с наушниками, поскреб в голове. Раздвинул двумя руками на шее лисий шалевый воротник зеленого полупальто, словно от жары задыхался.

— Есть тут один… наборщик. Отставной. Инвалид. С одним глазом.

— Кто такой?

— А сосед мой по келье. Старик Перга.

— Думаешь, сможет? С одним-то глазом?

— А вы ему под этот глаз — дуло. Как мне. Под дулом и слепой наберет.

— Он что, этот Перга… Как его, кстати, по имени-отчеству?

— Матвей Ильич.

— Он что, этот Матвей Ильич, настоящим наборщиком числился?

— Не числился, а работал. Тринадцать лет. Пока ему собственный его сын, Миней Перга, глаз не выколол.

— Это как же?

— А самым натуральным способом. В махровое полотенце, которым дед Матвей по утрам лицо вытирал, младший Перга рыболовных крючочков понавтыкал. Чтобы досадить родителю…

— Какой подлец!

— Сынок-то? Он музыкант. На скрипке играет. За границу ездит.

— М-да-а… Дьявол с ним, с сынком. Зовите, Слюсарев, старика. Не будем ему дуло показывать. Если человек страдал в жизни… Тогда он без принуждения поймет, что к чему…

— Что газету нужно выпускать?

— Что со злом нужно бороться! А не прикидываться дурачком. Все! Ведите сюда Пергу… Живо!

Орлов еще раз послюнил карандаш и принялся писать обращение к населению городка, решив опубликовать его на видном месте.

Слюсарев возвратился, толкая впереди себя, как платформу с песком для безопасности, подслеповатого старичка Матвея Пергу.

В теплых байковых штанах, заправленных в черные валенки с галошами, в ситцевой рубахе в мелкий цветочек и стеганой безрукавке, Перга походил на деревенского дедушку. И лишь когда на приплюснутый нос водрузил он круглые очки в металлической оправе, стало ясно, что перед вами мастеровой человек.

Должно быть, Слюсарев поднял его с постели. Седые измятые волосы лежали вокруг лысины в беспорядке. Рыжие прокуренные усы измученно висели вокруг рта. Под одной косматой бровью плескался уцелевший, цвета жиденького, испитого чая, зрачок. Под другой бровью ничего не было, кроме складок поблекшей старческой кожи.

Старик приблизился к верстаку, за которым Орлов писал свое воззвание, и произнес невнятно:

— Пегга! — Оказывается, он ко всему еще и картавил. Затем дед довольно трогательно сложил на животе небольшие, но жилистые ладошки и стал ждать реакции Орлова.

— Матвей Ильич… Я прочитаю вам воззвание.

— К кому воззвание, пгостите? Ко мне? Тогда позвольте закугить?

— Курите. А воззвание к населению города. Стало быть, и к вам тоже.

Старик Перга принялся неторопливо сворачивать козью ножку из довоенного экземпляра «Зари». Орлов подождал, покуда Матвей Ильич запалит свой заряд, а затем встал во весь рост и громко прочел воззвание.

— Это необходимо срочно набрать и отпечатать. А также передовицу из «Правды» и все остальное.

— Значит, в гогоде Советская власть, как я понял? — уточнил для себя Перга.

— Как видите. И вот что еще, Матвей Ильич. Не бойтесь. Вы и товарищ Слюсарев официально мобилизуетесь как бы… на трудовой фронт. По специальности. Никто вас не упрекнет за это. Даже враги.

— А Слюсарев тиснет?

— Тиснет. Есть уговор.

Старик Перга, что-то для себя уясняя, позволил, перед тем как согласиться набирать газету, задать Орлову еще несколько вопросов.

— Любопытствую. Вот вы подписали свое воззвание «генегал Оглов». Вы что же… Так оно и есть — натугальный генегал? Где же ваши гомбы, звезды генегальские где? Пгавда, может, вы цивильный генегал? Как в стагину: действительный тайный советник?

— Не городите чепухи, Матвей Ильич. Коли я говорю: генерал — значит, генерал! Мне лучше знать, кто я! Не звезды спасают положение, а присутствие духа. И потом, — улыбнулся Орлов Перге примиряюще, — разве я не похож на генерала?

— Похож, похож! — закашлялся Матвей Ильич… — Не пегеживай. Вот газве что моложаво выглядишь… для генегальского звания. Генегалы всегда с пузом, и лампасы у них на галифе. И еще скажи ты мне, генегал, почему отступаем?

— Чтобы сил набраться и наступать.

— Да?.. Логично. Выходит, не ожидали? Немца, вгага?

— Говорят, даже приговоренный к смерти до последней секунды не верит в гибель свою… А такая огромная… такая могучая страна, как наша, разве могла она от битых германцев подобной прыти ожидать? Ожидала, конечно… И все же, видимо, не до конца. Так мне думается. У Гитлера — машина. И сработана она по последнему слову техники. А у нас — Родина. Родина, а не машина! И сработана она тысячелетней любовью народной. Выдюжим. Это он нас по-сонному, гад… В четыре утра разбудил. Да еще в выходной день.

— Пгавильно говогишь, генегал. Вот тепегь ясно. Давай свое сочинение, набигать буду.

В типографской кладовой разыскали шрифт в упаковке. Засыпали кассу, и старик Перга принялся колдовать. Руки его бегали по ячейкам, как молодые, словно на музыкальном инструменте играли. Три колонки будущей газеты набрал он довольно проворно и, главное, без ошибок. Правда, сгибался он над кассой низко, почти вплотную припадая лицом к ячейкам.

Решили газету заводить на одной стороне бумажного листа: и печатать проще, и на стену клеить сподручней.

Орлов дождался первого оттиска, перечитал свое воззвание, обнюхал газетку сверху донизу, спрятал во внутреннем кармане шинели. Наказал, что придет за остальными экземплярами двумя часами позже, и, окрыленный удачей, помчался на своей полуторке к зданию главпочты.

* * *

После долгих грохочущих месяцев отступления, после недель, пронизанных пулями, осколками снарядов и бомб, после дней-остовов, выгоревших изнутри, как прифронтовые здания, здесь, в обойденном лавиной наступления городке, мозг Орлова отдыхал в настороженной, какой-то гипнотической, ненормальной тишине. Казалось, стоит сделать одно неловкое движение, и тишина эта обвалится, как потолок во время бомбежки, закипит пламенем, — словом, все встанет на свои места.

Война сделала здесь замысловатый пируэт, неожиданный зигзаг. После жесточайших боев на подступах она пронесла свое бронированное тело в обход городка и теперь отдаленно погромыхивала на востоке. Этот гул, гул прошедшей стороной грозы, не затихал ни на минуту, и казалось, дунь ветер обратно, неминуемо все повторится: грохот разрывов, свинцовый дождь, ручьи крови…

Здание главпочты располагалось хотя и в центре города, но не на виду. Маленькая улочка, уводящая от центральной площади к городскому парку, прятала под двумя мощными разлапистыми соснами кирпичный одноэтажный дом, половину которого занимали почта и отделение сберкассы, другую половину — телеграфно-телефонный узел.

Ранняя осень почти полностью оголила, разорила великолепное убранство парка, что простирался за спиной узла связи. Правда, облезлые тополя, березы, липы населяли среднюю, глубинную часть парка. По краям же сторожевым порядком стояли могучие вечнозеленые сосны, как бы защищавшие собой остальное население этого живого, хотя и засыпающего мирка.

Жиденький морозец, что сохранился над городком с ночи, к полудню полностью отпустил, истлел. Снег на дороге растворился в дожде и грязи, и полуторка Орлова, урча и повизгивая в колее, остановилась наконец возле окон почты.

Орлов вынул ключ из замка зажигания, высвободил длинные ноги из-под руля, встал на дорогу, с наслаждением распрямился. И вдруг подумал, что сейчас ему предстоит встретиться с девушкой. Не с каким-то там Слюсаревым или Пергой, а с девушкой, и, если верить лейтенанту Воробьеву, красивой девушкой.

Пришлось провести под носом ладонью, застегнуть шинель, приналечь руками на взъерошенные волосы. Проделал он все это мгновенно.

Он еще гадал, на какое крыльцо подняться — левое или правое, когда в одном из окон увидел ее лицо. Он сразу решил, что это именно ее лицо. Во-первых, потому что другого для сравнения не было. Во-вторых, действительно красивое! Ей-богу. Неожиданное. И в-третьих, так ему сразу захотелось, чтобы это ее лицо было! Забавлял и восторг Воробышка: как заливисто он ее нахваливал. И это в окружении, по уши в войне, в печалях и ужасах. «Или у таких пушистых юнцов печали быстротечны?» — подумалось вдруг. И забылось.

Орлов не стал улыбаться девушке. А та почему-то сияла. Даже сквозь пыльное стекло свет ее улыбки делал грязную пустынную улицу нарядней и жизнерадостней.

Жестами рук спросил он ее, в какую дверь ему направляться. И она весело покачала головой в правую от себя сторону: сюда, мол, смелей давай!

— Здравствуйте, Лена… — отыскал он ее в аппаратной. — Я — Орлов.

— А кто вы? — улыбалась она, разглядывая незнакомого дылду в тяжелой шинели.

— Я же сказал — Орлов.

— Это я поняла, товарищ Орлов. А кто же вы? В городе никого нет. И вдруг такой… экземпляр нестандартный.

— Экземпляр, говорите? — Орлов прикусил губы. Улыбаться ему все еще не хотелось. — И все-таки я — Орлов.

— Генерал?

— Для вас — просто Орлов.

— Настоящий?

— Документы предъявить? Или так поверите? Я вот диверсанта одного стихи заставлял читать. Из школьной программы. Может, и мне что-нибудь продекламировать? Скажем: «Вот моя деревня, вот мой дом родной…»

— Лучше — про любовь… — Лена поставила руку локтем на стол, уперлась ладонью в подбородок. Другая рука девушки изловила пушистую, соломенного цвета, длинную косу, оплела ею голову, лицо, сохранив для глаз щелочку, в которую и подсматривала за пришельцем.

— Я, Лена, к Москве пробираюсь. Из окружения. И меня настораживает одно обстоятельство…

— Какое же?

— В город скоро войдут немцы. А на телефонной станции сидит… симпатичная девушка и всем и каждому заявляет, что она комсомолка. И еще: почему эта девушка так тщательно, так со вкусом… причесана? В любую минуту фашисты могут прийти, а она…

— Сажей лицо не мажет? — Лена ловко раскрутила косу в обратном направлении, освободила от волос лицо. — Смотрите-ка сюда, гражданин сыщик. У меня даже ресницы подкрашены. И брови ощипаны. Густые слишком. Подарить вам расческу? Потеряли небось в окружениях своих… Тоже мне — знаток женских сердец! Стихи читает… Да меня на расстрел утром разбуди — я все равно первым делом косичку свою заплету!

— Не обижайтесь. Это я вам за недоверие. Разве Орлов может быть ненастоящим? А с комсомолом… советую быть поосторожней. Лично я партийный билет одно время в сапоге под стелькой прятал. А ведь я хитрый, бывалый. И везучий. Но — осторожный.

— Это вам Воробей про меня начирикал! — Так и вскочила, так и взлетели брови. — Про комсомол натрепался… Ну погоди, лейтенант!

И тут часто-часто начал вызывать междугородный. Лена кинулась к наушникам.

— Алё, алё! Дежурная! Москва?! Четыре пятнадцать? Дежурная, миленькая! Не работает у нас городская… Току нету! То-оку!

Орлов ловким движением снял с головы телефонистки наушники, надел их на себя.

— Москва, Москва! Примите заказ! Да, прямо сюда, на городскую выходите! — Орлов назвал номер в Москве, поблагодарил дежурную. А Лене наконец-то улыбнулся: — Не обижайтесь. Пока бы я вам объяснял, что к чему… Москва бы отключилась. Как говорится — лови момент. А так, может, до матери дозвонюсь, — предположил Орлов, виновато разводя руками и протягивая в знак примирения свежий оттиск газеты «Заря коммунизма».

— Газета… Сегодняшняя?! Боже мой… Ничего не понимаю. Орган горкома и райкома… Значит…

— Читайте, читайте, Лена. А я подежурю.

Лена прочитала воззвание, сочиненное Орловым, еще раз внимательно посмотрела на незнакомого мужчину. Яркая синь в ее глазах, казалось, вот-вот прольется на бумагу.

«У нее глаза красивые, — отметил про себя Орлов. — И волосы. А нос, губы и особенно скулы — грубоваты. Очень русское лицо. Крепкое и в то же время нежное что-то во всем облике…»

Лена проглотила передовицу, сообщение Совинформбюро. Затем поспешно перевернула прочитанное и, наткнувшись на белое, но засеянное буквами газетное поле, перевела дух.

— Простите, товарищ Орлов… Я с вами неприветливо обошлась. А вы такой молодец! Газету выпустили… Как же вам удалось? Ведь город оставлен.

— Значит, не оставлен.

— Да, да… Я не так выразилась. Не оставлен. Просто многие эвакуировались. Еще недавно такие бои были! Возле самого города. Раненые на Москву не только ехали, но шли и даже ползли… Днем и ночью. А потом вдруг стихло там… И все переместилось на восток. Ближе к Москве. И грохот, и пожары. А город словно вымер. Народ, который остался, на улицу носа не кажет. И вдруг — газета! Свежая…

— Лена… Простите, что я вас перебиваю. Лена, вы знаете, что такое фашисты?

— Ну, враги… Звери. Захватчики. Кто теперь не знает про это?

— Лена… Фашисты — это люди, которым сказали: вам все дозволено. Убивают тысячами, методично, как ходят на работу. Высвобождаются от людей, как от насекомых… А для уверенности на пряжках солдатских ремней: «Gott mit uns» — «С нами бог». Необходимо холодное, умное, управляемое сердце, чтобы воевать с ними. И еще: на фронте, в окопе, в цепочке, где рядом с тобой товарищи по оружию, — это одно. И совсем другое — воевать в тылу врага. Почему вы остались в городе?

— Зачем вы меня спрашиваете? Неужели непонятно?

— Лена… Пока имеется связь с Москвой, пока не перерезана дорога, вдоль которой тянутся провода, — уходите отсюда, уезжайте. С лейтенантом Воробьевым. У него машины исправные есть. Какого дьявола — с такими глазами, с такой косой… хотите, чтобы вас подвесили на ней? И подвесят! На площади… И будут слюни пускать от удовольствия.

— Зачем вы меня пугаете?

— Я вас не пугаю, Лена… Одна в оккупированном городе…

— Не беспокойтесь, я не одна!

Орлов вдруг сморщился, как от боли. Укоризненно покачал головой:

— Вот видите… Первому встречному выкладываете! Разве так можно с секретами обращаться?

— Я знаю, кому выкладывать. Вы мне сразу понравились. Еще в окне… — покраснела вдруг Лена, и тут начал вызывать междугородный. Лена схватила наушники, отвернулась от Орлова: — Да, дежурненькая!.. Слушаем вас, Москва. Вызывали, вызывали! Алё, кто у телефона? — Лена растерянно взглянула на Орлова. — Лизавета Андреевна! Одну минутку… — протянула наушники.

Орлов с недоверием нахлобучил технику. Кашлянул в микрофон.

— Алло, мама?.. Это я! Да, непременно, жив-здоров! Нет, не в Москве… Но, в общем, недалеко. Скоро буду! Как ты там… мамочка? Чаю? Индийского? Э-э… постараюсь. Болела? Не болей, пожалуйста. Сейчас нельзя болеть.

Лена с наивной улыбкой, даже рот приоткрылся, во все глаза смотрела на согнувшегося в три погибели, как-то почтительно стоявшего перед аппаратом Орлова. И то, что он поднялся со стула, и то, как с трудом, но выдавил из себя нежное «мамочка», и бледность, ударившая по его лицу в первый момент, когда наушники прилаживал, — все это очень понравилось Лене, и она тайком улыбнулась: «Так тебе и надо, генерал! Вон как перед мамой-то присел… Перед мамой все тихими делаются…»

— Обо мне, мама, не беспокойся! Ты ведь знаешь меня! Не звонил долго? Так ведь… занят был! И я тебя целую! Непременно вернусь! — Орлов возвратил наушники Лене. А через полминуты аппарат вновь ожил.

— Слушаю! Две с половиной минуты? Спасибо…

— Ну, сказка! — Орлов втянул голову в плечи, комично потер ладони одна о другую. — С матерью поговорил! Если откровенно — не ожидал такого подарочка… Это ж надо — с самой мамой… Три месяца, как расстались. И каких три месяца! А мать — как ни в чем не бывало. Чайку просит! «Индийского»… Она у меня чаевница! Да… Можно сказать, с того света дозвонился!

— Ну уж и с того…

— Лена, Воробьев мне про какой-то движок рассказывал. Он что, существует, этот движок?

— Да, конечно. Это Воробьева, лейтенанта, затея. Время от времени я этот движок завожу. Но мне с ним трудно справляться. Глохнет, и вообще бензином вся пропахла…

— И что же, от него, стало быть, достаточно питания? Для городской сети?

— Да, конечно. Ой, опять эта рожа нарисовалась! Вашу машину обнюхивает.

— О ком ты?

— Да придурок этот уголовный. Мартышкин! Жених… Руку предлагает. А рука вся в наколках. «Не забуду мать родную»… Дождется, что я его поцелую! Из нагана…

В дверь нерешительно постучали. Затем появилась шпанская кепочка с малюсеньким козырьком.

— С вашего позволения… — Мартышкин робко, но внимательно, подробно осмотрел помещение. Лицо его пряталось за приподнятым холодным воротником демисезонного, «городского» пальто. — Здрасьте, кого не видел… Смотрю — глазам не верю: автомобиль! Натуральная техника. И радиатор теплый еще… На ходу, выходит, тележка.

От Мартышкина все еще пахло спиртным, теперь уже перегаром. Но держался он довольно твердо. Видимо, успел очухаться. Орлова Мартышкин то ли не узнавал, то ли не хотел узнавать. Он упорно улыбался девушке, залихватски сверкая стальными зубами, в которых извивалась папироса.

— У нас не курят! — мрачно заявила ему Лена.

— Скажите, Леночка, неужто отбываете? В эвакуацию? Не поздненько ли спохватились? Возьмите и меня с собой. Я тоже немцев боюсь. Познакомьте с начальничком, Леночка… — пришепетывал, шепелявил Мартышкин, не вынимая изо рта папироски.

— Не курят здесь, Мартышкин, — поднялся из-за стола Орлов.

— И посторонним вход воспрещен! — добавила Лена, сведя брови на переносице.

Мартышкин нехотя растоптал окурок. Надвинул кепочку на самые глаза. Прислонился к планке дверного проема. Ногу поставил на порог.

— Сейчас уйду. Ясное дело, при генералах Мартышкин посторонний. Читали ваше сочинение, гражданин генерал… И без него духу-бодрости не теряем! Спасибо за моральную поддержку. Русского человека необходимо всю дорогу агитировать. Иначе он с голоду подохнет. Или еще чего хуже натворит. Сейчас уйду. Не боись, гражданин начальник. Пешком уйду. Чихал я на вашу полуторку. Пешком я хоть до Сибири! А на вашем драндулете — до первой канавы.

Орлов приблизился к Мартышкину. Без резких движений, ласково завладел правой рукой парня.

— Ты чего это, Мартышкин, смелый какой? — пожал, испробовал наличие силенок у стриженого. — Девушка тебе нравится? Это ты перед ней так воспрянул? А спроси-ка для начала, по душе ли ей твоя кепочка? Спроси, спроси… Не стесняйся.

Мартышкин все еще с наглецой, однако без надежды посмотрел в глаза Леночке. И ничего, кроме холодного беспокойства, не увидел.

— A-а… Все они так. Сейчас у нее выбор есть. А вот погоди, укатит твой генерал… И Мартышкин сгодится!

— Подонок! — Лена сделала загадочное движение рукой под стол, как будто искала, чем запустить в «жениха». Но Орлов применил болевой прием, дверь помещения с грохотом распахнулась, и Мартышкин загремел с крыльца.

— Генералы! — кричал он в отдалении. — Липовые! Агитаторы! В душу, в грушу!

В окно было видно, как Мартышкин яростно пнул напоследок ни в чем не повинную полуторку в заднее колесо.

— А я ведь его… чуть не пристрелила.

Держа шпильки во рту, Лена укрепила на затылке узел своей косы.

— У тебя что же… оружие есть? — вновь, как от зубной боли, сморщился Орлов.

Победно улыбаясь, Лена извлекла револьвер системы «наган», тот, неказистый, с барабаном, который, как правило, носили милиционеры и пожилые бойцы вооруженной охраны у заводских проходных.

Орлов достал металлическую расческу, вонзил ее в свои волосы.

— Ты что же… Действительно воевать собралась?

— А вы неужто… причесываться вздумали? Во время войны?

— Да я не против. Воюй. А стрелять-то умеешь?

— Умею… Вот, правда, попадаю не всегда. Но в Мартышкина не промахнулась бы! Я и вас поначалу… на мушку хотела взять. Да передумала. Сама не знаю — почему? А на диверсанта вы очень похожи. Ну просто вылитый парашютист! Вы, наверное, мастер спорта?

Орлов нагнулся, взял табуретку, приблизился к Лене, сел рядом с пой.

— Тебе, Лена, внешность необходимо изменить. Косу отрезать. С телефонного узла исчезнуть.

— Вот и ошибаетесь! Как была на телефоне, так и останусь. До прихода этих… И услуги свои предложу. Понятно? А про комсомол сама удивляюсь… Никто вроде бы не знает. В городе я человек новый. А Воробьев просто догадался. И вообще он трепло. После этого… Разрешите вопрос, товарищ Орлов? А вы… остаетесь или уходите?

— Ухожу.

— Не понравилось у нас? — Девушка усмехнулась, потом сразу же серьезной сделалась. — А жаль. Вот ей-богу, жаль!

— Я ведь не гуляю тут.

— А чего ж тогда не уходите? Время теряете?

— Влюбился.

— В меня?!

— В кого же еще? Не в Пергу же… А старик — молодчина. Газету набрал. Инвалид с одним глазом. Все основания имел отказаться. Вот только не знаю: меня испугался или совесть заговорила? Ладно, теперь пошли, показывай движок, Лена. Позвонить кой-куда потребуется.

В сараюшке, ближе к забору, за которым парк, Орлов осмотрел движок, что-то подкрутил, подкачал бензина, дернул рукоятку, и моторчик завелся безо всяких капризов.

Вышли из сарая. Встали под сосны. Тучи в небе, как льдины в ледоход, разломило, раздвинуло. Кой-где явилась робкая небесная синь. Движок тарахтел мирно, отблеск осеннего солнца лежал на соснах так мягко, ворона ковырялась в перьях крыла на крыше почты так буднично… В какое-то мгновение Орлову захотелось тряхнуть головой и… проснуться. Но он не спал…

Позвонили с аэродрома.

Возбужденный лейтенант докладывал Орлову, что готов произвести «салют», то есть взорвать бомбосклад. На что Орлов опять не дал согласия, уговорив Воробьева повременить с этим до более подходящего момента.

Лейтенанту очень хотелось грохнуть, чтобы стекла в сонном городке повылетели. Тем более что препятствий к этому «баловству» никаких не имелось. Лейтенант заминировал склад-землянку, вывел провод через все летное поле к диспетчерской аэродрома, приготовился… И вот теперь Орлов.

Лейтенант еще сообщал, что с постов на выходе из города тревожных сигналов не поступало, за исключением нескольких задержаний подозрительных лиц, оказавшихся в результате беженцами. Упомянул лейтенант и про окруженцев, которые за эти дни поодиночке (всего пять человек) примкнули к его аэродромной команде и теперь несли службу наравне со всеми. Многие из окруженцев прошли транзитом на Москву, не доверив себя аэродромной команде, сидевшей в покинутом городке и невесть чего ожидавшей. Не удержался Воробьев и про диверсантов рассказать, которых где-то кто-то видел, но все это с чужих слов и весьма неопределенно.

В заключение разговора Орлов потребовал от лейтенанта группу солдат в пять человек, а с ними ящик взрывчатки, детонаторы и бикфордов шнур.

Затем Орлов позвонил Бархударову, сказал, что придет часам к пяти. Попросил прислать в монастырь милиционера Бочкина за газетами. Газеты необходимо распределить среди жителей, а также развесить на видных местах, чтобы завтра с утра их могли прочесть остальные граждане. Предупредил, что к семнадцати ноль-ноль в райком явится команда взрывников.

— Соорудите им чаю, Бархударов… Кстати, пачку индийского из ваших запасов прошу приберечь — лично для меня!

Орлов виновато покосился на Лену. Девушка понимающе подмигнула.

Заглушили движок. Решено было пользоваться им строго по определенному расписанию.

— А теперь до свидания, Леночка. Дайте-ка ваш наган.

Лена доверчиво протянула оружие. Орлов внимательно осмотрел револьверишко. Вынул из барабана, заполненного патронами, один заряд. Взвел курок, нажал спуск. Щелкнуло. Загнал патрон на прежнее место.

— Счастливо оставаться, солдатик… — Орлов протянул наган Лене. Рукояткой вперед. Как передают нож во время обеда. — И давай условимся вот о чем: почувствуешь тревогу, загрустишь или вообще… испугаешься чего — заводи движок и звони! В райком или Воробьеву — короче, своим людям. Звони, не стесняйся!

— А вы оставьте мне газету… Я ее перечитаю. Можно?

— Можно.

Лена протянула руку Орлову, тот крепко пожал ее ладошку. Хотел еще что-то сказать, но, пригнувшись, перешагнул порог.

В окно Лена видела, как длинноногий «генерал» не сразу втиснулся в кабину полуторки. Машина с трудом развернулась на узкой и грязной улочке и через минуту умчалась прочь.

* * *

Орлов сделал петлю вокруг храма на монастырском дворе, посигналил несколько раз, остановившись возле типографии.

Никого. Подождал минуты три. Затем, разглядев на дверях большой висячий замок, сообразил, что Слюсарева с Пергой нужно искать в другом месте.

Тогда он подъехал к жилому крылу бывших монастырских служб. Заглушил мотор. Ступил с подножки на булыжник. Задрал голову, рассматривая окна здания. Наткнулся глазами на черный квадрат форточки во втором этаже, в котором, как с портрета, смотрела на Орлова голова старика Перги.

— Идите сюда… — поманил одноглазый наборщик скрюченным пальцем. Палец возник в пространстве форточки, как фигурка из кукольного театра.

Орлов поднялся по лестнице, вошел в полумрак коридора. Немного света просачивалось из отверстия в стене дома — из отдушины, которая сообщалась с древней бойницей в крепостной кладке. Три метра камня и кирпича отодвигали этот свет от глаз на такое поистине космическое расстояние, что, посмотрев в скважину, Орлов вдруг почувствовал, как далеко он забрался и как нежно он любит солнце и вообще свет жизни.

В самом конце коридора можно было расслышать гул голосов и — вот уж фантастика! — гитарные переборы. Правда, едва различимые и к тому же невеселые. Но факт оставался фактом: играли на музыкальном инструменте.

В середине коридора, примерно напротив родничка, из которого капал свет, бесшумно открылась дверь. Замерцала тусклая лысина старика Перги. В серых клубах волос, как луна в облаках. Из-под прокуренных усов выскочило слово:

— Пгошу!

И Орлов очутился в келье. Сводчатое окно. Сводчатый, довольно высокий потолок, железная койка, стол обеденный, старый, почерневший не от краски — от времени… И шкаф с книгами. Небольшой, но заполненный. Со стеклянными дверцами. И книги за стеклом. В большинстве своем старинные.

Старик растапливал печку, прятавшуюся в стене.

— А тепегь — садитесь! — как подарок, двумя руками от груди преподнес Матвей Ильич Орлову табурет. — А тигаж газетки милиционег Бочкин забгал. Якобы по вашему указанию.

— Все правильно, Матвей Ильич. И я приехал поблагодарить вас. И Слюсарева тоже. Где он сейчас, не знаете?

— Дома он. Гости у него.

— А что за событие? Радость какая?

— Почему вы гешили, что гадость?

— На гитаре играют…

— Ну и что же? Может, они от стгаха игают, а не от гадости. Неизвестность томит. Нету ни ваших, ни наших… Вышел на улицу, а тебя любой за глотку может взять. Обидеть… Газве так можно, чтобы без власти? Вот людишки и сошлись. Калякают. В глаза дгуг дгугу смотгят. И я там был. Но ушел. Мне пготопить необходимо. К тому же мне и не стгашно одному: я читаю. Кто книги читает, тому легче. Когда читаешь, все забываешь…

Старик Перга, кряхтя, согнулся перед топкой, вычиркнул огонек, поднес его к лучине. Постепенно огонь расцвел в пещере очага, осветив дальний от окна кусок комнаты. Вечерело сейчас рано. Солнца не хватало. И всякий свет, откуда бы он ни исходил, был желанен для глаз.

— Матвей Ильич, почему вы не уехали?

— Куда? — усмехнулся Перга.

— Вы же знаете, как немцы… к людям вашей национальности относятся…

— Вы хотите сказать — к евгеям? — усмехнулся Перга. — Знаю. Наслышан. Позвольте, я закугю?

Старик свернул самокрутку. Прикурил от лучины. Широко открыл свой единственный глаз, хлебнувший дыма и поэтому прослезившийся.

— Я все гавно умгу ского… И мне даже забавно понаблюдать за собой в необычных условиях. Когда еще доведется такое?

— Наивно. И несерьезно. — Орлов отмахнулся от дыма, подплывшего к нему от Перги. — Вы рассуждаете книжно, Матвей Ильич. Фашисты вас уничтожат.

— А вас, пгостите, что же, не тгонут?

— Во-первых, я если и останусь, то драться с ними буду. С оружием в руках. Понятно?

— Понятно. И я с ними дгаться буду.

— Вы? Старичок, инвалид? Драться?! Замечательно… Каким же образом?

— Я их пгезигать буду. Публично. А?! Неплохо?

— Чепуха. Поставят к стенке и расстреляют. В лучшем случае.

— А я их… пгезигать буду. У стенки. Газве этого мало? Газве это не богьба, не сопготивление? От каждого по способностям…

— В самоубийцы потянуло? На склоне лет… А как же книги? Не жалко с ними расставаться?

— Жалко!

— То-то и оно. А спешите. Да и неизвестно, какие вас перед отбытием на тот свет мысли посетят. Перед смертью многие отрекаются от своих убеждений. Забывают все начисто. Перед дулом. Лишь бы еще разок вздохнуть, еще один глоток воздуха выпить…

— А это у каждого по-своему. Зависит от индивидуальности.

— Как знаете, Матвей Ильич. Я к тому, что еще не поздно. Шоссе немцами, похоже, не перерезано. На Москву еще машины пройти могут. Если пожелаете, пристрою вас. Даже с книгами. Не со всеми, разумеется, но с самыми дорогими, грузитесь, и… попутного ветра. В Москве у вас сын. Есть кому встретить. Договорились?

— Спасибо, товагищ Оглов… Но я никуда не поеду. Тем более к сыну. Мы с ним не очень-то дгужим. За десять лет, что он на скгипке игает, одно письмо от него пгишло… Да и то с пгосьбой, чтобы я его не беспокоил больше. Я останусь. Мне интегесней так. Ничего подобного я еще не пегеживал. Все остальное, в том числе и любовь, уже было. Довольно с меня сладостей. Пога гогечи хлебнуть… А за внимание к моей особе — спасибо. Тгонут весьма.

Старик Перга покопался в книжном шкафу, достал толстенный фолиант в рыжей телячьей коже, раскрыл его на определенной странице, заложенной квадратиком розовой бумаги, прочел:

— «Какова часть ходившим на войну, такова часть должна быть и оставшимся пги обозе: на всех должно газделить поговну». В смысле потегь и пгиобгетений… Это Библия, Ветхий завет. А вот это, — взял он двумя пальцами розовый листок, развернул его, — а вот это называется пгокламация. Я набгал ее сегодня, после того как покончил с вашей газетой. И вот здесь, в этой пгокламации, содегжится чуточка моего пгезгения к фашистам. Полюбуйтесь! — протянул Матвей Ильич бумажку Орлову.

Крупным шрифтом было отпечатано:

«Дорогой товарищ! Фашизм не пройдет! Потому что он ничего не обещает несчастным. А несчастных на земле большинство. От чумы фашизма нет вакцины! Есть штык и пуля! Все, как один, на борьбу с врагами человечества! Презрение фашизму. Да здравствует истина!»

— Справедливо. Хотя и книжно. Литературно. Листовка должна быть понятной, как команда. «Смерть немецким оккупантам!» Вот. А покуда до вашей истины доберешься… И потом, почему именно «Да здравствует истина!»? Принято иначе говорить: «Да здравствует Красная Армия!» Или: «Да здравствует партия большевиков!» А у вас что? Отсебятина, Матвей Ильич. Самодеятельность.

— Пгавильно. Самодеятельность. А как же иначе? Меня никто не инстгуктиговал. Как на душу легло, так и набгал. У вас в воззвании тоже не везде гладко со стилем. К тому же я беспагтийный…

— Не обижайтесь, Матвей Ильич… Но мне показалось вначале, что вы как… ребенок, что вы совсем беззащитный человек. Но я ошибся, приятно ошибся. И все же — осторожней. И листовку свою никому не показывайте. Слюсарев знает о ней?

— Да нет же… Я исключительно — самостоятельно. И все двадцать пять экземплягов оттиснул…

Во дворе звонко хлестнул выстрел. Эхо, отскочив от каменных стен монастыря, унеслось вослед звону разбитого стекла.

Орлов в два прыжка очутился возле форточки, осторожно выглянул из окна. Стреляли по его машине. Ветровое стекло полуторки было разбито. Стреляли скорей всего из револьвера, причем издали, так как пуля разбила стекло на куски, а не просверлила в нем сквозное отверстие. Было неясно, откуда стреляли — из дома или со двора.

Орлов, подойдя к Перге, зашептал ему на ухо:

— Ведите меня к Слюсареву. Войдете первым. Вас они знают. Хочу познакомиться с компанией…

— Не советую, товагищ Оглов. Там всякая дгянь может оказаться. Даже уголовники. Боюсь, не оттуда ли стгеляли сейчас…

— Ведите, Матвей Ильич.

Перга повел в самый конец коридора. Затем остановился перед дверью, из-за которой доносились голоса и приглушенная гитарная звень. Обождав с минуту, Матвей Ильич троекратно постучал. Сперва растаяли голоса, и только гитара еще царапала слух вибрирующим дребезжанием. Но притихла и она.

За дверью поворчали. Тогда и старик Перга подал голос:

— Откгой, Евлампий… Свои.

Видимо, сняли большой, тяжелый крюк, который, падая, громко лязгнул.

— Аа-а… Перга Ильич! Что, брат, не сидится за молитвой?.. Кто это с тобой?

Но Орлов, отстранив Пергу и Слюсарева, уже входил в комнату.

— Здрасьте, кого не видел! Я к вам, Слюсарев. С благодарностью.

— Какие там еще благодарности… Принудили! Под силой оружия… Только на этом и прикончим разговоры. Больше я вам не работник. Не холуй.

— Нету сейчас такой возможности, чтобы один другому приказывать силком, — подал голос распарившийся, краснолицый старичок, обнимавший медный самовар за талию. В другой его руке трясся на блюдечке стакан, в который дед нацеживал сейчас кипяток. — Не замай теперича! Другая события сполучилась. И всех приказчиков могем посылать к едрени, тоись, фени, — завершил старичок, шмякнувшись на широкую лавку, шедшую вдоль всей правой стены. Ближе к дальнему, «переднему» углу стоял такой же, как и у Перги, большой обеденный стол, покрытый клеенкой с выцветшим голубым узором. В том же переднем углу перед большим образом Николая Чудотворца горела таинственным масляным светом лампада.

Келья была полна народу. Сидели вокруг самовара на лавке, на стульях. А играл на гитаре Мартышкин Генка Он полулежал на широкой кровати, что высилась по левую стену помещения.

Краснолицый безбородый старичок, называвший Слюсарева запросто «Лампий», оказался отцом печатника — Устином Слюсаревым.

На столе, подмоченная и основательно захватанная, лежала газета. Именно та, сегодняшняя, столь неожиданная для большинства жителей городка.

Орлов внимательно оглядел всех. Мартышкин лежал с гитарой, отгороженный от окна спинами собравшихся у самовара. Форточка в окне плотно закрыта. Вроде бы не успевал Мартышкин так проворно спрятаться, так спокойно разлечься после выстрела… И в то же время спины у сидящих неестественно напряжены, подогнаны одна к другой, как частокол. За столом сидели преимущественно пожилые люди. Исключение составляла средних лет дамочка с накрашенными губами и в зеленой беретке на стриженных под «работницу», прямых, некогда золотистых волосах. Нет, вряд ли кто из них мог…

— Вот что, граждане жители, во-первых, приятного аппетита. А во-вторых, придется вас обыскать. Процедура вынужденная. Заранее приношу извинения. Только что из окон этого дома стреляли по моей машине. Итак, прошу вывернуть карманы, а вас, Мартышкин, подойти ко мне. Для тех, кто меня не знает, могу представиться: генерал Орлов!

— Вона как… — вслух подумал Устин Слюсарев, а вся остальная братия враз задвигалась, зашевелилась, тяжело дыша и отфукиваясь, так как многие были налиты чаем, да и возраст: у кого одышка, у кого кружение головы, а кого и на нервной почве вспучило.

— А чтобы не сомневались в моих полномочиях, покажу вам вот этот мандат! — Орлов достал из шинели парабеллум.

Слюсарев Евлампий первым вывернул свои карманы. Дал себя ощупать под мышками и похлопать по бедрам.

Мартышкин осторожно положил гитару на кровать. Поскреб себя по стриженой голове и так, с поднятыми на голову руками, приблизился к Орлову. Глаза Мартышкина смотрели в разные стороны, как бы убегали с лица врассыпную. Ранние морщинки делали лицо запущенным, словно и не лицо, а тряпочка, которую отсидели невзначай, и требуется тяжелый горячий утюг, чтобы ее разгладить. Орлов обыскал и Мартышкина.

— Нету… — вслух облегченно прошептал апоплексический старичок Устин, следя за шарящей рукой Орлова.

— Садитесь туда, на кровать, — попросил Орлов Мартышкина и Евлампия, и те послушно завалились, при этом Мартышкин опять слишком осторожно отодвинул от себя гитару. Словно боялся, что она от резкого движения может взорваться.

— А ежели касательно меня, товарищ генерал, то на мне карманов нету, — захихикала дама. — Можете убедиться. Своими руками. Потрогать меня, как Евлампия… Так что прошу ошшупать! Ха-ха! — засмеялась она в гробовой тишине. И столь неуместно прозвучал ее смех, что никто ее не поддержал, а старик Устин, хозяин комнаты, даже локтем в бок поддел бабенку.

— И какой же будете нации, ежели не секрет? Потому как ноне отличить, кто за кого, никакой возможности нету. Устин Трофимыч я, Слюсарев! — протянул старичок Орлову водянистую жидкую ладошку. — Можа, чайку с нами хлебнете? Или еще чаво покрепче?

Орлов, произведя обыск, спрятал в шинель парабеллум. Руки Устина не взял. Кивнув туда, где лежала газета, спросил собравшихся:

— Читали?

— Обязательно прочли, — опять за всех ответил Устин. — И не просто, а в голос. Как Священное писание.

— Ну и что скажете? Согласны, что немцев бить нужно, не пускать их в дом, что нужно в подполье уходить, сопротивляться?

— Вот вы говорите: не пускать, — пропищал старичок интеллигентного вида, в круглых очках и с бородкой клинышком. — А они взяли да пришли. Не спросились…

— Соображать надо! — покраснев еще больше, закричал старик Устин. — Во всем мире частная собственность, а у нас ее отменили. Вот они и пришли. Еще удивительно, что одна Германья пришла. Все как есть страны на земле могли прийти. И чего бы ты делал тогда со своим револьвертом, гражданин хороший? — осипшим голосом, страшно волнуясь и все-таки достаточно смело, спросил Орлова старик Слюсарев.

— Вот вы тут в городке такую бурную деятельность развили, — вновь запиликал который в круглых очках и острой бородке, — газеты печатаете, диверсантов ловите, по телефону разговариваете. Играете в Советскую власть… А какой смысл во всем этом, если завтра немцы придут? Ну день, ну два еще помутите воду. А потом куда? На сучок? Бежали бы лучше. Пока не поздно. Я вам добра желаю. Как педагог… Как человек…

— Думаете, если вы пожилой, посеребренный, так вам дозволено за самоваром болтать разную гадость? На руку захватчикам?! Думаете, я пулю пожалею на вас? Так вот же! Пожалею! — ударил Орлов кулаком по столу. — На вас плевка жалко. Собрались тут… Чаи хлобыстают. Тараканы… Решили небось, что в городе людей не осталось честных? А люди есть! Не я один в России «играю» в Советскую власть! Эх, вы! А еще старики… Седые головы. Пусть бы Мартышкин, у него в голове как на голове: сострижено под ноль. А то ведь старцы…

— Да чепуха это все… Я их как облупленных знаю. Блажь, и все больше — на языке. Не глубже. А внутги — погядок. Напгасно на них обижаетесь. Люди поговогить хотят. Гешили, что тепегь можно: не на габоте. А вы им пистолет под нос. Они сейчас чай пьют. А за чаем чего не сболтнешь. А потом — не всякий умеет в любви пгизнаваться… Вот ты, Кузьма, — обратился Перга к безобразно заросшему, дремучему старику, на лице которого ни рта, ни щек — одни глаза светились в волосах. — Ты вот, Кузьма, скажи, вгаг ты своему нагоду или дгуг?

— Откудова мне знать… Вам-то, грамотным, виднее. На то вы и люди. А с нас, народу, какой спрос?

— Это Кузьма-то враг? Ну и сбрехнул ты, Матвей Ильич! Чай, немцы сейчас враги. А Кузьма, какой же он немец? — слабенько улыбнулся дед Устин.

— Даже не японец! — взвизгнула дамочка в берете.

— Осмелюсь обратить ваше внимание на ответ Кузьмы Гавриловича, — зажурчал опять интеллигентный старец в окулярах, — на мысль этого «таракана», как вы изволили выразиться… Он, Кузьма Гаврилович, себя народом считает. Так разве ж он самому-то себе враг?! Разве такое возможно в природе? — закричал, заверещал бывший учитель.

— А предатели, которые с немцами заодно? — спокойно поинтересовался Орлов.

— Предатели? Не знаю таких. Мы таких не видели! — сердито отпарировал очкарик.

— Не видели? Увидите…

— В семье не без угода, — вздохнул Перга.

— Прошу передать мне гитару! — отчеканил вдруг Орлов.

Никто ничего не понял. Старики завертели головами туда-сюда. Дамочка в берете, как ребенок предстоящей забаве, заулыбалась словам Орлова. Мартышкин, стиснув губы, полез на стол за спичками, якобы желая закурить, хотя в келье накурено не было и занимались этим скорей всего в коридоре.

— Слюсарев, протяните мне гитару, — уже мягче, без металла в голосе, повторил Орлов.

— Ну, чаво ты, Лампий, али аглох? — прошипел Устин сыну.

Слюсарев осторожно, как новорожденного, протянул гитару «генералу». Орлов принял инструмент. Обратил внимание, что седьмая струна отсутствовала. Положил пальцы на лады, взял первый аккорд.

— «Две гитары за стеной жалобно заныли…» Предателей они не видели… — заговорил сам с собой Орлов, зловеще улыбаясь и не переставая наигрывать «Цыганскую венгерку». — Век прожили, а такой прелести не коснулись… Позавидовать можно. «Поговори хоть ты со мной, подруга семиструнная…» Подлецы — они всегда тишком, тайком… шуршат. Всегда из-за угла. Им никогда не выйти на середину, не ударить шапкой о землю, не схватиться с противником грудь о грудь… Так-то. — Орлов перевернул гитару струнами вниз, несколько раз встряхнул инструмент. Внутри гитары что-то брякало, колотилось, какой-то предмет посторонний.

Раздвинув пальцами струны, Орлов извлек из гитары странное изделие, отдаленно напоминающее револьвер. Это была самоделка, так называемая «поджога», из которой после определенных манипуляций можно было произвести выстрел. Орлов подкинул на ладони оружие, словно взвешивая его.

— Так-то вот, граждане старички. Идейные, патриотически настроенные дедушки. — Орлов поднес отверстие ствола к своему носу, понюхал. — Свежее быть не может! Оказывается, вот из чего стреляли… Из какой адской машинки.

— Баловство! — закричал Устин, и лицо его приняло малиновый оттенок. — Баловство без никакого умыслу! Могу подтвердить под присягой… Похвастал паря: сейчас, грит, война, хочу — чай пью, хочу — в людей стреляю! Открыл фортку, коробком чирик — и бабахнуло… Баловство! А не враги народу, не предательство… Все тута свидетели тому. Кого хошь спроси.

— Баловством занимаются до шестнадцати лет. А этому шалуну под тридцать. Отвечай, Мартышкин, почему по моей машине стрелял?

— Случайно, начальник… Век свободы не видать! Если не так говорю… Сам понимаешь: война. Вот и смастерил. Немцы придут — чем от них отмахиваться буду? Не верили мне дедушки, что выстрелит, вот я и спробовал…

— Врешь, Мартышкин. Глаза воротишь. Специально по машине бил. В меня целил. Досадить мне хотел…

— Обижаешь, начальник! Никого там не было, в машине. Слову не веришь! Зуб даю! Вот… на! Бери, гад! — Мартышкин засунул пальцы себе в рот и начал что-то расшатывать там. Затем демонстративно бросил на газету тяжелый стальной зуб.

— Врешь, Мартышкин, подлая душа… Комедию играешь. Сам проговорился: в машине, дескать, никого не было. Значит, целился, разглядывал, что к чему…

В это время на дворе затарахтел двигатель автомашины. Орлов дернулся в сторону окна, затем передумал.

— Ладно, Мартышкин. Дыши дальше. Но предупреждаю: еще раз обманешь… Или натворишь чего подлого… Уши надеру! При всех. Наждачной бумагой. Самой крупной. Счастливо оставаться! — махнул Орлов собравшимся и, держась стенки коридора, в непроглядной темноте побежал к выходу, к свету. На шум машины.

* * *

Оказывается, это Бархударов в райкоме забеспокоился. Пять часов. Приехали красноармейцы, как было назначено. А Орлова нет и нет. Милиционер Бочкин видел, как полуторка «генерала» проскочила в монастырские ворота. Тогда и решили послать в крепость гонца на армейском грузовике. Сам Бочкин и поехал.

Долговязый и тощий, правильнее сказать, худой этот человек страдал язвенной болезнью. Бархударов в райкоме, когда чай пили, успел рассказать Орлову, что у Герасима Бочкина в городе престарелая, хворая мать… Ну в чем душа держится. Короче говоря, последние денечки отсчитывает на белом свете. Вот Герасим и остался, не эвакуировался. А мог бы вполне со всеми умотать.

Было Бочкину около сорока лет, а выглядел он на все пятьдесят. Лицо в складках, кожа серая, возле глаз крупные, веером сборки. На лбу четыре черные трещины-морщины. И только большой, обвисший нос неровностей не имел и торчал на лице, словно приставленный к нему не так давно и случайно.

Роста он был с Орловым примерно одинакового. Но как же они отличались друг от друга! Темноволосый, с сильным, как бы вырубленным из мягкого камня, белым лицом Орлов и сивенький, сморщенный, скукоженный болезнью Бочкин в милицейской плоской «фураньке». Но у Герасима была — улыбка. Как раз то, что отсутствовало у Орлова. И появлялась эта мученическая улыбка на лице Бочкина очень даже часто. Потому как была его лицу весьма необходима. Улыбка делала внешность Герасима как бы «приемлемой к употреблению». Улыбка эта не рисовала лицо Герасима красивей и благородней. Она его оберегала от насмешливых взглядов, словно ангел-хранитель. И еще Бочкин, как бы сдерживая свою улыбку, все время покашливал в кулак. Но гримаса непременно как бы выскальзывала из кулака и тут же расплывалась по лицу.

— А мы за вами, товарищ, гыхм, Орлов…

— Бегу, Бочкин, бегу. Сейчас только стекла из кабины выброшу. Разбили мне лобовое, Бочкин. Хулиганы. А ты смотришь. Это, между прочим, сугубо твое дело, Бочкин, — хулиганов вязать.

Стекло вывалилось не все. Левая его половина, как раз где было место шофера, уцелела и довольно-таки прочно держалась в раме.

Орлов побросал осколки с капота на булыжник. Открыл кабину. Извлек оттуда еще несколько осколков.

— И кто же это, гыхм, пакость такую исделал? — Бочкин явно расстроился, затоптался вокруг машины, обнюхивая ее и сгибаясь при этом в три погибели. Он даже кобуру на ремне потрогал несколько раз. — При наших-то, гыхм, я бы его, паршивца, враз обнаружил. А сейчас ищи ветра в поле…

— Говоришь, «при наших», Бочкин? А мы с тобой разве не наши? Здесь, Бочкин, все наше! Раз и навсегда. Заруби ты себе… И другим передай. Наше! Земля, воздух, люди, трава, камни — все наше, кровное, костьми народа удобренное!

— Да я, гыхм, к слову… Оговорился. Неужто я не знаю, что наше, а что чужое?.. До войны, короче, я бы того хулигана запросто обезвредил. А сейчас, гыхм, некогда. Один я на весь городок. А товарищ Бархударов непременно возвращаться велели… Беспокоятся шибко, — не сдержал плакучей улыбки Герасим.

Красноармеец-шофер, который привез Бочкина, нетерпеливо бибикнул.

— Поехали, Герасим. Не переживай за хулигана… Я его сам стреножу. Если понадобится.

Стуча подкованными сапогами, Бочкин, как страус по саванне, высоко поднимая ступни и чуть отжав назад плечи, побежал к машине, что стояла у дверей типографии.

* * *

Изрядно стемнело. В здании райкома окна были завешены одеялами, красными торжественными скатертями, клеенками. У крыльца стоял боец с десятизарядной полуавтоматической винтовкой. Приглядевшись, Орлов узнал в бойце того самого, что заговорил с ним у аэродромного шлагбаума. «Смотри-ка, — приятно удивился Орлов, — часовых поставили. Порядочек…»

В помещении необычно людно. Свет подавался от керосиновых ламп. Четверо красноармейцев на кухне читали «орловскую» газету, курили махорку. Ее кондовый, деревенский аромат плавал по всему дому.

В комнате с решеткой и сейфом, где ранее покончил с собой немецкий лазутчик, теперь «жил» укротитель Туберозов. Он так и сказал, отвечая на приветствие Орлова:

— Спасибо, драгоценнейший, у меня все хорошо! Живу в комнате. И совершенно один. Отдыхаю, можно сказать. В Москве-то у меня в такой щели одно время пятеро размещались. Так что — благодарствую..

— Перебираться необходимо отсюда, товарищ Туберозов. И сегодня же… Здесь опасно. Опаснее, чем где-либо. Ступайте в монастырь. Там есть брошенные комнаты-кельи…

— Ну, знаете ли! Кельи… — Туберозов даже обиделся. Но тут Орлов заспешил навстречу Бархударову, и цирковой артист с достоинством удалился к себе в комнату-сейф.

Маленький сухонький Бархударов, все в том же, до пят, брезентовом плаще, вышел навстречу Орлову, держа в руках зажженную керосиновую лампу-трехлинейку.

— Смех смехом, а я уж подумал: не случилось ли чего? А за газету спасибо! Ко времени… Однако волновался за вас и прочесть не успел.

— Да что вы тут паникуете, дорогой?! На двадцать минут каких-то задержался, а вы уж тут с лампой бегаете как угорелый.

— К мысли привык… Что вы рядом… С вами сподручней как-то. Тишина, знаете ли, в городке… И вообще, соскучился без вас. Смех смехом, а немцев второй день нету. Сколько их ждать можно? Я так считаю, что переезжать нам из этого дома необходимо. Вглубь надо рассредоточиться. Иначе нас тут в любой момент похватают. Сонных.

— А вы не спите, товарищ истопник. На войне спать одним только глазом разрешается. Другим глазом необходимо бдеть. А если серьезно, то в ваших предложениях несомненная истина. Перебираться нам отсюда нужно. И — сегодня же.

Они прошли в кабинет с длинным столом. Орлов отобрал у Бархударова лампу, поставил ее почему-то на пол. Посадил мягким нажатием руки Бархударова на стул возле себя. Заговорил:

— Да-а… Не слыхать немцев. Я вам рассказывал, что выставлены заслоны?

— Красноармейцы передали…

— При появлении вражеских войск — ракеты! И естественно, пальба. Затем по проводу армейскому, полевому, о тревоге узнаёт на аэродроме лейтенант и нажимает свою кнопку. После чего взлетает на воздух склад с бомбами. А сейчас — операция «Спиртзавод». Кстати, — посмотрел Орлов на часы, — Лена движок запустила! — Он торопливо поднял телефонную трубку, уловил гудок, и лицо его потеплело, — Лена? Это Орлов. Как ты там? Все в норме? Ну, тогда через десять минут глуши. Утром на связь в девять. Вызови мне Воробьева! До завтра.

Лейтенант обрадовался Орлову не менее Бархударова. Но «генерал» постарался умерить восторг юноши. Он подтвердил прибытие красноармейцев. И положил на рычаг трубку.

— А теперь самое главное, товарищ истопник, — повернулся Орлов к Бархударову. Свет лампы с пола обдавал лицо Орлова неровными волнами. Лица Бархударова не было видно вовсе: на него ложилась густая тень от «генерала». — Сегодня же, безотлагательно, — заговорил после паузы Орлов, — наисекретнейшим образом провести собрание тех… кому ты доверяешь, Бархударов.

— Как раз у меня по плану…

— Я не знаю, что у вас по плану. Я хочу, чтобы при мне собрались патриоты городка. Я хочу поговорить с ними. Увидеть их глаза… Пожать их руки, Бархударов. Пойми, голова, я скоро уйду в Москву. У меня свое задание. А потом — это же праздник: увидеть хороших людей! Не обижайся, Бархударов. Я и на тебя смотрю с большим удовольствием. Но хочется большего. Еще людей хочется… Или у тебя нету — еще?

— Есть.

— Ну вот и договорились. Только где увидимся? Здесь ни в коем случае нельзя. Закрывается эта контора. Не сегодня, так завтра. Но непременно. Пусть в ней Туберозов живет. Дожидается гадов, чтобы потом их укрощать.

— Смех смехом, а есть у меня домик. С приличным сухим подвалом. И выход из него нутряной, подземный. На огороды к ручью. Вас туда Герасим Бочкин проведет. После «операции». Если не секрет, то, как я понял, речь идет о нашем спиртзаводе? А ведь он заминирован был и подлежал уничтожению. Ума не приложу, почему не состоялась ликвидация.

— А вот мы его, Бархударов, и ликвидируем. Доволен? Видишь, я хоть и транзитный, прохожий человек, а интерес соблюдаю. И не какой-нибудь, а государственный интерес! А ты — «ума не приложишь». Тут свои личные руки с динамитом нужно приложить. А не какой-то абстрактный ум. Иначе сей весьма симпатичный объект целиком и полностью перейдет в руки чужие. Газету расклеили?

— Обязательно! На всех привычных местах, где она прежде висела. И еще кое-где. Сверх того. И словно в городе населения прибавилось сразу… Зашевелился народ. А стемнело, такую картину в окошко наблюдал: напротив райкома кто-то с фонарем керосиновым полчаса у газеты маячил. Пока, видать, всю не обработал… Смех смехом, а вы это здорово сообразили. Какой-никакой, а печатный орган. Потому как буква, которая типографским способом на бумаге изображена, для человеческого глаза — одно удовольствие: внушительно выглядит! А сейчас так и вовсе как глас божий газетка эта восхитительная!

— И еще… О самоубийце. Как вы объясняете посторонним эту смерть?

— А никак не объясняю. Не было посторонних. Смех смехом, а Миколка-калека, разве он посторонний? Буденновец… Воспрял он духом ужасно. В мирное время погас почти. А сейчас опять возгорелся! Для общего дела. Ну а Бочкин Герасим, сами понимаете… Кому ж тогда и зарывать покойников, как не ему. Единственный блюститель порядка остался.

— А Туберозов?

— Туберозов покойника за ногу держал. За вторую — Миколка. А мы с Герасимом — за руки. Смех смехом, а тяжелый бугай этот лазутчик. Туберозову с Мартышкиным я про бомбу наплел: дескать, осколок с площади прилетел, и… нет гражданина. А Бочкину, сами понимаете, и вовсе безразлично, от чего человек смерть принял. Его забота: с глаз убрать. Зарыть — и дело с концом.

— Ну и… зарыли?

— Обязательно! В дровяном сарае. И чурок березовых навалили. На могилку. Аккуратным образом. Так что смех смехом, а одним, стало быть, фашистом меньше на белом свете.

— И никто не удивился, что труп в сарае решили похоронить, а не на кладбище?

— Туберозов было заикнулся, да вовремя сообразил, что я ему не отвечу на вопрос.

* * *

Условились, что в райкоме после операции «Спиртзавод» Орлова будет ожидать Бочкин, который и отведет «генерала» на конспиративную хату.

Красноармейцы погрузили на машину три ящика с «мылом» (так они окрестили двухсотграммовые куски тола), расселись на эти ящики в кузове полуторки. Орлову, чтобы командовать операцией, пришлось опять втискивать себя в кабину.

Полностью так и не стемнело. С востока, оттуда, от Москвы, словно внеочередная заря, висело между небом и землей широкое неспокойное зарево, пульсирующее и пронизанное отдаленными звуками.

К ночи опять несколько подморозило, так что окрепшая грязь на дороге заметней, чем днем, подбрасывала кузов машины, медленно, с потушенными фарами пробиравшейся в северную, противоположную от аэродрома, сторону городка. Это был нежилой, казенный район, где по бокам дороги лепились складские помещения, конюшни, мастерские, пустырь стадиона. Высокий и светлый забор спиртзавода начинался на самой окраине.

Подъехали к проходной. Ни огонька, ни проблеска.

Выручил шофер. Развернув машину лицом к заводу, он включил дальний свет.

И тут прозвучало несколько коротких автоматных очередей. С территории спиртзавода. Шофер успел потушить фары. «Ложись!» — закричал Орлов. Легли в канаву за полуторкой. Орлов провел краткий инструктаж.

Необходимо взорвать данный заводик. Чтобы он немцам «шнапс» не производил. Что получается? А получается, что на территории завода враждебные нам вооруженные люди. Скорее всего — немцы, десантники. Это они из «шмайсеров» били. Однако завод все равно взрывать будем. Необходимо хотя бы котельную заминировать. Какие имеются предложения?

— Раз надо, значит, надо…

— У кого десятизарядка?

— У Лапшина!

— Ты, Лапшин, со мной вместо пулемета будешь. Однако без разбора не трещи… Экономней действуй. Пойдем в разведку.

Орлов с Лапшиным бесшумно и очень долго пробирались вдоль забора. Затем и вовсе притихли, затаились. Орлов слушал ночь.

Какие-то звуки он определенно улавливал за оградой. По звуки скорее мирные, нежели воинственные. Кто-то наборматывал песню, вернее — подвывал… Мяукала кошка. Ветер скрипел жестянкой. Иногда на лицо Орлову, словно летняя мошкара, садились сухие редкие снежинки микроскопического размера.

— Полез я, Лапшин. Следи! Если тихо, тогда я тебе в забор постучу. И — за мной!

В результате на территорию завода перебрались благополучно. На фоне далекого зарева железная труба котельной и кирпичная коробка завода своими контурами хотя и призрачно, зыбко, но все же просматривались. По заводской грязи ползти не решались. Шли, низко-низко пригибаясь. Внезапно кто-то душераздирающе завопил:

— Р-ревел-ла бурря!

Орлов замер, стоя на четвереньках, а красноармеец Лапшин так весь и ляпнулся плашмя в лужу, «подстелив» под себя десятизарядку.

— Похоже, выпивши кто-то, товарищ Орлов… — прошептал из лужи Лапшин. — Наши это. На немцев не похожи…

Стоило ветру несколько изменить направление, как тут же потянуло густой кислятиной. Запахло перебродившей бардой.

— Вставай, Лапшин. И перебежками — к заводу.

Примерно на третьем броске под ноги Орлову выползло тело, передвигавшееся по-пластунски. Пришлось с размаху рухнуть так, что шинель на голову сзади полезла.

Перемещавшийся на животе человек, как змея, приподнял рядом с лицом Орлова лысую плоскую голову и надрывно, тенором пропел:

— Во мр-раке мол-лни-и свер-ркал-ли!

Должно быть, в чанах и цистернах предприятия что-то еще плескалось, что-то еще бродило, пузырилось. Отсюда и — ползающие…

«А вот кто стрелял?» — не выходило из головы Орлова.

Сверкнул выстрел. Орлов и Лапшин быстро легли на землю. Опять наступила невероятная, бездонная тишина. И только где-то в ее глубинах, как бы за миллионы километров отсюда, продолжали свое ворчание пьяненькие мужички да еще дальше, со стороны зарева, переламывала землю и воздух несколько притихшая к ночи война.

И вдруг — побежали! Не двое, не трое, а много людей. И опять ночь продырявилась вспышками выстрелов.

— Не стрелять… — улыбнулся Орлов Лапшину, приручая себя той улыбкой к страху, который наркозом смертвил кончик языка. — Они убежали, Лапшин. Двигаемся.

Поползли и тут наткнулись на тело человека в немецкой каске. Человек лежал на спине. Мертвыми руками вцепился он в холодную сталь автомата, держа его на неподвижном животе.

Орлов потянул к себе оружие, но ремень, закинутый за голову, не пускал «шмайсер».

— Подними-ка, Лапшин, ему голову!

— Так… перемажусь я в нем…

— Поднимай! — выдохнул яростно Орлов. И Лапшин поднял. — Вот так… А ты, дура, боялась.

— Бежим, Лапшин! — рванул красноармейца за ворот шинели, и они пронеслись десяток шагов, высоко задирая ноги. Ударились в какую-то дверь. Дверь тут же распахнулась, и они посыпались куда-то по бетонным ступеням.

Стало по-настоящему, неподдельно, беспросветно темно. Чиркнуть бы спичку, но тогда пулю из темноты получить можно. Самому попробовать напугать невидимку предполагаемого, выстрелить во мрак — свою же пулю ртом поймать не мудрено: отрикошетит, и лечись тогда…

Полежали так недвижно минут пять. И Орлов решил рискнуть. Высоко и чуть в сторону от себя поднял коробок с прижатой к нему спичкой, двумя пальцами резко выскреб из коробка огонь. Тишина…

В подсвеченные спичкой секунды успел разглядеть два холодных котла с открытыми настежь дверцами топок. Сверкнуло стекло манометров и водомерных шкал. Орлов отослал Лапшина к машине за красноармейцами и взрывчаткой. Они пришли минут через пятнадцать, тяжело дыша под ящиками с «мылом».

Взрывчатку сложили промеж котлов в узкий такой коридорчик. Чтобы уж наверняка покурочило технику. Орлов смонтировал заряд. Десятиметровую мотушку шнура, поразмыслив, уполовинил финочкой.

— А сейчас уходите… — сказал красноармейцам. — Все до единого! И ждать меня у машины.

Взрыв был как взрыв. Нормальный. Кое-что долетело и до дороги и даже за дорогу перелетело. С шуршанием, шипением, а что помельче, так и со свистом! Там, где на фоне далекого зарева прежде просматривалась заводская труба, теперь ничего не было… Значит, все правильно.

Когда полностью восстановилась тишина, со стороны завода, словно с того света, раздалось упрямое, несгибаемое:

— Р-ревела бур-рря, г-р-р-ом гр-ремел!

— Живой… — ласково прошептал Лапшин. — Это который со мной давеча пререкался.

Орлов, залезая в кабину и складываясь, как перочинный ножик, ударился подбородком о ствол трофейного автомата и тут только вспомнил, как неожиданно «разбогател», приобретя на спиртзаводе «шмайсер». На бывшем спиртзаводе!..

* * *

В райкоме Орлова ждал переодевшийся в гражданское милиционер Бочкин. На голове серенькая кубанка. Изнуренный болезнью костяк Герасима прикрывало тяжелое зимнее пальто с таким же, как кубанка, сереньким воротником.

Орлову нужно было отпустить красноармейцев с полуторкой. В кабинете в ящиках длинного стола отыскал он огрызок карандаша. На клочке бумаги написал Воробьеву записку: «Со взрывом повремени. Используем его эффективнее, когда „гости“ пожалуют. Орлов».

Красноармейцы уехали. Герасим недвижно, столбом стоял в коридоре райкома, поджидая «генерала». Орлов вышел из кабинета, держа керосиновую лампу перед собой. Он уже собирался дунуть в отверстие стекла, когда в глубине здания жалобно заскрипели дверные петли и в коридоре возник заспанный, в дыму буйных волос, Туберозов. В темноте огромный пористый нос укротителя сделался как бы еще больше. Туберозов вынул из темноты свою левую руку — в ней оказалась громоздкая курительная трубка, набитая «целебными» травами. Циркач поднес трубку с сеном к ламповому стеклу, стал высасывать из лампы огонь. Запахло горелой степью.

— Послушайте, Туберозов… Мы уходим. Все уходим. А вы дурака валяете! Прописались тут… Ночью немцы могут нагрянуть.

— Ночью немцы спят. Культурные, обязательные люди…

— Смотрите, а ну как разбудят? Что вы им скажете? Здесь вам не Госцирк…

— Я устал. А здесь тепло. Сухо. Кресло мягкое. Скажу, что я сторож, вахтер… Полы мету, окурки выбрасываю.

— Вы серьезно?

— В моем положении нельзя серьезно. Я и жив то, можно сказать, благодаря своей несерьезности. Да начни я теперь серьезно, разве оно выдержит, сердчишко-то? Серьезно я только укрощаю…

— Оружие у вас есть?

— Для чего оно мне? Мое оружие — это мой талант. Я знаю движения, пассы, звуки, которые смиряют и даже усыпляют…

— Ладно… Живите как можете. Но завтра я вас эвакуирую. Отправлю в Москву. В принудительном порядке.

— До завтра нужно дожить, драгоценнейший.

— И то верно.

Вышли в ночь. Когда спустились с крыльца, Герасим Бочкин, молчавший все это время, вдруг заговорил, покашливая в кулак:

— Подозрительный, гыхм, человек.

— Ты о ком? О Туберозове?

— О ком же еще? Он тут нагляделся на нас. Что надо — запомнил… Покойника он тоже помогал зарывать. Много знает, гыхм!

— Что ж нам его теперь — застрелить? А, Бочкин? Нет, Бочкин, Туберозов не враг. Туберозов — пожилой, уставший человек. И очень невоенный… Он всю жизнь выступал в цирке. И сейчас выступает. По инерции. По сравнению с нами, Бочкин, Туберозов как бы ненормальный, придурок. Но это не так, Бочкин. Он — дитя. Его искалечил талант. Да. Он рос и развивался исключительно в одну сторону. В сторону зрителя, Бочкин. В сторону успеха, аплодисментов. И для войны такой совершенно не пригоден. Его или растопчут сразу, или… если разглядят в нем ребенка, начнут им забавляться.

Возле райкома стояла полуторка с разбитым лобовым стеклом.

— Я так понимаю, Герасим: до места, куда мы с тобой направляемся, на машине ехать нельзя, от машины шуму много. Проберемся туда на цыпочках, аккуратненько. Опять же, бросать на улице технику, которая на ходу, тоже негоже… Куда бы ее определить, Бочкин? Может, в монастырь? Нельзя. Там по ней уже стреляли. А за ночь и вовсе раскурочат.

— А если ко мне… гыхм, в сарай? У меня там ранее — тоись у бати моего — линейка с конной тягой стояла. А теперь, когда лошадка, гыхм, давно умерла, в сарае одна тележка стоит.

— А влезет туда грузовик?

— Поместится. Не ероплан…

— Тогда поехали к тебе.

Свернули с главной улицы на улицу поменьше. Затем в проулок. Побуксовали малость в тупичке перед покосившимися воротами Герасима. Кое-как, задом втиснулись на сухой, некогда мощеный дворик.

Бочкин в свете фар отставил кол, подпиравший дверь сараюшки, распялил створки, подложив под них по кирпичине, чтобы не закрывались. Затем, как лошадь, встав в оглобли, попытался вывезти из сарая старинный экипаж, представлявший собой обитую клеенкой скамейку на колесах.

Из кабины выбрался Орлов, отобрал у Бочкина одну оглоблю, и они вместе, поднатужившись, выдернули телегу из векового сарайного хлама.

Полуторка уместилась в сарае запросто. Двери притиснули матерым чурбаном, на котором Бочкины еще до революции кололи дрова. Для надежности поставили поперек входа в сарай и телегу.

— Я на секунду, гыхм, в дом зайду. На мать гляну. Вас не приглашаю, потому как… невесело там.

— А ты дозволь. Мне, Бочкин, интересно знать, где ты обитаешь.

Жил Бочкин в деревянном домишке, а вернее будет сказать — в городской избушке. Все как в деревне, разве что окна размером побольше да русской печки не было. Вместо нее плита на кухне, а в комнате — круглый стояк, обернутый гофрированным железом.

В дальней, задней, теплой и покойной половинке домика умирала, по словам Бочкина, его старенькая мать.

Сейчас здесь возле кровати с никелированными шариками, на которой возлежала маленькая румяная старушка в тополином пухе волос, на жестком, из гнутого дерева, венском кресле спала и, видимо, только проснулась вторая, не менее румяная старушка, несколько больших размеров, чем родительница Герасима.

— Герасим, сыно-ок! — запела голосом плакальщицы бабушка из глубины кровати. — Да и чего ж ты матерь свою обижаешь напоследок? Неслухмяный како-ой…

— Да что вы, мама, гыхм, бунтуете? У меня решение такое: остаюсь. И не из-за вас вовсе… Ни одного милиционера в городе. Разве такое можно допустить? Подежурю, пока немцев нету. А там, гыхм, видно будет…

— Это он из-за меня, Гавриловна! Не верь ни одному слову его. Чаво ты боисся, Герасим? Ну пожила я, попила-поела вкусно. И помирать впору. И добро бы так. Ан нет же! — Старуха откинула с ног одеяло, засуетилась, засучила ногами. — Ан нет же! Гавриловна, тапки мое посунь… Посунь к ногам, тебе говорю! Так вот же, гляи-кось! И не подумаю помирать. Я тебе «барыню» сейчас сдроблю, сынок… И-ех! — И пушистая, в ночной рубашке до пят, с огненным румянцем на мясистых еще, хотя и морщинистых щечках, пошла бабка в пляс, затопала ногами на сына, а потом повалилась с тоненьким смехом на Гавриловну.

Схватив болящую в теплые, еще крепкие объятия, Гавриловна легко приподняла подружку и бережно положила на кровать, крякнув при этом, как заправский грузчик.

В Гавриловне Орлов еще в первые мгновения узнал ту, обметавшую крылечко старушку, с которой заговорил при входе в городок.

— Познакомься, мать. Это, гыхм, товарищ Орлов… Генерал.

— Батюшки-светы! — запричитала мамаша Герасима, а Гавриловна, запихав под платок выбившиеся седые пряди, туго стянула под подбородком ситцевые концы.

— А я, поди-ко, знаю твово генерала, Гараська, — повела плечом Гавриловна. — Знакомые мы с ним. Али не так, гражданин генерал?

— Так, Гавриловна, так. Ночевать пустишь, не раздумала?

— Тобя не пусти…

— Да батюшки… Да откуль теперь енералы? Да что же он — царской, поди, енерал-то? Откуль ты его, Герасим, спроворил? Да молодой-то, молодой… Да рази таки енералы бывают?

— Ну чего испугалась-то, мать? Не скачи, говорю, гыхм! С кровати навернесси…

— Да откуль ты яво… Ты-то откуль с ним спознамши, Гавриловна?

— Постоялец мой. Вот откуль. И не крутись, и то прав сын-то твой. Веретеном одеялку-то ссучила… Болеешь, так болей. Осторожней. Без ягозенья. А то как бы сын-от твой, Гараська, не передумал… Наглядится на твои пляски — и давай бог ноги! Уйдет в Москву. Мы тут с ей, — обратилась Гавриловна к мужчинам, — по наперстку глонули. Травки, зверобою. От гнету в сосудах… Страшно, сыночки… Война. Неужто немец придет, не споткнется где на дороге? Зачем он тута нужон? Все бы убивать, изводить друг друга… А за что? Почему? Так-то тихонько жили… И вдруг на-кось тебе — война!

— Ладно, Бочкин, пошли, уходим. Ждут нас…

— Да куды ж вы?! — запела мать Герасима, сверкая ошалелыми глазками и в общем-то живя, а не умирая.

— Я, мать, гыхм, недолго… Ожидай. Один я на весь город. Блюститель.

Мужчины, как по команде, согнулись перед низкой дверной притолокой, Орлов, не разгибаясь, сказал: «До свидания!» Вышли во двор.

* * *

Орлов подхватил Бочкина под локоть. Так они и пошли во мраке — длинные, в чем-то одинаковые и такие различные: один — пружинистый, тренированный, несший себя играючи по белу свету; другой — вихляющийся, слабый, колотящийся об Орлова.

— Так говоришь, умирает матушка?

— Как видите, гыхм…

— Не шибко-то умирает.

— Эт-то она, гыхм, с перепугу. Увидела вас и зачесалась…

— Занятные старушки… — задумчиво произнес Орлов, ступив в воду чуть ли не по колено.

— Держитесь за мной, товарищ, гыхм, Орлов… Тут колея раздолбана.

Наконец вышли на какой-то огород или сад. В ограде нашли лазейку. И только Орлов сделал шаг по огороду — на грудь ему легли мощные грязные лапы тяжелой собаки. Пасть раскрылась у самого носа «генерала». Из утробы животного пахнуло тухлятиной. Собака молчала.

— Цыган, Цыган! — позвал Герасим.

Собака переметнулась к Бочкину, затем, низко, басом заскулив, грузными, звучными скачками понеслась в глубь сада, где и забрехала хрипло, с надрывом, должно быть уже возле дома.

— Кого это бог несет? — спросили женским голосом.

— Свои покеда… — ответил Герасим.

— Ты это, Бочкин? Заждались… Кыш, Цыган! Место! Ходите сюда…

На ощупь, держась тихого голоса женщины, поднялись на крыльцо. Вошли в дом. В большой комнате мерцала на столе тщедушная коптилочка, дававшая не свет, а как бы мираж, сон, бред свечения…

Женщина ушла за перегородку. С кем-то пошепталась. Чем-то поскрипела. Затем вернулась — маленькая, легонькая. Взяла Орлова за руку и, как первоклашка, повела дядю куда-то в дебри помещения.

За второй перегородкой, слепая, без окон, возникла комнатка, ярко освещенная двумя керосиновыми лампами. Вдоль стен — лавки. Посередине — стол. Чем-то помещение напоминало келью Слюсарева. В довершение сходства на столе пыхтел самовар. Правда, не белый, как в монастыре, а красной меди. Начищенный до лунного сияния.

Народу — пять мужчин и одна девушка. Лена!

Девушка неумело притворялась, что не знает Орлова. Сидела серьезная, смотрела прямо перед собой на стенку, где висел портрет Ворошилова.

На лице Орлова за день, проведенный в городке, выросла заметная щетина. Обозначились усы. И в этой щетине при взгляде на Лену вспыхнула, заиграла вдруг белозубая улыбка.

Бархударов сидел без своего тяжкого плаща, в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной черным шелковым шнурком с кистями. И еще тут был Миколка. Инвалид гражданской войны. На деревянной ноге. Дядя подонка Генки. Миколка этот при свете оказался очень изящным: выбрит, в белой рубашечке, остатки волос аккуратно разложены по лысине. Да и все остальные граждане выглядели по сравнению с Орловым франтами, если не именинниками.

А Герасим Бочкин, сняв гражданское пальто и кубанку, все-таки оказался в милицейской форменной гимнастерке и галифе. И в ремнях весь. При кобуре с наганом. Прямо карнавальная ночь какая-то!

Трое незнакомых Орлову мужчин встали при его появлении. Как школьники за партой. В общем-то мужчины они были — даже вовсе не мужчины, а дедушки… Лет по шестидесяти. Не менее.

Бархударов представил собравшимся Орлова.

— А это, — повел Бархударов широким сатиновым рукавом, указывая на дедушек, — это вот товарищи Клим, Арсентий и Вано. Из соображений конспирации, стало быть, клички. Смех смехом, а иначе нельзя. И вот что, Герасим, последний раз чтобы в форме тебя видел. Спрячь, зарой ее, а еще лучше сожги. Немцы придут…

— А вот когда, гыхм, придут, тогда и переоденусь. Может, они и не придут вовсе. Может, им наш городок без надобности…

— Глупости говоришь, Бочкин. И вот что еще, товарищ Орлов… Команда у нас хоть и неказистая… Люди необычные.

— А товарищи знают, чем они рискуют?

— Мы не робяты — в войну играть! — строго сказал за всех один дедушка, тот, который носил кличку Вано.

Орлов высвободился из шинели. Остался в гимнастерке габардиновой, в темно-синих галифе. На груди орден боевого Красного Знамени.

— Эт-то как же… — раздавил в глиняной пепельнице огромный окурок козьей ножки старик Арсентий. — Эт-то что же… Довоенный будет на вас орденок?

— Довоенный, отец. «Монгольский».

— Вона как… Извиняйте, только вот спросить хочется… Почему, стало быть, в нашем городишке застряли? С такими-то знаками различия?

Орлов серьезным сделался. На старика внимательно посмотрел. Предложенный чай пить погодил. Глядя старику в глаза, медленно, с трудом вытаскивал из себя слова:

— Меня война далеко от Москвы застала. Но я не с пустыми руками ее встретил…

— Убивали, стало быть?

— Убивал, отец. А что, или грех?

— Грех-то оно грех… Да куды ж от него теперича денисся, от греха этого? Такая напасть на людей сошла: пострашней холеры любой… Вой-на-а!

И тут, словно из самовара выскочил, поднялся над медью начищенной резкий, жилистый Бархударов:

— Вот что! Смех смехом, а я сразу предупреждаю. Мы будем убивать. Кому такая специальность не подходит — прошу исчезнуть с горизонта. Сию же минуту! Придут не придут немцы, а решение каждый должен принять заранее. С нас теперь любой грех — как с гуся вода! Потому как мы защищаемся. От нашествия…

— Золотые слова, Бархударов.

Бархударов потянулся к Орлову, поддержавшему его, и… неожиданно засмеялся по-детски. И не верилось, что такой миниатюрный человечек сможет кого-то вдруг убить…

— А стало быть, как же мы действовать будем, сынок? — задал вопрос дедушка по кличке Арсентий. — На большую дорогу выходить… Эт-та мне уже… как же? Да голыми-то руками мне и курицу таперича не стиснуть…

— Достаточно, товарищ Арсентий, и того, что вы их ненавидите. Не признаете. Смех смехом, а доведется, так и стрельнете по ним, не пожалеете?

— Стрельну, знамо дело! Было бы из чего. Вот я сегодня газетку вашу расклеивал… — продолжал дед Арсентий. — Это как? Тоже действие? Хоша и не при немцах, но и не при наших уже… Люди по норкам сидят, а я наружу вылез…

— И правильно делаете… К борьбе нужно заранее готовиться, — поддержал Бархударов старичка. А следивший за разговором Орлов добавил:

— Да если вы, товарищ Арсентий, при немцах хотя бы одну листовочку на забор повесите, цены вам не будет! Но листовки листовками, а вооружаться необходимо. Когда буду уходить в Москву, я вам парабеллум один оставлю.

Миколка, скребнув деревяшкой протеза половицу, неожиданно поднял руку, как в школе.

— Слушаю вас, товарищ Мартышкин, — повернулся к нему Бархударов.

— Так что… мне пускай подарют. Парабел! Дедушкам и не поднять его.

— А ты не дедушка?! — вскинулся на Миколку Вано. — Добрый молодец отыскался…

— Я в солдатах служил. Я по этому делу, стрелецкому, грамотный буду. Да я тебе, если попросишь, дам стрельнуть. Я не жадный. Так что — мне парабел, товарищ Орлов. Я его в деревяшку свою затолкаю: ни в жись не найдут! А понадобится, и выну…

Уходили по одному.

Прощаясь, Орлов задержал руку Лены:

— А ты почему не уходишь?

— А я здесь почую, товарищ начальник.

— Ты что же, квартируешь у Бархударова?

— Мне его жена тетей доводится. Пойдемте, провожу вас на крыльцо.

Постояли, Помолчали.

Тьма на улицу наплывала густая, неразбавленная. Дальние сполохи поутихли, стушевались. Видимо, и там, на переднем крае войны, ночь брала свое.

Лена стояла рядом с Орловым, незримая, словно и не было ее для него. Однако — руку протяни, и вот она.

— Спокойной ночи, Лена.

— Хорошо, спасибо… И вам тоже! Погодите, товарищ Орлов. Как вас мама, ну, ваша мама зовет?

— Сережа.

— Сережа… Вам не очень подходит. Вы, скорее, Петр. Или Николай. По крайней мере — Александр. А Сережа… Вы, товарищ… Сережа, непременно от нас уйдете? В Москву? Или это от обстоятельств зависит?

— Непременно уйду. Иначе нельзя.

— Жаль… С вами спокойнее.

— Мы еще увидимся.

— Неопределенно слишком… Хотите яблоко? Вот…

Орлов наткнулся на ее руку. Яблоко было огромное. Пальцы девушки лишь до середины обхватывали его, и яблоко держалось в ладони, как драгоценный камень в оправе…

— Антоновка? — Орлов надкусил твердую кисло-сладкую плоть.

— А завтра мы увидимся?

Орлов не ответил.

Едва Орлов сошел с крыльца, дожевывая яблоко, чуть впереди, в проулке, замигал огонек цигарки, делаясь то ярче, то слабее… Потянуло махорочным дымком.

— Так что, гыхм, проводить велено…

«Смотрите-ка… Бочкин Герасим! А Бархударов заботливый. Хотя мог бы и у себя оставить. Даже не предложил. Или знал, что я с Гавриловной условился?»

— Я, гыхм, товарищу Бархударову сообщил, что вы у Гавриловны на постое… Соседка она мне. С ее сыном Васькой по всей округе груши-яблони околачивали.

Теперь шли гуськом. Орлов, как бы за веревочку, за едкий махорочный дымок, оставляемый Бочкиным, держался.

Тишина была невероятная. И еще потому, что дождь, которому надлежало идти в эту промозглую осеннюю ночь, переродился в бесшумный сырой снежок, обтекавший земные звуки своей мягкой, угрюмой оболочкой.

На земле, как и тысячи, миллионы лет назад, происходило удивительное событие — жизнь. Никакие смертоносные катаклизмы — ни землетрясения, ни войны, ни наводнения, а также испепеляющие ветры — так и не смогли сбросить это чудо с лица планеты в бездну космического пространства. И Орлов, человек, дитя жизни, смотрел в черный воздух ночи бесстрашно. Ночь ласково трогала его лицо мягкими, легкими перстами снега, словно слепая, ощупывала его, узнавая…

Наконец вышли на маленькую улочку имени Льва Толстого. Заканчиваясь, эта улочка выбегала на шоссе, по которому Орлов вошел в город. Так что за день Орловым был совершен своеобразный круг, замыкавшийся на домике Гавриловны.

Ни одного светящегося окна. А ведь многие еще не спали. Десяти часов не было. Керосиновые лампы, свечи, лампадки горели внутри домов потаенно, так же как надежда на лучшие дни. И свет этой надежды, занавешенный от посторонних глаз, не просачивался наружу вовсе.

Бочкин впустил Орлова в калитку. Помог подняться на крыльцо. Привычно погремел щеколдой в двери. Гавриловна не заставила долго ждать. В ту же секунду заскрипела досками пола, выбила плечом забухшую внутреннюю «теплую» дверь. Жилой, домовитый воздух ударил из щелей тамбура, просочился на улицу, касаясь настывших лиц Бочкина и Орлова.

— И… ктой-та?

— Свои, гыхм!

Гавриловна впустила мужиков. Однако Бочкин, потоптавшись в тамбуре, в дом не пошел, а повернул за порог.

— Стало быть, рядом я… Ежели зачем спонадоблюсь. Счастливо, гыхм, оставаться… — И, продубасив сапогами в ступени, исчез, как в море-океан сорвался.

— Ну, вот он и я, Гавриловна. Простить меня должна… За поздний приход. Дела.

— Темень, мгла, а у него дела! Да по таким-то ночам однеи разбойники трудятся. Проходи, сымай сапожища-та. Ha-ко вот чесанки испробуй, чай, налезут: у Васьки мово ножища — сорок пятый! Сам себе колодку строгал для каталя. Ну как, чаво?

— Спасибо, влезло. У меня сорок четыре.

— Тоже ножка — не приведи господь! А и то, хоть на мушшыну похож. Куда ни глянь, разные шпендрики плюгавые. Ступай, ступай ко столу… Самовар два раза доливала, укипел весь… А ты, Лёнюшка, спи, пострел. Не высовывайся, прошла твоя череда. Вон, вона в занавеске глазенок серенькой! — приглашала Орлова посмотреть на подглядывавшего внука. — Кто по нонам не спит, у того голова из живой в каменну превращается. От тяжести.

У Гавриловны посередине дома, в отличие от Бочкиных, громоздилась настоящая русская печь, беленная и ухоженная, в занавесочках, в травках сушеных да пучках смолистой лучины. В черных печурках прятались — где рукавица подпаленная, где обмылок, а где и гриб сухой завалялся. Или коры-бересты свиточек…

Внучок Лёнюшка находился на печке. Отогнув край занавески, жадно уставился он на незнакомого дядьку, ростом напоминавшего отца.

Свет в большой комнате исходил от малюсенького фитиля коптилки. Гавриловна сходила в сени, принесла оттуда лампу керосиновую. Засветила ее на столе, поближе к самовару. Совсем праздник получился.

— Еканомия теперь… с энтим делом, — кивнула на лампу. — Ну, да по такому случаю… Слязай, Лёнюшка, гости у нас!

Последние свои слова Гавриловна произнесла каким-то совершенно иным, незнакомым не только Орлову, но и близкому ей Лёнюшке голосом. Такой внезапный даже для самого себя голос люди держат где-то за семью печатями и вдруг — проявят! И так неожиданно прозвучит он, голос этот нечаянный, словно в другом регистре и на другом наречии. Так оно бывает: подопрет что-то хорошее или даже очень плохое — и прорежется… И люди оборачиваются на такой голос. И спящие просыпаются.

Светлоголовый загорелый Лёнюшка оказался угрюмым, почти сердитым мальчиком лет десяти. Выцветшие густые бровки сдвинуты, губы сжаты, взгляд, налитый обидой, так и расплескивал возмущение.

— Лёнюшка у нас городской. Московской… Каждое лето у меня. Молоком отпаиваю. А война сполучилась, и все по-другому. Василья, сынка мово, майором сделали и на фронт. Верочка пишет: Лёнюшку не отправляйте. Потому что Москву бомбить могут. Пишет: сама к вам приеду. Да чтой-то не приехала. А намеднись Лёнюшка учудил: ранец на спину с сухарями — и в Москву! На лисапеде. Хорошо, не пустили добрые люди…

— «Добрые»! — зыркнул зелеными глазищами Лёнюшка. — Человек к своим пробирается. Из окружения! А его берут и в… спину толкают! «Марш домой!» А мой дом в Москве!.. Гады! — поднял Лёнюшка злые глаза на Орлова, словно тому и предназначалось ругательное слово.

Мальчик сидел аккуратный. В полосатой рубашечке, застегнутой на все пуговицы, в брючках и даже в начищенных ботинках.

— Это он вас ожидал. Вырядился… Как на елку.

— Вы командир? — не разжимая губ, поинтересовался Лёнюшка.

— Допустим… — Орлов невольно потянулся пальцами к вороту гимнастерки.

— Понимаю. Конспирация. Возьмите меня с собой. Ведь вы в Москву пробираетесь?

— Вот ты злишься, Леня, что тебя не пустили. Нехорошими словами тех людей обзываешь. А ведь там стреляют, на шоссе… Убивают. И те, кто тебя не пустил под пули, они добра тебе хотели. Ты об этом не подумал?

— Хотели бы добра… Немцев бы до Москвы не…

— Больно ты прыткий! Сиди уж, не брызгай слюной! — напустилась на внука Гавриловна.

— Война, Леня, это такая сложная, такая страшная игра… У нее свои правила и… бесправье. Большие командиры руководят целыми армиями, фронтами. Иногда они выравнивают линии войск. И такие маленькие городки, как ваш, выпадают из поля зрения. Когда осуществляются большие замыслы, скажем спасение Родины, неизбежны жертвы. И чаще всего это — незаметные солдаты, маленькие селения…

— Знамо дело, лес рубят — щепки летят, — подтвердила Гавриловна.

— Значит, я щепка? — вспыхнул гордый Лёнюшка.

— Ты, Леня, частица огромной, непобедимой силы, которая схватилась в единоборстве с врагами всего нового, революционного на земле. Наша страна, Леня, дерзнула одна выступить за лучшую долю всех простых людей, всех этих «щепочек»… Враг напал со спины, когда мы трудились мирно. Я так и вижу… В бескрайней степи идет за плугом широкоплечий богатырь Микула Селянинович. И тут падает ему на спину с неба стервятник. Рвет плечи когтями. А с земли шакал вонючую пасть оскалил. За ноги хватает богатыря. Оставил на мгновение плуг Селянинович, сорвал с плеча стервятника, шакалу ногой на хвост наступил… А потом сломал ему хребет тяжелой рукой. Закрутил стервятнику голову на шее в штопор, повесил грязную птицу на кол — пусть ветер ее качает, разнося по земле весть о гибели несправедливости…

— Сказки рассказываете… А может, вы шпион?!

И тут Лёнюшка сорвал с гвоздя трофейный «шмайсер» Орлова.

— Успокойся, Леня. Ну какой же я шпион? У шпионов глаза бегают. Совесть не чиста. А ты в мои глаза посмотри. Разве такие шпионы бывают? Шпионы всегда настороже. Всегда разоблачения ждут, боятся. А я, посмотри, разве я чего-нибудь боюсь?

Мальчик судорожно вцепился в автомат. Глаза у Лёнюшки горели. Весь он ощетинился.

Выручила Гавриловна. Сзади, как медведица, наглухо обхватила внука толстыми, тяжелыми руками. Стиснула вместе с автоматом.

Орлов разжал царапающиеся пальцы Лёнюшки, потянул…

— Мое! — закричал Лёнюшка.

И Орлов подумал о том, что с момента, как он вошел в городок, впервые, если не считать трюк, который с ним проделал Воробьев на аэродроме, — впервые к нему было проявлено такое яростное недоверие. И кем! Мальчишкой… Все остальные даже документов не спрашивали. Даже Бархударов. А Лёнюшка, бесенок, чуть не пристрелил. По крайней мере — пытался.

Орлов отделил от автомата рожок магазина, заглянул в него и с запоздалым облегчением обнаружил, что в нем не осталось ни одного патрона. Все они были израсходованы еще там, на спиртзаводе, в перестрелке с диверсантами.

И все же в последний момент, когда Орлов потянул на себя выступ затвора, из щели выбрасывателя, как маленький зеленый лягушонок, выскочил и шлепнулся на пол один-единственный патрон, короткий и толстенький, с тупоносой невзрачной пулькой.

«Значит, мог…» — пронеслось в мозгу. Но рука тут же нащупала замкнутый предохранитель, и вновь отлегло: «Нет, не мог, стало быть…»

— От сатана! Да господи! Человека мог порешить! Да неужто тебе дядю не жалко, звереныш ты окаянный?! А ну, как бы ранил? Ужо я тебя кочергой!

— Рубашку запачкаешь. А стирать мыла нету. «Еканомия», — передразнил Лёнюшка бабку, открыто, без напускной хмури, улыбаясь Гавриловне, а заодно, вскользь, рикошетом, и военному дядьке.

Расслабив объятия, бабушка отпустила внука. Леня подобрал с пола выскочивший патрон, виновато потупившись и не переставая улыбаться, протянул его Орлову.

— Спасибо, — серьезно поблагодарил мальчика Орлов. — Этой вот пулькой… слона можно убить. Если в сердце попасть.

— А… Гитлера? — встрепенулся Лёнюшка.

— Запросто. Даже двоих. Если гуськом их поставить. Одного за другим.

— Возьмите меня в партизаны!

— А ты у бабушки спросил? Пустит тебя бабушка в партизаны?

— Бабушка — женщина. А женщины всегда против драки…

— Драка ему нужна… Ах ты ж господи!

— Война, Леня, не забава…

— Знаю! Хватит поучать. Меня все равно не удержите!

— Согласен… Но прими от меня совет… Пожелание одно. С того дня, как немцы войдут, кепку на глаза надвинь. По самые уши. Чтобы никто твоих глаз не видел. Слишком они у тебя откровенные. Хотя о чем я?.. Какие партизаны, когда ты в Москву рвешься!

— А я передумал! Я остаюсь…

— Извиняйте, конешно… Но только нехорошо получается! Взрослый человек, а ребенку каку дурь поете! Подзадоривать на такое?!

— На какое? — спокойно улыбнулся Орлов.

— А на этакое!

— Ах, Гавриловна, Гавриловна… Я ж его не на смерть подзадориваю, а, может, как раз на жизнь!

— Умно говоришь-то… Только не война страшна, а злоба! Людей от злобы расперло! Без милосердия живем. Страх-то из сердца вытрясли. Перед кем трепетать, перед кем ответ держать? Неслухи…

— Зря вы так обо всех-то… Лично я, Гавриловна, хорошо знаю, перед кем мне ответ держать. За свое поведение. Перед народом, партией. Перед самим собой, наконец…

— Кабы все таки грамотные… А ты вот мне скажи: чего на земле больше — свету или тьмы?

— Примерно поровну, Гавриловна. На одной половине ночь, на другой в это время день.

— А ты говоришь! И получается, что половина людей на земле во мраке темном сидит…

— Сидит, да недолго, Гавриловна.

— А я знаю почему! — просиял Лёнюшка. — Земля-то вертится! Где сейчас ночь, там завтра рассвет. Потому что к солнцу земля повернется.

Крупная, неповоротливая Гавриловна заволновалась, заскрипела табуретом. Схватила заварник, стала в наполненную чашку Орлова лить через край. Плюнула в сердцах куда-то за ухо себе… Кинулась к печке, выхватила оттуда, из-за заслонки, чугунок с картошкой, приправленной для аромата мельчайшими кубичками старого желтого шпика. Принялась кормить мужчин.

Пока она сновала по дому, пол в комнате корчился, стенал; расшатанные ветром стеклышки в рамах дрожали, поскуливали; занавески на окнах и другие тряпицы в помещении извивались и трепетали, как листья на ветру; стол под добрыми, но тяжелыми и сейчас взволнованными руками Гавриловны, казалось, так и щелкал суставами, прогибаясь, как перегруженная в хребте лошадь…

— Умники! Воевать оне будут! Воюйте! Только сопли с-под носу обтирать не забывайте! Едва от сиськи отцепятся, и подавай им уже пулямет! Нам теперь главное — пересидеть энтих немцев. Своих дождаться. Старой да малой, кто нас тронет? А мы потихонечку, без шуму-гаму… Картошечки накопали. Теперь нам ее аж до нового! Еще и останется. Главное, живи, не выпирай. Храни себя для бога, и он тебя не оставит…

Лёнюшка незаметно подмигнул Орлову.

— Бабушка Гавриловна… А я за год на двадцать сантиметров прибавился. Как же не выпирать?

— Ты мозгами своими не выпирай! Языком не щелкай! И чему вас в школе-то учат? Какому вздору? Со старшими свариться…

— Напрасно вы так, Гавриловна… Лёнюшка вас любит.

— А нужно, чтобы слушал. Неслух он. Смеется, зубы скалит…

— Бабушек прежде всего нужно любить. А потом слушать.

— Советчик нашелся! Гляи-ко — озорник. Верста коломенска, енерал, а так бы и постигала обоих вицей! А вот я их спать сейчас уложу, скутаю! Карасин жгут… Языком чешут… — И пошла опять полами скрипеть, стеклами звенеть, того гляди, изба по бревнышку раскатится. — И откудова выскочил? На мое шею? Такой бубновой?

— Из пионеров, Гавриловна, из комсомольцев. Ну а потом профессию приобрел…

— Это ж каку таку?

— А солдата профессию. Защитника.

— И так, стало быть, солдатом, красноармейцем простым? Без единого кубика в петличке? Не шибко ты продвинулся. В защитниках состоямши… А можа, тобя разжаловали, сердешного?

— Невозможно. Вот чего невозможно, того невозможно — разжаловать меня в должности защитника. На эту должность, Гавриловна, не назначают. На эту должность человек заступает добровольно. По повестке сердца. А не военкома…

Видимо, Гавриловна, сама того не желая, зацепила в Орлове какие-то неприятные воспоминания. Какую-то рану незримую, потаенную потревожила. Да так, что нос и губы враз у него побледнели. Черные брови на белом лице повисли, как в воздухе. А горячие глаза засветились жарче света лампы. Так что Гавриловна даже рукой от них заслонилась, от глаз этих.

— Прости, коли не так ляпнула что… Сам знаешь, сынок, время нервенное… А я — баба. Переживаю… Млею из-за каждого пустяка. Не взыщи, но только сдается мне: обидели тебя…

— Любой, Гавриловна, человек из большого и маленького себя состоит… И вот за себя большого, сильного я не переживаю. И в то, что мы врага разобьем, — верю. Тут другое, Гавриловна… Мне бы, Гавриловна, с собой — маленьким — справиться. С мелочишкой разной.

— Обидели тебя… — окончательно уверившись в своей догадке, прошептала Гавриловна, участливо сев на табурет возле Орлова. — Вона што… Такой бравой, а тоже… не каменной. Страдать умеешь.

Орлов вышел из-за стола. Живой, разговорчивый пол и под ним заскрипел. Словно признал за своего.

Вышли с Лёнюшкой во двор. Далеко от крыльца не заходили. Справили, что понадобилось. Вернулись в дом. Теперь уже окончательно — спать.

Гавриловна положила обоих на печь. Лежанка там широкая. На два тюфячка.

— Я бы сама туда влезла… Сейчас, когда смразь такая на дворе, ни зима, ни осень, самое милое дело на печке ночевать. Да вот тяжела я на подъем стала. Не взбиться мне туда. Так что укладывайтесь. А я богу помолюсь.

За день, проведенный в бегах по городу, Орлов основательно настыл и даже несколько овлажнел носом. Теперь, лежа на печке, ощутил он подлинное блаженство от врачующей доброты кирпичного тепла.

Где-то внизу, словно у подножия горы, в долине, шептала свои молитвы Гавриловна.

Орлов уже уплывал в сон, когда неугомонный Лёнюшка дотронулся до него, пролепетав:

— А сколько у вас кубиков было? У моего папки две шпалы! На войне ведь не всех убивают? Вас не убили, может, и моего папку не убьют?.. Правда?

— Правда, малыш. Кого любят, тот дольше сохраняется. А ты ведь папку своего любишь?

— Еще бы… А у вас есть сын? Или девочка?

— Нету. У меня есть только мама. Не успел жениться. Занят был очень.

— А почему вы без кубиков? — не унимался Лёнюшка.

Орлов долго молчал. Но что-то подсказывало ему, что отвечать нужно. Именно Лёнюшке, мальчику. Которого ни обмануть, ни лишить ответа нельзя. Грех, как бы выразилась Гавриловна. К тому же, предчувствовал Орлов, и облегчение ему после исповеди будет…

Старушка тем временем увернула фитиль в лампе, задула огонь. В дальнем углу ее спаленки, над изголовьем, мерцал совершенно капельный, мельчайший огонек лампадки перед иконой, и сюда, на печь к мужчинам, сквозь щели перегородки попадал оттуда уже как бы и не свет, а всего лишь призрак его.

— У меня четыре шпалы было, Лёнюшка… И командовал я полком.

— И… как же? А дальше что? — подталкивал мальчик.

— А дальше… Я хотел спасти полк. Для этого нужно было чуточку отступить.

— Отступить? — переспросил Лёнюшка. — Обязательно отступить?

— Да. Иначе полк попадал в окружение. Позднее… Так и получилось. Почти все погибли в полку. Но полк не погиб!

— Не понимаю… Все погибли, а, говорите, полк не погиб?

— Знамя… Знамя полка уцелело. Мне посчастливилось… Я успел вытащить знамя из огня. И вот теперь я вынесу его к своим. Я приду в Москву, Лёнюшка, и предъявлю знамя. И снова буду командовать полком! Мы тогда славно дрались… Можно сказать, до последнего. Понимаешь?

— Понимаю. А дальше? Неужели вас ни разу не ранило?

— Легко два раза. Вот, плечо пробороздило… И пониже есть… На мне в два счета заживает.

— Может, и меня немного ранит потом… Хорошо бы на лице шрам остался. А то лицо у меня больно девчоночье… Мне говорили.

— Дурачок ты, Лёнюшка. Нашел, о чем жалеть… Скажи, дружок, ты мне веришь? Для меня очень важно, чтобы ты мне верил, малыш.

— А я и верю! На войне чего не бывает! Мне бабушка про дедушку рассказывала. Он в гражданскую английский танк в плен взял. Такой громадный, как крепость! Правда, подбитый… А вы мне покажете знамя?

— Да, конечно… Завтра, когда рассветет. Вот оно, можешь потрогать. Я его под ремень на поясницу заворачиваю. Сейчас погода гнилая, а знамя — оно даже греет. — Орлов нашарил руку мальчика, поднес ее к материй. — Понял?

— Понял. А что это за ниточки на нем? Оно порвалось, да? В бою?

— Это кисточки такие… Для украшения. Шелковые…

— Интересно.

— А теперь спать, малыш.

— Давайте поговорим лучше… Давайте…

— Поздно, Лёнюшка. Слушай мою команду: раз, два, три — спать!

* * *

Утром Гавриловна накормила мужчин вчерашней тушеной картошкой — в печке кушанье не только не остыло за ночь, но еще как бы и повкуснело. Подойдя к свету от занавешенного окна, Орлов, заправляя под ремень гимнастерку, потянул к себе Лёнюшку и показал ему краешек красной материи под гимнастеркой.

— Урра! — вспомнил вчерашний рассказ Лёнюшка и хотел было поделиться впечатлениями с Гавриловной.

— Никому! — сдвинул черные брови Орлов. — Ни звука про это. Военная тайна. Доверяю только тебе. Повтори.

— Hи звука. Военная тайна…

Орлов достал из вещмешка металлический станочек безопасной бритвы. Испросил у Гавриловны кружку с кипятком. Побрился возле старинного, пятнистого зеркала, за раму которого было понатыкано несколько не менее старинных фотографий.

— А про то, что вы полковник, тоже ни звука?

— А ты потерпи, Лёнюшка. Сейчас, в войну, и вообще-то лучше поменьше разговаривать. Сейчас дело нужно делать. И… запоминать.

— Что запоминать? — насторожился мальчик.

— Войну, Лёнюшка. А после войны и расскажешь. Тому, кто не видел. Или тому, кто забыл…

На улице возле калитки Орлова поджидал Герасим Бочкин, посвежевший на пару исчезнувших морщин, которые разгладились во время утреннего бритья. Два небольших пореза на подбородке придавали его лицу живости: вот, мол, оно у меня тоже не из камня, не из деревяшки, а такое же, как и у всех, — из живой плоти. А то, что серое да покоробленное, не моя в том заслуга.

— Как дела, Бочкин, спал как?

— Как все. На боку. Сегодня матушке получше. В огороде ночью, гыхм, гуляла. Все повеселей. Утром самовар поставила. Просто чудо. Не иначе вы ее… взглядом своим оживили. У вас, гыхм, взгляд пользительный! Как спиртяшка — до нутра проникает. Вот она и забегала. А то утром встанешь и не знаешь, с чего начинать: то ли мать обмывать, то ли закуривать?

— А что, Бочкин… Пусть пока полуторка у тебя в сарае постоит. Пусть отдохнет… Она еще не раз пригодиться может.

— А чего же, гыхм, ей сена не задавать… Пусть стоит.

Направились к центру. В сторону райкома. Необходимо было выйти на связь. Как вчера с Леной условились.

То там, то тут попадались прохожие. Правда, все больше бабушки да дедушки. Вот промчались сразу три огольца. Впереди каждого из них колесо, подталкиваемое крючком из проволоки, нещадно, со скрежетом поющее. И собак, и кошек шныряло как бы больше, чем вчера, Да и солнце сквозь разрывы в тучах проскальзывало на землю. Снег исчез, и утрамбованные земляные тротуары подсохли.

— Смотрите-ка, Бочкин! Жители появились. Городок совсем потухшим выглядел… Так нет же — опять разгорается!

— Привыкать, гыхм, стали… К положению.

— Вон, смотри, газету мою читают.

На воротах монастыря, на стенде у площади и дальше — по Советской улице — расклеена была газета, и небольшие кучки людей, человека по два-три, читали, поеживаясь на ветру.

Неподалеку от райкома, на противоположной стороне улицы, среди читателей Орлов обнаружил седого и косматого старика Пергу. Он что-то разъяснял двум теткам в плюшевых черных жакетках, головы которых наглухо были заверчены тяжелыми шерстяными платками. Рядом, вернее, возле самой газеты стоял местный юродивый — слабоумный Геня — и ковырял пальцем сперва газету, потом у себя в носу.

А Перга просвещал теток:

— Сообгажать, дамочки, нужно. Вот полюбуйтесь: официальный огган печати! Газета! Значит — погядок! Значит, кто-то следит за погядком!

— А хлебцем, чай, теперь будут торговать? Али нет?

— Для начала газету читайте. Пгосвещайтесь. А хлебец ггабить не надо было. Уволокли по хатам мучку… Вот и ешьте ее. Ггабеж есть пегвый симптом анагхии. Ганьше говогили: «Анагхия — мать погядка!» Вот тебе и погядок. Хлебца нет…

— Хле-е-пца! — протянул Перге сморщенную ладошку Геня. Подошли Орлов с Бочкиным. Геня и к ним ладошку протянул: — Хле-е-пца!

— А ты, Геня, гыхм, спой немца! — сострил неожиданно в общем-то неразговорчивый Бочкин.

Геня внимательно посмотрел на милиционера, затем неловко плюнул в сторону Герасима и, развернувшись, тяжело, неуклюже побежал прочь, шлепая большими галошами, привязанными веревкой к босым ногам.

— Здравствуйте, Матвей Ильич. — Орлов пожал руку Перге. — Смотрите-ка, читают нашу газету!

— Читают… Только ггаждане и дгугой интегес имеют. По части хлебушка. Газеткой сыт не будешь. Ее обычно, пгиняв пищу, на диване лежа читали…

Плюшевые тетки, признав в Орлове начальство, а в Бочкине милиционера, заспешили от греха подальше.

— А по части хлеба у вас очень правильная мысль возникла, Матвей Ильич! Будем что-то предпринимать. Дельная и такая простая мысль… Гениально, Матвей Ильич!

— Да не у меня возникла… У бабенок вот, да у Гени-дугачка.

— Не важно у кого, — у людей возникла, у населения. Значит, разбейся, Бочкин, а хлебушек испечь мы должны. Пошли к Бархударову.

На той стороне улицы возле райкома остановились какие-то странники. Старушка и дед замшелый. Оба в каких-то не то халатах, не то шинелях, подпоясанных рогожкой. На ногах онучи из холстины домотканой, пропыленной. На онучах лапти допотопные. На голове у деда шапка зимняя, из барана, без ушей, ведерком перевернутым. Надвинута глубоко, чуть не по самую бороду. На бабке два платка: один — ситцевый, в горошек, — внутри, сверх него еще серый, шерстяной. В руках у обоих по батогу неструганому.

Странники не пошли в дверь, а постучали негромко в раму окна. Посохом.

Из одного окна в форточку высунулся Туберозов, из другого Бархударов.

Упросили странников в дом зайти. Завели их в большой кабинет. Стали расспрашивать, чего надобно.

Туберозов чай подал. И в первую очередь Орлову чашку подсунул. Но тот передвинул дымящийся напиток старушке, которая сидела за красным сукном стола, не выпуская из рук палки.

— Что скажете, уважаемые? Откуда путь держим? — зачастил Бархударов своим неярким, сереньким голосом. — Смех смехом, а в молчанку нам играть некогда.

— Дак ить… До начальства мы наладились. В понятие войти… — затрубил вдруг дедушка сухонький, басовитый, а старушка тоненько запиликала, как кулик на болоте:

— Дак и-ить ни-иту поняти-ив… Что и деи-иться… Откуль греми-ит-то. Больно шу-умно сдеи-илось, господа товари-ищи-и…

— О чем это они? — пожал плечами укротитель Туберозов. — Вы что-нибудь уловили, драгоценнейший? — повернулся он к Орлову.

— Из лесу мы… То исть — с пасеки. С Лютых Болот. Поштой не пользуимси… Последней письмо от Анастасеи, дочки, еще в царствие Николая получили. Из праведной веры мы, старыих обрядов. Спасаемся. Последней шум-от был, когда революция сполучилась. С той поры, слышь-ко, тихо сдеилось… А ноне опять штой-сь докатилось… Так и ухат, так и ухат! — Дед шапку снял, под шапкой грива белая с желтым отливом, не седая, а как бы мраморная уже.

— Извиняюсь, с какого будете года? — поинтересовался Бархударов.

— Это-и штои-и-то… не пони-ила?

— Лет, гыхм, спрашивают, сколько вам? Много ль прожили на белом свете годков?

— И-и… — зазвенела старушка, будто муха в паутину сунулась. — Не знай-ю-ю… Парфе-ен, чай, помни-ит сколь.

Парфен подкинул бровями морщины на лбу.

— А вот, когда первый раз шумело… В аккурат шай-сят сполнилось. А сколь теперь набежало — не ряшу, не упомнил… В лесу какой счет. Сбились мы с няго… Да и грех считать-то. Чай, не копеечка.

— Так вы что же, извиняюсь, и про то, что война началась, не слыхали? — Бархударов даже очки откуда-то из-под плаща извлек, на нос их положил. Странников с удвоенным вниманием принялся разглядывать.

— Дак ить… догадка была, что не гром гремит. Я и Авдокее своей об войне баил… Али не так, старая?

— Да ить так и, роди-именьки-ий…

— И с кем же война-то сполучилась, граждане дорогие? С каким таким супостатом? Или опять промеж собой нелады?

— С немцем, дедушка. Немец на нас двинулся.

— Вот и я толкую, что немец… А моя Авдокея уперлась: хранцуз!

— Смех смехом, а куда ж вы теперь-то? Сидели-сидели в трущобе лесной и выползли… И вовсе это ни к чему сейчас. Переждали б шум-то, а тогда и гуляйте…

— Дак ить и возвернемся. Старуха вот, Авдокея, отдышится, и потекем. Одно скажу: как ни скрывайси, а тянет, граждане, наружу. Особливо когда шум затевается. Нам бы только хлебушка откупить. На дорогу… Или сухариков. В ручье размочить да пожевать. У нас и средства имеются…

Старик полез к себе под зипун, вытащил чистую тряпицу, развязал узелок. Деньги старинные — царские трешки, пятерки, а также керенки тысячного обозначения — предъявил.

— Кабы хлебушка нам… Укажите, родненькие, где его нынче купить можно.

Орлов, склонивший голову чуть ли не до стола, неожиданно встрепенулся. Взял Бархударова за отворот плаща. Не грубо, но твердо.

— Хлеба! Наипервейшая задача. Люди по городу бродят… Хлеб ищут. Бархударов, сообрази, что нам делать. Герасим, дорогой, обшарь пойди все склады, все чуланы магазинные. И — выпечку! Пекарня цела?

— Цела, гыхм!

— Пусть бы по полкило на брата… Но чтобы непременно в магазине и — всем! Чтобы спокойно, солидно и продавец в белом переднике.

— Позвольте мне с гражданином Бочкиным хлебным вопросом заняться? — Туберозов напустил на свое лицо деловое, «административное» выражение. — Весьма способен к приготовлению пищи. Это моя вторая профессия, драгоценнейший! После укрощения рептилий. Пельмени, блинчики, различная сдоба…

— Какие к черту блинчики! — обдал Орлов холодным взглядом несерьезного внешне укротителя. — Хлеб! Нужен хлеб. Черный. Буханки.

— А вот я и проконтролирую. Поручите нам… Товарищ Бочкин — по снабжению мукой. А я завпекарней! Вы что же, Туберозову не доверяете?

— Нет, почему же… — Орлов искал поддержки у Бархударова, но тот в это время потянулся к зазвонившему аппарату. — Нет, почему же? В том случае, если вы серьезно, тогда руководите, заведуйте… Организуйте дрова. Печи протопите, чтобы в режим вошли. А завтра, когда тесто выбродит, и выпекайте. Так что, Бочкин, бери полуторку и за мукой!

— Товарищ Орлов… Беда! — задумчиво произнес побледневший Бархударов. — Лена… Лена звонила…

Орлов выхватил трубку у Бархударова, стал звать Лену. С разговорами о хлебе он совсем забыл о девушке. И вот трубка молчала…

— Какая беда?! Что вы мямлите, Бархударов? Очнитесь, говорю!

— Лена… На помощь звала… — Бархударов опрокинул стул, на котором сидел, наступил себе на плащ, едва не упав, заметался по кабинету.

— Говорите толком! — схватил его в охапку Орлов. — Что она вам такого сказала?

— Она сказала: «Помогите, помогите!» И связь прекратилась вдруг… Словно перерезали. Ни единого гудочка после. Скорее… Скорее туда, на почту!

В одну минуту помещение райкома опустело.

Впереди всех мчался Орлов, расстегнув крючки и отбросив полы шинели для удобства. Несколько позади громыхал Бочкин. По-бабьи подобрав подол плаща, колотил воздух коленками Бархударов. Даже Туберозов с места снялся, предварительно закрыв свою комнатку с решеткой на ключ.

Опешившие странники, дед Парфен и жена его Евдокия, посидев чуток за длинным столом в одиночестве, заспешили наружу. На крыльце они долго глядели вослед убегавшим, но, так ничего и не поняв, решили идти своим путем, а именно к монастырю, туда, где торчал нетускневший крест колокольни.

— И-и кудаи-и-то вси-и подхвати-или-ись, Парфен-и-и?

— Дак ить поди разбери ноничи — куды? Рази догонишь, таки пострелы. Не успел чаю глонуть, лататы задали… Подем-кась, старая, в церкву ихнею заглянем. В поповску. Ночевать испросимся. Неужто не пустят, греховодники? Ты, Авдокея, молчи знай про старую, стал быть, веру нашу, истинную… Беспоповску. Помалкивай…

— И-и молчу я, ни-и звука совси-им, Парфенушка-а…

* * *

Движок в почтовом сарае работал как ни в чем не бывало. Двери на «телеграфную» половину распахнуты настежь.

Орлов, минуя крыльцо, с прыжка влетел в дом. В помещении, казалось, никого не было. Орлов метнулся за барьерчик… На полу лежала Лена. Лицо ее, залитое кровью, как бы отсутствовало. Разбросанные по полу косы, разорванные кофта, юбка…

Орлов сорвал со стола графин с водой, полил из него осторожно прямо на голову Лены. Девушка была еще жива. Глаза ее открылись. Страшно далекий взгляд их уводил Орлова в глубь — синюю, холодную, невозвратную.

— Мартыш…кин… меня…. — Лена попыталась подняться, но только судорожно перевернулась со спины на живот.

Орлов заметался. Лена не приходила в себя.

Тогда он поднял ее и понес. Вышел с ней на крыльцо, не видя утра и запоздалого солнца. Не видя прибежавших Бархударова, Герасимова, Туберозова…

И вдруг, положив Лену на крыльцо, огромными шагами устремился к воротам монастыря. Но резко остановился, бросил подбежавшему Бархударову:

— Искать! Всем искать Генку Мартышкина! Из-под земли достать живого или мертвого….

Не соображая, чего ради решил искать Мартышкина в монастыре, Орлов ворвался в келью Слюсарева, держа парабеллум за ствол, готовый гвоздить им каждого встречного-поперечного.

В келье старик Устин что-то хлебал из глиняной миски, жадно облизывая большую деревянную ложку. Сынок его, стоя у окна, не менее жадно курил, пуская дым в открытую форточку.

— Здесь Мартышкин?!

На лице Орлова было столько беспощадной ненависти, что оба не на шутку струхнули.

— Что, что надоть?! — уставился дед на кровь, которой были испачканы руки Орлова. — Господи, владыка небесный! — выронил ложку, начал крестить свое мрачное лицо Устин.

— Где Генка?

— Нету здесь Генки! — истово зашептал Евлампий Слюсарев, бросив окурок в форточку. — Умереть мне на этом месте, если вру. Вот, вот, смотрите… — приглашал он заглянуть под кровать, а затем и в шкаф, а также под стол. — Нету Генки… Как вчера расстались, так с тех пор и не виделись… Он у себя живет, мы у себя. Не нужны нам такие квартиранты…

В мгновение ока обшарив комнатушку, Орлов убедился, что Мартышкина здесь нет.

Тогда Орлов потянул к себе плащ Бархударова:

— Где Мартышкины живут? Веди… Побежали! Мы должны его изловить!

И все четверо рванулись по коридору наружу из дома. Орлов и Герасим впереди, Бархударов и Туберозой на некотором расстоянии от них.

Сторож Миколка Мартышкин встретил гневную делегацию растерянной улыбкой:

— Это как же понимать?.. Началось, выходит? Вошли немцы, паралик их разбей?!

— Какие тебе немцы, гыхм, какие немцы! Тут свои почище любого фашиста… — подступил к инвалиду шатающийся от усталости, запыхавшийся Герасим.

— Так что, Миколка, смех смехом, а подавай нам Генку, и чтобы сей секунд!

— Да что опять стряслось? Что он, окаянный, учудил опять? — умоляюще посмотрел Миколка на Орлова.

— Лену убил. Телефонистку.

Орлов, произнеся эти слова, испугался собственного голоса.

— Где… Где твой Генка? — схватил он Миколку за грудки. Приподнял до уровня своих глаз. Негромко затрещали гнилые нитки древнего пиджачка.

— Поставь… Поставь на место меня. Дай сообразить.

Орлов отпустил Миколку. Тот, зашатавшись, обрел наконец равновесие, медленно, смелым взглядом обвел присутствующих.

— Нету здесь Генки… Не ночевал.

— А что делать? Где искать его? — заволновался опять Орлов.

— Так что, гыхм, еще посмотреть надо… Разрешите обыскать? — вобрал голову в плечи, как перед броском, Герасим Бочкин.

— Не разрешаю, — твердо и как-то грустно, устало отверг предложение Герасима Орлов. — Раз Николай Николаевич говорит: нету здесь Генки — значит, нету.

— Нету! Честное… — Миколка не сразу нашел слова клятвы. — Честное ленинское, нету…

И так это искренне, трогательно, как-то даже по-детски, по-пионерски прозвучало, что все разом поверили: действительно нету здесь бандита.

Затем Миколка словно очнулся. Деревяшка его упрямо застучала в пол. Николай Николаевич бросался то к ватнику, то к заячьему треуху, торопился…

— Покажу вам берлогу одну… Не иначе, паразит, к Палагее кинулся. У той самогонка круглый год… Быдто ключ горючий из-под земли вытекает… И перина у Палагеи мягкая. Ступайте за мной. Покажу, так и быть!

Вышли на двор. Миколка даже дверь не стал запирать.

Прошли с десяток шагов, и Орлова потянуло оглянуться на обиталище Миколки. Жалкая, покосившаяся, как бы уткнувшаяся носом в грядки избушка-банька. Приют старого холостяка, жившего более чем скромно…

А сам он, не столько опираясь на бугристый еловый дрючок, сколько размахивая им, неистово хромая, стремительно вел за собой людей.

Но вскоре калека явно выбился из сил. Пришлось идти медленнее.

Орлов только сейчас обнаружил на лице Бархударова слезы. Они гнездились в морщинах, живые, неожиданные.

— Смех смехом, а что я… супружнице скажу? Про Леночку? Не уберег… Как я работать без ее буду? Беда-то какая…

— Замолчите, Бархударов. Плачьте про себя. — Орлов сдержанно стукнул истопника по плечу, призывая опомниться.

— Нет, плачьте, драгоценнейший!.. — ввязался в разговор Туберозов. — Я недавно открытие сделал! — выкрикивал укротитель сквозь одышку, поспешая за всеми. — Оказывается, мы все… Рано или поздно… Умрем тоже! Исчезнем. Я как-то все думал, что не умру… Люди умирают… значит, так надо. Неосторожно живут или еще что… А я — не умру! Оказывается, ничего подобного, драгоценнейший!

— Да заткнитесь вы со своим открытием! — не сдержался Орлов. — Нашли чем хвастать…

Бежали, или так казалось, что бежали, довольно долго. На другой конец города. По направлению к спирт-заводу. И Орлов успел пожалеть, что не выехал в этот новый, тревожный день на полуторке. Но тут же и подумал: хорошо, что не на машине. Без нее — тише. У Мартышкина уши молодые, внимательные. Не спугнуть бы субчика…

Миколка вел переулками, щелями, тропками… Пробирались садами-огородами, как в лесу.

— Вся надежда на то, что он пьяный… — Остановившись, Миколка прошептал свою догадку-мысль Орлову. — Я первый в домичек войду, голос подам… Они отопрут. Известный я им. А вы домик-то обойдите… Да по углам встаньте. Чтобы не проворонить. Дайте мне парабел… На случай чего.

Орлов потянул из шинели револьвер, вручил его Миколке. Трофейный автомат с одним патроном в стволе, бесполезным грузом висевший на груди, Орлов закинул на спину, чтобы не мешал в момент решительных действий. А инвалиду сказал:

— Убивать его сейчас не нужно… Учтите, Николай Николаевич. Мы его судить будем. В школе. Чтобы остальным урок… К тому же он родственник ваш.

— Родственник! — вспыхнул, загорелся наконец Миколка. — Разве я виноват в том? Отец его, брат мой, виноват… На Клещихе Феньке женился! На жадобе… Раскулачили их в тридцатом. Распушили по белу свету. А сынок вот теперь и объявился. На мой позор.

— Сколько еще топать нам? — остановил Орлов излияния Миколки.

— А вона за теми сливами… Крыша черепична. И обходите. А я пойду постучусь… Таперича на всякий случай, товарищ Орлов, как, значит, из энтой техники пальнуть? Если приспичит?

— А нажмете вот сюда… Только если в крайнем случае.

— Понимаю, все понимаю… Ну, так я пошел. А вы обходите помаленьку. Погодьте, товарищ Орлов! Давайте условие обговорим. Как я стрельну, значит, так и врывайтесь хватать его, вязать…

— Договорились. Уж очень вам «стрельнуть» хочется. Ладно, по вашему сигналу берем его.

Миколка захромал вдоль изгороди, затем свернул в проулок, исчез в ветвях облезлого садочка.

— Дать вам автомат, Бархударов? Для уверенности?

— Есть у меня… Имеется. Свое. — Покопался в плаще истопник и вынул никелированный наганчик.

— Тогда заходите двое отсюда… Вы, Бочкин, и вы, Бархударов. А вы… — посмотрел на оставшегося Туберозова Орлов. — Вы стойте тут… Как вкопанный. Вот вам автомат. Для устрашения. Если он в вашу сторону прорвется, кричите: «Стой, стрелять буду!» И один раз можете выстрелить. В небо.

— Хорошо… Хорошо, что в небо… драгоценнейший.

На всякий случай Орлов движением механизма выбросил из парабеллума один патрон, вставил его в магазин «шмайсера» — стволы и револьвера, и автомата были одного калибра.

— Вот, держите машинку. Сюда нажмете… Если понадобится.

Расстались. Орлов крадучись последовал за Миколкой, подбираясь как можно ближе к домику под рыжей замшелой черепицей.

Пройдя запущенный, обросший дохлыми, пожухлыми травами палисад, Миколка полез на крыльцо, стуча деревянной ногой. Пнул притворенную дверь, ведущую в тамбур. Побарабанил пальцами в следующую дверь. В доме играл патефон:

Эх, Андрюша, нам ли жить в печали?!

Не прячь гармонь, играй на все лады!

Тогда Миколка двинул в дверь кулаком. Патефон заткнулся.

— Кого надо, родимые? — достиг Миколкиных ушей певучий, разгоряченный весельем голосок Пелагеи.

— Отопри, Палагея… Дядя это Генкин. Срочно племяш требуется.

— Дядя! Ах ты, дядя, бери меня не глядя! — Распахнула дверь. Пропустила в прокуренную комнату.

За кухонным столом сидела какая-то незнакомая парочка. На столе хлеб, селедка, соленые огурцы, яблоки, свиное сало и граненые стаканы.

Тут же, на столе, знакомая, величиной с ведро, банка повидла. На тумбочке в углу патефон.

— А-а… — шатаясь, выдвинулся из-за тюлевой занавески Генка Мартышкин. — Миколка, душа с тебя вон! Садись… Налейте сродственничку моему. Это он за повидлой пришел. Пес сторожевой…

Угрюмый мужчина, стриженный ежиком и с порванной некогда ноздрей, прямо из самовара нацедил в захватанный руками, грязный стакан чего-то мутного, белого…

— Погодь, Гена… Иди-ко, иди-ко сюда, племянничек. Слово сказать тебе требуется. С глазу на глаз. Секретное…

— Чего такое? — вцепился Генка взглядом в глаза дяди. — Каки таки секреты?

— Ищут тебя… по городу. Подь-ко сюда, в сени. Сопчу тебе кое-чаво.

Мартышкин долго смотрел на своего дядю, как бы вспоминая его. И все ж таки соблазн узнать нечто ценное пересилил. Генка даже как бы протрезвел малость, насторожился. Внимательно, по-кошачьи ступая, вышел в прихожую.

Дядя тут же захлопнул дверь в избу, привалясь к ней спиной. Не целясь, где-то возле Генкиного уха, шарахнул из парабеллума. Малый от неожиданности присел, и тут его Миколка шпокнул рукояткой револьвера по стриженой голове.

Генка схватился руками за голову. Одновременно распахнулись обе двери, и в тамбур ворвался с улицы Орлов, а из комнаты — мужик с рваной ноздрей. Дверью мужик напрочь смел одноногого Миколку, и тот загремел к стене на пол. Однако Миколка, упав, парабеллума из рук не выпустил.

Увидев оружие в руках Орлова и Миколки, мужик тут же попятился в глубь помещения, где, разинув пьяные рты, дико визжали женщины.

Мартышкин хотел ударить головой в живот Орлова, заслонявшего собой проем распахнутой на улицу двери, но верткий Орлов успел выгнуться дугой.

Оцарапанная рукояткой, кровоточащая голова Генки мелькнула в направлении дневного света. Но поверженный Миколка успел ухватить племянника за ногу, и тот, оставив сапог в руках дяди, не устоял и шмякнулся на осклизлые ступени крылечка.

Орлов, не раздумывая, прыгнул Генке на спину, поймал его руку, закрутил в болевом приеме.

Миколка-инвалид тем временем не смог побороть соблазн и еще раз пальнул из парабеллума. Теперь уже — основательно прицелившись. Из пробитого навылет самовара потекла самогонка в две струи.

На шум прибежали наконец и Бархударов с Бочкиным. Связали Мартышкину руки ремешком от его же брюк. Натянули ему на разутую ногу сапог и повели к центру города, в школу.

Уходя, Орлов оглянулся на остолбеневших женщин. Одна из них вдруг опомнилась, пришла в себя. Кинулась к самовару — затыкать отверстия в металле хлебным мякишем. Самогонка текла у нее по рукам…

«Ба… А дамочка-то знакомая будет! — осенило Орлова. — У Слюсарева в келье… С накрашенными губами сидела. В зеленой беретке».

За поворотом в проулке к процессии конвоирующих присоединился Туберозов с автоматом в руках.

Миколка, бешено хромая, все норовил забежать вперед и поматерить племяша в непосредственной близости.

— Загубил, собака бешена!.. Таку девчонку… Таку радость извел! Да я же тебя своими руками зарою, поганку!

— Дядя называется… — цедил сквозь перекошенные губы Генка. — Продал с потрохами, паскуда… Вовек тебе не отмыться, Миколка, от моей крови.

— Да кака в тебе кровь?! Кобель такой кровью камни поливает!

— Куда вы меня ведете? — остановился Генка. — Не пойду, пока не объясните!

— Волоком потащу. А ведем мы тебя судить, — поведал Орлов.

— Самосудом?

— По всем правилам. Именем закона. Российской Советской…

— Издеваетесь, забавляетесь! Какие сейчас законы? Ну, повязал ты меня, возьми пристрели, и дело с концом. А то… судить они будут, заседатели! — Генка упал на дорогу и начал кататься по грязи, колотя головой обо что попало. Изрядно вывозившись и приустав, замер… Потом открыл один глаз.

— Пошли, Генка. Платить нужно за удовольствия…

— Удовольствие! Царапаться стала, обзывать… Ну, в горячке и двинул… утюжком. Аккурат под столом нагретый стоял… Разве ж я думал, что делаю? Вон, даже руку об утюжок опалил…

Орлов затрясся, словно ток по нему пропустили… Так весь и потянулся к грязной шее извивающегося по земле Мартышкина. Сдержался, опомнился. Помог подняться Генке, повлек его за ворот рубахи. Двинулись дальше.

И тут глянул Орлов на шумящие сосны, на их вершины танцующие. Как раз мимо парка шли. Словно мимо… жизни. Деревья дышали, росли, пили-ели, к солнцу тянулись — жили… А вокруг них ходила смерть. Не таясь, не прячась. Плевала свинцом, изрыгала пламя, сеяла пепел и мертвящее успокоение. Иллюзия жизни… «А вдруг Мартышкин прав: играю в жизнь? Может, и нет давным-давно никакой человеческой жизни, а есть состязание — кто кого?..»

Поравнялись с почтой. Девушки на крыльце уже не было. Значит, унесли… Кто-то позаботился.

Пройдя в распахнутые двери, Орлов отыскал в телефонном закутке эбонитовый ящичек полевой связи, повертел ручку вызова («Словно патефон завожу», — почему-то пришло в голову неуместное сравнение). Но аэродром не ответил. Связь отсутствовала.

Как бы в ответ на недоумение Орлова, за городом, в стороне аэродрома, вспыхнула пулеметно-ружейная пальба. «Что бы это значило?» — спросил себя с не меньшим недоумением.

Возле школы Лёнюшка и два-три его сверстника выбежали навстречу Орлову.

— Дядя Сережа! А вам пакет! Красноармеец приезжал! На полуторке!

В школе в одном из классов за партой сидел Генка Мартышкин. Руки его по-прежнему были связаны ремешком. Караулили его Бархударов и Миколка.

— От Воробьева! — протянул голубенький бланк квитанции Бархударов. На мирной хозяйственно-административной бумажке Воробьев торопливой рукой сообщал: «Немцы прорвались на территорию аэродрома. Необходимы ваши указания… Скорее всего, сбросили десант. В случае крайней необходимости взрываю бомбосклад».

— Где Лена?

— Отнесли домой… Супружница оживляет… — Бархударов жалкенько улыбнулся, вернее, попытался улыбнуться.

— Слушайте меня, Бархударов. Я сейчас на аэродром. С Бочкиным. А вам задание: уничтожить преступника. По закону военного времени. Некогда нам заседать… Или вот что. Отведите его в райком. В комнату Туберозова. И предложите Мартышкину то же, что я диверсанту там предлагал… Вернусь от Воробьева — лично проверю исполнение.

— Смех смехом, а ну как он меня не послушает?

— Вас не послушает, зато уж от меня не отвертится: уговорю. Кстати, где сейчас Туберозов?

— Туберозов в пекарне пары поднимает. По вашему указанию… Мировой парень этот Воробьев! Он ведь не только записочку, он еще десять мешков муки прислал. Вот Туберозов и подхватился… Баб ему в помощники с десяток насобиралось…

За городом с новой силой возобновилась перестрелка.

— Пошли, Бочкин! — Орлов приподнял и опустил кубанку на костлявой голове Герасима. — Выводи, Бочкин, лошадку из стойла… Заводи, поехали на войну. Выручать нужно лейтенанта.

* * *

Мартышкина отконвоировали к зданию райкома. По дороге не единожды Генка оборачивался на сопровождавших его Миколку и Бархударова, но всякий раз взгляд его взывающий натыкался на выставленный вперед, беспощадно сверкавший в руке истопника никелированный револьверчик. Бархударов хотя и путался в громоздком плаще, но глаз настороженных с молодчика не спускал. Миколка тоже был настроен весьма серьезно, даже мрачно. С племянником не разговаривал, на его попытки войти в контакт не отвечал.

В райкоме дверь «надежной» комнатки с решеткой оказалась запертой. Никто ранее не догадался отобрать ключ у Туберозова. Провели Мартышкина в соседний кабинетик. Генка сразу лег на диван, закинул связанные руки за голову.

Бархударов решил и впрямь заняться внушением. На манер того, как шаманил здесь вчера над диверсантом Орлов.

— Смех смехом, Генка, а выхода у тебя нету… Так что, сам понимаешь: вот тебе провод электрический… А вот крюк в потолке. Над лампочкой… Действуй. Потому как выхода у тебя, в самом деле, никакого нету… Нема выхода, парень.

— Так вы мне руки хотя бы развяжите… Для этого… того. Как же я со связанными-то руками под потолок заберусь? Кто мне петлю накинет?

— Развяжи ему руки, Миколка… И уходи за дверь. Ты родственник. Грешно тебе смотреть на такое… Ну, мы запираем тебя, Генка. И не тяни с энтим… Потому как, смех смехом, а выхода у тебя Мартышкин, воистину никакого нету. Сам знаешь…

— Знаю. Уходите.

Вышли. Заперли кабинетик на два оборота ключа. Миколка поставил табуретку под дверь. Сел ожидать. Когда обреченный созреет.

Бархударов чаю сварил. Стал угощать Миколку. Распарились, размякли… И вспомнили о Мартышкине.

— Как думаешь, Миколка… Захлестнется твой племяш проводочком?

— Ни в жисть! Это така паскуда, така ехидна! Зря товарищ Орлов не израсходовал его сразу…

Поскучали еще с полчаса. Затем решили проверить, повесился ли Генка. И тут — жахнуло! Дом подпрыгнул. Стекла посыпались. Именно в этот момент и произошел тот могучий взрыв, о котором в городке будут помнить даже после войны, после тысяч разнообразных взрывов и выстрелов. А сейчас ни Бархударов, ни тем более Миколка не могли знать, что лейтенант Воробьев наконец-то поднял на воздух свой бомбосклад.

Пережив испуг, принесенный взрывом, все-таки захотели проведать Генку. Отперли дверь и… рты поразевали! Никого в кабинете. Бархударов даже под диван полез проверять. Хоть шаром покати. По комнате ветер гуляет. Стекла в раме выбиты. Наверняка взрывом выдавило.

— А вы говорите — захлестнется! Утек Генка!

— Смех смехом, а нету… Что делать будем? Товарищ Орлов ой не похвалит нас за такое караульство…

В разбитое окно долетели разрозненные выстрелы. Иногда, словно в приступе кашля, заходился пулемет очередью. Стреляли со стороны аэродрома.

Еще минут десять побегали для утешения сердца вокруг дома, пошарили в огороде, в сараюшке… Но не таков Генка, мерзавец, чтобы под кустом сидеть да ожидать, когда его сызнова схватят.

* * *

Тем временем Орлов вывел из сарая полуторку, усадил рядом с собой Герасима Бочкина, и они, серьезные, молча и решительно помчались на выстрелы по дороге к аэродрому.

Не доезжая лесочка, за которым простиралась поляна со взлетной полосой, повстречали рядом с недвижной полуторкой, привозившей в город муку, рядового Лапшина. Шофер с головой окунулся в двигатель, пытаясь завести машину.

— Что скажешь, Лапшин? — приветствовал знакомого бойца Орлов. — Где сейчас лейтенант? Что там происходит?

— Десант! Немцы свалились… Наши диспетчерскую удерживают. А также казарму. Правда, немцев не ахти сколько… Взвод, от силы — два. Но склады они захватили. Наши их не подпускают ближе… Мы там два пулеметных гнезда еще летом оборудовали. Теперь вот и пригодились. В одном доте у нас крупнокалиберный пулемет, с бомбовоза снятый. Слышите?! Та-та-та?! Это он заколачивает!

— Вот что, Лапшин… Живо с нами! Залазь в кузов. Попытаемся разведать… С другой стороны. Гляди в оба там с верхотуры. И чуть что — стреляй на опережение, если врага обнаружишь. Может, нам в тыл удастся зайти к ним… Эй, друг! — потревожил Орлов солдата-шофера, шлепнув его несильно по ягодице. — Вылазь, друг! Давай-ка теперь жми к лейтенанту. Своим ходом. Скажешь, что мы здесь и пытаемся пугнуть немцев с тылу…

Перед самым лесочком с шоссе, в обход леса, соскальзывала сухая проселочная дорожка с песчаным покрытием. Туда, по ней и поехали. По этой дорожке.

…Бочкин потом рассказывал:

— Обогнули мы, гыхм, рощицу, и только пешим собрались иттить — вдарили по нас из кустов! Ну, мы залягли покамест… У меня револьвер, у товарища Орлова тоже револьвер. И автомат без патронов. У бойца Лапшина десятизарядка. Расползлись для начала в разные стороны. Так товарищ Орлов приказал. В деревьях светлеть начало — значит, к полю пролезли… И тут мы немцев увидели! В зеленой, значит, ихней, гыхм, форме все, как один! Смотрю, а справа от меня товарищ Орлов — шпок, шпок! Из револьвера. И в рост встал. Кинулся к немцам, а их двое тут всего лежало… Один уже, гыхм, на боку и ногами сучит. Я тоже туда палить! И Лапшин поддержал — с левой стороны очередью стрекотнул. Вот тут и… приподняло меня. Приподняло и об осину как шваркнет… Думал — надвое переломлюсь… В самое, значит, это время лейтенант свой склад с бомбами уничтожил. А там и пошло… Горючка огнем взялась… Некоторые бомбы, что, гыхм, ввысь закинуло, падать стали и рядом взрываться. Лесок загорелся со всех сторон. Не знаю, как я выполз оттуда, обгорелый весь…

Орлов из той заварушки назад в город так и не вернулся. Немцев с аэродрома в тот день выбили. Лейтенант всю округу обшарил. Герасима в лесочке живым, правда поджаренным, подобрал. Лапшина — и вовсе мертвым. А сам Орлов как сквозь землю провалился. То ли сгорел без остатка, то ли немцы его схватили, что мало вероятно. То ли еще что… А что — как раз и неизвестно.

На другой день лейтенант колонну из оставшихся машин собрал, погрузился и через городок к Москве направился.

«Теперь я полное право имею отходить… — соображал он про себя. — В соприкосновение с противником вошел? Вошел. Приказ такого рода был? Был. Чего теперь ожидать? Нечего». И дал команду: заводить машины.

В это утро опять выпал снег и держался до вечера. Белое шоссе выбегало из городка, растворяясь в полевых далях. А там, куда оно убегало, в направлении Москвы еще до рассвета начала свою кровавую работу мясорубка войны… Фронт ожил и не утихал до глубокой ночи.

Проезжая городком, Воробьев обратил внимание на очередь возле магазина-полуподвальчика. Того самого, где Мартышкин с Миколкой не поделили повидло.

В толпе лейтенант различил Бархударова в брезентовом негнущемся плаще до пят. Решил с ним поздороваться, а заодно и попрощаться.

— Здравствуйте… А мы уезжаем. Случайно товарища Орлова не видели?

— Уезжаете? — сморщился Бархударов, и было не ясно, смеется он над Воробьевым или злится на него. — Уезжайте, дорогуша… Смех смехом, а никто вас не держит теперь. И что же это вы спрашиваете о товарище Орлове? Вам, лейтенант, лучше знать, где теперь товарищ Орлов. Вы его взорвали, вам, стало быть, и виднее, где он в данную минуту… мертвый лежит…

— Это еще доказать нужно! Что я его взорвал. К тому же — никто его туда не просил… Под взрыв. Сам он туда и заехал. Можно сказать, добровольно… И бойца мне погубил. Красноармейца Лапшина. А вы бы на моем месте разве не так поступили? Немцы территорию склада заняли, по нам из пулеметов поливают… А мне — рукоятку повернуть, и все они к чертовой бабушке полетят! Вы бы не повернули?

— Ладно, езжай, подрывник… Такого человека угробил. Эх! — Бархударов переложил из кармана в карман пачку индийского чая, принесенную для товарища Орлова, еще раз невесело посмотрел на лейтенанта и засобирался идти прочь. В очереди за хлебом загалдели бабушки. Прошел слух, что будут не по кило отпускать, как с утра выдавали, а только по семьсот граммов.

Из полуподвального помещения магазина наружу поднялся Туберозов в белом халате. От усердия он давно уже вспотел и раскраснелся, но выражение лица имел довольное.

— Товарищи! Прошу внимания. Прежде всего, успокойтесь. Хлеба всем хватит. Обещаю!

— Говорят, быдто теперь по семьсот грамм?

— А детям сколь? А старым?

— Ти-их-ха! Прошу внимания. Хлеб отпускается всем поровну. Прекратить прения… Не укрощать же мне вас… Всем поровну! И детям, и взрослым. Больным и здоровым. Умным и глупым. Хорошим и плохим. Всем, всем, всем! У нас такое правило, драгоценнейший! — обратился он уже непосредственно к старичку в лаптях, за которого держалась ветхая старушка Евдокия, вышедшая со своим дедом из лесу на шум войны.

Туберозов несколько красовался. Ему было приятно доставлять людям счастье, то есть хлеб…

Забравшись в кабину груженой трехтонки, лейтенант Воробьев, не оглядываясь, выехал из города.

Впереди машины, как на раскатанном рулоне белой бумаги, отчетливые, мельтешили следы одной пары человеческих ног. Лейтенант попросил шофера ехать потише, а затем и вовсе остановил колонну. Вышел на дорогу. Асфальт там, где прежде ступали большие мужские сапоги, смотрел из протаявшего снега черными окошками следов. Кто-то еще ночью вышел из городка и теперь продвигался впереди колонны.

Воробьев торопливо забрался в кабину. Поехали шибче. Лейтенант надеялся догнать уходящего где-нибудь за очередным поворотом шоссейки. Но так и не догнал…

1977




Загрузка...