Пьер Жиль Предисловие

И в самом деле, Боже мой, для чего она нужна — свобода? Зачем существуют свободные или слывущие свободными страны — Франция и ее европейские сестры, для которых идеал свободы составляет главное наследие христианских народов старой Европы?

Приписываемая Ленину острота, давшая название сборнику последних лекций Бернаноса, может показаться не такой уж актуальной в сегодняшнем мире, ведь демократические свободы худо-бедно прокладывают себе путь, хотя и остаются еще на земле обширные пространства, где под разными личинами царит рабство, недовольных бросают в тюрьмы, массы людей подвергаются идеологическому или экономическому гнету. Но так ли реальна свобода, которой мы наслаждаемся? Разве мы не видим, как день ото дня усиливается власть государства, а технократия все глубже внедряется в нашу повседневную жизнь? Трудно не заметить миллионов отверженных, они — продукт нашего общества: для них (банально об этом напоминать) некоторые весьма конкретные свободы, в том числе свобода покупать, оборачиваются иронией. Действительно, в конце концов, для чего нужна свобода? Это роскошь… Именно так формулировался вопрос уже в 1945 году, когда Европа, победив нацизм, могла считать себя свободной от тоталитарного кошмара. Вопрос стоял именно так, с той оговоркой, что Бернанос был единственным — да, единственным, кто его поставил.

28 июня 1945 года писатель возвращается на родину, отвечая на настойчивый личный призыв генерала де Голля. Бернанос прожил восемь лет в Бразилии: он эмигрировал в сентябре 1938 года, в преддверии Мюнхенского сговора, считая атмосферу Франции нестерпимо удушливой для любого, кто свободно мыслит и стремится свободно выражать свои мысли. Но легче ли дышится во Франции 1945 года, освобожденной от немецкого присутствия и лжи вишистов? Бернанос задумывается над этим еще до возвращения в Париж. Вскоре он замечает в выражении лиц, словах, поведении соотечественников пугающий отпечаток пережитых лет. Имя этому состоянию духа — сделка с совестью. Такова суть всем известной «системы В» («выкручивайся как знаешь»), черного рынка, чисток, когда, смывая позор, вымещают его на избранных жертвах — ведь их вина доказана! Если это женщины, им бреют головы, если это двадцатилетние парни-полицейские, их отправляют на виселицу. Повсюду витает душок подлой трусости. Сквозь какую же стену предстоит пробиться слову, которое стремится лишь исполнить призвание всякого слова — просто сказать правду!

Ибо речь идет о правде — резкой, так как она звучит в изолгавшемся мире, где с помощью хитрых уловок, при поддержке многоголосой пропаганды прикрывают каким-нибудь благовидным предлогом самые мерзкие деяния: например, во время Гражданской войны в Испании религиозный мотив использовался для свержения законного режима и расправы с тысячами несчастных, чья вина сводилась к непосещению церкви. Бернанос знает, чего стоит восстать против такого лицедейства: в 1937 году им написаны «Большие кладбища под луной». В мае 1940 года он узнает также, чего стоит стране десятилетие грез, навеянных сиренами национализма: до сотрудничества с Гитлером остается лишь один шаг, и разгром заставляет переступить черту. Находящийся в изгнании писатель вновь вступает в борьбу. Окончательно отказавшись от романного творчества, он превращает перо в оружие. Выступления в крупных бразильских газетах — свидетельства непримиримости, гнева и надежды — делают Бернаноса вдохновителем французского Сопротивления. Рассеять лицемерную двусмысленность петэновской[2] политики, пробудить национальное сознание, возродить надежду — таковы цели, достойные этого борца. Во Франции 1945–1948 годов всё совсем иначе. Теперь зло невидимо для простого глаза! Конечно, его сразу распознали отдельные прозорливые свидетели — Камю, Шар: это провал Освобождения, обманувшего ожидания. Бернанос надеялся, что Освобождение Франции поднимет все силы духа против современного мира, который ни во что не ставит человеческую свободу и даже человеческую жизнь, так как одержим производственной гонкой и жаждой власти. Но что видит писатель? Даже на его родине этот мир возвращается на круги своя, как будто ничего не произошло… Казалось бы, налаживание экономики, реконструкция, установление новых структур управления в разрушенной стране — работа самая невинная? Но что станет с делом справедливости и возмездия после великого коллективного отступничества? Кого по-настоящему заботит место Франции в мире и, в первую очередь, судьба старой колониальной империи, которая поддержала страну в борьбе, а теперь рискует развалиться на куски из-за того, что та не принимает всерьез своих обязательств перед ней (вспомним знаменитую «Браззавильскую речь»[3])? Территория освобождена, размышляет Бернанос, но что происходит с душами людей? Казалось бы, гитлеровский тоталитаризм разгромлен, но разве умер дух тоталитаризма? Разве граждане, ликующие оттого, что им возвращены выборы и референдумы, свободны от государства — послевоенного государства, чья власть безраздельна, пусть это и не слишком заметно? Не перекрасились ли попросту поклонники диктатуры, предпочтя соблазну фашизма мираж марксизма? В самом деле, как раз тогда парижская интеллигенция бросается в объятия сталинского коммунизма, благочестиво закрывая глаза на существование по ту сторону железного занавеса огромных лагерей, где гибнут те, кто сохранил свободный ум, кто сопротивляется диктатуре партии… Как пробить стену молчания? Как обличить — снова — тайную внутреннюю готовность людей подчиниться духу капитуляции, объединяющему раба и поработителя, духу, который теперь маскируют красивые слова «демократия», «социальная справедливость»?

Этой отнимающей все силы борьбе Бернанос посвящает последние три года жизни. Он работает с непреклонной решимостью: «Завтра, как и вчера, здесь, как и в Бразилии, — пишет он 27 декабря 1945 года, — я буду говорить для тех, кто не хочет быть обманутым и не путает иллюзию с надеждой». Журналист, лектор — он использует любую трибуну: от «Combat» до «Figaro», а также «La Bataille», «Carrefour», «L’Intransigeant», выступает перед самой разной аудиторией во Франции, Швейцарии, Бельгии, Северной Африке. Разумеется, для Бернаноса статьи и лекции — средство обеспечить себя и семью, таков закон писательского ремесла, тем более если перо — единственный источник существования. Перо кормит, но взамен отбирает жизнь. Писатель поистине исторгает эти страницы из своей души, порой на них ложится тень приближающейся смерти. Если говорить только о лекциях, они могут показаться не столь значительными, как статьи, где блещет талант полемиста, которым Бернанос быть не хотел. В лекциях порой дышит энергия, вихрь неподдельной страсти (правда, стремясь заразить ею слушателей, автор не скупится на всевозможные приемы), в другие моменты ход рассуждений как бы замедляется: похоже, зло противится анализу, увертывается, находя тысячи отговорок, и приходится упорно опровергать их одну за другой. Необходимо еще приспособиться к слушателю, последовательно уводя его от готовых схем мышления. Требуется время и немало усилий, чтобы вернуть зрение этому слепцу, которого стараются держать в шорах невероятно активные силы конформизма (государственная пропаганда среди них, пожалуй, наиболее откровенна). Изменения темпа особенно привлекают внимание в двух первых «лекциях», смонтированных Альбером Бегеном из многочисленных фрагментарных вариантов двух больших лекционных циклов, прочитанных с декабря 1946-го по весну 1947 года. Местами здесь заметно и некоторое многословие. Эти два текста, такие как есть (и нельзя не восхищаться изобретательностью и скрупулезной строгостью работы Бегена), вместе с двумя последующими дают нам возможность приобщиться к поздним размышлениям писателя, который в открытом противостоянии пытливо всматривается в современный ему мир, — вернее, назвать этот мир нашим.

«Четыре большие пламенные речи о бедствиях нашего времени» — так определил Альбер Беген четыре из пяти текстов, опубликованных им в 1953 году. Именно в таком свете и нужно их воспринимать: Бернанос не повторяет, он переписывает, заново формулируя то, что не дает покоя. Как в композиции, так и в плане анализа различия между ними существеннее, чем может показаться поначалу.

Первая из «лекций», если мы согласимся так их называть, развертывается под знаком надежды и борьбы. Лектор формулирует парадокс: упадок, переживаемый страной, дает ей исторический шанс. Она пала, потерпев самое тяжкое в своей истории поражение, но, возможно, благодаря этому миллионы людей, ее далеких друзей в Латинской Америке или где-то еще, яснее поняли, какое место занимает она в мировой истории, в их сознании. Унижение причиняет ей страдания, но без страдания нет искупления. Техника и человек вступили в беспощадную борьбу, но, по сути, Техника черпает силу в том, что ее пособником выступает аппетит самого человека. Однако скрытая схема доказательства, связанная с логикой лекции, основана на подчеркнутом неравенстве представленных сил.

Благодаря технике современное государство получает самый невероятный инструмент власти — о таком не смел мечтать ни один тиран от начала времен.

Его возможности безграничны — это «колоссальная машина пропаганды». На карту поставлено все: техника «может уничтожить человечество, может довести его до такой глубокой деградации, что оно потеряет право называться разумным». Против — в представленной здесь диспозиции — не выступает никто, почти никто. Французская мысль постепенно «уступила» давлению противника. И французы, за исключением «горстки» сопротивленцев, павших в бою, давно уже стали всего лишь «массой», поддавшейся самоубийственному соблазну, легкой добычей для того, кто пожелает ее взять… Тем не менее одинокий голос лектора произносит свой символ веры, почти отчаянное чистое утверждение: «Но мы уже знаем, что французская мысль не капитулирует». Логическим завершением становится призыв к сопротивлению и к победе, вопреки едва ли не очевидному сценарию.

Вторая «лекция», составленная почти в то же время, отличается от первой и тональностью, и системой аргументации. Она более мрачная, здесь зло предстает во всем его размахе и глубине: «Все человечество больно». Речь идет о недуге духовном — и самом тяжком: об утрате духа свободы. Не стоит возлагать всю вину на разрушившие мир диктатуры, корни зла глубже, и в действительности за него в ответе общество техников, симбиоз государства и треста, который прекрасно приспособился к демократии, но преследует только одну цель: установить мировую политическую диктатуру путем диктатуры экономической. Этот принцип порабощения личности, извращая ее духовные основы, предельно жесток: он объясняет не только душу палача, носителя тоталитарной власти, но и душу на все согласной жертвы, находящей для себя алиби в непротивлении. Мы видим, что, хотя общий план и приемы в целом схожи (гиперболизация противника, дисквалификация признанных героев, идет ли речь о Франции, католиках или призыве к мобилизации), лектор достигает здесь убедительности другими средствами. Слушателю предлагается взглянуть прямо в глаза чудовищу, которое само испытывает страх: оно чувствует себя сильным, запугивая, отравляя исподтишка, но открытый бой не для него.

В первой версии, можно сказать, субъект отсутствует, во второй он обесценивается. В обоих случаях обозначено пустующее место, предоставленное в распоряжение слушателя (дважды возникающий силуэт генерала де Голля в четвертой части первой «лекции», кажется, выполняет эту функцию указания на некое свободное пространство). Третий вариант, где схема действия драматически перевернута и само зло превращается в субъект желания, воплощен в лекции, прочитанной в Сорбонне 7 февраля 1947 года. Бернанос озаглавил ее «Революция и свобода» (заменив заранее объявленное название «Демократия и революция»).

Эта лекция, менее тщательно проработанная с точки зрения формы (вероятно, Бернанос сочинял ее в спешке), развертывается в основном в двойной плоскости, социолого-психоаналитической, как сказали бы сегодня. Использование этих терминов требует осторожности, ведь взгляд лектора (он сам это подчеркивает) по-прежнему остается взглядом писателя, который к тому же рассматривает события истории сквозь призму христианской концепции человека. Так или иначе, с одной стороны, Бернанос анализирует эволюцию машинного производства, «проституированного» спекуляцией, а затем присвоенного государством, с другой — исследует духовные корни капитуляции личности перед соблазном механики — своего рода наркотика. Из этого двойного анализа следует, что вот уже более столетия человек, пользуясь машинами, утратил инициативу. Игру ведет мир техники, извращенный, в свою очередь, властью денег: он делает с индивидуумом все, что хочет, внедряясь в глубины его разума. Но чего он хочет? Такова отправная точка олицетворения, которое проходит сквозь весь текст, постепенно обгоняя простую диалектику, олицетворения технической цивилизации и — более глобально — современный мир. Вот он, монстр техники, колосс, овладевающий нашим мозгом с намерением «вскоре, быть может, заполучить человеческий материал, созданный для него, приспособленный к его нуждам». Он «хочет», «требует», «боится». «Он не терпит возражений», а главное — «он велит, приказывает, неотступно требует производить, дабы не оставлять нам времени на размышления». Его союзник — наша покорность, он и не ждет от нас ничего другого. Его противник — наш отказ, если у нас еще хватит мужества и воли отказаться… Он хочет завладеть планетой, если только в приступе delirium tremens не уничтожит себя, а вместе с собой и человека (в таких делах он непревзойденный мастер). Слушатель, читатель чувствует себя на месте противника рокового героя, он поставлен в ситуацию чрезвычайную.

Четвертая лекция, самая длинная (Бернанос прочел лишь около двух третей написанного) и наиболее продуманная, по времени предшествовала трем другим: она читалась на Международных Женевских встречах 1946 года, посвященных теме «европейского духа». В ней мы уже находим все темы, с которыми успели бегло ознакомиться, но здесь автор развивает их наиболее полно и, так сказать, с особым накалом. Воображение романиста, тонкость диалектика, сила визионера, сплавленные воедино, превращают это выступление в необыкновенную пророческую речь, проницательность и смелость которой особенно поразительны сегодня, когда вчерашние иллюзии в значительной мере рассеялись. Опровергая один за другим аргументы, с помощью которых современный мир успокаивает своих адептов (пресловутых «дураков», ничего не видящих и верящих всему, что им рассказывают), лектор пытается убедить аудиторию, а через нее — человечество, в том, что над миром нависла угроза и что катаклизм 1940–1945 годов и взрывы в Хиросиме и Нагасаки — лишь отдаленный намек на эту угрозу. Здесь преобладают тревога и страх, но юмор не сдает своих позиций. И сразу же, будто масштабы угрозы этого требуют, яснее вырисовывается то, что мы назвали местом субъекта: «Мир спасут только свободные люди. Нужно создавать мир для свободных людей». Удивительно и знаменательно, что это место предназначено для двоих: его занимают — бок о бок — человек будущего, герой завтрашнего дня, и сегодняшний слушатель или читатель.

Четвертый текст, как уже говорилось, создает атмосферу страха, дышит священным трепетом смерти, и в этом его убедительность. Между тем тональность последней лекции, «Наши друзья святые», совсем иная, в ней слышны ноты уверенности и надежды. Приправленная чудесным юмором, пронизанная своеобразной нежностью, она напоминает о том, что и в самые мрачные периоды истории последнее слово принадлежит не смерти. И здесь тон лектора столь же убедителен. Такова сила устного слова, пусть дошедшего до нас в письменной форме: оно глубоко задевает за живое, и то, что однажды было произнесено в доверительной беседе или в страстной защитительной речи, с годами все шире разносит звонкое эхо.

Перевод Н. В. Кисловой

Загрузка...