Эта ночь,
Этот холод движенья
Оседают ознобом во мне.
Я дрожу, и мое отраженье
Тоже горбится зябко в окне.
Я дрожу от бессилья, от злобы,
От железного мрака вдали.
И куда это гонит автобус? —
Никуда не угонишь с Земли.
Никуда не уйти от утраты,
От тебя, злое горе мое:
Равнодушные к скорби лопаты
Завтра в землю зароют ее.
И я слышу все то же и то же:
Мать-старуха хлопочет над ней.
То бормочет, то воет Святоша
В желтом свете пугливых свечей.
Как мне мерзко ее бормотанье
Словно боль от зубного сверла:
«Без причастия, без покаянья
Ты в грехе, моя дочь, умерла.
Слезно плачет твой ангел-хранитель,
Что не будешь ты в светлом раю.
А все он, этот бес-искуситель,
Сбил с дороженьки душу твою.
И за что ты его полюбила,
Как пиявка, пристала к нему?
Мужа венчанного осрамила,
Мать-страдалицу ввергла во тьму…»
Ой, тебе бы на сцену, кликуша,
Истеричек-притворщиц играть.
Да, ты знала, чем Танину душу
Столько лет на веревке держать.
Ты полвека с ней именем божьим
Расправлялась, сознанье темня.
И гнала и молитвой, и ложью
Из любящего сердца меня.
Я и кос-то, и пес-то, и бес-то,
С кистенем на дороге стою.
Не для нас, комсомольцев бескрестых,
Народила ты Таню свою.
Ты ей жизнь раздвоила, разбила
Не спроста, а во имя Христа:
Повенчала насильно с немилым,
В дом ввела, ибо он сирота.
Ибо он и хороший и божий,
И боится греха на земле.
Нет, не зря тебя, видно, Святошей
Звал и старый и малый в селе.
Мы боролись с кулацким засильем,
В темноте пробивали тропу;
Мы людей поднимали на крылья,
А Иван жался к богу, к попу.
Ой, как Таня его не любила —
До предательской дрожи, до слез.
А Иван ухмылялся уныло
И терпел, как завзятый Христос.
Ну и черт с ним! Какое мне дело
До его бороденки святой
И до тещи его очумелой,
Вечно богом своим занятой!
Лишь отец Танин — клубный художник
(В прошлом — тертый мужик-богомаз)
И первейший в округе безбожник —
Был за нашу любовь, был за нас.
Красный конник, сиреневый Врубель,
Он сердца земляков потрясал:
Рисовал декорации в клубе,
Первомайскую радость писал.
В серой шляпе и в шубе нагольной,
Не искал для себя ничего,
Он ушел от жены богомольной,
И она отреклась от него.
А автобус все гонит и гонит —
Через ночь, через дождь, через дым.
На сиденьях пустых никого нет,
Только я с отраженьем своим.
Неподвижный, небритый, угрюмый,
Усмиряю на сердце пургу.
И о Тане все думаю думу
И не думать о ней не могу.
Вот она в той тяжелой палате,
У могилы на самом краю
В непривычном больничном халате
Жизнь от смерти спасает мою.
Что ей мать, что ей муж, что ей дети,
Если капает кровь из бинтов,
Если мартовский взбалмошный ветер
Потушить наше счастье готов!
Голова разворочена колом,
И минуты мои сочтены.
— Зря поднялся ты, Коленька-Коля,
Против злобной кулацкой стены.
— Нет, не зря! Двадцать раз похоронят,
Но я встану на битву опять…
А автобус по-прежнему гонит,
Словно хочет от смерти угнать.
За окном черных теней смятенье
И густая течет темнота.
Я смотрю на свое отраженье,
На глаза, что глядят из бинта.
Три недели, четыре недели
Их томило тогда забытье —
Так они и на Таню глядели
И лечились улыбкой ее.
И пока нестихающим гулом
Смерть стонала за белой стеной,
Таня глаз ни на час не сомкнула,
Двадцати раз умирала со мной.
А лотом по апрелю, по лужам
В дом родной побрела, как в тюрьму,
Не к поповскому жалкому мужу,
А к грудному дитю своему.
Ни повязчи, ни крови, ни боли —
Все проломы мне врач залечил.
Через год в краевой профтехшколе
Я от Тани письмо получил.
«Зря меня ты считаешь упрямой,
Молишь в город примчаться скорей,
Не могу я — не брошу я маму,
Кто ж бросает родных матерей.
Знаю, как ее благовест жалок,
И о рае пресветлом — вранье.
Но она меня в муках рожала,
Я же груди сосала ее.
Мать она мне…»
А в нашем народе
Брал свое пятилеток накал.
В новом цехе на автозаводе
Я к железу всерьез привыкал.
Жизнь давно закатилась за двадцать,
Отыграли овражки мои.
Как же, Таня, мне дальше скитаться
Без жены, без детей, без семьи?
И ответила Таня:
— Мой милый,
Я скажу, ничего не тая:
Как бы Нина тебя ни любила —
Не полюбит сильнее, чем я.
Что же сердце тоскует от страха
И душа от предчувствий черна?
Нина — девушка, вольная птаха,
Ну, а я кто? Чужая жена.
Да, жена — не из сказки царевна,
Я в стеклянном гробу не лежу:
Жну, кошу, печь топлю ежедневно
И опять с новым брюхом хожу.
А из сердца кровавые маки
Тянут красные головы ввысь.
Как мне трудно на белой бумаге
Ставить черное слово:
«Женись!»
Эти строки читала и Нина
И сказала тогда:
— Не беда,
Я любви твоей старую льдину
Растоплю, распалю навсегда.
Позабудешь ты сельские дали
Танин дом над прудом, тополя…
Жизнь спешит. Время жмет на педали,
От боев сатанеет земля…
И в кустах у днепровской протоки,
На переднем краю у войны
Я читаю прощальные строки
От ушедшей к другому жены.
«Видно, мало тебя я любила,
Мой родной, мой навеки чужой.
Старой льдины я не растопила,
И мне холодно стало с тобой.
Я согреться хочу, молодая,
Хоть сердечным теплом не бедна.
Ты мне правду писал,
Утверждая,
Что любовь нам дается одна.
Только где ее взять, неизменной…»
Я четвертое лето в бою.
И летит треугольник военный
В старый дом у села на краю.
Где у образа тлеет лампада
И молитвенный зуд не утих,
Где, как будто от мужа-солдата,
Таня ждет редких писем моих.
И читает на конном украдкой,
Накормивши колхозных коней.
Там ей быть не мешают солдаткой
И поплакать над долей своей:
Нашей встречи загадывать сроки,
Слышать сердце родное вдали…
Муж теперь на железной дороге,
Дети тоже работать пошли…
А автобус все катит и катит,
Гонит желтого света межу.
Ну, чего я все думаю? Хватит!
Лучше в черную ночь погляжу.
Но в сыром, запотевшем окошке
Только ухо да стиснутый рот.
И опять по знакомой дорожке
Горе память живую ведет:
Ни войны, ни переднего края —
Зарастает горелая жуть.
Я из Вены к сестре заезжаю,
Чтоб на Таню хоть разик взглянуть.
А она ворвалась без оглядки,
Закричала с порога:
— Живой!
И, как делают это солдатки,
Мне упала на грудь головой.
Укололась о рыжие щеки
И к шершавым припала губам.
Как малы эти горькие сроки,
Что судьбою отпущены нам!
Нам и вечности было бы мало
В сенокосом запахшем краю…
А Святоша уже завывала,
Выдавала программу свою.
Старых баб собирала под окна,
Выкликала, трясла головой:
— Погоди, дочь моя, вот подохну —
И живи хоть с самим сатаной.
Потерпи, остается немного,
Что же делать, коль бог позабыл!..
И вот этой же самой дорогой
Ехал я от сестры — и любил.
Да, любил, как и в юности алой
У калитки под синей ветлой…
Снова сердце цвело, трепетало,
Поднималось высокой волной.
И соломенный шорох повети,
И веселый сверчок в тишине,
И наш месяц, и вечер, и ветер,
И наш шепот — все жило во мне:
Озарялось за тайною дверцей
Смутным светом живого огня.
Таня, Таня жила в моем сердце,
И казня, и лаская меня…
А она мне писала все чаще,
Замерзая в семье, как в снегу:
«Мой единственный, мой настоящий,
Больше я без тебя не могу.
Мать с Иваном молитвы бормочут,
Распевают унылую муть.
И бранятся с утра и до ночи,
Стоит мне о тебе вспомянуть.
Ну, да бог с ними. Дети большие,
Улетели от нас кто куда.
Мы теперь как три птицы чужие
В зимней стуже худого гнезда.
Три дыханья, три смерзшихся пара,
Три засохших растреснутых пня.
То, что раньше держало — отпало,
Отболело, не держит меня.
Как легко собираться в дорогу,
Словно уте к родному теплу,
От сердитого черного бога,
Что молчит над лампадой в углу!»
И Святоше на страх и на диво
Засверкала она, как звезда.
Вот такой — и чужой, и красивой —
Муж не видел ее никогда.
Не мотора горячее тело
Гнало круглую бурю колес —
Это сердце на крыльях летело,
Не стесняясь нахлынувших слез.
Хинной горечи старая льдинка
Истончалась в душе от тепла.
А навстречь в багреце, в паутинках
Бабья щедрая осень текла…
И всю первую ночь до рассвета
С Таней глаз мы сомкнуть не могли,
Все бродили с ней в юности где-то,
В той — с коротеньким счастьем — дали,
Где свистели знакомые птицы
Из гречишного мрека полей,
Где мигали немые зарницы…
А меж тем становилось светлей.
А меж тем из окошка листами
Клен махал нам, на волю маня.
Первый завтрак сготовила Таня,
На завод проводила меня.
С нами шел знаменитый, бывалый,
Из огня и железа народ.
И мечтательно Таня сказала:
— Вот и я поступлю на завод,
В твою кузницу.
Коленька, милый,
Сколько счастья у нас впереди!
Ни молитвой тебя и ни силой
Из моей не изгнали груди.
Но одна за другой телеграмма
Стали брать на испуг, на обман:
«Поп соборовал.
При смерти мама.
Вылетай самолетом.
Иван».
«Мать хрипит.
Никуда не годится.
Хоть на час появись.
Помирись»…
И зачем ты, несчастная птица,
Таню взмыла в последнюю высь?
Нет ее? И не будет. Не будет! —
Ни на день, ни на час, ни на миг…
Ночь летит.
Ветер голову студит.
И глядит на меня мой двойник.
Я не помню ни лица, ни числа.
Только — даль! Только черная даль!
Словно это не ночь, а повисла
Скорбным траурным флагом печаль.
Мать она у могилы отбила,
А сама надломилась, слегла.
Ну, а та и у края могилы
Из души ее беса гнала.
Ведь она же добра ей желала
И за гробом небес благодать.
И жевала ее, и жевала,
И опять принималась жевать.
Заклинала Христом, голосила,
Устрашаясь земного греха…
«Братец, Таня приехать просила.
Не откладывай: очень плоха».
Заскрипел, закачался постылый,
Божьей скукой пропитанный дом.
А она улыбнулась мне:
— Милый.
И глаза растворила с трудом.
И, дрожа перед вечной разлукой,
У густеющей тьмы на краю
Я схватил ее жаркую руку,
А она чуть сцепила мою.
И затихла.
И все.
И не скажет
Никогда, ничего, никому…
Ночь как мокрая, черная сажа,
И автобус несется сквозь тьму.
Недалеко и мне до разлуки,
До последних прощальных минут.
И меня чьи-то добрые руки
Нашей легкой земле предадут.
Но пока я живу на планете
И дышу атмосферой земной.
Все — и Таня, и вечер, и ветер,
И любовь наша — будет со мной.
И любой нашей правды строкою,
Обличая постылую ложь,
Я любовь, как от вьюги, закрою
От кликуш,
От чинуш,
От святош!
© Шестериков Михаил Васильевич, текст, 1970?