ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Каждый вторник в утренние часы можно звонить в радиостудию. Вообще радио, если пользоваться ученым языком, является средством односторонней связи, но по вторникам слушатели могут сами принять участие в процессе коммуникации. Они могут по телефону заказать музыкальную запись, которую им хочется послушать, а затем им предлагается ответить на вопрос ведущего, и кто сумеет дать правильный ответ, тот выигрывает любимую пластинку. Это способ активизировать радиослушателей, чтобы они не просто сидели дремали у приемника: в одно ухо вошло, из другого вышло. И хотя передача длится всего сорок пять минут и позвонить успевает не более десятка человек, все же это попытка претворить в жизнь установку Положения о радиовещании, гласящую, что передачи должны быть разносторонними и носить культурно-просветительный характер.

«Позвоните на радио» — так называется эта передача, и ведет ее Ельберг. Он славный человек, Ельберг, он относится к людям с симпатией и разговаривает с ними приветливо и просто, нисколько не важничая.

— Здравствуйте, здравствуйте, фру Есперсен, — говорит он. — Так вы из Нёвлинга, это ведь как будто недалеко от…

— От Ольборга, — подхватывает фру Есперсен, — это южнее, в десяти километрах.

— Да, да, верно, — говорит Ельберг, который впервые слышит о Нёвлинге, — как там сейчас погода под Орхусом?

— Под Орхусом? — повторяет фру Есперсен несколько обескураженно. — Это и есть то, что я должна отгадать?

— Ну нет, — смеется Ельберг, — так легко вы не отделаетесь. Нет, это я просто вообще интересуюсь, какая сейчас погода под Орхусом.

— Но я понятия не имею, — лепечет фру Есперсен, — у нас под Ольборгом…

— Да, да, как там у вас в Нёвлинге?

И фру Есперсен рассказывает о погоде в Нёвлинге. Она просит сыграть для нее «Старую мельницу», и Ельберг спрашивает, почему она выбрала эту вещь.

— Потому что она мне нравится.

— Ну а все-таки, чем она вам нравится? — не отстает Ельберг.

Фру Есперсен мнется, не зная, что ответить, но Ельберг все же как-то ухитряется поддерживать беседу. Он мастер разговаривать с людьми, и это его заслуга, что передача пользуется такой популярностью. Радиослушатели во всех уголках страны знают и любят Ельберга, и, как только начинается передача, телефоны в студии звонят не умолкая, но времени хватает самое большее человек на десять, и каждый вторник тысячи слушателей разочарованно вздыхают, так и не дозвонившись Ельбергу. В следующий вторник они снова и снова набирают его номер, и так некоторые лет по пять тщетно пытаются прорваться к Ельбергу, а когда им вдруг повезет, они приходят в такое замешательство, что слова из себя выдавить не могут, и Ельбергу приходится пускать в ход все свое искусство, чтобы заставить их разговориться.

— Так вы, стало быть, домашняя хозяйка, — говорит он, — и что же вы сейчас делаете?

— Я разговариваю с вами.

— Ну да, конечно, — говорит Ельберг, — но перед этим-то вы, вероятно, чем-то занимались, пылесосили или…

— Я окна протирала, — сообщает фру Есперсен.

— Тоже нужное дело, — замечает Ельберг, — да, в домашнем хозяйстве хлопот не оберешься.

Самое страшное — это вопросы, они бывают довольно-таки заковыристые, а попасть впросак, ответить неправильно — приятного мало, ведь чуть не вся страна тебя слышит.

— Теперь, пожалуйста, слушайте внимательно, — говорит Ельберг, — я вам назову четырех представителей животного мира, а вы мне скажете, кто из них лишний в этом ряду. Итак, животные следующие: воробей, белка-летяга, жираф и летучая рыба.

— Как, как? Я не поняла.

И Ельберг еще раз терпеливо объясняет, в чем состоит задание, и снова перечисляет животных.

— Летучая рыба, — говорит фру Есперсен после долгих раздумий.

— Нет, ответ, к сожалению, неправильный, правильный ответ — жираф, потому что только он не летает.

— Жираф? — озадаченно переспрашивает фру Есперсен, до которой, по-видимому, так и не дошло, в чем же суть вопроса.

— Такая досада, — участливо говорит Ельберг, — ну ничего, зато мы сыграем для вас вашу любимую «Старую мельницу», всего вам хорошего и спасибо, что позвонили.

— Всего хорошего, господин Ельберг, — говорит фру Есперсен, и по ее рассеянному тону слышно, что она все еще пытается сообразить, что же там такое было с этим жирафом. Сомнительно, чтобы «Старая мельница» доставила ей большое удовольствие.

Ельберг огорчен, что слушательница не отгадала. Он славный человек и не любит расстраивать людей, ну и опять-таки, если неправильных ответов окажется слишком много, начнут поступать жалобы от слушательских клубов, союзов предпринимателей и политических партий, что, мол, вопросы чересчур трудные. И тогда дело передадут на рассмотрение в Совет радио и в Отдел программ и у Ельберга могут быть неприятности: он рискует получить выговор с указанием на необходимость сделать вопросы более легкими, чтобы простые люди тоже могли на них ответить. Да, Ельбергу много чего приходится принимать в расчет.

Чаще всего ему звонят люди одинокие, которым не с кем словом перемолвиться, а им так нужно, чтобы их выслушали, вот они и обращаются к Ельбергу, хотя нередко несколько лет вынуждены ждать, пока можно будет излить душу. В большинстве своем это женщины, домашние хозяйки, которые целыми днями толкутся по дому одни с пылесосом и половой тряпкой в руках; чтобы сделать свое существование хоть чуточку более содержательным, они звонят в радиостудию. Но изредка в трубке раздается и мужской голос.

— Здравствуйте, господин Ельберг, с вами говорит Могенсен, торговец из Вальбю.

— Вальбю — это в Копенгагене, — с гордостью уточняет Ельберг.

— Совершенно верно, — говорит торговец.

— Как там сейчас погода в Вальбю?

Выясняется, что в Вальбю накрапывает дождь, но Ельберг убежден, что он скоро пройдет, это, по всей вероятности, случайная тучка. Он спрашивает, что Могенсен хотел бы послушать, и торговец просит сыграть «Панталончики любимые мои», песенка нравится ему своей бодростью и оптимизмом — нынче это нужнее всего.

— Я вот не могу понять, почему вы ничего такого по телевидению не передаете. Почему обязательно нужно показывать что-то до того заумное и унылое, что нам, простым людям, и не ухватить, в чем там смысл. Нам бы нужно попроще, повеселей, чтобы развлечься и отдохнуть, а забот да печалей у нас у самих хоть отбавляй.

— Да, да, — Ельберг явно предпочитает не касаться качества телевизионных программ, — в наши дни нелегко держать собственную торговлю.

— Еще как нелегко, уж я-то знаю! — И тут Могенсена прорывает, и он не может остановиться, говорит и говорит. О мелких предпринимателях и трудностях, которые они переживают, о гигантских супермаркетах, вырастающих повсюду как грибы после дождя; и каково всю жизнь гнуть спину, собственным горбом выбиваясь из нужды, а теперь, в его возрасте, слишком поздно начинать все сначала; и государство должно бы оказывать поддержку, а так что хочешь, то и делай… Все это, видно, давно наболело, но торговцу не с кем было поделиться, и вот теперь его жалобы выливаются на Ельберга, а тому не остается ничего другого, как вставлять в подходящих местах «да, да» или «подумать только». Он хорошо понимает Могенсена, попавшего в тяжелое положение, и ему очень жаль его прерывать, но время-то идет, пора уже задать ему обязательный вопрос, между тем торговец настолько поглощен собственными проблемами, что слова Ельберга с трудом доходят до его сознания и, когда тот спрашивает, что такое аметист — животное, драгоценный камень или же цветок, — он никак не может сосредоточиться и в конце концов отвечает, что цветок.

— Вот ведь досада, — с сожалением говорит Ельберг, — ну ничего, сейчас мы сыграем для вас «Панталончики любимые мои», и желаю вам удачи и всяческих успехов.

— Спасибо, что вы меня выслушали, — благодарит торговец, и Ельберг с ходу отвечает, что это же его работа, ему за это деньги платят, но тотчас спохватывается: он ведь знает, слушателям всегда неприятны разговоры о том, что сотрудники радио получают деньги за свою работу, это лишний раз напоминает им о непомерно высокой и беспрерывно растущей плате за радио.


Много лет тому назад жил да был лавочник, которого угораздило что-то такое изобрести — и это его погубило. Он продал магазинчик и вложил все деньги в свое изобретение, но ничего путного не получилось, и он потерял все, что имел. Да, вот так оно и бывает. А теперь его преемник сидит в задней комнате магазинчика и слушает передачу «Позвоните на радио», в которой для него исполняют «Панталончики любимые мои». Он ляпнул во всеуслышание, что аметист — это цветок, и не может себе простить, что на него нашло затмение и он сморозил такую чепуху, ведь в самом-то деле он прекрасно знает, что такое аметист. И не оттого он злится, что ему не досталась эта пластинка, у него все равно нет проигрывателя, но передачу слушало множество людей, а он так постыдно сел в лужу. Кому же приятно публично сесть в лужу, лавочник злится и сам не рад, что позвонил на радио.

У нашего лавочника и так-то неприятностей выше головы, времена стоят тяжелые, причем уже давно, а тут еще месяца два назад недалеко от его лавки открылся огромный супермаркет, и это уже сказалось на его торговле. Она с каждой неделей сокращается, и, если не произойдет решающих изменений, недалек тот день, когда он будет вынужден закрыть свой магазин. Ведь это же безобразие, власти должны бы вступиться за мелких предпринимателей, быть может, запретить строить магазины размерами больше определенного стандарта или еще что-то сделать, им виднее. Не то чтобы лавочник Могенсен был сторонником государственного вмешательства в торговые дела, напротив того, он либерал и сторонник свободного предпринимательства, но должен же быть какой-то предел, и подобно тому, как есть закон, устанавливающий часы работы магазинов, чтобы никто не торговал в любое время суток, отбивая доходы у других торговцев, можно было бы принять закон, предусматривающий ограничения для супермаркетов, полагает лавочник. Он, конечно, либерал, но отнюдь не анархист.

В магазин входит покупатель, лавочник знает его, это один из его должников, ради приличия он время от времени заглядывает и покупает какую-нибудь мелочишку. А сам между тем потихоньку ходит в новый магазин, лавочник однажды поймал его с поличным, когда тот тащил продукты в большой полиэтиленовой сумке с фирменным знаком супермаркета. Он явно чувствовал себя неудобно, глупо улыбался и плел какой-то вздор, что, мол, хотел только посмотреть, чем они там торгуют.

— Вы и покупки сделали солидные, — заметил тогда в ответ лавочник.

Покупки? Ну, раз уж он туда зашел, так решил заодно и купить, что нужно. Но это просто так, в порядке исключения, а вообще ноги его больше там не будет, Могенсену опасаться нечего, он его лавку ни на что не променяет.

Покупатель виновато оправдывался, но не может же Могенсен запретить ему покупать продукты в новом магазине, хоть этот человек и задолжал ему деньги. Лавочник знает, большинство остальных его покупателей тоже ходят теперь в супермаркет, а к нему забегают, если очень торопятся или если забыли там что-нибудь купить, однако все они упорно делают вид, будто побывали в новом магазине всего разок, просто из любопытства. Да что там говорить, никому не запрещается покупать продукты в супермаркете, хоть лавочнику иной раз ужасно хочется, чтобы был наложен такой запрет.

Покупатель, оказывается, слышал по радио, как лавочник говорил с Ельбергом, потому он, должно быть, и явился.

— Я только удивляюсь, как это вы не знаете, что такое аметист, — говорит он.

— Да знаю я прекрасно, — возражает лавочник.

— А почему же вы неправильно ответили?

— Просто ум за разум зашел. Разговариваешь, а в голове все время вертится, что твой голос звучит сейчас по радио, и от этого совсем перестаешь соображать.

— И правда, наверно, чудно вот так говорить по радио, — соглашается покупатель, — а этот Ельберг, он, по-моему, симпатичный человек.

— Очень симпатичный.

Покупатель берет две бутылки пива, пустые бутылки он не прихватил, но обещает их занести. Лавочнику остается надеяться, что он не сдаст их по забывчивости в супермаркет, где платят по десять эре за штуку.

Не успел покупатель выйти, как входят двое новых, потом третий, и вот уже в лавке скопилось целых шесть покупателей. Все они слышали, как Могенсен говорил по радио — ну до чего же интересно!

— Нет, в самом деле, все-таки удивительно — чтобы по радио выступал Могенсен, у которого ты каждый день покупаешь продукты, — говорит один.

Остальные согласно поддакивают, в их жизни произошло нечто необычное, нечто, выходящее за рамки скучной обыденности. Вечером можно, сидя в кругу друзей и знакомых, сказать:

— Слыхали сегодня утром по радио, как там один не мог ответить, что такое аметист? Так это наш лавочник, я каждый день у него покупаю. Между прочим, симпатяга, каких поискать.

Нежданно-негаданно лавка ожила, дверной колокольчик то и дело звякает, покупатели входят и выходят. Все они в восторге от выступления Могенсена по радио, хоть он и запутался, отвечая на вопрос Ельберга. Это да, это вам не какой-нибудь супермаркет, вы когда-нибудь слыхали, чтобы супермаркет выступал по радио, вот то-то и оно! Давно уже торговля не шла так бойко, лавочник чувствует проблески оптимизма, быть может, все еще пойдет на лад, главное — не падать духом, проявить выдержку. Он просто испытывает временные трудности, в один прекрасный день наступит перелом и дела опять пойдут в гору, надо только, чтобы хватило сил и терпения выстоять в трудные времена.

Но уже через час-другой все входит в обычную колею. Мимолетная слава иссякла так же быстро, как и родилась, магазин пустеет, и хозяин может снова удалиться к себе в комнатушку.

Могенсен садится перекусить и берет к бутербродам бутылку пива. Он чувствует угрызения совести, пиво для него роскошь, хотя ему оно обходится дешевле продажной магазинной цены. Раньше он никогда себе этого не позволял, а в последнее время что-то распустился. Лавочник всю жизнь был бережлив, еще совсем юным продавцом он начал копить деньги, не в пример другим не тратил их на развлечения и выпивку, а откладывал, рассчитывая со временем открыть собственную торговлю. Он и девушку выбрал себе в жены такую же, как он сам, она тоже имела сбережения, и вместе у них набралось достаточно денег, чтобы купить этот магазин. В первые годы они вместе работали не разгибая спины и почти ничего не тратили на себя. Вся выручка шла исключительно на расширение и усовершенствование магазина, собственное благополучие откладывалось на будущее, когда-нибудь они пожнут плоды своих трудов.

Потом родился Хенрик, жена перестала работать в лавке, и он нанял себе в помощь одного продавца. То была прекрасная пора, пора успехов и радужных перспектив. Они смогли переехать в новую, более просторную квартиру, они приобрели машину, как другие люди, они купили себе дачный домик на северном побережье Зеландии.

А теперь вот лавочник испытывает угрызения совести из-за того лишь, что берет к бутербродам бутылку пива. Продавца он давно уже не держит, ему это больше не по карману, да и дел не столько, чтобы нужен был помощник, он и один вполне управляется. Только по пятницам и субботам, когда больше всего покупателей, приходит жена и они вместе хлопочут в лавке, почти как в те давние времена, когда они еще только начинали и были полны оптимизма. Но теперь у них нет больше оптимизма, теперь они больше не верят в успех, им не до успеха — хуже бы не стало! Пока магазин, при надлежащей экономии, еще может их прокормить, но что будет завтра — неизвестно, и по ночам лавочник лежит без сна, мысли о будущем не дают ему покоя.

Звякнул дверной колокольчик, Могенсен торопится выйти. Это дама, она пришла за пекарным порошком, и лавочник понимает: она просто забыла его купить, когда была в супермаркете, но он делает вид, что рад покупательнице и ее покупке.

— Что, пирожок решили испечь? — спрашивает он.

— Да, знаете, — говорит дама, — так вдруг захотелось испечь песочный торт.

— Я вас понимаю, — кивает лавочник, — что может быть вкуснее домашних пирогов. — Он умеет разговаривать с людьми, и они его любят, считают, что их лавочник славный человек. Но в наши дни мало быть славным человеком, чтобы держать магазин и не прогореть.

2

Когда работа причиняет человеку столько огорчений и беспокойств, ему бы хоть вечером нужно как следует отдохнуть, но по возвращении домой лавочника ждут новые огорчения. С Хенриком просто беда, у Хенрика трудный возраст, да у него всю жизнь был трудный возраст. Он сам не знает, чего хочет, вечно он кислый, недовольный, ничем на него не угодишь. Взять хоть мастерскую, куда отец устроил его учеником. До этого он несколько мест перепробовал, и все ему были не по вкусу, а теперь поступил учеником к маляру — и опять уже нос воротит, хотя всего-то проработал там месяца два.

— Черт дери, — бурчит он за столом, — такая скучища. Без конца одно и то же, одно и то же, да еще вывозишься весь в этой пакости, не могу я больше, до того опротивело.

— Нечего чертыхаться, — сердится лавочник, — и выводы делать пока рановато. Работаешь без году неделя — и хочешь, чтоб дали интересную работу!

— Да нет у них там интересной работы, подмастерья в один голос твердят: хуже ихней профессии вообще не бывает. Если б, говорят, заново выбирать, кем угодно бы стали, только не малярами.

— Какую-то профессию надо же иметь! — возражает лавочник.

— Да, но на черта мне сдалось малярное дело! — упирается Хенрик.

Лавочник не отвечает, он уже столько раз устраивал Хенрика на работу, но нет, все не по нем. «Скучища жуткая», — заявляет парень, проработав недели две.

Когда-то лавочник мечтал, чтобы Хенрик после девятого класса пошел в гимназию, окончил ее, а потом получил высшее образование. Не потому, что он питает особое почтение к интеллигенции, а уж студентов он вообще не выносит, но ведь хорошие должности достаются только людям образованным, которые действительно чему-то научились и поэтому в состоянии руководить и управлять другими людьми, теми, кому не пришлось получить образования. Но Хенрик учился неважно, говорил, что школа ему опротивела, все это одна сплошная мура, и лавочник вынужден был признать, что у его сына практически нет шансов поступить в гимназию. Тогда он решил, что на худой конец можно удовольствоваться и реальным отделением средней школы, аттестат об окончании реального отделения тоже совсем неплохая вещь, лавочник не возражал бы сам иметь такой аттестат, жаль, что для него это было недостижимо. В четырнадцать лет родители забрали его из школы и отдали в учение к провинциальному торговцу, на которого он работал бесплатно, за жилье и кормежку, да и научиться он мало чему мог, потому что был попросту мальчиком на побегушках. Но к труду он приучился, и это ему было только на пользу, а уж бросить ученье ему бы и в голову никогда не пришло, хотя у него-то были для этого основания.

Однако Хенрику и на реальное отделение попасть не удалось. Для лавочника это было тяжелым ударом, он ходил тогда в школу разговаривать, может, они все-таки примут Хенрика, если он пообещает старательно учиться.

Но нет, директор ему объяснил, что у Хенрика нет способностей к умственным занятиям, он не выказывает должного интереса к учебе и поэтому возможность поступить на реальное отделение для него исключена.

— Зачем вам непременно нужно, чтобы он поступил на реальное отделение, когда у него нет для этого данных? — спросил директор.

И лавочник пробормотал что-то такое насчет более широких возможностей, ему бы хотелось выпустить сына в самостоятельную жизнь как можно лучше подготовленным.

— Всем нам этого хочется, — сказал директор, — но ведь кто-то и у станка должен стоять.

Ну разумеется, это лавочник и без него знал, кто-то должен, конечно, стоять у станка, но почему именно его Хенрик, — и он ушел от директора раздосадованный, заподозрив, что шансы Хенрика отнюдь не возрастают от того, что его отец всего лишь мелкий лавочник. Но каковы бы ни были истинные причины, Хенрик на реальное отделение не попал, он закончил положенные девять классов и, оставив школу, оказался на распутье, не зная, чем заняться. Брался то за одно, то за другое, а теперь вот месяца два назад начал учиться на маляра, но и это ему уже надоело.

— Силы воли у тебя нет, — с горечью говорит лавочник, — вот в чем беда.

— Нет, правда, разве плохо быть маляром, — примирительно замечает фру Могенсен, — мне всегда казалось, что с красками работать до того увлекательно.

— Увлекательно, — бурчит Хенрик, — дерьма-то!

— Сейчас же перестань так разговаривать! — возмущается лавочник.

— Как разговаривать? — Хенрик непонимающе смотрит на отца.

— Так и сыплешь грубыми словечками, где ты их только набрался!

— Где, в мастерской, у нас там все так говорят.

— Меня не интересует, как говорят у вас в мастерской, — кипятится лавочник, — а дома изволь выражаться прилично!

Сразу после ужина Хенрик уходит куда-то к приятелям. Но вечер уже испорчен, и лавочник никак не может успокоиться.

— Что с ним делать, ума не приложу, — говорит он жене за вечерним кофе. — Взрослый парень, пора бы уж понять, что не век бить баклуши, без работы не проживешь.

— Хенрик еще просто себя не нашел, — утешает его фру Могенсен, — надо уж нам набраться терпения.

— Терпения, — с горечью возражает лавочник, — я всю жизнь только и делаю, что терплю, почему я должен быть терпеливей всех!

На это фру Могенсен ответить нечего, ей и самой всю жизнь приходится терпеть, но, возможно, ей терпение дается легче.

— Я поговорю с Хенриком, — обещает она, зная наперед, что не сделает этого. За последнее время она заметно сдала, не по силам ей эти раздоры, хочется одного — покоя, а там будь что будет.

Немного погодя лавочник снова начинает кипятиться, на этот раз из-за шума в квартире над ними. Не так давно туда вселилась молодая пара, оба длинноволосые, а девица к тому же в каких-то нелепых старомодных очках. Лавочник выяснил, что они студенты, у них уже есть маленькая дочка, которую они каждое утро увозят куда-то на велосипеде, по-видимому, в детский сад.

— А денежки, конечно, общество выкладывает, — говорит лавочник, — после этого удивляйся, что у нас такие налоги.

Лавочник не может понять, каким образом молодая пара ухитрилась получить эту квартиру, до сих пор в их доме жили только люди среднего и пожилого возраста, приличные люди вроде самих Могенсенов, и вдруг нате вам, этакие фрукты. Тут явно дело нечисто, без знакомств не обошлось, не место им здесь, таких нельзя селить в порядочном доме. Да ладно бы еще где-нибудь подальше, а то прямо у лавочника над головой.

Тихая и мирная жизнь кончилась с приездом этой парочки. У них вечно толчется народ, крутят пластинки, всякий джаз, или бит, или как их там еще, кошмар, а не музыка, а иной раз поднимут шум, возню — наверняка групповым сексом занимаются.

— Чтоб люди могли до этого докатиться, — говорит лавочник, — вот уж мерзопакость.

Эта самая мерзопакость частенько занимает его мысли. Одному богу известно, как, собственно, такое происходит. Лавочник вспоминает молодую соседку сверху и пытается представить себе, какой у нее при этом вид. Хотя она, конечно, ужасная страшила со своими распущенными космами и в дурацких очках, но все же в ней что-то есть, он не мог бы объяснить что, но факт остается фактом: когда он думает про их групповой секс, в центре всегда оказывается она, так и стоит у него перед глазами. Интересно, снимает она при этом очки или нет, он никак не может представить себе ее без очков.

— Придется нам все-таки принять меры, — говорит лавочник, — с какой стати мы должны терпеть этот шум!

— Что, опять они шумят? — говорит фру Могенсен. — А я и не слышу.

— Да ты помолчи и не двигайся.

Фру Могенсен застывает на месте, и тогда до нее тоже доносятся сверху какие-то звуки.

— Это они просто ходят по полу, — говорит она, — у них ковра нет, поэтому так громко слышно.

— Ходят по полу, как бы не так, — едко усмехается лавочник, — наивный же ты человек.

К счастью, наступает наконец-то время последних известий по телевидению, самые тягостные часы позади, часы между общей семейной трапезой и началом вечерних передач. Теперь лавочник сможет отдохнуть, забыть о своих неразрешимых проблемах, если, конечно, ему дадут возможность забыться. Если с экрана не обрушатся на его голову другие проблемы: беженцы, голод и нужда, разрушительные войны, валютный кризис. Они там просто помешаны на всяких таких вещах, думает лавочник, что ж, телепрограммы готовят люди ученые, им что, они могут себе позволить заниматься мировыми проблемами. А уж до чего умны, все-то они знают: кто виноват в военных конфликтах да почему нарушается валютный баланс — вот только невдомек им, что есть телезрители вроде него, Могенсена, которые собственными проблемами сыты по горло и хотят одного: часок-другой посидеть с приятностью у телевизора, забыв обо всем на свете.


Хенрик проводит время в компании молодых парней, счастливых обладателей мощных современных мотоциклов, они встречаются каждый вечер. У самого Хенрика нет мотоцикла, у него мопед, а к таким машинам у них всерьез не относятся, и он всегда оставляет свой мопед подальше от места сбора, а то еще на смех поднимут. Хенрик не единственный, у кого нет мотоцикла, в их компании есть еще двое ребят, которые, как и он, пока в ученье и зарабатывают недостаточно, чтобы приобрести настоящий мотор, да и лет им маловато, все равно не дадут водительские права. Но со временем они обязательно заимеют собственную машину, и Хенрик, конечно, тоже, а до тех пор, что ж поделаешь, придется кататься, сидя за спиной у других.

Хенрик всегда сидит за спиной у Бенни, это вожак их мотобанды, его кумир. Но вообще ездить пассажиром не очень-то интересно, и поэтому Хенрик всегда представляет себе, будто это он сам ведет мотоцикл и все лошадиные силы у него в подчинении. Через год ему исполнится восемнадцать, и тогда неплохо бы обзавестись собственной машиной, он, кажется, даже обмолвился как-то при всех, что рассчитывает к восемнадцатилетию купить себе мотоцикл, хотя сам не знает, на что он надеется. Заработки у него грошовые; даже если не тратить на себя ни эре, все равно не накопишь, сколько нужно. Вот тоже идиотство — загнать его в ученье к этому маляру, все папаша, в другом бы месте гораздо больше можно заработать, а тут только ходишь чумазый как черт и ни фига не платят. Охота была задаром вкалывать, нет, пусть отец говорит что хочет, а Хенрик скоро плюнет на все и уйдет.

Да, зрелище впечатляющее, когда десять мотоциклов один за другим с оглушительным ревом проносятся по улице, прохожие невольно оглядываются, кто с возмущением, а кто со страхом. Но, собственно, бояться совершенно нечего, ведь все мотоциклисты — приличные молодые люди, и езда на мотоцикле — просто их хобби, что ж в этом плохого. Они не бездельники, все трудятся, причем добросовестно, на работе ими довольны. А уж как проводить свободное время — это решать им самим, да и куда деваться вечерами? Дома сидеть невозможна, старики только и знают, что пялиться на экран до полного одурения, слово скажешь — лезут в бутылку. Ну, поешь в темпе и смоешься, да начнешь ковыряться в машине, чтоб она была в ажуре к вечернему выезду.

Молодые люди раскатывают по городу без всякой цели, не выбирая заранее маршрута, просто так, куда кривая вынесет. Можно, конечно, и в одиночку кататься, но это совсем не то, тут главное — компания, и опять же десяток грохочущих мотоциклов — это вам не один, разве сравнить. Пешеходы испуганно шарахаются подальше от мостовой, автомобилисты тревожно сигналят, а иногда находится какой-нибудь чудак, который заявляет на них в полицию, и полиция тщательно регистрирует жалобу, но на этом все и кончается. Полиции ведь известно, что они приличные молодые люди, правила движения строго соблюдают, гашиш не курят, в уличных демонстрациях не участвуют и камнями в голову полицейским не швыряют. Но, само собой, не следует нарушать общественное спокойствие, навлекая на себя возмущение граждан, и время от времени полиция указывает им на несколько вызывающее поведение, но никаких мер против них не принимает, да и не имеет на то оснований.

Случается, мотоциклетный кортеж останавливается перед каким-нибудь кафетерием. Красавцы мотоциклы ставятся в ряд на улице, и их мгновенно облепляет толпа мальчишек, которые с молчаливым восторгом разглядывают шикарные машины. Мотоциклисты в кожаных куртках заходят в кафетерий, берут по бутылке пива или кока-колы и сидят себе отдыхают, оживленно беседуя о лошадиных силах, о числе оборотов и количестве километров в час, а также обмениваясь впечатлениями о мотоциклетных прогулках. Впечатления связаны не с красотами природы и тому подобной мутью, а с драматическими дорожными происшествиями.

— Представляете, жму на всю катушку, сто двадцать пять, а этот идиот вдруг как…

— Я было подумал: карбюратор, а потом остановился, гляжу…

Мотоцикл — тема практически неисчерпаемая, о нем можно беседовать часами.

Иногда бывает, что за одним из столиков сидят рабочие-иностранцы, приехавшие в Данию на заработки. Какие-нибудь там евреи или турки, поди разберись, но отличить их от своих нетрудно: почти все низкорослые, черномазые и с усиками, к тому же говорят на непонятном языке. Мотоциклистам их вид действует на нервы, и они не скрывают своего раздражения, но иностранцы притворяются, будто не замечают, и мотоциклистам поневоле приходится прибегать к более доходчивым средствам. Из школьных учебников географии они усвоили, что у южан горячая кровь, а заставить эту кровь вскипеть — для мотоциклистов пара пустяков: толкануть разок, опрокинуть их стаканы, глядишь, черномазые уже взбеленились, и порою дело кончается дракой.

Хозяин кафетерия, пока возможно, ни во что не вмешивается, он тоже не питает симпатии к рабочим-иностранцам, которые возьмут чашечку кофе, рассядутся и сидят весь вечер, будто это им ресторан. Но когда баталии оборачиваются угрозой его имуществу, он звонит в полицию, и иностранцы молниеносно исчезают: они не умеют говорить по-датски и боятся, как бы их не обвинили в том, что они первыми напали на мотоциклистов.

А то еще бывает, что за одним из столиков сидит кучка длинноволосых, эти мотоциклистам тоже не нравятся.

— Здорово, девки! — кричат они им, особенно Бенни мастер их задирать, но длинноволосые притворяются, что не слышат. Они не южане, кровь у них достаточно холодная, а скандал им ни к чему. Это раздражает мотоциклистов, и они пользуются более грубыми методами, но все равно не достигают желаемого эффекта.

— Слушайте, ну чего вы к нам пристаете, — мирно говорят длинноволосые.

— Ах, ну чего вы к нам пристаете, — жеманно передразнивает Бенни.

Однако же до драки так и не доходит, эти длинноволосые просто трусят, поджилки у них трясутся. Поэтому мотоциклисты, пожалуй, все же отдают предпочтение рабочим-иностранцам, у тех по крайней мере хватает храбрости не уклоняться от заслуженных тумаков.

Хенрик не проявляет активности, когда его приятели начинают задираться, ему это как-то не по нраву. Он не чувствует неприязни к длинноволосым, у них в мастерской тоже есть один с длинными волосами, ученик, как и он, вполне симпатичный парень. Может, конечно, эти в кафетерии не такие, они и одеты по-чудному, да и без дела небось болтаются, но Хенрик, в общем-то, не чувствует вражды к людям, которые болтаются без дела, во всяком случае, он их понимает, если они считают, что лучше уж бездельничать, чем, например, учиться на маляра. Хенрику вспоминается и молодая пара, поселившаяся в квартире над ними, которую почему-то невзлюбил его отец. Они всегда так дружески здороваются.

— Привет, — бросают они ему при встрече, словно сто лет с ним знакомы.

Хенрика иной раз так и подмывает остановиться и поболтать с ними. Папаша утверждает, что они занимаются групповым сексом, но Хенрику что-то не верится. А хоть бы и правда, что ж тут такого, он и сам бы не прочь как-нибудь при случае принять участие. Он еще этого не пробовал, да он, собственно, и вдвоем-то ни разу не пробовал, все равно же надо когда-то начинать, так почему бы не начать прямо с этого, один черт.

Сегодня в кафетерии задирать некого, нет ни иностранцев, ни длинноволосых, приходится убивать время разговорами про карбюраторы и свечи, и Хенрик тоже изредка пытается вставить слово, но что он смыслит, пассажир с заднего сиденья, его слова никакого веса не имеют. Потягивая кока-колу, он слушает их болтовню и мечтает о том дне, когда он тоже заведет себе мотоцикл и сможет говорить с ними на равных. Но мотоцикл стоит немалых денег, а чтобы зарабатывать деньги, нужно освоить какую-нибудь профессию. Хенрик и осваивает сейчас профессию: он учится на маляра, у него даже волосы краской заляпаны и голова болит от ядовитой вони. Работа отвратительная и скучная до ужаса, она ему уже опротивела, а чтоб всю жизнь ею заниматься — нет, на это он не способен.


Лавочник Могенсен смотрит телевизор. Вечер выдался удачный, есть что посмотреть простому человеку, нынче это редкость. Показывают американский детектив, правда, лавочник не знает американского языка, но на экране есть надписи по-датски, так что все понятно.

— О. К. Batman, — говорит гангстер своему шефу.

И на экране дается перевод: «О’кей, нехороший человек»[1].

Лавочник наслаждается, фильм легкий и занимательный, всего с одним убийством, можно на какое-то время отключиться, забыть о делах, всяких там супермаркетах и изо дня в день уменьшающейся выручке.

После фильма он выпивает бутылку пива, одну-единственную, чтобы лучше спалось. Он всю жизнь спал прекрасно, но последнее время на него напала бессонница. А если выпить на ночь бутылочку пива, сон приходит быстрей. Однако фру Могенсен этого не понимает, она недовольна и каждый вечер ему выговаривает.

— Это дурная привычка, — твердит она, — раньше ты пил пиво только по воскресеньям.

Лавочнику невмоготу спорить с ней. Нельзя ему сейчас без пива, ночью он должен как следует высыпаться, чтобы днем голова была свежая, тогда он, может, и сумеет справиться с трудностями и продержаться, пока не минует кризис и дела опять не пойдут на лад. Ведь он всю жизнь был бережлив, никогда не позволял себе ничего лишнего, так неужели теперь он не может выпить на ночь эту несчастную бутылку пива, раз она помогает ему уснуть.

3

Лавочник Могенсен с супругой живут в приличной квартире в приличном доме в приличном районе, и, если не считать молодой пары, поселившейся над ними, рядом живет исключительно одна лишь приличная публика. Это служащие и чиновники, занимающие солидные должности, владельцы торговых и ремесленных заведений и частично пенсионеры — люди, не зря прожившие жизнь и достигшие прочного материального положения. Почти все они вселились в этот дом очень давно, еще молодоженами, вырастили детей, которые стали взрослыми и разъехались, а сами они так и остались здесь жить, хотя теперь могли бы, пожалуй, обойтись и меньшей квартирой. Но зачем, действительно, переезжать куда-то с насиженного места, им здесь удобно, и квартирная плата их устраивает. Она совсем ненамного увеличилась с того времени, когда они только вселились, во всяком случае, ее рост не идет ни в какое сравнение с ростом их доходов, и теперь, когда квартплата в новых домах достигла таких немыслимых размеров, надо быть просто болваном, чтобы перебираться в худшую и меньшую по площади квартиру и платить за нее вчетверо дороже.

Жизнь не стояла на месте в эти годы, для них это были годы подъема и движения вперед, все они добились успеха и зажили богаче. На улице перед их домом стоят большие дорогие автомобили, у всех есть холодильники, стиральные машины и телевизоры с двадцатипятидюймовым экраном. Летом они ездят отдыхать на Мальорку или на Канарские острова, у многих есть дачи на северном побережье Зеландии, возле тихой шоссейной дороги с табличкой «Частное владение. Посторонним проезд воспрещается. Нарушители привлекаются к ответственности согласно закону об охране лесов и полей». Это люди, зорко стоящие на страже своих прав и привилегий: то, чем они владеют, не с неба к ним упало, они на своем веку потрудились, так с какой же стати делиться с бездельниками, которым ради собственного блага пальцем о палец ударить лень.

— Мне тридцать пять лет было, когда я купил первый автомобиль, — говорят они, — а нынче, как стукнет восемнадцать, так подавай им собственную машину.

Люди из этого дома неохотно признают всякие перемены, по их разумению, все и сегодня должно быть, как тридцать лет назад. Если сами они живут теперь богаче, то это, как им кажется, в порядке вещей, ведь они достигли обеспеченного положения исключительно благодаря своим способностям и труду, но, раз они в молодые годы могли прожить на двести крон в месяц, спрашивается, почему нынешняя молодежь не желает обходиться такими же деньгами. Они тоже когда-то были молодыми, но теперь уже плохо это помнят. Дожив до тридцати лет, они застряли на месте и с тех пор больше не двигаются. Музыку они любят слушать ту, которую играли, когда им было тридцать, фильмы они любят смотреть те, которые шли, когда им было тридцать, или хотя бы похожие на те. Им не по душе перемены, особенно такие, которые и от них чего-то требуют, их вполне устраивает то, что есть, причем всем хорошим они обязаны лишь самим себе, а посему оставьте их в покое и не портите им удовольствия.

Хотя они много лет прожили рядом, в одном доме, они почти не знакомы друг с другом и совсем не общаются. Встречаясь на лестнице, они раскланиваются и, бывает, обмениваются незначительными замечаниями, вообще же каждое семейство держится само по себе. Однако они пристально следят за тем, что происходит в соседних квартирах, и любят об этом поговорить, им известно, что тот-то собирается разводиться, а эти, со второго этажа, купили себе новую машину, или что у соседки из такой-то квартиры сестра попала в аварию и погибла. Они много говорят друг о друге, но, в сущности, нисколько друг другом не интересуются. В одной из квартир жил одинокий вдовец, и когда он умер, то прошло целых две недели, прежде чем это обнаружилось. Он был никому не нужен, и никто его не хватился. Если человек долго сидит взаперти и не показывается, это еще не основание для того, чтобы другие совали свой нос в его дела, никому из них даже в голову не пришло, что он, возможно, заболел и нуждается в помощи. Должны же у него быть родственники и друзья, которые могут о нем позаботиться, и опять-таки разве кто-то обязан брать на себя роль сестры милосердия только потому, что живет в одном подъезде с больным человеком?


Когда Хенрик с отцом утром уходят из дому, фру Могенсен остается одна в квартире. Теперь она может спокойно посидеть, выпить еще чашечку кофе и полистать утреннюю газету. Она не особенно увлекается чтением газет, ей всегда кажется, она уже слышала главное во вчерашней передаче последних известий, а сообщения о разных там забастовках и демонстрациях и всяких событиях, происходящих в дальних странах, неизвестно даже где расположенных, она и подавно пропускает. Ей не до того, у нее от своих забот голова идет кругом, но все-таки надо же хоть немножко быть в курсе, поэтому она считает своим долгом наскоро полистать газету до того, как примется за уборку квартиры.

«Вся Италия говорит о датской девушке», — гласит один из заголовков, и фру Могенсен читает про датскую девушку, о которой судачит вся Италия. Хорошо же им там живется, если не о чем больше говорить, кроме как об этой датской девушке, — но нет, такие мысли не приходят в голову фру Могенсен. Она любит рассказы про удачливых людей, которые добиваются успеха в жизни, и прочитывает статью от начала до конца, а потом листает газету дальше, пока не дойдет до объявлений о кончинах и телевизионных программ.

Фру Могенсен приходится нелегко: муж ее последнее время ходит сам не свой, и она знает причину, но вынуждена притворяться, будто ничего не замечает. Она не раз пробовала завести с ним разговор, но стоит ей подступиться к главному, как он тотчас замыкается. Не хочет он с ней об этом говорить или не может, он хочет сам справиться со всеми трудностями. Когда-то они сообща занимались делами, она ведь тоже вложила свои деньги в этот магазин, и первые годы они работали вместе. А теперь она стала не нужна, она приходит в магазин только в дни, когда особенно много покупателей или если мужу надо пойти к зубному врачу или в парикмахерскую; когда-то это был и ее магазин, а теперь это магазин ее мужа, и он даже не хочет говорить с ней о нем, предпочитает один со всем разбираться.

Но она знает, что дела идут неважно и жить им надо экономно. Сейчас мертвый сезон, говорит ее муж, люди сидят без денег. Такая уж сложилась обстановка, пусть она не думает, что трудно им одним, все торговцы переживают тяжелый период, потому что у людей сейчас мало денег. И надо как-то продержаться в ожидании лучших времен, что поделаешь, так оно всегда и идет, то в гору, то под гору, к этому заранее надо быть готовым, если занимаешься торговлей.

Супруги Могенсен, как и их соседи, живут теперь богаче, чем когда они только въехали в эту квартиру. В ту пору они ничего не имели, кроме магазина, а теперь у них есть и телевизор, и машина, и дача в северной Зеландии. Но последнее время будто что-то застопорилось, не то чтобы они совсем обеднели, но они как бы начали отставать от прочих жильцов. Автомобиль у них довольно-таки старый и отнюдь не может служить украшением шеренги машин, стоящих возле их дома, фру Могенсен знает, что соседи на него косятся. Старый автомобиль наносит ущерб репутации всего дома, и она стыдится своей машины. Остальные жильцы вот-вот обойдут их и оставят позади, и она не сомневается, что все это замечают. Если и дальше так будет продолжаться, в один прекрасный день они опустятся настолько ниже уровня остальных, что будут среди них как белые вороны, и что тогда делать? Придется куда-то переезжать, не дожидаться же, пока их выживут, но она так любит свою квартиру, да и где они найдут другую?

У фру Могенсен есть время поразмыслить, ведь прибраться в квартире недолго, а дальше чуть не весь день в ее распоряжении, только к вечеру надо сготовить что-нибудь горячее. Она не знает, куда себя деть, никому она больше не нужна и чувствует себя лишней и заброшенной, ей совершенно нечем заняться.

У человека должно быть какое-то увлечение, и с недавних пор у фру Могенсен появилось свое увлечение. Неподалеку от их дома открылся новый универсальный магазин с кафетерием на втором этаже, и в этом кафетерии установлены игорные автоматы. Кидаешь монетку в двадцать пять эре, тянешь за ручку, и если выпадает счастливая комбинация, то из автомата сыплются металлические жетончики. При большом везении можно выиграть полный банк, и тогда насыплется разом столько жетончиков, что просто невероятно. Желающих поиграть всегда много, и, если хочешь занять автомат, лучше приходить пораньше, поэтому фру Могенсен торопится в кафетерий, как только закончит уборку. У нее припасена стопка монет по двадцать пять эре, и она сует их в прорезь и дергает за ручку, и если повезет, то выигрывает несколько жетончиков, которые ни на что, кроме игры, не годятся. Власти, радея о маленьком человеке и желая уберечь его от беды, запрещают всякую игру на деньги, поэтому кидать в автомат настоящие деньги можно, пожалуйста, а вот из автомата настоящие деньги высыпаться не должны — только жетоны. И администрация магазина развесила большие объявления, в которых четко и недвусмысленно сказано, что полиция запрещает всякий обмен жетонов на деньги, равно как жетоны не могут служить в качестве знаков оплаты при покупке товаров в магазине или закусок и напитков в кафетерии. Тут честная игра, каждый знает, на что он идет, и никто не может пожаловаться, что его надувают.

Фру Могенсен способна простоять у автомата несколько часов подряд. Она бросает деньги и дергает за ручку, и если выигрывает, то даже не вынимает насыпавшиеся жетончики, пока не истратит все монетки до одной. Только после этого она выгребает добычу. Главное — растянуть игру как можно дольше, если повезет, то сравнительно небольшой суммы хватает чуть не на целый день. У фру Могенсен, собственно, и денег-то нет на эту игру, она, конечно, совладелица магазина, но отстранена от всякого участия в делах, ей даже на хозяйство не дают твердой суммы, всякий раз приходится выпрашивать то на одно, то на другое. Мужу ее кажется, что она неэкономно расходует деньги, но ему и раньше всегда так казалось, до того, как она начала играть. Мало ли что ему кажется, у нее не так уж много удовольствий в жизни, а это ее единственное увлечение. Часами она может, забыв обо всем на свете, кидать в прорезь монетки и дергать за ручку, а когда ей случается выиграть полный банк, так вроде и день прожит не зря, хотя этот выигрыш совершенно ни на что нельзя употребить.

4

Лавочник нервничает, им давно завладела навязчивая идея: он хочет своими глазами увидеть этот супермаркет, причину всех своих несчастий. Он хочет дознаться, что же у них там есть такого, чего нет у него и что как магнит притягивает людей. Он должен выведать их секреты, позаимствовать у них какие-то идеи, чтобы успешно с ними конкурировать, ведь наверняка дело не только в ценах, не могут они быть уж настолько ниже, видимо, есть что-то еще, что служит приманкой для покупателей, он должен разнюхать, что именно, для него это вопрос жизни или смерти.

Однако не так-то просто выбраться в супермаркет, ведь часы их работы совпадают, а он один у себя в лавке и не может отлучиться. Но однажды утром он принимает решение: все, хватит откладывать. Он говорит фру Могенсен, что у него разболелись зубы и хорошо бы она сменила его во второй половине дня, он должен сходить к зубному врачу. Собственно, можно бы ничего и не сочинять, жена, конечно, сочла бы естественным его желание посмотреть супермаркет, но у него почему-то язык не поворачивается посвятить ее в свой план, ему даже слово «супермаркет» и то трудно выговорить, у него такое чувство, будто он замышляет что-то постыдное, собирается заняться грязными делишками, чем-то вроде шпионажа.

Когда фру Могенсен приходит в лавку, он снимает рабочий халат и надевает пиджак. Вид у него угрюмо-напряженный, и жена сочувственно осведомляется, сильно ли болит.

— Болит? — переспрашивает он и секунду смотрит на нее в недоумении. Но потом вспоминает про зубного врача и поспешно вздыхает:

— Ох, так дергает, мочи нет, наверно, воспаление надкостницы.

Фру Могенсен жалеет его, бедняжку, у нее сегодня хорошее настроение: до того, как сюда прийти, она успела целых два раза выиграть полный банк. Она говорит, что пора ему всерьез заняться зубами, вырвать все гнилые и заказать себе вставную челюсть, и раз уж он будет у врача, то пусть воспользуется случаем. Но лавочник и слышать об этом не хочет, болит-то всего один зуб, может, там еще и нет никакого воспаления надкостницы. Бывает же очень сильная боль, хотя на самом деле ничего опасного, а вообще зубы у него пока вполне приличные. И он торопится уйти, а то, чего доброго, придется согласиться на вставную челюсть — дороговато обойдется ему визит в супермаркет.

Немного погодя он уже стоит в дверях магазина, к которому питает такую ненависть, хотя еще даже не видел его. Зал огромный, народу масса, из невидимых репродукторов льется приглушенная, ласкающая слух музыка, которая должна настраивать покупателей на нужный лад, крупные, четкие надписи оповещают о том, что помещение находится под постоянным контролем, что вносить в торговый зал сумки и портфели не разрешается и что каждый должен взять себе при входе ручную тележку для покупок.

Лавочник поспешно берет тележку и вкатывает ее в зал через дверцу, которая сама автоматически открывается перед ним и затем точно так же автоматически закрывается. Открывается она только снаружи, так что путь к отступлению отрезан, дальше трасса пролегает через весь магазин, между рядами тесно уставленных полок, чтобы закончиться у касс, и лавочнику ясно, что никуда не денешься, придется ему для вида что-нибудь купить. Если прийти к противоположному концу с пустой тележкой, это наверняка произведет неблагоприятное впечатление.

Лавочник идет между полками с разложенными на них соблазнительными товарами — протяни руку да брось себе в тележку. Все они расфасованы, и на упаковках проставлены цены, которые неизменно оканчиваются на 98: 1,98 кр., 5,98 кр., 7,98 кр., а на одной из упаковок значится даже 98,98 крон. Есть здесь и такие товары, каких лавочник никогда раньше не встречал, и названия у них странные: «Ай-да-суп», «Экстра-шик», «Мигом-варим», — причем не всегда понятно, что они собой представляют. Горы завлекательных товаров всех сортов и видов, так что даже лавочнику, который не чает избавиться от товаров, скопившихся в его собственном магазине, и то нелегко устоять против искушения заполнить свою тележку.

Покупателей в магазине множество, и лавочник с завистью следит за тем, сколько они набирают всякой всячины. Повертев в руках пачку «Экстра-шика» или «Ай-да-супа», они кидают ее в тележку, не потому, что это нужный им продукт, а просто так: стоит всего 1,98, отчего не взять, глядишь, пригодится. И еще один немаловажный момент: платить за покупки надо не сразу, а только при выходе, а это действует так же, как приобретение товаров в кредит с оплатой счета в конце месяца. Боже ты мой, до первого числа еще так далеко, расплачусь как-нибудь, но вот незаметно приближается первое число — или касса, и тут обнаруживаешь, что несколько пожадничал и денег набежало больше, чем рассчитывал.

Лавочник катит тележку между полками, берет в руки то одно, то другое, внимательно разглядывает и кладет на место. Возле полок со спиртными напитками он останавливается и берет бутылку водки, чтобы посмотреть цену. Цифры что-то плохо видны, и он роется у себя в карманах в поисках очков. Наконец он их находит, и выясняется, что водка здесь стоит всего на несколько эре дороже оптовой цены, по которой он сам ее покупает. Не может быть, чтобы они платили поставщику намного дешевле, чем он, значит, они идут на известный убыток — так вот в чем фокус, некоторые товары они продают почти без наценки, чтобы заманить покупателей, но зато выгадывают на всем остальном. Лавочник понимает, для него такой способ непригоден: вздумай он продавать что-нибудь без розничной наценки, народ повалит к нему валом и мигом раскупит этот товар, но только этот, за другими они побегут в тот же супермаркет. Нет, для него это гиблое дело, тут он им не конкурент, — и он ставит дешевую водку обратно на полку.


Владелец супермаркета — человек чрезвычайно занятой, настолько занятой, что ему некогда непосредственно руководить работой магазина, приходится передоверять это своим помощникам. Сам он проводит весь день у себя в конторе, откуда с помощью системы зеркал и телеэкранов наблюдает за тем, что происходит в торговом зале. Он имеет возможность следить за всеми перемещениями покупателей с тележками по магазину, и он в состоянии контролировать все их действия. Ему хорошо видно, как они ковыряют в носу или почесывают себе зад, улучив момент, когда никто не смотрит в их сторону, но его-то, собственно, интересует не это. Что говорить, молодые женщины в ультракоротких платьицах или мини-шортах способны привести его кровь в волнение, но не для того владелец супермаркета установил у себя всю эту дорогостоящую техническую аппаратуру, чтобы удовлетворять свою склонность к такого рода подглядыванью, цель его теленаблюдений — контроль за тем, чтобы товары, которые покупатели берут с полок, попадали к ним в тележку, а не в какое-нибудь другое место. К сожалению, товары не всегда оказываются в тележке, люди, увы, далеки от совершенства, запросы у них нынче непомерные, жадность обуяла, хочется иметь все больше и больше, и богатый выбор товаров на полках вводит их в соблазн. Это, конечно, очень хорошо, для того и выставлено столько товаров, но, конечно, совсем не хорошо, чтобы кто-то, стремясь удовлетворить свою алчность, обогащался за счет хозяина магазина. Однако находится немало слабохарактерных людей, которые не понимают, что это нехорошо. Хозяин подсчитал, что ежегодные потери от разворованных товаров составляют несколько тысяч крон, и досада, вызванная тысячными убытками, перевешивает радость, доставляемую миллионными прибылями, которые, несмотря ни на что, текут ему в карман. Вот почему он целыми днями сидит у своих телеэкранов, следя за всеми действиями покупателей.

Ловля воришек мало-помалу сделалась его страстью, он как будто даже забывает, что цель его деятельности — не допускать воровства. Когда бесчестный покупатель попадается в ловушку, он так же счастлив, как фру Могенсен, когда она выигрывает полный банк, а если за целый день в магазине не совершается ни единой, хотя бы самой мелкой кражи, это может заметно испортить ему настроение. Случаются периоды затишья, когда у людей, непонятно почему, пропадает охота воровать, и это расстраивает владельца магазина, ночью он лежит и не может уснуть, мучительно раздумывая, что же ему делать, а на следующий день совершенствует выкладку товаров, чтобы они сами просились в руки, и перевешивает объявления о телевизионном контроле за торговым залом так, чтобы они меньше бросались в глаза; и его усилия приносят плоды: вот уже в ловушку попалась домохозяйка, сунувшая себе за пазуху баночку японских крабов, — теперь день хозяина магазина прожит не зря. Грешницу задерживают возле кассы и препровождают наверх, в контору, где хозяин тотчас берет ее в оборот.

— Эта баночка крабов, — говорит он, — я вас попрошу, дайте-ка ее сюда.

— Какая баночка крабов? — лепечет дама, заливаясь краской.

— Я видел, как вы украли банку крабов, признайтесь лучше сразу, не стоит тянуть время.

— Я ничего не брала, — говорит дама, разражаясь слезами.

— А грудь-то у вас какая полная, — язвительно замечает хозяин.

— Да, полная, — всхлипывает дама, — меня еще в школе всегда дразнили за то, что у меня большая грудь.

— Ну ладно, может, все-таки кончим ломать комедию, — обрывает ее хозяин, но дама со слезами клянется, что она ничего не брала, и тогда он тянется к телефонной трубке, говоря, что в таком случае вынужден призвать на помощь уголовную полицию.

Если б он просто сказал «полицию», вполне вероятно, дама продолжала бы еще какое-то время отпираться, но выражение «уголовная полиция» повергает ее в панический ужас, оно ассоциируется с безжалостными допросами, пытками и сырыми одиночными камерами — нервы не выдерживают, она сует руку за пазуху и достает крабов.

— Весьма благодарен, — говорит владелец магазина, — с вас 6,98.

Даме остается вынуть кошелек и расплатиться, хотя, возможно, крабы ей совсем не по карману, если за них надо платить, а возможно, она вообще равнодушна к крабам, просто слишком велик был соблазн хоть чем-нибудь да поживиться, а тут как раз подвернулась эта банка. Но она не смеет отказаться от покупки, она отдает шесть крон девяносто восемь эре и, кроме того, подписывает бумагу, в которой признает себя виновной в похищении банки крабов стоимостью 6,98 кр. и подтверждает, что поставлена в известность о немедленной передаче дела в полицию в случае повторной попытки воровства. Рыдая в голос, она покидает контору супермаркета. Вот как бывает.

Но сегодня день выдался неудачный: до сих пор не выловлен ни один преступник, и хозяин магазина совсем было отчаялся, как вдруг запахло добычей. Он давно уже приметил у себя на экранах какого-то странного человека, который ходит с тележкой по залу и совсем ничего не покупает. Берет в руки разные продукты, рассматривает их и кладет обратно на полку. При этом он то и дело настороженно поглядывает по сторонам с выражением, которое заставляет усомниться в чистоте его намерений, но пока он как будто ничего не стянул — если только он не такой ловкач, что ухитрился сделать это незаметно для хозяина. Однако тот не теряет надежды и сверлит глазами телеэкран, внимательно следя за каждым движением подозрительного человека.

И вот наконец-то добыча в руках: в отделе спиртных напитков человек останавливается, берет бутылку, смотрит на нее и вдруг молниеносно сует что-то себе в карман. После этого он спокойно достает очки, делает вид, что изучает цену, и ставит бутылку на место. Правда, хозяин не разобрал, что он такое сунул в карман, но сомнений у него никаких не возникает. На полках лежит множество бутылочек карманного формата с коньяком, виски и джином, они, в сущности, на то и рассчитаны, чтобы можно было сунуть их в карман, и кое-кто буквально так с ними и поступает. Это любимая полка хозяина, он знает, что если не будет добычи в других местах, то уж здесь счастье рано или поздно обязательно ему улыбнется. Человек с пустой тележкой идет дальше, но владелец магазина видел достаточно. Он подзывает своего помощника и показывает ему на экране человека с пустой тележкой.

— Потрудитесь задержать его у кассы и доставить сюда, — говорит он.

— Будет сделано, — отвечает помощник, и они обмениваются недобрыми ухмылками, при виде которых непосвященный подумал бы, что здесь замышляется по меньшей мере убийство.


Лавочник никак не может придумать, что бы ему такое купить. Глупейшее дело — покупать где-то на стороне продукты, когда сам держишь продуктовый магазин, но он не решается пройти мимо кассы с пустой тележкой. Наконец он берет банку сардин за 98 эре, ее можно будет продать у себя за те же деньги, и еще пачку масла. В последний момент он ни с того ни с сего прихватывает баночку карамели, сам не знает зачем, наверно, показалось, что сардин и масла все-таки маловато, вот и взял, что под руку попало. У кассы он выстаивает длинную очередь, ругая себя за то, что даром потратил столько времени да еще и поддержал коммерцию своего злейшего конкурента. Толку от его похода никакого, он не увидел абсолютно ничего, что можно было бы перенять. Методы, используемые в супермаркете, для него совершенно непригодны, и он только еще острее чувствует всю безысходность своего положения.

Он подходит к кассе, где дама, сидящая за аппаратом, подсчитывает причитающуюся с него сумму, в то время как другая дама складывает его сардины, масло и конфеты в фирменную сумку. Сумка выдается бесплатно, но зато на ней крупными буквами написано название магазина, и покупатель, выйдя на улицу, превращается в живую рекламу супермаркета. Лавочник отдает себе отчет в том, что для него это не самое подходящее занятие, надо будет по дороге домой избавиться от их фирменной сумки.

Он уже собирается уходить, как вдруг на плечо ему ложится рука и чей-то голос произносит:

— Одну минутку, прошу вас, пройдемте со мной в контору.

— Кто, я? — Лавочник ошеломленно взирает на остановившего его человека. — Зачем?

— Вот сюда, пожалуйста, — вместо ответа говорит тот, не слишком любезно подталкивая его в спину, и лавочник пасует и повинуется. Он лихорадочно раздумывает, в чем дело, может, они прознали, кто он такой, догадались, что он пришел разнюхать их секреты? А он слышал что-то вроде того, что будто бы торговый шпионаж карается законом, но нет, он при всем желании не видит в своих поступках ничего противозаконного. В конце концов каждый имеет право покупать продукты в супермаркете, даже если держит собственный магазин.

Владелец супермаркета с довольным видом сидит за своим письменным столом.

— Ага, вот и вы, — говорит он, когда лавочника вводят в контору.

Физиономия у него высокомерная и противная, и тут лавочник выходит из терпения, с него хватит.

— Не понимаю, что все это значит! — выпаливает он. — Во всяком случае, я не усматриваю в своих действиях ничего противозаконного!

— Ах, не усматриваете? — язвительно замечает хозяин магазина. — С каких же это пор стало законным присваивать чужую собственность?

— Не знаю, что вы имеете в виду, — говорит лавочник, — я посетил ваш магазин, я купил продукты и заплатил за них деньги, насколько мне известно, это не является противозаконным.

— Боже, до чего мне это знакомо, всегда одна и та же песня: я купил, я заплатил. Но речь идет не о тех товарах, за которые вы заплатили, а о той бутылке виски, которую, я видел, вы сунули себе в карман.

— Виски? — переспрашивает лавочник.

— Ну да, или джина — может, вы взяли джин, а не виски?

Лавочник становится бледен, как полотно, и начинает дрожать всем телом.

— Вы что же, обвиняете меня в воровстве, так вас следует понимать? — спрашивает он.

— Ну, раз вы сами назвали вещи своими именами, то да, именно так и следует понимать.

— Да как вы смеете! — кричит вышедший из себя лавочник. — Я вам не жулик какой-нибудь, у меня достаточно средств, чтобы заплатить за свои покупки!

— Разумеется, у вас достаточно средств, — говорит хозяин, — средств у вас у всех достаточно. Или вы думаете, воруют одни бедняки? Как бы не так, воруют люди с положением, начальники канцелярии, государственные чиновники, школьные учителя, да что там, однажды вообще попался торговец, у него у самого магазин, так он пришел сюда шпионить и заодно воспользовался случаем пополнить на даровщинку собственные припасы.

Лавочник вздрагивает — как это понимать? Он совершенно сбит с толку, шутки они с ним шутят или правда думают, что он что-то украл?

— Давайте-ка сюда бутылку и кончим бесполезный разговор, — говорит владелец магазина.

Очевидно, это все-таки не шутка, и лавочник окончательно становится в тупик, не зная, как выпутаться из неприятной истории.

— Не брал я никакой бутылки, — говорит он.

— Быть может, вы предпочитаете иметь дело с уголовной полицией? — Рука хозяина уже лежит на телефонной трубке.

Уголовная полиция! Совесть у лавочника чиста, тем не менее мысль о полиции нагоняет на него страх. Хотя полиция, конечно же, установит, что здесь произошло недоразумение, но вдруг его все-таки внесут после этого в какую-нибудь картотеку как личность, однажды заподозренную в воровстве? Не дай господи сделать потом что-нибудь не так, нарушить правила движения или ошибочно вычислить сумму налога с оборота, тут-то и выплывет, что он уже раньше взят на заметку полицией. Кроме того, ему бы пришлось назвать свое имя и род занятий, а пока им, по-видимому, все же неизвестно, кто он такой. Лавочнику очень не хочется себя выдавать, положение у него — хуже не придумаешь, надо как-нибудь поскорее с этим кончить, и, стараясь по возможности сохранить спокойствие и самообладание, он начинает опорожнять свои карманы. Ключи, спички, записная книжка, старый билет в кино — все это он складывает аккуратной кучкой на столе хозяина магазина, а затем выворачивает один за другим карманы, чтобы показать, что они пусты.

— Это все? — Хозяин смотрит на него в замешательстве.

— Пожалуйста, можете сами проверить, — отвечает лавочник.

Владелец магазина встает из-за стола и принимается обшаривать лавочника. Он не обнаруживает никакой бутылки и явно чувствует себя оскорбленным.

— Ничего не понимаю, — бормочет он, — до сих пор я никогда не ошибался.

Судя по выражению его лица, лавочник нанес ему тяжкую обиду тем, что ничего не украл, он не привык к подобному обхождению и не в состоянии скрыть свою неприязнь.

— Не могу же я мириться со всяким безобразием, — злобно восклицает он, — на этом воровстве я теряю не одну тысячу крон в год!

— Да, но мне-то какое дело, — возражает лавочник, вновь обретая присутствие духа.

— Ну да, вам это, конечно, безразлично, — запальчиво говорит хозяин магазина, — а мне, представьте, совсем не безразлично. На эти деньги я мог бы купить… — Он на секунду умолкает, прикидывая, чего бы он купил на эти деньги, но, очевидно, не может припомнить вещей, в которых бы испытывал недостаток. — В общем, как бы там ни было, я не вижу никаких оснований терпеть воровство у себя в магазине.

Лавочник вновь рассовал по карманам свое имущество. Он все время старался держать себя в руках, но, поняв, что этот тип не намерен даже извиниться перед ним, он взрывается.

— Послушайте, вы, — кричит он, — я впервые в жизни сталкиваюсь с таким хамским обращением! Как вы только можете с вашими замашками держать магазин? Я всем про вас расскажу, так и знайте, я отважу людей от вашей поганой лавчонки, я вас по миру пущу, я…

— Попрошу без грубостей, — говорит владелец магазина.

Тут взгляд лавочника падает на фирменную сумку с его скудными приобретениями, и он решает, что свои покупки он уж во всяком случае вернет обратно. Он не желает ничего покупать в магазине, где так обращаются с людьми, и он требует, чтобы хозяин супермаркета забрал свои продукты и отдал ему деньги. Но тот отказывается с ним разговаривать, пока он не изменит своего тона.

— И кстати сказать, мы не принимаем товары обратно, — говорит хозяин, — такое у нас правило.

Лавочник секунду смотрит на него в упор, а потом вдруг как-то сникает. Нет у него больше ни на что сил, не может он скандалить, и он берет свою сумку, поворачивается и понуро идет к двери.

— Прощайте, — бросает он, уходя.

Владелец супермаркета не отвечает, он уже впился глазами в экраны. Подумать страшно, сколько он мог упустить прекрасной добычи, ведя пустые разговоры с этим неприятным покупателем, у которого хватило наглости оказаться не жуликом, а честным человеком.


На обратном пути лавочник несколько раз едва не попадает под колеса. Он идет, погруженный в свои невеселые думы, и ничего вокруг себя не видит. Машины визжат тормозами, угрожая его переехать, а один автомобилист опускает стекло и спрашивает, уж не надоела ли ему жизнь. Лавочник молчит, ему не до разговоров, но если на то пошло — вот именно, что надоела. Ей-богу, пусть бы его задавили, по крайней мере разом со всем было бы покончено.

Он идет и злится, эпизод в супермаркете не выходит у него из головы. И злит его не столько обвинение в воровстве, сколько собственное поведение. Ведь это надо было выступить в такой жалкой роли! Теперь-то, задним числом, он точно знает, как ему следовало действовать.

— Вот что, почтеннейший, — так ему нужно было сказать, — вы выдвинули против меня лживое обвинение, порочащее мою репутацию. Если вы не страшитесь последствий, я вам предлагаю вызвать полицию.

И тогда владелец супермаркета либо не посмел бы звонить в полицию, либо полиция явилась бы и сразу установила, что он невиновен, а этот тип получил бы нагоняй: нельзя же в самом деле беспокоить полицию без достаточно веских оснований, в другой раз пусть он смотрит получше, прежде чем звонить. И этот торгаш покраснел бы до ушей и начал заикаться от стыда — вот это было бы зрелище!

Но лавочник сам лишил себя возможности насладиться победой, он струсил, услышав про полицию, он чуть ли не прощения стал просить за то, что ничего не украл. И вот результат: справедливость была на его стороне, а победа досталась этому торгашу.

Лавочник еще раз мысленно проигрывает несостоявшуюся сцену посрамления владельца супермаркета полицией и от души наслаждается ею, пока не вспоминает, как было дело в действительности. Незаметно для себя он доходит до своего магазинчика, где его жена в эту минуту занимается с покупателем, и тут только он обнаруживает, что все еще держит в руке фирменную сумку супермаркета. Он делает отчаянную попытку спрятать ее, но поздно, покупатель уже обратил на нее внимание.

— Вот тебе раз, — говорит он, — и вы уже ходите в супермаркет?

Лавочник не отвечает, он направляется прямо в заднюю комнату, усаживается за письменный стол и подпирает голову руками. Так он и сидит, пока к нему не подходит жена.

— Ну что, — спрашивает она, — очень было страшно?

— Страшно? — Лавочник смотрит на нее замутненным взором.

— Сверлил он тебе?

— Сверлил? — Он начисто забыл про зубного врача, но тут вспоминает и с радостью цепляется за возможность повздыхать и поохать. — Да уж, приятного было мало, — говорит он, — а сейчас даже еще больнее.

— Ничего, это скоро пройдет, — утешает его фру Могенсен.

Она берет фирменную сумку и заглядывает внутрь.

— Зачем это ты ходил в супермаркет? — спрашивает она.

— Да так, хотел посмотреть, что у них там, ну и зашел на обратном пути.

— И даже чего-то купил.

— Это я ради приличия, — говорит лавочник, — неудобно как-то совсем ничего не купить.

Фру Могенсен вынимает покупки из сумки и разглядывает их.

— Карамель, — говорит она. — Карамель-то тебе зачем?

— Ну, надо же было что-то взять, — отвечает лавочник.

— Да, но почему вдруг карамель?

— Господи, да не все ли равно, карамель или что другое, — устало возражает лавочник. — Зубы у меня болят.

Фру Могенсен смотрит на него. Пока его не было, она продала товаров меньше, чем на тридцать крон, и ей понятна его озабоченность. Поговорил бы он с ней откровенно, так нет, затаился и мучается один и становится все раздражительней и угрюмей. Она кладет ему руку на плечо.

— Иоханнес, — говорит она.

Он глядит на нее не очень-то ласково, да она и не знает, что ему сказать.

— Может, выпьешь таблетку, — говорит она, — я взяла с собой на всякий случай.

Лавочник в ответ лишь смотрит на нее усталым взглядом.

5

В жизни Хенрика произошли важные перемены: он бросил свою мотоциклетную банду и, можно сказать, переметнулся в лагерь противника. Он познакомился с молодой парой из квартиры над ними, и его жизнь наполнилась вдруг совершенно новым содержанием.

Енс и Гитте — при мысли о них у Хенрика теплеет на душе. Как-то раз после работы он нагнал их по пути домой, и они с ним заговорили, спросили, чем он занимается. Хенрик не слишком гордится тем, что он маляр, считает свою работу просто смешной, что ж бы такое им ответить, — но он не сумел на ходу придумать что-нибудь поприличнее, пришлось сказать как есть, хоть он и опасался, что это произведет на них плохое впечатление.

Однако же Енс и Гитте нисколько не были разочарованы тем, что он маляр, наоборот, они, кажется, пришли в восторг, услышав об этом, и пригласили его заглянуть к ним как-нибудь вечерком.

— Почти все наши друзья — студенты, интеллигенция, — сказали они, — но мы против того, чтобы вариться в собственном соку, хочется поближе узнать людей из других общественных кругов. Если понравится, присоединяйся к нашей компании.

Хенрик только кивнул, он не нашелся, что ответить, а они продолжали говорить, что среди их знакомых нет никого из рабочего класса и это жаль. Так что, если Хенрик придет, они ему будут очень рады.

Хенрику как-то никогда не приходило в голову, что он принадлежит к рабочему классу, но тут он вдруг понял, что это правда. Дома у них к рабочему классу относятся несколько свысока. Его отец — свободный торговец, а это не то же самое, что простой рабочий. Рабочие — это те, что бастуют и требуют повышения заработной платы, отец их недолюбливает, и Хенрик невольно усвоил его образ мыслей, а тут до него вдруг дошло, что он и сам рабочий. Ну да ладно, рабочий не рабочий, а ему ужасно хотелось познакомиться с этими двоими, и дело кончилось тем, что он пообещал заглянуть к ним в тот же вечер.

И теперь он постоянно у них бывает, его признали, и он считается своим в их компании, хотя ему трудно с ними равняться. Енс учится на архитектора, а Гитте будет учительницей, и Хенрик их боготворит и преклоняется перед ними даже еще больше, чем он преклонялся перед Бенни, вожаком мотобанды. У Енса и Гитте собирается множество народу, и все, кроме Хенрика, студенты, все изучают разные науки, но нос они перед Хенриком не дерут, разговаривают с ним просто и дружелюбно и стараются втянуть в свои споры и дискуссии.

Ведь они занимаются вовсе не групповым сексом, как утверждал его отец и как сам Хенрик втайне надеялся, хотя в то же время побаивался этого. Ему-таки было страшновато идти туда в самый первый вечер, он с опаской ожидал, что будет встречен оравой голых людей, которые и его заставят сбросить одежду и принять участие в общей оргии. Трудно сказать, что он почувствовал, разочарование или облегчение, когда увидел, что все они одеты, сидят себе и мирно беседуют, одни потягивают пиво, другие пьют чай. И так бывает всякий раз. Хенрик даже удивляется, как это у него хватило глупости поверить отцу, и однажды он, не стерпев, рассказывает им об отцовских домыслах.

— Он что же, действительно думает, у нас тут каждый вечер групповой секс? — спрашивает Енс.

— Что ты, это у нас только по большим праздникам, — говорит кто-то.

И Хенрик сам не рад, что проболтался. Выходит дело, они все-таки и правда иногда занимаются этим — или как? Если да, то он тоже при случае попробует. Но ведь их не разберешь, всерьез они с ним говорят или шутят. У них вообще принят какой-то особый иронический тон в разговоре, совсем для него непривычный, и он никогда их толком не понимает.

Но покамест в доме Енса и Гитте ничего непристойного не происходит, просто собирается молодежь, сидят, пьют пиво или чай, курят, разговаривают, спорят. Хенрик не знает, может, кто-нибудь из них курит гашиш, сам он не курит, и его никто не угощает. Ему бы, конечно, интересно узнать, что они курят, но спрашивать неохота, чего доброго, опять попадешь впросак, как в тот раз, когда он ляпнул насчет группового секса. Ему вообще все время кажется, что он того и гляди попадет впросак, и от этого он чувствует себя неуверенно.

Разговаривают они все больше о политике да об общественном устройстве. Хенрик никогда особенно не интересовался ни политикой, ни общественными проблемами, и ему трудно следить за ходом их рассуждений, но постепенно ему становится ясно, что они замышляют переделать общество, а это, по его мнению, неплохая идея. Хенрик не возражал бы, чтобы общество стало иным, таким, к примеру, где не нужно учиться на маляра, и он старается слушать внимательно, а по временам набирается храбрости и сам встревает в спор, но почти всегда дело кончается тем, что они дружно на него накидываются.

— Ты, брат, отъявленный реакционер, — заявляют они, — а еще рабочий.

Хенрик понятия не имел, что он реакционер, он вообще плохо себе представляет, что такое реакционер, но немножко неприятно, что они ему все время тычут: рабочий, рабочий. Правда, в том, как они об этом говорят, нет ничего унизительного, но само упоминание об этом заставляет его чувствовать себя другим, не таким, как они, не совсем своим человеком в их среде, а Хенрику не нравится чувствовать себя другим. Ему хочется быть таким, как все в компании, он не желает ничем выделяться. Раньше он в своей мотобанде изо всех сил старался походить на остальных ребят, а теперь он стремится быть таким, как Енс и Гитте. Он уже и волосы начал отращивать, к неудовольствию своего отца, и одеваться он старается, как они. Он делает все, чтобы стать похожим на них, но сам чувствует, что это удается ему лишь отчасти.

Они столько знают и так уверенно держатся, что Хенрик невольно ощущает их превосходство. Они ведут бурные дискуссии, пользуясь при этом чужим и непонятным ему языком.

Они рассуждают о конфронтации и интеграции, об альтернативных решениях и коммуникативных процессах, а для Хенрика это все китайская грамота. В школе он таких слов не проходил, а на работе и в мотобанде тоже никто не говорил ничего похожего. Хенрик окончил девять классов, его учили читать и считать, его учили священной истории, естествознанию и географии, но его никогда не учили пользоваться такими словами. Гитте, Енс и все их друзья окончили гимназию, вероятно, это в гимназии учат так говорить. Хенрик среди них чужой, он все сильнее это ощущает, они живут в разных мирах и говорят на разных языках. И все-таки он тянется к ним, слушает их разговоры и старается чему-то научиться, а изредка отваживается сам подать голос, но почему-то всегда говорит что-нибудь не так или невпопад. И они смеются над ним, а Хенрик вспыхивает и дает себе обещание впредь держаться от них подальше, но на следующий день бежит к ним опять. Он не испытывает желания вернуться в мотобанду, он вообще не понимает, как он выносил своих бывших дружков со всем ихним бредом насчет карбюраторов, выхлопных труб и лошадиных сил. Что там ни говори, с Енсом и Гитте ему все-таки гораздо лучше, и, хотя они над ним смеются, он чувствует, что они признают его как личность, а Хенрик так жаждет признания. Он уже целых семнадцать лет добивается признания хоть с чьей-нибудь стороны.

6

Происшествие в супермаркете нанесло лавочнику чувствительный удар, и он никак от него не оправится. Он не может выкинуть из головы унизительный эпизод, снова и снова мысленно проигрывает всю сцену, как она протекала в действительности и как должна была бы протекать, не дай он захватить себя врасплох. Он не может примириться с тем, что вел себя как последний дурак и позволил, чтобы с ним обошлись подобным образом. После этого он словно окончательно утратил веру в себя и в свое будущее. И без того все выглядело достаточно мрачно, а теперь его положение представляется ему совершенно безнадежным, и он понятия не имеет, что ему дальше делать. Может, просто взять да махнуть на все рукой — или все-таки попробовать еще какое-то время продержаться? Он не в состоянии ничего решить и чувствует себя бесконечно усталым.

Было бы, конечно, намного легче, если б он мог с кем-нибудь поговорить о своих делах, но с кем поговоришь? Всем нынче некогда, у всех своих забот по горло, где уж тут думать о чужой беде. Лавочник частенько вспоминает Ельберга, симпатичного Ельберга, который у себя в радиостудии с таким пониманием выслушал его, он единственный, перед кем Могенсен решился раскрыть душу. Поговорить бы опять с Ельбергом, лавочник несколько раз порывался ему звонить, он нашел в телефонной книге номер его домашнего телефона, но в последнюю минуту отказывался от своего намерения. И в самом деле, неудобно беспокоить незнакомого человека, сотрудника радио, по своим личным делам, и к тому же, как знать, возможно, он такой чуткий и отзывчивый, только когда выступает по радио, а в частной жизни совсем другой. Но нет, лавочнику не хочется так думать, лучше он будет представлять себе Ельберга добрым человеком, всегда готовым с сочувствием выслушать жалобы ближних.

Вообще-то, казалось бы, о таких вещах естественнее разговаривать с собственной женой, чем с сотрудником радиовещания, между супругами не должно быть тайн, они должны делиться друг с другом своими заботами и огорчениями, но не так это просто, как кажется, лавочник слишком долго молчал, нося в себе свои тяготы, и теперь ему трудно заставить себя открыться жене. Он знает, что это глупо, как-никак, магазин — их общее детище, они до сих пор иногда вместе работают, им двоим сам бог велел сообща обсуждать дела и помогать друг другу в тяжелое время. Поговори он с ней начистоту — насколько бы ему сразу полегчало, и лавочник каждый день дает себе слово, что сегодня вечером выложит жене все как есть, но домой он приходит усталый и просто не в силах начать трудный разговор, он откладывает на завтра — и так до бесконечности, никогда он, видно, не соберется с ней поговорить.

У лавочника есть дача, но он почти забыл о ее существовании, они уже целую вечность там не были. Раньше они ездили туда на субботу и воскресенье, ни одной недели не пропускали, и он окапывал, рыхлил, подрезал, и дышал свежим воздухом, и наливался той здоровой усталостью, от которой так легко и быстро засыпаешь, а на следующее утро просыпаешься свежим и отдохнувшим. Теперь они совсем перестали там бывать, даже на это у него сил не хватает.

Но вот однажды ему снова приходит охота съездить на дачу. Он сам не знает, почему его вдруг туда потянуло, но, чем больше он думает об этом, тем больше воодушевляет его мысль о поездке: быть может, там, в иной обстановке, среди тишины и покоя, у него скорее развяжется язык, быть может, атмосфера дачного отдыха сделает возможным то, к чему он так безуспешно стремится — чтобы между ними состоялся наконец-то откровенный разговор. Лавочник настолько окрылен надеждой, что ему начинает казаться, будто чуть ли не все его проблемы уже решены, и он ждет не дождется, когда же наступит суббота.

Фру Могенсен с радостью принимает его предложение, она тоже любит свою дачу и жалеет, что они так редко стали туда ездить, но последнее время она видела, что мужу не до того, и не хотела докучать ему просьбами. Хенрик говорит, что не поедет, он увлечен своими новыми друзьями и не имеет ни малейшего желания расставаться с ними ради того, чтобы изнывать от тоски на родительской даче, и лавочник не настаивает, на этот раз он, пожалуй, даже доволен несговорчивостью сына. Ему совсем не по нраву, что Хенрик без конца околачивается у этих людей наверху, они забивают ему голову разной ерундой и учат небось всякому непотребству, но в эту субботу лучше, чтобы Хенрик с ними не ездил. Им нужно не откладывая поговорить друг с другом, а для этого лучше остаться одним.

В субботу фру Могенсен, как обычно, помогает ему в лавке, это день, когда у них все еще бывает достаточно покупателей, и настроение у лавочника такое хорошее, какого давно уже не было, он радуется предстоящей поездке на дачу и заранее чувствует облегчение оттого, что наконец изольет душу и не будет больше страдать в одиночку. Он выложит все начистоту и трезво, без прикрас, обрисует положение, с тем чтобы они вместе решили, как им быть дальше. «Не хочу от тебя скрывать, дела наши идут далеко не блестяще, — скажет он, — но думаю, для нас еще не все потеряно, если мы сможем какое-то время продержаться, а для этого нам нужно быть осмотрительными и экономными во всем, вплоть до мелочей».

Лавочник мысленно разговаривает с женой, и трудности словно уже отступают, становятся меньше оттого, что будет близкий человек, который разделит их с ним. Перед самым отъездом он прихватывает с собой бутылку красного вина, вино способно творить чудеса, за рюмкой беседа течет легче и непринужденней.

Движение в направлении из города очень оживленное, не одни они устремились сегодня на лоно природы, автомобили идут густым потоком, все как на подбор элегантные, свежевымытые и блистающие лаком, совсем новенькие на вид, за исключением машины Могенсенов, которую, увы, новой не назовешь. Ее давно пора бы сменить, но приходится откладывать это до лучших времен, как и многое другое; двигатель у нее работает неровно, она пыхтит и всхрапывает и выглядит довольно-таки неказисто. Владельцев красивых машин она явно раздражает, должно быть, они считают ниже своего достоинства ехать по одной дороге с таким драндулетом и поэтому сигналят лавочнику, хотя он не нарушает никаких правил, а некоторые укоризненно покачивают головой или красноречивым жестом крутят пальцем у виска. Такие знаки внимания не могут доставить особого удовольствия, и лавочник чувствует, как внутри у него начинает жечь, но не подает виду и старается сохранить самообладание. Он едет в самом крайнем ряду и, пытаясь отвлечься, обрушивает весь свой гнев на мотоциклы и мопеды, которые он терпеть не может и считает, что следовало бы их запретить.

На загородном шоссе лавочника то и дело обгоняют, хотя он едет на максимально допустимой скорости, никому неохота ронять свое достоинство — тащиться позади такого автомобиля, и все торопятся проскочить вперед. Полицейских постов на дорогах мало, думает лавочник, полиция должна бы построже следить за порядком, чтобы никто не мешал людям спокойно ехать, не нервировал их лихаческими обгонами. Как можно, чтобы на шоссе совсем не было полиции?

Но полиция есть, вот она, легка на помине, ее недреманное око зорко следит за тем, как выглядят проезжающие автомобили. Полиция недолюбливает машины, возраст которых перевалил за три года, и автомобильная промышленность, к слову сказать, тоже их недолюбливает, но, конечно, вовсе не обязательно усматривать здесь какую-то связь. Полиция преспокойно наблюдает, как большие элегантные машины проносятся мимо на недозволенной скорости, но, завидев лавочника в его пыхтящем драндулете, она немедленно активизируется. Один из полицейских, выступив вперед, делает лавочнику знак подъехать к обочине, и лавочник подчиняется, хотя не понимает, чем это вызвано. На его взгляд, он единственный, кто едет, строго соблюдая правила, странно, что именно его останавливают.

Один полицейский просит лавочника предъявить водительские права, между тем как другой принимается осматривать со всех сторон его машину. Разговаривают они категорическим тоном, но вежливо и корректно, как их тому обучили в полицейской школе — наряду со всякими другими вещами, которым их тоже там обучили. Лавочник беспокойно косится на полицейского, который ходит осматривает машину, он достал какой-то похожий на шило инструмент и с силой вгоняет его по самую ручку то в одном, то в другом месте.

Смотреть, как кто-то прокалывает дырки в твоей машине, не особенно приятно, и лавочник силится сохранить присутствие духа, чувствуя в то же время, как внутри у него опять все накаляется. Полиция, вне всякого сомнения, имеет законное право пропарывать насквозь частные машины, да и в любом случае лучше помалкивать, протестами можно лишь испортить дело, но ох как нелегко сохранять невозмутимый вид, — и лавочник крепче стискивает баранку, словно для того, чтобы удержаться и не наделать глупостей.

Полицейские не в восторге от его машины, они констатируют, что металл кое-где поизносился, есть и другие мелкие изъяны, не думает ли Могенсен сменить автомобиль?

— Сменить? — переспрашивает лавочник.

— Ну да, купить себе новый, этот ведь уже довольно потрепанный.

А то он без них не знает! Лавочник чуть было не сказал, если они дадут ему денег взаймы, он с удовольствием купит себе новую машину, но, слава богу, вовремя спохватился. Неизвестно ведь, вдруг полиция шуток не понимает.

— Вообще-то, по правилам мы бы должны снять у вас номерные знаки, — говорит один полицейский, — но уж…

И на лице его появляется слабое подобие улыбки, мол, знай наших, вот какие мы добрые полицейские, мы не будем понапрасну снимать у людей номерные знаки, если можно пока без этого обойтись. Мы, так и быть, смилостивимся над нарушителем и отпустим его с миром. Однако же, ничего не поделаешь, Могенсен должен быть готов к тому, что в ближайшее время его машина будет вызвана на технический осмотр. Они подносят руку к фуражке в знак того, что он может продолжать свой путь, и лавочник дрожащими руками трогает машину с места, между тем как полицейские облюбовывают новую жертву: на этот раз ею оказывается малолитражный автомобиль, выкрашенный в весьма экстравагантные цвета — от такого можно ожидать чего угодно.

Лавочник ведет машину в молчании, загородная поездка непоправимо испорчена, и, что до него, он бы охотнее всего повернул назад. Когда они приезжают на дачу, он усаживается в кресло и сидит смотрит в сад. Он собирался за субботу и воскресенье привести кое-что в порядок: на одном из окон облупилась краска, дверь в комнату стала плохо закрываться, несколько деревьев нуждаются в подрезке, а он любит возиться с такими вещами, но сейчас вся его энергия куда-то подевалась и он жалеет, что затеял этот выезд на дачу.

Когда они садятся есть, он все же ставит на стол вино, зря он, что ли, тащил его с собой, но оно не создает той атмосферы, на какую он рассчитывал, они почти не разговаривают друг с другом, а от выпитого вина у него начинает сосать в животе. К горлу подступает тошнота, которая становится настолько нестерпимой, что ему приходится выбежать вон.

— Это все лук, — бормочет он по возвращении, ему кажется, что почувствовать недомогание от еды не так унизительно, как от вина. — Мне всегда бывает плохо от жареного лука.

Фру Могенсен смотрит на него озабоченно, она опасается за его здоровье, говорит она, последнее время у него что-то неважный вид, не мешало бы ему сходить к врачу.

— К врачу, — ворчит лавочник, — чего ради я пойду к врачу, здоровье как здоровье, а что я лук плохо переношу, так это всегда было.

Вечер прохладный, приходится включить электрообогреватели. Лавочник тоскует по своему телевизору, сегодня показывают очередную серию многосерийной передачи, которую он смотрит каждый день, теперь он ее пропустит и не будет знать, что сталось с разными действующими лицами. Глупо было тащиться сюда, ему совершенно ясно, что у них не получится никакого разговора, весь его план пошел насмарку.

Они рано укладываются спать, и, лежа рядом с ним в волглой постели, жена нашаривает его руку.

— Иоханнес, — говорит она, — тебя что-то мучает?

— Мучает? — переспрашивает лавочник. — С чего ты взяла?

— Я же замечаю, последнее время ты сам не свой, — говорит она, — как будто у тебя какие-то неприятности.

Лавочник глубоко переводит дыхание, вот он, удобный случай, вот возможность высказать все, что наболело. Но его все еще тошнит, он измотан до предела, нет у него мочи ни о чем говорить.

— С магазином что-нибудь неладно? — спрашивает фру Могенсен.

— С магазином? — повторяет лавочник, словно не понимая, о чем речь.

— Ну да, с магазином, ты же мне ничего не рассказываешь.

Она произносит это тихо, без тени укоризны, словно желая прийти ему на помощь, но нет, сегодня он больше ни на что не способен. Тошнота становится все сильнее, он боится, как бы его опять не вырвало.

— Я устал и плохо себя чувствую, — говорит он, — неужели так необходимо именно сейчас выяснять эти вопросы, хоть здесь-то могу я спокойно отдохнуть!

Фру Могенсен ничего ему не отвечает, и в спальне делается совсем тихо. На дворе накрапывает дождь, и лавочник вспоминает, какое ему раньше доставляло удовольствие слушать шум дождя и шелест листвы за окном. Оба они всегда любили свою дачу и жалели, что у них не хватает времени вволю ею насладиться. Но они надеялись, что еще наверстают упущенное: не дожидаясь, пока совсем состарятся, они продадут свой магазин и заживут наконец той жизнью, какой не могли позволить себе в тяжелые годы, когда приходилось вкладывать в магазин так много труда. Они смогут жить на даче, сколько захотят, и будут за все вознаграждены. Верит ли она, как прежде, что это сбудется, верит ли, что они сохранят в целости свой магазин и им будет что продавать?

— Понимаешь, — говорит лавочник, — я…

Но нет, он все равно не знает, что сказать, да она и не отвечает, наверно, уже уснула. Лавочник переворачивается на бок, он борется с тошнотой и вслушивается в шум моросящего дождя в надежде ощутить от этого хоть каплю былого удовольствия.

7

Хенрику трудно, жизнь его раздвоилась, он живет в двух разных мирах. Днем он на работе, среди других учеников и подмастерьев с их болтовней о футболе, машинах, телепередачах и девочках, а вечером у Енса и Гитте, в кругу их друзей, ведущих споры об общественном устройстве, политике и литературе. Хенрик чувствует, что не может по-настоящему прибиться ни к тем, ни к другим. Работа в малярной мастерской никогда не доставляла ему удовольствия, а с тех пор, как он стал ходить к Енсу и Гитте, она ему и вовсе опротивела. Раньше ему хоть бывало иногда весело болтать с другими учениками, а теперь он вдруг увидел, что у него нет с ними ничего общего. Их кругозор настолько узок, их мирок настолько ограничен, что ему совершенно не о чем стало с ними говорить.

Иное дело, когда он вечером заходит к Енсу и Гитте, но и в их компании Хенрик не чувствует себя полностью своим. Они все такие умные, рассуждают, спорят и его стараются втянуть в разговор, хотят услышать его мнение. «А ты как считаешь, Хенрик?» — спрашивают они. И Хенрик краснеет до ушей и бормочет свои «м-м-м…», или «ну-у…», или «даже не знаю…».

Он не решается откровенно высказывать свое мнение, опасаясь, что его поднимут на смех, но все равно почти всегда кончается тем, что они над ним смеются, правда беззлобно, дружески снисходительно, как над малым ребенком, еще не научившимся чисто говорить.

Хенрику очень хочется стать таким же умным, как они, чтобы участвовать в общем разговоре и излагать свои взгляды, пользуясь красивыми и редкими словами, но он ничему такому не учился. Недавно он записался в библиотеку и начал брать там книги. Енс и Гитте говорят ему, что́ надо прочесть, и он идет в библиотеку и возвращается с целой кипой книг. Это книги о разных социальных проблемах и о человеческой психике, а также современные романы, они лежат высокой стопкой на столике возле его кровати, и он каждый вечер открывает какую-нибудь из них и пробует читать, потом, полистав, кладет ее на место и принимается за следующую, и продолжает в том же духе, пока не переберет всю стопку. Он колеблется, не зная, с какой бы начать, и никак не может как следует взяться за чтение, а тем временем подходит срок сдачи. Так он и живет, мучаясь угрызениями совести оттого, что не может прочитать ни одной книги, и каждый день дает себе слово собраться с силами и прочесть какую-нибудь одну от корки до корки: лиха беда начало, после первой ему уже не составит труда одолеть следующую, и дело пойдет. Но пока Хенрику еще не удалось прочесть ни одной книги от начала до конца, он все так же листает их, заглядывая наугад в отдельные места, поэтому пока он не очень-то поумнел и по-прежнему слушает споры остальных, не решаясь высказывать собственную точку зрения.

Хенрик отрастил довольно длинные волосы, а это, как выяснилось, может серьезно осложнить жизнь. Не всем нравятся длинноволосые, некоторые думают, что, раз у человека длинные волосы, значит, он вшивый грязнуля, курит гашиш или колет себе наркотики. А Хенрик ни разу в жизни не курил гашиш, и голову он моет каждую неделю, но это, оказывается, дела не меняет. Едет он однажды на мопеде, и вдруг какая-то дамочка шагает, не глядя по сторонам, прямо ему наперерез. Хенрику приходится сделать рискованный вираж, чтобы на нее не наехать, он опрокидывается со своим мопедом и получает довольно сильный ушиб. И что же, вместо благодарности за спасение она набрасывается на него с руганью, и вокруг них тотчас собирается целая толпа, которая угрожает Хенрику побоями и обзывает его длинноволосой мартышкой, задать бы ему хорошую взбучку да заставить делом заниматься, а то столько развелось паразитов! Хенрику страшно, одна рука у него в крови, мопед покорежен. Он так любит свой мопед, ухаживает за ним и нянчится как с ребенком, и теперь он старается скрыть слезы, выступившие у него на глазах, а эти люди все не унимаются: как ему не стыдно, пусть он впредь поостережется, они найдут способ его приструнить, видали они таких нахалов. В конце концов его отпускают, заставив попросить прощения у дамы.

Всегда и везде Хенрик аутсайдер. В мотобанде он так и не добился признания, и на работе он пришелся не ко двору, да и у Енса с Гитте он не свой человек. Ему необходимо сделать выбор, где-то закрепиться, найти свое постоянное место, и он знает, что оно должно быть в кругу друзей Енса и Гитте. Но у них совсем другой уровень, чем у него, они говорят на другом языке, умеют выражать свои мысли так, как он не умеет, потому что никогда этому не учился. Если он действительно хочет стать среди них своим, надо браться за дело всерьез.

Хенрик слышал, что существуют курсы, окончив которые можно получить аттестат, равноценный гимназическому, — вот, пожалуй, что ему нужно. Сначала окончить такие курсы, а потом пойти учиться дальше, заняться, например, социологией или психологией. Он не очень хорошо знает, что это, собственно, за науки — социология и психология, но именно их изучает большинство друзей Енса и Гитте, которые так и сыплют всякими красивыми, необыкновенными словами. Хенрик прекрасно помнит, что в школе он не блистал успехами, но теперь все будет иначе, он это чувствует. Теперь он повзрослел, многое узнал, и у него есть желание учиться, а это главное. Он сам решит вопрос о своем будущем и найдет свое место в жизни, которое все время искал.

Хенрик носится со своими планами и так ими увлечен, что не может удержаться и рассказывает о них Енсу и Гитте, но те, к его великому разочарованию, не выражают никакого восторга.

— Да ну, зачем, — говорят они, — на что тебе сдался этот паршивый аттестат?

Хенрик не в состоянии сказать в ответ ничего вразумительного, он бормочет, мол, надо учиться, больше знать и все такое прочее, сами-то они, кстати, кончали же зачем-то гимназию?

Они говорят, что это совсем другое дело, да нет, вообще они, конечно, его понимают, но просто им кажется, что, может, лучше бы он оставался в той социальной среде, к которой принадлежит.

— А то получается какая-то ерунда, — говорят они, — стоит появиться рабочему с интересами, выходящими за рамки среднего уровня, как он порывает со своей средой и хочет непременно стать интеллигентом. А нам кажется, ты бы принес больше пользы, оставаясь среди своих, там тоже широкое поле деятельности.

Хенрик плохо понимает, что они имеют в виду, во всяком случае, рабочий лидер из него не выйдет, на этот счет он себя не обманывает. И вообще он не хочет быть рабочим, он хочет получить высшее образование, хочет стать как Енс и Гитте, и никто не заставит его отказаться от своих планов. Обычно Хенрик легко поддается на уговоры, он почти всегда живет чужим умом, но на сей раз он твердо стоит на своем. Он всецело захвачен своей идеей, и никто не способен его переубедить, так что в конце концов Енс и Гитте склоняются перед его решением и помогают разобраться с практической стороной вопроса, касающейся курсов и всего прочего.

— Но только тебе придется попотеть, — говорят они, — ты не думай, это не игрушки.

Но Хенрик так и не думает, он полон энергии и волевой решимости, ему не терпится скорей приняться за дело и показать, на что он способен. К сожалению, похоже, что он единственный, кто действительно верит в успех предприятия, по крайней мере его отец отнюдь не приходит в восхищение, когда Хенрик посвящает его в свои планы.

— Нельзя без конца кидаться от одного к другому, — ворчит он, — раз ты за что-то взялся, надо довести начатое до конца.

— Но ты же сам всегда хотел, чтобы я получил образование, — возражает Хенрик.

— Хотел, когда ты еще в школе учился, — говорит лавочник, — но ты ведь тогда палец о палец не ударил ради этого.

— А теперь я буду стараться, — с уверенностью говорит Хенрик.

— Ну а если ты все-таки опять начнешь и не кончишь, ты ведь так и останешься ни с чем.

— Но я обязательно кончу, — не сдается Хенрик.

Лавочник умолкает, у него уже столько накопилось нерешенных проблем, что дальше некуда, а тут еще эти курсы. Он и правда всегда хотел, чтобы Хенрик получил высшее образование, но сейчас обстоятельства очень изменились, деньги так и уплывают между пальцев, он каждый день из сил выбивается, чтобы наскрести то на одно, то на другое, и все мало, все не хватает. Теперь вот на машину пришлось истратить порядочную сумму, чтоб ее подремонтировать, это, конечно, ужасно нерационально, выгоднее было бы купить новую, да что же делать, не на что сейчас новую покупать, увы, он вынужден выходить из положения более дорогостоящим способом. Бедность — она всегда дорого обходится.

— Ну и чем же ты думаешь дальше заняться, когда у тебя будет аттестат? — спрашивает лавочник, с трудом возвращаясь к прерванному разговору.

Этого Хенрик еще не решил, есть так много разных возможностей.

— Может, социологией, — говорит он, — или психологией.

Ответ, конечно, неразумный и опрометчивый — отец тотчас вскидывается. Чтоб он про эту психоболтологию от Хенрика больше не слышал, а вздумает заниматься подобной белибердой — пусть на отцовские денежки не рассчитывает. Если бы он еще, к примеру, захотел стать юристом, ну, это другой разговор. К юристам лавочник относится с уважением, он бы не возражал, чтобы Хенрик выучился на юриста. Стал бы адвокатом, прекрасное занятие, и достатки немалые, а уж психология — лавочник довольно смутно представляет себе, что такое психология, но зато он знает, как выглядят студенты-психологи, и пусть лучше Хенрик сразу выкинет это из головы.

Хенрику ясно, что он свалял дурака, и он торопится исправить промах: вполне возможно, он выберет как раз юридическое образование, он уже и сам об этом думал.

— Гм, — лавочник смягчается и делается уступчивей, — и сколько же надо платить за эти курсы?

Хенрик точно не знает, но там есть и бесплатные места, и, кроме того, можно попробовать выхлопотать пособие.

— Ну да, но ты же и кормиться должен, — говорит его отец, — и одеваться, и деньги иметь на мелкие расходы. Я так понимаю, что это все будет из нашего кармана.

Хенрик тоже так понимает, но ему, говорит он, не так уж много нужно, и потом он, наверно, сам сможет немножко зарабатывать, хотя бы во время каникул.

Фру Могенсен, которая до этого момента не принимала участия в обсуждении, теперь тоже подает голос: не настолько же они бедны, чтобы у них не хватило средств прокормить Хенрика, пока он получает образование, он ведь у них все-таки единственный сын.

— Разумеется, мы не настолько бедны! — восклицает лавочник, распаляясь. Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что у него нет средств дать своему сыну высшее образование! Но деньги тут вовсе ни при чем, тут вопрос принципиальный: Хенрик ведь уже учится, он получает профессиональное образование.

Однако, как ни верти, его возражения выглядят так, будто все упирается в деньги, и это решает исход дела. Он не какой-нибудь вшивый голодранец и в состоянии оказать помощь своему единственному сыну — и кончается тем, что Хенрик получает разрешение записаться на курсы.

До начала занятий еще несколько месяцев, и отец настаивает, чтобы Хенрик покамест продолжал работать на прежнем месте, пусть не воображает, что можно теперь лодыря гонять. Быть может, лавочник втайне надеется, что к тому времени у Хенрика пропадет весь пыл. Но пыл у Хенрика не пропадает, наоборот, он горит нетерпением, дожидаясь момента, когда можно будет распроститься с красками и вонючими растворами, со всей этой ужасной скучищей, чтобы посвятить себя учебе, и он все более проникается уверенностью, что правильно выбрал свой путь. Раньше Хенрик не любил ходить в школу, а теперь он заранее радуется тому, что снова сядет за школьную парту. На этот раз он будет стараться, будет прилежно учить уроки и, набравшись знаний, перерастет ту среду, в которую он оказался заброшен, и дорастет до среды, к которой принадлежат Гитте и Енс и их друзья. И наступит день, когда он сможет разговаривать с ними, как равный с равными, принимать участие в их спорах и высказывать собственное мнение, употребляя красивые слова, понятные лишь ему и им. И наступит день, когда он вместе с ними будет переустраивать общество, да, да, он еще себя покажет, дайте только срок.

8

Лавочнику худо, последнее время на него обрушилось столько трудностей, что здоровье его заметно пошатнулось. Он давно уже слегка недомогал, а тут он вдруг совсем расклеился. И желудок не в порядке, и голова болит, и шум в ушах, и одышка, а иной раз и боли в области сердца, да так прихватит, что прямо хоть с жизнью прощайся. Сперва он сваливал все на возраст, никуда не денешься, организм начинает понемногу сдавать, но постепенно ему становится ясно, что он серьезно болен и надо срочно что-то делать, а то как бы не было поздно. Жена тоже обращает внимание, что у него нездоровый вид, она очень за него беспокоится и настаивает, чтобы он сходил к врачу, и лавочник обещает, да все никак не может собраться. Он так плохо себя чувствует, что даже визит к врачу для него сейчас непосильная тяжесть, а возможно, он к тому же страшится услышать всю правду о своем состоянии: что он на белом свете не жилец и протянет разве что месяца два или три, не больше.

У лавочника и без того сплошные неприятности, он боится, что лавка долго не просуществует, а у него уже годы не те, чтобы браться за новое дело. Может, он и найдет себе работу, но какую, вот в чем вопрос, трудно ведь, когда привык к самостоятельности. Как-то вечером по телевидению была передача, в которой речь шла о том, что надо уметь переучиваться. Умные люди с учеными дипломами рассказывали об изменениях, происходящих в обществе, подчеркивая, что человек не должен отставать от общественного развития. Он должен приспосабливаться к меняющимся условиям, говорили они, имея в виду людей без дипломов. Перед ними самими, надо полагать, подобные трудности не возникают, ведь общество изменяется в таком направлении, что будет постоянно расти нужда в ученых консультантах вроде них, консультантах по семейным и социальным вопросам, а также по проблемам трудоустройства, и во всяких прочих дипломированных специалистах, чтобы наставлять простых людей, каким образом им следует приспосабливаться. Оплачивается этот труд неплохо, да вдобавок есть возможность подзаработать, повторяя те же наставления по телевидению.

Но лавочник не хочет приспосабливаться к меняющимся условиям, это не для него, он слишком для этого стар, и к тому же слишком измочален. Он желает только одного — сохранить в целости свой магазинчик. Но никто не может его наставить, как ему следует себя вести, чтобы желание его исполнилось.

У лавочника столько огорчений, что он просто изнемогает. Живут они явно не по средствам, так долго продолжаться не может. Магазин пока не приносит убытка, он все еще дает небольшую прибыль, но она чересчур мала для покрытия их расходов, и получается, что они постоянно изымают деньги из торговли. Не сегодня-завтра он увязнет в долгах по самые уши, если только вдруг не наступит крутой перелом. Жена его всегда была очень бережливой и благоразумной хозяйкой, а сейчас, когда им особенно важно соблюдать экономию, она, как нарочно, пустила все на самотек. Правда, она не знает, какое у них катастрофическое положение, он ей так ничего и не рассказал, но зато он ей все время твердит, что время сейчас очень напряженное, не только для них, но для всех торговцев, даже крупные предприятия и супермаркеты испытывают большие трудности. Тем не менее она почему-то не понимает или не хочет ничего понимать, говорит, мол, жить-то им надо, а все стало ужасно дорого, — и у него не хватает сил стукнуть по столу кулаком. Да и то сказать, ей всю жизнь приходилось экономить, они же все средства вкладывали в магазин в надежде, что настанет день, когда они будут вознаграждены сторицей. Да, нелегко признаться себе в том, что награды они так и не дождутся.

А тут еще Хенрик. Он не отказался от намерения учиться, и лавочник, собственно, ничего не имеет против, но опять-таки встает вопрос о деньгах. И потом Хенрик стал совсем ненормальный с тех пор, как повадился ходить в квартиру над ними, одни его длинные патлы чего стоят, а уж какую он несуразицу иной раз несет — уши вянут. Лавочнику не нравится, что Хенрик постоянно торчит наверху, ему не дает покоя вопрос, чего они хотят от его сына, на что его толкают. Он боится, как бы они не сделали Хенрика наркоманом, и сердце его болезненно сжимается при одной мысли о том, что они могут вовлечь парня в свои групповые оргии. Сам он воспитывался в эпоху, когда воскресные газеты в рубрике «Почтовый ящик для женщин» настоятельно советовали молодым девицам не позволять ухажеру себя целовать, пока они не удостоверятся в том, что у него серьезные намерения, и его шокирует распущенность современной молодежи. С наибольшим удовольствием он бы запретил Хенрику бывать наверху, но он знает, что это бесполезно, и чувствует свое полнейшее бессилие во всех отношениях и свою неспособность влиять на ход событий.

Лавочник так и не оправился окончательно от потрясения, пережитого в супермаркете, и стоит ему вспомнить унизительный эпизод, как его начинает бить дрожь. Он чувствует, что никогда не успокоится, если не отомстит, и в его воспаленном мозгу рождаются планы мщения, один нелепей другого. Однажды, будучи взвинчен до предела, он хватает телефонную трубку и набирает номер супермаркета. Ему пришла в голову идея: он им скажет, что подложена бомба, которая взорвется через десять минут, а чтобы его не узнали по голосу, он будет говорить с карандашом во рту. Но когда супермаркет отвечает ему, вся его решимость мигом улетучивается, и вместо приготовленных слов он бормочет извинения за то, что будто бы не туда попал. Господи, даже на телефонную бомбу и то его не хватает.

Но не успевает он положить трубку, как тут же начинает злиться на себя за малодушие и через два-три дня делает новую попытку. Он выискивает картофелину подходящего размера, тщательно моет ее и засовывает в рот, а затем набирает номер, и когда секретарша отвечает, что это супермаркет, он, расхрабрившись, произносит с картофелиной во рту:

— У ваф омма, фээф вэфаф мыуф ваввоф-фа!

— Простите, — секретарша не расслышала, и лавочник повторяет свое сообщение. Но секретарша все равно не может разобрать, что речь идет об опасной бомбе, которая через десять минут взорвется, и лавочник слышит, как мужской голос спрашивает ее, в чем там дело, а она отвечает, что кто-то так странно говорит, ну прямо будто у него рот набит картошкой. И тогда лавочник бросает трубку, сидит и потерянно смотрит перед собой и только спустя некоторое время вспоминает о картофелине и выплевывает ее.

Если б хоть было с кем поговорить обо всем том, что его мучает, но он упустил удобный случай тогда, на даче, а теперь слишком поздно, и он один должен нести бремя невзгод. Но если человеку не с кем разделить свои невзгоды, они могут чересчур больно его придавить — самочувствие лавочника все ухудшается, и по настоянию фру Могенсен он наконец идет к врачу.

В приемной сидит множество больных, и лавочнику приходится долго ждать, а когда подходит его очередь, он не успевает даже толком изложить доктору свои жалобы — тот ставит диагноз, не дослушав. Это стресс, объясняет он, самая распространенная болезнь нашего века, надо постараться сбавить немножечко темп.

— Да, но… — лавочник все еще не теряет надежды хотя бы перечислить все те места, где у него болит, однако врач уже выписал рецепт на какие-то таблетки, которые надо принимать три раза в день.

И вот лавочник принимает таблетки три раза в день. От таблеток он чувствует отупение, голова делается какая-то мутная, но желудок работает по-прежнему плохо, и сердце болит, и одышка мучает, и он вынужден снова пойти к врачу. Уж на этот раз он расскажет все про свои болезни, должен же кто-то выслушать его, в конце-то концов на то и врачи, чтобы выслушивать жалобы больных.

Но врачу некогда слушать лавочника, у него у самого нервный тик, легко ли, в приемной сидит три десятка пациентов, у которых желудок плохо работает, шум в ушах и сердцебиение, и ему надо успеть всех их принять. Здесь и работающие замужние женщины, которые вертятся как белка в колесе и ничего не успевают: по дороге домой с работы им надо зайти купить продукты, а потом еще постирать, сварить обед, прибраться в квартире и помочь детям приготовить уроки; здесь и домашние хозяйки, которых совесть мучает оттого, что им не надо ходить на работу и дел у них почти что никаких, а они все равно не управляются, и хозяйство приходит в запустение. Здесь и мужчины, вынужденные подрабатывать, чтобы было чем платить за машину, купленную ими в рассрочку, или страдающие бессонницей оттого, что не знают, где раздобыть денег на своевременное погашение ссуды, взятой ими для покупки своего чересчур дорогого дома; или же мужчины, у которых нервы не в порядке, потому что они живут с женой и тремя детьми в двухкомнатной квартире, а на большую квартиру нет средств. Людям приходится тяжело, да и сам врач измотан донельзя, он выписывает всем подряд рецепты на таблетки, а из головы не выходят медицинские журналы, которые копятся у него на тумбочке, а он их никак не удосужится прочесть, да еще новая моторная лодка, которая, прямо надо сказать, чересчур для него дорога. И лавочнику он тоже выписывает рецепт на новые таблетки, уверяя, что эти ему обязательно помогут.

— И постарайтесь все-таки поменьше волноваться, — добавляет он, — мы ведь с вами моложе не становимся, настает пора, когда, хочешь не хочешь, приходится сбавлять темп. А чтобы совсем ничего не беспокоило, так этого же просто не бывает.

— Я понимаю, — говорит лавочник, — мне только кажется…

— Да, да, я знаю, что вы хотите сказать, — перебивает его врач, — вам кажется, что вы себя чувствуете хуже других, но только напрасно вы так думаете. У каждого свое, всем нам несладко, и мне тоже. У меня вот давно уже боли в пояснице, да такие, что хоть караул кричи, и что же, думаете, мне ясно, в чем дело? На всякий случай я попросил одного коллегу, чтобы он меня посмотрел, но и он ничего не может найти. Ты, говорит, абсолютно здоров, и я, конечно, рад это слышать, но факт остается фактом: боли не проходят. Спрашивается, что мне с этим делать?

— Н-да-а, — уклончиво отвечает лавочник, думая про себя, что он не самый подходящий советчик в вопросе о болях, мучающих доктора.

— Вот здесь, в этом месте, — показывает врач, — будто жжение какое-то, и расходится по всей пояснице. — Тут он, по-видимому, вспоминает, что врач-то он, и прерывает демонстрацию своих недугов. — Но попробуйте принимать эти таблетки, — говорит он, — увидите, они вам помогут.

Новые таблетки оказывают на лавочника очень сильное действие. Он чувствует полнейшее отупение и погружается в какую-то странную апатию, ничто его не интересует. Дома он тих и молчалив, ест совсем мало и весь вечер проводит у телевизора, не особенно вникая в содержание передач. Он смотрит последние известия, сельскохозяйственную программу, международное обозрение, детективные фильмы, балет и передачи об искусстве. Телепрограммы должны быть разносторонними, таково требование Положения о радиовещании и телевидении, и поэтому каждый вечер начиная с половины восьмого на экране, безостановочно сменяя друг друга, мелькают самые разнокалиберные передачи. Они не прерываются ни на секунду. Не успел исчезнуть с экрана последний поросенок, как телезрители попадают на бал в сельском кабачке, а всего через четверть секунды после окончания бала некий ученый муж уже разглагольствует о старости и связанных с нею проблемах или же передают беседу с поэтом, который старается подоходчивее объяснить, почему он такой превосходный поэт. В общем, информация, культура и развлечение — все вперемешку, но лавочник не в состоянии сосредоточиться, и до его сознания мало что доходит.

Он утратил почти всякий контакт с окружающими, замкнулся в себе и очень неохотно вступает в разговор. За целый вечер он редко когда скажет что-нибудь жене, у него не хватает даже сил возмущаться Хенриком, хотя тот выглядит совершенно чудовищно со своими длинными космами. Единственное, чего хочется лавочнику, это покоя, тишины и покоя, чтобы никто его не трогал и не надо было беспрерывно решать какие-то проблемы.

И то же самое в магазине. Покупатели ему теперь чуть ли не в тягость. Обслуживает он их вяло, безучастно, не завязывая, как прежде, беседы. Случается, он подает им не те продукты или неправильно отсчитывает сдачу, а когда они обращают на это его внимание, он молча исправляет ошибку, даже не утруждая себя извинениями. Это совсем не на пользу торговле, в его положении не стоило бы отталкивать последних покупателей, и лавочник отдает себе в этом отчет. Но он не в силах ничего с собой поделать, он не может выйти из дремотного состояния, в котором постоянно теперь пребывает.

Однажды в лавку заходит знакомый агент небольшой оптовой фирмы. Они знают друг друга много лет, и лавочник относится к нему с симпатией и имеет обыкновение заказывать у него что-нибудь, даже когда это не особенно нужно. И вот агент, закончив переговоры и уложив обратно образцы товаров, протягивает лавочнику руку со словами:

— К сожалению, я у вас сегодня последний раз. Позвольте поблагодарить вас за доброе отношение и приятное сотрудничество.

— То есть как, — говорит лавочник, тупо уставившись на агента, — вы больше не будете ко мне приходить?

— Меня вышибли, — говорит агент.

— Вышибли?

— Уволили меня, — объясняет агент.

Лавочник шире раскрывает глаза и словно бы пробуждается от своей дремоты. Уволить такого симпатичного агента — уму непостижимо!

— Но почему? — спрашивает он.

— Наша фирма сворачивает дела, — говорит агент, — времена-то нынче для мелких предприятий не самые лучшие. Вы, вероятно, по себе чувствуете.

Лавочник кивает, еще бы не чувствовать.

Агент секунду смотрит на него в нерешительности.

— Не знаю, — говорит он затем, — может, вы бы позволили мне угостить вас на прощание бутылочкой пива. Если, конечно, у вас есть время.

Лавочник кивает, при всем своем отупении он не может не видеть, что агенту сейчас до крайности нужно с кем-нибудь поговорить. Он жестом приглашает гостя пройти в комнату. Потом приносит две бутылки пива и отказывается брать за них деньги, но агент настаивает: он же сам вызвался угощать.

— Да-a, — начинает он, отхлебнув глоток, — у них ведь давно уж дела идут со скрипом, и теперь вот они додумались укрупнить районы, которые обслуживает каждый агент, ну я и полетел.

— Да, но почему именно вы? — Лавочник опять словно бы пробуждается.

— А почему кто-нибудь другой, — с унылой покорностью отвечает агент, — кого-то надо же им увольнять, а меня выбрали, наверно, потому, что я ведь уже немолод. Вылетают ведь как правило старики, да и то сказать, молодые — они энергичней, подвижней. Так что вроде и возразить нечего.

— И возразить нечего! — с горечью повторяет лавочник, стряхивая с себя остатки дремотного отупения. Вот она, тема, еще способная его взволновать: молодые так прытко рвутся вперед, что старикам скоро совсем житья не будет. Молодежь нынче — пуп земли, центр, вокруг которого все вращается; да неужто мириться с этим безобразием? Когда он сам был молодым, центральные позиции занимали старики, а молодым полагалось стоять в сторонке, почтительно сняв шляпу. Теперь же, когда он почти состарился и вроде подошла его очередь, теперь всем заправляют молодые, а старики только под ногами путаются, для них и места-то в жизни не осталось. Лавочнику в эту минуту кажется, что для него никогда не находилось места в жизни, ни тогда, ни сейчас, и он приходит в такое возбужденное состояние, какого у него ни разу не было с тех пор, как он начал принимать по три таблетки в день.

— Я считаю, это просто безобразие! — возмущенно восклицает он. — Это переходит всякие границы!

Агент пожимает плечами: а что можно сделать?

— Ну и как же вы теперь? — спрашивает лавочник, постепенно впадая в прежнюю апатию.

— Не знаю, — говорит агент, — я, конечно, тыкался в разные места, но мне непросто что-нибудь найти. Как-никак за пятьдесят перевалило.

Они в молчании допивают пиво, и лавочник считает себя обязанным со своей стороны поставить гостю бутылку. Агент, по-видимому, не привык пить в такой ранний час, пиво быстро развязывает ему язык.

— Что и говорить, для меня это было тяжелым ударом. Вероятно, я должен был это предвидеть и заранее быть к этому готов, но я почему-то никогда не мог себе представить, что в один прекрасный день вот так окажусь на мели. Безработица — да, я знал, что она периодически обрушивается на рабочих, но чтобы я сам мог остаться без работы, это не укладывалось у меня в голове. И вот нате вам, я безработный, да еще и в худшем положении, чем рабочие, пособие-то мне не положено. У нас есть небольшие сбережения, мы всегда жили экономно, но этих денег хватит ненадолго, а что будет потом…

У агента слезы выступают на глазах, и лавочник чувствует мучительную неловкость.

— Вы только не падайте духом, — говорит он, — наверняка что-нибудь подвернется.

Агент качает головой и вдруг начинает плакать по-настоящему.

— Я всю жизнь был неудачником, — всхлипывает он, — и агент из меня был никудышный. Мои дети это понимают, я же знаю, они ни во что меня не ставят. И жена тоже понимает, хотя никогда мне ничего не говорит, но теперь, когда стряслась эта беда, я прекрасно вижу, что она обо мне думает. Ей ведь тоже нелегко: непонятно, на что мы дальше будем жить, и если бы только это, а то еще и как соседи посмотрят, да мало ли всякого… Нет, я не могу быть в претензии, если она меня презирает, она имеет на это полное право, я же и сам знаю, что ничего путного из меня не вышло.

Лавочник чувствует себя ужасно неудобно. Он неуклюже похлопывает агента по плечу.

— Ну-ну, полно, — говорит он, — вы не должны впадать в отчаяние. Увидите, все еще устроится. — Он, конечно, представления не имеет, как это может устроиться, но надо же что-то сказать в утешение.

Агент берет себя в руки и, стараясь сдержать слезы, вытирает глаза рукой.

— Простите меня, — говорит он смущенно, — это все нервы. Я сейчас в страшно подавленном настроении, а иногда так нужно с кем-нибудь поговорить, облегчить сердце. Сам не знаю почему, когда я заходил к вам с образцами товаров, у меня часто возникало ощущение, что вы и я — мы друг друга понимаем, но работа есть работа, мои личные переживания были ни при чем, и мне бы, конечно, в голову не пришло разговаривать с вами вот так, как сегодня, пока между нами существовали деловые отношения. Но теперь-то я могу вам признаться: у меня никогда душа не лежала к торговле; о чем я всегда мечтал, так это быть школьным учителем.

— Школьным учителем, — повторяет лавочник, пытаясь представить себе агента в роли учителя.

— Да, работать в школе, — говорит агент, — я очень люблю детей, мне кажется, из меня бы получился хороший учитель. Но у моих родителей не было возможности дать мне образование, и я пошел по торговой линии. Не скрою, я был чрезвычайно горд, когда меня сделали агентом фирмы, но в действительности эта работа была не по мне. Я страшно волновался перед каждым своим визитом к клиенту, я иногда подолгу стоял на улице, у дверей магазина, набираясь храбрости, чтобы войти. Я недостаточно напорист, не в меру скромен, не в меру застенчив, все это не годится для торгового агента. Он должен уметь брать людей за горло, а я никогда этого не умел и сам первый в этом признаюсь. Так что, если выгоняют именно меня, тут трудно что-нибудь возразить.

Глаза агента вновь наполняются слезами, и лавочник, не зная, что придумать, идет и приносит еще две бутылки пива. А гость даже не замечает, что перед ним опять новая бутылка. С отрешенным видом он прикладывается к ней и продолжает свои взволнованные излияния. Лавочнику несколько раз приходится выходить, чтобы обслужить покупателя, а когда он возвращается, агент все так же сидит и говорит. Он, по-видимому, не слышит и не видит, что лавочник какое-то время отсутствует.

Но вот он словно приходит в чувство: оборвав фразу на середине, он смотрит на часы, и на лице его изображается испуг.

— О господи, я совсем заболтался, — говорит он, — столько времени у вас отнял. Вы уж, пожалуйста, меня извините, сам не знаю, что со мной творится.

— Ну что вы, ничего, — говорит лавочник, — в это время дня покупателей немного.

— Все равно, — говорит агент, — да мне и самому пора двигаться. Мне надо успеть в несколько мест, я же пока еще торговый агент.

Он поднимается, и лавочник провожает его до двери. Агент с чувством пожимает ему руку.

— Еще раз спасибо за доброе сотрудничество, — говорит он, — и за то, что вы меня выслушали.

Лавочник желает ему всяческих успехов и не слишком определенно приглашает заглядывать время от времени, рассказывать, как у него дела, и агент заверяет, что непременно воспользуется приглашением. Наконец он всерьез собирается уходить, но в дверях оборачивается и спрашивает лавочника:

— Заметно по мне, что я плакал?

Лавочник смотрит в покрасневшие глаза со следами невысохших слез — и отрицательно мотает головой.

— Но если у вас есть носовой платок, — говорит он, — то можно чуточку отереть глаза.

Агент безуспешно пытается найти платок, и лавочник вынужден дать ему свой. Он не совсем чистый, но агент искренне благодарен.

— Не понимаю, куда я свой задевал, — бормочет он, — жена положила мне утром чистый, я же прекрасно помню.

— А вы оставьте себе мой, — говорит лавочник, — вдруг он вам еще пригодится.

— Я вам его занесу, — говорит агент, — обязательно занесу, выстиранный и выглаженный. Спасибо, вы так ко мне добры.

Наконец он удаляется. Пока он переходит улицу, лавочник, стоя у стеклянной двери, провожает взглядом его понурую фигуру. Конченый человек, думает он, отчаялся и сложил оружие. А ведь он и сам был близок к отчаянию, он вдруг ясно видит, как близок он был к отчаянию, к капитуляции. Но он же всю жизнь был поборником свободного предпринимательства; всякий сам кузнец своего счастья — вот его девиз. Ну нет, он не хочет кончать свои дни плаксивым недотепой вроде этого агента, он еще повоюет. Не может быть, чтобы все было потеряно, должен найтись какой-то выход, пусть он не сумеет одолеть супермаркет в конкурентной борьбе, но он докажет, что места хватит для них обоих. Он не даст так просто себя задавить, он примет вызов. Пока еще он не знает, что именно он предпримет, но он твердо решил действовать. Нужно подновить свой магазин в соответствии с требованиями времени, в какой-то форме ввести самообслуживание, раз уж людям это по нраву. Самое бы лучшее полностью переоборудовать и модернизировать магазин, но на это нужно много денег, а у лавочника денег нет. Он имеет текущий счет в банке, но его то и дело уведомляют о превышении кредита, и, чтобы уладить дела с банком, он вынужден оттягивать оплату счетов поставщикам, но это возможно лишь до тех пор, пока они на него не насядут. Вот так и идет все последние годы: сегодня немножко в банк, завтра заплатить нетерпеливому поставщику или же внести квартирную плату. Нет, так хозяйничать не годится, это только силы выматывает. Магазин вполне жизнеспособен, говорит себе лавочник. Вызванный новизной интерес к супермаркету постепенно схлынет, и тогда покупатели вернутся. Но, чтобы устоять, необходим капитал, без достаточного капитала торговлей заниматься невозможно. Он завтра же переговорит с банком, на то ведь они и существуют, банки, и уж он сумеет добиться своего, как умел это делать прежде. Он твердо решил не сдаваться без боя.

Вернувшись к себе в комнату, лавочник замечает трубочку с таблетками, прописанными ему врачом, и секунду стоит смотрит на них. Эти таблетки — не выход из положения, думает он, не так ему надо решать свои проблемы. Он берет стеклянную трубочку и хочет швырнуть ее в мусорное ведро, но в последнее мгновение передумывает — это, пожалуй, все-таки слишком — и прячет таблетки в ящик письменного стола, сует подальше, за вороха бумаг, где их потом и не отыщешь. Ну вот, теперь он готов начать новую жизнь.

Загрузка...