Леван БердзенишвилиСвятая мгла (Последние дни ГУЛАГа)

© Л. Бердзенишвили, 2016, © ООО «Новое литературное обозрение», 2016

Мемориальный госпиталь Сибли

Жидкокристаллические мониторы, толстые провода, штативы, кронштейны, пульт управления, люди в белом, синем, бордовом и свет, свет, свет в сто тысяч люменов.

«В святом сиянии… Словно на космическом корабле нахожусь», – подумал я и потерял сознание. Меня стремительно несло куда-то, и я радовался. Были лишь свет и скорость. Меня несло долго, и внезапно я остановился. Ощутил тело. Ощутив тело, тут же услышал беседу женщин. Свет погас. Движенье было светом. Неподвижность есть тьма. Наступила полная тьма. Совершенно полная тьма, «святая мгла». Во тьме разговаривали женщины. Обеспокоенные, беседовали очень тихо. Они что-то говорили, но я не понимал, что они говорили. Это мучило меня: почему я не могу понять, что они говорят? «В святом сиянии, – говорит Гегель, – в великой бездне святого сияния…» Я – это я, слышу женские голоса и не понимаю смысла. «…В святом сиянии, в великой бездне святого сияния… столь немногое ведомо, как и в святой тьме…»

Наконец из звуков что-то да проявилось – такое, что должно было иметь смысл. Этим нечто было слово. В начале было Слово… и слово это было «иншуранс». «О, это не пустой звук, – размышлял я, – я даже знаю, что это слово означает!» Почему же я по-прежнему ничего не понимаю? Потому что это не грузинское слово. Это другой язык. Это английское слово, означает «страхование». Женщины говорят по-английски. Почему по-английски? Где я? Конечно же, я не на космическом корабле, здесь куда более земное место. Это больница, где говорят по-английски. Я здесь потому, что внезапно мне стало плохо. Сначала мне стало плохо в самолете, когда мы пролетали над океаном, меня бросило в дрожь, потом в посольстве Мексики я упал в обморок. До того успел поговорить с нашим посольством по телефону. Что мне было нужно в посольстве Мексики? Вспомнил: я в Вашингтоне. Я должен был отсюда лететь в Канкун, Мексику, оттуда куда-то еще. Под конец я был у Ирены дома, на авеню Коннектикут. Ирена Ласота – мой друг. «Тебе очень плохо, – сказала она мне и привела для подтверждения бесспорный аргумент: – Ты даже не попробовал мою утку!» Это последнее, что я помню. Я не смог съесть божественную утку, и это, несомненно, значило, что мне было очень плохо.

– Нас беспокоит то, что у него нет страховки. Вы же понимаете, что наш госпиталь не Джонс Хопкинс, но и дешевым его не назовешь.

– Я был прав, это больница, – подумал я. Голос незнакомки продолжал:

– Как он такую сумму сможет заплатить?!

– Дорогой доктор, он не простой человек, он член парламента и бывший политический заключенный, в советском ГУЛАГе сидел, в своей стране его все знают, за него тысячи людей горой встанут, не думайте, что о нем некому позаботиться! – это мой друг Ирена Ласота, ее голос и французский акцент в английской речи я распознаю среди десяти тысяч голосов.

– Как странно, во всей Америке наберется, может, сто врачей, которые слыхали, что такое ГУЛАГ, и из них где-то десяток, кого этот ГУЛАГ вообще интересует, а вот вам удалось встретиться с одной из этого десятка. Моя мать была заключенной ГУЛАГа, и я сама родилась в ГУЛАГе.

– Где вы родились? Где сидела ваша мать? – разволновалась Ирена.

– В Потьме, в Дубравлаге, – ответила женщина.

– Я заплачу за все, – хотел сказать я, но не мог.

– Это не может быть случайностью, этот человек тоже сидел в Дубравлаге, в Барашеве.

– Если бы моя мать была жива…

– Мы все трое там сидели, – заключила Ирена. – Во всем Вашингтоне – три человека, сидевших в ГУЛАГе, и сейчас все вместе собрались здесь, в госпитале Сибли.

– Ненадолго, – хотелось мне вступить в диалог, но я не мог.

– Простите, как ваше имя?

– Ирена. Ирена Ласота.

– Госпожа Ласота, кем вам больной приходится?

– Он мой старый друг. Сегодня утром прилетел из Грузии.

– Постараюсь поговорить с пациентом. Хеллоу, – обратилась ко мне незнакомая женщина в белом халате.

– Здравствуйте, доктор, – постарался ответить я, но увы.

– Возможно, он и слышит, но ответить не может. Скажите мне, как его зовут?

– Леван Бердзенишвили, «Б» как «Борис», «Е» как «Елена», «Р» как «Рональд»…

– Какая сложная фамилия!

– Можете называть его «Мистер Би».

– Очень хорошо, пусть будет «мистер Би». Я его лечащий врач, меня зовут Пейдж, Пейдж ван Вирт.

– Очень приятно, миссис ван Вирт.

– Миссис Ласота, у мистера Би одновременно две серьезные проблемы: инфекция эпидермиса на левой ноге и расстройство функции почек. Инфекция зашла далеко, и в борьбе с ней придется применить очень сильные антибиотики. К сожалению, тем самым состояние почек усугубится. Хочу, чтобы вы знали: риск очень серьезен. Первые три дня он должен будет провести в отделении реанимации и интенсивной терапии. Вначале мы должны справиться с инфекцией, а потом, если все пройдет хорошо, займемся почками. Вы все поняли?

– У него инфекция, и, возможно, почки не выдержат борьбы с ней, надо быть готовыми к самому худшему, миссис Пейдж.

– Просто Пейдж, или если непременно «миссис», то «миссис ван Вирт», – печально поправила врач.

– О'кей, миссис ван Вирт.

– Я знаю, что у него дорожная страховка, которая ему здесь не пригодится, однако независимо от того, есть у него деньги или нет, сейчас мы за ним присмотрим.

– Большое спасибо.

– Вы сказали, что он бывший заключенный ГУЛАГа, это правда?

– Да.

– Тогда сколько раз я буду дежурной, столько раз потребую у него вспомнить тамошние истории. Разговор пойдет ему на пользу, а мне ночью все равно не спится. Взамен этих устных рассказов я ему хоть одно доброе дело сделаю – не стану требовать заплатить мне, и он сбережет несколько тысяч долларов. Как вы думаете, господин Би согласится?

– Как же не согласится? – воскликнула Ирена. – Лишь бы он сейчас выкарабкался! Ему только дай поговорить…

– Очень хорошо, – сказала миссис ван Вирт. – Начнем через три дня. Возможно, вы меня слышите, – обратилась ко мне врач. – Соберитесь со всеми силами и внимательно выслушайте меня: вам внутривенно ввели сильнодействующее лекарство, поэтому вы не можете разговаривать. Три дня вы будете на грани жизни и смерти. Это ваша война, и вы должны в ней победить. За вами придут и попробуют вас забрать. Не соглашайтесь. В этот момент сделайте над собой усилие и подумайте, что вам нельзя уходить, так как вы задолжали и обязаны расплатиться. Подумайте, какой там долг за вами. Если не найдете ничего другого, то вспомните, что за вами мой должок – вы должны будете рассказать мне все о Дубравлаге и Потьме – я в тех местах родилась. Сейчас мы вас покидаем, лежите спокойно и спите.

– Debt, долг, – подумал я, – вот верное слово. Никуда я не смогу уйти, пока не заплачу долг. Это верно. Да, так и есть, у меня долг, очень большой долг. У моего долга есть даже имя. Его зовут Аркадий Дудкин.

* * *

Как и у всякой книги, своя судьба есть и у моей – она родилась по ошибке.

По элегии древнегреческого реформатора и поэта Солона, жизнь человека состоит из семилетних периодов: в первые семь лет ребенок меняет зубы; во вторые – достигает зрелости; в третьи – у него растет борода; в четвертые – он расцветает; в пятые – создает семью; в шестые – серьезно относится к делу; в седьмые и восьмые – он совершенен; в девятые – начинает слабеть, а в десятые – его смерть уже не будет преждевременной. Мне довелось пережить всего вдоволь, однако, присматриваясь к себе, я убедился в том, что самыми важными семью годами были для меня четырехлетнее ожидание ареста и трехлетнее лишение свободы. Влияние этих семи лет на мою жизнь так велико, что стоит мне познакомиться с новым человеком, будь то грузин или иностранец, как после нескольких слов я непременно принимаюсь объяснять ему, что некогда был политическим заключенным. Любая моя беседа неминуемо сворачивает к этой теме.

Внутренне я сам себе противлюсь. Не нравится мне это: уж слишком несложным получаюсь я человеком. Убеждаю себя: не пристало столько говорить о КГБ, ГУЛАГе, тюрьме и бедах, рассказывая о Древней Греции, о Гомере, Аристофане, Руставели, Бараташвили, Галактионе, футболе, Пеле, Гарринче, Рональдо, компьютере, «Виндоусе», «Макинтоше», айфоне, диете, белках, Аткинсе, углеводах, неправительственном секторе, фондах, об образовании, истории, политике, убийстве Ильи Чавчавадзе, грузинах, путешествиях, Бразилии. Говори о чем угодно, благо говорить умеешь, сдались тебе эта тюрьма, Барашево, Дубравлаг, заключение тридцатилетней давности?

Потому я никогда не писал ни о создании Республиканской партии, ни о следствии, ни об ожидании лишения свободы, ни об аресте на Ведзинской улице в Тбилиси, ни об изоляторе КГБ в ста шагах от моего дома, где просидел шесть месяцев, ни о ростовской, рязанской, потьминской тюрьмах, ни о прозванном «Столыпин» этапе и ни о Барашеве, где я провел три лучших года своей жизни. Говоря «лучшие годы», я имею в виду оба понятия: что это были лучшие годы жизни (ведь я был молод – и что может быть прекрасней этого возраста) и что лучшего периода в моей жизни у меня просто не было – никогда больше не окружали меня такие люди, которых с великим рдением собрал тогда КГБ.

О Барашеве я ничего не писал, хотя близким, конечно же, рассказывал о тамошней воде, климате, ситуации, режиме, особенностях и, что главное, о людях – о моих соратниках-заключенных и о наших неусыпных стражах.

Друзья часто говорили мне: «Ты должен непременно описать истории своего заключения!» Я и сам знал, что должен, но мне все казалось, что еще не время. И, когда в далекой стране, в Мемориальном госпитале Сибли встревоженная женщина-врач заключила, что мне недолго осталось жить и ее заключение ясно отразилось на лицах моих близких, я наконец понял, несмотря на сорокаградусную температуру, что «то самое время» настало.

Знаю, я не первый, кого чрезвычайные обстоятельства вынудили заняться писательством, в наших рядах и графоманов, и гениев было немало, однако я «взялся за перо», то есть приладился к клавиатуре, не для того чтобы написать художественную книгу, и не для того, чтоб вернуть «утраченное время» (ах, мой любимый Пруст!), а для того чтобы спасти персонаж, готовый исчезнуть. Я бьюсь за спасение Аркадия Дудкина. Не будь меня, Аркадий пропадет, никто не узнает, что он был на этом свете, что его бытие имело смысл. Другие давно его забыли, а некоторые не забывали потому, что не помнили – не видели его никогда в зоне. Если я не опишу Аркадия, в Гадесе он также явится мне, как Одиссей явился Тиресии, и потребует ответа. Если пропадет Аркадий, то пропаду и я и кто-то по ошибке подумает, что действительно знал меня, так как присутствовал на какой-либо моей лекции, видел мое выступление по телевидению либо читал мою статью в газете.

Я не способен писать как Флобер, однако если этот великий человек сказал: «Мадам Бовари – это я!», то я могу сказать, что Аркадий Дудкин – это я.

Чуть погодя врач признала, что ее самые худшие ожидания не оправдались и мое отправление в Гадес отложено на неопределенное время, но было уже поздно: Аркадий Дудкин как персонаж, превратившись в набранный Arial Unicode MS Opentype шрифтом текст, независимо от меня странствовал «по просторам» трех дабл» ю.

Пророк Давид в сорок первом псалме говорит, что «бездна бездну призывает», и Аркадий Дудкин тоже призвал Гришу Фельдмана, Гриша – Жору Хомизури, Жора – Джони Лашкарашвили, Джони – Рафика Папаяна, Рафик – Генриха Алтуняна, Генрих – Мишу Полякова, Миша – Борю Маниловича, Боря – Вадима Янкова, Вадим – Фреда Анаденко, Фред – Юрия Бадзё, Бадзё – Алексея Разлацкого, Разлацкий – Петра Бутова, Бутов – Дайниса Лисманиса, и их всех вместе было четырнадцать, и все четырнадцать призвали моего брата Дато, и мою память так озарило, что свет превратился во тьму, тьма устоялась, и устоявшаяся мгла заговорила.

Загрузка...