— А что там? — спросил Федюшка, указывая на черно-огненную стену. Закололо почему-то у него под сердцем, и холодок по спине пробежался.

— О-я! — загудел Постратоис, — а там и есть собственно ад, там трясина Тоски и Страха, там командуют знакомые тебе милые старички. Черный дом, то бишь гееннский смрад, это то, чем дышат сидящие там. Надо же чем-нибудь дышать, ха-ха-ха...

При этих словах Постратоис простер свои руки перед собой, и сразу стих грехопад. Бесшумно низвергалась черная жижа, бесшумно разбивались пирожные, кресла и все прочее, что несла на себе жижа вниз. Теперь незаглушаемые ничем звуки из-за стены черного огня носились по окрестности. Оторопь взяла Федюшку из- за этих звуков: стоны, вопли, причитания, завывания, визг, рычание, все это кошмарной какофонией летело оттуда, и нормальному уху совершенно невозможно было слышать этот рев, который раздирал душу и вгонял в нее, разодранную, такую тоску, что возникало совершенно безумное желание броситься вниз и самому слиться с этим воем, если невозможно от него оградиться. Притягивали эти безумные звуки безумную, сломанную уже волю. Федюшке подумалось, что такие крики тогда можно издавать, когда тебя решили живьем перепилить, и вот уже поющие зубья пилы коснутся сейчас твоего тела. Но еще не коснулись, еще чуть-чуть.

Или, когда парализованный судорогой, ты можешь только лежать на воде, а не плыть, и видишь перед носом у себя пасть крокодила, которая сейчас захлопнется вместе с твоей головой.

— Чтой-то ты лицом переменился, юноша? — услышал тут Федюшка издевательский постратоисов голос. — Трясинку хочешь испытать? Эт-то можно.

Федюшка хотел крикнуть, что он не хочет испытать этой трясинки, что он только посмотреть хочет, но крикнуть ничего Федюшка не успел, он тут же ощутил себя под балахоном Смерти. Он сразу закричал и задрыгался, но все это оказалось бессмысленным, разве можно сопротивляться Смерти, коли стал другом ее покровителя. Его подняло и точно в мешке понесло куда-то вперед и ввысь. Считанные мгновения длился полет, балахон вдруг исчез, словно его и не было, и Федюшка камнем рухнул вниз.

— Душа из тебя вон! — раздался над трясиной гром-грохот постратоисова голоса.

Сердце у Федюшки зашлось, закололо и — остановилось, он даже увидал его, остановившееся, оно почему-то оказалось в стороне, а вслед за тем все тело свое с прозрачной кожей он увидел в стороне. Оно кувыркалось и падало вниз рядом. Рядом? Рядом с кем? Ведь мертвое тело вон оно, а я все вижу и чувствую, и нету никакой Тоски и Страха от того, что тело мертво. В чем же я вижу, в чем нахожусь? Такие мысли промелькнули у Федюшки, но недолго он недоумевал. Мгновенно явилось прозрение: да ведь это душа его, которая и есть то самое, что думает, чувствует, видит, она освободилась от тела и свободно парит теперь в пространстве. Первые секунды после освобождения необыкновенное блаженство испытал Федюшка. Себя он не видел, но такое странное чувство у него было, будто он вездесущ, будто быстрота его полета ничем не ограничена. Как замечательно состоять из одной только души. Какая легкость и свобода во всем, ты уже не можешь чувствовать боли, нет силы на свете, которая может лишить тебя жизни, ты — вечен!

Но едва только Федюшка хотел запеть от радости, как вдруг тьма обрушилась на него со всех сторон и, вместо блаженства в его душу бессмертную вонзился жуткий страх, перемешанный с отвращением необыкновенным к объявшей его тьме и к тому, что копошилось там внизу, куда он неотвратимо падал. Все то навалилось на него, что испытал он уже в черных дырах Смерти. И нет больше свободы, нет легкости, нет сил сопротивляться падению, его земные делишки и мечты, сваленные черной рекой в трясину Тоски и Страха, тянули его к себе, как магнит гвоздь тянет. Неотвратимо падение гвоздя на магнит, если поймал его магнит своим полем. Только сторонняя сила может выручить. Но нет здесь больше никакой сторонней доброй силы, только ты и трясина Тоски и Страха. И как не было силы на свете лишить его жизни, так и не было силы оборвать невидимые щупальца его грехов, которыми схвачена была его душа и увлекаема теперь в трясину, из которой нет возврата. И уже не радостью пела душа, что она бессмертна, наоборот, страстно захотелось убить себя, только б не чувствовать трясину. Но нельзя убить вечное. И вот хоть нет тела, но очень звучно шлепнулась Федюшкина душа на поверхность трясины. Захлюпало, зачвакало кругом, то тут, то там замелькали какие-то перекошенные орущие лица в черных нимбах, будто в хомутах. Это были другие души, томящиеся в трясине. И тьму окружающую чувствуешь, ее противно-липкое прикосновение усиливает и без того великое омерзение. И боль, оказывается, чувствуешь, только боль особую, боль душевную, горше и безысходнее которой нет, оказывается, на свете.

Тоска, непроходимая, кромешная, и страх, дикий, оглушающий, заполнили полностью душу и вышвырнули оттуда все без остатка, что так радовало ее в момент отделения от тела. Она, правда, и сейчас сама себе казалась вездесущей, беспредельной, но и трясина была таковой. Только из нее состоял мир, она растворяла всю Федюшкину душу, и вот уже кажется ему, что сам он стал тоской и страхом, и гееннский смрад, что стелется по поверхности бурлящей трясины, это тоже он, бывший Федюшка. И боль-тоска все нарастает и нарастает, и нарастать ей беспредельно, ибо разверзлась и приняла его в свои объятия адская беспредельность и рад бы теперь хоть в петлю, да нечего в петлю совать. Там, на земле, по ту сторону Провала, хуже всего ему бывало, когда, натворив что-нибудь, он ожидал неизбежного наказания. Тогда он тоже испытывал тоску и страх, ожидание наказания часто чуже самого наказания. Однажды, помнится, очень тошно ему было, но то, что творилось сейчас, несравнимо было ни с чем. Да тут вдруг нагрянула память о той невыразимой благодати райской долины. Да как нагрянула! Как вспомнилось! Эх, кувалдой бы да по этой памяти. Да нету кувалды, а хоть бы и была, недоступна теперь память ни для какой кувалды. Вдруг какая-то страшная морда возникла над трясиной и задразнилась, тряся языком: на-на-на... упустил, дурак, упустил вечное, упустил вечное блаженство... Никогда его больше не будет. И ничего больше не будет, кроме того, что сейчас ты испытываешь. На-веч-но это с тобой, ох-ха-ха-ха...

«НИ-КОГ-ДА» — запрыгало, завыло, захохотало оживленное, убийственное слово хрипом-скрежетом постратоисова голоса.

И завыл, заревел Федюшка в отчаяньи... И волосы на себе рвать бы с досады, да нет волос; головой бы об стену, да ни стены, ни головы, с ума бы сойти, чтоб не помнить ничего, не понимать ничего. Да вот не сходится с ума и не сойдется — НИКОГДА!.. Только вот сейчас пришло осознание непоправимости происходящего. Никогда отсюда не вырваться. Уже без малого месяц прошел... Месяц?!

Затрепетала Федюшкина душа, еще больше от того, сращиваясь с трясиной, и заорала на всю мощь, на которую способна была. За что?! Постратоис! Освободи! Обманщик... Боль все усиливалась, она все время казалась нестерпимой, но с каждой секундой (или месяцем?) способность к терпению увеличивалась, и боль-тоска тут же нарастала, и страху подваливало, и никакого предела всему этому не было. И за каждый душевный выкрик, за каждый вопрос в ответ будто той самой кувалдой, особенно, когда «за что?» выкрикивалось. «Есть за что», — било в ответ кувалдой, так что, ой... Чуть не выкрикнулось «Господи, помилуй». Но только чуть не выкрикнулось... Вот уже и год миновал его пребывания здесь. И заплакал тут Федюшка так беспредельно горько, что казалось, рыдания его сами по себе могут поднять его из трясины. Но, — несокрушим не знающий жалости ад, смешны ему любые рыдания.

Миллионы соседствующих с Федюшкой, рыдали-взывали еще и похлестче, но все тщетно.

На третьем году он уже только яростно рычал и скрежетал, а что такое третий год в сравнении с предстоящей вечностью?!. Наступило время, когда уже и года перестал считать Федюшка. И вот однажды подняло вдруг его из трясины. И хотя тьма-тьмущая, что окутывала трясину, цеплялась за него, но неведомая сила пересилила все и, наконец, последние куски тьмы и трясины отпали, несущий его вихрь вынесся из стены огня и дыма и бросил живого, телесного Федюшку к ногам стоящего на прежнем месте Постратоиса. Появлением Федюшки у своих ног Постратоис был весьма озадачен.

— М-да, — причмокивая своими губами, процедил он, — однако не ждал. Похоже вихри враждебные веют над нами, м-да... Ну-ну, перестань вопить, — услышал Федюшка почти что даже ласковый голос Постратоиса.

Когда Федюшка понял, что он цел, невредим, тело при нем и ни трясины, ни тьмы нет, он захохотал вдруг не по-детски страшно и истерично и затем заплакал, ощупывая себя и озираясь по сторонам. Да вырвался ли он, не в адской ли трясине душа его?!

— И за что же ты меня, дружок, обманщиком назвал, а? — мягко спросил Постратоис.

— Ты! — с ненавистью выкрикнул Федюшка, — еще и спрашиваешь! Сколько лет я там пробыл!..

— Каких лет, дрожайший юноша, — Постратоис ухмыльнулся, — вообще-то против лет я был бы не против. Да это я так, — Постратоис задумчиво говорил сам с собой, — однако эти вихри враждебные... надо будет выяснять, откуда и с чего, вылезти оттуда ты не должен был... А? Ух... — Он потер свою голову и боднул ею, будто что-то отгоняя. — Каких лет?! — заорал он вдруг, — и по-твоему я столько лет тебя тут ждал? Ты был там ровно минуту. Чего глазами хлопаешь, ровно одну минуту и ни мгновением больше.

— Как минуту?! — совсем растерялся Федюшка. — Как же это?

— Да ты глянь на себя, разве выглядишь ты постаревшим на годы? Да, потрепало, конечно, тебя, под глазами вон дергается, губки в уголках поопустились, челюсть подрагивает, щечки белее, чем им положено быть, руки трясутся, ноги не несут, только и всего, ох-ха-ха-ха. Спокойно! Понимаешь теперь, почему они рвутся оттуда машину мне делать-придумывать, чтоб мысли читала у тех... живых, там, по ту сторону Провала. Вот, пожалуйста, один из них.

Перед Федюшкой разверзлась земля, и оттуда выбросило пожилого, худого и небритого человека. Он сразу упал к ногам Постратоиса и стал лобызать его лаковые ботинки копытообразной формы. Затем, не вставая с коленок, он поднял голову и зашептал:

— Повелитель! Только не ту-да!.. Я приложу все усилия! Я выверну весь свой ум наизнанку. Я выверну его у всех своих, — твоих подчиненных... Костьми ляжем, но сделаем машину!..

— Костьми ты уже лег, академик, ведь ты же мертвый, академик, ха-ха-ха... Наизнанку, говоришь? Ну а если это невозможно? Если законы природы против? Ведь невозможно же вытащить себя из ямы, невозможно же, чтобы в жару снег шел. А?

— Нет, повелитель, нет... то есть да! Мы сделаем все равно! Законам природы вопреки... законы изменим... Ой, не смотри так, повелитель!.. Дай продолжить работу. Только не туда!!!

— Сколь же ты там побыл, что так волнуешься?

— Двадцать лет.

— Тю-ю и всего-то? А Тиберий — 2000 лет сидит. А? Воет, орет, скрежещет, а не просится к вам. А?

Пожилой, худой и небритый ничего не отвечал на это, только задрожал еще больше. Ухмыльнулся Постратоис на него глядя.

— Ну а сделаешь ты машину, так ведь я с ее помощью и деток твоих, и внуков — туда... — Он кивнул в сторону стены гееннского огня, — внучек-то у тебя живой еще, такой же ведь, как вот этот, отрок, — Постратоис притиснул к себе Федюшку, — не жалко? А?

Пожилой, худой и небритый всхлипнул и прошептал с надрывом:

— Пусть! Никого не жалко. Пусть хоть весь мир в трясине гибнет... Только не я!!!

— Бр-аво, ха-ха-ха, пшел, работай. — И академик, счастливо смеясь, провалился в разверзшуюся дыру.

Но в тот момент, когда он проваливался, из образовавшейся дыры вдруг вырвался голос:

— Раб Божий Феодор, моли Бога о мне.

Явно к Федюшке обращался голос.

— Что такое?! — взревел Постратоис. И перед ним возник старик со страшно изможденным морщинистым лицом.

— Это ты голосил? Ты в моих покоях Бога призывал?

— Я, — дерзко ответил старик, — и верю я, что вымолят меня, что и здесь не оставит меня Бог.

— Ах, ве-еришь, ха-ха-ха, ну-ну... Только в следующий раз проси о молитве не колдуна. Ох-ха-ха-ха!.. Пшел. — И Постратоис дал старику такого пинка, что тот оказался над пропастью, над бушующим грехопадом. Но вниз он не полетел, его подхватил адский вихрь и понес к трясине.

— Что ты смотришь туда, юноша, уж не шевельнулась ли опять в тебе жалость?

Очень грозно прозвучал вопрос. Постратоис стоял, скрестив руки на груди, и вопрошающе-надменно смотрел на Федюшку.

«А вдруг и мне сейчас пинка» — от одной мысли такой едва не завопил он, но тут меж ним и Постратоисом появился неожиданно не то козлик с поросячьей мордой, не то поросеночек с рогами и козлиным хвостиком. Сбоку у него топырились недоразвитые крылышки, он был очень похож на охранителя снов, которого не так давно ругал Постратоис.

— Повелитель! Ваша кромешность, — запищал появившийся, — я прошу вашего внимания.

— С чем ты теперь явился? — грозно спросил Постратоис. — У нас сегодня праздник, наши ряды пополнились, а ты невежливо стоишь спиной к тому, чье преображение мы сегодня торжествуем.

— Я поздравляю его, — свинокозлик полуобернулся к Федюшке и изобразил на мордочке смешную гримасу, — но никакого пополнения нет, мы при своих.

— Говори яснее, — зарычал Постратоис и весь напрягся в ожидании.

— Один улетел только что.

— Как улетел?! На чем улетел?!

Свинокозлик удивленно посмотрел на Постратоиса и пролепетал:

— Как на чем? На молитве, на чем же еще можно отсюда улететь? Отмолили его. Странно от вас вопрос такой слышать.

— Цыц! — заревел Постратоис, — ты еще!.. Чья молитва могла сюда прорваться?! Нет нынче таких молитвенников!

— Увы, нашелся. Это брат вот этого новенького, Федька болезный. На его молитве и улетел дед. Он ведь и этого дед, — свинокозлик махнул крылышками в сторону Федюшки.

— Дог-на-ать! — завыл Постратоис. Он был вне себя, таким еще не видел его Федюшка, человеческий облик его не мог вынести такого напора злобы, на нем треснул, разлетелся фрак, и ничего человекоподобного уже не было в нем, та самая крылатая образина, что улетела от небесного огня Михаила-Архангела, кружилась на месте и вопила:

— Дог-на-ать! Вихри адовы, несите меня!

И вихри налетели. Федюшка вмиг сметен был с места и унесен-уволочен куда-то вверх, его несколько раз перевернуло в гееннском смраде, он от страха зажмурил глаза, а когда открыл их вновь, увидал себя летящим чуть сзади чернокрылого Постратоиса, а далеко впереди на сверкающем золотом блюде летел его дед, год назад умерший.

«Так вот как отсюда на молитве улетают», — подумал Федюшка. «А вдруг догонит его этот? А я зачем лечу?..»

— А я зачем лечу? — крикнул он Постратоису.

Ответа не было. И тут от сверкающего блюда, на котором летел его дед, отделился взрывом какой-то ослепительный сгусток и понесся прямо на Постратоиса и Федюшку. Федюшка даже испугаться не успел, что-то тяжелое долбануло его в голову, и перед тем, как лишиться сознания, он увидел кувыркающегося орущего Постратоиса, который падал куда-то вниз. И мысль мелькнула: «Повелитель ада вот эдак кувыркается от молитвы Федьки-болезного...»

Когда он очнулся, ему показалось, что прошла целая вечность с тех пор, как сверкающий сгусток от молитвы его брата оглушил его. Он открыл глаза: прямо перед его носом сидела на снегу мышка и человеческим осмысленным взглядом смотрела на него.

— Я жив или мертв? — спросил Федюшка, ничуть почему-то не удивляясь, что спрашивает он у мышки.

— Ты жив, — ответила мышка, — разве молитва брата может убить тебя?

— А ты откуда все это знаешь?

— Как же не знать, все наше колдовское братство в погоне участвовало. Улетел твой дед.

— Так ты колдунья? — удивился Федюшка.

— А чего ты удивляешься? Да, я колдунья, такая же, как и ты. Я — оборотень. Мы на твоем празднике в кошки-мышки играли, ну, мышкой-то я обернулась, а тут вихрь-то меня и подхватил. И мне от молитв твоего брата лихо досталось. Как треснуло меня, тут же я и забыла обратное заклинание. И что теперь делать не знаю. Ты со снега-то встань, неровен час пристынешь.

Еле поднялся Федюшка, все внутри у него ныло и болело. Он огляделся: знакомый задумавшийся храм без крестов, кладбище, раскореженная могила деда и мышка на снегу — вот среди чего он оказался после стольких мытарств. Огня же гееннского так и не получил.

«Ну и навалялся ты в трясине среди этого огня...»

И тут Федюшку будто ударило. И не «будто», а — ударило. Будто довесок сверкающего сгустка-молитвы брата-уродца. Вдруг встала перед ним картина скоротечного боя Архангела Михаила и Постратоиса. И суть картинки виделась сейчас именно в скоротечности, несколько секунд действия огненного меча Михаила и — нет всемогущего покровителя страха, тоски и смерти, а есть жалкая крылатая образина, опаленная архангельским огнем. И ведь все время помнил, не забывал Федюшка этот бой, но вот не думалось до этого удара в лоб братниной молитвы, что так жалок и беззащитен могущественный князек поднебесья против секундного потока небесного огня. Слово «беззащитен» вдруг как-то отделилось от картинки-мысли, отлетело в сторону и в обрамлении этого слова, будто под полупрозрачным покрывалом, он увидел своего брата, Федю-болезного, хлипкого, хлюпающего губами, безмозглого, вечно улыбающегося от безмозглости, дурной улыбкой урода. И ведь действительно символ, олицетворение беззащитности, бессилия... Вид брата, беззащитного урода, под полупрозрачным покрывалом будто требовал от Федюшкиного ума еще одного шага, некоего додумывания, домысливания. Но такая лавина событий и переживаний, что обрушилась на него сегодня, любое размышление сомнет, раздавит, а уж о Федюшкиных размышлениях и говорить нечего, ведь совсем не привык Федюшка, не любил и не умел шевелить мозгами, то бишь размышлять. Да и удар в лоб сияющего сгустка будто бы притупил в нем все чувства. А удар-то какой!.. И сразу увиделось падение кувыркливое Постратоиса и всей сопровождавшей своры его от удара сияющего сгустка. Всем досталось. Все силы ада были сокрушены, сметены молитвой беззащитного маленького уродца, не умеющего говорить... Вновь перед глазами была хныкающая мышка.

— А ты в Провал лезь, — сказал он мышке, — там и узнаешь заклинание.

— Не хочу я в Провал, — плаксиво ответила мышка, — возьми меня с собой, в сундучок положи, отогреюсь, успокоюсь, может, Бог даст, вспомню.

— Как ты сказала? Бог даст?

— Ага.

— Может, ты и колдуньей не хочешь больше быть?

— А пожалуй что и не хочу! Половину колдовской прыти из меня молитва твоего братца вышибла. Я сейчас сама не знаю, чего хочу, голова гудит.

— У меня тоже гудит, — сказал Федюшка и положил мышку в сундучок.

Он медленно плелся домой. Ужасно ему не хотелось туда идти, но больше идти было некуда.

Да не бред ли все это, да было ли все это с ним?!.

Было. Еще как было.

И пробыл он там, в трясине, — годы. Пусть только минута прошла, но годы и годы промаялась его бедная душа в трясине. Федюшка тут же вспотел на морозе, как только вспомнилась ему трясина. Больше не возникнет у него вопроса, а есть ли душа и что она такое, хотя он по-прежнему не знает многого о ней, не знает, почему она вечна и невидима, но ведь не спрашиваем же мы, почему у курицы две ноги, а у коровы четыре и почему курица молока не дает, а корова яйца не несет. Такова их природа, такими они созданы, вот и весь ответ. Почему-то все взрослые, которые руководили Федюшкиной жизнью, не верили, что душа есть, но постоянно про душу говорили. Завуч его школы, тощая, старая и крикливая женщина, не раз смеялась над этим, что-де многие думают, что душа есть, она их называла невеждами. И спрашивала так проникновенным своим голосом: ну где, ну где она? — и руками разводила картинно, только что под кровать не заглядывала картинно, как Постратоис. Но однажды, представляя на утреннике каких-то ветеранов (Федюшка не помнил уже чего: ветеранов войны ли, революции или труда и демократии), она назвала их молодыми душой. При этом на сцену присеменили и предстали перед школьниками старуха с неживыми глазами и трясущимся лицом и старик с открытым ртом и зыркающими туда-сюда пугливыми глазками. Ни дать ни взять старуха Тоска и старик Страх на пару.

Молодые душой, особенно старик, все что-то хотели сказать, а зауч с улыбкой на устах эти их попытки пресекала, боясь, чтобы не ляпнули они чего-нибудь такого-этакого, был уже такой печальный случай, пригласили раз ветерана, а он выпивши пришел и такое понес... Едва не отлетела от зауча ее душа, в которую она не верила. На душе же Федюшкиной тоскливо вдруг стало, будто грязь от зубов старухи Тоски осталась в ранках и жжет их.

Стряхнув в сенях снег, Федюшка остановился перед дверью, прислушался. За дверью скандалили меж собой его родители. Федюшка толкнул дверь и вошел в дом. Бабушки не было. На столе лежало надкусанное яблоко, а по разную сторону от стола стояли его родители и сыпали друг в друга ругательствами и обидными словами. Особенно старалась и преуспела в этом мама. От ее подавленности, растерянности, в которых она пребывала, когда Федюшка улизнул, и следа не осталось. Перед ним была та мама, к которой он привык: властная, напористая, которая всегда права и не терпела никаких возражений. Обычно же покладистый, равнодушный ко всему папа был вне себя и яростно, по-всячески обзывал маму. Долго они пуляли так друг в друга обидами, пока наконец не заметили сына.

— Ты! — сказала мама и дунула на упавший на рот локон волос.

— Ты чего? — спросил папа, спросил и покраснел, чувствуя глупость вопроса и вообще неприглядность всей ситуации.

— Я ничего, — сказал Федюшка. — А мой братик деда из ада вымолил. Он в Царство Небесное улетел. А я теперь колдун. А может, уже и нет. Той же молитвой и меня долбануло.

Мама и папа уставились на Федюшку, как на ненормального.

— Нет у тебя никакого братика, слышишь ты! — зло сказала мама. — И больше чтоб этой глупости я не слышала. Слова о колдуне прошли мимо ее ушей.

— Есть у меня братик, — твердо ответил Федюшка, — а сейчас ты врешь.

Вскинулась мама, хотела уже с кулаками на сына набежать, но взгляд Федюшкин ее остановил. Она поняла, сорвись она сейчас и случится непоправимое в ее отношениях с сыном. Федюшка подошел к столу, взял яблоко и сунул к себе в карман. Затем положил сундучок на стол и открыл его. Он совершенно забыл, что мама не переносит мышей и боится их панически. Увидав дремлющую мышку, мама завизжала диким визгом. Мышка испугалась не меньше, но ей такая встряска на пользу пошла, вспомнила вдруг она заклинание, и перед остолбеневшей мамой предстала на столе тетя, одетая в непотребную рубашку. Тетя сказала: «Иди, малыш, к брату» — и унеслась в открытую форточку. Мама в изнеможении опустилась на пол.

— Я сегодня приведу брата домой, — сказал Федюшка, — и если вы его выгоните, то и я уйду.

Сами собой ноги привели его на станцию. Он сел в подошедшую электричку и через десять минут был уже на станции Никольская и задумчиво смотрел на кресты Никольского храма. Еще издали он увидел брата среди строя нищих. Ужасно все-таки было его уродство. Рядом с братом стоял высокий худой слепец и громко восклицал:

— Подайте Христа ради, братья и сестры, облегчите себе душеньку покаянием.

— Ду-шеньку, ха-ха-ха, карман, а не душеньку!..

Кто это сказал?

— Это ты? — спросил Федюшка.

— Я, — ответил из пустоты голос Постратоиса, — я за тобой, гееннский огонь ждет тебя.

«И хочется, и колется, и мама не велит» — в такое вот состояние ввел Федюшку голос Постратоиса. И тут будто вновь по лбу его ударило. Мотнул он головой туда-сюда, остановился. И пошло растекаться по его телу жгучее отвращение к самому себе, что он вообще слушает этот голос из пустоты... И теперь ему даже показалось, что это его маленькое чудище по имени «хочу» вскормило могущество Постратоиса, враз уничтоженного беззвучным словом-молитвой не умеющего говорить беззащитного уродца.

— Ты чего, сынок, с воздухом бодаешься, — спросила одна из старушек.

— А я с начальником гееннского огня разговаривал, — ответил Федюшка.

Старушка перекрестилась и едва в сторону не шарахнулась.

— Не говори так, сынок, нечистую только помянешь, а все равно что призовешь, она тут как тут.

Остатками своего сверхзрения он видел еще цветные ниточки, связывающие людей, но даже и прикоснуться уже не мог, таяла выпрошенная черная сила. Он перевел взгляд на группу из шести здоровенных псов, стоящих у кладбищенской ограды. Каждый из них рыкнул и помахал хвостом.

«Это не псы, это оборотни» — очень ясно это почувствовал Федюшка. — Все они были на шабаше в его честь. Он вынул из кармана яблоко раздора и бросил его псам. И спустя некоторое время страшная сцена разыгралась у кладбищенской ограды: псы в остервенении сцепились друг с другом, изгрызлись не на жизнь, а на смерть. Никто не разнимал их, ибо страшно было подойти. Вскоре четыре собачьих трупа остались лежать на снегу, а два окровавленных, обессиленных пса уползали, скуля, под ограду. Но сразу же забыл Федюшка о псах, — он увидел бабушку. Она стояла в стороне от ряда нищих, смотрела на Федюшкиного брата и плакала. И у Федюшки вдруг навернулись на глазах слезы. Он подошел к брату, вынул из сундучка целую пригоршню монет и черных камней и хотел, было, положить их в лежащую на земле кепку, как почувствовал у себя на запастье жесткие, холодные пальцы.

— Не спеши, отрок, — сказал седой слепец. Это он держал Федюшку за руку, — не будет блага от твоего подаяния, не свое даешь.

— А чье же? — спросил Федюшка краснея.

Слепец провел ладонью по Федюшкиной щеке и сказал, улыбаясь:

— Хорошо краснеешь, отрок. Отступило, значит, колдовское в тебе.

— А откуда вы знаете? — совсем смутился Федюшка.

— Да, знаю, вот, чувствую... Знаешь, сейчас дворник наш пойдет псов зарывать, тех, что ты стравил, так ты отдай ему этот сундучок, пусть его с ними зароют, туда и дорога и золоту этому, и бриллиантам черным.

Безропотно исполнил Федюшка то, что велел ему слепец, и не удивился он почему-то, что слепец и про псов знает, будто видел их. Соседи, наверное, рассказали. Когда Федюшка вернулся, слепец вновь взял его за руку и сказал:

— Отойди-ка, отрок, вот сюда, под скамеечку, под дубок... А ты, Федечка, стой, стой, — сказал он уродцу, который тоже, было, за ними пошел. Тот улыбнулся широко и прохлюпал, прогудел что-то, брызгая слюной. Защемило на сердце у Федюшки от его хлюпания.

— Что он сказал? — спросил Федюшка слепого.

— Да кто ж его знает, — ответил слепой, — что-то видно доброе, — что-то, видно, доброе...

— Ой, — закричал вдруг Федюшка, — она! Колдунья!

Та самая, строгая дама, которая подарила Федюшке яблоко раздора, появилась откуда-то на площади перед храмом и, бросив взгляд к ограде, где стоял уже сторож с лопатой, схватилась за голову и понеслась туда. Слепой, едва услышав Федюшкин выкрик, встал быстро со скамейки и, размашисто перекрестив воздух перед собой, громко произнес:

— Да воскреснет Бог и расточатся врази Его!

И будто ударило чем бегущую строгую даму. Упала она носом вперед, перевернулась через голову, и вот уже не дама, а черная кошка мчится к ограде. Выхватила она зубами сундучок из-под ног обомлевшего сторожа, сделала два прыжка в сторону и оторвалась вдруг от земли, замахала быстро лапами, которые в момент обернулись крыльями, а кошачья морда — вороньим клювом; несколько взмахов крыл, и ворона с сундучком скрылась за деревьями.

— Ну вот, — со вздохом сказал слепой, — бесово к бесам вернулось.

— Она сына обещала зарезать, — сказал Федюшка.

— Ну Бог даст, до этого не дойдет, — ответил слепой, — молиться надо за нее и за сына, что мы еще можем. Но ведь и это немало. Тебя вот привела ведь к нам наша молитва.

— А все кругом горбатые, — ни с того ни с сего сказал неожиданно Федюшка. Он напряженно смотрел на всех идущих в храм, легкая гримаса разочарования исказила его губы. — И бабушка моя горбатая... — Опустил голову Федюшка и вздохнул тяжело. Он расстроился тому, что все, кого он видел, придавлены о греховным горбом. И он совсем не замечал в себе перемены, давно ли он орал с жадной восторженностью:

— Хочу! Хочу колдовской силы!..

— Люди немощны, — тихо проговорил слепец, — но сила Божия в немощи совершается. Только ты не о тех горбах расстраивайся, что на людях видишь, а о том, одном, что на твоей спине сидит. Не пустит он тебя в Царство Небесное, в жизнь вечную. А только ради Него, ради Царства этого, и стоит жить. Всю жизнь свою надо сделать так, чтобы день смерти, который сокрыт от нас, никто его не знает, стал днем успения.

— Как это успения? — спросил Федюшка.

— Для грешников — смерть и по мутной, смертной, греховной реке уносит их в геенну, где плач и скрежет зубовный.

— А ты откуда знаешь? — воскликнул Федюшка.

— Так в Евангелии записано.

— А я был там... да, и плач, и скрежет...

— А для избранных — успение, — продолжал слепой, положив руку на плечо Федюшки, — слово-то какое замечательное, усыпают, значит, избранные, а душенька ко Христу, в Царство Его.

— А кто они, избранные?

— Избранные? А это те, кто на зов Христов явятся. А званые, — это всей земли люди, много их, званых. А вот избранных мало, не все на зов Христов идут, — вздохнул слепой и перекрестился.

— Да я знаю, Он сказал: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас...» Я видел это, слышал от Него.

— Что ты, что ты! — испугался слепой, — не говори так, где тебе видеть Его!

— То есть это... А вот и слышал и видел! Он это говорил! — не сомневался теперь Федюшка, что не удалось Постратоису его превращение. Именно Его, Самого Христа видел и слышал Федюшка.

— Ну, ладно, тебе, наверное, виднее, — сказал на это слепой, — вижу, что за словами твоими не упрямство стоит, а правда. Ну, дай Бог. Я вот тоже видеть Его хотел и через хотение это упрямое глаз лишился. И нет слов моих благодарности Христу Богу за это.

— За то, что глаз лишился?! — изумился Федюшка.

— Ага, за это. Допекло, было дело, меня мое желание одержимое видеть воочию Христа Бога. Вот, а в Евангелии сказано, что Бога чистые сердцем узрят. Вот и возомнил я о себе, что очистился, только о том и молился, что б явился Он мне. И даже вера моя стала шататься, что ж это думаю, не является Он мне, может быть, и вовсе Его нет?!

Такие вот даже страшные слова говорил про себя. И стою я однажды в храме, вот в этом самом, служба идет, хор как раз запел: «Блаженны чистые сердцем, ибо таковые Бога узрят». И чувствую я, как меня на воздух поднимает. Обомлел я, растерялся, а меня уже от пола оторвало, только обратил я глаза к небу, как вижу: купол разверзся, и оттуда таким светом в меня брызнуло, что закричал я от боли, так резануло мне глаза. И среди света как бы мелькнул, прости Господи, лик Спасителя нашего. Скорбный лик, взыскующий, так вот сподобился я видеть Его, но с тех пор больше ничего вокруг не вижу. Ослеплен светом неизреченным.

Поначалу озадачился я, рассердился... эх, какие мы все-таки дураки... Все-то нам пощупать хочется, увидеть, а ведь сказал Спаситель апостолу Фоме: ты уверовал, потому что увидел раны Мои, блаженны же те, кто не видя, уверуют. Я в число тех блаженных не вхожу, мне, вишь ты, увидеть надо было. Увидел. А потом такое умиление на меня снизошло, что до сих пор плачу от радости. Да и как же не радоваться, самим Господом вразумлен, в вере укреплен...

— А если сейчас вам глаза? — перебил Федюшка, — сейчас бы не ослеп ты? Сейчас ты очищен?! — Не заметил Федюшка, что враз отчего-то на «ты» перешел. Слепец этого тоже не заметил, ему это было, видимо, вообще все равно.

— А сейчас бы и в мыслях не возникло у меня ропота, явись, мол, мне, Господи, ублажи мою блажь!.. Нынче у меня и без того тепло на сердце и без того знаю, что Он есть и что нет у меня чистого сердца, чтобы видеть Его.

— А Он не прячется? — спросил Федюшка; спросил и вспыхнули щеки его краской.

— Как прячется?! — поразился слепой. — Что ты говоришь? Грешной, наглой душе, которой лень потрудиться, чтобы верой обогатиться, которая одного своего разнузданного «хочу» слушается, такой душе и кажется, что Он прячется. А ты понудь себя. Верую, Господи, помоги моему неверию!.. И откроется тебе Господь в том даже, мимо чего ты стократно проходил, позевывая... О, снег пошел. Ты на снежинку глянь, какая она красавица, сколько в ней причудливости всякой, затейливости. Как вглядишься в любую махонькую малость, поражаешься, как сложно все в ней и при сложности как все слаженно. Неужто это все могло само получиться, без Бога? Так думать — безумие есть. Вот и я зрячий был. Да безумный. А ослеп, так и ум обрел. С крупицу малую, но — обрел. Милость его была, когда не являлся Он мне, глаза мои жалел. И с какой же скорбью, гневом и жалостью слушал мои идиотские взывания! И явление света ослепляющего — тоже милость мне, жало в плоть!.. Плоть моя уязвлена, а дух к вере вознесен. Что же делать, если без этого самого жала дух наш жалок. Ты вон, пока по лбу не получил, все за нечистой силой гонялся... Да уж, знаю, знаю, брат твой поведал мне немного, насколько я понять смог. На уродин ты смотрел, а уродства не видал. За жизнью вечной бегал, а к погибели вечной чуть не прибежал!

— Не хочется умирать, — грустно сказал Федюшка.

— Так и не умрешь. Никто из нас не умрет, но все мы изменимся, — так сказал апостол Павел, ученик Христа. Душа наша освободится от тела, вот тебе и изменение. Да какое! И полетим мы в Царствие Небесное на языках небесного огня. А представляешь, вот такие, какие мы есть сейчас, да вот с теми глазами моими тогдашними, с воплем моим дурным «явись», являемся в Царствие Небесное, а там этот свет, от которого я тут ослеп, везде разлит... И что мне там делать?! А огненные языки небесного огня как нам сносить такими, какие мы есть сейчас? Что вздыхаешь? Видеть хочешь этот небесный огонь?

— Хочу! Очень хочу! — воскликнул Федюшка и осекся сразу, голову опустил, опять «хочу».

— Не расстраивайся. Это «хочу» хорошее. Может, и тебя ослепит, рядом встанешь со мной.

— Ой! — испуганно вырвалось у Федюшки. Все-таки не хотел он, чтобы его ослепило.

— А как чтобы без ослепления?

— Молись по-тихому, больше никак.

— Пасху надо ждать?

— Не надо. Каждую литургию огонь небесный сходит незримо во всех храмах.

— Дай, Господи, мне увидеть огонь твой, — тихо сказал Федюшка. Не были слова его молитвой, не умел он молиться, он просто просил, как у мамы просят на мороженое, не сомневаясь, что она даст. И сейчас он тихо просил Его, живого Бога, чтобы Он дал, ну хоть показал огонь Свой. Федюшка не знал, даст ли Он огонь Свой, покажет ли, но уверен был Федюшка в момент просьбы, что Тот, Кого он просит, видит его и слышит его просьбу. Не сомневался же он, прося у мамы на мороженое, что мама его существует, что она (мама) не чья-то выдумка, а живая и настоящая.

— Вижу! — вскричал вдруг Федюшка. — Вижу столб огненный над крестами!..

Всполошил Федюшка своим криком всех окружающих, но ничего он не замечал вокруг, он восторженно смотрел ввысь на кресты.

— Что, что ты видишь? — шепотом спросил слепой.

— Огонь вижу. И... и... все вижу!

Слепой гладил Федюшкину голову и молился о том, чтобы тот не ослеп.

Необыкновенный, никогда ранее не ощущаемый покой чувствовал в себе Федюшка. Покой и уверенность. Да, он обязательно возьмет брата к себе домой, и, конечно же, мама примет его. Она же ему тоже мама. Она, конечно же, будет плакать, как вон сейчас плачет бабушка. Да и как тут не плакать? Он ведь какой замечательный, Федечка-болезный, деда из ада вызволил. И это мама поймет, обязательно поймет, пусть не сейчас, но когда-нибудь. Брат поможет, да и слепой… вымолили деда, вымолят и маму, – так думал повзрослевший Федюшка, направляясь к брату.

– День-то какой замечательный, – воскликнул тут слепец, – Христос родился.

Праздник сегодня, Христос родился!


Загрузка...