На эвакуацию всем выписали повышенный аванс, поскольку никто не знал, как пойдет дело: дорога, она дорога и есть.
Эшелоны с оборудованием цехов и основным народом отбыли в воскресенье, а в понедельник должен был уйти последний состав с разной мелочью, нужной на новом месте. Снимать ее отрядили людей, которые посмелее.
Оставшимся выдавал деньги горбатый кассир заводоуправления Филюкин. В понедельник утром он одетый сидел в кассе на своем обычном месте и глядел в зарешеченное окошко.
Утро было ветреное и сырое. В комнате дуло как на улице, потому что стекол в окне не было — высыпались от бомбежек. Филюкин не знал, сколько времени ему придется сидеть в кассе, он плотно завернул в пальто тощее тело, а руки спрятал в рукава. В окно ему видать было часть заводского двора, проходную и площадь перед ней. На площади рябились большие лужи и ходили голодные взъерошенные голуби. Проходную никто не охранял, и это обстоятельство злило Филюкина больше всего. Получалось, что завода нет, а он, кассир Филюкин, пребывает здесь случайно и последние часы.
В окошечко, устроенное в глухой деревянной стене по правую руку от кассира, застучали нетерпеливо и громко. Филюкин повернул на стук узкое с глубоко сидящими глазами лицо и погодил открывать, потому что касса — не пивной ларек. По стуку он определил, что явился слесарь Марьин из четвертого цеха, непутевый парень и любитель выпить. Филюкин убрал задвижку, выждав определенное время, и строго посмотрел на Марьина. На голове слесаря была шапка-ушанка без левого оторванного уха, а сам он был весь перемазанный грязью и провонял дымом.
Марьин нисколько не удивился, обнаружив кассира на привычном месте; сколько он помнил себя на заводе, Филюкин всегда сидел здесь. Но время было смутное, и Марьин на всякий случай решил похвалить Филюкина.
— Молодец, хрыч! — сказал Марьин. — Дело соблюдаешь.
Марьин — все знали — был шалопай, но кассиру стало приятно, что его похвалили, хотя вида он, конечно, не подал, а отыскал в ведомости фамилию слесаря, поставил знак, где расписываться, и отсчитал деньги. Выкидывая красные тридцатки перед носом Марьина, Филюкин еще раз пересчитал их и сказал, чтобы Марьин проверил деньги, не отходя от кассы.
Марьин, не считая, сгреб деньги и ушел, но вскоре воротился.
— Слышь-ка, старик! — заорал он через стену, так как Филюкин уже затворил окно. — Парторг сказал, чтобы ты сидел. И никуда!.. Понял? Попеременке подбегать будут. Слышишь?
— Слышу, — сказал Филюкин, и Марьин ушел.
После ухода слесаря кассир сосчитал в ведомости людей, не получивших деньги. Их вышло семнадцать, на сумму пять тысяч сто рублей. Филюкин открыл старый облезлый сейф, проверил деньги и опять стал спокойно глядеть в окно, потому что в сейфе столько оно и было — пять тысяч сто.
Во дворе копошились вокруг машины люди, грузили железо. Единственная эта машина моталась к тупику, где стоял состав, и обратно почти беспрерывно. Филюкин прикинул, что если так пойдет дело, то к вечеру они управятся. Среди людей у машины он разглядел парторга в телогрейке и с наганом у пояса, но у других оружия не было видно, и это Филюкину тоже не понравилось: мало ли что…
Постреливали где-то поблизости, но кассир не волновался, он знал, что город запланировано сдавать ночью, — слыхал такой разговор. «Переможится», — решил он насчет стрельбы и стал думать о том, что хорошо бы догнать на какой-нибудь станции своих, чтобы сообща прибыть к новому месту.
На площадь перед главными воротами завода выбежали два красноармейца с ручным пулеметом. Оглядевшись, они перебрались к проходной и залегли там за бетонным порогом. Проходная, таким образом, оказалась опять охраняемой, и Филюкин удовлетворенно подумал, что порядок, он всегда рано или поздно, а вернется, не бывает такого, чтобы не вернулся. Успокоенный боевым видом красноармейцев, он подумал даже, что все еще образуется, отгонят немцев и эшелоны вернутся, но суеверно прогнал хорошие мысли, чтобы не испортить дело. Загадывать не полагалось — Филюкин знал это на собственном опыте. В молодости он загадывал, что, может, найдется какая женщина и полюбит его не глядя на горб. Не нашлась. Потом устроился на завод и думал уж, что дотянет до пенсии на сподручной работе, а оно вон как повернулось…
Филюкин приготовил ведомость, чтобы человек, когда придет, мог расписаться без задержки, но на лестнице затопали сапоги, и слесарь Марьин заорал снизу, чтобы Филюкин выкатывался на волю.
— Шевелись! — кричал Марьин. — Немцы!
— А как же деньги? — удивился Филюкин, но никто ему не ответил, внизу стали стрелять. Тогда кассир рассовал деньги по карманам, взял ведомость, химический карандаш, чтобы было чем расписаться, и побежал к выходу. Ноги еще служили ему исправно.
Слесарь Марьин поджидал кассира в подъезде, выставив дуло винтовки наружу.
— Отступай к западной проходной, — приказал он Филюкину и бахнул из винтовки неизвестно куда.
«Дурак! — решил кассир. — В войну играет».
Но Марьин в войну не играл, Филюкин понял это, когда выкатился из подъезда и едва не наступил на парторга, лежащего поперек дороги. Парторг стрелял из нагана и даже не взглянул на Филюкина. Кассир огляделся, увидел, что на площадь перед проходной въезжают мотоциклы, и побежал вдоль забора к противоположным воротам. У проходной враз ударили несколько пулеметов и кто-то закричал длинно и тонко.
Впереди Филюкина отступал шофер с полуторки Степанов, мужик тяжелый и воловатый. Он был без оружия и скоро задохнулся. Кассир настиг его за углом и упал рядом. Степанов хрипел и плевался вязкой слюной.
— По домам надо разбегаться, немцы станцию взяли, — сообщил он Филюкину, но того в данный момент этот вопрос не интересовал.
— Распишись! — сказал Филюкин и подал карандаш шоферу, опасаясь, как бы тот не надумал бежать с карандашом. Он сунул шоферу деньги и побежал дальше, чтобы поспеть перехватить у западной проходной остальных.
«Мало ли что — станцию заняли, — размышлял он. — Хоть на поезде, хоть пешком — без денег много не отступишь…»
Рабочие перебегали в глубь завода отстреливаясь, хотя немцы за проходную входить не решались, а палили по заводу прямо с площади. Толку от этого не было, а шум был. Филюкин стоял за каменным углом проходной и старался по шуму определить, как идет бой.
Минут через пять к нему присоединились восемь или десять рабочих, и он немедленно выдал им деньги, потому что война войной, а ведомость должна быть закрыта.
Подбежали парторг, Марьин и красноармеец с пулеметом, другого убили.
— Все! — закричал Марьин.
По всему городу шла стрельба, и ничего нельзя было понять. Тишина стояла только в одной стороне — за старой железнодорожной веткой, которая шла от завода к щебеночным карьерам. Этой веткой пользовались, когда строили завод.
— Отходить к карьерам, за ними дорога! — приказал парторг и с сомнением посмотрел на Филюкина.
Филюкин дал парторгу расписаться и спросил, где остальные.
— Разбежались, должно быть, по домам, — ответил парторг и понюхал простреленную руку, из нее капала кровь.
— Отступать надо, — сказал красноармеец, стукнул о рельсы ненужный пулемет и полез с насыпи. — Дорогу перережут.
Филюкин подумал и отстал потихоньку от всех, чтобы не мешать отступлению. Он решил потолкаться пока у насыпи на случай, если кто остался на заводе и будет пробегать мимо. Филюкин лег в репьях, достал ведомость и пересчитал деньги, он не любил работать вполруки.
Репьи были густые, с широкими лопухами, Филюкина ниоткуда не было видно, и если бы не сырость, было бы вовсе хорошо. Филюкин лежал тихо и недвижно, наблюдая за видимой частью завода. Об ушедших он не печалился; деньги они получили.
Немцы постреляли издали по заводу, посовещались и решили обследовать территорию. Филюкин видел, как они, выставив вперед автоматы, осторожно прошли проходную и рассыпались на группы. В путанице строений он скоро перестал их различать, но слышал хорошо. Прочесав завод, немцы уехали.
Филюкин полежал еще с полчаса, но никто больше из завода не выходил, и кассир решил идти в город. Городок был небольшой, Филюкин знал, где живут не получившие деньги рабочие, и надеялся застать их дома.
Лоси пересекли распадок и ушли вверх по горе. Их раздвоенные коровьи следы терялись в корявом ельнике, одевшем понизу гору, выше лес был стройнее. Боков, ломая гнилые нижние ветви, продрался через подлесок, снял лыжи и полез по крутому склону, используя лыжи как палки. Он часто отдыхал, вытирая шапкой узкое с чалой бороденкой лицо, давал остыть сердцу.
В половине горы подъем стал круче. Старик надел лыжи, пошел вдоль склона искать место поположе, не нашел и опять полез прямиком.
Перевал уже угадывался впереди по просветам между елями, когда Боков поскользнулся, выронил лыжи и упал лицом в снег. Он долго лежал, пережидая, пока перестанет дергаться от непомерного напряжения горло, и ни о чем не думал. Только отворотил лицо немного в сторону, чтобы попадал воздух, а головы не поднимал: горячей щеке было приятно в снегу.
Рядом, за перевалом, злобно лаял Трус, остановивший лосей, но Бокова этот лай больше не волновал, силы ушли из него.
Трус задыхался, хрипел, лохматым клубком кидаясь под ноги животным. Лось-рогач сердито крутил нацеленной на него головой, бросался и загонял в густерню, под схлестнувшиеся лапы елей. Пес, повизгивая, забивался под них, но стоило лосю отойти, как он тут же оказывался перед его мордой.
Лось был молодой, сильный и злой. Трус надоел ему, он отпрыгнул, присел слегка на задние ноги, весь напружинился и стал ждать. Но пес не показывался, старый и опытный, он знал, чем грозит ему такая поза. Лось подождал немного и неторопливо побежал, а этого Трус вынести не мог. Он выбрался из-под кустов и бросился к быку, пытаясь обойти и добраться до уязвимой морды. Но он не рассчитал и молчком ткнулся в снег, убитый наповал коротким ударом острого копыта.
— Решил собаку сохач! — безразлично подумал Боков, отметив разом оборванный лай, но тут же охнул, трезвея, пополз на четвереньках к вершине.
А лось гордо постоял над неподвижной собакой, предупреждающе постукивая ногой, и спокойно затрусил вниз. Лосиха все это время ждала неподалеку в мелколесье, тревожно повернув к месту схватки комолую губастую голову. Она дождалась, пока самец подбежит к ней, и пошла в чащу.
Боков насилу дотащился до перевала и вскоре нашел Труса. По следам он понял, как все было, и долго сидел в снегу, сжавшись от горя. Потом встал, рукой обтер с лица высохший солью пот и, не оглядываясь, двинулся обратно. Закапывать собаку не было сил.
К лошади, привернутой у приметной осины, Боков добрался в потемках, похудевший и слабый. С трудом подтянув чересседельник, он ничком упал в дровни. Рыжко потихоньку развернулся и некруто повез недвижимого хозяина старым следом в деревню.
Дома распрягать лошадь Боков не стал, а слез с дровней и прямиком в избу. Как был в валенках, шапке, пиджаке, стеженых штанах, так и залез на печь, только полушубок сбросил у порога. Места на печи ему хватало вполне, ростом он был небольшой и тощий.
Старуха стала допытываться, что с ним приключилось, но Боков разговаривать с женой не пожелал, лежал и молчал. Поворчав немного, она пошла и сама распрягла Рыжка, а потом подалась через всю деревню к Хорихе, поговорить насчет Бокова.
Хориха считалась в деревне знающей, умела блазн снять и хворь изгоняла. Она пошла к Бокову с его старухой вроде бы занять дрожжей, а на самом деле, чтобы поглядеть на старика. Боков это дело сразу раскусил и прогнал доморощенную ведьму.
— Ступай, бабка! Ступай, — сказал он ей в ответ на домогательства о здоровье и пригрозил «тыкнуть ухватом».
К утру Боков отогрелся, хотел слезть с печи, поглядеть лошадь, но не сумел: ноги ему не повиновались.
— Обезножел… Накликала ведьма, — заключил про себя Боков и притих, больше не возился.
Старуха утром пошла в сельсовет звонить в город сыну, поскольку Боков сказал ей, что скоро начнет помирать. Сын на другой день приехал и привез с собой из города знакомого доктора. Боков дал доктору себя обследовать и не перечил, когда с него снимали ватные штаны и пимы, ему было приятно, что сын у него хотя и большой начальник в городе, а заботливый, приехал.
Доктор сказал, что у Бокова разыгрался ревматизм, а так он еще ничего, крепкий. Он дал старухе Бокова мази и наказал натирать ему ноги дважды в день — утром и вечером.
Сын перед отъездом долго уговаривал Бокова бросить все и переезжать к нему в город, квартира, дескать, большая, места хватит… Старуха была согласная, но Боков воспротивился наотрез, сказал, что никуда не поедет, не будет на старости лет поглощать городскую пыль, а помрет, как положено, на родительском месте.
Когда гости уехали, Боков хорошо обмыслил все обстоятельства и приказал старухе идти за соседом. В соседях у Бокова проживал бывший тунеядец, осевший в деревне. Парень женился на вдове с двумя ребятишками, за что Боков одобрительно к нему относился и называл «тунеяром». Со временем это прозвище превратилось как бы в фамилию, и никто уже не помнил настоящего имени боковского соседа.
Тунеяр явился незамедлительно, и Боков без лишних разговоров попросил его пособить старухе зарезать овечку.
— Ты ведь лицензию хлопотал, али не дали? — удивился Тунеяр, обучившийся говорить по-деревенски и наслышанный, что Боков добивался в районе лицензии на убой лося.
Боков разъяснить дело не успел, не дала старуха. Высокая, чуть не вполовину выше мужа, могутная женщина, она прямо осатанела, прослышав про овечку, и тотчас вытолкала из избы невиновного Тунеяра. Боков хотел, как бывало не однажды, осадить жену, но вспомнил свое положение и только накрыл голову пимом, чтобы не слушать, как она обзывает его разными непристойными словами.
«Погоди — подымусь…» — мрачно мыслил Боков, прикидывал, как лучше расправиться с непокорной бабой, когда в ноги возвернется сила.
Хворал Боков долго. С макаронов и рыбных консервов, которые старуха приобретала в деревенской лавке, он совсем отощал и маялся животом. Безвылазно проживая на печи, Боков наблюдал жизнь тараканов и вспоминал годы, когда был помоложе, а в доме не переводилось мясо. Теперь на такое житье рассчитывать не приходилось, и Боков сильно горевал, что кончает жизнь, питаясь такой неподходящий пищей. Но теперь уже ничего не поправишь.
Частенько он поминал Труса, погибшего в начале зимы, и все больше склонялся к тому, что его вина — погибель собаки, не подоспел вовремя.
— Может, он оттого и полез под копыто, что понял — не охотник я боле? — спрашивал Боков пространство за печкой и подолгу ждал ответа.
Засыпая, охотник бродил с лайкой по заповедным местам, и они обсуждали разные общие дела.
— Шестой год ты у меня проживаешь, — сообщал псу Боков. — Не надоело?
— Что ты? — отвечал пес. — С тобой не соскучишься: мужик ты ходкий.
— Где уж там, — смущался Боков. — Вот раньше…
— Гляди, — предупреждал пес, — белка! Видишь? Вон, на третьей лесине. Верхи пошла!
Боков стрелял белку, сдирал шкуру, а тушу давал Трусу.
— Куницу бы поискал, — просил он. — Дорогая вещь, одна — тридцать белок стоит.
— Не стало вовсе куницы, — жаловался пес, — бегаешь, бегаешь…
— Время теперь для ей тяжелое, — объяснил Боков, — ружья в каждом дому… Как на войне живет зверь…
Так они и беседовали, продвигаясь помалу вперед, пока навстречу не попался тот лось.
— Продай собаку, Боков! — ревел он. — Добром говорю — продай!
Боков вскидывал ружье, трудно ворочался, будил себя и подолгу лежал без сна, все думал.
В марте дело вроде бы сдвинулось к поправке. Боков уже сам слезал с печки, выходил на улицу и подолгу просиживал на солнышке, копил силу.
Двухметровый снег в огороде, а стало быть, и в лесу, подтаивал днями под солнцем, утром же покрывался твердой ледяной коркой. Боков повадился утрами в огород, раздалбливал палкой корку и что-то прикидывал про себя.
Однажды он отыскал в чулане свое ружье, заржавевшее без присмотра, промыл в керосине и смазал.
В конце марта выдался особенно теплый день, с крыш бежало ручьями. Боков повеселел, полез на избу и столкал весь снег, замшелые, почерневшие доски крыши сохли на глазах, от них шел пар. А к вечеру ударил мороз, потянуло зимой, и это бесповоротно вернуло охотнику бодрое состояние духа.
Весь вечер он точил ножик, напевая хрипатым голоском насчет того, что «бросит водку пить, поедет на работу и будет деньги получать каждую субботу».
Старуха подозрительно на него косилась, но ничего не говорила, опасалась.
На другой день он встал рано, вышел, как всегда, в огород и попытался расколотить палкой ледяную корку на снегу, но она не подавалась. Для верности Боков ударил по льду пару разов пяткой, пробить не смог и пошел запрягать Рыжка.
— Куда это лыжи-то навострил? Али забыл с перепугу, что запрет? — ехидно поинтересовалась старуха, но Боков ответом ее не удостоил, а продолжал свое дело.
Он бросил на сани чистый брезент, лыжи, приспособил топор, отзавтракал, закинул на плечи ружье и на зорьке подался со двора. Дорога за ночь превратилась в горбатую катушку, сани съезжали с нее то на один, то на другой бок, Рыжко шел осторожно, но Боков не торопил его, ехать было не так далеко. Много раз он забывался и вертел головой, разыскивая глазами собаку…
Вскоре охотник свернул с наезженной дороги и по еле заметному следу ударился в сторону. Он проехал километра полтора, остановил лошадь, бросил ей на снег сена, старательно приладил к пимам лыжи и покатил по звенящему насту, держа в обход синеющей впереди болотины.
В болотине, среди густых тальников, отлеживалась лосиха, выжидая, пока солнце отпустит наст. Рогач топтался рядом, осторожно прислушиваясь ко всем звукам. Бык заметно похудел за зиму, но был все так же свиреп и решителен. Он вздрогнул, когда услышал подозрительное похрустывание, идущее от перешейка, соединявшего болото с лесом. Рогач еще не знал, что это Боков жестоко и расчетливо отсекает его от спасительного леса. Он ткнул мордой подругу, предлагая подняться и изготовиться к бою, но тут же испуганно прянул: ветер донес до него человеческий запах. Лось медленно пошел прочь, оглядываясь на самку и осторожно пробивая копытами твердый, как железо, наст. Лосиха недовольно поплелась сзади.
Боков пришел на место, где лежали лоси, внимательно осмотрел все и споро побежал по свежему следу. Лыжи шли легко, не проваливались.
— Теперь поглядим! — многозначительно пообещал неизвестно кому охотник и стрельнул в воздух.
Рогач, после выстрела, метнулся по полю вскачь, увлекая за собой комолую лосиху, но сразу же остановился: ледяные лезвия наста в клочья изодрали на ногах кожу. Идти дальше лоси не могли, но Боков напирал, и они тяжело побежали, оставляя на снегу кровь и лохмотья кожи.
Первой не выдержала лосиха. Она легла в снег и, беспомощно вытянув шею, стала ждать человека, дрожа от боли и страха.
Боков не обратил на нее никакого внимания, только покосился и прошел мимо, в перелесок, где в неглубоком ложке стоял обессиленный рогач, судорожно поводя впалыми боками.
Минуту они смотрели друг на друга, потом Боков неторопливо снял с плеча ружье и выстрелил, целясь в лоб, под рога. Наверное, потому, что задохся, он малость обвысил, пуля скользнула с лобовой кости, срезав кончик рога. Оглушенный бык осел задом в снег, нелепо задрав красивую голову. Боков передернул затвор, подошел поближе и выстрелил ему в ухо.
Впервые за длинную охотничью жизнь Бокову хватило дня. Солнце стояло еще в половине сосен, а он уже управился, разрубленная на куски туша лося была уложена на сани и накрыта брезентом. Шкуру Боков брать не стал, свернул в тюк и закопал в отдалении в снег вместе с рогатой головой и ногами быка. Потом отогнал лошадь и забросал чистым снегом окровавленное, утоптанное место. Ничего, кроме удовлетворения и усталости, он не чувствовал, присел на сани и долго курил, соображая, что ложок попался удобный, весной всю требуху смоет полой водой, очистит землю.
В деревню Боков приехал потемну, сходил за Тунеяром, и вдвоем они перетаскали мясо на сеновал. Боков дал соседу за помощь пуда два мяса и пошел спать. А чуть свет его разбудил участковый и сообщил, что ему поступило донесение об убийстве лося в запретное время, поэтому он вынужден произвести в подворье Боковых обыск.
— Хориха настукала, — шепнул Бокову Тунеяр, которого участковый привез в понятые.
Боков припомнил, что она мельтешила у ворот, когда перетаскивали мясо, и понял, что пирогов с осердьем ему не видать.
— Ищи, коли потерял, — грустя, сказал он представителю власти и стал одеваться.
Участковый вывел Бокова во двор, поставил у поленницы, приказал понятым лезть на сеновал, а сам пошел оглядывать конюшню.
Тунеяр и Зинка, соседка Бокова с другой стороны, залезли по лестнице на сеновал, походили там, поговорили, спустились обратно и доложили участковому, что ничего не нашли. Участковый им не поверил и полез на сарай сам, из чего все поняли, что он знает, где лежит мясо.
Участковый вскоре вернулся на землю и набросился на Тунеяра и Зинку: мясо лежало на виду, не заметить его никак было нельзя.
— У тебя, у лягавого, нюх на эти дела особый, вот ты и нашел, — объяснил участковому его успех Тунеяр, а Зинка засмеялась.
Участковый рассерчал совсем, сказал, что привлечет Тунеяра за оскорбление власти, и приказал сволакивать мясо вниз, а сам пошел в избу сочинять протокол.
Тунеяр залез и стал сбрасывать мясо на землю как попало, но Боков строго сказал ему, чтобы не баловал, добро следует оберегать. Тогда Тунеяр спросил у него, не раздать ли мясо, народу во дворе набилось достаточно. Боков одобрил предложение, Тунеяр мигнул ребятишкам, и они сразу его поняли… Заднюю, четырехпудовую, часть, которая ребятишкам оказалась не под силу, легко перебросил через прясло в проулок кузнец Прохор, и она сразу утонула в глубоком снегу.
Когда участковый вышел, чтобы позвать Бокова и понятых подписать протокол, мяса уже не было. Участковый все понял.
Тунеяр протокол подписывать отказался, нагло заявив, что мяса не видел. Зинка расписываться тоже не пожелала. Боков прикинул про себя это обстоятельство и решил молодых в грех не вводить, расписался в протоколе.
— Зря это ты! — укорил его Тунеяр, когда участковый скрылся, забрав только боковское ружье.
Боков кивнул согласно головой, сгорбился и пошел потихоньку в избу, он опять почувствовал себя худо. Старуха причитала, Боков хотел прицыкнуть на нее, но передумал: «Существо слабое».
По весне, примерно через месяц после происшествия, пришла повестка — ехать в район на суд, но Боков не поехал, велел передать, что хворает.
Его осудили заочно. Сын заплатил штраф и летом перевез стариков к себе в город, где Боков вскоре умер.
Схоронили охотника, по его наказу, на деревенском кладбище, рядом с отцом, матерью и братовьями. В родительские дни, когда вся деревня веснами пировала на кладбище, поминая успокоенных, на могилу к Бокову непременно заявлялся пьяный Тунеяр, выпивал из бутылки стакан водки, а остатки выливал под крест, чтобы покойник тоже выпил. Он не знал, что кресты ставят в ногах.
Дед Мирон помирал. Третьего дня он шел по огороду из бани, зацепился нога об ногу и сел в снег. Земля крутнулась под ним и стала на место, а он встать уж не смог.
— Становая жила размякла и лопнула, — определил дед и стал ждать, пока кто-нибудь выйдет из дома. После бани ему было тепло и уютно в снегу, и он не очень-то волновался.
Его положили на широкую лавку подле нештукатуренной бревенчатой стены под окно. Он вытянулся на мягкой подстилке и затих, не ел и не пил.
На стене перед ним висели ходики, он некоторое время глядел на них, соображая, чего это так медленно двигается маятник, но, решив, что дело это теперь не его, закрыл глаза и стал ждать смерть. Мысленно он перебрал всех деревенских стариков, прикинул по годам, очередь получалась его…
К смерти дед Мирон относился спокойно и серьезно, как к работе, которую надо исполнять. У него, кстати, все было давно готово к ней, даже гроб и тяжелый ясеневый крест, на котором он еще три года назад написал чернильным карандашом свое имя, фамилию и год рождения. Наследникам назначалось только проставить на кресте дату смерти.
Но смерть что-то не шла. Вместо нее явилась фельдшериха из деревенской больницы. Сноха называла ее Зинаидой Ивановной, чему дед малость подивился: сколько он помнил, в деревне все звали фельдшериху Зиной, а то и Зинкой, потому как была она местная.
Деду все теперь виделось как в кино при замедленной съемке, поэтому он спокойно отметил, что Зинка «тоже не торопится», и стал ждать, что будет дальше.
Он не возражал, когда она крутила и ощупывала его ослабшее тело, и не отвечал, когда спрашивала, где болит. «Ладно, — думал он, — где болит, там и болит».
Дед лежал спокойно, глаз лишний раз не открывал, только прислушивался к тому, что делается за стеной. На улице, как он предполагал, крутила непогодь: в окно бил снег.
Краем уха он услыхал, что Зинка собирается вызывать врача, вспомнил, что до района сорок километров, и мысленно усмехнулся, туда и в добрую-то погоду вороны не летают, а теперь и подавно…
Дед Мирон немного оживился перед уходом фельдшерихи, даже пожалел, что как следует не выдрал ее крапивой, когда лет двадцать назад застал в своем палисаднике. Уходя, она сказала, что, дескать, если что, то, мол, и в область позвонит, оттуда врачи прилетят.
Фельдшериха ушла, а дед стал обдумывать, как такое может случиться. До Челябинска — в деревне считали — двести километров. Дед представил себе все это пространство, до неба набитое снегом, и плюнул на одеяло.
— Дуреха — дуреха и есть! — заключил он.
Дед хотел еще осердиться на Зинку, но не успел, сознание тихонько ушло из него.
Он лежал, вытянувшись во всю длину лавки, скрестив на груди руки, как и полагается покойнику. Часы на стене будто ждали этого, взяли и остановились.
При жизни дед строго наблюдал за ними, поэтому его четырехлетний внук Колька подошел к лавке и подергал старика за бороду. Он хотел сказать ему про часы.
Мать оттащила Кольку и собралась нашлепать, но тут в избу к ним пришло много людей. Они положили деда на носилки, накрыли тулупом и унесли. Колька увязался было за ними, но мать его не пустила, сказала, чтобы сторожил избу.
Все ушли. Колька повертелся около окна, но, так как оно замерзло, ничего не увидел. Ему стало скучно одному в пустой избе, он поревел немного, потом поставил друг на друга табуретки, залез на них и пустил часы — все-таки занятие…
Вскоре вернулась мать и сказала Кольке, что деда увезли на самолете в город.
— Должно — не довезут, — вздохнула она.
Но деда Мирона довезли и сделали нужную операцию. Очнулся он в большой светлой палате областной больницы, открыл немного глаза, осмотрел незнакомое место и снова закрыл. Потом тихонько пошевелил под одеялом ногой…
Дежурная сестра заметила эти упражнения, подошла и отодвинула штору на окне рядом с кроватью. Старик, сообразив наконец, что видит не рай и не сон, приподнял голову и поглядел в окно. Как раз в это время во двор больницы опускался вертолет.
— На нем тебя, дед, и привезли, — пояснила сестра.
Дед Мирон кивнул, но спрашивать ничего не стал, решив, как поправится, хорошенько все разузнать.
Поправлялся дед Мирон на глазах. Он освоился и свободно разгуливал по палате, а то лежал, часами разглядывая на стене репродукцию с известной картины Герасимова, изображающую какой-то общий праздник в неизвестном месте.
— С чего это они? — недоумевал дед, осматривая невиданных краснощеких людей.
Потом он привык к картине и удивлялся уже по другому поводу:
— Надо же… Столь народу нарисовал человек, а все как есть: глаза, руки, ноги…
Зрение у деда Мирона было отличное, детали он различал досконально.
Выписали его из больницы недели через три теплым солнечным деньком.
Дед получил свою одежду в подвале и отправился спрашивать про человека, который вертолетами командует.
— Интересуюсь, — разъяснил он дежурной по больнице.
Комната санитарной авиастанции оказалась в этом же помещении, через три двери от комнаты дежурной. Дед подошел, подозрительно оглядел дверь, решительно ничем не отличающуюся от других, расправил бороду и постучал.
Помещение деду не понравилось: тесновато. Но вида он не подал, сказал, кто он такой есть, и познакомился с начальником. Что это начальник, дед определил сразу: сидит отдельно, строгий и при галстуке.
«Фамилия будто нерусская — Луневич, но мужик серьезный, ничего», — расценил начальника дед и спросил, верно ли, что его, Мирона, доставили в больницу на самолете.
Луневич подтвердил, что все так и было, а девчушка, вроде деревенской фельдшерицы, сидевшая за особым столом с телефонами, даже показала толстую книгу, в которой была записана его фамилия под номером восемь тысяч шестьсот девяносто два. Дед уважительно подержал книгу в руках… Его интересовал вопрос, всех ли теперь больных возят на самолетах или не всех. Луневич объяснил, что нет, не всех, а только тяжелых и оттуда, куда ничем не доберешься…
— Вот, скажем, как вас, — сказал он.
Дед все понял и поинтересовался, много ли это стоит денег, чтобы вот как его.
Девчонка-телефонистка фыркнула, но начальник приструнил ее и объяснил деду, что час работы вертолета стоит сто с лишним рублей, самолет — подешевле, рублей тридцать пять.
«Многие тыщи тратят, — заключил про себя дед Мирон и с уважением покосился на девчонку. — Зелена, а гляди ты…»
Луневич разговорился и показал деду карту области, испещренную разными кружочками и флажками, похвастался, что скоро они будут выполнять задания и ночью, осваивают ночные полеты.
Дед все слушал и запоминал.
— Не можем вот никак договориться с Уфой о взаимной поддержке, — пожаловался Луневич. — Они бы, понимаешь, легко могли брать наших больных из пограничных районов, им туда ближе. А мы бы из Магнитогорска обслуживали юг Башкирии.
— Резонное дело, — одобрил дед.
— Пока не получается, — вздохнул Луневич.
Дед Мирон решил не встревать в отношения с союзной республикой и промолчал.
Пока они разговаривали, пришло два вызова. Луневич отправил в одно место машину, а в другое — самолет.
— Андрей Петрович, — неожиданно сказала Луневичу помощница, — у нас ведь Дюрягин сейчас кровь повезет в горы…
Луневич обрадованно хлопнул себя по лбу и сказал Мирону, чтобы он срочно собирался. Дед не понял, но высказался в том плане, что готов.
— Повезло тебе, дед, — сказала девушка, — считай, что дома. Вертолет в вашу сторону идет.
Деда Мирона посадили в «скорую помощь» и повезли на аэродром вместе с лекарствами, которые понадобились какой-то больнице. Машина шла быстро, и дед не успел еще обдумать всех событий, которые свалились на него, как оказался в аэропорту. Там, в маленькой комнате, отведенной санитарам, он познакомился с пилотами. Он повторял про себя их фамилии, чтобы не забыть и рассказать в деревне.
— Дюрягин.
— Расщукин.
— А меня, дедушка, зовут Ира, — сказала ему бортсестра, — это я вас привезла.
Дед осторожно подал руку женщине и решил держаться к ней поближе, в сутолоке аэропорта ему было неуютно без привычки.
Ира провела его мимо больших блестящих лайнеров к краю летного поля, где ютились под чехлами маленькие самолеты и вертолеты. С крайнего вертолета Дюрягин и еще один незнакомый деду мужчина-техник снимал чехол.
— Ну, счастливо, — сказала Ира и ушла.
Дед уселся рядом с пилотом, опасливо отодвинувшись от тонкой и ненадежной, по его мнению, дверцы. Он почувствовал себя несколько увереннее, когда Дюрягин пристегнул его к сиденью предохранительным поясом.
— В добрый путь, — тихонько сказал себе дед Мирон.
Пилот повернул какую-то ручку, вертолет вздрогнул и затрясся мелкой непрерывной дрожью. Дед прикрыл на всякий случай глаза, а когда открыл, оказалось, что он уже летит. Внизу виднелась дорога. Она плавно убегала куда-то в сторону. Машина больше не тряслась, а мощно и ровно гудела, плавно унося деда все дальше и дальше.
Дед одобрил машину, она ему понравилась.
— Как трактор, — засвидетельствовал дед и хотел было сказать об этом пилоту, но в кабине стоял гул, и он отказался от этой своей мысли.
Они летели над полями и лесами, пересекали речки. А примерно через час дед стал примечать вроде бы знакомые места. Пилот с ним не разговаривал, он смотрел вперед и изредка шептал что-то в резинку, висевшую на шее.
«Означает себя», — сообразил дед.
Ему хотелось поговорить с Дюрягиным насчет знакомых мест, но он пересилил себя, решил не мешать.
Вскоре пилот сам закричал ему в ухо.
— Указывай дом! — разобрал дед, взглянул вниз и увидел деревню. Она рассыпалась на склоне горы среди леса, как стадо серых коров.
Свою избу дед Мирон различил по трубе, которую сам белил по осени.
— Во — она! — показал дед.
Вертолет остановился над домом, и дед Мирон отметил в деревне заметное оживление. Примерившись, пилот плавно опустил машину прямо в огород, рядом с баней.
Дед ничему уже не удивлялся. Он пожал пилоту руку, хотел было похвалить его, но не посмел, а только спросил, тревожась:
— Долетишь?
— Долечу, долечу! — сказал Дюрягин и засмеялся.
Дед махнул рукой, степенно вышел из машины и пошел по тропинке, протоптанной к дому от бани, под взглядами навеки удивленных лесорубов.
К нему подбежал Колька, до того стоявший на крыльце с раскрытым ртом. Дед отвел внука подальше, чтобы не задело ненароком ветром.
Машина с красным крестом на боку легко оторвалась от земли, подпрыгнула и ушла за лес.
— Видал птицу? — строго спросил дед внука.
— Синяя! — ахнул Колька, хотя вертолет был зеленый.
Потом они шли к дому, старый и малый. Колька не поспевал за дедом, размышляющим над тем, что с очередью насчет смерти в деревне теперь образовалась путаница.