Мерзость появляется постепенно.
Вот раздается звонок в дверь. Мы, сопя, кряхтя и кашляя, медленно-медленно натягиваем штаны и, шаркая рваными тапками, бредём открывать. Открываем, а там никого нет. Но воняет страшно. Хотя, может быть, это подростки опять в лифте насрали.
Потом звонит телефон. Алло! кричим мы, алло! А в трубке кто-то чавкает и сморкается.
Тут мы чувствуем, что за окошком как-то нехорошо. Выглядываем — а там глаз литров на пять. Качается в воздухе и слёзы льёт по судьбе своей одноглазой. Тыкаем мы в него палочкой, а он хлюп — и сдувается. И висит на палочке, как пенка от какао. Гадость ужасная.
После этого мы собираемся погладить штаны. А в розетке кто-то сопит и штепсель наружу выпихивает. Получается, что там кто-то живёт и на нашем электричестве морду себе наедает. А счётчик, между прочим, крутится.
И вообще, чувствуется, что в доме завелась какая-то мерзость: вот приходим мы с работы — и наступаем носком в целую лужу соплей. Потом ещё замечаем, что окурки в пепельнице кто-то жевал.
Очень нам всё это не нравится.
А однажды заходим мы на кухню, а мерзость тут как тут — уже в мусорном ведре роется: чего бы вкусненького слопать. Но мы её пока подробно рассматривать не будем, потому что очень уж она противная.
Но в конце-то концов рассмотреть придётся, куда денешься.
Поначалу мерзость ещё новенькая, вся в свежих соплях, и деловитая, как таракан. Все её усы, щупальца, жвалы, буркалы, присоски и бородавки постоянно движутся сами по себе, как попало. И сама мерзость всё время копошится, зевает, сморкается, шебуршит, вздыхает и почёсывается, как Акакий Акакиевич за стаканом чаю, потом какую-нибудь дрянь хватает, лопает, при этом чавкает страшно, носом шмыгает, икает, на пол харкает, кривым ногтем из зуба что-то сгнившее достаёт, нюхает внимательно и съедает. И опять же — сопли, сопли до колен. И перхоть. Да ещё бородавка на носу, тьфу! Прямо всю кухню заблевать хочется. И глазки, все семнадцать штук, бегают — сразу видно, что опять окурков без спросу нажралась.
Тут смотрим: батюшки-светы! — а на ней уже детёныши копошатся, штук двадцать. Когда успела? От кого? Детеныши липкие, головастые, пучеглазые, полные колготки насраны, копошатся у мерзости на спине, сейчас свалятся и весь дом козюлями перемажут.
В духовке не горят, в морозильнике не мёрзнут и смотрят внимательно: кого бы сожрать.
Но мы ещё точно не знаем — а вдруг эта мерзость не очень вредная? А может, наоборот, полезная? Вдруг, если из неё ведро соплей нацедить и на потолок плеснуть, то вся побелка обвалится, которую туда пятьдесят лет каждый год намазывали? Мы же не пробовали. Или, например, настричь с неё бородавок, на спирту настоять и выпить стакан натощак с похмелья, тогда что получится? Страшно интересно.
Но тут мы заходим на кухню и видим, что бесстыжая мерзость уже влезла с ногами прямо в холодильник и там бутылкой нашего кефира хрустит. И ладно бы ей этот кефир на пользу пошёл, так ведь нет! Весь кефир по харе размазался, а мерзость дожёвывает пластмассовую бутылку, хотя этих бутылок полное мусорное ведро. А детишки кружком расселись и на родительницу пучатся: ума-разума набираются.
Тут мы понимаем, что если сейчас же эту мерзость не окоротим, завтра она уже сожрёт три последних маринованных огурца, которые мы бережём на какой-нибудь чёрный случай, например, если гости с водкой придут, и делаем вот что: берём швабру, возвращаемся на кухню и тычем мерзости прямо в кожаный мешок, который у неё с брюха свисает. А она как раз этот мешок перед собой разложила и не налюбуется.
Как она завизжит! Как об потолок шмякнется! И оттуда вниз, на мойку, на газплиту, на посуду — всё вдрызг, яишница недоеденная — в стену, детишек штук семь — в брызги, и харей своей вонючей прямо в нашу сметану протухшую — шмяк! И в ванну за нами ломится, ещё гаже, чем прежде. Хорошо, хоть щеколду пока открывать не научилась. А потом уходит обратно к себе на кухню и там нюни развешивает, аж соседи в дверь барабанят. С потолка у них течёт, видите ли. Нежные какие.
Может быть, зря мы мерзость шваброй-то. Вдруг ей этот мешок очень сильно нужен? Вдруг она из него икру мечет?
Ладно, нагребём мы по углам трухи побольше, пусть она хоть с ног до головы в ней изваляется, не жалко. И сосиску пусть сожрёт, которая ещё с Нового Года на блюдечке лежать осталась.
Но так нам до сих пор и не понятно — вредная эта мерзость или полезная.
Однако вскоре всё проясняется. Вот мы видим, как соседская старуха, тоже противная, даром, что без соплей, подкрадывается к нашей двери и суёт под неё квитанцию за междугородные переговоры. А мерзость её изнутри прямо за эту квитанцию сквозь щель всасывает и там за дверью хрупает. Видно не наелась она сосиской. Старушка-то что — там еды на один зуб, и остаётся от неё один измусоленный тапочек. А квитанция, та ничего — лежит себе в прихожей. На сто тридцать два рублика сорок семь копеечек. Недёшевы нынче переговоры-то.
Старушку кому-нибудь может быть и жалко, но зато мы-то теперь точно знаем, что мерзость — вредная, и нужно её немедленно изводить, потому что как-то она не в меру обжилась: обложила всё вокруг яйцами, обклеила паутиной, гною по колено из себя надавила и забила всю канализацию. Да ещё настроила в углу каких-то пыльных поганок, а в них что-то совсем уже неприятно потрескивает.
Кроме того, недели через три старушкина племянница обязательно хватится, пришлёт милицию, а уж если милиция в доме заведётся, ту уж точно сроду не вытолкаешь.
А как её изводить, спрашивается? Ну ладно, берём мы швабру и начинаем потихоньку сгребать мерзость в сторону двери. А она хнычет, упирается. Пригрелась на всём готовеньком, детки у ней новые в поганках зреют. Просачивается мерзость обратно, за батарею присосками цепляется, попробуй отдери.
Тогда мы делаем так: берём мусорное ведро и начинаем загружать туда совком поганки. Мерзость нас за руки хватает, смотрит умоляюще, а мы хоть бы что — спускаемся вниз и вываливаем ведро прямо на помойку посреди двора. А мерзость, вон она, уже вниз по лестнице шлёпает, подползает к грибам, три раза их пересчитывает и слезами горючими поливает.
Вот так-то у нас! Нечего было раковину на кухне засорять! А то ишь, повадилась детишек своих обосраных под краном полоскать. Да ещё всю лестницу соплями изгваздала. Хуже подростков, честное слово.
В общем, мерзость мы извели и старушкиной племяннице глаза круглые показали — какая, мол, такая Анна Матвевна?
А мерзость тем временем двор осваивает. Те бомжи, которые уже совсем ничего не соображали, в неё в первый же день вляпались, да там и сгинули. А тех, которые ещё чуть-чуть в своем уме были, она наловчилась на бутылки ловить: выстроит посреди себя целый штабель ящиков, а в них бутылочки так на солнце и горят! Бомжи прямо целыми шеренгами идут. А как дойдут, так даже передраться как следует не успеют. Поминай как звали. Тишина, и пьяные нигде не валяются. Хорошо!
Местные жители не нарадуются: прямо в мерзость мусор вываливают, всякой тухлятиной подкармливают, за уборку платить не нужно.
А мерзость на бомжах да на тухлятине харю совсем уже невозможную наела: на полдвора расползлась, семнадцатое поколение на ней поспевает, а глубина соплей в иных местах уже доходит до трёх метров.
Однако, начинают за мерзостью замечать, что она уже совсем к другим старушкам пристрастилась — к полезным, которые на лавочках сидят и следят внимательно, чтобы всё в мире было правильно. Вот одна старушка пошла за молоком, другая за крупой — а возле мерзости родственники через два дня ботики с мехом находят и шапочку вязаную. Ну, ясное дело, звонят они в милицию.
Милиция приезжает, из жигулишек своих выскакивает, глазки поросячьи выпучивает и разводит дубинками в разные стороны: да что же вы тут такое расплодили? Это, говорит, нужно вызывать санэпидстанцию. И задом, задом — обратно к себе домой, на базар, блюсти среди петрушки устав караульной службы.
А санэпидстанция что? Та вообще еле ноги унесла — у неё мерзость семьдесят кило наиновейшего дусту сожрала и чем-то едким главному отравителю в рожу плюнула. Кое-как с него противогаз соскоблили.
В общем, махнули на мерзость рукой. Где совсем не пройти — досочек пробросили, кирпичей, тухлятину стали прямо из окон в мерзость вываливать, а старушек всех на ключ заперли, чтобы не очень по двору шлялись.
А однажды снится нам сон.
Как будто встали мы среди ночи водички из-под крана попить, в окошко выглядываем — мать честна! — а там счастье привалило, чистый голливуд: висит прямо посреди двора вертолёт, а оттуда местный терминатор ботинки кованые свесил и мерзость из огнемёта поливает. А сам сигаретку курит, типа не впервой ему. А вокруг оцепление, и главный полковник в камуфляже и чёрных очках рукава по локоть закатал. Ещё бы рожу ваксой намазал. Смех, да и только.
Мерзость сначала сидит смирно, но потом терминатор, видно, пару поганок всё же подпаливает. Вытаскивает тогда мерзость из себя щупальце потолще, аккуратно берёт вертолёт за хвост и слегка постукивает о соседнюю станцию метро. Терминатор с перепугу сразу же хлюпает прямо в середину мерзости с двадцати метров, а когда от керосина занимаются гранаты, весь этот голливуд отправляется по воздуху с горящими жопами прямо в сторону соседнего дурдома.
У нас тоже стёклышки вылетают, но ничего — не холодно, потому что станция метро горит довольно хорошо и даёт заметное тепло. Мы даже слегка начинаем переживать — как бы холодильник у нас не разморозился, а то из него такая дрянь польётся, какой ни одна мерзость из себя не выдавит.
Спускаемся мы вниз, а там дымище, мерзость хнычет, пузыри пускает. Кругом валяются пулемёты, гранатомёты и совсем уже какая-то неизвестная дрянь. Ну, в таком хорошем хозяйстве, как у нас, всякая мелочь сгодится. Собираем мы, чего унести можно, и домой возвращаемся.
А водички-то так и не попили! Заходим мы на кухню — а там тётка сидит. Откуда взялась, зачем? Ничего не понятно. Сиськи в разные стороны торчат, зубов штук пятьдесят, сейчас сверху вспрыгнет, выебет до смерти, а потом жрать ей накладывай, видали мы таких, спасибо. Такая уж дрянь иногда приснится.
Мы, пока тётке такие глупые мысли в голову не взбрели, срочно суём ей в каждую руку по гранатомёту. Тётка, как велит её женская природа, тут же дёргает гранатомёты за все выступающие части, и вот мы уже наблюдаем, как вослед бывшему нашему соседу, улетающему в окно со спущенными штанами, разматывается рулон розовой туалетной бумаги. Вот так-то. Холодильник наш ему, видишь ли, громко дребезжал!
Тётка от такой неожиданности немедленно разевает рот и напускает лужу. Можно подумать, что в первый раз увидела мужика с голой жопой, ага.
Но тут мы замечаем, что тётка начинает как-то неприятно ощупывать второй гранатомёт, после чего что-то происходит с фотографической нашей памятью. То есть, видим мы, как тётка и какой-то полоумный шварценеггер волочат нас по пыльному двору, солнышко светит, у нас черепушка сверху наполовину снесённая, а у тётки в руках опять гранатомёт и полиэтиленовый пакет с какой-то серо-красной кашей — видимо, с нашими мозгами. А как мы все тут оказались — не помним, хоть режь. Какая-то неприятность вышла, должно быть. Опять, наверное, тётка чего-то начудила.
Вот приносят нас в районную больницу. Тётка, сразу на входе, пуляет две гранаты в регистратуру, чтобы тамошняя сука амбулаторную карту не спрашивала. А сбрендивший шварценеггер нас на себе волочит вприпрыжку, пузырики счастливые пускает, всё ему теперь куличики.
После этого оказываемся мы в неизвестном кабинете, где доктор в очёчках что-то знай себе бубнит про флюорографию, микрореакцию, первый кабинет… Ах ты сука! — удивляется тётка и всаживает гранату аккурат в середину кишечно-инфекционного отделения, наловчилась уже. Все утки вдрызг, дрисня фонтаном, зато доктор стоит весь в крапинку и уже на любое должностное преступление согласный.
Заводит он свою центрифугу и процеживает через неё всю дрянь из мешочка: что посерее — в одну кювету, а что посопливее — в другую. Правильно-неправильно — да хрена там в этой центрифуге разберёшь, она же крутится, как сумасшедшая, аж стекла дребезжат. Потом вываливает доктор всю серую кашу из кюветы нам в остатки черепушки и даже ложкой выскребает, так старается. Наконец нахлобучивает нам сверху оплешивевшую верхнюю половину и током как ебанет! У нас только зубы — клац! и язык синий уже по полу скачет. А доктор снова — десять тыщ вольт еблысь!
Вот тут-то у нас в башке что-то чавкает.
И встаём мы во весь свой средний рост. Медленно-медленно. Глазками своими выпученными во все стороны поворачиваем и в уме кулёк шестнадцатеричных интегралов лузгаем, чтобы время скоротать до установления ровно через три секунды нашей беспредельной власти над вселенной, видимой нам до тех самых краёв, на которых она сама под себя заворачивается.
— Угу, — говорим мы, потому что язык на полу в мусоре валяется, отпрыгался, — угу, и одним шмыгом носа всю восточную Европу в гармошку сморщиваем.
Но доктор-то, сволочь, пригнулся и снова как ебанёт!..
И вот сидим мы в стеклянном гробу, воняем горелой пластмассой, и сколько будет семью восемь вспомним, наверное, но только если очень крепко задумаемся. А пока мы думаем, доктор уже язык с полу подобрал, об штаны вытер и пришивает на место цыганской иглой. Язык воняет дрисней, карболкой, у доктора руки невкусные, солёные — вспотел, видать, сильно, пока мы Европу морщили. И плачем мы, и размазываем по обгорелой харе грязные слёзы, потому что вселенная скукожилась в такую дрянь, которая сама под себя только ходить может. И жалко нам, а чего, спрашивается, жалко? Мы уже и не помним.
И тогда просыпаемся мы уже насовсем, пьём тёплую воду из-под крана и смотрим в окошко.
Скоро зима. От мерзости идет пар. Иногда из неё вылупляется глаз и медленно куда-то улетает, покачиваясь в воздухе. И сопли, сопли, бесконечные сопли сверкают под луной.
Красиво.
Насморк вот только нас мучает. Бородавка на носу вылезла, волдырь на лбу вскочил и чешется — третий глаз, должно быть.
Как проклюнется, там видно будет.
Василий Сергеевич однажды утром решил, что так дальше жить нельзя, и поехал в железнодорожную кассу на канале Грибоедова покупать билет на Будогощь.
Заходит он в метро, спускается на эскалаторе и удивляется: вниз целая толпа народу едет, просто не пропихнуться, а вверх эскалатор совсем пустой идёт. Должно быть, затор какой-то на линии, думает Василий Сергеевич, не иначе кто-то опять с утра пива балтика номер девять выпил и свалился на путь. Зачем её только, эту балтику, выпускают? Чистый же ёрш.
Кое-как влез Василий Сергеевич в поезд, ухватился за поручень, висит. Доезжает до станции Озерки — а там опять то же самое: ни одного человека на противоположной стороне нет. Проехали Удельную, Чёрную Речку — просто вымерло метро с той стороны. Но люди же должны стоять, поезда ждать? Нет, не стоят. Непонятно это Василию Сергеевичу, совсем непонятно. Но всего непонятнее то, что кроме самого Василия Сергеевича никого эта загадка не интересует. Очень у нас люди нелюбознательные. Нет, если вас трамваем задавит или жена от вас с лилипутом убежит, их просто палкой не отгонишь, это да.
Когда поезд тронулся с Петроградской, сзади в тоннеле что-то обрушилось. "Это что же такое происходит?" — опять недоумевает Василий Сергеевич.
А две старухи, над которыми он на поручнях висит, как раз про огуречную рассаду спорят. "Тьфу на вас, дуры какие, — думает Василий Семёнович. — Вам хоть светопреставление устрой, вы всё одно про цены на постное масло талдычить будете".
Вышел Василий Сергеевич на Невском Проспекте и пошёл в кассу. Приходит — а кассы нет. То есть не то, чтобы закрыта или на ремонте: нет кассы, как будто и не было никогда. Газончик на её месте вытоптанный, бумажки валяются, забулдыга какой-то в урне роется.
Оглядывается Василий Сергеевич вокруг: опять что-то не так. Ну не так, и всё. Ага, соображает: а где же Казанский Собор, спрашивается? Только что был! Один памятник Кутузову от него остался. Да и тот неважный — очень уж нос у него уныло висит.
"В чём дело? — спрашивает Василий Сергеевич неизвестно у кого. — Что всё это значит?"
Возвращается назад к метро — а метро тоже нет! Стоит голубой дом, в нём булочная, рядом бабушки сигаретами торгуют. "Извините, — спрашивает Василий Сергеевич какую-то очень петербуржскую старушку, они ещё иногда попадаются. — А где же метро?"
"Какое метро, молодой человек? — удивляется старушка. — Тут вам не Москва какая-нибудь, чтобы под землёй трястись. Конечно, в Москве наверху и посмотреть не на что, вот они на метро своё и любуются. А у нас тут город-музей. Да вы посмотрите вокруг — какая красота!"
Смотрит Василий Сергеевич вокруг: мать честна! А где же канал Грибоедова? Куда подевался? И Адмиралтейства почему не видно, а? Поворачивается он, чтобы старушку расспросить — так и старушки уже нет!
Главное, не уследишь: вроде, смотришь на дом — стоит, как влитой, чуть отвернулся — нет дома. Уже половину Невского как корова языком слизнула.
"Ну, хорошо, — думает Василий Сергеевич, — сейчас я вам устрою!"
Крепко зажмуривается, и стоит так с минуту, даже не дышит. Открывает он глаза — кругом чисто поле. Лесок на пригорке. Вечер.
"Но Нева-то должна остаться?" — тупо думает Василий Сергеевич и бредёт туда, где должна быть Нева. А она действительно никуда не делась, вот радость какая. Течёт, правда, не в ту сторону, но и на том спасибо. Посидел Василий Сергеевич на бережку, камушки в воду покидал. А что ещё на берегу делать — топиться что ли?
Тут совсем темнеть стало. Дошёл Василий Сергеевич до леса, нагрёб сухих листьев и лёг спать. Утро вечера мудренее.
А среди ночи пришли серые волки и сожрали Василия Сергеевича. А он даже не проснулся.
Так ни хрена он ничего и не понял.
Один фокусник выкинул такую штуку: взял и распилил ножовкой живую женщину.
Он вышел на арену и спросил, кого распилить ножовкой? Эта женщина из второго ряда и выскочила. Может, клюкнула лишнего, а может, из деревни приехала — не знала она, что пилят всегда только специальных подставных женщин, которым всё как с гуся вода.
Ну и распилил её фокусник напополам, всю арену кровищей залил, сам весь перемазался, как свинья. Женщина сначала орала, а потом ничего, затихла.
Допилил он её, раскланялся и собрался за кулисы уйти. А публика ногами топает: требует женщину обратно. Фокусник руками разводит: "Как же я вам её обратно отдам, если у вас на глазах только что её распилил? Я же фокусник, а не волшебник!"
Тут одна старуха как закричит, что мало того, что крупа в магазине каждый день дорожает, так ещё и живых людей при всём честном народе среди бела дня ножовками пилят, да ещё деньги с них за это дерут!
Набросилась публика на фокусника, чтобы его на части разорвать, но, к счастью, милиция его спасла и в тюрьму посадила.
Стали в тюрьме выяснять — может быть, это сумасшедший фокусник? Привели к нему доктора, тот его молоточком постучал, про папу-маму расспросил — нет, совершенно нормальный! Такого нормального не каждый день и на улице-то встретишь.
"Зачем, — спрашивает доктор, — вы живую женщину распилили?" "А как же? — удивляется фокусник. — Я же при всех пообещал, что распилю, мне что, перед людьми позориться? Давши слово — держись!"
В общем, взяли этого фокусника и расстреляли, раз он не сумасшедший.
А за что расстреляли, спрашивается? Он же с ножовкой за этой женщиной не гонялся, она сама к нему пришла.
Любовь — это очень прекрасное чувство.
Когда человек влюблённый, это чувство захватывает его целиком, без остатка. Он запросто продаст Родину, отца родного, мать-старушку; он украдёт, зарежет, подожжёт, и даже сам не сообразит, чего наделал.
Со стороны влюблённые производят неприятное впечатление.
Оставишь их одних на пять минут, кофе поставишь, вернёшься — а они уже на пол свалились. Или сидят, но рожи красные, глаза выпученные и языки мокрые. И сопят.
Влюблённые вообще много сопят, чмокают и хлюпают. Из них все время что-то течёт. Если влюблённых сдуру положить спать на новую простыню, они её так изгваздают, что только выбросить.
Если влюблённый один, то у него есть Предмет Любви.
Если Предмет Любви по легкомыслию впустит такого влюблённого хотя бы на пять сантиметров внутрь, он тут же там располагается, как маршал Рокоссовский в немецком городе, вводит комендантский час и расстрел на месте, берёт под контроль внутреннюю секрецию и месячный цикл. При этом он редко оставляет потомство, потому что всё время спрашивает: "Тебе хорошо? А как тебе хорошо? Как в прошлый раз или по-другому? А как по-другому?"
Зато когда влюблённого оттуда прогоняют, он немедленно режет вены и выпрыгивает в окошко. Звонит через два часа в жопу пьяный и посылает нахуй. Через две минуты опять звонит, просит прощения и плачет. Такие влюблённые вообще много плачут, шмыгают носом и голос у них срывается.
Одинокого влюблённого на улице видно за километр: голова у него трясётся, потому что газом травился, но выжил; идёт он раскорякой, потому что в окошко прыгал, но за сучок зацепился и мошонку порвал. А на вены его вообще лучше не смотреть — фарш магазинный, а не вены. Но при этом бодрый: глаза горят, облизывается, потому что как раз идёт Выяснять Отношения. Он перед этим всю ночь Предмету Страсти по телефону звонил, двадцать четыре раза по сто двенадцать гудков, а теперь торопится в дверь тарабанить, чтобы задавать Вопросы. Вопросы у него такие: "Ты думаешь, я ничего не понимаю?", "Почему ты не хочешь меня понять?" и "Что с тобой происходит?".
Ещё он говорит: "Если я тебе надоел, то ты так и скажи" и "Я могу уйти хоть сейчас, но мне небезразлична твоя судьба". Ответов он никаких не слушает, потому что и так их все знает.
А ещё иногда он напишет стишок и всем показывает, стыда у них вообще никакого нет.
В целом же, влюблённые — милые и полезные существа. о них слагают песни и пишут книги. Чучело влюблённого с телефонной трубкой в руке легко может украсить экспозицию любого краеведческого музея, хоть в Бугульме, хоть в Абакане.
И если вам незнакомо это самое прекрасное из чувств, вас это не украшает.
К сожалению, вы — примитивное убогое существо, мало чем отличающееся от виноградной улитки или древесного гриба. На вас даже смотреть противно, не то, что разговаривать.
До свидания.
Проснулся под утро попить тёплой воды из-под крана. Как-то зелено.
Выглянул в окошко: снег. Светится. Вот же, блядь, погодка, а? Май месяц называется. Я думаю, это всё потому, что в космос летают, сволочи, озоновые дыры пробивают. Надо запретить летать в космос, они же ещё, знаете, говно выбрасывают, которое втроём за полгода насерут, а оно потом нам на головы валится. Говно, оно в атмосфере не горит и в воде не тонет, на то оно и говно.
По радио передали, что курс доллара семь копеек за сто. А у меня никаких долларов всё равно не осталось.
Посреди площади сидит милиционер и плачет. Наверное, с ума сошел. Это бывает. С милиционерами реже, чем со всеми остальными, но тоже бывает. Они ведь почти люди, мало ли что там у них разладиться может — свисток потерял или ещё что-нибудь.
Африка утонула. Раскололась на четыре части, три утонули, а четвёртая улетела и ёбнулась в Австралию. Австралия вдребезги. Негров ни одного живого не осталось, ни единого. Даже те, которые в Америке жили, все умерли. Кто стоял, кто сидел, кто в баскетбол играл — хлоп, и нету. Умерли. Одни зубы на полу лежат. Жалко, конечно, они весёлые были, всё пели, плясали, в ладоши хлопали.
В Москве нефть нашлась. Много. По пояс. Все перемазались как свиньи, грязные, воняют, липкие, глаза бы на этих москвичей не смотрели. Теперь зато никто там не курит и свет не включает: ёбнет потому что.
Президент повесился.
Пришёл утром весёлый, шутил, потом попросил в кабинет стакан чаю с лимоном, принесли, а он уже холодный, чай-то. Потарабанил пальцами по столу и повесился. Хороший был президент, совсем почти новый, ещё служил бы и служил. Вот оно как бывает.
Я на работу пришёл — никто не здоровается. Поработал, приношу. Деньги, говорю, давайте. "Это что?" — спрашивают. «Работа», — отвечаю. "Какая работа?" "Вот, вот и вот", — показываю. "Зачем?" — спрашивают. "Чтобы красиво было, вот звёздочки, видите — тут и тут". "А ты кто? — спрашивают. — Мы тебя в первый раз видим, а ну пошёл нахуй отсюда".
Ну нахуй и нахуй, как будто меня никто раньше не посылал. Денег не дали, конечно. Да на них всё равно ничего хорошего не купишь — во всех магазинах одни гвозди отравленные продают. В продуктовом, в книжном, в рыбном — гвозди. Где-то нахваливают, дескать, сильно хорошо отравленные, а другие морду воротят, мол хочешь бери, хочешь не бери, насрать нам.
Ну и мне насрать. Пошёл домой, спать лёг.
Проснулся утром — тепло, снег растаял, одни лужи зелёные.
Включил радио. Доллар починили: что-то купили, что-то продали и спасли. Тысячу рублей он теперь стоит.
Африка местами всплыла, местами подсыпали, чтобы карту не перерисовывать. Австралию бросили как есть — от неё всё равно никакого толку не было.
Нашли одного негра — он пьяный в холодильнике заснул, из него теперь остальных негров обратно наделают.
Нефть из Москвы через метро назад в Сибирь вытекла. Отмываются. Бензином, водкой, шампунем, у кого что в доме есть.
Президента нового привели, точно такого же, у них там ещё много есть, оказывается.
Я пришёл на работу, пожали руку, спросили про здоровье, деток. Денег опять не дали. Не помним говорят, ничего не помним, как отрезало.
В магазины всё обратно привезли. Гвоздей — ни за какие деньги не купишь. Ни отравленных, ни простых, но разбираются потихоньку.
Нихуя-то в этой жизни не происходит.
Ни-ху-я.
Совесть является одним из омерзительнейших свойств человеческой природы.
К примеру: человек подкараулил кого-нибудь в лесочке, расчленил, надругался в своё удовольствие, радуется. Как вдруг изнутри него раздаётся нудный голос: дескать, мало того, что сам перемазался как свинья, так ещё и нагадил тут, намусорил, кто это за тобой убирать будет? Человек начинает нервничать и, чтобы заглушить неприятный голос и как-то развеяться, идёт и расчленяет кого-нибудь ещё. Тут голос вообще начинает орать как диктор-левитан, и человек, обезумев, начинает расчленять вообще всех, кто под руку попадётся.
Вот вам и ещё один чикатилло.
Или, скажем, поручат кому-нибудь закупить подгузников для домов малютки крайнего севера, а он вместо подгузников купит себе джип-ландкрузер. И ездил бы себе, радовался, но вдруг возьмёт да и загрустит: я тут в тёплой машине сижу, а малютки-то? С мокрыми-то жопами? Да на крайнем севере, а? Вылезет из джипа и подарит сто долларов сироте, который как раз из урны завтракает. Сирота, ясное дело, тут же закажет себе водки, девочек, марафету, да и окочурится под вечер от такого невыносимого удовольствия.
Или ещё: живёт человек, иной раз выпивает, не без этого, кто сейчас не выпивает. Ну, приползёт домой на карачках, даст жене в рыло да и заснёт. А она с него сапоги стащит, портянки заскорузлые размотает и в коечку уложит. Рассольчику возле коечки поставит и сама рядышком прикорнёт. Он утром проспится, голова трещит, зуб выбит, а от жены ни одного слова упрёка: вот тебе все чистенькое, а вот тебе огурчик. Святая женщина, святая. Стыдно ему, просто сил нет. Ну и зарубит её как-нибудь по пьянке, кто ж такое вытерпит.
Поэтому если вы просыпаетесь утром и думаете: "Ой, блядь! И чего же это я такое вчера отчебучил? И зачем это я такое сделал?" — это означает, что внутри вас поселился мерзкий карлик, который решил, что он тут один знает, что такое хорошо и что такое плохо. Если его немедленно не придушить, он вскоре будет ходить внутри вас в кальсонах, зевать, чесаться, заведёт себе кресло-качалку, тапочки и будет бубнить, бубнить и бубнить, пока вы не начнёте шипеть, щёлкать и заикаться, как органчик из произведения писателя Салтыкова-Щедрина.
Уничтожают этого карлика так: идут и сдаются в дурдом. Потому что если вы не сдадитесь в дурдом сами, за вами оттуда всё равно приедут и будут больно бить по дороге и во время заполнения амбулаторной карты. В дурдоме вы должны попросить себе самый отупляющий и оболванивающий из всех пыточных курсов лечения. В страданиях, говорят, душа укрепляется. Если лечение будет успешным, то душа ваша укрепится так, что из дурдома вы выйдете чурбан-чурбаном.
Но не спешите радоваться: сначала нужно точно убедиться в том, что вас хорошо вылечили.
Для этого нужно изловить самую белую и пушистую кошечку, которую только можно найти, желательно с розовым бантиком на шее, прибить её гвоздем к дереву и бросать в неё обломками кирпичей, пока кошечка не превратится в тряпку. Если при этом у вас возникнут неприятные ощущения — значит, вас плохо лечили, нужно идти скандалить назад в дурдом — пусть они за это денюжки платят.
И ещё радуйтесь, что вовремя это дело заметили. Ведь могли бы сразу пойти и сожрать живого младенца или изнасиловать свою первую учительницу, а потом бы так сильно распереживались, что вам бы уже никакая лоботомия не помогла.
В общем, главное — не опускать руки. В одном дурдоме не помогли — в другом помогут. Не может так быть, чтобы нигде не помогли, не может.
Если у кого-то нет джипа, он не знает, что к каждому джипу прилагается кассета с Музычкой. Эту Музычку все слышали, когда Джип проезжает мимо: буц-буц-буц. Но ни у кого такой Музычки дома нет.
У меня тоже нет джипа, но я всё знаю — я однажды переводил Секретную Инструкцию К Джипу — там было написано про круз-контрол и другие тайные вещи, но главное что про Музычку.
Так вот.
На каждой кассете записан КОД. Если такую кассету дать кому-то переписать, то по этому КОДУ можно определить, с какого джипа эта кассета.
А когда определят, тогда не обижайся. Поедет такой человек на своем джипе за границу, пусть даже в финляндию чухонскую, а пограничник посмотрит в компьютер и скажет, мол, очень будем счастливы с радостью пропустить вас лет через пятьдесят, если больше ничего не натворите, следующий пожалуйста.
И ничего больше с таким джипом сделать нельзя: ни продать, ни починить — все боятся, потому что джип этот Порченый. И гаишники по рации передают: тут джип к тебе едет Порченый, тормозни-ка его тоже и следующему передай.
На таком джипе нужно сразу же ёбнуться в камаз на Кольцевой Дороге и бросить его там нахуй, пусть разворовывают всё. Нельзя даже сигареты из него забрать.
Не то однажды будет его хозяин возвращаться домой, а под колесом у него хрустнет. Выйдет он посмотреть — а там МАТЬ его лежит, старенькая старушка: выбежала сыночку котлеток купить пожарить, проголодался наверное. И смотрит в небо чёрное: за что же ты меня так, сынок?
Вот такая Музычка.