Семен Дмитриевич Скляренко Святослав

СВЯТОСЛАВ ИГОРЕВИЧ — великий князь Киевский. Летопись относит рождение Святослава к 942 г.

В момент смерти отца Святослав был еще младенцем, и управление княжеством во время его малолетства было в руках его матери Ольги. Воспитателем Святослава был Асмуд, а воеводой — Свенельд. Как только Святослав возмужал, он обнаружил типичные черты князя-дружинника: дела земские его интересовали мало, его тянуло к военным предприятиям в отдаленных землях. Из славянских племен к востоку от Днепра только вятичи были в ту пору вне влияния киевских князей и платили дань хазарам. Из-за вятичей Святослав вступил в борьбу с хазарами и проник на Волгу и даже в Прикавказье, где столкнулся с ясами и касогами.

Затем Святослав направил свое внимание на юг — на Дунайскую Болгарию. Почин в этом предприятии Святослава шел со стороны византийского императора Никифора Фоки, который, желая оградить Византию от опасных соседей — болгар, послал к Святославу предложение напасть на Болгарию.

Святослав явился в Болгарию со своими союзниками — венграми, печенегами и др. в качестве друга Византии. Успех похода Святослава был огромный; он занял ряд болгарских городов и стал стремиться к полному обладанию Болгарией.

Греки скоро почувствовали, что приобрели в его лице еще более опасного соседа. Тогда Никифор направил печенегов в Киев, и Святослав должен был возвратиться в отечество, но уже в 971 году, посадив на Руси своих сыновей, снова явился в Болгарию.

Между тем преемник Никифора Фоки Иоанн Цимисхий помирился с болгарами, и Святославу пришлось иметь дело и с греками, и с болгарами; хотя в Болгарии была и русская партия, но движение против Святослава было сильное.

Чтобы сломить греков, Святослав двинулся на Балканы и сначала имел успех, но потом должен был заключить мир с греками и уйти из Болгарии.

Он пошел в лодках к днепровским порогам, но пороги были заняты печенегами. Святослав переждал до весны и снова попытался пройти пороги, но был убит в сражении с печенегами, которые, по преданию, сделали из его черепа чашу (972 г).

Из энциклопедического словаря. Изд. Брокгауза и Ефрона. Т. XXIX, Спб, 1900

Книга первая Княгиня и рабыня

Глава первая

1

Выйдя на вал городища, Ант долго всматривался и прислушивался. Все предвещало хороший день: со стороны Днепра веял теплый низовой ветер, небо вдалеке было чистое, а звезды на нем ясные, месяц, словно серебряный серп, спускался к правому берегу, на травах лежала обильная роса, на Днепре и в заливах, просыпаясь, весело перекликались птицы.

Поэтому Ант решил, что ему незачем ждать, и сразу вернулся в жилище. Переступив в темноте несколько каменных ступеней вниз, он отворил тяжелую, набухшую дверь и очутился в хижине.

Там было очень тепло, душно. Посередине, в яме, выложенной камнями, тлел очаг, над которым, словно огромное конское ухо, свисал сплетенный из ивовых прутьев и обмазанный красной глиной широкий дымоход. Ант нашел в темноте сухие дрова, подбросил в огонь, и тот ожил, загудел, в дымоход тучей повалил густой дым.

Когда пламя разгорелось поярче, в жилище стало светлее, в отсветах красноватого, мигающего огня выступили очертания стен, на которых висели на колышках оружие и одежда, сложенный из жердей, подпертый кольями потолок, каменный пол, до блеска вытертый ногами, низкие двери в стене, ведущие в клети.

На палу, недалеко от очага, видна стала еще одна выложенная камнями яма — печь, в которой пекли хлеб, подле нее различная посуда — глиняные корчаги с узкими горлами и широковерхие горнцы, деревянные кадушки, корыта, миски.

Наконец пламя осветило и углы, в одном из них — за очагом — показалось глиняное возвышение, а на нем деревянные фигуры Перуна[1] и Волоса[2] и небольшое бронзовое, покрытое прозеленью изваяние Роженицы — голой женщины со сложенными на животе руками.

В другом углу хижины, справа от очага, на низком дощатом помосте, укрывшись звериными шкурами, лежали несколько человек. Ант ходил по жилищу очень тихо, крадучись, и они, должно быть, не слышали его шагов: спали.

Ант снял со стены лук и тул, положил их около огня. Согнувшись в низких дверях, залез в клеть и долго что-то искал в темноте, а когда вернулся, в руках у него была целая охапка камыша и березовых прутьев, острые железца. Присев возле огня, он взял нож и принялся готовить стрелы: стругал прутья, на один конец каждого прутика насаживал острое железце с желобком, на другом делал насечку или же наставлял костяной зуб.

В это время на помосте под звериными шкурами кто-то зашевелился, и оттуда вылезли сначала сын Анта, Микула, а за ним его жена, Виста.

— Что, отче? — спросил Микула, протирая глаза. — На ловы собираешься?

— Слышал я ночью рев, — ответил Ант, — пойду поищу…

— Может, вместе пошли бы?

— Нет, Микула, — возразил Ант, — на ловы иду один, ты и Виста ступайте лес выжигать.

— Добро, отче, — согласился Микула, — мы пойдем в лес. Виста уже зарыла в раскаленные уголья горнец с водой, набросала в него вяленой рыбы и соли, достала лепешки, поставила на камни перед очагом деревянную миску, положила ложки и метнулась к двери с деревянным ведром, чтобы принести воды. За нею вышел и Микула.

Тогда под шкурами на помосте снова что-то зашевелилось, и оттуда сначала показалась девичья головка, а потом и сама девушка — в одной сорочке, с растрепанными волосами, карими блестящими глазами. Проснулась она, как видно, еще раньше и слышала беседу старших, потому что, подойдя к Анту, спросила его:

— А что это за рев, дедушка?

Ант ласково посмотрел на внучку, отложил в сторону камышину, к которой собирался прикрепить железное острие, и погладил девушку по голове.

— И ты уже встала, Малуша?

— Я давно не сплю, дедушка.

— То олени ревут. — Ант продолжал держать на голове девушки свою руку. — Вот пойду поищу, убью оленя, приволоку — будет мясо, будет и мех.

— А ты не боишься, дедушка?

— Нет, Малуша! Я подобью его этой стрелой, а когда упадет — ножом…

Девушка как завороженная смотрела карими глазами на лицо Анта — загорелое, все в глубоких морщинах, с серебристо-серой бородой, с длинными усами. На нем играл багряный отсвет очага.

Вошел Микула.

— Денница[3] догорает, — сказал он. — Светает.

У входа послышались быстрые шаги. Виста принесла ведро воды.

— Умойся, — велела она девушке.

На углях в горнце уже кипела похлебка.

— Садитесь! — властно приказал Ант.

Все приблизились к очагу. Виста налила похлебку из горница в миску, положила ложки, наломала лепешек. Но никто не ел, все молчали.

Ант отложил свои стрелы и наконечники, встал, направился к двери, распахнул ее и отступил в сторону, чтобы каждый, кто случился бы в эту минуту, мог войти и подсесть к очагу. Но во дворе, как обычно, не было никого, и, затворив дверь, Ант вернулся и сел на пол перед очагом. Рядом с ним сели Микула и Виста с дочерью.

Но и тогда никто не начал есть. Все молчали. Задумчиво смотрел на огонь Ант, туда же бросали беспокойные взгляды Микула, Виста, девушка.

Таков был давний обычай их рода. Люди, жившие в городище, в этой землянке и в других, всегда собирались на рассвете, чтобы поесть, послушать слова старейшины. Но всегда, прежде чем начать еду, старейшина преломлял хлеб, брал частицу пищи и бросал все это в огонь. Там, под очагом, согласно поверью, жили души предков, всех, что навеки ушли из своего рода. Они тоже требовали своей жертвы.

И сейчас старейшина Ант отломил и бросил в огонь кусок лепешки, зачерпнул из миски и выплеснул в огонь ложку похлебки. Все видели, как упал на угли кусок лепешки, как в том месте, где пролилась похлебка, огонь притух, а потом снова разгорелся.

Тогда Ант зачерпнул новую ложку похлебки.

— Боги приняли жертву, — сказал он. — Вкусим же и мы, и да будет всегда нам добро…

Мог ли знать старый Ант, что это его последняя жертва?

После трапезы Ант надел широкий пояс, прикрепил к нему слева набитый стрелами кожаный тул,[4] а справа нож, взял в руки сделанный из буйловой кости лук, попробовал тетиву.

Это был добрый лук. Ант добыл его, когда ходил с князем Олегом к Джурджанскому морю,[5] тетива на нем была сделана из конской жилы, и сейчас, когда Ант натянул ее и внезапно отпустил, она долго и тонко звенела.

— Играет! — засмеялся Ант. — Был бы только олень!

Так они вышли из жилища: отец Ант, босой, в черном островерхом шерстяном колпаке, грубых серых ноговицах[6] и такой же сорочке — старый воин, вооруженный луком, стрелами, и сын его Микула — с непокрытой головой, в длинной, подпоясанной ремешком сорочке, тоже босой; на пороге стояла Виста — она вынесла отцу на дорогу в мехе лепешек, кусок кабаньего мяса, комок соли; из темного жилья, где ярким пламенем пылал очаг, выглядывала Малуша.

Отец Ант вздохнул — вспомнил, должно быть, как когда-то, услыхав олений рев в лесу, собирались на этом дворе, седлали коней воины — десять, двадцать, тридцать, их провожали жены, дети, старейшины сидели у хижин и улыбались, вспоминая свои прежние охоты.

Теперь отец и сын стояли на том же месте, посреди того же самого двора, но вокруг было тихо и пусто; жилище вросло в землю, покосилось; у входа еще лежал камень, на котором когда-то точили мечи и ножи, но он давно порос травой и зеленым мхом; во дворе не ревела, как раньше, скотина, а на валу конь Анта, старый боевой конь, грыз вялую траву; даже их пес, славный пес, волкодав, постарел, спал под стеной.

Когда Ант и Микула прошли двором и вышли на вал, они увидели хижины тех родовичей, которые родились тут, в городище, но ушли отсюда. Жилища шли полукругом, он начинался у Днепра, заворачивал к лесу и снова выходил к Днепру — выше, подле скалы.

Они были не похожи на то, в котором доживал Ант. Старая хижина их рода пряталась за валами городища, эти же, новые, стояли на пригорках; в городище был один двор, а тут люди отделялись друг от друга изгородями из острых кольев, сами жилища были большие, некоторые из них были вымазаны белой или зеленой глиной, над иными высились крыши из дранки, с дымовыми трубами, голубятнями.

Теперь уже во всех жилищах люди проснулись, слышались голоса, ревел скот, высоко к небу тянулись дымки.

— Я иду! — сказал Ант, взявшись за лук.

— Иди, отче! — попрощался Микула.

2

Большой и многочисленный род, один из родов Полянского племени, к которому принадлежал Ант, испокон веку жил над Днепром. В те времена, о которых идет речь, тут, на высокой круче, недалеко от землянки Анта, еще стояло, — одной стороной вплотную примыкая к лесу, а другой — к Днепру, — городище, на валах которого прадеды рода не раз сходились с врагами: рвы и пески вокруг были усеяны стрелами, человеческими костями, черепами. Отсюда же вокруг по кручам над Днепром в ясный день можно было увидеть городище других родов, от них далеко в степь рядами тянулись курганы — среди них очень древние, с каменными фигурами забытых предков. Они стояли на вершинах, как стражи, в шлемах, с мечами у пояса, с длинными, до колен, руками; могилы весной осыпал белый цвет, а осенью, словно брызги крови, буйно укрывали их гроздья калины.

Ант немало прожил на свете, были у него братья — Тудор, Жадан, Телец и Прись, один за другим погибли они на поле брани; были у Анта три жены, которых он пережил надолго, а от них были у него сыновья… Но и с сыновьями не посчастливилось Анту — четверо из них сложили головы в далеких походах, три сына, оставшиеся в живых, покинули его под старость.

Как и почему все это случилось, Ант понять не мог. Когда-то, еще при деде Воике и отце Улебе, жили они своим родом в городище, на одном дворе, где на главном месте стояла землянка старейшины, а ошую и одесную от нее — землянки молодых, а еще дальше — клети, ямы для разного зерна, загоны для скота. Тогда они все вместе выходили из городища, чтобы засевать землю, вместе ходили на охоту, ели у одного очага, почитали и слушались старейшин своих. И старейшины, правда, были того достойны — они первыми выходили на валы, когда на Днепре или в степи появлялся враг, водили людей на рать, приносили от всего рода жертвы богам, чинили суд.

Часто, поднявшись по тропинке меж трав на вал городища и глядя на Днепр, кручу, на весь Любеч, как называли люди это место, Ант думал и скорбел: зачем живет он так долго, почему предки не зовут его к себе? Он, Ант, единственный сын, оставшийся в живых после старейшины Улеба, занял место отца, по закону и обычаю дедов стал старейшиной, но разве мог он сохранить род, который рассыпался, таял у него на глазах?!

Началось это еще при старейшинах Воике и Улебе, но тогда род был большой, сильный, дружный, и, когда один воин ушел жить к жене в чужой род за Днепром, а потом молодые поселились на горе, между двумя родами, урона от этого не было. Но когда умер Улеб, множество родовичей сразу ушли и построились далеко над Днепром и у опушки леса, потом члены рода стали выходить один за другим, и, наконец, дошло до того, что по всей долине и склонам выросли, как грибы, хижины и землянки. Со старейшиной Антом остались только три сына — Бразд, Сварг да еще Микула.

Долго сидел на родовом дворе сын Бразд. Ант сам послал его в княжескую дружину, когда князь Игорь шел на древлян, — надеялся, что вернется Бразд и будет жить с ним вместе. Бразд пришел с брани — и, как говорили люди, с немалой данью. Целый мех привез с собою да, кроме того, еще и княжью печать, пожалованье. За верную службу дал ему князь Игорь поприще[7] земли, поприще леса, где сам Бразд выберет, и нарек его в Любече своим княжьим мужем.

Что означает «княжий муж», все узнали позднее, когда в Древлянской земле убили князя Игоря,[8] и на столе великокняжеском в Киеве села Ольга. До того Любеч платил князю дань от рала и от дыма. Княгиня же Ольга завела везде — в Любече тоже — урони и уставы. Устав им чинил князь черниговский Оскол, урок взимал волостелин остерский Кожема, а посадником его в Любече стал Бразд. Тогда и ушел он от отца Анта, построил у Днепра терем.

Жил подле отца сын Сварг, золотые руки имел, пока был холост, у старых людей и у самого Анта научился варить железо, кузнью[9] снабжал весь род. Но позднее, когда женился Сварг на девушке из другого, заднепровского рода, ушел и он из городища, построил на опушке леса свое жилье.

Один только сын Микула остался с отцом Антом. С ним старейшина и доживал свой век.

Любеч — так издавна называли люди Полянского племени городище рода Войков над Днепром. Вокруг этого городища возникли новые городища и роды — все любечане. А потом роды распались. Любеч, Любеч, что стало с тобою?

Уйдя в свои мысли, медленно шагал лесом старейшина Ант.

Это был чудесный вековой лес, начинался он далеко отсюда, в верхних землях, и широкой полосой, виясь, как змея, тянулся над левым берегом Днепра, словно прикрывая его от полей, до самого низовья.

Выше всех деревьев были здесь сосны; они росли то семьями, то поодиночке, с голыми, желтыми, как воск, стволами и зелеными густыми вершинами высились над лесом, словно дозорные, которые, сбивши на затылок колпаки и приложив ладони ко лбу, стерегут, зорко всматриваются в вечность.

А под ними, как вой, что только ждут приказа и тотчас, как раздастся клич, ринутся вперед, стояли, переплетаясь ветвями, врастали корнями в землю дубы и березы, ясени и осокори, а где поболотистее — ольха.

Бывали дни, когда по вершинам сосен пробегал ропот, все сильнее и сильнее начинали звенеть их стволы, и чаща откликалась шумом-скрипом, раскачивалась, стонала, рвалась из земли.

Тогда над лесом, как валы в море, катились тяжелые черные тучи, они задевали вершины сосен, обволакивали чащу, в черной мгле из туч начинали бить молнии, — они попадали то в одно, то в другое дерево, и те с громким воплем, словно прощаясь с жизнью, падали, валились на землю.

В это утро, когда Ант вышел на лов, в лесу было тихо, ничто не нарушало его покоя и величия, только здесь и там печально жаловались горлицы, каркал ворон да еще в ярах, прорезавших лес, звенели шумные потоки.

Но не к этим шумам и звукам прислушивался Ант. Мягко ступая по толстому настилу из опавших листьев, осторожно разводя руками ветви осыпанного красными плодами шиповника, он слушал, не раздастся ли где-нибудь олений рев.

Один раз он спугнул стадо кабанов, спавших в овраге над потоком, но не стал гнаться за ними, потому что идти одному на целое стадо этих хищных зверей было опасно…

Потом Ант прошел совсем близко от медвежьей берлоги. И с этим зверем встречаться в такое время с глазу на глаз он не хотел, — пусть ложится спать, Ант встретится с ним, когда все вокруг укроют снега.

А позже он, хоть и не услышал рева, напал на олений след. Их было два, это Ант увидел по следам копыт. Олени провели здесь всю ночь, земля вокруг была истоптана, они прошли совсем недавно: на траве повсюду еще лежала роса, а там, где прошли олени, она была сбита.

Ант пошел по следам оленей. Их, должно быть, кто-то спугнул, потому что вначале олени бежали широким шагом, потом пошли спокойнее, друг за другом, часто останавливаясь и объедая молодые побеги на березках и грушах, а на зеленых полянках лакомились свежей травой.

Позднее, когда солнце поднялось высоко над лесом, роса опала, трава просохла, и следить за оленями стало труднее, Ант всматривался вокруг так, что глаза у него заболели, вслушивался так, что в ушах звенело, терял след, снова находил его и снова терял.

Прошло, должно быть, много времени, и далеко зашел Ант: он заметил, что лес поредел, солнце очутилось у него за спиною.

Но в это время он еще раз увидел след оленей — они совсем недавно прошли березняком, ольшаником по болоту и шли спокойно.

Ант вышел на опушку, встал под деревом, чтобы его не заметили олени, увидел перед собою выжженное солнцем поле, где рядами стояли высокие курганы, где было необычайно тихо, только стрекотали без конца кузнечики.

И тогда случилось то, чего Ант не мог ожидать: среди однообразного стрекотания кузнечиков послышался пронзительный свист, и внезапно острая стрела впилась в грудь старейшины Анта…

3

Стоя на валу, Микула долго смотрел, как отец с луком в левой руке прошел пожелтевшими травами, шагал некоторое время по опушке, а потом исчез между стволами.

Тогда Микула и Виста, захватив с собою горнец с раскаленными углями, тоже направились в лес, где нужно было выжигать пни, а в городище осталась только Малуша.

Когда же вечером, почерневшие от дыма и усталые, Микула и Виста возвратились из лесу, отца не было.

— Запоздал старейшина, — сказал Микула. — Должно, далеко зашел.

И когда стемнело, Микула несколько раз выходил, прислушивался, но ни вечером, ни за всю долгую ночь шагов отца вблизи от жилья не было слышно. Не пришел Ант ни на следующий день, ни на следующую ночь.

Тогда, уже на третий день, Микула бросился по всему Любечу. Род распался, каждый живет сам по себе, но все же Ант — старейшина: когда приезжает кто-нибудь от князя, он ведет с ним беседу, когда устанавливается размер дани, ему принадлежит первое слово… Микула не ошибся: и брат Бразд, и брат Сварг очень встревожились, услыхав, что Ант два дня тому назад пошел в лес и не вернулся; всех в селении всполошило известие о том, что Ант исчез. Поэтому три брата и еще несколько любечан оседлали коней, поехали по следам Анта, долго рыскали по лесу и, ничего там не найдя, выехали в поле.

Там, на высоком кургане с каменным памятником древнему старейшине их рода Воику, они нашли Анта. Он лежал весь в крови, со стрелою в груди.

Прошли ночь и день, еще один день и еще ночь, но Ант был в беспамятстве, весь в огне, лежал он на помосте, из груди его вырывались хрипение и свист, временами он задыхался от кашля, простирал руки перед собою.

Микула и Виста не отходили от отца, поворачивали его, поили, подкладывали повыше солому под голову.

Утром и вечером маленькая семья садилась вокруг огнища, Виста наливала в миску еду, клала деревянные ложки.

Еда у них была однообразная, скудная похлебка из вяленой рыбы с пресными лепешками, испеченными на каменных плитах, сочиво из гороха или фасоли, иногда цеж с сытою.[10] Теперь уже Микула лил ложку похлебки и бросал маленькие кусочки хлеба в огонь. Притихшие Виста и Малуша смотрели, как огненные языки охватывают и поглощают жертву, потом начинали есть. Только отец Ант ничего не ел, лишь изредка глотал воду. Непонятно было, чем только живет старейшина.

Поздней ночью Микула сидел у очага и думал. Виста и Малуша уже спали. В очаге потрескивали и шипели мокрые корни, словно там кто-то сидел и тяжко вздыхал. Звуки долетали и снаружи. Один раз показалось, что где-то поблизости плачет дитя, порой слышался безудержный, страшный хохот, а то вдруг у самого порога раздавались странные шаги — не человека и не коня…

Но Микулу эти звуки и шумы не удивляли и не пугали. Он, как и все его предки, испокон веку жившие над Днепром, верил, что на свете есть боги добрые и боги злые, что человек может жертвой купить у добрых богов счастливую жизнь, но не должен враждовать и со злыми богами.

Прислушиваясь к ночным звукам, он узнавал за дверями шаги домового, у которого, как известно, козлиные копыта, на ветвях деревьев плакали, как малые дети, навы,[11] на крыше хохотали дивы, а под огнищем в землянке шевелились чуры — души предков.

И вдруг он услыхал тихий голос отца Анта:

— Микула!

Микула даже вздрогнул — он никак не надеялся, что отец Ант сможет заговорить. Вскочил и в одно мгновение очутился у помоста.

Отец Ант смотрел на него так, словно хотел убедиться, действительно ли сын стоит перед ним.

— Микула!

— Это я, отец Ант! Чего тебе? Старейшина промолвил:

— Ничего… Готовы ли сани?

— Сани?

— Да, да, они должны стоять за порогом… Погляди… Микула понял и ужаснулся словам отца. Сани! Значит, он собирается в далекий путь, к пращурам.

— Сани готовы, — сказал Микула.

— Вот и ладно, — произнес Ант. — Тогда я поеду.

Он на мгновение замолк, откинул голову и долго смотрел на дымоход, куда тонкой струйкой тянулся дым. Потом приподнялся на руках, обвел взглядом землянку и помост, на котором спали Виста с дочерью.

— Тут нет никого? — спросил Ант.

— Нет, отец Ант, никого тут нет, — быстро ответил Микула, думая, что старейшина снова теряет сознание.

Отец Ант сидел на помосте, упираясь руками в доски. Лицо его было бледно и сурово, глаза ясные, он даже не хрипел, не кашлял, был только неспокоен.

— За порогом кто-то стоит, — сказал он.

— Нет, отец, — отозвался Микула, — там никого нет.

— Не говори, — перебил его Ант. — Я знаю… Они стоят, ждут. Подойди ближе. Слушай, Микула…

Он задумался, словно припоминая что-то.

— Так, так, — продолжал он. — Тогда за лесом меня подстрелил печенег… Стрелой в грудь… Но я выстоял, спрятался, а потом пополз в поле, убил печенега у могилы старейшины деда Воика. И так я долго лежал… Ночью же, когда взошел месяц, ко мне пришли Улеб и Воик, все старейшины, они сели вокруг меня с мечами и щитами, долго говорили… Но что, что они мне сказали?

Ант снова умолк, закрыл глаза, стараясь, как видно, представить себе, как он лежал ночью в поле у могилы, как сидели, поставив рядом с собою щиты и опираясь руками на блестящие мечи, давние прадеды его, как друг за другом они говорили.

— Старейшина Улеб сказал: «Ант уже много прожил на свете, он стар и немощен, позовем его к себе!» А старейшина Воик ударил мечом о землю и молвил: «А кто будет беречь наш клад?» Тогда все сказали: «Пусть уж Ант сам думает, кому беречь клад». Ты слышишь, Микула?… Сани стоят, я уйду к пращурам, и отныне старейшиной рода будешь ты… Слушай, Микула, и запоминай… Брань была прежде дедов наших и при отцах наших, мир стоял до брани, и брань была прежде мира… Не я виноват, что род наш распадается и уже распался… Но роды снова сойдутся, сольются… Тебе завещаю — береги род свой, береги клад, что остался нам от дедов и отцов…

— Какой клад? — вырвалось у Микулы.

— Клад этот лежит в земле над Днепром… Возьми заступ и ищи его… Он закопан тут, за городищем, над Днепром… Ты слышишь, Микула? — Слышу, отец Ант.

— Сбережешь клад?

— Сберегу, отец.

И внезапно на глазах у Микулы отец Ант изменился — лицо его побелело как мел, взгляд заметался по хижине.

— Слышишь? — тревожно спросил он. — Что?

— Они шумят, идут. И неожиданно:

— Где мой лук и стрелы?

— Вон висит лук, а вон стрелы.

— Дай мне лук, дай стрелы… Да поскорее, Микула…

Микула бросился к стене, снял лук, выбрал стрелу.

Тогда Ант встал с помоста, взял лук и стрелу, пошел к выходу. Микула не знал, куда собрался идти отец, но бросился вперед, поддержал Анта.

За порогом было черным-черно, там ничего не было видно — тьма, пустота. Но Ант, должно быть, что-то видел среди этой ночи, потому что задрожал, схватил в левую руку лук, положил на тетиву стрелу.

— Видишь? — хрипло сказал он Микуле. — Вот они, идут на наш род, на нашу землю… Не дождетесь, не возьмете наших богатств…

И так, словно был он совсем здоров, прицелился отец Ант куда-то в темноту, изо всех сил натянул тетиву, и она зазвенела, запела стрела, вырвалась и полетела в ночную тьму.

А потом отец Ант выпустил лук, вздрогнул, сразу словно переломился и тяжело рухнул на землю.

— Отец Ант! — крикнул Микула. — Отец Ант!

Он видел, как один лишь раз вздохнул отец, один лишь раз содрогнулась его правая рука.

В землянке стало необычайно тихо.

Виста и Малуша проснулись, когда отец Ант уже умер. Смерть старейшины ошеломила их, печаль разрывала сердце. Но они знали, что в эту минуту, когда душа Анта только что разлучилась с телом, нельзя и не нужно плакать. Они стремглав побежали к ближайшим своим соседям, чтобы позвать их обрядить тело и тогда уж поплакать.

Вскоре они возвратились с соседками, вместе с ними обмыли и одели покойника, выстлали на земле из соломы длинное и широкое ложе, покрыли его старым ковром, положили тело так, словно старейшина сидел, вытянув руки на коленях, слегка откинув назад голову, и думал.

Микула же достал шлем, меч и щит отца, положил их рядом с телом: шлем — в головах, меч — возле правой руки, щит прислонил к ногам воина. У головы отца Микула водрузил копье.

Теперь огонь горел позади Анта, он уже попрощался с родовым очагом и был повернут к порогу: там расстилалась новая его дорога — к предкам.

Дверь жилища и окно в стене были раскрыты, на подоконник поставили горнец с сытою, оставшейся от ужина, и положили кусок свежего хлеба.

Потом женщины стали причитать над мертвым, плакали возле старейшины, рассказывали про печаль, широкую, как море, глубокую, как небо.

Микула не мог сидеть в землянке, вышел во двор, опустился на толстую деревянную колоду и задумался. Смерть отца сильно поразила его, но все это было уже позади. Сейчас он думал о том, что отца нужно похоронить, как велит обычай, в первый же день и сейчас нужно пойти к братьям Бразду и Сваргу.

И как только начало светать, он сделал из холста черное знамено и пошел с ним по Любечу, направляясь к дворищу брата Бразда.

Дойти до брата Бразда, правда, было не так легко. Отделившись от отцовского двора, он поселился далеко ото всех любечан, среди давно выжженных участков леса, которые уже не засевались, поставил там большую хижину, окопал дворище рвом, насыпал валы, а на них поставил еще и острую ограду — от зверей, говорил Бразд.

Так и жил брат в стороне от людей, с женой Павлиной, привезенной из-за Днепра, жилистой, неразговорчивой женщиной. Было у них три сына, работали они скопом, рано ложились и рано просыпались, а на ночь выпускали на валы лютых псов.

Эти псы и сейчас не пускали Микулу на дворище Бразда, как ни махал он черной хоругвью, как ни кричал на них. И только когда из дома вышла Павлина и отогнала псов, они отступили от Микулы.

— Отец Ант помер этой ночью… — сказал Микула.

Бразд опустил голову, постоял минуту, но сразу же выпрямился, сказал:

— Пожил довольно на этом свете. Стар уже был и немощен наш отец.

Микула хотел возразить, сказать, что Ант был еще работящий, сильный и много-много лет мог бы еще жить, но вспомнились ссоры Бразда с отцом, вспомнился день, когда Бразд ушел из гнезда старейшины, и смолчал Микула, только сжал руками черную хоругвь. Сказал:

— Обряд велит ныне и похоронить его.

— Добро, — согласился Бразд. — Похороним.

— У меня нет коней, чтобы отвезти на требище.

— Дам коней.

— Хотел бы я и тризну справить…

— Дам кабана.

— Сжечь бы надо было отца… — сказал Микула. Бразд огляделся по сторонам, погладил свою бороду.

— Это же сколько древа надо? Свезти и пустить по ветру? И давно уже никого не сжигают, всех просто в землю.

— Так он ведь не все, а старейшина…

— Э, старейшина! — махнул рукой Бразд. — В землю. Гораздо внимательнее выслушал Микулу брат Сварг, — он и при жизни никогда не ссорился с отцом Антом, разговаривал почтительно и ласково, обо всем с ним советовался.

И теперь, услыхав о смерти отца Анта, расспросив у Микулы, как умирал отец, что говорил, он даже заплакал.

И жена Сварга, рыжая Милана, тоже заплакала, загрустила, хоть и заметно было, что делает она это не от души, а по обычаю — пускай слышит душа умершего, что ее оплакивают все.

— А о каком же кладе говорил отец? — полюбопытствовал Сварг, услыхав о завете отца.

— Не ведаю, — отвечал Микула.

— За городищем, над Днепром? — Сварг долго смотрел своими темными глазами на городище и могилы за ним. — Но ведь там живешь ты?

— Не знаю, брат, о чем говорил отец.

— Так я сейчас же приду, — сказал Сварг и пристально взглянул на брата. — Может, надо что-нибудь принести? Колоду на корсту?[12] Гвоздей? Железа? Говори, Микула! Все принесу, все отдам, я же так любил отца, и такое у нас сейчас горе… Говори, Микула!

Нет, Сварг и вправду был хорошим сыном отца Анта!

4

Все спешили. Неподалеку от землянки, на зеленой траве, несколько плотников кончали выдалбливать из колоды корсту, еще один мастерил к ней крышку. У ворот стояли запряженные парой коней сани. Предать земле тело Анта надо было во что бы то ни стало до захода солнца — иначе душа его могла заблудиться в ночной тьме.

Хоронили Анта как старейшину. Во дворе городища еще до полудня собрался весь Любеч. Женщины шли с плачем, несли яства для тризны. Мужчины собирались со щитами и мечами, как велел обычай. Из дома, все нарастая, несся однообразный, печальный плач женщин. Ант сидел на помосте перед очагом и, казалось, слушал этот плач. На окне стояла пища для души Анта — сыта и хлеб.

Микула вышел во двор. Плотники уже кончили корсту, все вместе перенесли ее и поставили на сани. Потом Микула выпустил из загона коня Анта. Когда-то это был ладный жеребец, теперь же он стоял посреди двора дряхлый, с торчащими ребрами и тоже, казалось, был опечален.

На дворе были Бразд и Сварг. Бразд недовольно покачал головой — солнце склонялось все ниже и ниже.

— Начнем! — произнес Бразд.

Братья вместе с плотниками подошли к стене жилья. Глухо ударился о стену топор, второй удар прозвучал звонче, щепки от подпорки на углу полетели вокруг. Немного погодя подпорка переломилась, мужчины уперлись руками, и угол стены с треском упал.

Через эту дыру в стене и вынесли во двор тело Анта. Громче заплакали, заголосили женщины. Анта положили в корсту. В ногах у него поставили покровину,[13] меч, щит, корчагу с вином, хлеб. Потом Микула вынес из дому и разбил на деревянном чурбане две корчаги — на этой земле они не были больше нужны отцу Анту. Вынес он из дому и лукошко с овсом, чтобы посыпать дорогу, когда лошади тронутся.

Еще громче заголосили, заплакали женщины, не сдержалась и Виста, — ее горестный вопль понесся по двору. Лошади тронулись. За санями кто-то вел коня. Вслед погребальному шествию Виста бросала овес. Потом Виста воротилась в жилище — нужно было сжечь солому, на которой лежал Ант, поставить на огонь торицы с мясом, приготовиться к тризне по покойнику.

Старейшину похоронили над Днепром, сразу за городищем, недалеко от могил других родовичей. Могила для Анта была выкопана широкая, просторная. Несколько человек сняли корсту с саней, поставили на дно ямы. Рядом со старейшиной положили его щит, меч, копье, а в ногах поставили две корчаги — с медом и вином.

Прежде — и люди хорошо помнили это, — когда хоронили Улеба и Воика, возле могилы убивали и бросали на дно ямы еще и коня, но сейчас все об этом забыли. Конь Анта постоял немного позади толпы, понюхал землю и побрел, костлявый, немощный, по увядшей траве.

Лишь только в могилу посыпались первые комья земли, любечане, как и в старину, ударили в свои щиты, неистово завопили женщины, и долго еще шум и крики неслись над кручами и над Днепром, улетая в далекие просторы.

Молча возвращались все в землянку старейшины, у порога обмывали для очищения руки водой, грели их над огнищем. А на отдушине, через которую выходил наружу горячий пар от еды и человеческих тел, стоял непочатый горнец с сытою и лежал кусок хлеба — это было все, что оставлял род для души старого Анта.

— Сядем, люди, к огню, — пригласил Микула.

— Сядем, — отозвались голоса со всех сторон.

А в жилище скопилось уже так много народу, что у очага не хватало места. Поэтому одни сели, а многие продолжали стоять, жадно поглядывая на горнцы, над которыми вздымался пахучий пар.

Тризну начал старший сын Бразд. Он бросил в огонь жертву, плеснул вина. Все следили, как огонь поглотил мясо, приутих в том месте, куда полилось вино, и забушевал с новой силой.

Микула торопился. Он то и дело черпал из кадки вино, подавал людям. К корыту, куда Виста выложила вареное мясо, тянулось одновременно множество рук, люди пальцами выхватывали лучшие куски.

Когда же все сильно опьянели, в землянке зазвучал голос кого-то из старших:

— Ант был сыном Улеба, внуком храброго Воика, нашего Полянского рода…

И люди, каждый на свой лад, но все в один голос произнесли, словно пропели:

— Нашего, Полянского рода…

Один голос, очень спокойно, повел дальше:

— Рано сел Ант на коня, взял в руки меч и щит, всю жизнь ратоборствовал с врагами…

Люди сразу подхватили нараспев:

— Ратоборствовал с врагами…

Пили мед, рвали руками мясо, славили Анта.

Потом все ушли. Виста с Малушей, усталые, завернулись в шкуры и легли спать. Крепко устал и Микула, он тоже хотел отдохнуть, но не уходил брат Бразд, опьяневший от меда и ола, — он все ходил по землянке, останавливаясь то в одном углу, то в другом. Брат Сварг тоже не уходил, сидел у очага, молчаливый и хмурый.

— Может, братья, пора и нам спать? — спросил Микула.

— Спать? — Бразд остановился посреди жилища и мотнул тяжелой, всклокоченной головой. — Ты сказал правду, брат Микула, хочется спать… и, может, Сварг, пора нам уйти? Но только лучше бы поговорить обо всем ныне.

— Правда, правда, — поддержал его Сварг.

— Так давайте поговорим, братья, — согласился Микула, думая, что Бразд и Сварг, потрясенные смертью отца, желают еще раз поговорить о нем, помянуть. — Садитесь, братья, к огню, вот я древа подкину.

Он сходил в угол, взял щепок, что натесали плотники, когда готовили корсту для отца Анта, и бросил их в огонь. Потом все трое подсели к огню, почти касаясь головами.

— Ладно… ладно, — начал Бразд. — Вот мы и собрались тут, У очага, поговорим о деле.

— О каком деле говорить будем? — спросил Микула и поворошил щепки, они уже успели подсохнуть и сразу затрещали, покрываясь огненными языками.

— Да о наследстве, — ответил Бразд, отклонив голову от огня, обжигавшего ему лицо, и глядя на брата большими блестящими глазами, в которых отражалось пламя.

— Послушай, Бразд, — крикнул Микула, — да разве можно сегодня, когда и огнище еще не перегорело, говорить о наследстве?!

— А когда же и говорить о том, как не ныне? — сурово процедил Бразд, и Микула на этот раз почему-то не узнал голоса старшего своего брата. — Аще отец Ант, помирая, разделил бы дом своим детям, на том бы и стоять, поки же без ряду помер,[14] то всем детям наследство… Так говорил и сам отец Ант. А уж он знал закон и обычай…

— Правду, правду говорит Бразд, — вмешался Сварг. — Зачем нам ждать? Ныне покончим все.

— Да что нам делить? — обвел глазами жилище Микула.

— А все, — широко разведя руками, словно обнимая очаг, жилище и все вещи в нем, сказал Бразд, — Все поделим, что осталось от отца…

В это время дерево в очаге разгорелось, загудело, из него с треском полетели во все стороны искры, и Микула подумал, — что это, наверное, души пращуров, которые живут в тепле, под очагом, услыхали их разговор, гневаются, но он ничего не сказал об этом братьям, только промолвил тихо:

— Так вот почему вы остались, братья, и не можете спать? Эх, братья, братья!

— Погоди, — перебил его Бразд. — Ты что, ссориться с нами? Ты, может, не согласен? Тогда заведем тяжбу о наследстве перед князем, пускай детский[15] делит нас. Возьмем его на покорм, дадим ему гривну,[16] кун за въезд и на выезд… А может, отец Ант оставил все тебе? Так ты говори, растяжаемся по правде… Ну, говори!

— Ну, говори! — крикнул уж сердито и Сварг.

— Нет, братья, — ответил им Микула, которого испугала сама мысль о том, что они, сыновья старейшины, пойдут с тяжбой к князю, — не нужна нам тяжба, ничего отец мне не оставлял, а завещал одно: быть таким, как он, беречь род, огнище наше.

— Огнище тебе и достанется, — сказал Бразд. — По закону давнему известно, ежели отень[17] двор останется без дела, то принадлежит он меньшому сыну… Ты, Микула, меньшой, твой и двор, и род, и огнище… Но разве, кроме огнища, нам нечего делить?

Низко склонив голову на руки перед родовым очагом, который успел уже перегореть и угасал, сидел и думал тяжкую думу Микула. Бразд говорил правду, он поступает так, как велит установившийся веками обычай и как велел сделать сам отец Ант… Но и обычай и отец Ант говорили о членах рода, а Ант был главой всего рода, и это огнище, у которого они сейчас сидят, — это огнище не Анта, не Микулы, а опять-таки всего рода.

Но Микула не умел объяснить этого братьям.

— Делите! — сказал он и махнул с отчаянием рукой. — Делите огонь, меня, жену…

— Зачем нам делить огонь, жену? — с издевкой засмеялся Бразд. — Поделим только то, что принадлежало Анту, возьмем каждый свое…

— Делите! — еще раз повторил Микула.

— А делить нам немного, — начал Бразд. — Про двор и жилище мы договорились: ты меньшой, это тебе. Но есть еще, Микула, земля…

Микула поглядел на Бразда, словно не понимая его.

— Да разве мало земли вокруг? Бери хоть всю, до самого города Киева.

— К чему мне вся земля? — рассмеялся Бразд. — Много земли мне не надо, немного имею, немного хочу добавить. Говорю о той земле, что мы родом обрабатываем, где рубили деревья, жгли пни, пахали, засевали этими вот руками. От леса до берега — вот о какой земле я толкую. Кому ее отдать?

— Так, может, тебе пускай и будет земля эта? — помог брату Сварг. — Мне, братья, земли не надо, я уж как-нибудь без нее проживу. Микула, вижу, тоже земли не держится. Бери ее себе, Бразд.

Если бы это случилось позже, Микула вел бы себя иначе, тогда он, наверное, задумался бы над тем, почему Бразд берет себе обработанную землю, но теперь он только крикнул:

— Бери себе землю, брат!

В эту минуту, когда ему было так тяжко, Микула вспомнил о коне, о котором после похорон все забыли, и он, должно быть, бродит где-нибудь по лугу… старый, немощный конь.

— Ты уж и коня бери, — сказал Микула.

— Конь останется тебе, — успокоил его Бразд. — Конь при доме… А вот возы — их два — поделим, Микула.

— Один будет тебе, Бразд, — сказал Сварг, — один — Микуле, а я выкую себе сам.

— Возьми, — согласился Бразд. — Но там, в клетях, есть еще и лемехи, рала. Тебе разве не нужны они, Сварг?

— Не нужны, — ответил Сварг. — Скую.

— Тогда пополам, Микула?

— Бери Хоть все.

— Нет, — возразил Бразд, — только пополам. И корчагами во дворе, куда когда-то зерно насыпали, и отцовской одеждой тоже поделимся.

— Есть еще оружие, — напомнил Микула и указал глазами на старинные шлем, щит и меч, что остались от отца Анта и теперь стояли у стены.

Бразд равнодушно махнул рукой:

— Пусть это будет твое.

И только тогда Сварг тихо произнес:

— А мне, братья, отдайте разную кузнь. Там, в клетях, много кое-чего лежит: железо и отливки, кувалды и молотки. Вам они ни к чему, а мне пригодятся.

— Забирай все! — крикнул Бразд.

— Бери! — согласился Микула.

И они замолчали. Со всем как будто покончили. Что, в самом деле, можно было еще делить в этом старом, убогом жилище? Но братья не уходили, они словно опьянели от беседы, а может, в них еще бродил хмель после тризны.

— А скажи, брат, — спросил внезапно Сварг, — не было ли у отца Анта золота, серебра, кун? — Он посмотрел на Микулу недоверчиво, алчными глазами.

— Золота, серебра, кун? — хриплым голосом переспросил Микула. — Да откуда же они возьмутся?

— Погоди, брат! — уже сердитым голосом закричал Сварг. — Ты ведь сам говорил мне про клад, что тебе завещал отец.

— Так, говорил…

— Видишь, Бразд, — повернулся Сварг к старшему брату, — я же тебе сказал…

— Вижу, Сварг, вижу, — оживился и Бразд.

— Так где же этот клад?! — заревел Сварг.

Микула вскочил на ноги. Вскочили и братья. Багровый жар светился у них под ногами, тени братьев достигали потолка, и казалось, что они упираются в него головами.

— Что вы говорите? — прошептал Микула.

— Ты лучше скажи! — хрипел Бразд.

— Отдавай клад! — взывал Сварг.

И уже Бразд и Сварг схватили Микулу за руки и стали трясти его так, словно из его тела могли высыпаться отцовские сокровища.

— Клянусь Перуном, — хрипел Микула, — не давал мне отец никаких богатств! Он говорил, что клад за городищем, над Днепром.

— Брешешь! — кричал Бразд и тряс Микулу.

— Лжа?! — вопил Сварг.

Но в это время в землянке раздался еще более громкий крик — на помосте проснулась Виста и в одной сорочке, как спала, подбежала к трем братьям, заголосила:

— Пошто убиваете? Пошто?

Вслед за нею вскочила и Малуша, она бросилась к отцу и тоже закричала.

Сварг и Бразд отпустили брата Микулу.

— Пойдем! — сказал Сварг.

— Идем! — махнул рукой Бразд.

Они еще потоптались на месте, потом повернулись и, громко хлопнув дверью, вышли из жилища.

— Что это было? — спросила Виста. — Почему они хотели тебя убить?

— Молчи! — ответил Микула. — Молчи, Виста, молчи и ты, Малуша. Никто меня не убьет. Ложитесь спать, спите…

Они отошли к помосту, а Микула сел у огнища, склонил голову на руки и засмотрелся на уголья, которые таинственно, с легким треском дотлевали на камнях.

Из его опечаленных глаз выкатилось несколько слезинок, из груди вырвался стон.

Глава вторая

1

Гора, как и предградье с Подолом, просыпалась рано, до восхода солнца. Как только ночная стража заканчивала свою вторую смену, приходила стража дневная, с башен и стен Горы — от Подола, Днепра и Перевесища — неслись звуки бил; ночь заканчивалась.

На Горе — в княжьих теремах, по подворьям воевод, бояр, тысяцких и тиунов (они жили посередине Горы), в землянках и хижинах гридней, смердов, ремесленного люда, лепившихся к внутренним стенам города, — загорались желтые огоньки, слышались голоса, ржали лошади, ревел скот.

Тогда же опускали мост — единственный путь, по которому Можно было попасть с Горы на Подол. Долго скрипели блоки, громко кричала во мгле стража; наконец, касаясь противоположной стороны рва, падал с глухим ударом мост. На той стороне рва только этого и ждали, сразу же раздавался топот лошадей по деревянному настилу моста, слышались шаги множества людей: это сюда, на Гору, от Оболони — из княжьих садов и огородов — холопы везли молоко, плоды и овощи, спешили на работу строительные мастера, кузнецы, которым негде было жить на Горе и которые ютились в хижинах и землянках предградья.

Гора оживала. Уже позвякивала ключами и расхаживала, присвечивая лучиной, со своими дворовыми людьми ключница княгиня Ярина — она отпирала клети и кладовые; ремесленники и кузнецы раздували горны, всюду над трубами поднимались и тянулись к небу дымки, пахло свежим печеным хлебом, рыбой, мясом; жрецы разжигали огонь на требище, и в черном небе вырезывался тесанный из векового дуба Перун. Поблескивая серебряными усами и бородой, он, казалось, вытягивался во весь рост и смотрел через стену Горы на Подол, Днепр и дальний, еще темный берег.

На главном конце Горы, что тянулся от подольских ворот до требища, становилось все больше и больше возов, медленно ехали верхом гридни, вскоре застучали по камням и посохи — то бояре и воеводы, мужи лучшие и тиуны[18] спешили к широким дверям княжьего терема, чтобы быть на месте, когда покличет княгиня.

Кто-то потряс княжича Святослава за плечо:

— Вставай, княжич, вставай!

Ему еще хотелось спать, трудно было поднять отяжелевшие веки, но рука снова коснулась плеча:

— Вставай же, княжич!

Тогда он совсем проснулся, открыл глаза, осмотрелся.

У постели стоял его дядька Асмус в темном опашне, на котором выделялись седая борода и бледные руки; справа от него, на столике, ровным огнем горела свеча; сквозь узкое окно, у которого стояла постель княжича, видны были звезды.

Дядька Асмус помог княжичу умыться, присмотрел за тем, как он одевался, и вместе с ним спустился по лестнице в сени.

Тут было уже людно. Как раз в это время сменялись гридни — стража терема, повсюду горели светильники, у лестницы стояли младший брат Святослава Улеб, воевода Свенельд и еще несколько бояр и воевод. Они, видимо, ждали Святослава, — как только он спустился, они поздоровались и направились переходами в трапезную.

Окно трапезной выходило на Днепр. Там горели два светильника, в углу, в печи, сооруженной в виде жертвенника, пылал огонь. Посередине стоял стол, покрытый белой скатертью, вокруг него — стулья с высокими спинками.

На столе слуги приготовили все для еды: посередине в большой миске лежал нарезанный хлеб, на краю стола — глиняные миски и деревянные ложки, кубки, налитые душистым квасом из княжеских погребов.

Княгиня Ольга вошла в трапезную через другую дверь и остановилась на пороге. Она была одета, как полагалось, — в белое платье из тонкого шелка, с тканым серебряным узором и широкой темной каймой; поверх платья плечи ее облегало красное, затканное золотом корзно,[19] темные волосы, расчесанные на пробор, прикрыты были белой шелковой повязкой, концы которой спадали на грудь; единственный знак великокняжеского рода — золотая гривна[20] — сверкал на шее, на ногах у нее были красные сафьяновые сапожки.

Княгиня была немолодая уже женщина, с продолговатым лицом, тонкими темными бровями, четко очерченным носом, строгими устами, но бледность, несколько глубоких морщин на лбу, большие горящие глава, которые, казалось, пронизывали каждого насквозь, говорили о ее неспокойном нраве, тревогах, а может быть, о длинных бессонных ночах.

Как только княгиня вошла, сыновья, воеводы и бояре низко ей поклонились.

— Здрава будь, княгиня! — промолвили они.

Княгиня ответила на их приветствие, прошла вперед и остановилась у стола.

Тогда в трапезную вошла пожилая, слегка сгорбленная женщина с седыми волосами — ключница Ярина. Она приблизилась к княгине, поклонилась ей и поцеловала руку.

— Дозволь, княгиня, подавать!

— Начинай, Ярина! — ответила княгиня.

Ярина вышла, вернулась и поставила на стол горнцы с дымящимся жареным мясом, котелок с похлебкой, от которой валил пар, большую миску с сочивом. В светлице запахло лавром, чабрецом, перцем.

Но княгиня не подавала знака садиться за стол. Она обернулась к воеводе Свенельду, кивнула ему головой, и тот взял со стола одну из деревянных мисок, положил в нее понемногу от каждого кушанья, стоявшего на столе: хлеба, мяса, рыбы, сочива, — потом отошел к печи в углу и переложил из миски на огонь утреннюю жертву. Огонь притух, над углями поднялся и быстро пронесся по трапезной дымок, но тут же огненные языки, словно жадные, гибкие пальцы, охватили еду, в жертвеннике громко заревело пламя.

Только тогда все сели за стол и начали есть.

В углу, на почетном месте, села княгиня, по правую руку от нее — сын Святослав, по левую — Улеб, а дальше — воеводы, бояре.

Княгиня Ольга потеплевшими глазами смотрела на своих сыновей.

Вот сидит Святослав! Мускулистый, широкий в плечах, немного неуклюжий, с могучей грудью и сильными руками, он кажется старше своих лет. Русого, с длинными и жесткими волосами, ровно подстриженными надо лбом и спадающими прядями на шею, с серыми глазами, иногда неожиданно темнеющими, с тонким, слегка горбатым носом и жестковатыми губами, Святослава нельзя было назвать красивым. Порой же княгиню Ольгу поражало и то, что Святослав вдруг мог сказать резкое слово, поспешить высказать свои мысли прежде старших, сделать что-либо наперекор, по-своему.

Совсем не таков был младший сын княгини, Улеб. Белолицый, с румянцем на щеках, с темными волнистыми волосами и такими же темными прямыми бровями с карими ласковыми глазами, младший сын княгини был послушный, услужливый, тихий, и, если бы не мужская одежда, его можно было бы принять за красную девицу.

Она любила обоих сыновей, но сердце ее почему-то больше лежало к младшему сыну, Улебу. Почему? Она не могла бы на это ответить; на самом же деле, должно быть, потому, что старший сын Святослав похож был на отца, мужа княгини Ольги, Игоря, и нравом был в него, а младший сын Улеб напоминал ее, княгиню. А разве может человек не любить себя или хотя бы свое подобие?

Ели молча. Ключница Ярина тоже молча время от времени входила в трапезную, подкладывала еду, принесла, наконец, корчагу с вином.

И тогда случилось то, чего давно не случалось тут, в трапезной, и что очень встревожило княгиню Ольгу, а еще больше ключницу Ярину.

Когда Ярина подняла перед собою корчагу, чтобы сперва налить вина княгине, а потом княжичам, воеводам и боярам, рука ее дрогнула, на лбу выступили густые капли пота. Но она не остановилась, подняла корчагу еще выше, поднесла ее к кубку княгини и стала наливать. Только вино полилось не в кубок, а на скатерть перед княгиней, расплылось кровавым пятном.

— Что ты натворила! — всплеснула руками княгиня.

— Матушка княгиня! — крикнула Ярина. — Я же… я не видела, матушка княгиня…

Она поставила свою корчагу и подняла глаза на княгиню. В эту минуту на старуху было страшно смотреть — седые волосы ее выбились из-под черного платка, на глазах заблестели слезы.

— Матушка княгиня! — молила она. — Прости меня, твою рабу! Век работаю… такого не бывало… Стара я уж стала, немощна! — горевала ключница, пытаясь поймать руку княгини.

У княгини брови гневно сошлись на переносице, глаза сверкали недобрым огнем, но она сдержалась, расправила брови, прищурила глаза.

— Вино пролить… к счастью… А тебе не пора ли уж на покой, Ярина? Вон даже рука дрожит…

Терем киевских князей был выстроен в два яруса. Первый ярус, куда через высокое крыльцо входили прямо со двора, начинался с сеней — большой горницы, в которую сквозь два узких окна с решетками и мелкими стеклами вливался скудный свет. В сенях стояли день и ночь княжьи гридни, сюда ранним утром приходили тиуны, бояре, воеводы, мужи лучшие и нарочитые.[21]

От сеней направо и налево тянулись длинные узкие переходы. Налево — переход в княжью трапезную, направо — еще один переход, по обе стороны которого шли двери множества светлиц: в одной из них ждали своей очереди и дремали по ночам гридни, в другой жил ларник[22] Переног, хранивший княжеские хартии и печать, в самом углу ютился христианский священник Григорий, которого княгиня держала при себе на Горе.

Это был добротный ярус, стены его строились в давние времена, — может быть, первый камень положил сам Кий. Князья более поздних времен достраивали его и расширяли… Но все здесь было как в старину: в сенях и переходах стояли тяжелые подсвечники, под потолком висели светильники, каменный пол был до блеска вытерт тысячами ног; тут пахло землей и плесенью, звуки шагов раздавались глухо, чуть слышно.

Совсем иначе выглядел второй ярус терема, который обычно все называли «верхом». Туда вела широкая лестница, в конце которой находилась Людная палата, — тут обычно собирались те, кто ждал выхода княгини или же готовился войти в Золотую палату. Здесь иногда, сидя в кресле под окном, княгиня чинила суд и расправу.

По другую сторону лестницы начинался самый «верх». Тут были покои князей и Золотая палата, особенно поражавшая тех, кому выпадало счастье попасть на «верх». Золотая палата была по тем временам довольно велика — шагов тридцать в длину, десять-пятнадцать в ширину. Снаружи через узкие, но высокие окна, в оловянные рамы которых были вставлены круглые стекла, сюда вливалось много света; казалось, все в палате сияло и блестело; серебряные подсвечники по стенам, светильники под потолком, высокий помост в конце палаты, где стояло большое, украшенное золотом кресло, два золотых перекрещенных копья над ним — княжеские знамена — и еще два таких же кресла поменьше, без копий — по бокам.

Однако не все сверкало в этой палате. Вдоль стен стояли тяжелые, темные дубовые лавки, а над ними на стенах рядами висели покрытые прозеленью шлемы, кольчуги, щиты, копья.

Тому, кто никогда раньше не бывал в Золотой палате, сперва казалось, что это встали с лавок и стоят вдоль стен какие-то великаны, богатыри. Но на лавках обычно, когда входил князь, сидели воеводы и бояре, а оружие на стенах принадлежало покойным киевским князьям. Тут висели доспехи первых киевских воевод: железный, клепанный такими же гвоздями шлем без забрала, который когда-то носил Кий, его щит и топор и такие же шлемы и топоры воевод-князей Щека и Хорива. Среди всего остального выделялись шлем и броня князя Олега — каждый мог видеть, что покойный князь был необычайно высок, широк в груди и достиг великой славы, ибо и шлем и броня, как и меч и щит его, сверкали золотом и серебром и были усыпаны драгоценными камнями. Недалеко от этого оружия висели доспехи князя Игоря, его броня и щит были в нескольких местах пробиты мечом.

И тому, кто проходил через Золотую палату, особенно в вечерние часы, когда лучи солнца изменчиво играли на стенах, казалось, что за этими шлемами сквозь щели забрал светятся глаза, что броня эта еще не остыла от тепла человеческих сердец.

В палате было несколько дверей — справа и слева, они вели в светлицы княгини и княжичей, а в стене за помостом — в опочивальню княгини и ее покои. Там, за ними, хотя не все знали об атом, находилась еще одна, черная лестница, по которой можно было пройти в трапезную, выйти во двор, спуститься в сени. Но по этой лестнице ходили только княгиня и ее сыновья.

Княгиня Ольга не сказала Ярине правду. Пятно от красного вина на скатерти в трапезной очень встревожило ее. «Это, — думала она, — недобрый знак, знамение. Если так начинается день, не будет добра и дальше».

Княгиня не ошиблась. Когда они выходили из трапезной, воевода Свенельд, неслышно ступавший вслед за нею по ее левую руку, успел сказать:

— Недобрые вести с поля, княгиня!

— А что, воевода?

— Печенеги прорвались за Нежатою Нивою, дошли до самого Любеча, сотворили великое зло.

— Куда же смотрела стража поля?

— Князь Оскол тут, сам скажет.

Княгиня Ольга замедлила шаги — из сеней долетал шум, там люди ожидали княгиню.

— Опять же воротились купцы наши от Саркела,[23] — успел еще сказать Свенельд, — пограбили их там, двоих убили, а Полуяра ослепили.

А в сенях уже разросся шум, перед княгиней, которая вышла из темного перехода и стоит, освещенная множеством огней, на пороге, низко склоняются воеводы и бояре, до самой земли гнутся тиуны.

— Здрава будь, княгиня!

— Многие лета, княгиня!

Она сурово обводит глазами толпу, смотрит на длиннобородых, вооруженных высокими посохами мужей нарочитых, у которых на темных опашнях висит по две-три золотые гривны; на воевод — поглаживая длинные усы, они держат правые руки на золотых яблоках своих мечей; на старших и младших бояр — они склонились так низко, что не видно их лиц.

— Здравы будьте, воеводы, бояре, мужи! — отвечает княгиня Ольга и, сделав Свенельду знак рукой, начинает подниматься по лестнице.

За нею идут сыновья Святослав и Улеб, воевода Свенельд, тысяцкий полевой стражи Прись, князь черниговский, Оскол, мужи нарочитые и ларник Переног.

Все они, громко топая, вслед за княгиней Ольгой поднимаются по лестнице в Людную палату. В этой просторной палате потолок подпирают тесаные дубовые столбы, двери и окна раскрыты, через них долетает свежий ветер с Днепра. Небо там еще темное, на нем горят яркие звезды, выше всех пылает, как камень-самоцвет, денница.

Княгиня Ольга садится в кресло. По сторонам от нее горят два светильника. Ветер с Днепра колышет огни, изменчивые отсветы блуждают по палате. Бояре, воеводы и тиуны уже успели войти, стоят полукругом у стен, и княгиня видит их длиннобородые лица, пронзительные взгляды, цепкие, опущенные, кажется, почти до полу руки. Позади кресла княгини занимают свои места мужи нарочитые и сыновья Святослав и Улеб.

— Слышали вы, бояре и мужи, — начинает княгиня, — говорят, печенеги появились в поле?

— Слыхали. В земле Северской и Переяславской, — раздаются тревожные голоса.

— А где князь черниговский Оскол?

— Я тут, княгиня!

— Подойди ближе…

Князь Оскол выходит вперед и останавливается против княгини. Это не старый еще человек, племянник князя Игоря по сестре Горыне, — ее мужу, Ратомиру, князь Игорь и подарил Чернигов.

Только не похож Оскол на своего отца, который верно служил Киевскому столу, не однажды ходил с князем Игорем на рать и погиб, защищая его на земле Древлянской.

Смотрит княгиня Ольга на Оскола и думает: богат, очень богат князь черниговский, кто знает, у кого больше золота, серебра и всяких сокровищ — у нее на Горе или у него в Чернигове, и не кто-нибудь, а сама княгиня Ольга виновата, что стал таким князь Оскол. Ведь это она, уставляя Русскую землю и задавая погостам[24] уроки, подарила князю Осколу лучшие земли за Черниговом, леса над Десною, пахотные угодья вдоль рек. Думала: богаче будет князь черниговский — сильнее станет стол Киевский.

Вот и ошиблась княгиня. Алчная душа у князя Оскола, не может он насытить свою жадность, загребает золото, серебро, захватывает бобровые гоны, перевесища.

А вот земли Русской не бережет князь Оскол. Сидит в детинце[25] на Черных горах, держит великую дружину, знает, что никто не подступит и не возьмет его там. Да и кому мешают Чернигов и вся Северская земля? Не на Чернигов, а на Киев метят враги: по одну сторону от Оскола сидят древляне, они только и думают, как бы отколоться от Киевского стола, по другую — вятичи, они и поныне не признают главенства Киева.

А на восток от Чернигова — дикое поле, печенеги. Снимет князь Оскол свою стражу по Сейму — вот и открыт печенегам путь на Киев.

Не только черниговский Оскол таков. Три дня назад был в Киеве князь переяславский Добыслав, жаловался, что налетают и налетают печенеги на его землю, просил подмоги и пожалованья для себя, воевод, бояр, волостелинов. И княгиня Ольга вынуждена была дать пожалованье над Альтой.

— Князь Оскол, — сурово произносит княгиня, — почему не сдержал печенегов на Сейме? Ведь прошли они через всю Северскую землю, были под Любечем и Остром, могли добраться и до Киева.

— Матушка княгиня, — медленно, тихо отвечает Оскол, — налетели печенеги с поля внезапно, не сами шли, словно сила какая их несла — щиты хозарские, мечи грецкие, — могу ли я один против Византии, хозар и печенегов стоять?

— Против Византии и хозар стоит Киев, ты стереги в поле печенега.

— Матушка княгиня, — обиженно говорит Оскол, — поле Широко, Сейм глубок, стража стоит на горе, печенег крадется оврагами…

— Так поставь стражу, чтобы печенег не прошел ни горой, ни оврагами, плечом к плечу ставь. Не только меня северян охраняешь.

— Кого поставлю, матушка княгиня?! Тяжко ратают люди в Чернигове, Любече, Остре…

— А ты дай земли людям по Сейму. И над Десною и Днепром дай, пускай каждый себя охраняет…

— Нет у меня вольной земли по Сейму, Десне и Днепру. То твоя земля, княгиня.

Княгиня Ольга посмотрела на мужей и бояр, взглянула на широко открытые двери палаты. Там, за Днепром, под самым небосклоном, словно кто-то провел раскаленным железом, после чего остался огненный след — розовая полоска; она стала шириться и расти, а от нее, словно колосья, во все стороны потянулись светлые лучи.

— Что скажем, мужи и бояре? — спросила княгиня.

— Дадим земли князю Осколу, — зазвучали хриплые голоса. — Пусть защищает Русскую землю.

— Согласны?

— Согласны.

Тогда княгиня Ольга велела ларнику Переногу, который сидел неподалеку от нее у стены, где горела свеча, и держал перед собою кожаный свиток и перо:

— Пиши, ларник: «Землю над Сеймом на два поприща к заходу солнца дать князю Осколу и волостелинам, чтобы охраняли межу…».

— И возле Остра, и на Днепре, под Любечем, — вставил князь Оскол.

— И возле Остра на два поприща по Десне, и возле Любеча на два поприща, — согласилась княгиня. — Только береги землю Русскую, Киев береги.

— Берегу, матушка княгиня, — громко ответил Оскол. — Моя стража уже прогнала их далеко в поле. И не допустим, не допустим к Киеву вовек!

Но княгиня все же была неспокойна.

— А может быть, мужи и бояре, — сказала она, — послать за Киев дружину в поле?

— Лучше, княгиня, лучше' — зашумели мужи.

— Пошлем дружину, — сказала княгиня, — а поведет ее княжич Святослав с воеводой Асмусом. Слышишь, сын?

— Слышу, — ответил княжич Святослав и поклонился матери. В это время на лестнице, ведущей в сени, послышались возбужденные голоса, топот многих ног, и в Людную палату вошли несколько человек в темных одеждах, подпоясанных широкими ремнями, с карманами для ножей, огнива, соли и крючками, на которые можно было вешать разные вещи. Пришельцы были в тяжелых, кованных гвоздями сапогах, лица у них были бородатые, почерневшие от солнца и ветра.

Больше всех поражал один из них, старый, седой, которого вели под руки, потому что он ничего не видел — вместо глаз у него зияли две черные впадины.

— Это ты, Полуяр? — строго спросила княгиня, увидев слепого.

— Я, матушка княгиня! — вскрикнул, услыхав ее голос, Полуяр и повалился ей в ноги.

— Встань, Полуяр, — сказала княгиня. Тот встал.

— Говори!

В палате настала такая тишина, что слышно было, как шумит ветер за окнами, как глубоко вздохнул Полуяр.

— Ранней весной, — начал он, — знаешь сама, княгиня, и все вы, люди, помните, вышли мы на лодиях из Киева-города, чтобы добраться до Верхнего волока, спуститься Доном, переволочь лодии к Итиль-реке и плыть в Джурджанское море. Не впервой ездим мы этим путем, как и отцы наши, деды и прадеды: со всяким добром — торговать, с мечом — защищать межи. Так ехали мы, много добра везли — моего, твоего, княгиня, вашего, добрые люди, — чтобы самим продать, а иного добра нам привезти.

Полуяр на минутку умолк, вспоминая, должно быть, как ранней весной выходили они из Киева, долго боролись с быстрым течением Десны и Сейма, волокли лодии от Сейма до Дона, как плыли Доном до Саркела, где в белых шатрах стоят хозары и берут десятину.

Но про этот долгий и тяжкий путь купец Полуяр не сказал, ибо кто же тут, в Киеве, не знал всего этого, а закончил так:

— Только когда добрались до Саркела, то увидели там не белые шатры, а большой каменный город, а заплатили за волок не десятиной, а головою. Темной ночью налетели и окружили нас вой. Двух купцов — Греха и Стогуда — убили, многих покалечили, все добро, наше и твое, забрали, а мне за то, что не выпустил меча из рук, выкололи глаза.

— Что же это за город?

— Хозарский, только храмина в нем поганская, грецкая.

— А головников видел?

— Видел, княгиня.

— Кто они?

— Греки…

На востоке появился сверкающий луч солнца. В палату сразу ворвался свет, фигуры бояр, воевод и тиунов-стали четко видны, на их лицах можно было прочесть тревогу и отчаяние.

— Матушка княгиня! — раздалось сразу множество голосов. — Что делается! На Итиль-реке убивают, в Царьграде раздевают, а печенегов кто насылает на нас? Греки, только греки…

— Худо творят хозары и греки, — сказала княгиня Ольга, — но имеем с ними ряд, хозарам платим дань, грекам в Царьграде даем и все берем у них по укладу.

— В Царьграде, — шумели купцы, которые не раз за свою жизнь измерили путь до Константинополя, — с нами не торгуют, а глумятся над нами. И доколе будем платить дань хозарам? За что? За то, что убивают людей наших? Нет, княгиня, надобно нам ехать к императорам и кагану,[26] стать на суд с ними.

Княгиня Ольга встала с кресла. Она знала, что кричат не только те, кто стоит тут, в палате, кричит, взывает к ней вся земля. Да разве можно нарушать ряд с хозарами, уложенный еще Игорем? Разве можно утопить в Днепре хартии с греками, подписанные прежними князьями?

— Я слышу вас, бояре и воеводы, — проговорила она, — и наряжу послов в Итиль и Царьград.

— Что могут сделать послы? — закричали воеводы. — Не со словом надобно к ним идти, а с мечом!

— Как идти с мечом? — горестно сказала княгиня. — Идти на хозар, чтобы тут на нас напали греки, либо идти на греков, чтобы под Киевом встали хозары? А в поле бродят еще и печенеги — они служат и хозарам и ромеям…

— Не бойся, княгиня! — кричали воеводы. — Пойдем на хозар, а там и на греков!

Княгиня Ольга, очень бледная, с горящими глазами, несколько мгновений молчала.

— Не за себя боюсь, за Русь. Ряда нарушать не стану, послов слать не буду. Сама в Царьград поеду.

— Доброе дело сделаешь, княгиня! — зашумели многие из бояр.

— А с тобой, Полуяр, будет так, — сказала княгиня, обращаясь к слепому купцу. — Пиши, ларник: «Купцу Полуяру воздать все, что потерял, а еще дарую ему боярскую гривну, три поприща поля за Днепром…»

Боярин Полуяр упал ниц, прополз на коленях несколько шагов, словно хотел найти руку великой княгини.

Вот, казалось бы, и решены все дела, которые тревожат землю, не дают спать людям на Руси.

Но нет, есть еще Гора, у нее также много своих дел. Это она требует от княгини Ольги суда и правды.

По лестнице гремят шаги — идет тиун дворов княжьих Талец, а за ним несколько гридней ведут связанного, окровавленного человека.

— Что приключилось? — спрашивает княгиня.

Тогда Талец кланяется княгине, вытягивает голову так далеко вперед, что она, кажется, вот-вот оторвется от шеи.

— Татьба и убийство! — говорит он. — Минувшей ночью этот вот смерд Векша подкрался в Вышнем городе к житнице боярина Драча, утнул[27] княжьего мужа.

— Татьба и убийство! — шумят бояре. — Доколе это будет?! Суди, княгиня, по правде!

Смерд Векша — здоровый, молодой еще, широкоплечий человек, с копной волос, напоминающей спелую рожь, — босой, в одной сорочке и ноговицах, стоит посреди палаты, смотрит на бояр, воевод и, должно быть, не понимает, где он очутился и что произошло.

А потом видит княгиню, и на его окровавленном лице проявляется не то страх, не то надежда, — он валится ей в ноги.

Княгиня молчит. Тут есть кому допросить смерда, будет надобность — мужи и бояре, стоящие в палате, не только расспросят и допросят, а учинят еще и Божий суд: бросят человека в воду и будут следить, утонет ли он, заставят человека взять голой рукой раскаленное железо и станут смотреть, сгорела или не сгорела на руках кожа, — мужи нарочитые и лучшие бояре сделают все, что нужно, княгиня же скажет последнее слово, учинит суд по закону, по правде…

— Зачем полез в житницу боярскую? Пошто убил княжьего мужа? — допрашивают бояре.

Смерд Векша поднимает голову:

— Голодно… Жена, дети… Куда пойду? Купу у боярина имею — нечем отдавать, заставу у купца взял — нечем платить…

— Слыхали! Знаем! Все они одно и то же! — возмущенно кричат мужи и бояре.

— Бояре мои и мужи! — прерывает княгиня эти голоса и обводит взглядом бородатых людей, которые ждут княжеского суда. — Как будем судить за убийство?

— За смерть — смерть! — решительно произносит кто-то в толпе. — Как велит обычай.

Княгиня Ольга смотрит туда, откуда донесся этот голос, но не знает, кто это сказал: воевода Сморщ или боярин Ратша? Впрочем, не все ли равно, кто сказал? Смерть за смерть — так велит обычай, так думают все бояре, воеводы и мужи, так думает и сама княгиня.

Она поднимает руку:

— Аще убил смерд княжьего мужа, головнику — смерть. Но в это время выступает вперед боярин Драч, в темном опашне, с посохом в руках.

— А моя житница взломана, княгиня, — говорит он. — И не токмо раз был там смерд Векша. Урон несу, княгиня.

— Правда, княгиня! — гомонят бояре и воеводы, у которых то там, то здесь во дворах все чаще случаются разбой и татьба.

— Векшу на смерть, — заканчивает княгиня, — а двор его с женой и детьми на поток и разграбление.

— Вот это по правде, — разносится в гриднице.

2

Торной дорогой за Днепром едет с дружиной своей княжич Святослав. Ольга повелела им проехать далеко за Днепр, искать печенегов, а коли найдут — брать мечи, гнать их с поля.

Княжич Святослав едет впереди дружины, рядом с ним — Асмус. С детских лет воспитывал Асмус княжича, куда княжич, туда и он. Только все труднее и труднее становится Асмусу сопровождать Святослава в далеких походах. Пусти княжича — и помчится он за Итиль-реку, за Джурджанское море. А куда уж лететь старому воеводе? Не те лета!

Но Асмус никогда не жаловался и не пожалуется на то, что ему тяжко сидеть на коне и что подчас хочется подняться на высокий курган, лечь, растянуться на траве, отдохнуть. Нет, воеводе, который прошел из края в край эту землю, побывал за многими морями, стоял под стенами Константинополя, негоже сидеть на земле, должен он быть верхом на коне, с мечом в руках до самой смерти.

Да и не только это заставляет Асмуса сопровождать княжича. Ему выпала счастливая доля. С детских лет пестует он Святослава, передает ему все, что знает, учит тому, что сам умеет, готовит его к вокняжению.

Вот и сейчас едут они впереди дружины, широко открытыми глазами смотрит молодой княжич вдаль, любуется небом и землей, упивается запахами трав, да и начинает расспрашивать Асмуса.

Вокруг них широко расстилается поле. Над ним, как волна, пробегает свежий ветер, отряхивает росу с трав, раскачивает, гнет к земле белые цветы ромашки, желтые сережки шалфея, только ковыль противится, поднимает кверху свои упругие стебли, и изменчивая дымка, как седина, затягивает поле из края в край.

Княжич Святослав с дружиной своей едет дорогой, она вьется среди курганов, на вершинах которых стоят серые, вытесанные из камня изваяния богатырей, оборонявших с давних времен эту землю. Это Залозный шлях, гостинец,[28] по которому ездят купцы — гости. Он тянется от города Киева до Итиль-реки, по нему можно ехать день, два, неделю, не повстречав человека, — только в траве будут стрекотать кузнечики, высоко в небе петь жаворонки, на склоне кургана порой засвистит сурок, а далеко-далеко, на горизонте, промчится, как туча, табун диких лошадей.

Но и княжич Святослав, и его дружина знают, что вокруг не безлюдная земля. Стоит свернуть с дороги, проехать с десяток поприщ — и глазам откроются села, городища, нивы, сады, колодцы. С незапамятных времен живут здесь люди: они пашут землю, пасут стада, бьют зверя в лесах, пересекающих поле, ловят рыбу в реках, что тихо несут свои воды в Днепр.

Про эту вот землю, про поле, по которому они едут, про даль, подернутую маревом, и расспрашивает княжич Святослав дядьку своего Асмуса.

— А там что? — указывает он рукою на север.

— Тут, княжич, поля и поля, а там леса, большие реки, озера. Если ехать все выше и выше, будет Оковский лес, далее — Волок, Заволочье, еще дальше — Верхние земли, Новгород и Ледяной океан. А за океаном уж варяги по морю, далее — ляхи, немцы, франки, а на острове в море — англяне…

— И повсюду до океана живут наши языки?

— Так, княжич, до самого океана живут языки наши. Иные из них жили тут, в поле, и над морем, а потом ушли в Верхние земли, иные вышли из-за Итиль-реки и породнились с нашими племенами.

— И все они тянутся к Киеву?

— Так, княжич, все они слушают Киев, ибо без него погибнут. Вот только вятичи, — он показал рукой на юго-восток, — дань платят не нам, а хозарам, да еще булгары по Итилю — они тоже вкупе с хозарами.

— Откуда же взялись хозары? — спрашивает княжич. Асмус задумывается.

— Там, над Итилем, — медленно отвечает он, — жили раньше наши люди, наши племена, а уж потом из земель полуденных пришли хозары. Не нашей они веры, чужого рода…

— Так нужно было их не пускать, бить.

— Не пускали, били, — отвечает Асмус, касаясь перебитой руки и вспоминая, должно быть, о давних ранах. — Да в землях наших было неспокойно, приходилось бороться с варягами. Сколько уж веков боремся против Византии, а хозары тем временем сели над Итилем, перерезали нам путь к морю, породнились, хотя сами иудеи, с императорами Византии — христианами, вот и должны мы платить им дань…

Святослав останавливает коня. Серыми своими глазами долго смотрит на восток, на синюю тучу, что плывет и плывет над горизонтом.

— И далеко до этих хозар? — спрашивает он. Останавливает коня и Асмус, смотрит на тучу.

— Вот этим полем, — медленно говорит он, — нужно ехать полный круг месяца, и тогда будет Итиль-река.

— А дальше, дальше?

— За Итиль-рекою, — продолжает Асмус, — будет Джурджанское, а по-нашему — Хвалынское море, за ним живут разные языки, — Вирменея, Персида, Ватр, Сирия, Мидия, Вавилон, Аравия, Индия, а там далеко-далеко, — хинцы…

Асмус прищуривает глаза, припоминает.

— А в полуденных землях, вон там, — указывает он рукой, — за нашим Русским морем, суть Ливия, Нумидия, Масурия, там Еюпет, Фива…

— А ты везде там бывал, дядька Асмус? Асмус глубоко вздыхает.

— Мир велик, княжич мой, — говорит он, — и одному человеку его не обойти. Да и что мир? Своя земля, свои языки и роды — их я, княжич, знаю и люблю.

Вечером они остановились в широком поле под высоким курганом, спутали коней, на склоне кургана положили седла и разостлали попоны, собрали хворосту, высекли огонь, разожгли костер.

Кто-то из дружинников достал из мешка кусок конины, нарезал ее тонкими ломтями, поджарил на кончике копья над костром и первый кусок подал княжичу.

Это была добрая трапеза — мясо пахло дымком и хрустело на зубах, пахнул дымком и хлеб, взятый с собою из Киева, а глоток крепкого меда из меха будил воспоминания и нес на своих крыльях в далекое прошлое и туманное будущее.

В степи было необычайно тихо, только где-то изредка бил перепел, порой издалека доносился отзвук топота диких коней, а потом приходила и стыла тишина — вечная, казалось, и все же неповторимая.

Все легли спать. Прямо на земле, среди душистых трав, положив головы на седла. А несколько дружинников пошли далеко в поле — следить, чтобы кто-нибудь ночью не подкрался к кургану.

Княжич Святослав лег рядом со своими дружинниками, как и они, положил голову на твердое седло, вытянулся на попоне, раскинув широко руки, засмотрелся на небо, на звезды.

Дядька Асмус не ложился, а долго еще сидел, прислонившись спиной к каменному изваянию богатыря на могиле.

— Вот и стемнело, — тихо говорил он. — Ночь… Чуешь, княжич, как плывет земля?

— Куда?

— Земля плывет в океане на четырех рыбах-китах.

— А вверху что, над нами?

Асмус закинул голову и долго смотрел на небо, на котором тут и там вспыхивали, пока не усыпали всю синеву, звезды.

— Небо — такожде океан, звезды — светила богов, — доносился его голос. — Там, далеко-далеко, есть остров Буян из алатырь-камня, где живут Перун и богиня Лада, лежит громовой змей, гнездится птица-буря, роятся пчелы-молнии, стоят закрома дождей… Там, — он указал в темноте на восточную часть неба, — рай, где живут боги наби и текут реки из молока и меда, гам, — указал он на запад, — черныш океан, куда на ночь уходит солнце, а днем прячутся звезды…

— А люди?

— У каждого человека своя судьба, назначенная Перуном. Суть судьбы счастливые, суть и несчастливые. У нас с тобою, княжич, счастливые судьбы.

— Почему?

— Мы — вой, княжич, защищаем родную землю, оставим ее, когда позовет Перун, и нам уже уготовано место в его садах. Разве это не счастье?

Костер на склоне кургана то разгорался, то угасал, голос Асмуса звучал то громче, то тише; и Святославу временами казалось, что слышит он голос не Асмуса, а каменного богатыря, который, опустив руки вниз, стоит на кургане, смотрит широко раскрытыми глазами в темную даль-

— Свет широк, княжич Святослав, и зря вокруг — много земли в нем занимает Русь. Но есть на свете злые силы, злые языки, а среди них хозары и ромеи, они ненавидят нас и хотят уничтожить. Много зла уже видела от них Русь, а еще больше увидит, ибо они аки шашель, что дерево точит, черная туча, что застилает солнце.

Святослав приподнимается на локте, придвигает голову к Асмусу:

— Так почему же не идем супротив них? Везде я слышу эти слова.

Асмус отвечает не сразу.

— Было время, — говорит он тихо, задумчиво, часто останавливаясь, — и мы, русские люди, били врага, аще он показывал меч. Варяги к нам шли — били их нещадно, теперь они духа нашего боятся, служат верно.

— Воевода Свенельд тоже варяг, Асмус!

— Так, княжич, Свенельд — варяг, но не о нем говорю. Были другие, иные варяги. Киев-град и вся эта земля, — он обводит рукою вокруг, — как остров в океане — со всех сторон набегают волны. Разные ходили на нас племена и орды: были торки[29] — разбили, черные клобуки[30] — рассеялись они по всей нашей земле, шли булгары — показали им меч, пробовали напиться воды из Днепра обры — погибоша, а те, что остались, побежали за горы, на запад… Многих врагов видела Русь и всех побиваша. Били их Гостомысл, Кий, Щек, Хорю, князья Олег и Игорь и великое множество людей наших.

Святослав видит, что Асмус встает, смотрит вдаль. Вскакивает и он, становится рядом с дядькой, смотрит на восток… А еще замечает Святослав, что Асмус ищет его руку и сжимает ее своей горячей десницей.

— Вечная память князьям нашим и всем людям, аще полегли за Русь! — вдохновенно говорит Асмус.

— Вечная память! — повторяет за ним Святослав.

И странное, большое чувство охватывает душу княжича. Он стоят, сжимая руку старого своего дядьки, и кажется ему, что оба они и дружина, отдыхающая вокруг, как травы, цветы, как все живое, вырастают из этой теплой, пахучей земли, касаясь неба, что лишь продолжает твердь…

— Так почему же не бьем мы хозар и печенегов? — снова спрашивает Святослав и сам крепко, сколько есть у него сил, сжимает руку Асмуса.

— У тебя сильная рука, — слышит он в ответ и видит перед собою освещенное багрянцем костра лицо Асмуса и замечает, что лицо это сурово, задумчиво. — Хозар и печенегов мы должны остерегаться, должны бороться с ними, чтобы жить… Так говорю я, Асмус, так говорит дружина, многие люди. Но есть враги и кроме них, а этих врагов должны мы беречься пуще хозар и печенегов.

— Кто же они, дядька, скажи?

— Враги эти среди нас, княжич. Они обокрали землю нашу, взяли поля и леса, реки и озера, они собирают злато и серебро, и это они мирятся с хозарами и греками.

— Значит, это христиане? — вырывается у Святослава.

— Нет, это не токмо поганцы христиане, много их есть и среди людей нашей, истинной веры. Кто забывает про Русь, а думает только о себе, — тот наш враг.

— Значит, И мать моя, княгиня… — наклоняется к самому его уху княжич Святослав.

— Нет! — громко отвечает Асмус. — Наша мать-княгиня мудра, справедлива, она первая среди людей русских и перед Богом и перед всем светом.

— Кто же тогда? — спрашивает Святослав.

— Пройдет время, — медленно отвечает Асмус, — и ты увидишь, кто, не призывая всуе Бога, хочет добра и счастья Русской земле, а кто, хотя и клянется всеми богами, приносит Руси только зло. Я не скажу тебе, княжич, кто эти люди, ибо врага познаешь, только когда встречаешь с глазу на глаз. В своей жизни ты встретишь их и сразу узнаешь. Будь тогда безжалостным, борись с ними.

— Я их уничтожу, покараю… Асмус, казалось, не слышал его слов.

— А если, княжич, увидишь, что не сможешь выстоять против них, дай им то, чего они жаждут, — злато и серебро, но не — отдавай Руси, сам борись за нее… Ты — Игорев сын, будь как отец твой!

— Дядька Асмус! Я буду поступать, как отец Игорь, я никогда не забуду своей земли, моих людей…

— Да будет так, княжич! А теперь ложись, спи…

3

Ключница Ярина жила в каморке, пристроенной к стене терема со двора, где были конюшни, клети, погреба, стояла кухня, а в клетях и таких же каморках ютилась многочисленная дворня. Но каморка Ярины отличалась от остальных — одна дверь ее выходила во двор, другая же, невысокая и узенькая, через которую могла протиснуться только Ярина, вела в княжеский терем. Часто ключница ходила туда сама; днем и ночью могла ее туда позвать, да и частенько звала княгиня Ольга.

Поздней ночью ключница Ярина не спала. Но не потому, что ждала зова из терема. Распахнув наружную дверь, она сидела на пороге и все думала и думала о минувшем дне, о красном пятне на скатерти в трапезной.

На глаза ее набегали слезы, но она сдерживала их. На дворе было совсем тихо, вокруг все спало, отдыхало; слышно было только, как где-то поблизости, в конюшнях, лошади бьют землю копытами; порой долетали со стен приглушенные голоса ночных сторожей, да еще ветер из-за Днепра тихо шевелил ветвями дерева, росшего неподалеку. Зачем плакать, если никто не увидит слез, к кому взывать, если никто не услышит?

А Ярине так хотелось, чтобы кто-нибудь увидел и унял ее слезы, чтобы кто-нибудь выслушал ее горькую жалобу и успокоил бы теплым, ласковым словом, — ведь такого слова, ласки, тепла ждала она всю жизнь…

Всю жизнь! Кажется, как легко и просто вымолвить эти слова, но как много за ними кроется дней и ночей, долгих и тяжких лет горя, муки, обид и отчаяния…

Впрочем, горе, мука, обиды и отчаяние бывали не всегда. Вспомни, Ярина, как когда-то, в давно минувшие годы, после смерти отца и матери, погибших в поле, привела тебя нужда в город Киев, как работала ты молодой еще девушкой у купца Ратши на Подоле, перешла с ним, когда он разбогател, на Гору. Не сама ты хотела — купец подарил тебя княгине Ольге, так и стала ты княжьей дворовой.

Нет, Ярина, ты была тогда молода, радовалась, когда попала к Ратше, не помнила себя от счастья, очутившись на княжьем дворе, мечтала, молилась Перуну и всем другим богам, все чего-то ждала.

И ты, Ярина, дождалась! Должно быть, была ты очень красива, раз на тебе остановился взгляд княгини, наверное, была ты приветливой и ласковой, раз допустили тебя в трапезную, и, уж конечно, ты не щадила своих сил, не знала устали, была честна, раз именно тебя среди множества дворовых женщин сделала княгиня Ольга своей ключницей.

Долго сидела ключница Ярина на пороге и припоминала, как все это случилось и как на самом деле были у нее в те давние годы и красота, и тепло, и приветливость, и, самое главное, жила надежда в сердце.

На что же она надеялась? Вряд ли могла бы теперь Ярина ответить, но ведь у каждого есть своя надежда, нет на свете человека, который бы не надеялся, хоть мало таких, у кого надежды свершились.

Когда-то была Ярина молода, любила сама, да и ее любили. У отрока князя Игоря, Роксая, были голубые глаза, волосы напоминали лен. Они не раз встречались в княжеском саду, но так ни в чем друг другу и не признались, только чувствовали, что полюбили друг друга навеки. А потом поехал Роксай с князем в Искоростень — и не вернулся. Так появилась и исчезла надежда. Вот теперь и покатилась из глаз Ярины слеза.

А жизнь шла, рождались новые надежды. Это было давно, когда, как хорошо помнит Ярина, тут, на Горе, жить было трудно, князья и дружины их спали чутко. Случались ночи, когда они и вовсе не снимали брони, а стояли на городских стенах, потому что над Днепром, а часто и под самыми стенами города бродил, звеня копьями, враг… То были трудные годы, тяжкая жизнь, много воев полегло тогда на городских валах. Как и все, Ярина помогала воям, обмывала и перевязывала раны. А когда не стало Роксая, остались все же другие люди, был князь с княгиней, были их дети.

И она отдавала им все свои силы. Несколько детей княгини Ольги умерли, сыновья Святослав и Улеб выросли, ключница Ярина вынянчила их на своих руках: не свое, чужое, но все-таки дитя — кто же ему поможет?

Теперь Гора не та! Стены ее продвинулись ближе к Подолу, глубоко врезались в Перевесите, протянулись и вниз вдоль Днепра, до варяжских пещер… А сколько теперь здесь стало люда! Были когда-то князь со своей дружиной, а теперь и бояре, и воеводы, и купцы, и послы, да у каждого свой двор и холопы, да у всех еще гридни. На всех них работают кузнецы, ремесленники. Как улей, гудит Гора, а в улье том, словно матка, — княгиня; пчелы носят мед, а сколько же тут трутней!

Когда-то Ярина не думала так и не сказала бы, с чего она стала бы такое говорить! Но ведь сколько уже лет видит она и слышит, как идут к князьям все эти бояре, воеводы, купцы и послы, что живут на Горе, как облепляют их тиуны и ябедьники[31] и как каждый из них просит себе пожалованья — землей, лесами, водами, а то и просто золотом и серебром из княжьей казны.

Только Ярина никогда не просила у князей пожалованья, сами же они про нее забыли. Просить, а чего просить? У нее в руках ключи от теремов княжьих, от всех покоев, кладовых клетей. Хотела бы Ярина — и оделась бы, и обулась, накопила бы полный сундук всякого добра…

Почему же у Ярины так пусто в ее каморке; в сундуке, у постели, лежат только два куска полотна, что напряла и выткала она своими руками? Из добра у Ярины есть несколько сорочек, сапожки и платно[32] носит она, пока не износятся, еще есть у нее платно — подарок княгини, в котором служит она князьям в трапезной.

И не о том горевала теперь ключница Ярина, не о том жалела, что ничего у нее нет. Ей, старой и немощной, показалось в этот вечер, что отняли у нее душу.

4

Ночь. Гора спит. На стенах раздаются шаги, тихие голоса — здесь стоит стража, охраняет город, Не смыкает глаз. А в теремах бояр и воевод, в хижинах у городских стен темно, тихо — там бродит сон.

Как красные угольки, горят только несколько окон в княжеском тереме. Одно освещенное окно смотрит на Днепр, — там вырисовывается чья-то тень, она то покачнется, то снова вытянется и застынет надолго.

Это стоит у окна княгиня Ольга. Едва стемнело, она легла, долго лежала в темноте, старалась уснуть, но желанный покой не шел к ней, мысли мешали отдохнуть.

Вот она и зажгла свечу на столе, стоит у окна, смотрит на ночной Киев, на темную Гору, стены, звезды, что мерцают вверху и серебряными блестками отражаются в днепровском плесе, смотрит на далекие серые луга и берега.

Почему же в этот поздний час, когда все вокруг отдыхает, не спит княгиня Ольга? Встревожила ее весть о печенегах в поле? Или испугали слова купцов о новой крепости на Дону? Или, может, ей просто, как одинокой вдовице, тоскливо и неспокойно в эту душную, теплую ночь: тело горит, а ложе холодно — и рядом чудятся тихие слова и дыхание…

Да нет, другое мучит, другое не дает уснуть княгине. Давно, когда мужа ее Игоря убили на земле Древлянской, долго не могла она спать по ночам, все ждала, что он придет. И даже когда убедилась, что не придет, все думала о нем, вспоминала, тосковала. Но все это было давно, уже сыновья ее подрастают, в них вся любовь и душа княгини.

Не нова для нее и весть про печенегов в поле. Сколько живет Киев, стоит он на этой высокой горе, как богатырь на страже земель. Много орд проходило мимо него, были и такие, что пытались взобраться на его стены, но все они рассыпались, как песок на днепровском берегу. Не страшны Киеву и печенеги, что бродят, как псы, со своими улусами в поле.

Думает княгиня и о крепости Саркел на Дону. Не впервые уже стыкаются на пути к Джурджанскому морю ее купцы с грабителями и убийцами. Темен и грозен восток, страшны просторы за Итиль-рекою. Что же, теперь она пошлет послов к хозарскому кагану, подрастут сыновья — пусть уж они поквитаются с каганами.

Понимает княгиня и то, какой урон наносит Руси Византия, понимает, что это она окружает Русь своими крепостями, насылает на нее то хозар, то печенегов. Был бы жив князь Игорь, он давно пошел бы на Византию, как ходил в давние времена, еще раз прибил бы свой щит на вратах Царьграда.

Но княгиня больше всего боится войны. Уж сколько лет мирно правит она своими землями, уж сколько лет не знает Русь брани. Зовут воеводы идти на печенегов, гнать их с поля, выступать на Саркел. Воевода Свенельд не раз говорил, что мир для Руси страшнее брани, что на окраинах своих и в поле проливает Русь больше крови, чем на брани, что подползает к Руси Византия.

Да разве княгиня сама не знает, сколько зла терпит Русская земля от печенегов и хозар, разве не видит, как день изо дня льется горячая кровь ее людей? И все же ей кажется, что даже самый тяжкий мир ради покоя родной земли лучше, чем смерть на брани, что лучше платить дань хозарам, чем воевать с ними, что лучше с великим трудом торговать с греками, чем идти на них с оружием.

И не зря говорила сегодня княгиня, что сама поедет в Царьград. Труден, далек и опасен путь Днепром и морем до Константинополя, но она уже давно собирается туда поехать, хочет говорить с императорами.

Неужели же они не знают и не понимают, как велика, богата и сильна Русь, неужели им выгодно точить против нее оружие, вместо того чтобы жить в мире, любви и дружбе? Княгине Ольге кажется, что если она побывает в Константинополе, то обо всем договорится с императорами и добро и тишина придут на Русскую землю.

Другое тревожит княгиню Ольгу в этот час, когда так тихо вокруг, когда спят Гора, предградье и Подол. Она почему-то вспоминает прошедший день, утро, перед нею все время стоит перекошенное, искаженное страхом лицо смерда Векши, ей чудится его последний вопль: «Княгиня, помилуй!»

И думает княгиня о том, что Векша не один, каждый день в терем ее ведут и волокут связанных людей, требуют от нее суда и правды…

Княжий суд нужен. Испокон веку сюда, на княжий двор или в палаты терема, приходили люди, просили суда и правды, и княгиню это не удивляло: ведь даже тучи враждуют между собой, а людей множество, не могут они жить в полном согласии друг с другом. Князь один, ему надлежит чинить суд и правду.

Княгиня Ольга вспоминает покойного своего мужа Игоря. Когда он творил суд и правду, она сидела рядом с ним, слушала и смотрела, как он правит землею.

Князь Игорь был мудр и смел. Княгиня Ольга помнит, как решительно и безжалостно судил он того дружинника, что показывал спину врагу; карал мужей, которые бесчестили друг друга мечом, топором или просто рукоприкладством; он судил и карал, если девицу умыкали не по любви, если сын не корился отцу, если муж из одного рода убивал мужа из другого рода. За смерть карал смертью. И когда княгиня Ольга брала на себя княжество, она хорошо знала суровый старый обычай и говорила себе: «Сел еси на стол, судяй правду…»

Но что есть правда и как творить суд, если все больше и больше волокут к княжьему двору людей, если льется кровь на просторах Руси да и в самом стольном городе Киеве?!

Почему же льется кровь, что заставляет одного мужа поднимать меч на другого, брата — убивать брата, сына — поносить отца? Может, не умеют они поделить славу, добытую на поле брани, может, как и прежде бывало, каждый из них защищает честь свою, честь брата, сестры и рода, как это испокон веку бывало на Русской земле?

Нет, это вовсе не то, что бывало прежде на Руси, это не то, что водилось при прежних князьях, что установлено древним обычаем. Слава? О, тот, кто стяжал славу, знает, как ее сберечь! Честь? И ее русские люди, кто бы ни посягнул, сумеют защитить. Не из-за чести своей и не ради славы идут ныне на княжий суд люди. Один перепахал межу или перетесал в лесу знак, другой взломал житницу и уволок мех ржи, третий взял чужого коня, забрал оружие, порты,[33] четвертый убил огнищанина, княжьего тиуна или посадника — всюду татьба и разбой, везде кровь и смерть. Временами княгиня Ольга ужасается: что же это сталось ныне на Руси? Спорят между собою земли, города, села, все люди! Куда, куда идет Русь?

Впрочем, княгиня Ольга понимает, что это не так. Не земли ссорятся между собою, а князья этих земель, не города с городами, а воеводы с воеводами и бояре с боярами. И это вовсе не татьба[34] и не разбой. Каждый из них сумеет взять свое, каждый из них сумеет получить, что ему нужно, и от князя.

Нет, татьбу и разбой чинят иные люди — рядовичи,[35] закупы,[36] смерды, холопы и всякий черный рабочий люд; это они залезают в житницы воевод и бояр, это они перепахивают межи, жгут и перетесывают знаки на деревьях в лесах.

А разве не слышит княгиня Ольга непрестанно, что черные люди чинят татьбу и разбой уже и на ее дворах, перепахивают межи ее земель, уничтожают знаки в ее лесах, снимают птицу на княжьих перевесищах, тайком бьют бобра на ее гонах, зверя в лесах, ловят рыбу в княжьих реках?

Княгиня понимает, что на Руси сталось то, чего раньше не бывало. Была когда-то у воевод и бояр честь — теперь борются за землю, леса и реки; берегли когда-то славу, а теперь берегут свою казну и межевые знаки; имели дружины — теперь хотят иметь как можно больше холопов. Да и сами честь и слава как будто изменились. Гордились когда-то люди подвигами ратными и шрамами от ран, ныне гордятся добром своим и достатками.

Княгиня вздрагивает. А не она ли сама в том повинна? Испокон веку была Русь, испокон веку были князья в племенах ее, испокон веку берегли князья границы земли, брали тяжкую дань с людей, но и платили за нее собственной кровью.

«Но ведь, — думает княгиня Ольга, — Русь не могла жить так, как жила допреже, тяжкая дань с племен и родов была погибелью для Руси, муж мой Игорь из-за этой дани погиб…»

Всю свою жизнь княгиня Ольга наводила порядок на Руси, старалась, чтобы была она единой и непоколебимой, чтобы Киев-град был сердцем всех земель, а в каждой земле был свой град; думала она и о том, чтобы облегчить людям жизнь. Разбила земли, установила волости и погосты, каждому дала урок и устав.

Сделать это было нелегко. Сколько лет прошло! Княгиня Ольга была так молода, когда шла во главе дружины отомстить за мужа Игоря[37] и примучить[38] к Киевскому престолу древлян, в лютую зимнюю стужу объехала она на санях всю землю до Верхнего Волока, дошла до Вятской земли, устояла Русскую землю — вот и прошли года, старость уже стоит на пороге.

Почему же эта земля ныне неспокойна? Ольга, кажется, делала все как следует, хотела покоя для Русской земли, добра людям и достигла своего. Почему же Русь идет на суд, где та правда, которой ищет княгиня?

Внезапно она прерывает свои мысли, вздрагивает, впивается руками в подлокотники. Нет, она не ошиблась, откуда-то издалека, со склонов предградья, а может, и с берега Днепра, доносится крик человека. Крик этот летит издалека, но, кажется, звучит совсем близко, у самого терема.

«Княгиня, помилуй!» — чудится Ольге, и она стоит, напряженно вслушиваясь: что же будет дальше?

Но крик больше не повторяется; возникнув вдалеке, он там и замирает.

— Что это? Что это? — шепчет княгиня.

«Неужели это смерд[39] Векша?» Ночь темная, час поздний, в такое время ее гридни вершат суд…

Она молится и не слышит, как тихо открывается дверь светлицы и кто-то останавливается на пороге. Это священник Григорий. Он живет тут же, в тереме, внизу, ибо опасно христианскому священнику находиться там, где его храм, — у ручья на Подоле. Да и княгиня часто кличет его к себе на беседу.

Вот и сейчас пришел он, в черной рясе, с Евангелием в руке, стоит на пороге, смотрит на княгиню, что упала на колени перед образом Христа,[40] и усмешка пробегает по его бледному лицу.

— Кто это? — отрывает голову от пола и поворачивается к священнику княгиня Ольга.

— Это я пришел к тебе, — тихим голосом отвечает он. — Ты ведь меня звала?

— Да, я тебя звала. Сядь, отче.

Княгиня встает, устало садится в кресло, недалеко от нее на лавку садится священник. Теперь он видит, что княгиня очень взволнованна. Об этом говорят бледное лицо, горящие глаза, сжатые губы.

— Княгиня молилась, и это хорошо, — начинает священник. — Но почему ныне княгиня неспокойна?

— Мне страшно, отче.

— Почему?

Она смотрит за окно, где тихо колышутся ветви деревьев, и медленно говорит:

— Вижу я вокруг великую землю, много племен и родов, что прожили несчетное число веков, одолели врагов, построили города…

— Ты речешь правду, княгиня, — соглашается, кивая седой головой, священник. — Велика Русская земля, сильна, непобедима.

— Немало трудов, — продолжает она, — положили предки мои, князья, чтобы объединить племена и роды, отразить врагов: везде знают ныне Киев и Русь.

— И ты, княгиня, немало содеяла, — добавляет священник. — Устрояя Русь, ты быша для нее, аки денница перед солнцем, сияша, аки месяц в ночи.

Она смотрит на него широко открытыми глазами, в которых играет отсвет свечи, берет за руку и спрашивает:

— Что же творится ныне? Откуда этот мутный поток, который грязнит чистую воду нашу? Откуда ветер, сбивающий спелое жито?

— О чем ты говоришь, княгиня?

Княгиня всплескивает руками, а потом прикладывает их к сердцу.

— Когда-то люди мои жили родами своими, и в каждом роду были тишина и мир, когда-то роды наши были едины в племени своем, а племена стояли только перед врагом и Богом.

— Мир неизменен, княгиня, — отгадав ход ее мыслей, отвечает священник, — мы только иными очами зрим и видим его.

— Нет, отче, — перебивает его княгиня, — мир меняется, он изменился, ибо муж идет на мужа, сын на отца, брат на брата, а черные люди — на бояр, воевод, и не только на них, а и на князей. Отче, что же сталось?

— Мир неизменен, княгиня, — еще раз говорит священник, — всегда брат шел на брата, и Каин первый убил брата своего Авеля; всегда были князья и черные люди, ибо есть на земле месяц, а есть и звезды; всегда были богатые и убогие; один Бог богат, а все мы — нищие люди.

— Но где мой Бог? — тихо шепчет княгиня. — На моих глазах приносят жертву и поклоняются Перуну, а я после этого иду и молюсь Христу.

— Не суть важно то, каким ликам поклоняется человек, важно, какого Бога исповедует он в душе своей.

— Слушай, отче, — говорит княгиня, — я верю в Христа и ему одному молюсь, но что делать мне, когда он мне велит: «Не убий», а бояре и воеводы мои говорят, что аще убьет муж мужа, то мстит брату брат, сыну — отец, отцу — сын? Христос велит: «Не убий», а я, творя суд над теми, что чинят татьбу и разбой, перепахивают межи и уничтожают знаки, велю убивать их, во пса место.

— Христос говорит: «Не убий», но он венчает за добро и прощает каждого, кто сотворил зло.

— И убийство прощает? — жадно спрашивает княгиня.

— Прощает, если оно несет добро людям.

— Так что же такое добро и зло?

Священник долго не отвечает и, сложив руки на груди, смотрит на усыпанное звездами небо, на ветви деревьев, что колышутся за окном.

— Добро и зло существуют на свете, — произносит он, — от века и будут жить также до века, ибо есть Бог, но есть и диавол, ибо добро — власть, богатство — от Бога, а зло — от диавола.

— А богатства земные? — спрашивает княгиня.

— От Бога, — отвечает священник. — Все от Бога: князю — венец, слава и честь, воеводе — свое, боярину — свое, и черные люди сотворены такожде Богом. И почему это тревожит тебя, княгиня? По делам его каждому воздаст Бог.

Княгиня Ольга смотрит на образ Христа, перед которым горит свеча, и в глазах ее появляется кротость и покорность.

— Молись, княгиня, — слышит она тихий, но властный голос священника.

Она становится на колени.

— Молись, — говорит священник. — Он защитит тебя и защитит Русь.

Княгиня Ольга начинает бить поклоны.

— И окрести их, — долетают до нее слова пастыря. — Приведи их к Богу истинному, пусть он защитит богатого и убогого, перед его судом все равны.

— Не могу, — отрывает она голову от холодного пола. — Сама я уже христианка, верую в Отца, Сына, Святого Духа.

— И вокруг тебя много христиан, — говорит священник. — Уже сто лет в Киеве стоит, как звезда над миром, наша христианская церковь. Тут почиет митрополит Михаил, который прибыл сюда из Болгарии. Есть церковь наша и в Новгороде.

— Ведаю, — смотрит Ольга на образ Христа, — и знаю, что идет Христос по Руси, но повергнуть кумиры и крестить моих людей не могу, ибо несть числа тем, кто живет в старой вере, хочет старых обычаев. Боюсь я их.

— Молись за то, чтобы сияние Христовой веры скорее снизошло на них. Ты много сотворила, княгиня, утверждая власть на земле. Утверди же и веру их в Бога. Молись, молись, княгиня, — говорит священник, и лицо его сурово.

Он сам становится рядом с нею на колени. За окном мерцают звезды; близко, словно стараясь заглянуть в княжескую светлицу, колышутся ветви; перед иконой горит и оплывает крупными каплями свеча.

Глава третья

1

Внук Анта Добрыня служил гриднем в дружине киевской княгини. От земляков-любечан, которые часто приезжали в Киев, он скоро узнал о смерти старейшины-деда и только ждал случая, чтобы побывать дома.

Случай этот представился очень скоро. В землях дальних полными властелинами были и взимали уроки с людей князья, поставленные Киевом. Они брали себе свое, часть отсылали в Киев. В близких же землях — Полянской, Древлянской, Северской — урок брали как местные князья, так и княгиня Ольга: над Днепром и Десною в поле, в лесах стояли ее знаки, были свои княжьи дворы, куда она посылала собирать уроки мужей с дружинами. С одной из таких дружин и отправился в город Остер Добрыня, а там отпросился у сотенного и очутился в Любече.

В лодии, на которой купцы из Киева ехали в далекий Новгород, приближался взволнованный Добрыня к Любечу, где он родился, провел юные годы, где прожил свою жизнь его дед Ант, где оставались родители его и сестра Малуша.

Издалека увидел он дымки над берегами Днепра, узнал горы, кручи, леса, которые исходил вдоль и поперек, а позже увидел и темное пятно над обрывом — жилище в родном дворе.

Как только лодия зарылась носом в песок, Добрыня соскочил на берег. Купцы поплыли дальше, а он взбежал на крутой берег и пошел через луг, направляясь к городищу.

Никто не вышел из землянки навстречу Добрыне, настежь были раскрыты ворота в загоне, даже пса не было видно на дворе. Только конь, низко повесив голову, стоял на старом валу, словно о чем-то упорно думал.

Добрыня торопливо пробежал по двору, рывком распахнул дверь, вошел в землянку.

— Гей, кто тут есть? — крикнул он в полутьму.

— А кого ты ищешь, добрый человек? — отозвался голос из глубины.

Посреди землянки еле-еле тлел очаг. При его слабом свете Добрыня разглядел знакомый помост, человека, лежавшего головой к огню, бородатое его лицо, заспанные, какие-то равнодушные глаза.

— Я — Добрыня! — крикнул он.

— Сын! — закричал тогда и Микула. — А я думал, это Бразд или Сварг.

Отец поднялся с помоста. Добрыня увидел Висту, спавшую там же, и Малушу. Они проснулись, вскочили, подбежали к нему.

— А почему ты ждал Бразда или Сварга, отец? Микула безнадежно махнул рукой:

— Погоди, сын, расскажу! Все расскажу! Вот давай сядем к нашему очагу и поговорим. А ты, Виста, — обратился он к жене, — приготовь нам поесть, принеси меду. Там, в медуше,[41] осталась еще одна корчага.

Но ни Виста, ни Малуша не слышали, что говорил Микула. Мать и дочь одинаково восхищенным взглядом смотрели на сына и брата своего Добрыню, касались руками его белой свиты с серебряными застежками, широкого пояса, меча… Только когда все было ими осмотрено, Виста бросилась готовить еду. Малуша же не отходила от брата, а когда он сел, устроилась с ним рядом.

— Вот и не стало отца Анта, — начал Микула, подбрасывая дров в очаг. — Пошел на ловы, а нашел стрелу от печенега в поле.

— Похоронили его по закону? Тризну справили?

— Да, Добрыня, похоронили его как следует. Вышел весь Любеч, весь род… И тризну справили. А после тризны меня едва не убили.

— Кто?

— Братья мои — Бразд и Сварг.

— За что?

— А вот за это. — Он развел широко руками, показывая на стены, помост и очаг. — Когда окончилась тризна и все ушли, тут, возле очага, остались Сварг, Бразд и я. И они сказали, что мы должны поделить все достатки после отца, и поделили, а потом стали требовать у меня золото, серебра и чуть не убили…

— И ты им все отдал?

— Все отдал… У рода нашего и вправду было немало добра: возы, плуги, бороны, кузнь, корчаги, горнцы, — я все отдал братьям. Только золота и серебра давно уж не было у нашего рода.

— А себе что взял?

— Ого — ответил отец, — и мне много осталось: землянка вот, клети, житница, медуша, загон для скота… Еще и оружие отцовское осталось. Возьми его себе, Добрыня. Для тебя берег.

Добрыня посмотрел на оружие деда Анта, висевшее на колышках на стене, и усмешка тронула его уста. Это было очень старое оружие, с ним ходили на врагов его предки — Ант, Улеб, Воик. Простой, клепанный из железа шлем с невысокой тульей, куда обычно вставлялось перо кречета, без всяких украшений, без забрала, — а на Добрыне был кованный из меди высокий шлем с острой тульей, с несколькими камнями-самоцветами, украшенный серебром по венцу, с забралом и длинными бармами;[42] перед ним висел деревянный, обтянутый грубой кожей щит, а у Добрыни щит был тоже медный; дедовский меч был однобокий, короткий, новый же меч Добрыни был гораздо длиннее, обоюдоострый, с красным камнем на рукояти.

— Спасибо, отец! — ответил Добрыня. — Но сам видишь, у меня оружие лучше, княжье. Пусть дедовское остается тебе, может, пригодится.

— Как же не пригодится, — задумался Микула. — Оружие в доме иметь нужно.

— О другом я думаю, отец, — продолжал Добрыня. — Обокрали ведь тебя братья твои, все забрали.

— Может, и так, — вздохнул Микула. — «Отень двор, говорили, тебе…» Вот он… Все словно есть — и ничего нет. В клетях пусто, в житницах пищат мыши, коня отчего мне оставили, да и он больше лежит, чем стоит.

— Так, может, мне пойти к Бразду и Сваргу?

— Не надо, сын! Просить? Зачем? Они взяли свое… по по-кону.

— Так чем же я могу помочь тебе? — спросил Добрыня.

— А зачем мне помогать? — ответил и даже засмеялся Микула. — Куда ходят мой топор и рало, там я еще хозяин. Руки у меня есть, добрые руки и у Висты.

— Мы проживем, сын, — подтвердила мать.

— Вот только Малушу жаль, — задумчиво сказал отец. — Если бы все было как раньше, мы бы могли приготовить ей посаг,[43] умыкнул бы девушку кто-нибудь из нашего рода. А так… ну что же, нет посага — так руки есть, где мы будем, там и она.

Малуша, сидевшая рядом с братом и медленно глотавшая похлебку, не могла понять всего, что говорилось о ней. Она понимала только одно — ей желают добра.

Но у Добрыни, который смотрел внимательно на сестру и любовался ею, щемило сердце: ведь в самом деле ждет ее здесь, в Любече, злая доля, и девичья краса ни к чему, если посага нет.

И потому, что мед слегка ударил Добрыне в голову и ему очень хотелось сделать доброе для сестры, он сказал:

— А что, если я заберу Малку в город?

— Что ты говоришь, сын? — даже не понял сразу отец.

— Говорю, что хочу забрать Малушу в Киев. Поедешь со мной в Киев, Малка? — обратился он к сестре.

Она отложила ложку в сторону и посмотрела на Добрыню своими большими глазами. Теперь она поняла, о чем идет речь, — Добрыня спрашивает, согласна ли она поехать в Киев.

Ответить на этот вопрос девушке было нелегко, она привыкла делать только то, что велят старшие, в теперь она повернулась к отцу, посмотрела ему в глаза.

— Ну, Малка, — подбодрил ее тот, — думай сама, что делать. Хочешь в Киев?

— Хочу… — тихо ответила Малуша.

— Так и сделаем, — сказал Добрыня. — Пойдем к Днепру, сядем на какую-нибудь лодию, поедем в Киев-град, остановимся на Почайне. А там… Покажу тебе Подол, Гору, где живет княгиня Ольга с княжичами, где стоят терема с золотыми верхами, а на стенах — вои со знаменами, а медные била бьют и бьют… И такие руки, как у тебя, пригодятся — боярыней не станешь, а на боярский двор возьмут…

Как чудесную сказку, слушали Микула, Виста и Малуша рассказ о городе Киеве и долго еще могли бы слушать, да у Добрыни не хватило умения продолжать и он закончил:

— Собирайся же, Малуша… Завтра утром поедем.

Ночью Малуша долго не могла заснуть и все думала о том, что несет ей грядущий день. Она все еще не верила, что Добрыня сказал правду, что встанет солнце и она сядет в лодию, поплывет в Киев.

Но, должно быть, все это правда. В землянке тлеет очаг, его красноватый огонь освещает стены, помост, на котором спят отец с матерью. А вон лежит на лавке Добрыня, рядом с ним у стены блестят щит, копье… Около Малуши лежит маленький узелок: мать собрала, завязала в убрус несколько пряслиц — Малуше придется работать, а умеет она только прясть да ткать; положила оберегу[44] — маленькую фигурку голой женщины с длинными руками и пухлым животом (это Роженица, богиня женщин их рода, она защитит, обережет Малушу), да еще положила харчей. Что, кроме всего этого, могла дать мать? Узелок Малуша на ночь положила около себя, придерживала его рукой — так больше верилось, что она поедет…

Съежившись в уголке лодии, чтобы не мешать гребцам, Малуша думала о том, что ждет ее впереди, но не могла себе представить. Едет Добрыня, взял ее с собою, а дальше что будет?…

А Добрыня, красуясь, встал на руль, гребцы подняли весла, любечаяне, войдя в воду, оттолкнули нагруженную до краев лодию. Она двинулась, разрезая острым носом голубоватый плес, оставляя позади себя рябой, похожий на серебряную чешую, след.

Малуша с тревогой смотрела, как быстро убегает от лодии берег, как уменьшаются и уменьшаются на нем фигуры любечан. Еще раз донеслось до нее эхо прощального крика, а потом с обеих сторон раскинулся простор Днепра, ровное лоно, над которым в голубой высоте плыли, как лодии, белые облака с розовыми надутыми ветрилами. И Малуша все время смотрела из своего уголка на мир, открывавшийся перед нею. Раньше она подобного не видела, знала только свое село, кручи у городища над Днепром, каждое дерево и кустик на них. Там, казалось ей, и кончается свет, она даже не задумывалась: что же может быть дальше?

А тут они плыли день, два, три, и Малуша от восхода до захода солнца с восторгом смотрела на берега, лентой расстилавшиеся перед нею, на городища, которые величаво возникали вдали, проплывали и оставались позади, на лодии киевских купцов, встречавшиеся им на водном пути.

И даже когда вечерело, она долго не засыпала, а сидела в своем уголке, смотрела на небо, где сияли несчетные звезды, на таинственный темный плес, на берега, казавшиеся ночью высокими, страшными, и на одинокие огоньки, блуждавшие в далеком поле.

Все ближе и ближе был Киев. Однажды на рассвете она увидела на горе, на правом берегу, большой город — с высокими стенами, башнями, а внизу, под горой, — сотни лодий. Это был Вышгород.

За Вышгородом Днепр круто поворачивал влево. Тут на стрежне сходились ветры с Днепра и Десны, бурлила чертороями вода, и лодия, разрезая их, зарывалась носом в высокую волну, а за ней оставался покрытый пеной, похожий на борозду след.

Но сразу же за стрежнем, где Днепр, вобрав воды Десны, поворачивал вправо, ветер затих, поверхность Днепра стала голубой, в ней отразились леса, поемные луга над речкой По-чайной, вливавшейся в Днепр, высокие горы, и на них — город Киев.

Малуша, словно завороженная, смотрела вдаль. Там на голубом небе выступали все более четко три горы, от вершин до Днепра и Почайны покрытые лесом. Во многих местах эти леса на склонах были уже вырублены или выжжены, и повсюду чернели пашни и жилища людей. Больше всего среди вырубленного леса стояло жилищ на средней, самой высокой горе. Там и находился Киев.

С лодии видна была вершина, где высились сложенные из бревен стены Горы — со многими башнями, заборолами,[45] воротами, рвами и валами, с острым частоколом перед ними. За стенами, освещенные лучами солнца, которое все выше и выше поднималось над Днепром, переливались золотом крыши княжеских теремов.

Ниже, окружая город кольцом, лепились к его стенам, словно пиявки, черные дворища бояр, которым не хватало места на Горе. На этих дворищах стояло множество хижин дворовых людей — ремесленников, холопов, рабов. Еще ниже разбросаны были, как ласточкины гнезда, хибарки и землянки простого люда — чади. Это место так и называлось — предградье. За ним горы круто обрывались над Днепром, среди оврагов тянулось несколько дорог к Почайне, а один, самый крутой спуск шел к Днепру, ниже устья Почайны.

Внизу, на самой Почайне, на Подоле, опять громоздились хижины, землянки, шатры; на холме высился деревянный Волос; у берега, в заливах, стояли с опущенными ветрилами лодии и долбленые челны киевлян. От этого же места тяжелые паромы ходили к левому берегу, где начинался и исчезал в лесах гостинец — путь, по которому отправлялись на конях в дальние земли купцы из Киева и прибывали сюда чужие люди — заморские гости.

2

Едва лодии стали у желтых круч Почайны, как туда прибежали купцы, подъехали возы, началась купля, все торопились на торг. На берегу стоял гомон, ржали лошади, от множества людских ног облаками вздымалась пыль. Вскоре нагруженные возы один за другим начали подниматься в гору.

Добрыня ждал, пока все это закончится, но даже и тогда, когда купцы и возы исчезли, не пошел вслед за ними, а вышел на берег и долго там стоял, задумчивый, встревоженный.

Только теперь он понял, что в Киеве все будет не так уж просто, как казалось ему издалека, дома, в Любече. Приехал бы он в Киев один, как прежде, не о чем было бы и думать: вот Подол, вон Гора, все ворота для него открыты. С лодии сошел — попал в гридницу. А там уже припасены для него и веприна, и конина, и, как водится, кружка меда.

Но ведь он приехал не один, с ним Малуша. Она сидит, завернувшись в рядно, на корме, притихла, молчит, испуганными глазами смотрит на Почайну, на берег. Что с нею делать? Ведь на Гору, на княжий двор, никому не известную девушку не пустят.

Впрочем, долго думать не приходилось. Он должен был что-то делать, да поскорее, пока не наступил вечер и на Горе не опустили мост и не заперли ворота.

— Ты посиди здесь, — сказал он Малуше, — а я пойду, все разведаю и вернусь.

— Я посижу и подожду, — ответила девушка и, чтобы брат не беспокоился, даже улыбнулась.

Когда Добрыня зашагал по круче и исчез, ей стало страшно. Она так закуталась в дерюгу, что видны были только бледный лоб и необычайно большие глаза, и стала похожа на птичку, которая, почуяв опасность, сжалась, прячется в своем гнезде.

Добрыня вернулся не скоро и совсем не так, как представляла себе Малуша. Она думала, что он явится таким же, каким плыл с нею в лодии, — обычным, простым. Ан глядь — по склону конь застучал копытами, на коне сидит не то князь, не то воевода. Она хотела поскорее закрыться дерюгой, а всадник окликает ее:

— Малуша! Малка!

Только тогда она узнала, что сидит на коне ее брат, Добрыня, со щитом в левой руке, с копьем — в правой, словно богатырь, о котором рассказывала мать.

Малуша сразу же ласточкой выпорхнула из лодии. Хорошо еще, что узелок — материнский подарок — не забыла взять. Остановилась поодаль от коня, ждет, что будет дальше.

А Добрыня ей говорит:

— Лезь ко мне!

— Куда?

— А вот сюда, в седло… Еще и руку подал.

Малуше это было не впервой (она вскакивала в Любече и на неоседланного коня) — уцепилась за стремя, потом за руку Добрыни и словно приросла к луке седла впереди брата.

Добрыня тронул коня, они поехали, и тогда Малуша увидела гораздо больше, чем из лодии. Некоторое время они ехали низиной — по Оболони, где там и сям стояли убогие хижины и землянки, а справа и слева росли за частоколом различные овощи. Это были, как пояснил Добрыня, княжеские огороды. Потом он внезапно нырнули в огромную толпу людей, — собравшись вокруг высокого деревянного идола, перед которым горел огонь, все кричали, спорили, размахивали руками.

— Не бойся, — сказал Добрыня, — это торг, а вон стоит бог Волос.

И Малуша долго оглядывалась на многоголосый торг и освещенного огнем бога, который серебряными блестящими глазами смотрел на Подол, Почайну и, как показалось Малуше, посмотрел и на нее.

Когда же Малуша оторвала взгляд от торга и бога, то заметила, что они уже поднимаются гористой дорогой и что впереди совсем близко видна Гора, а на ее вершине — стены, ворота, мост.

Но, кроме этого, Малуша так и не успела ничего разглядеть, потому что Добрыня вдруг закрыл ее щитом и сказал при этом:

— Так под щитом и сиди, потом все увидишь.

Вот почему случилось, что Малуша попала на Гору, не увидев того, что хотела повидать, и не понимая, что затеял и что делает ее брат. Она поняла, что ей почему-то надо прятаться, съежилась, как зверек, за щитом и только видела руку Добрыни, которой он придерживал щит за ремень, слышала, как тяжело дышит конь, взбираясь на Гору, и как тяжело дышит сам Добрыня.

А Добрыня ехал, горделиво выставив перед собою в левой руке щит, а правой слегка поигрывая копьем. Вот уже копыта коня застучали по мосту, на котором стоит несколько человек из стражи, вот ворота, возле них еще несколько сторожей. Но Добрыня не просчитался, он проделал все, как задумал. Стражи, стоявшие в воротах, только посмотрели, как Добрыня важно восседает на коне и держит щит перед собою, на ничего у него не спросили. Молчали стражи и тогда, когда конь Добрыни въехал в ворота. Сколько тех гридней проезжает через ворота: один — туда, другой — сюда, с Горы едут — кони гарцуют, от Подола поднимаются — кони еле бредут. И ведь каждый гридень[46] везет что-нибудь с собой: один — козу, другой — овцу, третий — пленницу с поля брани. Попробуй поговорить с ними — не перекричишь, хлопот не оберешься, еще и к князю на суд потащат. А князю гридень дороже всех. Другое дело — ремесленник из предградья или купец с Подола. С них можно спросить, можно с них и взять. Для того и стоит в воротах стража — бережет князя с дружиной, да и себя не забывает.

Добрыня остановил коня возле домов сразу же за гридницей. Тут жили его друзья — такие же княжьи гридни, как и Добрыня. И сейчас они, услыхав топот копыт, выскакивали из домов, толпились, смотрели, что это за всадник едет по Горе.

— Да это ведь Добрыня! — выйдя вперед, закричал вдруг один из них — высокий, широкий в плечах, почти голый, в одних только ноговицах детина, которого все прозвали Туром. — Эй, Добрыня, где еси был?

Добрыня ничего не ответил, соскочил с коня и, прислонив к дереву щит, подал обе руки Малуше.

— Правду говорит Тур, — закричали тогда уже несколько гридней, — где это ты побывал, Добрыня, где достал такую девицу красную? У печенегов или у хозар?

Малуша растерянно озиралась. Здоровые, краснощекие, усатые молодцы обступили ее со всех сторон, смеялись, дергали за руки и даже за косы. Совсем смутившись, она отступила, умоляюще поглядывая на брата.

Добрыня стоял молча, насупившись. Он сочувственно посмотрел раз и другой на Малушу, метнул сердитый взгляд на своих друзей-гридней и наконец крикнул:

— Сами вы печенеги, а не гридни! А ты, Тур, что выдумал? Сестра это моя, Малуша, слышите, сестра!

И сразу словно холодным ветром хлестнуло усатых молодцов. Теперь уже они смутились, приумолкли и, словно другими глазами, ласково, тепло посмотрели на девушку.

— Так чего же ты молчал? — сказал наконец тот самый Тур, который заварил всю кашу. — Сказал бы — и все тут… — Но на этом он не кончил, а, широко расставив босые ноги и взявшись руками за бока, добавил: — Ну, раз уж такая причина вышла, то скажу: сроду не бывало, чтобы жена под щитом въезжала на Гору. Видно, будет тебе, Малуша, тут, на Горе, великая честь и счастье.

В первую ночь после появления Малуши на Горе Добрыня не знал, что с нею делать. Сам он вместе с двадцатью гриднями жил в доме под городской стеной и оставить Малушу там не мог. Гридни — люди простые, выпить и погулять мастера, но чтобы девушка спала среди них — не бывало. Отвести бы ее в одну из лачуг, где живут со своими семьями ремесленники и кузнецы, но ведь он никого из них не знал. Об этом он и думал, сидя на крылечке у своего жилья. Хорошо, что хоть Малуша этого не понимает, она успела уже обойти весь город, а теперь пошла к требищу, где жрецы приносили вечернюю жертву.

И тут помог ему гридень Тур, тот самый, что недавно насмехался над Малушей, увидев ее под щитом на коне.

Он подошел к Добрыне, словно невзначай, постоял, поскреб пятерней волосы, виновато подсел.

— Ты чего невеселый? — начал Тур, глядя на Добрыню.

Добрыня повернулся к Туру, будто хотел проверить, не собирается ли тот снова поиздеваться. Но Тур не шутил — огромный, с копной рыжих волос на голове, с глубокими шрамами на лице, в одной сорочке и ноговицах, он сидел, суровый и тихий, смотрел на солнце, опускавшееся за крыши боярских домов, на голубей, стая которых носилась в небе.

— Не с чего мне быть веселым! — раздраженно сказал Добрыня. — Дома сестре жить невмоготу, как довез ее сюда — не знаю, как обманул стражу — сам дрожу. А тут? Посмеялись надо мною и над сестрою да и ушли. А мне что с нею делать?

— Ты не обижайся на меня, — сердечно промолвил Тур. — Говорю ведь — не знал, что это твоя сестра, вот и сорвалось слово… Прости меня.

Добрыне стало жаль Тура. И в самом деле, что взять с гридня? Сегодня он пьет и гуляет, завтра, гляди, погибнет. Один раз живешь на свете, один раз помирать; подшучивай, гридень, над людьми, над самим собою смейся, — может, завтра ворон в поле будет каркать над твоей головой.

— Ладно, Тур! — тихо произнес он. — Не винись, и я тебя не виню. А вот что делать с Малушей — не знаю. Она у меня дите, Нигде еще не бывала, сама о себе не позаботится, а я куда ее поведу? В гридницу или к нам?

— Нет, — ответил Тур, — в гриднице и у нас ее не положишь: дознается сотенный, скажет тысяцкому, тысяцкий — воеводе, а тогда с нею хоть в прорубь… А ты, Добрыня, не знаешь ли кого-нибудь из кузнецов или ремесленников?

— Если бы знал…

— И я не знаю, — вздохнул Тур. — А что, — задумался он, — если бы мы положили ее в конюшне, на сене?

— Что ты говоришь, Тур? Туда же днем и ночью ходят все гридни, княжьи слуги.

— Правда, Добрыня, — согласился Тур. — Там сестру заметят и обидеть могут.

Оба замолчали. Добрыня безнадежно смотрел на город, на требище,[47] где загорелся, заплясал длинными огненными языками костер. Тур смотрел на небо, начинавшее темнеть, на голубей, белыми пятнышками висевших в нем.

— А что, — внезапно Тур опустил голову и засмеялся, — если мы положим Малушу у себя…

— У себя? — удивился Добрыня.

— Да нет же, — перебил его Тур, — в доме нельзя, положим ее наверху…

— Где?

— В голубятне. — Тур протянул руку и указал на большую голубятню, которая одним концом опиралась на крышу дома, а другим — на сук старого дуба. — Ведь там, в голубятне, есть закуток для корма. Зимой туда лазят княжьи стражи, а сейчас никто не полезет, никто Малушу не тронет.

Добрыня задумался. В словах Тура была правда. Тут, на Горе, все очень любили голубей. Сделанные из дерева, прикрытые навесами голубятни стояли на княжеских и боярских теремах. С незапамятных пор была такая голубятня и над их гридницкой, а возле нее — закуток, куда на зиму засыпали для голубей зерно.

Голубей на Горе никто не трогал, не ел, они считались Божьими птицами, размножались на воле, стаями летали над зеленой Горой.

— Правда, — согласился Добрыня, — в закутке ей будет хорошо, и сотенный ничего не скажет.

— А что ему говорить? Ведь это не гридница, а голубятня. Днем Малуша сможет погулять, спать будет на голубятне. Принесем ей и поесть и попить… Так ведь, Добрыня?

— Ладно! — согласился Добрыня. — Это ты хорошо придумал. Так и будет!

И Малуша в эту ночь спала в закутке рядом с голубятней. Вечером она поела вместе с братом в гридницкой. Ужин был очень вкусный — похлебка с рыбой, душистый хлеб. Рыжий гридень Тур дал ей несколько чудесных цареградских рожков, каких она сроду не видела. Когда же совсем стемнело, брат Добрыня подставил ей плечо, помог забраться в закуток у голубятни.

— Тут, Малка, и спи! Голуби — они чистые, смирные!

— А я не боюсь… С ними еще лучше.

Чего ей было бояться? В закутке было тихо, тепло; через раскрытое окошко виден был клочок неба и несколько звездочек; где-то близко за стеной ворковали и хлопали крыльями старые голуби, тихо пищали голубята. Она была довольна и счастлива, потому что за длинный день увидела столько, сколько не видела за всю свою жизнь, потому что очутилась в городе Киеве, почувствовала доброту гридней. Малуша скоро уснула.

Спали и гридни в доме под голубятней. Тут, в деревянном городе, повсюду, кроме княжеских теремов, было запрещено жечь ночью огонь: много раз случалось, что от малой искры вспыхивал и бушевал большой пожар. В городе все ложились спать, как только сумерки спускались на Гору, а если кто и делал что-нибудь, то в темноте, на ощупь. Стража на городских стенах всю ночь охраняла валы и одновременно следила, чтобы никто не жег огня. Просыпался город рано, до восхода солнца. В хижине под голубятней гридни спали крепко.

Не спал только один из них. Он долго лежал на деревянной лавке с открытыми глазами, потом поднялся, встал, осторожно вышел, стараясь не зацепить ничего, и сел на завалинке.

Рыжий, веселый Тур сейчас был грустен. Склонив голову на грудь, положив руки на колени, сидел он на завалинке, молчаливый, тихий, задумчивый.

Гридень думал о том, как он пришел на Гору еще при князе Игоре. Служил в его дружине, ходил с князем на древлян, сражался с обрами, черными клобуками, печенегами в поле, был изранен мечами. Один печенег рассек ему мечом лоб — на весь век помечен шрамом гридень Тур…

Это была бурная, веселая жизнь. Сегодня пей, гридень, гуляй, завтра, может, забелеют твои кости в диком поле. Так живут гридни, вои, вся княжеская дружина, так жил и гридень Тур.

И вот гридень Тур задумался. В ночной час вспомнил он далекое село над рекою Десною, возле города Остра, вспомнил отца с матерью, двух братьев и сестру…

Скорбь охватила Тура. Отец его был давнего, славного рода — кто в Остре не знает Туров! Но не было у отца ни славы, ни богатства. Обнищал, взял купу у боярина Кожемы, не смог выплатить и стал холопом княжьим, а однажды весной, когда рубили и сплавляли по воде лес, попал под колоду, утонул в Десне.

За ним ушли все — мать, сестра, оба брата. Все они умерли, когда после лютой зимы докатился до Остра мор. Только он, младший из Туров, выздоровел, оправился, выжил.

Так и попал он в Киев, в княжескую дружину. В селе под Остром, где всю землю захватил Кожема и другие бояре и воеводы, Тур, должно быть, пропал бы. В княжеской дружине его кормили, одевали, тут, на Горе, у него была крыша над головой, лавка, чтобы поспать. Пей, гридень, веселись, — может, не скоро еще стрела пронзит твою грудь, а меч рассечет череп!

«А если, — подумал Тур, — стрела не догонит и меч не возьмет, тогда что?»

И в самом деле, пока он еще молод и здоров, он нужен в княжеской дружине, а когда не станет у Тура сил, тогда что? Пожалованье, как водится. За верную службу могут дать гридню клок земли в диком поле. Пока гридень был молод — стерег князя в городе, стар стал — береги его поле.

«Нет, — продолжал думать Тур, — так жить нельзя, надо иначе!»

И еще задумался гридень Тур над тем, почему же именно в эту ночь пришли ему в голову такие мысли, почему ему не спится?

Тур встал с завалинки, отошел немного, увидел в ночной полутьме голубятню на крыше, представил себе, как спит там девушка Малуша.

Вот почему не спится Туру. Эта девушка с карими глазами сильно взволновала его. Она напомнила ему прошедшие годы, отца, мать, братьев, сестру. Она, пожалуй, даже похожа на его сестру Веселку… Так-так, она очень похожа на нее…

Но не только похожа. Когда Тур думал о том, что она лежит там, в голубятне, тихо дышит во сне, у него сильно билось сердце, Ему хотелось бы сесть возле нее, взять ее за руку, сказать ей сердечное, теплое, ласковое слово.

Нет, не знал гридень Тур, что сталось с ним. Откуда это нашло на него, почему ему захотелось теперь жить и любить?

3

Ключница Ярина не забыла того, что ей сказала княгиня, и часто думала: кого же ей взять себе на подмогу, кого доведется ввести в княжескую трапезную?

И хотя под началом у Ярины было много дворовых девушек, остановиться она не могла ни на ком: одна неповоротлива, другая дерзка, третья лицом некрасива, а таких князья не любили.

Ярина часто присматривалась к Пракседе. Она была лучше всех дворовых девушек. Переяславка, стройная, видная собой, с высоким лбом, большими темными глазами — красавица!

Но не все в Пракседе нравилось Ярине. У ключницы был зоркий глаз, и, хотя Пракседа прикидывалась тихой и кроткой, Ярина не раз замечала, что Пракседа часто ссорится с другими дворовыми. Видела ее Ярина и в гневе, когда в глазах ее пылала месть, губы были закушены до крови; она была зла, яростна, несдержанна. Очень красивая девушка переяславка Пракседа, но Ярина боялась ввести ее в княжескую трапезную.

Тем временем и сама Ярина почувствовала себя лучше, болезнь и слабость прошли, работала она хорошо. Княгиня молчала, и потому ключница решила подождать, поискать себе преемницу не только на Горе, но и на княжьих дворах — в Вышгороде или Белгороде. Ярина не раз говорила об этом княжьим тиунам, просила привезти нескольких дворовых девушек — ловких, расторопных, красивых.

Подошла уже осень, работы у ключницы было много, со всех княжеств и дворов везли на Гору всякое добро — жито, мед, воск, вяленую и соленую рыбу. Ярина ходила без устали, звенела своими ключами около житниц, медуш, бретяниц, хлевов, все думала, как бы чего не забыть приготовить к зиме.

Так вспомнила она и о голубятнях — надо было и для птиц запасти зерна, посмотреть, не повредил ли кто-нибудь стен.

К большой голубятне, построенной сразу за гридней, Ярина пришла на рассвете, когда еще все гридни спали: она не любила встречаться с ними — кроме брани да худого слова, от них ничего не услышишь. Поэтому Ярина тихо подошла к голубятне, поднялась по лесенке в закуток, открыла дверцу…

И вдруг она чуть не свалилась с лестницы, остолбенела, потом задрожала, потому что в сером утреннем свете увидела перед собою в каморке лицо, руки.

— Кто здесь? — прошептала Ярина, опасаясь, что это какая-то проделка гридней.

— Это я! — услышала она тонкий девичий голос.

— А ну, вылезай-ка! — сказала Ярина и стала спускаться по лесенке.

Следом за нею вылезла из закутка и спустилась на землю девушка, которой на вид было не больше пятнадцати-шестнадцати лет. На ней была одна только сорочка, подпоясанная веревкой, ноги босые, лицо немытое, волосы растрепаны.

Но было в девушке что-то такое, что сразу привлекло Ярину. Девушка была очень напугана, и Ярине стало жалко, что она ее так напугала. Понравилось Ярине и лицо девушки, ее большие карие глаза.

А еще, разумеется, ключницу заинтересовало, откуда взялась эта девочка здесь, где живут гридни.

— Подойди-ка поближе, девица, — сказала Ярина. Малуша подошла, но, как видно, перепугалась еще больше. Ярина заметила, что она дрожит всем телом.

— Ну чего ты боишься? — как можно ласковей продолжала ключница. — Я тебе ничего плохого не сделаю, иди-ка сюда.

Девушка приблизилась еще немного.

— Ты откуда? — спросила Ярина.

— Из Любеча, — ответила девушка испуганным, но звонким голоском.

— А как зовут тебя?

— Малка.

— Вижу, что малка. Ты чья?

— Добрынина.

— Зачем очутилась на Горе?

— Брат Добрыня привез.

В это время послышались шаги, и на тропинке показался Добрыня, несший седло. Увидев ключницу княгини Ярину, которую гридни, как и она их, недолюбливали, он хотел поздороваться и обойти ее. Но ключница была не одна, она с кем-то разговаривала. Ступив еще один шаг, Добрыня с трепетом душевным увидел, что разговаривает она с его сестрой Малушей. Он остановился как вкопанный — не хватало только, чтобы ключница узнала про его грех.

Но дело уладила сама Малуша. Увидев Добрыню, она опрометью бросилась к нему и спряталась за его спиной. Уверенная, что теперь ей уже ничто не угрожает, она поглядывала из-за спины брата на ключницу уже другими, лукавыми глазами.

— Послушай, гридень, — произнесла Ярина, — что это за девушка?

Добрыня положил седло на траву, вытер вспотевший лоб и сказал:

— Это моя сестра.

— Так почему же она тут? — Ключница указала на голубятню. Добрыня безнадежно махнул рукой и вытолкнул Малушу вперед.

— А что мне было делать? — указывая на девушку, спросил он. — Поехал я ныне в Любеч, сам оттуда, отец у меня там, мать, был дед Ант… да вот еще сестра Малуша… Приехал я, поглядел — деда Анта нет, помер от печенежской стрелы, все добро деда добрые дядья забрали, отец и мать голодные, нагие, и она вот, Малуша, пропадает. Ведь пропадет, пропадет, вижу, сестра. А я ее люблю. Ты не смотри, ключница, что она такая неухоженная, худая. Она хорошая сестра. Правда, Малуша? Ну, говори!

Малуша молчала, да и что она могла сказать?

— Вот я и привез ее сюда, — продолжал Добрыня. — Пускай, думаю, будет подле меня, на Горе. А потом уж, как привез, задумался: что же мне с нею делать? Работу найти, да где? Жить сестре надо, а угла нет. Вот и надумали с гриднями: пускай живет Малуша тут, на голубятне, вместе с птицами, а ест то, что остается в моей миске.

Ярина посмотрела на Малушу, которая стояла перед нею, опустив руки; теплая улыбка согрела лицо старой ключницы. Ей понравилось, что Добрыня так просто и откровенно рассказал ей про свою сестру, понравилась и сама девушка с большими карими глазами, пытливо смотревшая на нее.

И еще почувствовала Ярина, как болят у нее все кости, вспомнила разговор с княгиней Ольгой, подумала о том, что надо ей брать кого-то себе на подмогу, — очень скоро она и вовсе не сможет работать.

— А что, — задумчиво высказала она вслух свою мысль, — если бы я взяла твою Малушу ко двору? Там для нее работа найдется.

— Матушка ключница! — закричал Добрыня, забыв, что все гридни боятся Ярины и избегают ее. — Да если бы ты взяла ее ко двору, я бы век тебя благодарил, пока жив, до смерти!

— Не надо меня благодарить, — вздохнула Ярина. — Там, на дворе, девке тоже будет нелегко. Пока мала — не много работы будут с нее спрашивать, подрастет — много, ох много придется работать. А ты не боишься, Малуша, идти на княжий двор?

— Не боюсь, — тихо ответила девушка.

— Так приведи ее завтра пораньше ко мне, там возле терема есть каморка. Только обмой ее, чистую сорочку надень. Есть у тебя сорочка? — спросила она у Малуши.

— Есть сорочка! — радостно ответила Малуша, вспомнив про материнский узелок.

— Быть посему, — сказала ключница и пошла по тропинке обратно к терему.

4

Было еще далеко до рассвета, когда кто-то несколько раз толкнул Малушу в плечо. Не понимая, где она находится, кто ее будит, вздрагивая от холодного воздуха, продувавшего голубятню, она принялась обеими руками протирать глаза.

— Пойдем, Малка, скоро будет светать… — услышала она знакомый голос.

Только тогда Малуша поняла, что она на голубятне, вспомнила все, что с ней случилось, и особенно вчерашний день, когда они с братом говорили в саду о ключницей Яриной, и что Добрыня обещал ей утром привести сестру на княжий двор.

— Я сейчас… сейчас… — прошептала Малуша, вмиг вскочила на ноги, нашла в темноте узелок — материнский подарок, быстро надела чистую вышитую сорочку, обернулась плахтой, надела пояс, проверила, не выпали ли из ушей ее сережки с зелеными камушками, обулась в постолы и соскочила на землю, где уже ждал ее с нетерпением Добрыня.

— Ну, пойдем! — глухо сказал он.

Погода была неприветливая, пасмурная, серая. Из-за стен города, от Днепра, врывался пронизывающий тело резкий ветер, низко над Горой, касаясь крыш теремов, плыли тяжелые тучи, моросил дождь, с трав осыпалась холодная роса.

5

Добрыня был доволен. Чего могла ждать Малуша в Любече, в холодной, убогой землянке отца? А княжий двор богат, и дворовые люди — не кто-нибудь, им завидует весь город. Под началом ключницы Ярины Малуше будет хорошо, она подрастет, накопит добра, может, еще и полюбится кому-нибудь из гридней тут, на Горе!

«Нет, — думал он, — не по правде судят наши гридни, обзывая ключницу Ярину нехорошей, злой. Какая же она злая, если так тепло встретила Малушу, поговорила с нею, а теперь взяла ее к себе, на княжий двор?»

Поэтому Добрыня очень обрадовался, когда, возвращаясь из княжеского терема, куда он отвел Малушу, увидел около своего жилья какого-то гридня, а присмотревшись, узнал в нем Тура.

— Не спишь? — удивился Добрыня.

— Только что проснулся и вышел, — ответил Тур, хотя на самом деле он проснулся вместе с Добрыней, вышел тогда же наружу и стоял под стеной, слышал, как Добрыня разбудил Малушу и ушел с нею.

— А я вот Малушу отвел, — поспешил рассказать Добрыня.

— Куда?

— Она теперь на княжьем дворе будет работать, — похвастался он. — В княжьих теремах…

— В теремах? — искренне удивился Тур.

— А так… увидела ее тут ключница Ярина, поговорила, велела привести к себе.

— Так это не в теремах, а около Ярины, на кухне, — облегченно вздохнул и тихонько засмеялся Тур. — Что же, Добрыня, это хорошо.

Он помолчал немного и добавил:

— Видишь, Добрыня, недаром я говорил, что если жена под щитом въезжает на Гору, то ждут ее здесь великая честь и счастье…

— Ой, Тур, Тур, — ответил Добрыня, — где уж Нам до чести да счастья! Горе и беда рядом с нами ходят.

— Кто знает, — ответил на это Тур. — Ты ее к себе, гридень, не равняй, мы в теремах княжьих не бывали. Хорошо, если там посчастливится Малуше и если помогут ей добрые люди.

— Что ты говоришь, Тур! — запальчиво крикнул Добрыня. — Попасть в княжий терем — великое счастье!

— Темны терема княжьи, — совсем тихо ответил Тур, — и не ведаем мы, что там бывает… Помолимся Перуну, чтобы Малуша была счастлива.

— Чудной ты человек! — вырвалось тогда у Добрыни. — Малуша и в самом деле въехала на Гору под щитом, она уже попала в терем, дальше будет еще лучше.

Тур ничего не ответил на его слова. Хмурый, с потемневшим лицом, опустив руки, стоял он и смотрел на городские стены, за которыми уже начинал розоветь рассвет.

Разве мог сказать Добрыне Тур, как много пережил он за последние дни и ночи, как полюбил Малушу, думал о ней и о своей собственной судьбе, надеялся…

Глава четвертая

1

Весь день не угасал огонь в кухне, трижды ставила Пракседа на очаг горницы, и трижды ключница Ярина бегала взад и вперед из княжеской трапезной в кухню.

Но и помимо того у ключницы хватало работы. Недаром она носила у пояса большую связку ключей — на ее руках был княжеский терем, ключи от всех клетей.

Правда, и в тереме и у клетей работало еще немало дворовых. Но Ярина обязана была каждому задать работу, за всем приглядеть, все отомкнуть, замкнуть. И хотя ужинали в княжьем тереме, как и по всей Горе, еще засветло, Ярина уже задолго до вечера теряла силы, еле передвигала ноги.

Когда князья поужинали, Ярина отпустила Путшу. Перемыв посуду, долго еще возилась и наконец ушла отдыхать Пракседа, и тогда в кухне остались только ключница и Малуша.

— Погоди, — молвила Ярина. — А где же ты нынче будешь спать?

Малуша промолчала, потому что не знала, что ответить ключнице.

Ключница задумалась, теплая улыбка на короткий миг согрела ее лицо.

— Добро, — сказала она. — Коли так, идем со мною.

Они вошли в какую-то каморку, пристроенную вблизи трапезной к стене терема. В каморке было маленькое оконце с железной решеткой, через которое со двора вливался лунный свет. Переступив порог, Малуша увидела голые деревянные стены, жесткую постель, сундук рядом с нею. В противоположной стене была пробита еще одна дверь, теперь она была заперта.

— Бывает, и ночью кличут в терем, — вздохнула Ярина, указывая рукою на эту дверь. — Как матушке княгине захочется. Только где же мне тебя положить? — растерянно оглянулась она.

— Я лягу на полу, — успокоила ее Малуша. — Я и дома привыкла так спать.

— Ну, ложись, — согласилась Ярина, — все же лучше будет, чем на голубятне.

Она подняла крышку сундука, достала рядно, взяла со своего ложа изголовник и дала все это Малуше.

— Стелись и спи, — ласково добавила ключница, — нам, дитятко, нужно рано вставать.

Малуша готова была лечь где угодно. Велели бы — уснула на голой земле. Она быстро постелила, сняла постолы и пояс, подумала и вынула из ушей сережки с зелеными камушками, положила все это рядом с собою и легла.

Она слышала еще недолго, как где-то вблизи, рядом с каморкой, ходят люди, несколько раз донеслись громкие голоса откуда-то из-за стены, из княжьего терема. Выплыло перед нею и лицо ключницы Ярины: та сидела на своей постели, откинув голову к стене, и смотрела на месяц. Потом сон подхватил Малушу и понес на своих крыльях в темные просторы.

Ключница видела, как быстро уснула Малуша, слышала ее ровное дыхание, но сама не могла заснуть. Она сидела и вспоминала, как когда-то привезли ее на Гору и пришлось ей спать тут, в каморке, на том же месте, где спит Малуша.

Луч месяца полз по полу, коснулся головы Малуши, осветил ее бледное, спокойное лицо, закрытые глаза, губы, продвинулся еще дальше и остановился на постолах, поясе и сережках, зажег в самоцветах таинственные зеленые огоньки.

Ключница Ярина долго смотрела на эти манящие огоньки. Что сулят девушке эти камни? Потом ключница встала на колени, помолилась и осенила крестом девушку.

Малуше посчастливилось. Под рукой у Ярины было немало дворовых — в княжьем тереме, у клетей, по двору. И на кухне у нее была девушка-переяславка Пракседа — сноровистая, ловкая, на редкость красивая. А все же ключница приголубила именно Малушу, поверила ей, а вскоре сделала и своей помощницей. Почему так случилось — кто знает, должно быть, полюбилась она ключнице Ярине.

Поэтому, куда бы Ярина ни шла и что бы ни делала, она всегда брала с собою только Малушу. В клети, в кладовые, в медуши и бретяницы — всюду ходила она с Малушей, одно показывала, другое велела взять.

Увидела теперь Малуша и князей, шаги и голоса которых раньше только долетали до нее. Смотрела она на них из темной кухни, издали, затаив дыхание, схватившись руками за бревно, подпиравшее потолок. Однажды Малуша увидела, как открылась дверь и в трапезную вошла пожилая женщина в темной, серебром шитой одежде, двое юношей в светлых, перехваченных широкими поясами свитах, высокий, статный воевода с длинными седыми усами и мечом у пояса, еще несколько старых мужей в черных платнах, с золотыми гривнами на шее.

Малуша не знала никого из них, но Пракседа, гордая тем, что видела больше Малуши и может этим похвастаться, объяснила ей:

— Женщина — княгиня, воевода — Свенельд, в черном — бояре, а молодые — княжичи: со светлыми волосами — Святослав, темный — Улеб… Тебе который больше нравится? Мне — Улеб… Правда, он красивее Святослава?

Малуша ничего ей не ответила, так как из трапезной в кухню вбежала вдруг ключница Ярина.

— Вы чего шепчетесь? — прикрикнула она на них. — Давайте ложки! Ты, Пракседа, наливай миски. Только живее, живее!

Так в это утро Малуше и не пришлось еще раз заглянуть в трапезную. Работы на кухне хватало.

Вскоре после этого Ярина захворала. Понятно, главной причиной ее болезни была старость, годы, но тут, видно, влияло и то, что началась осень, непогода, слякоть. Малуше каморка ключницы казалась раем, но Ярине с ее больными косточками уже следовало бы жить в тепле да на покое. Пускай не в теремах, хотя бы в тепле. В одну из ночей Ярина начала безудержно кашлять, горела как в огне.

Малуша ходила за старухой, всю ночь не спала, подавала ей воду, клала на голову мокрый убрус.[48]

Поздней ночью ключница сказала:

— Должно быть, Малуша, придется тебе стать на мое место в трапезной.

— Что ты? Что ты? — попробовала ей возражать Малуша.

— Молчи! — сурово произнесла Ярина. — Знаю, что говорю. Скажи лучше: сумеешь ли?

— Если велишь, все сделаю.

И, лежа на своем твердом ложе, Ярина долго рассказывала, как надо входить в трапезную, кланяться князьям, подавать им кушанья.

Малуша сидела у постели, слушала и запоминала, хотя порой ей казалось, что ключница Ярина рассказывает все это не в твердой памяти, а бредит в тяжелом забытьи.

Однако, как только за стенами Горы начало светать, Ярина встала, оделась, помолилась и пошла в кухню. Малуша шла вслед за нею и, заметив, что ключница еле стоит на ногах, несколько раз подавала ей руку: она боялась, что старуха упадет.

Работать в этот день ключнице Ярине было очень трудно, И все произошло совсем не так, как думала Малуша.

Они все вместе вовремя приготовили еду. Когда князья вошли в трапезную, им, как и всегда, навстречу двинулась Ярина, но тут же обернулась и сказала:

— Малуша! Иди за мною и делай все так, как я велю. Малуша поняла, что ей придется выйти в трапезную, наскоро осмотрела себя и пошла следом за ключницей. В трапезной она остановилась у порога, низко, как учила ее Ярина, поклонилась княгине и княжичам, потом подняла голову.

Она впервые стояла так близко перед княгиней и княжичами. Было страшно, но Малуша заставила себя посмотреть в лицо княгине — увидела седые волосы, острый взгляд, сжатые губы.

— Как тебя зовут? — спросила княгиня.

— Малуша, — ответила девушка.

— Что ж, попробуй, — промолвила княгиня. — Наша Ярина больна, пускай уж возится там, на кухне, а ты подавай здесь, в трапезной.

Малуша еще раз низко поклонилась князьям.

И в этот день она делала все точно так, как Ярина, а может быть, и лучше, потому что долгое время наблюдала за старой ключницей; руки у Малуши были сильные, ноги быстрые.

Подавая кушанья и принимая посуду, Малуша вначале чувствовала на себе острый взгляд княгини Ольги, понимала, что та следит за нею. Девушка смущалась, дрожала, трепетала от страха, так как знала, что от одного неловкого движения, малейшей ошибки зависят ее жизнь и счастье. И все же она владела собою, быстро, ловко, легко, неслышно бегала из трапезной в кухню, носила блюда, принимала посуду. Наконец она заметила, что княгиня уже не следит за нею, и ей стало гораздо легче, спокойнее. А в конце трапезы княгиня обернулась к ней и сказала — словно гривну подарила:

— Видать, девица, ты сумеешь работать. Старайся и впредь.

И даже Ярина, сидевшая и отдыхавшая на кухне все время, пока ее молодая помощница прислуживала князьям, сказала ей, когда трапезная опустела и когда все они — Путша, Малуша, Пракседа — сели завтракать:

— Ну что же, Малка, урок ты выдержала. Так теперь и будет. И если бы ты знала, — добавила она, — как трудно рабыне попасть в трапезную и, главное, служить князьям. Когда-то, при князе Олеге, когда я сюда пришла…

Ярина не закончила своих слов, потому что внезапно случилось что-то непонятное и странное: дворовая девушка Пракседа-переяславка, которая задумчиво сидела за столом и ела похлебку, выпустила из рук ложку, как-то странно всхлипнула, вскочила и опрометью выбежала из кухни.

Все смотрели ей вслед, а Малуша хотела взять кружку воды, чтобы дать Пракседе напиться.

— Она, видать, подавилась. Ключница Ярина покачала головой:

— Не надо… Она не подавилась. Тут не то, не то, Малуша! Но она так и не сказала, что сталось с Пракседой, а Малуша этого не понимала.

— Ты, Малка, об этом не думай, — только и сказала ключница. — Ты работаешь и будешь работать. Вот тебе ключи, ступай в клеть, принеси веприны и муки.

И она дала Малуше ключи от клетей. Это не испугало Малушу — не раз они ходили туда вместе, теперь пойдет и сделает все она одна.

2

После смерти Анта в жизни любечан произошло нечто важное.

На первый взгляд все, казалось, осталось неизменным.

Какое значение могли иметь жизнь или смерть одного человека — Анта или кого иного?

В Любече и в других землях вокруг бывали брани, уносившие множество смелых, отважных в бою людей, но разве это отражалось на жизни любечан?

Любеч время от времени постигали тяжкие моровые болезни, косившие людей без числа, да и без того каждое лето непрестанно погибали люди: кто в Днепре, кто на ловах, кто под упавшим деревом в лесу, а иные — обычной, естественной смертью. И опять-таки это не останавливало течения времени, живые быстро забывали мертвых, молодые росли на смену старикам.

И даже то, что Ант был старейшиной, также словно бы не имело существенного значения, ибо он давно уже не чинил суда людям, не он уже от своего рода, а княжьи мужи брали с Любеча дань, не он, а те же княжьи мужи определяли уроки и уставы, не он, а княжьи мужи поднимали людей на брань.

К Анту, пока он был жив, обращались только тогда, когда надо было принести жертву богам, да еще в праздники, которые положено было освящать кому-нибудь из старших. Ант знал, как надо принести жертву, на празднествах он стоял впереди всех с посохом в руках и на Коляду зажигал священные, обмотанные соломой колеса, первый закликал и весну. Да в Любече все меньше и меньше приносили жертв старым богам, все меньше и меньше людей собиралось на древние праздники, ибо многие любечане уже открыто носили кресты на шее, много было и тайных христиан — Ант с его старыми обычаями был им помехой.

И так было не только в Любече, но и во всех селах по Днепру: ниже, где издавна сидел род хоробричей, выше — у сварогов, что с дедов-прадедов ковали мечи, за Днепром — у рудаков, собиравших на болотах руду, и на высоких горах правого берега, где жил славный род Туров.

Поэтому, когда Ант умер, всем показалось, что с его смертью ничего приметного не случилось: был человек, и не стало его, разве смерть одного человека может изменить жизнь?

Никому не приходило на ум, что умер не Ант, а нечто большее — умерли старые законы и обычаи отцов. Не Ант унес их с собою в землю, их давно уже подтачивала и разрушала какая-то сила, ворвавшаяся, как тать, в село над Днепром и неумолимо изменявшая основы жизни, менявшая людей, их души.

Так бывает иногда, что на Днепре застоятся могучие льды. Уже немилосердно печет солнце, уже ветер рвет и мечет надо льдами, уже сами они потрескались, раскололись, а Днепр не может и не может скинуть ледяного покрова, ждет.

И вдруг среди безмолвия над рекою рождается треск и грохот — одна случайная льдина отрывается от берега, взлетает на другие, вздымает сверкающую тучу брызг, раскалывается, трещит и исчезает в глубине.

Достаточно было одной этой льдине отколоться, сдвинуться, затонуть, как пробуждается, приходит в движение вся громада льдов — они раскалываются, трещат, лезут одна на другую, вместе летят по Днепру и снова сталкиваются, снова ломаются, крошатся и, наконец, тают, оседая на дно.

Проходит немного времени — и спокойно текут воды Днепра, сверкает под солнцем ровный плес, тишина и спокойствие царят вокруг.

Так после смерти Анта некоторым показалось, что без него в Любече жить стало даже легче, ибо был он живым свидетелем прошлого, а такие свидетели — лишние. Тень его звала в забытую, далекую старину, а люди рвались и мчались куда-то вперед.

3

Много дела было и у Бразда. Теперь он, как никогда раньше, похвалялся каждому, что его отец — старейшина Ант, дед — старейшина Улеб, прадед — старейшина Воик… Бразд не только похвалялся, но и показывал:

— Вот, смотрите, лежат они, пращуры мои и ваши, в высоких курганах и словно взывают: «За Русь! За Русь!» Да могу ли я, сын таких славных отцов и дедов, не радеть о Русской земле!

И Бразд радел. Теперь, после смерти отца, никто в Любече не мог уже сказать, если была потребность, что нужно, мол, идти к старейшине Анту. Ант умер, старейшины нет и не будет. Есть великий князь в Киеве, князь Оскол в Чернигове, волостелин Кожема в Остре, княжий муж, его посадник Бразд в Любече.

У посадника было много дела. Это он по княжьему повелению давал людям уставы и уроки. Из Киева, Чернигова и волости приезжали на взмыленных конях, на возах и лодиях княжеские тиуны, ябедьники, мечники.[49] Они велели посаднику гнать людей на брань, давать коней и волов, давать жито, меха, мед, воск.

И Бразд выполнял княжью волю. Он ставил тиунов, ябедьников и мечников на покорм по дворам и велел давать им, пока они стоят, по барану или теленку на неделю, по две куры в день, да еще хлеба, пшена, сыра, меда, гривну за въезд и особо за выезд.

Село замирало: нечего было дать князю, страшен был покорм, потому что самим кормиться было нечем, во дворах не только баранов или телят, но даже кур не оставалось.

Однако находили, несли, давали — все во двор посадника Бразда. Пусть лучше он имеет дело с тиунами, ябедьниками, нежели те начнут ходить со двора во двор.

Впрочем, Бразд утешал людей, говорил, что за все получат они награду сполна — дань на войне, честь от князя, славу на Руси.

Сам же Бразд не мог получить дани от врага, чести от князя, славы на земле своей, о чем не раз и говорил волостелину своему, воеводе Кожеме. Бразд говорил не только об этом, прижимая руки к сердцу и поднимая очи к небу. Он жаловался, что в сие трудное время и ему и волостелину Кожеме одинаково тяжко — дани они не получат, ибо не ходят на брань, чести у князя не дождутся, так как, кроме них, есть множество волостелинов и посадников, и где уж им обоим думать о славе на родной земле!

Понимая все это, Бразд пекся о том, чтобы жизнь волостелина была слаще, лучше, и каждый раз, когда приезжал в волость, привозил Кожеме подарок: сотню вевериц,[50] несколько кадей меда, несколько кругов воска, прибавляя к этому еще и мех с кунами, резанами, а когда случалось — динариями[51] или солидами.[52]

Кожема принимал подарки словно неохотно.

— Ладно, — говорил он, — возьму, пожалуй, ибо… — Он наклонял голову поближе к Бразду и таинственно шептал: — ибо должен дать что-либо и князю черниговскому… У него, знаешь, тоже ни добычи на брани, ни чести от князя, ни славы по Руси.

— Да разве ж я не знаю! — усмехался в ответ Бразд. — Для того я и добавил немного динариев.

Волостелин Кожема, разумеется, говорил правду — князю черниговскому он должен был давать много, князь требовал от Кожемы все больше и больше. И Кожема ему давал, как и все волостелины. Конечно, князь черниговский не забывал и Кожему: на шее волостелина висела не серебряная, а золотая гривна, знамена Кожемы — око с тремя чертами и сиянием над ним — все чаще и чаще можно было встретить на полях, в лесах, на землях над Десною.

А Кожема, стремясь ублажить своих посадников, дозволял всем им, в том числе и Бразду, иметь свои знамена.

— Ты какое знамено хочешь иметь? — спросил он у Бразда.

Бразд был доволен и, подумав, сказал, что если уж суждено ему иметь знамено, то он хотел бы иметь месяц под солнцем, потому что, мол, он ходит под волостелином, как месяц под солнцем.

— Быть посему, — согласился волостелин Кожема. — Сделай такое знамено.

Кожема задумался.

— И поставь свое знамено, — добавил он, — на земле под Любечем — от скалы на Днепре до двух родных могил…

— Улеба и Воика, — подсказал Бразд.

— Ты их знаешь лучше, — махнул рукой Кожема. — У нас под Остром свои могилы. А от тех двух могил на полуночь[53] до выжженного леса, а оттуда через березовую дубраву снова к Днепру, где княжий брод.

Бразд низко, как только позволила ему спина, поклонился.

— А от княжьего брода, — продолжал Кожема, — назад к березовой дубраве, в полуденную сторону, к трем могилам, а к закату солнца до Днепра будет стоять твое знамено — так велел князь черниговский.

— Сколько сил имею, беречь буду, — еще раз поклонился Бразд.

Не только землей владел теперь Бразд. Ему, как посаднику, не пристало жить в какой-нибудь землянке. Был же у Кожемы целый терем!

Бразд начал строиться — на собственной земле, на самом лучшем месте, откуда виден был Днепр и все его владения. И не землянку или хижину строил он, а терем, рубленный из толстых сосновых бревен, с крышей из дранки, не с очагом, а с печью и трубой, терем, обмазанный снаружи и внутри белой глиной.

Строить его Бразду было не так уж трудно: лес у него был, купу брал у него не один десяток людей. Стоило Бразду кликнуть — все они явились. Нарубили леса, обтесали, сложили, вывели доверху, перекрыли, настлали крышу — добрый терем был теперь у Бразда. Издалека виден он с Днепра!

Закупы обрабатывали и его землю. Взяв купу, они должны были работать и на себя и на Бразда. Срок купам истекал, но Бразд давал новый срок. Если бы у Бразда была другая душа, он бы всех этих закупов сделал обельными холопами.[54] Но Бразд этого не делал!

И уже стал Бразд задумываться, в какого же бога ему верить? Раньше такая мысль никогда не приходила ему в голову, он верил в богов своих предков — Перуна, Даждьбога, Сварога, Волоса — и, кроме того, в духов предков своего рода — домовиков.

Когда Бразд ушел из дома своих отцов, он почувствовал, что духов предков у него не стало. Он не перенес с собой очага, под которым они жили, духи остались там, где и были, — в хижине Микулы. Но и Микуле они теперь не помогали, — тот жил бедно, голодал, мерз. Нет, что-то случилось с духами предков, они, должно быть, совсем ушли из рода. Бразд в них больше не верил.

Задумывался он и над небесными богами — Перуном и другими. Когда-то, в прежние времена, он часто к ним обращался, но тогда они ему ничего не давали, он только боялся их.

Потом Бразд перестал к ним обращаться, потому что убедился, что умеет кое-что делать сам, своими руками. И он делал это втайне от богов, чтобы они даже не видели. Ибо, собирая с людей, он кое-что брал себе, давая князьям, оставлял себе толику, а старые боги, как хорошо знал Бразд, этого не любили.

Теперь Бразд боялся мести богов. И если стоял во время грозы на дворище, или, что было гораздо хуже, ехал за чем-либо в Остер, или оказывался на Днепре, то, услыхав далекий гром и увидев молнию, нацеленную на землю, удирал, прятался, лез в нору, под скалу, потому что думал, что это его ищут и хотят покарать всемогущие.

— Чур, защити меня! — шептал, лязгая зубами, Бразд.

Боги не покарали его. У Бразда стало легче на душе. Он понял, что богам не до него. Погляди вокруг — сколько таких посадников, волостелинов, князей земель, воевод, бояр, тиунов, огнищан… Их — как песчинок над Днепром. Разве Перун может всех их перебить? И он хотя и продолжал прятаться от грома и молний, но держался спокойнее, ибо меньше верил в силу старых богов, хоть, правда, жить на свете без бога ему было как-то пусто.

И тут Бразд услыхал о Христе. Собственно, о Христе и христианах он слыхал и раньше. В самом Любече, как он знал, уже были тайные христиане, только ему не было до них никакого дела.

А новое о Христе и христианах услышал он от волостелина Кожемы, когда однажды приехал к нему и привез несколько возов всякого добра и немного золота и серебра в придачу.

— Вот и хорошо, — сказал Кожема, — я собираюсь ехать в Чернигов, сам ведь знаешь: князю — князево…

Он помолчал, прикидывая, сколько весит узелок с золотом и серебром, который привез ему Бразд, а заодно и заглянул, сколько там золота, а сколько серебра.

— Надо было больше золота положить, — укоризненно сказал Кожема, — ибо надумал я, да и князь велит, храм в Остре строить.

— Храм? — Бразд не понял, о чем идет речь.

— Так, — ответил Кожема. — Храм во славу богородицы, для христиан. Я ведь сам тоже христианин. Неужто ты не знал?

— Не знал, — ответил Бразд.

— Чудно! — произнес Кожема.

— И мне чудно! — тихо прошептал Бразд. — Ведь христиане — поганые, не Богу молятся — древу, песни у них грецкие, да и сами они аки гречины…

Волостелин Кожема, прищурив глаза, посмотрел на Бразда, потом запустил правую пятерню в волосы, словно у него засвербело в голове.

— Дивные речи говоришь, посадник, — сказал наконец он. — Кто же это поганые — княгиня Ольга, князь черниговский Оскол, бояре, воеводы, я и еще множество людей, кто верует во Христа?

— Что ты, волостелин, что ты?! — испуганно крикнул Бразд.

— Я так же, как и ты, верил в Перуна, — продолжал Кожема, — верил в Даждьбога, Сварога — богов моих предков. Но как могу я верить им днесь, чем они мне помогут? Гром и молнию нашлют на моих врагов? Нет, посадник, громом и молнией людей не покоришь, урока не соберешь. Погляди на меня, дай мне в руки гром и молнию — что я с ними деять буду? А вот золотом, серебром, доброй пушниной, медом я каждого одолею. Разве не так?

Кожема задумался, усмехнулся и прибавил:

— Из всех старых богов всех милее мне Волос — он хоть скотину освятит, благословит торг. Но ведь не одним скотом я жив, есть у меня терем, земля, леса… и золото, серебро такожде. Теперь мне нужен не Волос, а бог с двумя, а то и тремя головами.

С великой тревогой и страхом слушал Бразд слова волостелина, а они становились все более смелыми и грозными.

— Я долго мучился и страдал, — говорил Кожема, — верить хочу, ибо без бога, как и отцы мои, жить не могу. Но какой же бог меня защитит и благословит? Токмо Христос. Он не один, а сразу в трех лицах, Бог-отец, Бог-сын, Бог Дух Святой. Он защищает и благословляет богатого, он поможет бедному — есть убо не токмо земля, а и небо, а на небе все мы, и бедные такожде, будем равны. Я не многого хочу, я никого не убью, я не хочу добра ближнего моего, я сам найду, что мне нужно, пускай только Бог благословит меня… Господи, благослови! — с горячим чувством произнес Кожема и перекрестился: — Благослови, Боже, и прими меня в царствие твое…

— Я, волостелин, дам тебе еще немного денег, — сказал Бразд и, вынув мешочек из бараньей шкуры, принялся отсчитывать динарии. — Много не могу, а малость дам… Десять, двадцать… Господи, благослови!

Но в это время случилось то, чего Бразд никак не мог ожидать и что насмерть перепугало его: над самым теремом загремел гром, ударила молния, и в светлице стало видно, как днем.

— Перун! — крикнул Бразд, подумав, что, должно быть, Перун услыхал их беседу, увидел, как он дает деньги на христианскую кумирню, и решил его покарать. — Перун, чур меня! — крикнул он еще раз, вскочил на ноги, подпрыгнул на месте, потому что над теремом снова загремело и опять ударила молния, а потом, ничего уже не чуя, выпустил из рук мешок с деньгами и бросился под лавку.

Бразд слышал, как по деревянному настилу терема катятся со звоном его деньги, как что-то кричит волостелин Кожема, но страх перед Перуном и его местью был настолько силен, что он ничего не понимал и не мог понять.

Только тогда, когда гнев Перуна стал отдаляться и не видно уже было молний, Бразд высунул голову из-под лавки и огляделся.

Он видел, что Кожема успел высечь огонь и зажечь свечу, раскрыл окно, стоит перед ним, смотрит и говорит:

— Иль проехал… Ну, посадник, вылезай. Так кто, по-твоему, сильнее — Перун или Христос?

— Динарии я рассыпал, — глухо ответил Бразд, которому было жаль денег и не хотелось признаться, что он все еще боится Перуна.

— Ничего, я соберу их, соберу, — успокоил его Кожема… Все это и припомнил посадник любечский Бразд, стоя в вечерний час над Днепром и думая о том, с какими же богами ему жить.

4

Когда три сына старейшины Анта делили между собой наследство, средний сын Сварг неспроста взял себе разную кузнь.

На дворище, где жил Ант и до него немало прежних поколений, испокон веку люди работали сами на себя. Они родом выжигали лес и сеяли хлеб, плели сети и ловили рыбу, ставили борти в лесу и брали мед, ходили родом на зверя и также родом варили для своих надобностей железо.

Еще будучи ребенком, Сварг видел, как это делалось. В те времена, обычно под осень, когда собирали урожай, множество мужчин садились в лодии, плыли вдоль берегов, рыскали по заливам, над которыми высились кручи, по болотам и либо собирали руками, либо доставали черпаками со дна тяжелую, красноватую, жесткую руду.

Они недаром называли ее рудою. Как кровь наполняет и питает тело человека, так, думали они, и эта руда[55] — кровь земли, влитая в нее богами. Человек имел право взять у земли ее кровь для своей надобности.

Однако нелегко было заставить руду служить человеку. Возвратившись в селение на лодиях, нагруженных рудою, люди выливали ее на берег, сушили, иногда, если начинались дожди, обжигали.

Потом они варили железо. Люди делали из твердой красной глины домницы[56] с горловиной наверху, с отверстиями для сопел в поддоне, засыпали туда руду вперемешку с углями, накладывали под дойницу сухих дров, мехами накачивали через сопла воздух. Спустя много часов они гасили огонь, разбивали домницу, где находилась уже не руда, а крица.[57]

Что происходило в домницах, когда закипала руда, почему красноватые комья с болота превращались в железо, почему из этого железа, если его снова расплавить и закалить в воде или, еще лучше, в моче черного козла, выходит оцел[58] — этого никто не знал. Все думали, убеждены были, что вокруг домниц хлопочут вместе с людьми и боги: это они — и прежде всех бог Сварог — превращают кровь земли в железо.

Поэтому в те ночи, когда варилось железо, на берег Днепра выходили только старейшины и кузнецы. Все остальные издали смотрели, как пылает огонь под домницами над Днепром, как его алые отблески пляшут по воде, отражаются в тучах, низко нависших над рекою.

— Сварожичи[59] варят железо, — говорили люди и старались увидеть, как боги сходят на землю и помогают кузнецам.

В такие ночи и средний сын Анта Сварг смотрел на далекие огни, стремился быть там, вместе с богами и кузнецами.

Потом он видел, как уже на дворе в корчийнице[60] кузнецы делают всякие вещи — серпы и мечи, лемехи и шлемы, ножи и подковы. А были в роду и такие кузнецы, которые умели отливать не только из железа, но и из золота и серебра лунницы[61] и серьги, обереги, перстни, — добрые мастера были в Любече, как и везде на Руси.

Для среднего сына Анта не было большей утехи, чем пойти в корчийницу, сесть там в уголке и смотреть, как кузнецы насыпают уголь в горн, раздувают мехи, раскаляют железо, бьют, вертят, переворачивают его на наковальне, делают из него разную кузнь. За то, что этот средний сын день и ночь просиживал в кузнице, его и прозвали Сваргом — бог Сварог, каким его представляли себе люди, был весь в копоти, черный, страшный. Имя Сварг очень подходило черноволосому мальчику с пытливыми темно-карими глазами.

Но вскоре здесь, в Любече, перестали варить железо. Шли жестокие войны — князь Игорь несколько раз ходил на Царь-град, а вместе с ним ходили северяне, позднее примучивали древлян. Очень много людей из Любеча пошло тогда на брань, вернулось мало. А из тех, кто вернулся, никто не пошел на старое городище, рассыпались они гнездами по Днепру, построили свои жилища. Не стало и кузнецов — храбрые они были люди, сложили свои головы. Вот и ела ржа разную кузнь на дворе отца Анта, а у кого из любечан была надобность в железе, тот возил его из Киева.

Сварг тоже ходил на рать и, вернувшись оттуда, построил себе хижину, только не у Днепра, а далеко от берега, на опушке леса.

Вначале никто не понимал, почему он отдалился от людей и зачем ему понадобился лес. Но вскоре все стало понятно, особенно тогда, когда однажды утром со стороны жилища Сварга на опушке донеслись удары молота по наковальне. «Что это там задумал Сварг? — удивлялись люди. — Что он там кует? Для кого?»

А еще немного спустя люди валом повалили к Сваргу. Он, оказалось, поставил неподалеку от своего жилища, у дороги, идущей в Остер, небольшую корчийницу, и туда к нему шли и шли люди: тот — подковать коня, тот — приварить лемех, сделать серп или щит и даже тогда, когда нужны были крючок для рыбной ловли, замок или иголка. И каждый, разумеется, нес ему что-нибудь: один — мех, другой — зерно или горнец меда, а то и куны или гривну. Если же дать было нечего, Сварг и не требовал, а только ставил условие: сейчас он кует лемех или серп, придет время — ему помогут, отработают.

А случай отработать Сваргу представился сразу же после смерти отца Анта, когда три брата поделили между собою наследство и Сварг взял то, что якобы никому не было нужно, — разную кузнь.

Он приехал на старое дворище на следующий день после похорон и возил оттуда кузнь с раннего утра до позднего вечера, И ночью не спал, а все ходил при свете месяца вокруг своей кузницы, раскладывал кузнь, гремел железом так, что эхо разносилось до самого Днепра.

Осенью, когда любечане закончили работу в поле, Сварг отправился к тем, кто остался ему должен. Он не тревожил людей, пока они были заняты жатвой: землепашцу дорого свое время, кузнецу — свое. Но теперь уже он просил их поехать с ними по Днепру выше Любеча и помочь накопать руды. И хотя у людей было много своих забот — идет осень, за нею зима, надо собирать грибы, искать борти, возить дрова, бить зверя, — они вынуждены были поехать со Сваргом.

Правда, Сварг долго их не задержал. Он знал, где брать руду. Миновав сосновые боры, он останавливался там, где росли березы и осока. Он знал кручи, где тяжелую, красную, как кровь, руду можно было брать прямо руками. За несколько дней он привез шесть лодий руды. Люди перетаскали ее к самой кузнице.

Тогда Сварг принялся ставить домницы. Никто, кроме него, уже не помнил, как выкладывать свод, выводить верх, пробивать нижние отверстия, смешивать пласты угля и руды. Да и сам Сварг не мог все это помнить с детских лет. Но он недаром бывал в Киеве, присматривался к работе умелых киевских кузнецов.

Теперь ему понадобился и лес, росший у самой хижины. Вместе с людьми он свалил множество дубов, нажег угля.

В одну из ночей во всех гнездах любечан стало видно, как у опушки леса, там, где проходит дорога на Остер, вспыхнул огонь. Думали, что это, может, — спасите нас, боги! — загорелся лес. Люди высыпали из хижин и землянок, чтобы бежать тушить пожар.

Но это был не пожар — там, у опушки, неподалеку от кузницы Сварга, горели три огнища. Возле них прыгали, кричали несколько человек, тревожное эхо разносилось по лесу, красное зарево освещало небо.

Никто не пошел в сторону леса. Издавна все знали, что кузнецы — страшные люди. А в час, когда они варят железо вместе со своими сварожичами, к ним и подавно страшно приближаться.

С этого времени кузнец Сварг часто ездил за рудой, ставил домницы у опушки леса, варил железо. Теперь любечанам уже не приходилось везти из Киева куски железа, чтобы ковать из них лемехи и серпы. У Сварга было свое железо, его хватало на всех.

О самом Сварге чем дальше, тем больше шло слухов. Когда-то, говорили люди, на отцовском дворище, где сейчас остался Микула, сын Анта, варили родом железо, с кузнецами работали все сварожичи, пращуры рода. Но кузнецы поумирали, сварожичи отвернулись, пращуры ушли в леса и поля.

А Сварг сумел созвать пращуров, ублажить снова сварожичей, он один на весь Любеч умеет варить железо, и не только это — он все знает, все умеет, все может, страшный, но очень нужный человек.

К Сваргу шли теперь ковать, плавить, закалять всякую кузнь. На дворе у него было несколько лошадей, быков, коров и два черных козла — для закалки железа. В корчийнице у неге была не только кузнь. У него были травы, различные камни, обереги, разное зелье.

5

Микула не мог понять, почему ему живется все хуже. Несчастья, как поздней осенью желуди с дуба, сыпались и сыпались на него.

Казалось, жил он по правде, вовремя приносил жертвы богам, прежде чем самому что-нибудь съесть, бросал в огонь первый кусок чурам, но никто теперь ему не помогал, жизнь становилась все труднее, двор нищал, приходилось совсем плохо.

Разумеется, смерть Анта нанесла большой и непоправимый урон роду. Пока старик был жив, все относились к Микуле с уважением, никто его не трогал, никто ему не вредил. Хотя с отцом жилось и нелегко, но все же их было двое, вместе с ними работала и Виста, по двору еще бродил отцовский боевой конь, время от времени они выжигали участок леса над Днепром, корчевали пни, каждую весну приходили с сохой, бросали в землю зерна.

К тому же Ант был еще и хорошим, удачливым охотником, рыбаком, знал, где искать в лесу борти, где живет зверь, водится рыба. Вместе с ним ходил и Микула — они никогда не возвращались домой с пустыми руками.

После смерти Анта все изменилось, теперь двор Микулы стал таким же нищим, как и другие дворы в Любече; все, что в нем было ценного, забрали Бразд и Сварг. Когда после той страшной тризны братья приехали на лошадях и увезли свое добро, Микула даже за голову схватился: ведь они отняли все, у него остался только конь, воз и рало.[62]

Впрочем, Микула еще держался. У него есть руки, есть руки и у Висты, вдвоем они посеют, сколько им нужно, в лесу Микула от отца знает захожаи,[63] где можно найти борти с медом, в Днепре водится рыба! Осенью, когда подошло время, Микула поправил старое рало, взял борону, запряг коня и поехал за Любеч, и лес, где они когда-то с отцом выжгли участок, выкорчевали пни и из года в год сеяли хлеб.

Но, подъехав к этой пашне, Микула не поверил своим глазам: на его меже и еще на многих других межах стояли на столбах знамена.

Знамено![64] Сначала он даже не понял, что эта такое. Обтесанный деревянный столб, наверху на нем прибита поперек желтая доска, а на ней черный смоляной знак — два острых перекрещенных копья. Он дошел до межи своего выжженного участка, там тоже стояло знамено — око с тремя чертами, побежал к меже соседа — знамено: месяц под солнцем, новая межа — и опять око, око!

На поле собралось несколько любечан, людей одного рода, которые хотя и ушли из родного гнезда, но до сих пор владели тем, что их объединяло и роднило, — землею.

Теперь оказалось, что и земля уже не роднила их, а разъединяла. Ибо там, где стояли знамена с копьями, была княжеская земля, где знамена с оком — земля волостелина Кожемы, а знамено, на котором был изображен месяц под солнцем, принадлежало посаднику, человеку теперь уже не их рода — Бразду.

Долго в холодный осенний вечер, когда с севера дул ветер, а от Днепра полз туман, стояли нищие любечане за селением, не могли понять, как и почему так случилось, не могли постигнуть, почему лишились они родной земли. Они смотрели на небо, на днепровский плес, селение, выжженную пашню, лес — все это ведь родная земля. Так было при отцах и дедах, всегда. Бывало так, что приезжали к ним князья с дружинами, брали дань от дыма — они давали; поставили князья над ними волостелинов и посадников, назначили уроки и уставы — они и их давали, земля была все же их родная…

И вот теперь земля перестала принадлежать им, она уже не родная, она принадлежала князю, волостелину, посаднику. Почему же так? Ведь князь со своей дружиной не обрабатывает ее, не пашет, не сеет. Не выжигали, не корчевали, не пахали этой земли и волостелин Кожема и посадник Бразд. Любечане вспоминали давно прошедшие времена, когда выходили всем большим родом, рубили лес, выжигали и корчевали пни, пахали целину, бросали в нее зерно и собирали урожаи. Эта выжженная земля была им так дорога, это была их кровь.

Оставалось, правда, еще много земли вокруг — руби лес, выжигай, корчуй, сей! Но разве могли они теперь, распыленные, разрозненные, сделать это? Рубить лес — с кем? Выжигать — как же выжигать одному? О, целина была хорошая земля, прошелся по ней с сохой — и сей! И вот целины не стало…

Рядом с другими любечанами стоял и Микула, думал о том, как потерял землю: старую, обработанную пашню в ту памятную ночь взял себе Бразд — теперь на ней стоит его знамено, на новой пашне — знамено волостелина.

— Что же, пойдем в лес, будем вырубать, жечь, пахать, — шумели люди, сжимая натруженные кулаки.

Микула шел сзади и думал, не отправиться ли ему к Бразду. Ведь он брат, посадник, все может сделать. Но нет, Микула не пошел. Ниже скалы над Днепром, где не было княжеских знамен, он распахал клочок скудной, песчаной земли. Вспахал поздно, разбросал по пашне все свое зерно, но сколько ни ходил туда, сколько ни смотрел, не дождался буйных всходов. Стебель да еще один стебель — вот и все…

Страшась голодной зимы, он бросился в лес, туда, где еще отец указал ему дуплистые деревья. Но и там, в пчелиных заповедниках, стояли знамена — месяц, око!

Однажды ночью Микула очутился далеко от родного двора, в глухом, дремучем лесу. Все вокруг было наполнено таинственными голосами зверей, птиц, водяных, живущих в лесных болотах, русалок… Поляну, на которой сидел Микула, заливал лунный свет, под его лучами выступали увядшие листья папоротника, искристая роса, темные цветы.

Но Микула смотрел не на них, а только на ствол одного дерева, где острым топором был сделан стес, а на нем черной смолой выведено око.

Внезапно он встал и, склонив голову набок, долго, напряженно, настороженно слушал. Нет, в лесу было спокойно. Те же голоса зверей, птиц, где-то далеко на болоте хлопал по воде руками и раскатисто смеялся водяной. Но людей, кроме Микулы, — не было.

Тогда он сделал несколько быстрых шагов вперед, выхватил из-за пояса свой острый топор — боевой топор старейшины Анта — и начал рубить, стесывать с дерева знамено… И только тогда, когда оно щепками осыпалось на росистую траву, Микула опомнился. Побежал прочь от дуплистого заповедника, в чащу. Перед ним вскакивали и мчались, ломая ветви, звери, над самой головой пролетали с криком встревоженные птицы. На бегу он заметил зеленый огонек, горевший, должно быть, над кладом. Но не остановился, пока не выбежал на обрыв к Днепру. Крадучись добрался до селения, спрятал во дворе в клеть топор и только тогда вошел в землянку.

— Что с тобою случилось? — спросила Виста, увидев его измученное, бледное лицо.

— Ничего! — ответил он. — Только я уж и не знаю: как мне жить дальше?!

Глава пятая

1

Ярина после долгой болезни поправилась, но вскоре опять захворала, и на этот раз очень тяжело. Теперь она не металась в жару, не кашляла, но не имела сил подняться, выйти в кухню. Целыми днями она лежала, не произнося ни слова, о чем-то напряженно думая по временам жаловалась, что ей нечем дышать, что останавливается сердце.

Малуша работала одна — в кухне, в трапезной, у клетей, кладовых, медуш, бретяниц. За хлопотами у нее не оставалось времени, чтобы как следует ходить за ключницей. С утра она готовила ей питье, еду, днем раза два забегала, чтобы чем-нибудь помочь старухе, и снова исчезала. Бывали дни, когда ей ни разу не удавалось заглянуть к Ярине. И только поздно вечером, не чуя ни ног, ни рук, она переступала порог и говорила виновато:

— Вот как я поздно пришла, матушка Ярина!

— А я спала, — отвечала на это Ярина, — Крепко спала, видела сон.

Однажды, возвратившись вечером в каморку, Малуша, как всегда, остановилась на пороге и сказала:

— Я пришла, матушка Ярина!

— Вот и ладно, Малуша, — услышала она тихий голос. — Дай мне воды… Что-то мне ныне очень худо, Малуша.

— Так, может, позвать кого-нибудь?

— Нет, не надо… Дай мне воды и ложись! Ты устала, тебе нужно уснуть.

Малуша долго не засыпала, слышала, как тяжело дышит Ярина, потом заснула.

Проснулась она рано, как обычно, и сразу же бросилась к ключнице.

Мертвая, холодная, Ярина лежала так, как спала, — на правом боку, подложив под голову руку…

Испуганная Малуша опрометью выскочила из каморки, подбежала к сторожам, которые как раз спускались с городской стены, рассказала им, что случилось. Сторожа тотчас же отправились к тысяцкому.

Но кончилась ночь, время шло, а на кухне было так много работы. И Малуша пошла на кухню, разбудила дворовых, сама принесла мяса, крупы, овощей, вымыла посуду, зажгла свечи и убрала в трапезной.

Когда княгиня с княжичами, воеводой Свенельдом, боярами и священником вошли в трапезную, Малуша встретила их поклоном и, всхлипнув, сказала:

— Мать наша, княгиня! Ярина померла!

— Я знаю, Малуша! — ответила княгиня и обратилась к священнику: — Я уже сказала, как сделать. Похороним ее, отче, на Воздыхальнице, где лежат христиане.

Ели в молчании. За окном медленно разгорался рассвет, померкли, пожелтели огни свечей. Малуша все время думала о неожиданной кончине Ярины. Слезы беспрерывно катились из ее глаз. Но никто в трапезной не замечал, что Малуша плачет. Молча поели, после еды священник помолился, все встали и вышли.

Только княгиня ненадолго задержалась в трапезной.

— Малуша! — позвала она.

Малуша подошла и остановилась перед нею.

Княгиня Ольга посмотрела на девушку, на ее прекрасное лицо, залитое горячим румянцем, темно-карие глаза, окинула взглядом ее гибкий, тонкий стан, высокую грудь, сильные руки.

— Вот и не стало Ярины, — молвила княгиня. — Что ж, Малуша, будешь теперь ты помогать мне. Зайди ко мне в терем, в светлицу, расскажу тебе, как что делать.

2

После смерти Ярины княгиня Ольга некоторое время держала ключи у себя. Доверять их кому-либо из своих родичей не хотела: завидущие они все, жадные, только и думают о том, как бы что присвоить. Дать ключи кому-либо из дворовых боялась: молоды, сами, может, и побоятся, так другие за их спиной все растащат.

А добра у княгини было много. Да и какая же она была бы княгиня, если бы его не имела! Деды и прадеды ее, сидевшие на Киевском столе — а княгиня Ольга по закону считала себя их преемницей, — не сразу накопили это добро, добывали его в далеких походах, трудились, устанавливая уклад и заводя порядок в своих землях. Муж ее, князь Игорь, собирая дань с древлян, даже лег за это костьми.

Княгиня Ольга тоже брала дань, позднее установила уроки. Киевский князь — глава племенам и землям, он — заступник всех людей перед Богом, он и воевода, если кто нападет на Русь.

Но чтобы поддерживать порядок в землях, быть готовым отразить врага, если тот посягнет на Русь, кормить, поить и одевать дружину, строить города, содержать стражу да еще приносить жертвы богам, для этого киевскому князю нужно было иметь много добра, он должен был быть богаче других князей.

Знамена княгини Ольги стояли на многих-многих землях над Днепром и Десною, ее знаменом было помечено много лесов, ее урочища были вдоль рек, поревесища — в лесах. А кроме того, были у нее и дворы, села, веси, — множество тиунов княгини Ольги трудились, чтобы взять со всего этого княжье князю, а себе свое.

Немало богатств и сокровищ было и на Горе — в светлицах, палатах, клетях, кладовых, в княжьей скарбнице. Должна же была княгиня держать эти богатства в своих руках. И даже то, что Ольга стала христианкой, не изменило ничего. Ведь Христос говорил: «Божье — Богу, а княжье — князю», — он благословлял богатство и защищал убогих.

Многое доверяла княгиня ключнице Ярине, Да и как ей было не доверять — Ярина прожила весь свой век на Горе. Рабою туда пришла — ключницей стала. Знала она князя Олега, нянчила Игоря, Ольгу знавала еще молодой. И все берегла, стерегла, как настоящая хозяйка.

Когда Ярина умерла, княгиня зашла в ее каморку, постояла над телом — как ни говори, прожила Ярина в этой каморке, служа князьям, больше полувека, — а потом подняла крышку ее сундука.

Нет, такой ключницы, как Ярина, у Ольги уже не будет. Обыкновенные сорочки, несколько юбок, кое-какая теплая одежда да еще два куска полотна, что выткала Ярина своими руками.

— Полотно возьмите в клети! — велела Ольга.

Княгиня очень сожалела о смерти Ярины. А потом взяла себе в помощницы Малушу. Она не думала делать ее ключницей — нет, Малуша была слишком молода для такой работы. Княгине просто почему-то нравилась эта девушка, что-то в ней вызывало приязнь, доверие.

Малуша, как вскоре убедилась княгиня, оказалась хорошей помощницей. Она весь день работала, управляясь с большим хозяйством, ходила от одной клети к другой, брала все, что было нужно, в конце дня приходила в терем и клала ключи перед княгиней. Нет, княгиня не ошиблась, взяв Малушу в терем, — она смышленая, честная, такой можно хоть и весь терем доверить.

Потому-то и случилось само собой так, что однажды вечером, когда Малуша, взяв из клетей все, что велела княгиня и что нужно было для трапезы, вошла затем в опочивальню княгини и положила ключи на лавку, Ольга сказала:

— Ты их больше тут не клади.

— А где класть? — не поняла Малуша.

Княгиня была очень утомлена. Она сидела на своем ложе, отдыхала и о чем-то сосредоточенно думала.

— Трудно мне это, Малуша, — вздохнув, промолвила она, — Думать над тем, что кому дать! Нет, Малуша, у меня и так много дела. Сама уж подумай, что нужно делать в тереме. Ты же все знаешь.

— Знаю, матушка княгиня.

— Вот и носи ключи с собою, у пояса. Ключницей моей будешь. Малуша повалилась княгине в ноги, но не радость, а страх заставил ее сделать это.

— Боюсь я, матушка княгиня, — призналась она.

— Чего тебе бояться?

— Терема велики, клетей много…

— Да что у нас, дворовых мало? — сурово сказала княгиня. — Станешь носить у пояса мои ключи — все тебя будут слушаться.

И, помолчав немного, добавила:

— Так и делай, Малуша! Милостница[65] ты моя!

Нет, княгиня Ольга не ошиблась, взяв Малушу в ключницы. Добро ее было в верных руках.

— А вот этот ключ, — выбрала она из «вязки и показала Малуше, — из терема в твою каморку. Дверь отопри, пусть так и стоит. Если понадобится, могу тебя и ночью позвать. Так было при Ярине, так будет и с тобою. Малуша вышла из опочивальни, прошла сенями. Хотела выйти во двор, но возвратилась, вспомнив, что должна отпереть дверь, ведущую в ее каморку.

Она долго возилась с замком, потому что у нее дрожали руки, и в первый раз вошла в свою каморку со стороны княжеского терема.

Остановилась посередине. Словно и та каморка — и не та, и Малуша та — и будто не та. Волнуясь, села на жесткое ложе и задумалась.

Теперь ключи от теремов, кладовых и всего княжьего двора у нее в руках. Не искала она их и не добивалась — судьба велела, чтобы тяжелая связка звенела у ее пояса. Понимала ли она сама, что достигла счастья, о каком другие здесь, на Горе, могли только мечтать? И думала ли о том, что, получив ключи от княгини, могла отпереть ими не клети и кладовые, а нечто большее? Ведь тут, на Горе, всякий, кто работал возле княжеского добра, сам становился богатым. И это не считалось татьбою, за это не карал ни закон, ни обычай. И если бы Малуша в те дни или позднее попросила бы что-нибудь у княгини, разве та отказала бы ей?

Нет, Малуша не понимала этого, ибо до тех пор жила в землянке своего отца, где каждый работал как умел, одевался в то, что было, ел что придется, никогда не посягал на чужое, не свое, хотя бы оно было лучше и дороже. Обо всем этом подумала Малуша гораздо позднее. А теперь она держала в руках ключи, перебирала их. Один, другой, третий… как много! Какой же из них ее? — Зажмурив глаза, старалась угадать она.

3

Очень скоро Малуша почувствовала, что быть ключницей княгини Ольги гораздо труднее, чем она думала.

Она не боялась работы, как и раньше, трудилась изо всех сил и даже, если говорить правду, через силу, больше, чем позволяло время. Но Малуша не жаловалась. Что же, меньше поспит, иногда можно и целую ночь не спать, у нее было здоровье, горячность, а самое главное — молодость. Она трудилась, работе не видно было конца, но это ее не беспокоило. Лишь бы только хватило силы. Беспокоило ее другое, а именно то, о чем она не думала и не гадала. Это началось сразу, как только она стала ключницей…

На следующий день, после того как княгиня объявила ей свою волю, Малуша встала очень рано, раньше, чем обычно. Может, она и вовсе не спала, полежала немного с закрытыми глазами, увидела сквозь сон, что князья вошли в трапезную, а у нее ничего еще не приготовлено, вскочила посреди ночи. Сердце билось так, что казалось, выскочит из груди. Она быстро оделась, сполоснула лицо холодной водою, вышла во двор. Только тогда она поняла, что встала слишком рано. Как раз в это время стража на городской стене ударила в било[66] — дважды на башне над Подольскими воротами, на башне у Днепра, на Перевещанской и дальше, дальше. Казалось, кто-то в темноте шагает там, наверху, по стенам, и оповещает: «Ба-ам! Ба-ам! Спите! Я не сплю! Спите! Я не сплю! Ба-ам! Ба-ам!» Это был час, когда менялась первая ночная стража. До рассвета было далеко.

Но Малуша не вернулась в каморку. Рано — ну и пусть. Она успеет все сделать не спеша. Темным двором она прошла к стене терема, где смутно, как грибы, выступали хижины и клети.

В этих помещениях, где жила дворня и готовилась пища для князей, все еще спали. Тихо, чтобы никого не разбудить, вошла Малуша в кухню и хотела сесть на лавку перед очагом, чтобы обдумать: с чего же ей начинать?

Но Малуша не все предвидела. Только вошла она на кухню и собиралась сесть на лавку, как в темноте, возле теплого еще очага, кто-то зашевелился, сел и спросил:

— Кто там ходит?

Она узнала бородача Путшу, который всегда с самого утра колол дрова, растапливал очаг и весь день возился у огня. Он, как поняла теперь Малуша, и спит возле своего очага. И в самом деле, тут так тепло и удобно.

— Это я, Путша, — тихо, чтобы не разбудить еще кого-нибудь в соседних хижинах, ответила Малуша.

— Вижу, вижу, — сказал Путша, громко зевая. — А я уж думал — какой-нибудь тать, и схватился за топор.

Малуша засмеялась, засмеялся и Путша.

— Вот видишь, какие тати бывают на свете…

— А все же надо, как видно, вставать и мне, — внезапно оборвал смех Путша, и Малуша услышала, как он высекал в темноте огонь, а при вспышках кресала увидела кудлатую бороду, усы и суровое лицо.

— Еще рано, — сказала Малуша. — Спи, Путша, спи!

Он продолжал высекать огонь. Начал тлеть, а потом загорелся ярким огоньком трут. Путша отыскал и зажег горсть сосновых щепок.

— Где уж там спать! — недовольно сказал он. — Раз ключница не спит, что уж спать дворовым…

Обувшись в постолы, накинув на плечи драную шкуру, он взял топор и вышел.

Тем временем очаг быстро разгорелся, по кухне разлился красноватый свет, от огня начало расходиться тепло. Малуше даже захотелось опустить голову на лавку, подремать немного. Тут было гораздо лучше, чем в ее холодной каморке.

Со двора стали долетать глухие удары топора — Путша уже работал, запасая на весь день дрова для очага. Так могла ли Малуша спать? У нее столько разных дел, — чтобы управиться, мало дня и ночи.

И она снова, стараясь двигаться тихо, чтобы не разбудить дворовых, поднялась с лавки, пригасила немного огонь в очаге и зажгла свечу, потом, держа свечу в руках, вышла в сени, где стояла посуда, в трапезную, зажгла там свечи.

Так начала она еще ночью свой день: подмела в трапезной, постелила там на столе чистую полотняную скатерть, вытерла стулья, переменила воду в корчагах, потом принялась уже в сенях ставить по-своему посуду на полках — миски к мискам, корчаги к корчагам, кубки к кубкам. И думала Малуша, что никого не потревожила.

Неожиданно до ее ушей долетал тихий шепот за дверью, в кухне.

— Да разве она уже встала? — узнала Малуша голос Пракседы.

— Встала, уже давно… и меня разбудила, — отвечал Путша.

— Вот беда! — Слышно было, как Пракседа всплеснула руками. — Ну, тогда я пойду разбужу своих девушек.

Малуша выскочила в кухню — сказать, что никого не надо будить, что еще рано. Но в это время и Путша и Пракседа успели выйти из кухни, за стеною в хижинах приглушенно заговорили, среди неразборчивого шума голосов она услышала одно отчетливое слово:

— Ключница! Ключница!

Нет, поздно уже было Малуше идти туда и говорить, просить, чтобы дворовые спали, потому что еще совсем рано. Странное чувство овладело ею. Будто стояла она только что над обрывом, шевельнула камень, давивший ей грудь, сбросила его. Но камень этот не остался на месте, а сорвался, покатился по склону я летит теперь, задевая, сбивая с ног людей.

— Ключница! Ключница! — раздавалось вокруг Малуши.

И когда сразу после этого заспанные дворовые начали появляться на кухне и приниматься каждый за свое дело, помогая Малуше, ей стало совсем странно: они здоровались с нею не так, как обычно, а как-то по-другому — строго, почтительно. Она упрекала их, что они поднялись так рано, они же виновато отвечали, что проспали. Малуша металась из угла в угол, чтобы побольше взять на себя, а выходило, что это их она заставляет работать больше, живее, живее… Так в первое же утро Малуше показалось, что она запуталась в какой-то паутине, хочет ее разорвать, сбрасывает с себя, а та облипает, затягивает ее все сильнее и сильней.

Наступило наконец утро. Все заранее было готово и в трапезной, и в сенях, и на кухне. Малуша еще до завтрака успела обойти весь терем и осмотреть, все ли сделали теремные девушки.

Все было готово, а ее теремные девушки и дворовые были такими, как всегда. Скоро в трапезную выйдут князья, после них поедят и дворовые. И князья вышли, поели. Во время трапезы Малуша заметила, что княгиня Ольга следит за нею, наблюдает и, должно быть, довольна — улыбается. Когда князья ушли править суд, Малуша, как и прежде, уселась с дворовыми, поела. Остатки княжеской еды были еще теплые, вкусные. Малуша дала Путше и нескольким дворовым, в том числе и Пракседе, немного вина, оставшегося в княжеских кубках, и тогда за столом, где все рвали руками мясо, набивали рты, громко чавкали, стало веселее, теплее — одна семья дворовых! У Малуши стало спокойнее на душе, камень, который она сдвинула и который катился по склону, казалось, наконец остановился.

Но камень не остановился. На следующий день Малуша проснулась так же рано, задолго до рассвета. Вышла из каморки, услышала удары ночных сторожей и хотела вернуться к себе, но увидела, что в хижинах под стенами терема и на кухне уже светятся огоньки, а где-то в темноте глухо разносятся удары топора: «У-у-ух! У-у-ух!»

Она даже схватилась за голову. Да неужто надо вставать так рано? Ведь далеко еще до рассвета, спать бы да спать! Но она уже не могла и не смела спать. Вернувшись в каморку, быстро оделась, не успела даже умыться и побежала в кухню. Там горел очаг, Путша уже натаскал дров, девушки прибирали.

— Доброго утра, ключница! А мы рано встали… раньше! — холодным, злым взглядом встретила ее Пракседа.

Что могла ей ответить ключница?

4

Нелегко приходилось Малуше и в светлицах княжьего терема.

Раньше, работая на кухне, думая об этих светлицах, она представляла себе, что там — богатство, все сверкает, блестит, там тишина, покой, все так красиво. А вот почему красиво — она выразить не могла.

Она пыталась расспросить про княжеский терем, про его светлицы и палаты у ключницы Ярины, но та отвечала очень коротко, неясно:

— Хорошо живут наши князья, Малуша, очень хорошо. Не так, как мы с тобой. Когда-нибудь сама увидишь, каково княжье житье.

А что хорошего есть в княжьих теремах, этого Ярина не говорила.

Позднее, когда Малуша впервые переступила порог княжьего терема, он поразил ее своей красотой, богатством, сокровищами… Бедная девушка из Любеча даже остановилась, увидав палаты, опустила руки и заморгала глазами. Впрочем, тогда она была только дворовою, как и другие девушки.

Теперь, став ключницей, Малуша посмотрела на терем другими глазами, увидела здесь не только богатство, красоту, сокровища, но столкнулась с людьми, жившими тут, узнала их норов, души, их силу.

Прежде всего Малуша узнала княгиню Ольгу. Раньше, встречаясь с нею в трапезной, да позднее, получая от нее ключи утром и отдавая их вечером, она видела ее величие и славу, представляла себе ее грозной, но справедливой, не такой, как все люди.

Теперь, когда Малуше приходилось бегать к княгине каждый день, каждый час, нередко и ночью, она увидела и узнала ее совсем не такою, как раньше, не такою, как думала о ней.

Может быть, произошло это потому, что прежде Малуша видела княгиню в богатой, шитой золотом и серебром одежде, с красным корзном на плечах, в широком поясе, делавшем ее стройной и тонкой, в красных или зеленых сафьяновых сапожках. А теперь увидела в опочивальне, с темной повязкой на голове, в обычной одежде, стоптанных туфлях на ногах.

Возможно и даже наверное, именно это заставило Малушу посмотреть на княгиню другими глазами. Но, кроме этого, она увидела и другое: княгиня Ольга внешне казалась ласковой, душевной, на самом же деле была холодной и жестокой. Она много обещала, но мало давала. Она была просто скупа, ибо нередко ночью вызывала Малушу к себе и все прикидывала, как бы поменьше дать дворовым, как дешевле прокормить гридней.

Да и на себе Малуша чувствовала, что княгиня вовсе не такова, какой она ее себе представляла. Куда девались мягкие слова, какими княгиня раньше дарила ее, где ласковый взгляд, который раньше согревал и радовал Малушу, подавая ей надежду? Княгиня Ольга теперь бывала постоянно холодна с Малушей, говорила с нею только о деле, во всем ее проверяла, во всем словно сомневалась. Не раз и не два Малуша даже плакала вечерами в своей каморке. А за ключи от клетей трепетала больше, чем за жизнь.

И не только княгиня Ольга, все в княжеском тереме таковы: с виду — ласковые, на людях — сердечные, справедливые, искренние, а в жизни — в своих покоях, светлицах, опочивальнях — совсем не такие. Малуша боялась родичей княгини, воеводы Свенельда, священника — всех, всех.

Боялась она и княжичей, сыновей княгини Ольги, особенно Святослава. Младший княжич, Улеб, правда хоть внешне, был ласков с нею, смотрел на нее веселыми глазами, в которых играли сверкающие огоньки, говорил слово — будто одаривал чем-то. Только Малуша не верила ему. Остерегалась.

Совсем не таким был княжич Святослав. Малуша не понимала его. Он был суров, даже на мать-княгиню посматривал сердито. Малуша не раз слыхала, как он перечит княгине, дядьке Асмусу, особенно Улебу.

И к Малуше он относился так же. Ну хотя бы сказал ей, как Улеб, доброе слово, хоть изредка поблагодарил бы, наконец, просто посмотрел на нее ласково… Нет, не таков княжич Святослав. Он не обратится с теплым словом, возьмет — не спросясь, подай ему — не скажет спасибо, а чуть что — накричит.

Как-то утром Малуша прибирала его светлицу. Казалось бы, что еще нужно? Подмела, сдула каждую пылинку, ложе застелила так ровно, что на нем и маковое зернышко было бы заметно, пол вымыла — все в светлице заблестело.

Но все равно княжичу Святославу она не угодила. Пока Малуша убирала, он все время стоял у окна, смотрел на Днепр, время от времени исподлобья взглядывал на нее.

— Долго ли ты будешь прибирать? Зачем гнешься, зачем? Испуганная его криком, Малуша выскочила из светлицы, остановилась в сенях и заплакала. Плакала она, правда, тихо, чтобы никто не услышал, вытирала слезы, чтобы никто не заметил.

И вдруг услышала позади себя шаги. Оглянулась — княжич Святослав. Хотела бежать — он заступил ей дорогу.

— Ты чего плачешь?

— Я не плакала, княжич, ей-Перун, не плакала.

Он посмотрел на нее глазами, в которых было презрение и осуждение и крошечка еще чего-то, чего Малуша не могла понять. Но ведь на то он и княжич, только так он и должен был смотреть на Малушу.

— Эй ты, девушка! — сердито произнес Святослав. — Не плачь! О чем, о чем ты льешь слезы?

Он ушел, и Малуша перестала плакать. Боже сохрани, Святослав еще расскажет княгине… Он страшный, не такой, как все, его нужно остерегаться больше, чем всех.

С тех пор она всегда боялась его. Особенно когда встречала в темных сенях терема или в сумерки где-нибудь во дворе. Увидев его издали, она низко кланялась, ниже, может быть, чем следовало, и очень медленно, медленнее, чем нужно, поднимала голову, надеясь, что за это время княжич пройдет мимо.

Но когда она наконец поднимала голову, то видела, что Святослав не прошел мимо, остановился, стоит, ждет, нарочно ждет, когда она выпрямится.

И тогда Малуша встречала взгляд его серых глаз, видела сжатые губы, суровое лицо и еще что-то странное, похожее на улыбку. Так и продолжал свой путь княжич Святослав — с суровой усмешкой, с прищуренными глазами.

5

Раньше, будучи дворового, Малуша брала и давала каждому только то, что велела Ярина. Теперь решала и прикидывала, как самой сделать так, чтобы не сердилась княгиня.

И давала Малуша не больше, а может, и меньше, чем дала бы княгиня. Это происходило не от скупости. Если бы все княжеские богатства принадлежали ей — о, тогда бы Малуша раздавала все щедрою рукой! Но, раздавая чужое, она берегла только одно — свою честь.

Как-то Добрыня сказал ей:

— А знаешь, Малуша, что-то наши гридни не слишком хорошо говорят о тебе.

Она даже покраснела. От гридней, как говорили ей все, нечего ждать доброго слова, они постоянно пьют, гуляют, каждый из них только похваляется, иного и не услышишь. Но неужели кто-то из них посмел сказать о ней дурное? Ведь она ни с кем из них не встречалась, повода не давала.

— Что же они говорят? — спросила Малуша.

— Говорят, — ответил Добрыня, — что ты такая же, как ключница Ярина: лишней корчаги меда не дашь, покори выдаешь скупо.

У нее отлегло от сердца: разговоры, значит, идут не про ее девичью честь.

— И покори и мед я выдаю так, как велит княгиня, — сердито ответила она брату. — А твои гридни ненасытные, им целого быка дай — и то будет мало.

Добрыня с оттенком презрения посмотрел на Малушу. Смотри, какова стала его сестра, — не за гридня заступается, а за княгиню! Да неужто она не понимает, что без гридня и княгиня не княгиня, а уж без него, Добрыни, и Малуше бы вовек не видать Горы!

Он ничего не сказал Малуше, но подумал, что, как видно, гридни говорят правду. Страшны князья земли, но не лучше и те, кто им служит. Только не подумал Добрыня о себе и о том, что он сам служит князьям, что жизнь его в княжьей воле.

Не сказал он Малуше и о том, почему завел этот разговор. Она постояла минутку, прищурив глаза, глядя на стену и на Днепр. А потом неожиданно вздрогнула, не попрощалась, слова не сказала, побежала тропинкой между деревьями к терему. И не то почудилось Добрыне, не то так оно и было, только ему показалось, что Малуша вытирает слезы. Подумаешь, нельзя ей и слова сказать!

А говорил Добрыня с Малушей так потому, что очень ему было жаль своего побратима Тура. Был гридень как гридень, а тряпкою стал.

Все началось с того времени, как Тур признался Добрыне, что Малуша ему нравится, что она не хуже горянских девушек.

На самом же деле Тур полюбил Малушу; она казалась ему лучше всех девушек на Горе, хотя были среди них и воеводские, и боярские, и княжеские дочери.

Он полюбил ее, ходил тут, по Горе, и жаждал встретить ее, ехал с другими гриднями по далекому полю, но и там думал о ней. А как он был счастлив, когда один и второй раз встретил ее на Горе Правда, Тур не разговаривал с нею, но ничто не мешало ему думать о ней, и он думал, мечтал, представлял себе, как однажды он, встретившись с нею, скажет ей все искренне, открыто.

А сказал бы он ей, как думал и передумал не раз, должно быть, так: «Вот я, Малуша, посмотри на меня — гридень! А что такое гридень? Княжий слуга, рабичич. Сегодня живу на белом свете, а завтра, если пошлет князь на смерть, помру. Только я, Малуша, наверное, не помру. Видишь, уже и ребра у меня переломаны, и рука покалеченная болит, однако меня уже теперь, пожалуй, ни копье, ни стрела не возьмут, знаю я против них слово, а какое — не скажу…»

Так думал начать Тур, а дальше он сказал бы: «А теперь о тебе, Малуша… Я — рабичич, а ты — раба, и у тебя такая же доля, как у меня! Ладно, могло бы быть куда хуже. Тебя взяли на княжий двор, потому что ты въехала на Гору под щитом, а что дальше? Будешь ты работать на кухне, есть княжьи объедки, ну, может, за долгие годы что-нибудь и сколотишь, не востоляную[67] свиту наденешь, а из крашеницы, может, даже из шерсти. А что дальше? Ты под щитом въехала на Гору, но ты рабыня и рабынею будешь. Вот как!»

Но Тур на этом бы не закончил, а непременно сказал бы еще Малуше: «А что, если бы мы, Малуша, сделали так? Ты — раба, я — рабичич, счастья нет у тебя, и не будет его тут, на Горе, и у меня не будет его вовек, а я ведь тебя — слышишь, Малуша? — люблю так, как никого на свете; может, и ты меня полюбишь, может, не так, пусть хоть немного меньше. И вот я скажу князьям: «Служил я вам — дайте пожалованье, клок земли над Днепром, где я построю жилище». Дают же князья гридням, кто верно им служил, пожалованье землей. И ты, Малуша, скажешь княгине: «Служила я вам — отпустите теперь на волю, хочу жить с таким же рабичичем, как я сама, свел нас Ладо…» И князья отпустят, как же можно не отпустить!»

Разумеется, Тур думал, что этот разговор с Малушей состоится не скоро. Пройдет год, другой, может, и десять, — трудно служить, а еще труднее заработать что-нибудь у князей. Но Тур согласен был ждать, ни он сам, ни раба Малуша не могли уйти от своей доли…

И вдруг случилось то, чего Тур никак не ожидал: Малуша — ключница. В пасмурный осенний день, когда весь Днепр укрыли густые туманы, а вверху неслись тяжелые темно-серые тучи, гридень Тур стоял на высокой круче за Горою и не видел ни неба, ни туч, ни Днепра. Черная туча закрыла его сердце, обволокла душу.

Малуша — ключница! Теперь конец всем мечтам, никогда уже ничего он ей не скажет. Пока она была рабою, он годился ей в пару — о, какая рабыня на Горе не стала бы рядом с молодым, славным гриднем! Теперь она — ключница, у нее ключи от княжьих теремов, кладовых и клетей. Попробуй поговори с такою! Все гридни боялись ключницы Ярины, теперь они, должно быть, будут бояться и Малуши.

Что-то в душе, правда, говорило: «Нет, она не такая! Она — иная, такая же, как ты, Тур!»

Но ему было страшно. Нет, не за себя боялся Тур. Чего бояться княжьему гридню? Он не боится ничего, даже смерти. Бесконечно любя Малушу, он боялся за нее.

Откуда-то далеко-далеко из-за Днепра донесся гром — там Перун уже шел над землею, махал своей сверкающей палицей, тучи росли, все темнели и темнели. Так в светлую радость людей вплетаются горе и печаль, так в ясной тишине рождаются громы и молнии.

Вечером, лежа рядом с Добрыней, Тур долго не мог заснуть. Во дворе шумел ветер, гремел гром, дождь, как просо, сыпался и сыпался на крышу их хижины. И тогда Тур сказал:

— Хорошо, что Малуша теперь ключница, только страшно, как бы она не стала такою, как Ярина. Та, бывало, за корчагу меда или горшок молока и гридня продаст.

— Она не такая, — ответил на это Добрыня, — она гридня не продаст, род наш честный.

— Если бы так… — прохрипел Тур.

Опершись на локоть, он долго ждал, пока отгремит Перун, а потом добавил:

— Если бы так, было бы хорошо… потому что я… Гридень Тур не успел, да и не мог сказать то, что думал.

В это время ударила молния, осветила через раскрытую дверь внутренность гридницкой, и Добрыня успел увидеть лицо Тура, его широко открытые глаза, сжатые губы, муку и боль в каждой черте.

Перун подошел совсем близко, ударил палицей и погасил молнию.

Глава шестая

1

Княгиня Ольга сделала то, что замыслила, — весной 957 года собралась в Константинополь.

Ехать туда она могла разными путями: полем — через земли тиверцев и уличей и дальше через Болгарию или же по Днепру и через Русское море, как ездили обычно купцы и гости.

Она выбрала второй путь. Так можно было добраться до Византии безопаснее и быстрее. Старой княгине и всему ее почету[68] легче было путешествовать в лодиях, нежели на лошадях; желая добра и покоя Русской земле, она считала более полезным говорить не с болгарскими каганами, выполняющими волю Константинополя, а с самими императорами.

К далекому путешествию княгиня начала готовиться с зимы: сама отобрала для императоров и всех, кому будет надобно, великие дары — меха, рыбий зуб,[69] золотые и серебряные эмали, бобровые благовония,[70] а на всякий случай несколько мехов с дирхемами,[71] кунами, резанами. Зимой же для княгини и ее почета на Почайне просмолили и настлали сверху доски на нескольких лодиях, подняли берты; в конце зимы воевода Свенельд послал тысячу воев в поле над Днепром, чтобы стеречь пороги, пока их будет проезжать княгиня, и провожать ее дальше берегом моря до земель тиверцев и уличей.

Долго думала княгиня, кого ей взять с собой в далекий путь. Не на брань ехала она, а для хитрых и сложных переговоров, во время которых хотела иметь под рукой людей со смекалкой, бывалых. Взвесив все, велела она готовиться в дорогу двенадцати послам, пятидесяти купцам да еще пяти толмачам, которые гораздо знали греческий, франкский и латинский языки.

Кроме того, дабы не думали императоры греческие, что киевские князья не имеют ни роду, ни племени, пригласила она ехать вместе с нею родственниц своих: посестрин,[72] племянниц — и еще жен князей черниговского и переяславского.

Те только того и ждали, всю зиму шили разные уборы, сапожки из зеленого и красного сафьяна, все примеряли, все одна перед другою хвалились: вот, мол, я какова, вот удивим Царьград!

А княгиня Ольга только ходила по терему, усмехалась, думала: «Погодите! Что вы запоете, когда колыхнет вас Русское море?»

Ключнице Малуше княгиня велела отобрать десять дворовых девушек, самых красивых, здоровых, ловких.

Услыхав этот приказ, Малуша подумала: «Мне бы поехать с княгиней в Царев город!»

Но, когда княгиня добавила: «А тебе, Малуша, быть здесь, на дворе. Смотри, чтобы и в тереме порядок был и чтобы княжичи были ухожены», — ключница поняла, что судьбы ей не обойти, что она и в самом деле должна остаться в городе, раз ее княгиня едет в далекий путь.

После одной бессонной ночи княгиня пригласила к себе священника Григория.

— И ты, отче, поедешь со мною, — сказала она.

— Куда, матушка княгиня? — спросил он, не поняв сначала, о чем идет речь.

— В Царев город, Константинополь, — ответила она. Старик священник вконец перепугался, услыхав о такой дальней и тяжкой дороге, но ответил хитро, по-своему:

— Зачем же мне ехать в Константинополь, мать княгиня, ежели я крестился у болгар в Преславе?

— Со мною поедешь, отче, аки пастырь истинной веры. У него заблестели глаза.

— Так, может, мать княгиня, едем мы для того, чтобы там принять для всей Руси христианскую веру?

— Нет, отче, — сурово ответила княгиня, — ты поедешь со мною не для того, чтобы взять у императоров Христа, а дабы ведали они, что есть на Руси христианская вера и что я, княгиня, такожде христианка и пресвитера[73] своего имею…

Священник Григорий, радуясь, что началась эта беседа, снова спросил о том, о чем не раз уже раньше допытывался:

— Добро деешь, княгиня, что не берешь у греков Христа, но, может, возьмем его у болгар… Ты же, мать княгиня, сама христианка.

— Верю во Христа, отче Григорий, ибо знаю, что токмо Христос защитит меня, князей и тех воевод, купцов, бояр, что не принимают Христа. Знаю, Христос защитит и многих людей моих, иже омылися купелью святою, совлекли греховные одежды ветхого человека Адама…

Священник Григорий молитвенно поднял очи к небу и произнес:

— Почему же ты, княгиня, денница перед солнцем, заря перед светом, сама сияешь, аки луна в нощи, а не крестишь неверных людей, не омовенных крещением святым, потопающих в грехах, аки бисер в кале? Крести, княгиня, Русь, сделай христианской свою землю.

— Не могу, отче Григорий, боюсь. Неверным моим людям вера христианская уродство суть, не смыслят бо, не разумеют, во тьме ходят, не ведают славы Господней, одебелело[74] бо их сердце, ушами тяжко слышати, очами видети… Крещу я ныне Русь — многие смеяться начнут и противиться такожде, а может, отче Григорий, даже пойдет племя на племя, земля на землю…

Задумался священник и, наверное, припомнил все, что приходилось ему слышать от неверных киевлян, — и насмешки, и брань, и угрозы против христиан. И это в Киеве, где рядом Гора, дружина, княгиня-христианка. А что будет, если крестить весь или мерю, всю чудь заволоцкую? Правду говорит княгиня: окрестить Русь — все равно что зажечь пожар по всей земле.

— Так, мать княгиня, — согласился он, — Русь крестить ныне нельзя. Будем верить, что придет когда-нибудь на Русскую землю познание, крестим мы ее, дадим Христа. Так когда же, княгиня, будем выезжать в Константинополь?

2

Как только Днепр сбрасывал ледяной покров и разливался, в Киев из далеких заморских стран прибывали гости, зимовавшие в низовьях Днепра и за Верхним волоком, ожидая там теплой поры; прибывали также из червенских городов[75] и с Итиль-реки, где застала их и не пустила в Киев зима.

Много, очень много могли бы рассказать гости из чужих земель о путях, которыми пробирались они сюда, в Киев. Это были дальние, очень тяжкие пути, когда приходилось ехать месяцы и годы безводными пустынями, морями и реками, горами и степями. Это были опасные пути, ибо повсюду заморского гостя подстерегали страшные опасности — буря на море, самум в пустыне, орда в Диком Поле, зверь и разбойник за каждым камнем и кустом. Купец в те времена должен был быть и воином; на спину его коня были навьючены товары, но У пояса висел и меч. Для охраны купцы нанимали еще и дружину. Однако многим гостям, из далеких земель ехавшим к Днепру, так и не суждено было напиться воды из него. Не всегда и киевские купцы добирались до заморских земель. Три пути тянулись от Киева-града: Залозный — от левого берега Днепра через Дикое Поле, реку Танаис,[76] по великой реке Итиль и далее Джурджанским морем в земли китайские, аравийские до Баб-эль-Абваба, Бердаа и самого Ховерезма; на юг от Киева через поле и по Днепру шел Соляной путь, по которому ездили к печенегам, херсонитам, болгарам, грекам и еще дальше, в Середземное море; был еще и Червенский путь — от Киева на запад, в города на Карпатах, к чехам, полякам, франкам.

Но в Киеве, на Подоле, все забывалось — и далекие пути, и страшные приключения в дороге, и даже те, кто не доехал до Киева, а истлевал где-то в песках или на дне морском. Над По-чайною в Киеве терпко пахло смолою, повсюду вдоль берега так тесно, что можно было переходить с лодии на лодию, стояли большие, длинные ушкаи, приплывавшие сюда из северных морей, шнеки[77] и бусы из Чуди, струги и учаны из Новгорода, тяжелые морские хеландии[78] греческие. И все люди, издалека приплывшие на них в Киев, спешили на Подол, на торг.

Торг на Подоле кипел, шумел, бурлил. Издалека была видна многолюдная толпа на огромной площади, посреди которой стоял высокий столб и пылал огонь.

Тот, кто подходил ближе, видел уже не столб, а высеченное из ствола дуба подобие животного и человека. Туловище статуи напоминало тело человека с большими, будто женскими грудями, длинные руки тоже были похожи на человеческие, они шли вдоль туловища и почти достигали земли. В голове же идола, если не считать глаз и носа, было что-то звериное: рот был растянут до огромных ушей, из него выдавались острые кабаньи клыки, а над головой торчали железные рога.

Это был Волос — бог торговли. К нему порой с благодарностью, порой с надеждой подходили киевские гости, ездившие в далекие края; со страхом поглядывали на него заморские гости — варяги, хозары, да и греки-христиане.

Каждый день, с утра до вечера, бог Волос поглощал свои жертвы. Перед ним на сложенном из камня жертвеннике горел огонь, киевские и заморские гости подходили и складывали свою дань: кто живого петуха, кто мех, жбан меда, кадь ячменя или проса.

Богу Волосу нелегко было, разумеется, переварить эти жертвы, огонь перед ним должен был гореть день и ночь. Поэтому возле подобия божьего всегда возились несколько жрецов, они подкладывали дрова, резали и бросали в огонь части жертвенных животных, лили мед, клали воск. Если жертва была ценная — полотно, мех, — они вешали на день такие вещи на туловище Волоса, где были для этой цели железные крюки, а ночью снимали. Жили жрецы подле своего бога в землянке, где у них был настоящий склад добра: богу — богово, жрецам — на насущный день.

Около Волоса били в бубны и играли на дудках жрецы, к жертвеннику подходили купцы киевские и заморские гости, на железных крюках колыхались меха, в буйный огонь падали части принесенных в жертву животных, сыпалось зерно, лилось вино. В воздухе пахло жареным мясом, ладаном, смирною. А к жертвеннику подходили все новые и новые купцы, гости из чужих земель.

С самого раннего утра до позднего вечера шумел, кричал многими голосами на различных языках Подол: тут киевский купец чеканил русские слова, там грек что-то кричал, выхваляя свой бархат, где-то дальше быстро сыпал словами хозарин, а там аравиец, не понимая того, что ему говорят, и не зная, как самому объясниться, хоть возле него и крутились толмачи, обливался потом, подмигивал, поднимал руку к небу, тыкал пальцем в сердце, подбрасывал на ладони свой товар.

На главном месте, поближе к богу Волосу, стоят купцы земель русских: новгородцы привезли на торг горючий камень,[79] собранный на берегах Студеного моря, груды шкур соболиных, куньих, горностаевых, черно-бурой лисицы, шкуры морского зверя; языки из-за волока продают оленьи, заячьи, козьи меха; древляне похваляются шкурами и показывают бараньи пузыри, в которые налиты бобровые благовония; вручайские[80] камнерезы привезли на торг возы красного шифера и горы пряслиц; Полянская земля засыпала торг пшеницей, ячменем, просом, перед купцами стоят кади с пахучим медом, лежат большие, похожие на жернова круги желтого воска. Богаты купцы Русской земли, есть у них что продать гостям заморским.

А гости эти уже тут, настороже. На Почайне колышутся их лодии, на берегу стоят лошади и верблюды, возле которых прямо на песке спят утомленные дружины, а рабы носят и носят на торг товары далеких гостей.

Самые крикливые из них — греки. Они часто бывают в Киеве-граде, знают язык здешний людей, разговаривают без толмачей. Их рабы носят от Днепра и кладут на помосты греческие паволоки[81] и римские дибаджи,[82] перед ними стоят высокие кувшины с вином, амфоры с благовониями и мастиками, лежит золотое и серебряное узорочье,[83] на коврах рассыпаны обручи для шеи, рук, ног, перстни, колты[84] с драгоценными камнями, эмали.

Греки — херсониты, живущие на Белобережье,[85] навезли и насыпали на торге груды соли, вяленой рыбы, они же пригнали целые табуны лошадей. Лошади эти еще недавно вольно мчались по степям вдоль Русского моря, а херсониты их поймали, взнуздали, приучили к седлу. Не лошади — ветер, они роют копытами песок, ржут над Почайной.

За херсонитами — аравийцы, перед ними зеленые бусы из Ховерезма, жемчуг из полуденных теплых морей и снова благовония и мастики, корица, перец, лавровый лист, ладан и смирна.

Больше всего гордятся аравийцы мечами из Багдада. Всем известно, как они закаляют их: летят на удалых конях навстречу холодному ветру. Но сейчас аравийские гости через толмачей стараются пояснить, что на этот раз их мечи еще лучше, потому что они закаляли их в мускулах живых рабов. И рабы тут есть, их тоже привезли на торг. Печальные смуглые юноши и девушки стоят неподалеку от купцов.

Товар обменивается на товар. Пшеница — на соль, мех — на бархат, мед — на лошадей, и пшеница — на мед, меха, рабов. Но в запасе у заморских гостей есть и драхмы, дирхемы, динарии. У русских купцов тоже есть золото и серебро: это гривны, куны, резы — кусочки драгоценного металла, нарезанные из длинного прута.

Кроме гостей и купцов киевских, на торге полно других людей. Куда же и пойти в граде Киеве, как не на торг? Сюда идут и едут на возах с Горы, тут есть что выменять ремесленникам из предградья. А если бедняк с Подола просто только посмотрит на торг — и то для него утеха!

И расхаживали по торгу бояре в ярких платнах из бархата, обояра,[86] атласа, с тонкими кружевами и золотыми застежками, в сапогах с высокими каблуками из красного и зеленого сафьяна, в шапках с меховыми оторочками, с цепями и гривнами. Расхаживали воеводы в бархатных островерхих шапках, с мечами у пояса, в добротных сапогах. Дружинники — в одежде похуже, в поршнях — тупоносых башмаках с длинными ремнями, обмотанными вокруг голени. Ходили и простые, бедные люди — в свитах, сермягах.

А возле греков и аравийцев, особенно там, где пахло благовониями, румянами и мастиками, где продавались различные украшения, шелестели бархат и адамашка,[87] вертелись, приседали, щебетали боярские и воеводские дочки, порой вместе со своими матерями. Их все тут привлекало, все нравилось, все хотелось надеть на себя — все хотели принарядиться.

И не только ради этого приходили они на торг. Надев саяны, платья, кожушки с подпушкой, ожерелья, украсив пальцы золотыми перстнями с каменными подвесками, стянув волосы обручами и прицепив колты и серьги с драгоценными ахатами и лалами,[88] они, рассматривая заморские товары, частенько поглядывали и на воевод и дружинников, которые, положив одну руку на меч, а другой подкручивая усы, расхаживали взад и вперед между рядами.

3

Покачиваясь на свежей волне, ниже Киева, в Витичеве, стоит немало лодий, а среди них и те, что еще зимой готовились для княгини. Туда же направлялись со стороны города возы со всяким добром, шли мужи.

У людей, отплывавших на лодиях, было много работы. Предстоял далекий и тяжкий путь — сначала по Днепру, а там и морем. Многие из них уже не раз водили лодии от Киева за море. Теперь они надеялись по полноводью миновать пороги, но все же клали в лодии и на насады[89] всякое снаряжение: весла, рули, железные крючья, катки, на случай, если придется волоком обходить пороги, да еще большие бочки, чтобы наполнить их пресной водой в устье Днепра, у выхода в море…

Рано проснулись все в княжьих теремах: и княгиня Ольга, и родственницы ее, и жены князей земель, которые приехали заранее и несколько дней ожидали тут. В эту ночь они совсем не ложились, сонные ходили из светлицы в светлицу, велели то увязывать, то развязывать вещи. Княгиня Ольга за эти дни вовсе выбилась из сил, выслушивая их вопросы и расспросы о Далекой дороге. Не спали всю ночь и дворовые люди — они готовили одежду княгине, дары, еду. Терем напоминал улей, из которого собирается вылететь рой: все в нем гудело, шумело, звенело, перекликалось на разные голоса.

Одна только княгиня Ольга оставалась спокойною. Малуша разбудила ее, как было приказано, после второй смены ночной стражи. Тогда к ней вошел Свенельд, ожидавший уже внизу, в сенях.

— Вот я и еду, — начала она. — Болит сердце, ноет тело, вовек бы не покидала Киева, но, сам знаешь, я должна ехать…

— Не тревожься, княгиня, поезжай спокойно, — сказал Свенельд.

— Как же мне не тревожиться, как быть спокойною! — всплеснула она руками. — Киев, все земли — как они будут без меня?

Она и в самом деле не представляла, как тут будет без нее.

— Оставляю я на столе Святослава, — продолжала княгиня, — пусть чинит суд, дает правду людям, говорит с воеводами, боярами, пусть учится. Но ты, Свенельд, будешь его правой рукою. Спрошу не с него. Что Святослав? Он еще молод, дитя. Если возвращусь живою, спрошу с тебя…

— Не тревожься, княгиня, езжай спокойно, — еще раз повторил Свенельд.

— Ну ладно, — махнула рукою княгиня, — пойдем, там меня уже весь почет ждет.

Золотая палата киевских князей выглядела в это утро необычно. Тут горели все светильники, но на помосте не сидели князья, на лавках не было воевод и бояр. Послы, купцы, родичи княгини и вся челядь собрались тут, шумели, переходили из угла в угол, перетаскивали какие-то мехи, мешки, корчаги, горнцы, бочонки.

Когда княгиня вышла из своих покоев, все это разноголосое сборище онемело, остановилось. Долгим взглядом княгиня посмотрела на родственниц своих, на купцов, послов, помолчала немного.

— Сотворим по обычаю! — произнесла она наконец. — Сядем.

И все они сели: обычай велел перед дорогой сесть, принести жертву предкам, попросить, чтобы они тут оберегали дом, а также чтобы помогали в далеком и трудном пути. С такими думами сидели они некоторое время молча.

И даже священник Григорий, стоявший в углу палаты с небольшим узелком, в котором было Евангелие, написанное русскими словесами, да еще облачение для богослужения, не выдержал и тоже сел; он, как и княгиня Ольга, временами колебался — когда нужно поступать согласно обычаю, а когда по Божьему слову.

— Вставайте! — сказала Ольга.

Княжий терем ожил, на лестницах и в палатах появились тиуны, ябедьники, гридни, дворовые; они таскали мехи, узлы, горнцы, корчаги, катили бочки. Шум и крики вырвались наружу, где у крыльца уже стояли наготове возы, ржали оседланные кони. Где-то в темноте у Подольских ворот уже скрипели цепи на мосту, перекликалась стража. При свете факелов возы тронулись с места, захрапели кони под князьями и воеводами. Обоз, как гигантская змея, пополз в ворота, растянулся по мосту и исчез в ночной темноте.

Княгиня Ольга осторожно спустилась по мосткам в лодию и, опираясь на плечи родственниц и гребцов, прошла на корму, где для нее был приготовлен уголок.

Она остановилась и внимательно его осмотрела. Там был сделан и покрыт мехом помост, на котором можно было сидеть и лежать, дощатые загородки должны были защищать княгиню от ветра и волн, навес сверху — от дождя. Это был неплохой уголок, княгине он понравился, и она сказала:

— Что же, как-нибудь доедем.

И тут же вспомнила еще о чем-то: тронула рукой завесу, которой можно было закрыться от любопытных глаз тех, кто сидел в челне, сдвинула ее и раздвинула.

— И это хорошо, — деловито произнесла она. — Дорога дальняя!

И только тогда уверенно вошла, села, потуже завязала шаль на голове, подняла воротник, спрятала руки в широкие рукава.

— Закутайте мне и ноги! — велела она служанкам. И они мехом обернули ей ноги, закутали княгиню.

На берегу все поняли, что наступила последняя минута перед отъездом, и замолчали, словно онемели. Ближе всех к лодии княгини стоял на обрыве Святослав, он беспокойно рыл правой ногой в красном сапожке песок, непрестанно осыпавшийся в воду. За ним стояли Улеб, воеводы и бояре во главе со Свенельдом, множество мужей с Горы, тиуны, огнищане.

Отдельно и поодаль от них, между редкими кустиками ивняка и молочая, толпились дворовые люди, среди которых можно было разглядеть и Малушу. Она была насторожена и встревожена, словно боялась, что княгиня вот-вот позовет ее.

Еще выше, у самой дороги, что вилась среди холмов по направлению к Киеву, стояли гридни, дружинники, возчики, сгудилось много возов, кони грызли молодую траву.

А княгиня все сидела в лодии, как в санях перед далекой дорогой, суровая, задумчивая.

— Ну, — произнесла она наконец, — в путь!

— В путь! В путь! — зашумели в лодиях,

— Отплывают! — отозвался берег.

Лодийные мастера подняли якоря, бросили на берег веревки, которыми лодии были привязаны к деревьям, на мачтах тяжело поднялись, затрепетали в воздухе и надулись, вспухли крапивные ветрила,[90] одна за другой лодии — насады, однодеревки — стали отрываться от берега.

— Отцы наши! Перун! Даждьбог!! — хватались за борта и звали на помощь всех богов родственницы княгини и служанки.

Княгиня сердито посмотрела на них и отвернулась — сидела на корме первой лодии хмурая, молчаливая, смотрела на неспокойный голубой плес, расстилавшийся меж зеленых берегов.

Дул верхний ветер, и лодии быстро убегали от Витичевой горы. Вот они стали сворачивать к острову у левого берега, вот, вытянувшись ключом, исчезли одна за другой в голубом тумане.

Тогда на кручах, где все стояли в молчании, зашевелились, задвигались, заговорили. Княжич Святослав вскочил на коня и двинулся вместе с дружиной. Воеводы окликали своих гридней и тоже садились на коней, бояре влезали на возы и пристраивались на сене. У кого же не было на чем ехать, тот шел пешком. Вместе с дворовыми пошла и Малуша.

Впрочем, на берегу осталось еще несколько человек, которые, должно быть, хотели отдохнуть на зеленом просторе, у голубого Днепра, а может, и поговорить кое о чем.

Тут были князь переяславский Добыслав, только что отправивший с княгиней жену свою Сбыславу, роднянский тысяцкий Полуян, старые воеводы князя Игоря Бождан и Остер.

— Что бы сказал князь Игорь, — засмеялся, обнажив свои щербатые зубы, воевода Бождан, — если бы видел, какая рать[91] двинулась на Царьград…

— Молчи! — хитро подмигнув, перебил его воевода Остер. — Ведь с этой ратью послал свою жену и князь наш переяславский.

— И что же, если моя жена!.. — выругался князь Добыслав. — Коли бы сам посылал ее, то только на копье к Перуну. Велела княгиня Ольга — вот и поехала моя Сбыслава. Пускай едут, рать…

Все засмеялись, представив себе, как плывут лодии по Днепру и как ведет их княгиня Ольга.

— Не так ходили мы когда-то против ромеев, — раздраженно произнес воевода Бождан, вспомнив, как стояли они с князем Игорем под стенами Константинополя, и посмотрел старческими, но еще ясными голубыми глазами на далекие просторы за Днепром.

— И ведь ведала когда-то княгиня наша, кто есть враг Руси, а кто друг, — снова начал Добыслав.

— Где на Руси суть враги, она знала, — ответил на это Бождан, — примучивала, да еще как примучивала и древлян, и тиверцев, и уличей! А вот кто враг всей Руси — не знает, клянусь Перуном — не знает.

— Если бы она сидела не в Киеве, а на окраинах, то знала бы, какая угроза движется с поля и кто ее насылает на нас! — вконец рассердившись, крикнул Добыслав. — Пускай бы приехала да посидела на Переяславской земле! Кровью там обливаемся.

— Да еще как обливаемся, — добавил тысяцкий Полуян из Родни. — Каждый день среди стражи на поле гибнут люди, а насылает на нас беду один враг — император ромеев.

И задумались воеводы, стоя над Днепром, уносившим их лодии в родное Русское море. Носил не с женами и слугами, а с дружиной и боями, они ни крови своей, ни жизни не жалели, лишь бы только стояла Русь.

— Неправое дело задумала княгиня, — сказал Добыслав, — и будем молиться, чтобы она живой и здоровой воротилась из Царьграда. Не словом надо бороться с врагом, который с оружием пошел на нас, а силою. На том стояла и стоять будет Русь!

4

Долго пришлось княгине Ольге со свитой своей добираться до Константинополя. Далекий и трудный путь расстилался перед ними через Днепр и Русское море. Но они миновали его счастливо: опасные пороги прошли по полой воде, море было спокойное, тихое, с суши за ними до самой земли уличей следила дружина и дымами подавала знак, что там все спокойно.

Разумеется, не обошлось и без приключений. И купцы, и послы, да и сама княгиня не боялись моря, выдерживали качку. Но с княжескими родственницами хлопот было немало. Как только налетал легонький ветер и вокруг разыгрывались волны, их мутило, валило с ног, они призывали на помощь всех богов, проклинали море, Константинополь. Княгиня Ольга, сидя на корме, наблюдала их муки и страдания, сжимала пересохшие от ветра и морской воды уста и отворачивалась, всматриваясь в даль.

Она впервые в жизни видела море и теперь все время любовалась его бесконечным простором, то голубым, то синим, то ярко-зеленым лоном, рассветами, ясными днями, чудесными вечерами.

Лодии плыли не только днем. Если стояла хорошая погода, продолжали плыть и ночами. Тогда на лодиях все спали, не слышно было ни голосов, ни крика, над морем стояла необычная тишина. Только гребцы поднимали и опускали весла да за бортами журчала вода.

Но эти звуки не мешали, а помогали думать, мечтать, любоваться. Княгиня Ольга смотрела на чудесный ночной мир, на звезды, ярко горевшие вверху, на их отблески, мерцавшие, как угольки, на ровном водном плесе, слушала далекие крики заблудившейся чайки.

«…Русское море! — думала княгиня. — Как и вся Русь, оно велико, необъятно, прекрасно в своих берегах. Сколько тут простора, воли, неземной красы!»

И она снова и снова задумывалась над тем, хорошо ли поступила, отправившись в Константинополь. Ведь она не с оружием двинулась в путь, не ведет за собою рать. С нею жены, послы, купцы, все они хотят сказать императорам, что Русь велика и могуча, у нее есть вдосталь солнца, земли и моря, она ничего не требует от Византии, хочет только жить в мире и любви, торговать.

И еще хочет сказать княгиня от всех русских людей императорам Византии, что у русов есть свое солнце, свои земли и моря, они никогда не посягали и не посягнут на Византию, но не хотят и не допустят, чтобы Византия посягала на Русь.

И княгиня верила, что сумеет добиться согласия с императорами, что будет между ними спокойный, задушевный разговор. Когда-то древние князья, а позднее Олег и Игорь с оружием ходили на Константинополь, с копьями и мечами. Сейчас идет она с добрым словом, как христианка, есть с нею и пресвитер истинной веры — священник Григорий.

Только об одном думала с беспокойством княгиня — о возвращении обратно на Русь. В темные ночи, когда не видно было берегов, позади ее уголка стоял у кормила старый Супрун. Он еще с Игорем ходил в Константинополь, знал пути в безбрежных просторах моря, уверенно вел вперед лодию княгини.

Но он говорил:

— Все это ладно, матушка княгиня, плывем в мае-размае, когда на море тишина и покой, знай себе плыви да плыви. Хорошо будет, коли мы вскоре будем назад возвращаться. Но что будет, матушка княгиня, если мы замешкаемся в том Константинополе…

— А что такое, Супрун?

— Страшно море Русское осенью, когда начинается ревун, — отвечал Супрун. — Тогда, матушка моя, дует здесь такой ветер, что волны встают горами. В море пойдешь — потопит, к берегу двинешься — разобьет о скалы. Страшно Русское море осенью.

«Скорее, — думает княгиня, — в Константинополь — и обратно в Киев».

Среди темной ночи длинным ключом плыли лодии, и на всех однообразно скрипели весла, налегали на них гребцы. Они спешили, боялись грозного Русского моря.

5

Император Константин узнал, что лодии русов движутся к Константинополю, еще тогда, когда они проходили устье Дуная.

В Византии всегда интересовались тем, что творится в землях над Русским морем. На протяжении столетий императоры Восточной Римской империи расширяли ее границы и покорили мечом большую часть тогдашнего мира на западе и юге. Но на европейской суше у них был только клочок земли У Пропонтиды, и поэтому они стремились расширить свои владения на восток и север.

Что за земли лежат там, в Константинополе, достоверно не знали, что за люди живут там, представления не имели. И поэтому историки их писали:

«Земля там хлеборобная, воздух чистый и животворный. Они живут дольше и счастливее других людей, ибо не знают ни болезней, ни злобы, ни войны, а проводят дни свои в невинных, беспечных утехах и в гордом спокойствии. Жильем им служат прекрасные леса и дубравы, плоды древесные — их пища; умирают они спокойно, и только когда жизнь теряет для них всякую ценность, тогда они устраивают пир для родичей и внуков, украшают венками головы свои и бросаются в волны морские…» (Плиний).

Разумеется, такая чудесная земля, да еще населенная столь незлобивыми, счастливыми людьми, которых ромеи называли гипербореями, очень привлекала императоров римских. Они были не прочь покорить эту землю, а людей ее, как и множество других народов Азии и Африки, превратить в рабов империи.

Греческие купцы садятся на свой корабли и выходят в Русское море, достигая его северных и даже далеких восточных берегов. Их встречают там местные жители — гипербореи — и радушно их принимают, называют гостями своими, ибо первейшим обычаем людей, живущих у Русского моря, было принимать гостей, как братьев. И греки, возвращаясь на родину, называют море, в котором они побывали, Понтом Евксинским.[92]

У себя на родине эти первые купцы рассказывают необычайные вещи о Понте Евксинском и людях, живущих на его берегах. Это, оказывается, вовсе не гипербореи, а скифы, анты, склавины. На берегах Днепра, где стоит град Киев, издавна живет Русь, еще дальше на север — другие племена, которых купцы не видали, и все это очень мирные, гостеприимные, подчиненные Киеву люди.

И земля у них богатая: в ней бесчисленное множество городов и селений, а на полях вокруг них сеют зерно, пасут скот, в лесах бьют дорогого зверя, в реках ловят рыбу. Это поистине богатая земля.

Тогда к берегам Русского моря отправляются уже не только купцы. С большими дружинами едут туда греческие патрикии — полководцы, стремящиеся, как это делалось везде и повсюду, захватить плодородные земли у моря. Они высаживаются на берег, закладывают там города, оседают в низовьях Днепра, вторгаются на большой полуостров, что врезается в Русское море, пробиваются на далекое восточное побережье.

Так проходили века, и города эти то рассыпались в прах, то снова вырастали, разрушались и опять возрождались. Ибо, как оказалось, люди у Русского моря охотно принимали у себя греков, если они приезжали как гости, но брали в руки оружие и нещадно били, если видели в них завоевателей. Так были разрушены все города на низовьях Днепра, у Русского моря, на восточном его побережье. И завоеватели удержались только на полуострове, врезавшемся в море, — в земле Корсунской.[93] Именно тогда в Константинополе стали называть Русское море Понтом Аксинским.

А потом и сами князья Руси, во главе с князьями киевскими, с большими своими дружинами, на сотнях лодий переплыв Русское море, явились в Константинополь. И были это не те гипербореи, о которых писали историки ромейские, а сильные, непобедимые люди.

Русские князья приходили в Константинополь не приневоливать ромеев. Они говорили, что у них есть вдосталь земли и богатства, что русские люди хотят водить любовь и дружбу с другими народами, но не могут терпеть, когда чужеземцы-ромеи строят свои города на берегах их Русского моря, лезут на восточные берега этого моря, вторгаются даже на Итиль-реку.

В ответ на это, чувствуя грозную силу русских людей, императоры нового Рима клялись по закону своему — перед крестом, что не будут трогать русов. Русские же люди, по обычаю своему положив перед Перуном мечи и щиты, давали клятву, что будут охранять мир с императорами, пока светит солнце.

Русские люди говорили правду — они желали только мира и дружбы с ромеями. Ромеи же клялись облыжно — они и не думали убираться с берегов Русского моря, продолжали строить города на его берегах, лезли на Дон и Итиль, породнились даже с хозарскими каганами, хотя те исповедовали иудейскую веру, а их зодчий Петрона помог хозарам построить на излучине Дона, где проходил волок русских купцов на Итиль, могучую крепость Саркел.

И снова русские князья не раз приходили на своих лодиях под стены Константинополя, чтобы мечом решить, кто из них деет по правде, а кто творит лжу. В Константинополе трепетали, когда слышали имена князей Олега и Игоря. Эти имена заставляли содрогаться всю империю.

К тому же Русь была не одинока. Между ее землями и империей лежала еще одна страна, которая тоже не хотела покоряться империи, — Болгария. С этой землей и ее людьми у Руси была старинная дружба и мир. И язык и обычаи у них были почти одинаковые. Болгария делилась с Русью своей письменностью. Ее учителя, Кирилл и Мефодий, бывали в Киеве и даже в Корсунской земле, патриархи болгарские посылали на Русь своих священников, князь киевский Игорь и каган Болгарии Симеон, желая добра землям своим, один за другим ходили на Константинополь. И ромеи одинаково трепетали перед русскими и болгарами.

Император Константин VII Порфирородный хорошо знал, как его предки — и Михаил II Косноязычный, и Михаил III Пьяница, и Василий I, и Константин VI, и особенно отец его Лев Философ — боролись с болгарами и русами. Ни на шаг не отступая от замыслов и заветов предков, он считал, что Восточная Римская империя неминуемо сразится с Русью и должна победить ее. Правда, император был уверен, что произойдет это позднее, уже при его сыне, Романе. Обладая склонностью и любовью к сочинительству, он написал даже обширный трактат «Об управлении империей».

Что и говорить, император Константин долго и тщательно собирал сведения для этих своих трактатов. Когда послы его и купцы ездили на Русь, а потом возвращались в Константинополь, они прежде всего являлись к императору и рассказывали ему о ее городах, землях и людях… Но самый лучший рассказ не может заменить собственных глаз. Император Константин так и не мог постигнуть, что это за земля Русь, каковы ее люди. Для него это были схожие между собою гипербореи, тавроскифы, варвары, что ходят в звериных шкурах, жадные к деньгам, неверные и худородные жители севера. И Константин в своих трактатах доказывал одно: нужно ссорить болгар с русами, исподтишка подкрадываться и уничтожать болгар — соседей Византии, а потом… потом бить и русов, захватывать их богатые земли. Разделяй и властвуй — так писал император.

Так он писал и действовал не напрасно. Уже задолго до этого в Болгарии умер лютый враг римских императоров болгарский каган Симеон, на престоле в Преславе сидел сын его Петр. Жена Петра Мария была внучкой императора Романа, дочкой императора Христофора и ненавидела болгар. Теперь Византия держала в Болгарии свое войско, строила крепости на берегах Дуная. Единственное, что имели болгары, — веру, церковь; их патриарх не признавал главенства константинопольского патриарха и сидел на своем столе в Доростоле.

Как только лодии княгини Ольги достигли Дуная, каган Болгарии Петр световыми знаками от фара в Преславе до фара у Большого дворца в Константинополе передал известие:

«Лодии русов под знаменами идут в Константинополь».

Одного только не знал император Константин — кто и зачем едет на этот раз из Руси в Константинополь. Купцы? Они не поднимают знамен. Послы? И им не принадлежат знамена. Киевский князь Святослав? Но от своих купцов и послов император Константин знал, что он еще молод, не стал еще князем и вряд ли пойдет на Константинополь…

«Может быть, это хитрая ловушка русов, — думал император Константин, — может, идут они с небольшим числом людей, а за ними двинется тьма лодий?»

И на всякий случай император Константин велел выслать за Босфор, в Русское море, фалангу быстрых хеландий с легионерами и греческим огнем, надежно охранять входы в Босфор, а от берега до берега Золотого Рога протянуть тяжелую железную цепь.

6

Больше сорока дней плыли лодии княгини Ольги и ее купцов — сначала по Днепру, потом вдоль берегов Русского моря до устья Дуная, а дальше, чтобы сократить путь, оторвались от суши и двинулись по безбрежным морским просторам, направляясь к юго-западу.

Все время погода благоприятствовала им: на море стояли тихие дни, душные ночи, на горизонте не видно было ни облачка, кормчим нечего было опасаться, что налетит буря и забросит их куда-нибудь в Ираклион или Синоп. Впрочем, эта тишина весьма затруднила их путь — приходилось продвигаться вперед на веслах, вой гребли и день и ночь, в кровь изранили руки.

Время от времени они догоняли или встречали в море различные суда. Это были греческие хеландий, корабли херсонитов, остроносые кубары[94] из Абхазии, Армении, Пафлагонии, Халдеи. Одни из них плыли, как и они, в Константинополь, Другие возвращались из столицы Византии.

А неподалеку от Босфора они встретили не совсем обычные суда. Это были греческие корабли, которые могли идти под ветрилами и на веслах, очень большие — на восемьдесят гребцов каждое, обшитые высокими бортами по бокам, с закованными в броню воями. Корабли эти — а было их больше десяти — прошли утром поблизости от русских лодий и медленно исчезли в морском просторе. Но к вечеру они появились снова, уже сзади, и так шли полукругом, словно окружая русские лодии, весь день, ночь, следующий день.

— Это военные корабли ромеев: вон те, большие — дромоны, поменьше — скедии, — сказали бывалые вой. — Но зачем они появились здесь и словно гонятся за нами?

На этот вопрос никто ответить не мог. Только вой на лодиях гребли все сильнее и сильнее, часто сменялись.

И вот далеко на небосклоне показалась земля. Сначала никто не поверил. Некоторые даже лезли на мачты, стараясь разглядеть, что это за синяя полоска выступила далеко впереди в слепящем солнечном блеске. Но сомнения не было — там, на западе, поднималась из моря и все больше росла, стеною возникала земля.

Это был Босфор, цель их многодневных скитаний, — глубокое, наполненное водою ущелье между Русским и Мраморным морями, ровный, уже теперь безопасный путь к Константинополю.

Греческие дромоны и скедии, преследовавшие их в последние дни, остались далеко в море. Но на смену им появились новые корабли ромеев. И сколько ни плыли лодии меж двумя высокими берегами Босфора, повсюду в заливах под скалами стояли другие кубары и скедии. Похоже было, что они готовы в любую минуту поднять якоря и наброситься на лодии русов. Но те продолжали тихо, спокойно продвигаться между берегами.

— Стерегут ромеи Босфор, — говорили на лодиях, — боятся за Константинополь. И видать, больше всего на свете боятся русского духа.

— Оборони Бог, — отзывался на лодии другой голос, — встретиться с ними малым числом. Да еще далеко в море…

— А что? Нападают?

— Еще как! У гречина совести нет: на торге готов с тебя шкуру содрать, а в море один на один встретит — отнимет все добро и душу. Сколько тут на дне лежит наших лодий, а сколько людей похоронено без могилы и тризны!

Княгиня Ольга слушала эти разговоры и представляла себе, как когда-то муж ее, князь Игорь, плыл с дружиной своей на лодиях по Босфору, поспешая в Константинополь. Нелегко было это сделать, не только лодии — чайке трудно пролететь между этими двумя мрачными, скалистыми берегами, а на каждом шагу тогда можно было ожидать сопротивления, измены…

Теперь лодии княгини Ольги миновали последние узкие ворота Босфора, плыли после этого еще одну ночь, а на рассвете следующего дня их глазам открылась такая величественная, прекрасная, неповторимая картина, что люди не могли усидеть на своих лавках — встали, а гребцы выпустили из рук весла.

Перед ними, куда только хватал глаз, лежало бесконечное, теплое, нежно-голубое, почти зеленое Мраморное море, над которым там и сям, отражаясь в воде, рождались, плыли и исчезали белые облака, плескались похожие на лебедей с крутыми, длинными шеями волны, а над ними летали с криками, носились, как сверкающие молнии, белокрылые чайки.

Направо же, на краю неба, но, казалось, совсем близко, высился, круто обрываясь над морем, огромный полуостров; четко видны были зеленые леса, серые стены. Дальше в глубину на многочисленных горах — золотые купола дворцов, церквей и среди них несколько куполов чуда тогдашнего мира — собора святой Софии.

— Константинополь! Царев город! Царьгород! Чудо из чудес! Красота несравненная! — слышались женские да и мужские голоса на лодиях.

Только бывалые, израненные в битвах вой-гребцы, опустив весла, стояли молча и невеселыми взглядами окидывали Царьград. Им не впервые приходилось бывать здесь, они хорошо знали Константинополь, а у некоторых из них заныли кости и заболели рубцы на теле, — это были те, кто ходил сюда с князем Игорем, кто стоял и дрался под этими высокими серыми стенами.

Молчала и княгиня Ольга. В этот поистине прекрасный и неповторимый час она думала о судьбе родной земли, о заботах, которые привели ее сюда, в далекое Мраморное море. Княгиня видела Константинополь и вспоминала далекий Киев, вдыхала солоновато-горькие запахи моря и вспоминала, как в эту пору у Днепра, на Полянской земле, сладко пахнут спелые хлеба.

Лодии еще недолго плыли морем и вскоре достигли Суда. Тогда от берега смело и дерзко отчалило и пошло рядом с русскими лодиями множество греческих хеландий.

— Встречают? — удивился кто-то.

— Не встречают, а осматривают, — отвечали ему бывалый вой.

Это, однако, никого не обеспокоило. Осматривают — ну и пусть осматривают, ничего они на русских лодиях не увидят. Все устремили взгляды на Золотой Рог, берег с правой стороны и, главное, на полуостров, выдававшийся слева далеко в море.

На этом полуострове, за серыми стенами и четырехугольными высокими башнями с переходами и мостками, которые, казалось, вырастали прямо из скалистого, каменного берега, на семи зеленых холмах раскинулся огромный город Византией, как называли в старину тогдашний Новый Рим Восточной империи — Константинополь. С левой стороны, на оконечности полуострова, над самым морем виднелись между стройных кипарисов дворцы императоров ромеев, церкви и соборы с позолоченными куполами и крестами. Надо всем этим высилась, словно висела в голубом небе, святая София. И повсюду были стены да стены, которые, по утверждению греков, помогали строить боги Аполлон и Посейдон. Но можно ли верить сказкам? На самом деле нечеловеческим трудом рабов своих построили их императоры Нового Рима — Константин Великий, Феодосии I и II, Ираклий, Феофил и их преемники.

И сейчас новые императоры были там, за этими стенами. Подальше от их дворцов город выглядел иначе. Словно по ступеням, поднимаясь все выше и выше, громоздились постройки и церкви; серые, мрачные, унылые, они тянулись до самого горизонта, сливаясь с тучами.

Увидели гости и Суд, который в красноватом свете угасающего дня действительно напоминал золотой рог. Широкая горловина его выходила к морю, узкий конец терялся где-то среди равнин и лесов; и русские лодии долго плыли этим заливом, пока не очутились перед монастырем св. Мамонта, где обычно останавливались русские купцы и гости.

В этот вечерний час в Золотом Роге от бесчисленных кораблей со всего света, которые, бросив якоря, отдыхали на его спокойных волнах, не было видно воды. Тут были суда, проделавшие долгий и трудный путь по Русскому морю, — на них ехали купцы из государства Шахарменов, из Ширвана, Ховерезма, Багдада, Кашгара и даже из китайского Чанваня. Рядом покачивались корабли, прибывшие с Пелопоннеса, из Аравии, Египта и других южных земель. А были еще корабли, прибывшие через Средиземное море с конца света — с западного океана, с раскинутых на нем островов.

На кораблях слышались различные голоса и различные языки заморских гостей, уже тут, на воде, они обменивались, что-то покупали и продавали, торговались.

До захода солнца с лодий выбросили якоря, и княгиня, купцы русские и послы увидели берег за Золотым Рогом — Перу, напоминавшее Киевское предградье. Там местами высились церкви и башни; одна из них, башня Христа, стояла над самым морем, против оконечности полуострова, — там виднелись убогие хижины, землянки, пещеры в скалах, помосты, на которых строились корабли. А там далеко, в последних лучах теплого солнца, нежно голубели горы.

Когда лодии остановились, к ним сразу же приблизилось несколько челнов; с них сошли русские купцы, прибывшие из Киева раньше княгини и уже две недели стоявшие тут, на Суде.

Купцы были очень рады, что здесь, на чужбине, увидели людей с родной стороны. И еще больше обрадовались, узнав, что с этими лодиями приехала и княгиня Ольга. Они тотчас же подплыли к ней, низко поклонились, приветствовали ее. Тут же посыпались жалобы и нарекания.

— Мать наша, княгиня, — плакались они, — погибаем! Защити нас, заступись!

Купцы стояли перед княгиней в лодии, качавшейся на слабой волне, и говорили:

— Закрыты, заперты для нас врата Царева града. Для других гостей — из Египта, Азии, для испанцев, франков — они открыты. А мы разве для них гости? Привезли вот в Царьград свое добро: меха, мед, воск — все как золото, хотели взять то, в чем у нас на Руси надобность, и получить хоть малый прирост. А они нас, только встали мы на Суде, повели к эпарху, назначили свою цену, а цена такая, что один убыток, — И хочешь не хочешь — продавай, ибо один только месяц имеешь право стоять на Суде. А если не распродал свой товар, тогда эпарх[95] с ним что хочет, то и сделает, и можешь ты в одних портах домой возвращаться.

— И опять же, — продолжали купцы, — коли уж и продадим свой товар за бесценок, так разве можем купить, что захотим? Нет, матушка княгиня, нам продают только то, что дозволит эпарх и что им самим не нужно: шелк — самый худший, бархат — прелый, и то каждому положено купить только на пятьдесят золотников. Вот вина, благовоний и мастики бери у них сколько хочешь. А мы, что же, приехали сюда вино пить, натирать мастикою рожи или бороды, прости нас, княгиня, умащать благовониями? Вот мы и доторговались. В лодиях наших лежат бархат, мастика и духи, ходим, сама видишь, под винными парами, а царевы мужи нас уже из Суда выгоняют, словно псов каких. С чем мы поедем на Русь?

И, уже не в силах удержаться, купцы из Руси говорили: — Про Царьград и империю говорят, будто тут собраны богатства со всего света. Что и говорить, богатств тут вдоволь. Египет, Аравия, Армения, Сирия с Месопотамией — все сюда везут. Только богатства эти собраны в одном Большом дворце, у императора и его патрикиев. А империю они жрут и нас уже сожрали. Спаси, матушка княгиня!

Княгиня Ольга смотрела на едва заметный под покровом ночи длинный полуостров над Судом, на краю которого изредка вспыхивал фар[96] и тускло сверкали окна дворцов и теремов. Выше же, на холмах, было темно и тихо. Темным было и лицо княгини.

7

Как только рассвело, к лодиям прибыли царевы мужи — в темных одеждах, с золотыми цепями на шее, с толмачами и писцами.

Поднявшись на лодии, они спрашивали, откуда приехали купцы, что привезли с собою, что желают продать и купить.

И они не только спрашивали, но и ходили по лодиям, поднимали покрывала, рассматривали товары, словно там могло быть что-либо недозволенное или краденое. Купцы сжимали кулаки, бросали сердитые взгляды на царевых мужей…

Позднее, когда лодии были осмотрены, мужи заявили, что русским купцам разрешается сойти на берег и поселиться в монастыре св. Мамонта под городской стеной. Но предупреди ли, что в город они могут ходить только с ними, не более пятидесяти человек в один раз, а в монастыре св. Мамонта могут жить и получать покори только месяц, после чего должны покинуть Суд. Снова все повторялось — купцам уже были знакомы греческие порядки.

Тогда взялись за дело толмачи и писцы. Вооружившись дощечками, покрытыми тонким слоем воска, писцы принялись опрашивать и записывать имена купцов. Что они там писали, кто их ведает; произносили они вместо Прастена — Фрастьон, вместо Степана — Стандер.

— Так, — смеялись купцы, — прочитают в Большом дворце, да и подумают, что мы не русские люди, а какие-то варяги… Да уж пишите как вздумается, только в варяги не записывайте. Русские мы люди, из Киева, слышите?

Царевы мужи переписали купцов, приехавших на торг, после этого спросили: — Все? Но купцы ответили:

— Нет, не все, ибо с нами, со своими послами вместе, приехала еще и великая княгиня русская Ольга.

Царевы мужи переглянулись:

— Княгиня Ольга?… Да ведь в Киеве князь Икмор?

— Был в Киеве великий князь Игорь, а не Икмор, но он помер, — ответили купцы. — А с нами приехала его жена и великая княгиня Ольга.

Царевы мужи растерялись. У них был приказ эпарха хорошенько присмотреться, кто приехал на этот раз на стольких лодиях из Руси. Они старательно осмотрели лодии и переписали всех мужей, но на женщин внимания не обращали — мало ли купцов приезжает в Константинополь с женами, сестрами или рабынями!

И только теперь увидели они суровую, уже пожилую женщину, сидевшую в одной из лодий, в темной одежде, с красным корзном на плечах. Царевы мужи поклонились ей, но не знали, как им быть.

Поэтому они решили за благо попрощаться с русскими купцами, пообещали, что скоро принесут им грамоты и пришлют других мужей, которые отведут их в монастырь св. Мамонта, а сами, поспешно покинув лодии, направились к воротам и исчезли за стенами города.

Однако ни утром, ни в течение всего долгого дня к лодиям, на которых приехала со своими купцами и послами княгиня Ольга, никто из царевых мужей не пришел, А без их разрешения сами они не имели права сойти на берег.

Наступил вечер. Княгиня Ольга сидела в своей лодии и смотрела на Константинополь. В городе было темно, только по мысу полуострова светились огни. Горели огни и на лодиях, стоявших в заливе. Вверху, в темном небе, сияли бесчисленные звезды, каких она не видала в Киеве.

И подумала княгиня Ольга: не ошиблась ли она, приехав в этот чужой город?

Но на следующее утро все как будто наладилось. Как только начало светать, на лодиях опять появились царевы мужи. Они даже просили прощения, что не смогли прийти накануне, потому что в городе, мол, не было эпарха. Зато теперь они разрешили всем высадиться на берег, сами отвели в монастырь св. Мамонта, где уже были даже приготовлены покои — по келье на четверых купцов, по келье на каждых двух женщин, а для княгини Ольги келья с опочивальней и сенями.

И еще царевы мужи уведомили, что русские купцы могут получить тут же, в монастыре, месячное,[97] а послы — слебное,[98] дали им две дощечки, на одной из которых были записаны имена купцов, на другой — имена послов, а вместе с ними и княгини Ольги.

Княгиня Ольга, услыхав об этом, вышла из кельи и гневно сказала царевым мужам:

— Не как посол прибыла я в Константинополь, а как княгиня Русской земли — с послами своими, купцами, свитой. И не к кому-нибудь приехала, а к императору для беседы.

— Наши послы в Киеве известили нас, — ответили мужи, — что, после того как князя Икмора убили немцы, на Киевском престоле сидит его сын Сфендослав.

Княгиня Ольга раздраженно махнула рукою:

— Я — жена князя Игоря, и не немцы его убили, а погиб он на своей земле. Владею я столом Киевским, имею сына не Сфендослава, а Свя-то-сла-ва и приехала от себя и от него говорить с императорами. Примут они меня?

— Императора Константина, — отвечали мужи, — нет ныне в Константинополе; когда вернется, не знаем. Как только приедет, скажем ему про княгиню. А пока просим купцов торговать, послов — ждать. Месячное купцам и слебное послам готово.

И еще добавили мужи:

— Если же княгиня Ольга желает посмотреть Константинополь, мы ей поможем и покажем все, что она захочет.

Стоя у двери и держась рукою за косяк, княгиня Ольга, бледная, утомленная то ли от дальней дороги, то ли по другим причинам, сказала царевым мужам:

— За то, что приняли меня, послов моих и купцов, императору ромеев спасибо. Спасибо и за то, что даете месячное купцам, — возьмут они его по надобности. Что же до слебного, то ни я, ни послы мои в нем потребы не имеют. Не нищие люди суть князья киевские, и если едут в Константинополь, то не на покорм к императору.

Произнеся это, княгиня добавила:

— А пока императора вашего, как вы говорите, нет, я и в самом деле посмотрю Константинополь. Не для того же ехала я сюда, чтобы торчать на Суде.

С тем и ушли царевы мужи, а русские купцы, послы и княгиня Ольга разошлись по своим кельям.

Но вскоре княгиня позвала к себе старейшего из купцов, Воротислава, и повела с ним разговор.

— Так что же, — обратилась к нему княгиня Ольга, — готовятся ли наши купцы идти на торг? И если пойдут, то нынче или завтра?

Высокий, седобородый, с гордой статью, Воротислав стоял перед княгиней и, сведя темные брови, отвечал:

— Не знаем, матушка княгиня, что и делать. Вчера, услышав про торг, и ныне, послушав, как царевы мужи разговаривают с тобою, не знаем, как торговать, что продавать.

— А вы им ничего не продавайте.

— Как, матушка княгиня? Куда же девать наши меха, мед, воск?

— Я покупаю у вас все ваше добро, — сказала княгиня. — И не по той цене, какую назначит эпарх, а по нашей, русской. Знайте — я не обижу вас. Тут, — она показала на келью, — мое государство, за все я заплачу золотниками. Слышишь, Воротислав, купцы мои пусть не идут на торг!

— Слышу, матушка княгиня, — вздохнул Воротислав. — Какие убытки! Убытки понесешь, княгиня!

Княгиня Ольга посмотрела в окно, на Суд, где, как лес, стояли лодии со всего света.

— Не ради золота приехали мы сюда, — закончила она, — а ради добра и покоя земли Русской… Делай, как сказала.

Наутро на подворье монастыря св. Мамонта загремели колесницы, закричали, принялись звать на торг русских купцов Царевы мужи.

Но случилось то, чего мужи не ожидали и не могли ожидать. Русские купцы вышли к ним, поздоровались, поговорили, а потом сказали, что не имеют нужды ехать на торг, потому что все их товары уже проданы.

Царевы мужи, среди которых, разумеется, было немало торговцев и которые надеялись с помощью эпарха за бесценок приобрести то добро, что лежало в лодиях, — а они видели его собственными глазами, — были очень встревожены, обмануты в своих корыстных намерениях. Ведь не для кого-нибудь собирались они с большой выгодой приобрести все эти ценные вещи, а для императора и его двора.

— Какое же вы имели право торговать без позволения эпарха в Константинополе?

— А вы спросите про то у княгини, — отвечали русские купцы. Царевы мужи направились к княгине. Им сказали, что княгиня еще спит. Мужи сели и долго ждали под стенами кельи. Им сказали, что княгиня одевается. Солнце поднималось все выше и выше, начало припекать. Мужам сказали, что она завтракает.

И уже когда солнце достигло полудня, княгиня вышла из кельи. Мужи бросились к ней, начали жаловаться, что русские купцы нарушают все законы империи, не хотят торговать.

— Они уже расторговались, — ответила им на это княгиня. — Я купила у них все их добро.

— Но торг в Константинополе, — не унимались мужи, — должен идти через эпарха, с его разрешения.

— Я купила у моих купцов все добро еще в море, а не на константинопольском торге. Тут буду делать с ним что захочу, может, и потоплю в Суде.

Что могли сказать на это царевы мужи?

— Я хотела бы посмотреть Константинополь, — сказала княгиня. — Где мои купцы и послы? Кто с нами поедет, царевы мужи? И по пятьдесят будете нас пускать или, может, больше? Ну, говорите — боитесь моей рати?

8

Теперь император Константин знал, кто приехал из далекой Руси в столицу империи. Знал он и то, как сошла княгиня Ольга на берег, как отказалась от слебного, как не позволила своим купцам ехать на торг, а сама закупила все их добро.

Все это, а особенно последняя выходка княгини Ольги, вконец рассердило императора. От эпарха Льва он знал, какие чудесные меха привезли купцы из Руси, и хотел, как уже договорился с эпархом, купить эти меха для себя.

— Северная княгиня, — говорил император Константин в своих покоях в Большом дворце, обращаясь к паракимомену[99] Василию, — весьма горда, дика и неприступна, но я думаю, мы сумеем ее проучить. Я хотел бы, Василий, чтобы княгине показали все богатства Нового Рима, а уж потом мы примем ее в Большом дворце.

И день за днем чиновники императора водили княгиню в собор святой Софии, в церковь на Влахерне, дважды на императорском дромоне возили ее в море, чтобы она издали увидела всю красоту и величие Константинополя.

Чиновники не только возили ее, но и просвещали;

— Император Константин скоро вернется в столицу и, мы надеемся, примет русскую княгиню… Но в Большом дворце существует церемониал, которого должны придерживаться все, кому выпадает счастье видеть василевса. Согласно этому церемониалу, всех послов, идущих на прием к императору, сопровождают особые лица, и, когда император дает согласие принять, они вводят посла в зал под руки, где он, увидев императора, должен упасть перед ним ниц. А далее уже будет все так, как прикажет император.

Идя по площади Августеона рядом с царевыми мужами, княгиня Ольга слушала эти слова и отвечала:

— Я бы хотела, чтобы вы, мужи, передали императору, что я прибыла сюда не как посол. Я — русская княгиня и хочу прийти к императору с женами моего рода, а такожде с послами своими… И еще я бы хотела передать, что твердо стою на ногах и не вижу нужды, чтобы меня, когда я буду во дворце, держали под руки. Да и по закону нашему перед князьями земными не след падать ниц. Это относится и к императору ромеев.

Император Константин знал об этом, но был убежден, что, когда княгиня Ольга увидит величие Большого дворца, она, ошеломленная и пораженная, сама упадет на колени.

Однако ошеломить русскую княгиню было нелегко.

По свету еще неслась и ширилась слава о могучей, непобедимой Восточной империи, величественной Византии, богатом Константинополе, но на деле это была не такая уж могучая империя, не такая уж величественная Византия, не так богат был и Константинополь.

Греки Восточной империи называли себя законными наследниками Рима, императоры Византии кичились своим происхождением от Августа Цезаря. И называли они себя не греками, а римлянами — ромеями.

Однако Новому Риму было далеко до подлинного, Древнего Рима. Сей новый Рим со столицей Константинополем ютился на маленьком клочке земли между Пропонтидой и Золотым Рогом. А со всех сторон его окружали чужие земли, чужие племена и народы, враги.

Были времена, когда Новому Риму — Византии — удавалось захватывать в Европе, Азии, Египте большие пространства земли, покорять целые народы, отнимать их богатства, порабощать людей.

История Нового Рима — Восточной Римской империи — знавала времена, когда среди этой пышности, добытой ценой человеческой крови, расцветали науки и искусства, культура и письменность. Мир удивлялся — и не напрасно — Константину Великому и Юстиниану: Константинополь достиг тогда не меньше, а может, и больше, чем Древний Рим.

Однако это было неустойчивое, беспокойное владычество. Столетие за столетием Византия вела жестокие войны не где-нибудь, а в своей же империи; все границы Византии, до самых стен Константинополя, были политы кровью. Что ни год — вспыхивали восстания против Византии то в Азии, то в Африке, то в Европе.

Императоры Византии владели, правда, одним могучим средством: они вооружали и натравливали народ на народ, сеяли между ними вражду и раздоры, имели многочисленное наемное войско и флот, ужасали своих врагов таинственным греческим огнем,[100] который казался непросвещенным, темным людям небесными молниями, стрелами самого Бога.

Но все же и это крайнее средство не смогло спасти Византию. Да, Восточная Римская империя существовала. Византия долгое время процветала, славилась. Но это был лишь блестящий метеор. Тот, кто смотрел на него, не мог не поражаться, но чем ярче он сверкал, тем скорее должен был сгореть.

Неудивительно, что среди императоров ромеев было так много никчемных, неспособных. Начиная от Юстиниана и до конца империи их было пятьдесят девять. Среди них попадались умелые полководцы, кое-кто занимался и наукой. Но большинство из них — развратники и пьяницы, бездарности или звери в человеческом облике: они убивали друг друга, резали, отравляли, топили, залили Соломонов трон кровью.

И Константинополь был не так богат, как кое-кому казалось. Императоры приходили и уходили, и после каждого из них уменьшались богатства Византии, ее золото и серебро раздавалось, раскрадывалось. Для того чтобы устроить прием в какой-либо из палат, приходилось уже собирать паникадила, ковры, посуду из других палат. Облачения императора, его сановников, чиновников, духовенства давно уже были в весьма плачевном состоянии. Недаром посол франкский Лиутпранд писал своему королю об «убогой пышности» Большого дворца.

И сейчас, в то время как княгиня Ольга странствовала по Константинополю, император Константин не раз призывал к себе эпарха города — Льва, паракимомена Василия, великого папию и советовался с ними, как принимать княгиню Ольгу, через какие залы следует ее проводить, в каких палатах угощать, чтобы она, избави Боже, не узнала правды о дворце императоров.

9

И наконец восьмого сентября 957 года царевы мужи известили княгиню Ольгу, что император Константин на следующий день примет ее с купцами и послами в Большом дворце.

Девятое сентября! В своей келье, загибая палец за пальцем, княгиня Ольга подсчитывала, сколько же дней прошло с того времени, когда она со своими лодиями остановилась на Суде. И не только дни — надо было считать и ночи, которые росли, удлинялись вместе с тревогой, печалью и возмущением княгини Ольги.

Но она молчала, терпела, ждала. Императора Константина, говорят мужи, нет в столице, император приехал, но болен… Солнце вставало над Перу и садилось в голубые воды Пропонтиды; в Суд приходили и опять уходили корабли из разных земель; только лодии русской княгини все стояли там и стояли, а в сердце ее нарастали отчаяние и обида.

Но она ждала не напрасно! Девятого сентября, завтра, княгиня Ольга будет в Большом дворце, увидит императора, будет говорить с ним…

Для приема княгини Ольги была назначена Магнавра — Золотая палата, в которой обычно принимали иноземных царей и послов. За тем, чтобы Магнавра была достойно убрана, следил великий папия,[101] все диэтарии[102] во главе с примикарием,[103] десятки ламповщиков, уборщиков. Несколько дней и ночей они мыли и натирали мраморные полы, наливали масла и оправляли фитили в кадилах на стенах и в паникадилах, висевших под куполом.

В условленный час Магнавра сияла. В углу ее, на высоком, покрытом темно-багряными коврами помосте, стоял большой, отлитый из серебра, позолоченный и украшенный эмалью и инкрустациями Соломонов трон — для императора, пониже — кресло для соцарствующего императора Романа II, еще ниже — золоченые, покрытые пурпурной тканью кресла для семьи императора.

В Магнавре не могли вместиться все приглашенные на прием члены сената и синклита,[104] а потому часть их стояла в приделах, отделенных от палаты высокими арками. В восточном и северном приделах теснились хоры из святой Софии и церкви святых Апостолов, но арки этих двух приделов были завешены — певчим запрещалось видеть василевса.

Час приема близился. В Орологии[105] уже было полным-полно сановников, патрикиев, чинов кувиклия;[106] одни из них, собираясь группами соответственно рангам, беседовали между собою, другие, поважнее, сидели на лавках и незаметно дремали. Они ждали, что вот-вот из-за завесы палаты появится папия, даст знак входить…

Но папия не входил. Уже в его приделе — первом слева от входа — диэтарии приготовили кадило, уже пахучий дымок пробивался из-за завесы в палату, но серебряные двери покоев императора были закрыты, два кувикулария возле них стояли безмолвно, неподвижно.

Императоры Константин и Роман одевались. Это была сложная церемония. Диэтарии принесли из кладовой придела святого Федора большие сундуки с царским одеянием — девитиссиями, мантиями и ларцы с венцами. Когда диэтарии вышли, безбородые евнухи начали одевать императоров…

На этот раз император Константин заставил себя долго ждать. Уже все сановники — евнухи, патрикии, высшие чины гвардии — стояли позади и по обеим сторонам трона, жались друг к другу и старались не шевелиться, уже папия — который раз! — в своем приделе раздувал и раздувал кадило, певчие, стоявшие за завесами, обливались седьмым потом, а императора все не было.

Наконец среди напряженной тишины, царившей в Золотой палате, послышались шаги множества ног из южного придела, примикарии диэтариев широко распахнули серебряные двери, и император ромеев Константин, а за ним соцарствующий Роман появились на пороге.

За завесой послышалось мелодичное пение хора Софии:

Многая лета венценосному императору…

А император в багряном, золотом щитом дивитиссии,[107] перехваченном широким поясом, с мантией на плечах, выйдя через серебряные двери, остановился перед иконой Христа, поклонился, поднялся по ступеням и очень медленно опустился на трон.

Тогда папия взял свое кадило, прошел с ним по палате, начиная от дверей на запад, до трона императора, обкурил царя, подгоняя в его сторону струйки ладана и смирны.

— Многая лета богохранимому нашему василевсу! — гремел хор.

Так сидел на троне император Византии, наместник Бога на земле, василевс Нового Рима, властелин миллионов людей.

— Логофета![108] — начал он церемонию, обращаясь к папии. Далее все пошло очень быстро. Раздвинув завесу, папия вышел в Левзиак, где его уже ждал адмиссионалий.[109] Тот сразу кликнул логофета. И вот логофет появился в западных дверях, упал ниц перед императором, а позади него показалась княгиня Ольга.

10

Княгиня Ольга не напрасно провела так много времени на подворье монастыря св. Мамонта. Среди людей, которых она там встречала, попадались и те, кто побывал в Большом дворце, и от них княгиня Ольга уже знала, какие палаты и чудеса находятся в этом дворце, как и где принимают императоры, слышала, конечно, и про Золотую палату — Магнавру.

И все же княгиня не могла представить себе всего, что ее ждет, и, остановившись на пороге Магнавры, на мгновение растерялась. Перед нею тянулась длинная и широкая, вся залитая огнями палата, вдоль стен ее стояло бесчисленное множество людей, а в конце палаты, где было больше всего света и где все сияло золотом, высился покрытый багряными коврами, украшенный золотыми деревьями, под которыми стояли позолоченные львы, помост, на нем — золотой трон, на троне же, как сразу поняла княгиня Ольга, сидел император Константин.

Тысячи глаз были в эту минуту прикованы к ней. Все знали, кого в этот день принимает император Византии, каждый из этих людей много слыхал о русах и хотел их увидеть, хотел узнать, какова из себя северная княгиня, как она одета, как будет держаться в Большом дворце.

Княгиня стояла на пороге Магнавры. Она была чересчур бледна, слишком сурова, со своими темными глазами, сжатыми устами… Одета была княгиня в белое платно из тонкого шелка с серебряными крестами, с золотой каймой по подолу, подпоясана широким красным поясом; на плечи ее легко было накинуто корзно из алого бархата, отороченное соболями; голову княгини прикрывала белая шелковая повязка, концы которой спускались на плечи. На шее висел знак княжеского рода — золотая гривна с подвесками; от висков спадали большие, украшенные дорогими самоцветами колты.

Жены, стоявшие позади княгини, одеты были проще, но достойно; на них были не пышные золотые или серебряные одеяния, а темные платна; только на двух, принадлежавших к княжескому роду, платна были багряные, с золотой искрой. Пояса у всех, вставки на груди и плечах, головные повязки ткали искусные киевские мастера, бравшие свои узоры с цветов, трав, диковинных зверей.

Еще дальше, за женами, стояли длинноволосые, с большими бородами купцы и послы, своей статью и одеждой напоминавшие воинов. Они были в темных, шитых золотой и серебряной ниткой свитах, подпоясаны высокими кожаными поясами с карманами для ножа, огнива, горсти соли. Не было только у них мечей.

Когда княгиня двинулась с места, случилось чудо. Все в палате стояли неподвижно, никто не произносил ни слова, и внезапно в этой тишине послышались чарующие звуки — это на позолоченных деревьях запели сделанные каким-то умельцем птицы, потом зашевелились, открыли свои пасти и ударили хвостами о землю позолоченные львы, они высовывали длинные языки, рычали.

Но княгиня уже слыхала об этих чудесах и не обращала внимания на позолоченные деревья и львов. Она видела другое — несколько евнухов подставляли ей свои плечи, чтобы она оперлась, но княгиня решительным жестом отказалась. Когда же логофет, шагавший впереди нее, подал ей знак остановиться и пасть ниц, она не остановилась, а продолжала идти вперед, за нею шли жены из ее свиты, послы, купцы, толмачи и слуги — больше ста человек.

И только когда до трона было уже совсем близко, княгиня Ольга остановилась, а за нею встала и вся ее свита. Теперь княгиня ждала, что скажет логофет.

Но логофет молчал, молчали и все в палате. На их глазах, под торжественное пение хоров, несшееся одновременно с двух сторон, трон Соломона стал подниматься вверх, покачнулся на одном месте, остановился. Теперь император Византии был выше всех в этой палате. Он, казалось, повис в воздухе, а сзади него, на стене, виден был лик Христа.

— Император ждет слова! — прошептал логофет.

— От рода русского и всех князей его прибыли мы сюда, чтобы имать любовь с царем греческим, совершенную на все лета…

В торжественной тишине логофет, рядом с которым стоял толмач, громко повторил слова княгини Ольги.

— А в знак любови нашая принесли мы царю греческому дары наши, просим их принять на многие лета…

Хор в приделе запел:

Многая лета императорам, Многая лета!

Купцы и послы вышли вперед и стали складывать перед троном императора дары…

Тут, в Золотой палате византийских императоров, привыкли уже к подаркам послов разных земель, и чем, казалось, могла удивить императора княгиня из какой-то северной, суровой и холодной земли после послов из Египта, Аравии, Армении и еще более дальних земель? Все ждали, что это будут вполне обычные, а может, и жалкие для Золотой палаты дары.

Но уже с самого начала стало ясно, что Руси есть что показать в Византии и что княгиня Ольга знала, что привезти и чем поразить императора ромеев.

Купцы из Руси положили перед престолом императора меха горностая, такие белые, что от них, казалось, исходило сияние; за ними легли меха лисиц, черных, как небо ночью, ровные, блестящие; вот растянулся мех медведя, страшный, грозный; вот закачались целые связки куниц, тускло засияли шкуры бобров, за ними — соболей и еще какого-то зверя…

В Золотой палате было очень тихо, без знака императора тут никто не смел произнести ни одного слова. Но когда меха устлали мрамор, в этой тишине слышно стало тяжелое, сдерживаемое дыхание множества людей, послышался шум — все переступали с ноги на ногу, чтобы разглядеть дары киевской княгини.

И это было лишь начало. Как только отошли первые купцы, несшие меха, их место заняли другие: на ковры и мрамор начали сыпаться грозди горючего камня, рядом с ними выросла целая гора изукрашенного лучшими новгородскими мастерами рыбьего зуба… В Магнавре раздался стук предметов, падавших на пол, но еще явственней слышалось громкое дыхание людей.

А купцы уже принесли на вытянутых руках и положили перед самым престолом императора, неведомо когда успевшим опуститься на помост, окованные золотом, выложенные жемчугом, украшенные эмалью и самоцветами, излучавшими огни, меч, шлем, золотой щит — изделия золотых дел мастеров из Киева и Родни.

Император Константин смотрел на дары княгини Ольги, и блеск его глаз, руки, вцепившиеся в поручни престола, говорили о том, что он, как и все присутствующие в Золотой палате, весьма поражен тем, что произошло, что он не ждал таких щедрых и драгоценных даров. Однако император, как и приличествовало его особе, старался не выдать своих чувств, а потому сдержанно и холодно велел логофету передать северной княгине, что он благодарит за дары и принимает их как знак любви и дружбы, которые издавна существовали и должны существовать между империей и Русью.

А потом быстро, так быстро, что княгиня и ее послы даже не успели заметить, погас свет в приделе, где стоял трон императора, и сам он исчез, будто здесь, в палате, его и не бывало. Прием в Магнавре закончился…

Но весь прием в Большом дворце еще не был закончен. Как только император Константин покинул Золотую палату, княгиню Ольгу и ее свиту окружили придворные. Они повели ее галереями, переходами в палату Юстиниана, где княгиню должна была принять императрица.

Из Золотой палаты до палаты Юстиниана было совсем близко, какая-нибудь сотня шагов — через Левзиак или еще ближе — через галерею Сорока мучеников и Дафну. Но княгиню Ольгу повели совсем иным, длинным путем — через галерею Триконха, Апсиду, портик Золотой Руки, триклин девятнадцати аккувитов,[110] — бесконечными переходами, галереями и, наконец, через внутренний Ипподром дворца.

Делалось это, конечно, умышленно. Во всех палатах, галереях, переходах, на колоннах и арках, мимо которых они проходили, были развешаны роскошные ткани, стояли золотые, эмалевые и литые из серебра амофоры и вазы, повсюду висело оружие — мечи, кольчуги, щиты, а во многих местах в стеклянных ларцах лежали короны, кресты, царские одежды…

Если бы кто-нибудь из сопровождавших княгиню Ольгу и ее свиту ошибся и повел их не этим путем, а через другие палаты и галереи, гости из Руси удивились бы, увидев бедность и убожество Большого дворца. Но княгиню Ольгу вели через помещения, куда были снесены богатства не только Большого дворца, но и всего Константинополя. Эти богатства поражали княгиню и особенно тех, кто был на приеме вместе с нею.

Так дошла она наконец до палаты Юстиниана, одной из лучших палат Большого дворца. Высокий потолок, откуда через окна потоками вливался свет, поддерживали колонны из зеленого мрамора, а на нем лучшие мастера высекли похожие на кружево тончайшие узоры. Над колоннами были сделаны мозаики, изображавшие покойных императоров и их подвиги.

В конце палаты, как и в Магнавре, на высоком, покрытом пурпурными коврами помосте стояли два позолоченных кресла; в одном из них, посередине, сидела императрица Елена, а справа от нее — ее невестка, жена императора Романа, Феофано.

И царица Елена, и ее невестка оделись ради приема как можно богаче. На императрице была пурпурная мантия с золотой каймою, на Феофано — лиловая мантия с серебряной каймою. На обеих августах сияли золотом и самоцветами диадемы, а на грудь спадали ожерелья из драгоценных камней. Феофано вплела в волосы еще несколько нитей жемчуга.

Императрица и ее невестка были не одни в зале. Перед их помостом и вдоль стен стояли знатные придворные дамы с высокими, похожими на башни прополомами[111] на головах. Каждая дама имела свой ряд и свое место. А впереди всех стояла высокая женщина — так называемая опоясанная патрикия,[112] правая рука императрицы, главное лицо в гинекее, от одного слова которой зависели успех, почести, слава, а порой и жизнь каждой дамы из свиты императрицы.

Но сейчас в палате Юстиниана руководила приемом не опоясанная патрикия, а препозит[113] двора со своими слугами. Он первый поспешил в зал, за ним вошла княгиня Ольга. В зале было необычайно тихо, слышался только шелест шелка на женщинах.

Среди этой тишины препозит торжественно провозгласил:

— Княгиня русов Ольга.

Императрица Елена склонила голову, подавая знак, что она согласна принять русскую княгиню.

Княгиня Ольга пошла вперед. За нею одна за другой шли княгини и боярыни. По знаку препозита княгиня остановилась.

Обычно на этом месте послы и гости, которых принимала царица, также должны были падать ниц. Но княгиня Ольга и перед императрицей не опустилась на колени, она только поклонилась; вслед за нею склонились все русские жены.

И снова, как и в Золотой палате, княгиня Ольга приветствовала императрицу; снова жены киевские положили перед троном дары — эмали, чудесные ожерелья, шкатулки из рыбьего зуба, а императрица благодарила княгиню.

Тогда за завесами заиграли два органа, и под их мелодичные звуки императрица Елена и ее невестка Феофано вышли из палаты, а опоясанная патрикия еще с несколькими женщинами в прополомах повели русскую княгиню в Кентургий — большой высокий зал, потолок которого поддерживали шестнадцать мраморных колонн.

Княгиня Ольга была уже очень утомлена, ходить ей пришлось немало, за все это время никто из них не присел — их водили, либо же они вынуждены были стоять. Очевидно, и сами хозяева понимали, что их гости устали. Опоясанная патрикия предложила княгине Ольге сесть в Кентургий и отдохнуть, пока их не позовут в китон[114] императоров.

Княгиня Ольга села и сразу же забыла об усталости. «Вот теперь, — думала она, — будет случай поговорить с императором».

В покое, стены которого были обиты пурпурным бархатом, у небольшого позолоченного стола сидела вся семья императора — он сам, его жена Елена, сын Роман с женой Феофано и несколько дочерей.

Тут все было гораздо проще и, должно быть, лучше, чем в больших залах, где только что побывала княгиня Ольга. Там не утихал шум человеческих голосов, музыка, пение; там глаза болели от яркого света и нечем было дышать. А в этой палате было тихо: несколько светильников, горевших по углам, успокаивали глаз; за широко распахнутыми на балкон дверями видна была аллея пышного парка, ряды стройных кипарисов, залитые лунным сиянием серебристые воды Пропонтиды.

Когда княгиню Ольгу ввели в покой, император Константин, успевший уже переодеться в легкий коловий,[115] встретил ее просто, приветливо.

— Я думаю, — сказал он, — что в наших палатах княгиня Ольга вкусила достаточно горького, и поэтому пригласил сюда — отведать сладкого.

На блюдах и мисках, стоявших на столе, горою лежали финики, виноград, цареградские рожки,[116] прекрасные вазы были наполнены фруктами, а кувшины — вином.

За столом здесь прислуживали лишь знатные придворные дамы, они неслышно появлялись из-за завес, ставили на стол Новые и новые плоды, наливали вино и незаметно исчезали.

Так в этом укромном уголке Большого дворца началась беседа княгини киевской с семьей императора Константина. Княгиня Ольга еще в Киеве от своих священников неплохо узнала греческий язык. За время вынужденного ожидания в Золотом Роге она уже выучилась говорить бегло и теперь довольно свободно отвечала на вопросы императора и членов его семьи.

А вопросов этих было много. Княгиня Ольга понимала, что они ничего, вовсе ничего не знают о Руси и даже не представляют себе той далекой страны, откуда она приехала. Смакуя вино и закусывая нежными плодами юга, они спрашивали: правда ли, что люди ее страны ходят голые, а когда холодно, залезают в норы и укрываются мехами; правда ли, что в Киеве приносят в жертву богам много людей; живут ли за Рифейскими горами[117] одноглазые люди?

Не только члены его семьи — сам император Константин, писавший трактаты о Руси, не представлял себе по-настоящему, что это за земля, какие там люди. Он почему-то думал, что Русь расположена по правому берегу Днепра, да и то лишь в его верховьях, а на левом берегу живут какие-то усы да еще хозары; он считал, что печенеги владеют всем берегом Понта Евксинского, до самого Херсонеса с Климатами,[118] и всеми землями от Дуная до Дона.

— Нет, император, — отвечала княгиня Ольга, — Русь живет и на правом и на левом берегах Днепра, а печенеги — это лишь туча, что бродит по землям русским.

— Четыре колена печенегов, — начал император, — Халовои, Явдергим…

Княгиня Ольга усмехнулась.

— Я знаю эти четыре колена, и они знают Русь… Но у Руси гораздо больше колен, племен, земель. Русь спокон веку сидит над Днепром и дальше, до самого Студеного моря, а печенеги только приходят и уходят.

И княгиня Ольга терпеливо рассказывала, какова на самом деле Русь, как живут люди над Русским и Студеным морями, рассказывала кратко и об обычаях, вере, быте русских людей.

Все очень внимательно слушали рассказ княгини Ольги, и было заметно, что они следят не только за ее словами, но и за каждым движением, взглядом, жестом…

Особенно же внимательно следила, не отрывая от нее глаз, невестка императора Феофано. От своих послов и от многих людей уже здесь, в Константинополе, княгиня Ольга слыхала историю этой девушки, которая была гулящей дочерью кабатчика, а стала женой молодого императора Романа. Послы говорили княгине и о том, что Феофано считается самой красивой женщиной в мире.

Княгиня Ольга пристально смотрела на Романа и Феофано. Они безусловно были друг другу под стать: у Романа, стройного, как кипарис, были прекрасные глаза, светлое лицо, говорил он тихо, вдумчиво, а Феофано напоминала очаровательный южный цветок — она была сильной и в то же время нежной, волосы у нее были темные, а кожа на лице и теле напоминала мрамор, в глубине темных глаз играли неуловимые огоньки. Она могла смеяться, но вдруг в ее лице появлялось что-то хищное, злое.

Но не только это увидела в тот вечер наблюдательная княгиня Ольга в глазах Феофоно. Несколько раз, когда император Константин обращался к сыну Роману, княгиня Ольга перехватывала взгляд Феофано, которым она впивалась в императора. И почему-то ей казалось, что это не невестка смотрит на свекра, а хищная, дикая кошка, змея — что-то зловещее и страшное появлялось в эти минуты в глазах Феофано.

Император и все члены его семьи удовлетворили свое любопытство, кое-кто уже начинал расходиться. Сославшись на усталость, простилась и ушла императрица Елена, попрощавшись с княгиней, удалились Феофано и Роман. Заметно было, что и сам император хотел бы уже закончить прием. Он сделал знак, и опоясанная патрикия подала блюдо, на котором горкой были насыпаны золотники. Это было добротное золотое блюдо, выложенное драгоценными камнями и эмалью с изображением Христа на дне.

Император Константин, подавая это блюдо княгине Ольге, сказал:

— Я дарю это блюдо с образом Христа в знак нашей любви, и да живет она, пока светит солнце.

Княгиня Ольга встала, приняла блюдо и поцеловала образ Христа. Она понимала — на этом заканчивается прием, — но она не могла допустить мысли, что не сделает того, ради чего шла в Большой дворец: ведь она еще ничего не успела сказать императору.

И, воспользовавшись этой последней минутой, она задержала блюдо в своих руках и произнесла:

— От земли Русской принимаю я в дар это блюдо, благодарю императора за щедрость и ласку, но хочу спросить о том, зачем ехала сюда…

Император выслушал княгиню, и облачко недовольства появилось на его лице. После дара императора, согласно церемониалу двора, гостям надлежало только поблагодарить и прощаться…

Она видела, что император недоволен и не хотел бы ее слушать, но не знала, увидит ли его еще раз, и потому вынуждена была продолжать:

— Я, великий василевс, хочу сказать немного… Приехала я сюда и все ждала, чтобы договориться о нашей торговле, говорить хотела о городах греческих на Русской земле и про город Саркел, построенный на нашем пути к Джурджанскому морю, да еще про Климаты и о том, чтобы императоры, а паче молодые, да и дщери царского рода приехали как-нибудь в Киев-град, где я живу и княжу с сынами моими Святославом и Улебом…

Император Константин внимательно выслушал княгиню, улыбнулся и ответил:

— Много вопросов задала мне княгиня русская, и много пришлось бы мне говорить, чтобы ответить на них. Но сейчас уже поздно, княгиня Эльга, к тому же я нездоров… Что ж, мы встретимся еще раз и тогда поговорим обо всем подробно… Сегодня прощай, княгиня Эльга!

Он едва наклонил голову и вышел из китона.

На этом все и кончилось в тот вечер в Большом дворце. Императоры удалились, ушла и опоясанная патрикия со своими помощниками; остался только паракимомен Василий, он и проводил княгиню Ольгу из Большого дворца.

Идя площадками и темными переходами, минуя залы, где тускло поблескивали фонари, паракимомен спрашивал, довольна ли княгиня приемом, не устала ли она.

Княгиню Ольгу удивило, что это знатное лицо в империи, правая рука императора, первый его боярин и воевода, разговаривает с нею по-русски так, словно он долго жил на Руси. Но она не осмелилась ни о чем спросить его и ответила, что очень довольна приемом и что в самом деле немного устала… Но под конец, когда до ворот было уже совсем близко, она остановилась и прямо сказала паракимомену:

— Я хотела ныне поговорить с императором, но он почему-то не смог.

— О, — отвечал паракимомен, — император Константин просто болен и через силу вел прием.

— Но когда же я теперь смогу с ним поговорить?

— Когда? — задумался паракимомен. — Думаю, что скоро. Мы известим княгиню Ольгу, когда император сможет ее принять и говорить с нею… Ведь княгиня остановилась там, где и все послы, — на подворье Мамонта?

Стоя под фонарем у ворот Большого дворца, княгиня посмотрела на безбородое лицо улыбавшегося паракимомена и направилась к колеснице.

11

Василеве Константин, хоть и говорил о своей болезни, на самом деле был вполне здоров. И когда русская княгиня покинула китон, он вышел из покоев в сад над морем.

Там и нашел его паракимомен Василий, который, проводив княгиню, вернулся в китон убедиться, что император уже спит, и, не найдя его там, поспешно прошел в сад.

— Я вижу, императора сильно встревожила беседа с русской княгиней, — тихо произнес паракимомен, приблизившись к императору и кланяясь ему.

Константин оторвал взгляд от сверкающей поверхности моря, над которым, склоняясь к горизонту, плыла большая красноватая луна.

— Ты прав, — ответил император, — зто беседа с княгиней очень меня встревожила. Я думал, что княгиня Ольга простая, непросвещенная женщина, а она умна и хитра.

— Неужели княгиня может настолько подняться над своим диким народом?

— Боюсь, — оглянувшись по сторонам, прошептал император, — что мы не знаем этого народа. Русь, как мы думаем и утверждаем повсюду, — многоплеменный варварский народ, рабы, убогие эллины, не знающие военного строя. Но почему же они уже не раз заставляли содрогаться нашу империю? Ведь их князья Олег и Игорь стояли вон там, — он простер правую руку и указал в темноте на Перу и Галату, — под самыми стенами Константинополя. Откуда сей гиперборейский[119] ветер?

Паракимомен посмотрел в ту сторону, куда указывал император, и плотнее укутался от холодного ветра в свой плащ.

— Но теперь там сидят не Олег с Игорем, а женщина… княгиня Ольга, — смеясь, сказал паракимомен Василий.

— Женщина эта не лучше своих князей. Те шли с мечом и копьем, она же хочет воевать словом.

— Разве княгиня сказала нечто неприятное или обидное императору?

— Она ничего не сказала, но спросила меня о наших городах над Понтом и еще про Саркел, который будто мешает Руси на пути к Джурджанскому морю, она завела речь о торговле в Константинополе и о Климатах. Еще она приглашала меня и молодых императоров вместе с дочерями моими приехать в Киев, где у нее есть два сына… Сфендослав, Гузлеб…

— Княгиня и в самом деле хитрая и дерзкая женщина, — согласился паракимомен. — Но на такие дерзкие речи у нас найдутся и ответные слова.

— Я, как мы уговорились, ничего ей сегодня не сказал. Нужно знать, что думает твой враг, но не спешить, выбрать подходящее время.

— Что ж, — хищно засмеялся паракимомен, — княгиня получила сполна все, что ей полагалось. Надеюсь, сегодня она не будет спать — ей есть о чем поразмыслить и над чем призадуматься. А чтобы она и впредь не спала много дней и ночей, я сказал ей, что мой император еще встретится с нею.

— Она просила меня об этом.

— Она просила, император, и будет ждать. Это очень упрямая женщина… Но уже близка осень, в Понте и сейчас страшно, а что там будет через месяц?

— Ты сделал все, как мы условились?

— Конечно, император, — ответил паракимомен. — Все сделано, как мы условились. Василики[120] наши давно выехали к печенегам с дарами, а те уж встретят княгиню у моря или у Борисфена.[121]

Император вздрогнул, почувствовав, как дохнул со стороны моря свежий ветер.

— Я хочу отдохнуть, — сказал он.

— Пора, император, пора, — взял его под руку паракимомен.

12

Паракимомен Василий проводил императора в опочивальню, побыл там, пока Константин раздевался и ложился, после этого постоял у дверей опочивальни, прошел по коридорам Большого дворца, где на всех поворотах стояли вооруженные этериоты, и возвратился в парк, где только что был с императором.

Большой дворец теперь спал; спал весь Константинополь; красноватая громадная луна медленно опускалась в море, словно тоже хотела уснуть; тихо шелестели, навевая сон, ветки; сонные волны устало бились о берег.

Только Василий не имел права спать. Он был паракимоменом — постельничим императора. Когда император просыпался, постельничий уже его ждал; когда император входил в Золотую палату, паракимомен шел впереди него; когда император спал, постельничий охранял его покой. Он, и только он, обязан был быть первым другом и помощником василевса.

И в то же время не было, должно быть, во всей Римской империи человека, который ненавидел бы императора Константина так, как его паракимомен Василий. Именно об этом он и думал, оставшись в полном одиночестве в саду над Пропонтидою.

Постельничий Василий считал себя не менее достойным быть императором, чем Константин, у них был один отец — Роман I, Константин был братом Василия.

Но Константин был императором, его называли Порфирородным, ибо он родился в Большом дворце, в Порфирной палате, матерью его была императрица, жена Романа I.

Мать же Василия была рабыней-славянкой, она прислуживала императору Роману, когда он был в походе в Болгарии, отдала ему душу и тело, родила сына Василия.

Император Роман, возмущенный тем, что рабыня-славянка родила сына, велел оторвать его от материнской груди, привезти в Константинополь, сделать так, чтобы он никогда не узнал, кто его отец, да еще повелел оскопить его, чтобы он оставался в живых, но не имел потомства.

Однако спустя много лет после смерти императора Романа Василий узнал, кто был его отец, узнал правду и о своей матери — она не смогла жить без сына и бросилась в море.

Ни одной слезы не проронил Василий, услыхав страшную историю о жизни и смерти своей матери. В то время он жил в Большом дворце, где на рабов смотрели как на скотину. И хотя рабыня, о которой ему рассказали, была его матерью, он навсегда забыл о ней, ибо не хотел быть сыном рабыни.

Но он хотел быть сыном императора, почему и хвалился своим происхождением, пробивался вверх по ступеням иерархии Большого дворца, втерся в царские покои, как безбородый долго работал в гинекее императрицы Елены, потом стал куропалатом,[122] а еще позже — паракимоменом императора Константина.

Так Василий, сын императора Романа от рабыни-славянки, достиг своего. Он был правой рукою, ближайшим другом, помощником императора Константина, его допустили туда, куда не смел входить никто из смертных, — к царскому ложу.

Но постельничему Василию этого было мало. Он завидовал императору Константину, потому что тот был порфирородным; он ненавидел его, ибо считал, что тот захватил его место; он ждал часа, когда сможет отобрать это место для себя: он готов был ускорить смерть Константина, но не знал, на чью руку ему опереться.

Сейчас постельничий Василий был неспокоен. Княгиня Ольга почему-то напомнила ему мать, которую он не знал и боялся, которую забыл и проклял. Сын рабыни ненавидел славян, ибо, как ему казалось, они были повинны в его униженном положении. В саду над Пропонтидой постельничий Василий размышлял о мести и убийстве.

13

В одну и ту же ночь может произойти множество событий, которые, на первый взгляд, ничего общего между собой не имеют, но которые, однако, связаны, как листья на одной ветке.

Паракимомен и постельничий Василий считал, сидя в парке над морем, что только он один не спит в Большом дворце и что, безусловно, он один думает об императоре Константине.

Но совсем недалеко от него, в том же Большом дворце, в царских покоях, находился человек, который тоже не мог уснуть и тоже думал об императоре Константине. Это была Феофано.

Спал ее муж, наследник престола Роман, который и в этот вечер, как обычно, выпил много вина. А Феофано лежала, смотрела на луну, все ниже спускавшуюся к морю, и мечтала.

Перед нею проходила вся ее жизнь. Жизнь эта была коротка — Феофано было лишь восемнадцать лет. Но какой кипучей, полной неожиданностей, бурной была эта жизнь!

Феофано закрывала глаза и видела старый, наполовину ушедший в землю кабак ее отца, до ее ушей, казалось, долетал шум голосов его постоянных и случайных посетителей. Она, казалось, слышала песенку, постоянно звучавшую под сводом кабака:

Мы нищие люди, но мы богаче всех на свете… У нас есть вино, музыка и женская ласка!

А отец ее, старый толстый Кротир, расхаживал и подливал людям вина, чтобы громче звучала песня, чтобы веселее было гостям, чтобы деньги сыпались в его сундук. В углу кабака, на помосте, играет музыка:

Мы нищие люди, но мы богаче всех на свете…

И впереди музыкантов — девушка в короткой юбке, в сорочке без рукавов, готовая полюбить каждого, кто подарит ей золотую или серебряную монету.

Это была она, Феофано, называвшаяся тогда иначе — Анастасией, или еще проще, как кричали пьяные, обнаглевшие мужчины, обнимая ее стан: «Анастасе! Наша Анастасе!»

Однажды темной ночью, когда на дворе лил дождь, в кабак зашел и подсел к столу молодой человек с бледным лицом, прекрасными темными глазами, стройной фигурой. На его плаще сверкали капли дождя. И случилось так, что в эту ночь молодой человек остался у Анастасо…

Утром Анастасо узнала, кто ласкал ее всю ночь, называя новым именем — Феофано. Она отдавала пыл своего растленного тела, страсть и ласки сыну императора Константина — Роману…

Он ее полюбил. Любила ли она его — кто знает? Но она любила Романа как сына императора, как свою безумную мечту, которая могла родиться только в хмельном чаду кабака, среди падения и разврата, среди денег и крови.

И должно быть, самое большое значение имело то, что Анастасо-Феофано, какова бы ни была ее душа, была одной из самый красивых женщин Византии, а возможно, и всего мира, была той великой грешницей, которой все прощается за ее чары.

Под властью этих чар, в то время как отец, император Константин, сидел на троне и писал трактаты «О церемониях византийского двора» и «Об управлении империей», сын его Роман пил вино в грязном кабаке Кротира, обнимал Феофано и был убежден, что вся его империя целиком может вместиться в кабаке и что для счастья такого императора достаточно одной Феофано.

Но если наследнику престола императора Константина было просторно в кабаке Кротира, то вскоре этот кабак стал тесен для Феофано. Она сказала об этом Роману шепотом между двумя поцелуями, она стала говорить об этом громче, когда Роман страстно вымаливал у нее все новых и новых ласк, она во весь голос закричала об этом, когда почувствовала, что станет матерью.

Император Константин, всю свою жизнь посвятивший установлению церемониала византийского двора, сильно разгневался, просто рассвирепел, услыхав то, что не укладывалось ни в одну из изученных им и вписанных в книгу церемоний: сын его Роман заявил, что хочет жениться на дочери кабатчика Кротира из Лакедемонии. Это известие вначале лишь рассердило императора ромеев. Когда же Роман добавил к этому, что у Анастасо-Феофано скоро будет к тому же ребенок, император схватился за голову.

Дело уладила сама Феофано. Она добилась того, что Роман провел ее в Большой дворец, а там сумела найти путь в царские покои. Прекрасная лакедемонянка упала ниц перед императором Византии, потом встала, посмотрела на него, и он увидел ее стан, который мог служить образцом совершенства, ее темные глаза с живыми огоньками — таких, должно быть, не было больше во всем мире, — ее уста, на которых, казалось, запекся сок граната, ее лицо, нежное, как лепесток розы, ее тонкий нос, свидетельствовавший о необычайной чувствительности, ее грудь, руки, ноги… «Прекрасная лакедемонянка!» — подумал император Константин.

И вскоре, ибо приходилось уже спешить, поздним вечером, во Влахернской церкви на окраине Константинополя был освящен брак Романа и Феофано, а еще через несколько месяцев, уже в Порфирной палате, она родила сына Василия.

Казалось теперь, в эту чудесную ночь, после всего, что случилось с нею, Феофано должна была спокойно отдыхать. Но сон не приходил, она не хотела и не могла уснуть.

Глядя на большую красную луну, краем своим касавшуюся воды, так что казалось, на самом горизонте висят две одинаковые луны, Феофано чувствовала, как безудержно бьется ее сердце, как горит тело, разрывается грудь. Все то, что она имела, — хотя имела она много, — казалось теперь ей будничным, слишком простым. Простой казалась ей опочивальня, выложенная мрамором, с дверями из слоновой кости, с позолоченными кадилами, широким ложем. У нее уже не было никакого чувства к Роману, который совсем близко, рядом, что-то шептал во сне… Возможно и даже наверное, отцовский кабак, песня «Мы нищие люди…», кубок вина и поцелуй незнакомого легионера дали бы ей в эту минуту больше, чем Большой дворец, тишина его палат, царское ложе.

Но возврата к прошлому уже не было, где-то далеко-далеко затихала песня:

Мы нищие люди, но мы богаче всех,

У нас есть музыка, вино и женская ласка.

Теперь на горизонте оставалась только одна луна, состоявшая из двух половинок: одной — настоящей и другой — отраженной в воде. Эти половины быстро уменьшались — луна заходила. И Феофано непременно хотела, прежде чем зайдет луна, решить, что ей нужно делать.

Она напряженно думала. И когда на горизонте осталась только тоненькая полоска, Феофано решила: император Константин должен умереть, императором станет Роман, она будет императрицею.

Когда же луна зашла, Феофано тихо выскользнула из китона и вышла в сад. Там она и встретила постельничего Василия.

— Что случилось? Почему молодая василисса не спит? — спросил он, узнав ее стройную фигуру.

Она посмотрела на его безбородое лицо с блестящими глазами, с хитрой усмешкой в уголках губ. Это лицо было хорошо видно в полутьме.

— Почему-то не спится сегодня, — ответила она. — В китоне душно, сердце болит, вот я и вышла сюда, в сад.

— Но император Роман может быть недоволен.

— Император Роман спит после ужина и крепкого вина так, что его и гром не разбудит.

Она посмотрела на постельничего.

— Тут все много пьют и еще больше пьянеют. Скажи, постельничий, ты тоже много пьешь?

— Я пью ровно столько, чтобы не опьянеть, — ответил он, — ибо, чем больше пьют вокруг меня, тем яснее должна быть моя голова.

— Это правда, — сказала Феофано, — я замечаю, что ты пьешь меньше других и, должно быть, меньше, чем хотел бы сам.

— Да, — искренне согласился он, — я всегда делаю меньше, Чем хочу.

— А постельничему много хочется?

— Нет, — глухо отозвался он, — многого я не хочу, но все же кое-чего хотел бы…

— Чего же ты хотел бы, постельничий?

— Я хотел бы, — ответил Василий, — спать, когда спят все, работать так, чтобы люди ценили мою работу, да еще…

— Что же еще?

— Я хотел бы иметь то, что мне принадлежит.

— А разве постельничий не имеет того, что ему принадлежит? — удивилась Феофано. — Он — самая приближенная к императору особа, он — первый среди всех, он, наверное, самый богатый человек в империи. Чего же еще может желать постельничий?

— К чему мне слава паракимомена, к чему богатство и почести, если я не тот, кем меня считают, и не таков, каким быть хочу?

— Послушай, паракимомен, но кто же тогда ты?

— Неужели ты до сих пор не знаешь, Феофано, кто я?

— Не знаю…

— Я такой же, как и ты.

— Не понимаю…

— Ты — дочь кабатчика Кротира, а теперь жена императора Романа. Моя мать — рабыня-славянка, но отец — император Роман…

— Погоди. Значит, ты брат императора Константина и дядя моего мужа Романа?

— Да, Феофано.

— И ты не любишь брата-императора?

— Как и ты, Феофано…

— Так вот почему тебе не спится! Тогда поговорим, дорогой мой дядя! Я думаю, что мы — ты и я — сумеем понять друг друга…

— Они сделали меня безбородым,[123] и в моем сердце осталась только ненависть.

— Если ненависть добавить к мести, будет страшный напиток.

14

Возвратившись поздним вечером на монастырское подворье, княгиня застала там всех жен, купцов, послов, служанок — их привезли из Большого дворца гораздо раньше, сразу после окончания приема в Золотой палате и в Юстиниане, но все они еще не спали, ходили из одной кельи в другую, громко выражали свое восхищение, похвалялись подарками.

Как только княгиня Ольга очутилась в своей келье, несколько жен зашли к ней.

— Не ведаем, — горячо говорили они, — на небесах были мы или на земле… онде Бог с человеки пребывает. Мы не можем забыти красоты тоя, всяк бо человек, аще вкусит сладкого, после того горечи не приемлет…

Они рассказали княгине, кто из них какой подарок получил в Большом дворце: купцы — по шесть милиарисиев,[124] священник — восемь, послы — по двенадцать, все жены — тоже по двенадцать милиарисиев. Жены показывали княгине эти золотые кружочки, на которых стоял знак императора — голова Константина с короткой бородой и толстыми усами.

— А что тебе подарили, матушка княгиня? Покажи!

Она кивнула головой в угол, где на лавке лежало завернутое в шелк блюдо с золотыми, и они бросились туда, развернули шелк, вынули блюдо, рассыпали деньги, кинулись их собирать.

— Чудо! — визжали они. — Нет, нет на земле красоты такой…

— Идите-ка вы спать! — остановила наконец княгиня Ольга жен, которые готовы были сидеть до утра и рассказывать о чудесах Большого дворца.

Жены вышли из ее кельи, но успокоиться не могли и долго еще стояли на подворье, болтали, всплескивали руками.

Лишь когда все утихло, княгиня Ольга позвала служанку, велела пригласить к ней в келью купцов Воротислава, Ратшу, Кокора и нескольких послов.

Они не спали и сразу явились. Заметно было, что они немало выпили в Большом дворце, впрочем, на ногах они держались твердо.

— Сядьте, купцы мои и послы! — обратилась к ним княгиня, оперлась на стол, посмотрела на свечу, оплывавшую воском, на блюдо с золотыми…

Потом подняла голову, обвела всех взглядом…

— Ну как, купцы мои и послы? Видели чудеса Большого Дворца — птиц певчих, львов рыкающих и самого императора?

— Видели, — отвечал купец Воротислав, — и вельми любовались… Там, в Золотой палате, чудес собрано много.

— А вокруг пустота, тлен и мрак, — засмеялся вдруг купец Ратша.

— Как пустота и мрак? — с любопытством спросила княгиня.

— Купец Ратша выпил через меру грецкого вина и всуе говорит про пустоту и тлен, — заговорил, поднявшись, купец Во-ротислав. — Да уж, если начал, скажу и я, матушка княгиня… Долго сидели мы с ним на приеме в Золотой палате, где нас вельми угощали всяким зельем, а потом по надобности своей вышли из палаты и пошли. Идем да идем. И вот, по правде скажу, княгиня, такую мы увидели там пустоту и тлен, что и не сказать… Они ведь все посдирали, чтобы ту Золотую палату разукрасить. А пошли мы вокруг нее всякими там сенями да переходами, а там пустота, тлен, кой-где каганцы горят, повсюду плесень, сырость. Обошли повсюду, еле до Золотой палаты добрались, и везде одинаково!

Княгиню Ольгу развеселил рассказ купцов.

— Правда, — согласилась она, — великая Византия богата, мудра, но пустоты и тлена в ней довольно… Коли бы такое богатство нам…

— Не такие уж мы нищие, матушка княгиня, — промолвил Воротислав. — Если бы не орды да эта вот Византия, да еще пробиться бы со своими товарами на восход солнца и сюда на заход, мы бы их засыпали своим богатством… Ты поглядела бы, княгиня, что с ними было днесь, когда мы свои дары выкладывали! Даже остолбенели — такого они не видели и не ждали. Вот так чудо из чудес! И ты хорошо сделала, княгиня, что взяла у нас все товары. Знай — не купила ты у нас их, мы тебе их подарила, и не ты принесла дары императорам — вся Русь! А они нам что дали? По десять милиарисиев каждому, а по-нашему, значит, по гривне? Да я слугам своим больше даю.

— Вот мне еще блюдо дали, — произнесла княгиня.

Воротислав подошел, взял блюдо, взвесил его на руке, попробовал на зуб.

— Что же, — сказал он, — наши киевские кузнецы не хуже сделают, а золото это не чистое, есть в нем медь, сиречь — ржа.

— Затем я и позвала вас сюда, — сурово сказала княгиня. — И вы и я с одним ехали сюда: говорить с императорами, установить ряд, чтобы мы могли торговать здесь, а гречины — У нас и чтобы я могла взять у них науку.

Княгиня умолкла и долго смотрела на свечу, продолжавшую истекать воском.

— Император ныне не стал об этом говорить, но обещал еще раз встретиться и тогда обо всем договориться, Как быть, купцы и послы, — ждать ли?

— Горе, горе с этими императорами! — вздохнули они. — Делать нечего, будем ждать, княгиня!

15

Император Константин заставил княгиню Ольгу выстоять несколько месяцев на Суде, потому что хотел как можно сильнее поразить, ошеломить гордую северную княгиню, показав ей Новый Рим, величие его соборов и дворцов, красоту и пышность города.

Он достиг своего. Побывав на первом приеме в большом дворце, посетив, в сопровождении царевых мужей, святую Софию, торг между форумом Константина и площадью Тавра, пройдя вдоль и поперек известную всему миру главную улицу Константинополя — Месу, останавливаясь там, где останавливались чиновники, и осматривая то, что они хотели ей показать, княгиня Ольга была поражена, удивлена, очарована.

И в самом деле, это был чудесный, большой город на рубеже Европы и Азии. Сюда стекались богатства со всего света; этот город над Пропонтидой с его дворцами, большими, украшенными мрамором, мозаиками и фресками соборами строили лучшие в мире мастера. Тут расцветала наука, собирались ученые, звучала музыка, творили художники. Тут на торге княгиня видела арабов из Багдада, которые продавали харалужное оружие и шелк, китайцев, соперничающих с ними, итальянцев, распродававших изделия из слоновой кости и бронзы, оправленные в золото и серебро, видели испанцев — торговцев коврами, кельтов из заальпийских стран и с берегов далекого океана, финикийцев и египтян и еще множество людей, прибывших сюда из далеких, неведомых краев.

Император Константин — в этом убеждалась княгиня Ольга — был богат, он показывал пример того, как может жить человек, имея в своих руках бесчисленные сокровища; на него старались походить патрикии, сановники. Они тоже жили, как боги на земле.

Но наблюдательная, хитрая киевская княгиня увидела в Константинополе и другое. Она ходила с царевыми мужами, слушала их, запоминала все, что видела и слышала. А видела она много, глаз у нее был острый, цепкий, слышала тоже немало.

Когда же возле нее не было царевых мужей, она отправлялась в город с кем-нибудь из своих купцов или послов — людьми бывалыми, сведущими, которые хорошо знали Новый Рим и рассказывали совсем не то, что царевы мужи. Позднее, когда княгиня запомнила улицы Константинополя и где находится подворье монастыря св. Мамонта, она ходила и днем и вечером уже одна, без докучливых царевых мужей.

Тогда наряду с богатством и красотою, которые показывали ей старательные мужи, княгиня Ольга увидела бедность Константинополя, мерзость и грязь, которые обычно заводятся у спесивого, но неопрятного хозяина; увидела людей, живших у высоких стен Константинополя в землянках, норах, а часто и под открытым небом, и тяжко работавших на василевса и его синклит; женщин, у которых руки и ноги опухали от соленой воды; детей, грызших вонючие кости, и рабов, навсегда прикованных тяжелыми железными цепями к хеландиям.

В один из вечеров княгиня долго блуждала по улицам Константинополя, прошла улицей Месы, долго стояла на площади Августеона, перед святой Софией, а потом медленными шагами вместе с множеством людей вошла в собор.

Она уже была тут днем, и тогда собор произвел на нее величественное впечатление. Ей казалось, что она попала в подлинный храм, где человек может забыть обо всех житейских невзгодах и соединиться с Богом.

Ночью собор казался еще более величественным. Он был весь залит огнями, повсюду блистало золото, серебро, мрамор, бархат. Посредине высился амвон, на который вели украшенные гирляндами цветов ступени, в алтаре виднелся престол с драгоценным балдахином, за ним сиял огромный, золотой, весь осыпанный алмазами и жемчугом крест. В соборе было тихо, слышался только глухой топот ног, шелест одежд, покашливание множества людей. Над головами тянулись вверх восемь колонн из порфира, привезенных сюда из храма Солнца, и восемь мраморных зеленых колонн, доставленных в Софию из Эфеса. Они заканчивались высоко вверху резными капителями, вокруг которых, между мраморными сводами, были выполнены на голубом и золотом фоне композиции из мозаик. А над ними на четырех громадных каменных опорах лежал самый большой, единственный в мире купол Софии, который словно опускался на золотой цепи с небес.

Тут, в соборе Софии, где все сверкало золотом, серебром, драгоценными камнями, в этот вечер перед тысячами свечей молились Иоанну Крестителю, просили его послать людям здоровье, долголетие, счастье.

«Там, — вспоминала княгиня Ольга, — в далеком Киеве и по всей Руси, в этот вечер заплетали деревья, жгли огни, пели песни, водили хороводы, славили Купалу, Ладу, Полеля, просили их дать счастье и любовь».

Княгиня Ольга молитвенно думала об Иоанне Крестителе, с трепетом вспоминала Купару и молилась им обоим. Прижавшись лбом к холодному полу собора, она молилась за Русь, за людей ее, за сыновей своих Святослава и Улеба…

Глава седьмая

1

В ночь на Купалу ворота Горы не запирались. Как только начало темнеть, оттуда вышла толпа гридней и юношей дворовых. Не со щитами и мечами шли в этот день юноши, рядом с ними были девушки. На головах у всех них красовались венки, в руках — цветы.

С громкими песнями, в которых славились Купала, богиня Лада и дети их — Лель и Полель, — двинулось вслед за юношами и девушками с Горы предградье, зазвучали песни на Подоле и далеко-далеко по Оболони.

Со всех сторон шли туда, где Почайна вливалась в Днепр. Там, на широком лугу, еще засветло было приготовлено высокое дерево. На нем висело множество венков, цветов, всяческих украшений. Едва стемнело, вокруг дерева и по всему лугу запылали костры, началось игрище. Зазвучали голоса юношей:

Идет Купала, несет немало, Меды и жито, прирост, присып, Славим Купала, не спим до рана, Не спи, девица, юнак не спит!

И в то же время с другой стороны отозвались девушки:

Ой, Ладо, Ладо, Леле, Полеле, Сплетем цветы мы в один венок, Ой, Ладо, Ладо, славим все радо, Ой, Ладо, Леле, Леле, Полель!

А где-то уже играли музыканты — пронзительно свистели дудки, гудели роги, гремели бубны.

Теперь уже повсюду над Почайной и Днепром горели, как свечи, огни, отовсюду неслись музыка и песни, возбужденные голоса слышались в темноте, что стеной стояла сразу за кострами. Веселые крики, смех раздавались даже на воде, по всей Почайне и Днепру.

Да и как было не веселиться, не радоваться: душистая, теплая ночь разлилась над землею; вверху мерцали яркие звезды, и серебром отливал Перунов путь:[125] умытые росою, остро пахли цветы; в далеких лугах неистово били перепела и дергачи; между кручами играла и, казалось, закипала вода от купальских огней.

И горе было тому, кто посмел бы не верить, осквернить или поносить праздник великого Купалы! Вот и в эту ночь толпа стариков с Подола и предградья, захватив с собою немало и молодых парней, двинулась к ручью у оврага под горой, где стояла христианская церковь. Они надвигались, как черная стена, посреди темно-зеленых, освещенных огнями деревьев. Остановившись неподалеку от церкви, они кричали всякую хулу, задирали сорочки и показывали христианам тело. Вскоре послышались вопли, крик — люди старой веры стали бросать в церковь и в людей, собравшихся молиться за Иоанна Крестителя, камни и дубины. А все те, кто веселился вокруг купальских огней, смеялись до упаду, наблюдая, как люди старой веры воюют с Христом.

Из окна терема княжич Святослав видел, как молодежь шла с Горы на праздник Купалы, слышал веселые, задорные песни. Потом он увидел огни над Почайной, но ему самому было невесело, тоскливо.

Пока княгиня Ольга была в отъезде, на Киевском престоле, согласно ее воле, должен был сидеть он, Святослав, сын Игорев. Он поступал так, как велел обычай: просыпался на заре, умывался холодной водой, одевался, набрасывал на плечи красное с золотой оторочкой корзно, обувался в красные сафьяновые сапоги с длинными, загнутыми носками, надевал меховую шапку, украшенную дорогими самоцветами, на шею вешал золотую княжескую гривну.

Когда княжич выходил из своей светлицы, проходил через Золотую палату и спускался по лестнице в сени, там его уже ждали Свенельд, воеводы, бояре, брат Улеб; на крыльце и во дворе терема слышались голоса тиунов, гонцов земель, огнищан.

Но княжич Святослав не выходил к ним сразу, а направлялся в трапезную. За ним следовали Улеб, Свенельд, воеводы, бояре. В трапезной Святослав, как полагалось, приносил жертву, все молча ждали, пока ее примут боги, а потом садились за стол.

Еду им подавала ключница Малуша. Она уже привыкла к своей работе; входя в трапезную, низко кланялась князьям, вносила миски, наливала вино, прибирала посуду и делала все быстро, ловко, проворно.

После еды княжич Святослав шел наверх, садился в Людной или Золотой палате, справа от него стоял воевода Свенельд, слева — брат Улеб, сбоку садился ларник Переног; воеводы и бояре стояли позади. И княжич Святослав говорил с тиунами, принимал гонцов земель, послов, если они прибывали в Киев, чинил суд и правду людям.

Собственно, делал все это не он. С тиунами, гонцами, со всеми, кто приходил в княжий терем в этот ранний час, разговаривал Свенельд, воеводы и бояре, они же вели переговоры с гонцами земель, творили суд и правду людям.

Но у княжича Святослава были уши, он все слышал. Тиуны говорили об оскудении княжьей казны — княгиня Ольга, мол, много взяла с собою, — требовали увеличения уроков и уставов. Приходили и становились на суд бояре, которые в ссорах из-за пахотных земель, пчелиных ухожаев и бобровых гонов рвали друг другу бороды, ломали руки и ноги, дрались мечами, дубинами, а то и просто телесней.[126] Княжич слушал воевод, похвалявшихся, что не кто иной, а только они кровью и жизнью своей защищают земли, и просивших за это пожалованья.

Святослав и раньше иногда сидел возле матери, когда она творила суд и правду. Но тогда судила мать, она знала правду и обычай. Да и не всегда приходилось ему сидеть рядом с матерью, он больше проводил время с Асмусом, ездил с ним в поле.

Теперь он обязан был слушать тиунов, бояр, воевод, и часто ему казалось, что они не судятся, не правды ищут, а раздирают родную землю. Каждый из них старается урвать себе побольше, получше, и в жадности своей они становятся хищными, безжалостными, такими, что у них даже кровь брызжет из-под ногтей.

Эти мужи, становясь на прю[127] перед ним, князем, обзывали друг друга скверными словами, ссорились и даже тут, в палатах, чуть не дрались. Но все равно не он разрешал их дела, ибо они, ссорясь и мирясь, невзирая на свои споры, были заодно, а у князя лишь вымогали и выпрашивали пожалованья за свои убытки.

Впрочем, они становились поистине жестокими и безжалостными, когда приходилось судить не их, когда сами они судили других. Они часто приводили на суд людей своих: смердов, рядовичей, закупов и простых обельных холопов. Один бежал от своего господина, другой ночью тайком залез в житницу, третий взял чужого коня, четвертый убил княжьего мужа; и они, воеводы и бояре Горы, карали эту чернь, как только могли: бросали в порубы,[128] отдавали на поток и разграбление, обрекали на смерть. Ибо гак, мол, велит древний закон и обычай.

И княжич Святослав должен был десницей своею утверждать этот закон и обычай, судить и творить правду, хотя временами у него и сжималось при этом сердце. Он знал и любил древний закон, который велел воину не щадить жизни и стоять насмерть перед врагом в поле, но он не знал еще неумолимых законов и обычаев Горы.

Так, в то время, когда мать путешествовала в далеких землях, княжич Святослав впервые столкнулся с властью Горы и на себе почувствовал силу своих мужей.

«Хорошо, — думал он, — что сила эта не может судить князя».

Гораздо лучше княжич чувствовал себя, когда оставлял город и выезжал в поле. Случая для этого долго искать не приходилось — оттуда, как крики раненой чайки, все долетали и долетали недобрые вести; оттуда приходили чуть ли не каждый день купцы, ограбленные и искалеченные в далекой дороге; там очень часто погибали на страже вой — от меча, отравленной стрелы, от разбойничьей руки.

Услышав далекий клич, княжич Святослав не посылал других, а сам с малой дружиной переезжал через Днепр, мчался гостинцем[129] в сторону восхода солнца, иногда сворачивал вправо — к Переяславу и Родне, рыскал вверх по Десне — до Чернигова.

Они ревностно искали врага. Это были печенеги, черные булгары, отряды великих орд, бродивших за Итиль-рекою. Как тать, крались они по ночам в поле, подбирались к городищам и селениям, молнией обрушивались на мирные хижины, грабили добро, забирали скот, убивали людей, а юношей и девушек угоняли в неволю.

Не раз княжич Святослав со своею дружиною сражался с этими врагами родной земли. Он шел по следу, искал их в буераках и оврагах, проходил через леса, пересекавшие путь, мчался в широком поле, где под копытами коней свистел ковыль, высокие курганы указывали путь, а на горизонте вставало марево.

Иногда это было и не марево. То, поднимая за собою столбы пыли, мчались в безвестность к Итиль-реке чужаки, увозя с собою с Русской земли добро, угоняя скот, уводя людей.

Словно ветер, будто гром, что неудержимо несется вперед и в безмолвии становится все сильнее, неслись по полю вой княжича Святослава, а вперед летел он сам — решительный, сильный, беспощадный.

И они догоняли орду, сходились с нею, рубились, отбивали своих людей, прогоняли разбойников далеко в поле, уничтожали, убивали. И княжич делал это охотно, ему было любо защищать родную землю, ее людей.

На всю жизнь осталась у него памятка об этих днях. Однажды, догоняя орду, он столкнулся с глазу на глаз с ее каганом. Чуть косоглазый, темный, с оскаленными зубами, каган был высок, ловок, здоров. И, словно вложив всю свою силу в кривую саблю, бросился он на княжича Святослава.

Святослав сражался с врагом, держа в руках меч своего отца. Этот меч ковали князю Игорю кузнецы-умельцы из Родни; был он обоюдоострый, закаленный, с золотой крестовиной и серебряной рукоятью, усыпанной самоцветами. Меч этот рассекал в воздухе лист, а дерево словно срезал…

Но проклятый ворог все увертывался, конь у него был юркий, не раз и не два каган подбирался к княжичу со спины.

На помощь Святославу спешили вой. В погоне за ордою они рассыпались по полю. Заметив опасность, угрожавшую Святославу, они торопились к нему. Но если бы княжич не был храбр и силен, они бы не успели. Каган, вконец рассвирепев, яростно отбивался, налетал на Святослава. Один раз ударил его по голове, еще раз — в грудь. Но княжич удержался в седле и ударом меча оборвал жизнь кагана. Когда вой подскакали, каган умирал в густом ковыле. Но и у Святослава была ранена голова, перебито ребро.

Да что эти раны! На молодом теле быстро все зажило и забылось, и он вскоре уже опять несся во главе своей дружины по полю, вечерами отдыхал где-нибудь на кургане, слушал диковинные рассказы Асмуса, а рядом, вокруг костра, сидели вой.

Как привольно было ему и всем им в поле! Где-то далеко была Гора, тиуны, бояре, воеводы, брат Улеб, с ненавистью смотревший на него. Тут были только земля и небо, высокие курганы; в тумане могли спать спокойно городища и селения.

И, лежа на теплой земле, слушая, как где-то далеко-далеко в поле перекликается стража, он долго смотрел на звезды, а потом, казалось ему, легко взлетал к ним на невидимых крыльях и крепко засыпал.

Но чем больше буйствовала весна, чем сильнее пахли травы и цветы в поле, тем настойчивее заползали в душу княжича Святослава тревога и беспокойство. Временами случалось, что, едучи в поле опушкой леса или вдоль реки, он внезапно останавливал коня, долго всматривался вперед, словно ждал — вот-вот что-то появится в тени деревьев… Иногда без всякой причины у него начинало бешено стучать сердце, ему казалось — он забыл взять с собою в дорогу, оставил в Киеве что-то очень дорогое. И он поворачивал коня, спешил обратно в Киев, но не видел, не находил там ожидаемого.

И все чаще и чаще мучила его бессонница в безлюдье и безмолвии подей. Он лежал, ждал чего-то, чего-то желал, начинал искать среди звезд на небе самые красивые, приятные глазу… И он находил их — это были две манящие голубоватые звезды; они, как две сестрицы, светились на северной стороне неба, они переливались, играли, как жемчужины. Не в силах оторваться от их красоты, он хотел, как бывало раньше, устремиться, полететь к ним на невидимых крыльях, но не мог — глаза не смыкались, сон не приходил.

Две звездочки, казалось ему, светили все ярче и ярче; не он, а они смотрели на него, звали, манили. С великим трудом он наконец отрывал от них взгляд, поднимался, вставал, смотрел на укрытое ночной темнотой поле, на холм, на склонах которого там и сям лежали под открытым небом уже спавшие гридни, глубоко вдыхал настоянный на чебреце и мяте воздух, снова ложился и закрывал глаза…

Но проходило немного времени, и глаза его открывались, сразу же почему-то обращались все к тем же звездочкам-сестричкам. И они казались уже не звездочками, а глазами — знакомыми, любимыми, родными…

Засыпая, княжич Святослав силился вспомнить: чьи глаза напоминают ему эти звезды?

Пережил Святослав и еще одно — смерть своего наставника Асмуса 4

Он умер, как подобает воину, ранним утром, на рассвете, когда роса становится такой тяжелой, что сама сыплется с трав, когда в поле немеет все вокруг и стоит извечная тишина, когда солнце на востоке из-за горизонта начинает поднимать против ночи сверкающий клинок своего меча…

На рассвете Асмус почуял за Росью топот коня и свист. Тихо, чтобы не разбудить Святослава, он встал, взял с собою нескольких гридней и помчался вдаль, где еще лежала ночь и колыхались туманы.

Гридни возвратились и привезли с собою тело Асмуса. Там, за Росью, в лугах, оказались три печенега. Асмус с гриднями долго гнались за ними и покарали их, но один из печенегов в последнюю минуту перед смертью натянул тетиву лука и послал стрелу, угодившую Асмусу в сердце.

Смерть Асмуса опечалила Святослава. Стоя над его могилой, он почувствовал, что прощается не только с наставником, а с человеком, часть души которого он вобрал в себя и живет ею.

«Прими его, Перун, под свою сень, — думал Святослав, — а если и мне доведется прощаться со светом, я хотел бы умереть, как Асмус!»

Если выйти за древнюю Родню и встать под Княжьей горой, у самого ее подножия, где ныне спеют хлеба, буйно растут травы, цветут цветы, падают туманами и опять плывут над безграничными просторами облака, — там и есть могила Асмуса!

Обо всем этом думал кряжич Святослав, стоя вечером в праздник Купалы у окна терема. И ему почему-то снова стало невесело, тоскливо, захотелось покинуть светлицу, где за День воздух раскалился, стал горячим, захотелось выйти вместе со всеми на луг над Почайною, кого-то искать и кого-то найти.

Желание было настолько непреодолимым, что княжич не выдержал, надел темное платно, накинул корзно на плечи, незаметно покинул Гору, перешел через мост и направился к Почайне.

2

Вместе с другими дворовыми на праздник Купалы пошла и Малуша. Еще дома, в родном селении, она любила праздники: холодные, но шумные вечера Коляды, веселые дни веснянок, расцвеченную огнями ночь Купалы, пьяные от ола и медов обжинки. Маленькая девочка в рваной сорочке стояла тогда поодаль от всех, боялась подойти ближе, но ей было так радостно.

В Киеве — городе праздники еще больше привлекали Малушу. Тут так много огней, так призывно звучат песни! Но все же она, простая дворовая девушка, а потом — ключница, и на этих праздниках стояла в сторонке, боялась смешаться с шумной, веселой толпой, где веселились и подоляне, и дети ремесленников из предградья, и даже боярские и воеводские дети.

Они постоянно звали Малушу погулять с ними. Особенно зазывали ее, просили пойти с ними на праздник гридни с Горы. Да и как им было не звать ее? Она уже не та маленькая, худенькая, испуганная девочка, что дрожала от страха когда-то в лодии, въезжала на Гору, съежившись под щитом.

Малуша изменилась. Если бы отец теперь подбирал ей имя, он, наверное, не назвал бы ее Малушею, а нашел бы другое имя — более ласковое, красивое!

Она вытянулась, стала стройной; у нее были крепкие, упругие ноги, красиво очерченные бедра, тонкая фигура; в ее маленьких грудях было еще что-то детское и в то же время зрелое — женское, манящее. У нее было круглое лицо с губами, напоминавшими лепестки цветка, небольшой, лукавый носик, темные брови и прекрасные русые волосы.

Но больше всего поражали ее глаза — карие, глубокие, живые; от одного холодного слова они могли затуманиться, от малейшего солнечного луча — засмеяться. Только на людях они никогда не бывали грустными, но и не смеялись — ведь Малуша жила на Горе.

Однако сейчас, приблизившись к толпе, Малуша забыла о

Горе и о тереме. Ею овладело приятное возбуждение; она вошла в хоровод, двигавшийся вокруг костра. Вместе с другими девушками, крепко держась за руки, она убегала, когда юноши пытались их щекотать. Когда же девушки и парни стали прыгать через огонь, Малуша долго боялась, колебалась, а потом изо всех сил разбежалась, оторвалась от земли, пронеслась над костром, опустилась на землю и, не останавливаясь, побежала дальше, чтобы сделать круг и, вернувшись, опять прыгнуть через огонь…

И так — много раз. Купала — великий чародей, и тот, кто приходит на его праздник, словно выпивает крепкого вина. Малуша совсем опьянела, исчезли куда-то ее страх и колебания, теперь она, как и все, была в плену у Купалы, в вихре любовного огня.

А разве она не мечтала, не думала о любви? Тяжелая работа не оставляла ей времени отдохнуть, помечтать. Но уже не раз во сне кто-то желанный и странно знакомый приходил в ее каморку, не раз она с ужасом просыпалась среди ночи, потому что ей чудилось — только что кто-то был рядом с нею, привлекал к себе, склонялся, близко светились, пламенели его глаза…

— Спаси меня, Перун, спаси! — шептала тогда она и касалась рукой материнского подарка — богини Роженицы.

Зато теперь она поступала как все, и, как все, могла дать волю своей душе и сердцу. Еще прыжок, еще один прыжок, еще один, Малуша, — священный огонь Купалы очищает тело, приближает любовь.

И когда девушки начали плести венки и бросать их в Почайну, чтобы спросить судьбу, суждено ли им иметь пару, а если суждено, то с какой дороги, сплела венок и Малуша. Разве ей, как и всем, не хотелось узнать, поплывет ее венок или потонет, найдет она себе пару или никогда не узнает, что такое любовь?

Пустив венок на воду, она пошла вдоль берега, пристально следя, тонет он или плывет. И если плывет, то куда, к кому?

Венок не тонул, он плыл и плыл; в отсветах огней, игравших на воде, выступал его темный круг.

И вдруг Малуша увидела, что кто-то возник перед нею, а потом схватил ее за руки.

— Кто это? — испуганно крикнула она.

— Неужели ты меня не узнала? — услышала Малуша знакомый голос.

— Княжич Святослав?

— Да, я… Чего же ты испугалась?

— Я пришла с дворовыми на праздник, пустила свой венок, а он приплыл сюда…

— Хорошо, Малуша… Сам Купала привел тебя сюда…

— Ой, нет, княжич! Это — к несчастью. Тут так темно… И я пойду обратно, к кострам… Там все дворовые…

— Нет, ты никуда не пойдешь…

— Почему, княжич? Как же так — никуда не пойду?

— Так, Малуша! Садись вот тут, на круче, и я сяду рядом с тобою…

Она села, потому что княжич не отпускал ее руку. Его рука была такой сильной и горячей. Села она и потому, что не могла преодолеть очарования этой беспокойной, тревожной ночи…

Они помолчали немного; до них долетали звуки купальских песен, тихий плеск воды, чьи-то голоса в темноте, но все это было так далеко.

— Ты веришь в судьбу? — спросил Святослав.

— Верю… Нет, не верю! — смутившись, ответила она,

— А для чего же ты бросала венок? Значит, хотела знать, к кому он приплывет?

— Хотела…

— Выходит, веришь в судьбу. Верю в нее и я. Так учил меня Асмус.

— Но ведь судьба, княжич, обманывает, ей нельзя верить.

— Нет, она не обманывает, — уверенно сказал он, — и ей нужно верить.

Отпустив руку Малуши, Святослав долго сидел и смотрел на черную воду, словно мог что-то там увидеть.

— Ты когда-нибудь думала обо мне? — внезапно спросил он, обернувшись к ней, и она увидела его глаза и губы, освещенные огнями. Только эти глаза и губы сейчас были не сердитыми, как в тереме на Горе, а такими, какие она видела во сне.

— Думала, — искренне призналась она, — и всегда тебя боялась. Когда ты говорил, когда молчал… и когда кричал на меня.

— А может, — сказал он Малуше, но больше, должно быть, самому себе, — может, я был суров с тобою и обижал тебя, потому что любил тебя?

— Ох, княжич, — ужаснулась она, — зачем говорить такие слова, да еще в ночь на Купалу? Ты поступал как нужно, ты княжич, а я раба. Разве можно ненавидеть и любить сразу? — Она нашла в себе силы сдержанно засмеяться.

— Можно, — ответил он. — Если я ненавижу, то от всей души, если люблю, так до конца.

— Значит, ты, княжич, сразу и любил меня и ненавидел?

— Нет, тебя я только любил. Ненавидел их, всех на Горе…

— За что, княжич, за что?

— За то, что презирали тебя, за то, что для них ты была только раба… Я сердился, и кричал, и бранил тебя за то, что ты им покорялась.

— Нет, княжич, я не понимаю, как можно ненавидеть и любить в одно время.

— Но меня ты не ненавидишь?

— Нет, княжич, как я могу тебя ненавидеть? Ты — княжич, я — раба…

— Ты снова об этом… Слушай и запомни, — перебил он ее. — Я говорю правду. Клянусь Купалой…

В тишине, наставшей после этих слов, тишине, которую, казалось, еще глубже сделала купальская ночь, он начал:

— Слушай, Малуша! Там, на Горе, и повсюду — на Днепре, в поте — мне не хватало чего-то… Сначала я не знал, чего мне не хватает, перестал спать, высматривал звезды на небе, все кого-то ждал. Теперь знаю, что я искал и ждал тебя, только тебя! Я люблю тебя, Малуша!

— Княжич, — ужаснулась она. — Как же ты можешь меня любить? Я — простая дворовая девушка!

Малуша стала рассказывать ему о себе. Впрочем, что она могла рассказать? Несколько слов о Любече, отце с матерью да еще о том, как приехал и увез ее с собою Добрыня, как он под щитом провез ее на Гору, как взяла Малушу к себе ключница Ярина.

— Значит, гридень Добрыня — твой брат? — спросил Святослав.

— Так, княжич, брат.

— Добрый гридень, — одобрительно сказал Святослав. — Никогда не думал, что ты его сестра.

И тут же он подумал о том, что нужно сделать так, чтобы Добрыня почувствовал его княжью милость: пожаловать чем-нибудь, дать хорошее оружие. Но Малуше княжич ничего не сказал об этом. Глядя на плес и огни, он продолжал:

— А может, я люблю тебя именно потому, что ты не княжья, не боярская и не воеводская дочь. Я места себе не нахожу там, на Горе, я ночей не сплю, думая о тебе, ты для меня краше всех на свете…

— Не говори так, не говори, княжич Святослав.

— Почему же не говорить?

— Мне страшно, и я очень несчастна, если ты говоришь правду…

— Клянусь Перуном…

— Княжич, если суждено несчастье, даже Перун меня не защитит.

— Не сумеет Перун — я защищу… Послушай, Малуша, разве это не счастье сидеть вот так вместе?

Она подумала и даже закрыла глаза.

— Так… счастье…

— А если я тебя обниму, поцелую?

Малуша видела звезды над головою, но теперь они сразу затуманились, погасли. Близко перед собою увидела она глаза княжича, услышала его дыхание, сильная, крепкая рука сжала ее до боли, до крика… Но боль эта длилась краткое мгновение, все существо Малуши пронизала радость, счастье первой любви…

Прошло много времени. Они будто проснулись. Малуша была утомлена, обессилена.

— Я провожу тебя, Малуша.

— Не нужно, княжич, костры еще горят. Никто не должен знать, где я была.

— Хорошо, Малуша! Но завтра мы встретимся, и я скажу тебе то же, что и сегодня. Где тебя ждать, куда прийти?

— Не знаю, княжич.

— А если я приду через сени в твою каморку?

— Я буду тебя ждать, княжич. Только страшно, ой как страшно мне.

— Не плачь, не плачь, Малуша, все будет хорошо… Малуша пошла в сторону купальских огней; ее тонкая фигура виднелась среди трав, а потом исчезла в ночной темноте.

А княжич Святослав долго еще стоял у Днепра. Вокруг плыла тихая, спокойная ночь. Было темно, как бывает перед рассветом. Темноту не могли развеять даже слабые огни, догоравшие на лугу. Самый острый глаз не различил бы в этой тьме, где кончаются на горизонте берега и воды Днепра, а где начинается небо. Ярко светились вверху звезды; где-то глубоко внизу, под кручей, звонко плескалась вода.

Княжич Святослав был счастлив, он ощущал все величие этой ночи, вдыхал тонкие ароматы цветов, трав, воды, слушал страстную, старую, но вечно новую песню соловьев, что пели в ту ночь так же, как и сегодня.

Счастье, безграничная радость, любовь ко всему миру овладели им, согрели сердце, оживили душу, и особенной радостью была та, какую он пережил этой ночью. Княжич Святослав чувствовал себя счастливейшим человеком на свете, он глубоко верил, что любит Малушу и сможет найти с нею свое счастье.

Костры на лугу продолжали пылать, молодежь, должно быть, думала гулять до самого утра. Приблизившись к огням, Малуша сразу же очутилась в водовороте песен, криков, плясок.

Но теперь она, не останавливаясь, быстрыми шагами, прячась среди кустов, направилась к дороге на Гору, чтобы поскорее прийти домой, очутиться в своей каморке, остаться наедине со своими мыслями.

3

Княгини Ольги нет, но на Горе все идет, как и при ней. Обычай княжьего двора — закон, сложившийся веками. Так было когда-то, так делается сейчас, так будет вовеки.

Княжич Святослав просыпается, разбуженный ударами в медное било на стене. Спал он или нет? Кто знает?! Может, и заснул, упав на ложе, не раздеваясь. Но теперь он должен вставать. Нет в Киеве княгини Ольги, на столе сидит он, Святослав, надо вставать и идти в трапезную, творить с воеводами и боярами суд, с ними же ехать за Днепр на ловы. Княжич

Святослав идет в угол опочивальни, где стоит ведро, умывается ключевой водою, одевается, выходит.

В сенях, где красноватые огоньки нескольких светильников спорят с зеленоватыми лучами рассвета, его уже ждут брат Улеб, воевода Свенельд, тысяцкий Маркел, бояре Ратша и Хурс. Когда княжич Святослав спускается по лестнице, они, низко кланяясь, приветствуют его. Улеб едва склонил голову перед братом. Потом идут вместе через длинные сени, где догорают светильники, в трапезную: впереди — княжич Святослав, рядом с ним — Улеб, позади — воеводы и бояре.

В трапезной давно уже все готово для завтрака. На покрытом белым полотном столе — хлеб, соль, кувшины с квасом, веприна и зелье, всевозможные яства. Вокруг стола уже расставлены тяжелые дубовые стулья с высокими спинками.

К очагу подходит княжич Святослав. Он бросает туда кусок хлеба, веприны, щепотку соли, выливает немного меда. Все молятся за счастье родной земли, за благополучие города Киева, за княгиню Ольгу в далекой дороге.

Только княжич Святослав молится о другом — перед его глазами стоят огни купальской ночи, венок на воде, глаза Малуши. Огонь поглощает жертву. Должно и будет так, как задумал Святослав. Все садятся к столу.

Тогда из дверей, ведущих в кухню, выходит ключница Малуша, останавливается, прижав руки к сердцу, низко кланяется.

Но на этот раз Малуша долго стоит склонившись. А может, так только кажется княжичу Святославу?

Наконец она поднимает голову. Стоит против княжича Святослава, смотрит на него, хочет увидеть в нем то, что стремилась увидеть, — любовь и нежность. Но видит обычные, спокойные, холодные глаза, слышит, как всегда, тихие слова:

— Ставь еду, ключница!

Подавая миски, она боялась посмотреть ему в глаза. Впрочем, возможно, так было и лучше. Если бы она присмотрелась внимательно, она заметила бы, что княжич Святослав бросает недовольные взгляды на воевод, бояр, брата Улеба, заметила бы его взволнованность, беспокойство.

Так закончился завтрак. За окном уже сверкал день, оттуда долетали человеческие голоса, конский топот. Гора оживала, звала, требовала. Княжич Святослав рывком встал из-за стола, за ним поднялись брат Улеб, воеводы, бояре.

Святослав на мгновение остановился у стола и задумался, приложив руку ко лбу, словно старался что-то припомнить. Потом медленно направился к дверям, а за ним — все, кто был в трапезной.

Ухватившись рукою за край стола, Малуша стояла и смотрела, как, окруженный боярами и воеводами, вышел из трапезной, идет по сеням княжич Святослав. Там уже ждали его другие мужи и бояре, они здоровались, присоединялись к идущим, теснее окружая княжичей. Вот уже и не видно Святослава.

Холодные пальцы Малуши оторвались от края стола. Княжич Святослав встал, вышел, так и не взглянув на нее. А чего же Малуша ждала? И в самом деле, чего она могла ждать? У княжича Святослава много дела: сейчас он будет судить людей, потом, как слыхала Малуша, поедет с воеводой Свенельдом на ловы, еще позже — обед, вечер, ночь. Размеренной жизнью живет Гора: сегодня — как вчера, завтра — как сегодня.

— Но иначе идет жизнь у Малуши. Такой, как сегодня, она будет завтра и в следующие дни, но такой, как вчера, не будет уже никогда. Так что же делать, как ей жить?

На глаза набегают слезы. Малуша смахивает их рукою. Нельзя плакать! Еще слеза — опять смахнула. Не плачь, Малка, не плачь! Через окно потоком льется розовый утренний свет — не дай Бог кто-нибудь увидит, что ключница княгини Ольги плачет! Вот и сейчас в трапезную входит красавица Пракседа, что-то спрашивает у нее, смотрит на Малушу своими большими, красивыми, но хищными и завистливыми глазами. Малуша, не плачь!

И она уже не плачет. Завтрак окончен, но впереди еще обед, ужин, надо идти в клети, все взять, приготовить. А разве мало дела помимо этого? Княжий терем велик, нужно повсюду прибрать, перестелить ложа, накрыть столы, подмести, смахнуть каждую пылинку.

Малуша проходит по терему, выходит во двор, направляется к кладовым, медушам, бретяницам, клетям. У ее пояса гремит тяжелая связка ключей. Тут ключи от всего, в ее руках все богатства княгини, княжичей, всего княжьего двора. Она идет, останавливается у кладовых и клетей, запертых тяжелыми замками, и начинает перебирать ключи.

О, как много у нее ключей! Вот ключ — отопри им замок, и перед тобою появятся все драгоценности княгини, вот другой — и она может одеть всю Гору, предградье, Подол, третий ключ — и перед нею окажутся сокровища, сокровища… Но она все перебирает и перебирает ключи, никак не может найти тот, который ей нужен сейчас. Она понимает, что полюбила княжича Святослава и без этой любви не сможет жить. О, если бы кузнецы умели ковать ключи к сердцу человека!

Напрасно волновалась Малуша, напрасно, прибежав после долгого дня к себе в каморку, думала, что опоздала, волновалась, что княжич Святослав не придет, даже всплакнула.

Княжич Святослав не мог прийти в ее каморку, пока в тереме расхаживали бояре, родичи, гридни, не мог прийти и тогда, когда на городницы[130] выходила первая ночная стража, потому что в тереме еще не спали.

Когда же княжич убедился, что вокруг все уснули, он погасил светильник в своей светлице, очень тихо, чтобы никто не услышал, как скрипят половицы, вошел в Золотую палату, где в полутьме тускло поблескивали оружие и доспехи предков, миновал верхние сени, спустился по лестнице в дальний угол нижних сеней и отворил дверь в каморку Малуши.

Как только Святослав переступил порог и закрыл за собою дверь, он почувствовал на шее руки, теплое дыхание, — о, как сладки были уста Малуши, каким упругим и в то же время гибким было ее тело!..

За окном темнела ночь, над городом совершали свой вечный путь звезды, на городских стенах стояли стражи и медными билами вели счет времени, а они были вдвоем, для них не существовало времени.

Быстро убегали ночные часы, каждый из них спрашивал себя — была ли эта ночь; а на стене стражи уже звонили в била, уже скрипели блоки моста, который опускали на день, во дворе раздавались шаги, а далеко за Днепром прорезывалась полоска рассвета.

4

Всем хорошо в этот ранний час, всем хочется жить, каждый с наслаждением, глубоко вдыхает свежий воздух, — о, как чудесно пахнет он водою, травами! — каждый любуется голубым небом, розовыми облачками, что повисли, как ожерелье, на горизонте, цветами, которые всеми красками играют среди безбрежного зеленого простора.

Но самым счастливым в этот час, должно быть, чувствовал себя Добрыня. Он еще не понимает, что случилось с ним, не понимает и того, как, почему это случилось. Вчера он был гриднем в княжьей дружине, как сотни и тысячи других, и думал, что ходить ему в гриднях до тех пор, пока не наткнется где-нибудь на копье печенега и не погибнет.

И вдруг на рассвете позвал его в гридницу воевода Свенельд и сказал, что он, Добрыня, поедет с княжичем Святославом на ловы и поведет за собою сотню гридней. Но это было не все: их тысяцкий, который был при этом в гриднице, добавил, что отныне, по княжьей милости, Добрыня всегда будет водить сотню. Значит, он сотенный, отныне и навеки — сотенный!

Радость переполняет душу Добрыни. Был бы он один — ударил бы коня, с гиком-криком помчался бы в поле, чтобы земля гудела под копытами, а ветер бил в лицо. И долетел бы он туда, где висят над горизонтом облака. Сотенный! Слышите? Любечанин Добрыня — сотенный!

Но мчаться нельзя. Сдерживая резвого коня, едет он первый за княжичем Святославом, остальные гридни — им вслед. Так будут ехать они до дарницы[131] княгини Ольги за Днепром — бобровых гонов княжича Святослава.

Все молчат. Не пристало говорить, когда молчит княжич. А он едет, отпустив поводья, иногда только, когда конь засбоит или свежий ветерок повеет со стороны Днепра, поднимет голову, задумчиво поглядит вокруг. О чем думает княжич и чем он озабочен? Почему в его серых глазах то светится радость, то промелькнет тревога?

Да разве может гридень, пусть даже и сотенный, знать княжьи мысли? У князя — свое, у гридня — свое. Добрыня опять и опять спрашивает себя: почему так случилось, в чем причина?

Гарцуя на коне за княжичем Святославом, пощипывая время от времени тонкий ус, то опуская, то натягивая поводья, играя копьем и крепко сжимая щит, Добрыня сегодня казался сам себе гораздо более красивым, чем вчера, и, разумеется, красивее остальных гридней. Он вспомнил дни, когда ему не раз приходилось вместе с другими гриднями сопровождать княгиню Ольгу, а несколько раз и княжича Святослава. И хотя тогда ничего не происходило необычного, Добрыне теперь все казалось значительным: однажды он первый помог княгине выйти из лодии, однажды первый подвел княжичу Святославу коня… Видишь, Добрыня, как ты хорош, видишь, чем заслужил честь и славу? Так выше же голову, туже натягивай поводья, сотенный!

5

Быстро проходит в жизни человека весна, быстро летят теплые, щедрые дни лета, но быстрее всего проносятся дни и ночи любви…

Княжич Святослав переживал настоящую свою весну. Он ездил, как и раньше, на ловы, побывал летом с дружиною своею за Переяславом, в Родне, ездил в леса за Любечем.

Но теперь, где бы он ни был, где бы ни ночевал в поле, где бы ни стоял в степи или на высоком кургане, он видел ее лицо, мечтал обнять ее, впиться в упругие губы, снова и снова гореть в чаду любви.

Даже дружина не узнавала своего князя. Раньше он бывал задумчивым, настороженным, молчаливым. А теперь словно кто подменил их князя: на лице его все время играла улыбка, движения стали тверже, он бил орла на лету, смело шел с копьем на тура, настигал в степи дикого коня.

Особенно бывал он счастлив, когда возвращался с дружиною в Киев. Это бывало обычно к вечеру, когда Днепр дышал теплом, воздух был полон запахом спелых яблок, меда и цветов, где-то далеко-далеко в лугах рождалась песня.

Напоенные солнцем, овеянные ветрами, слегка усталые, но сильные, молчаливые и счастливые, они молча переплывали верхом Днепр и Почайну, выходили на берег, купались в теплой, манящей воде и ехали через торг Подолом, поднимались по дороге в предградье, по мосту, гремевшему и содрогавшемуся под копытами коней, въезжали на Гору.

И снова ночь любви, чудесная ночь, когда не хватает слов, когда все вокруг, кажется, воспевает и славит любовь.

А неизбежное и неумолимое уже подкрадывалось к княжичу Святославу и Малуше, только они не знали, не чувствовали этого.

Был месяц червен — прекрасная пора, когда в Киеве и вокруг него созревали плоды и виноград, на полях пахло рожью, в лесах — медом. В этом приволье, среди неописуемой буйной красоты, цвела и их любовь.

Настал зарев,[132] заскрипели возы, встали столбы пыли над дорогами — богатство садов, безграничного поля, лесов потоком вливалось в княжьи клети, сусеки, медуши на Горе. Малуша рук не чуяла, поднимая кади, коробы, бочонки, ведра, от тяжелой работы у нее подкашивались ноги. Но приходила ночь — все забывалось, молодость не знает усталости, а любовь для нее — отдых…

Потом пришел ревун,[133] повеяло холодом над Днепром, студеной стала вода, завяли травы и цветы на берегах, птицы улетали на юг, а у Малуши заболело сердце.

Она не знала, когда это началось, но ходила сама не своя. По ночам не спала, днем не ела, побледнела, похудела, только глаза блестели все так же. Правда, иногда в них вспыхивала тревога.

Однажды ночью она долго, прислушиваясь и вздрагивая от ударов собственного сердца, ждала Святослава. И когда он пришел, призналась.

— Княжич, милый, — робко начала она, — не знаю, и говорить ли, но что-то грустно, нехорошо мне.

По ее щекам катились слезы.

— О чем тебе грустить? — пытался успокоить ее Святослав. — Не плачь…

— Я, должно, непраздна есмь…

Она пристально всматривалась в его лицо и глаза: хотела узнать, что думает Святослав.

Но прочесть на его лице ничего не смогла. Княжич Святослав слышал ее слова, понял, что произошло, но смотрел не на нее, а в оконце, где высоко в небе висела серебристая луна.

— О чем ты думаешь, княжич? Ты, должно быть, теперь ненавидишь меня, теперь я тебе не нужна?

— Нет, Малуша, — ответил он, — не об этом я думаю, а о том, что будем делать. И мы сделаем, все сделаем так, что будет хорошо…

— А что нам делать?

— Не торопись, Малуша, дай подумать…

В следующую ночь она очень беспокоилась: придет ли к ней княжич Святослав? А если и придет, будет ли таким, как раньше?… О, с каким нетерпением ждала она в эту ночь шагов за стеною в темноте, прикосновения руки к замку (как хорошо она знала это прикосновение!), тихого скрипа двери, а потом — его самого, любимого, единственного.

И она не только ждала, но и готовилась: прибрала в каморке, нарвала цветов и поставила их в глиняном горнце около ложа. Долго думала, нельзя ли сделать еще что-нибудь приятное для княжича, да так и не придумала — что ж, она еще раз отдаст ему свое сердце.

Малуше пришлось ждать очень долго. На Горе уже все успокоились и заснули, стражи один и второй раз ударили в била, месяц выплыл из-за Днепра и хитро посмотрел через зубчатую стену, но знакомых шагов все не было слышно — княжич Святослав не шел.

Отчаяние и страх охватили смятенную душу Малуши, она решила, что княжич уже не придет, и не знала, что же ей делать, как дальше жить.

И когда она уже совсем потеряла надежду и подумала, что счастье и любовь навеки покинули ее, шаги послышались не за стеною терема, а рядом, во дворе, знакомая рука притронулась к замку, тихо скрипнула дверь…

— Малуша!

Она вышла из темного уголка, где стояла, прижав руки к сердцу, разрывавшему грудь.

— Улеб — аки тать! Стоит и стоит в сенях, разговаривает со своими воеводами и боярами. Я уж вышел другим ходом. Через сад…

Малуша не слыхала его слов, она смотрела и смотрела на залитое лунным светом лицо Святослава, на его глаза, в которых вспыхивали такие знакомые ей искорки.

Святослав также ничего не слышал, он пришел к ней, как раньше, он придет завтра и послезавтра, он не оставит тебя, Малуша!

Но если бы они прислушались, то услышали бы, как рядом, во дворе, под деревьями, прозвучали чьи-то шаги. Там шелохнулась женская фигура. Замерла на мгновение и исчезла.

Глава восьмая

1

Прошло еще много дней, много долгих, бессонных ночей провела княгиня Ольга в монастыре св. Мамонта, пока удалось ей снова увидеть императора Константина.

Прилетали холодные ветры с севера, и опадали листья с тополей, росших под стенами города, приходили в Суд, выгружались и спешили отплыть в обратный путь, к своим землям, корабли со всего света, с каждым днем темнее и холоднее становились воды Суда и Пропонтиды, а Ольга все сидела в монастыре св. Мамонта, недала встречи с императором Константином.

Порой княгиня закипала от возмущения: доколе же ей сидеть здесь и ждать этой встречи? Не лучше ли сказать купцам, чтобы они поднимали ветрила и вели лодии к Русскому морю, к родному Днепру? Временами она говорила царевым мужам, которые приходили без конца в монастырь и все справлялись о здоровье княгини, что чувствует себя плохо, собирается уезжать на Русь, ибо только там ей будет хорошо.

Царевы мужи слушали, обещали передать это императору, исчезали, приходили снова и каждый раз измышляли новую причину: то, мол, император Константин прихворнул, то выехал ненадолго в Македонию или Фракию, то у него просто нет времени. Но все же они обещали, что вот-вот император пригласит княгиню Ольгу в Большой дворец, встретится с нею, что у них состоится важный разговор.

И княгиня ждала. Она должна была ждать, ибо дело шло о справедливом праве, о благополучии русских людей, о чести Киевского стола. Неужели может статься, что император Византии, который ежедневно принимает князей и послов со всего света, не примет еще раз и не будет говорить с нею — русскою княгинею?

И вот наконец — это было через полгода после того, как княгиня Ольга выехала из Киева, и через восемьдесят три дня после того, как русские лодии остановились на Суде, — царевы мужи, запыхавшись, прибежали в монастырь св. Мамонта и уведомили княгиню, что император Константин будет ждать ее в воскресенье, восемнадцатого октября.

Восемнадцатого октября! Тут, над Пропонтидою, было еще тепло, но на душе у княгини Ольги царил холод. Сколько дней и ночей! Что даст ей еще одна встреча с императором?

И снова они со всеми церемониями пришли в Большой дворец, снова их заставили ждать выхода императора. В Золотой палате на позолоченных деревьях пели птицы, рычали и били тяжелыми хвостами о пол золотые львы, а император Константин возносился на троне и высился там наравне с образом Христа.

После этого состоялся обед. Купцы и послы за отдельными столами обедали в Золотой палате, где сидел и император Константин, императрица же с дочерьми и Феофано — в Пентакувиклии святого Павла, куда была приглашена и княгиня Ольга.

На этот раз княгиня Ольга сидела за одним столом с императрицей и Феофано, разговаривала с ними, имела случай еще раз вблизи на них посмотреть. И снова, как и во время первого приема, ее неприятно поразили сухость и черствость императрицы Елены, вызывающее, подчеркнуто заносчивое поведение Феофано.

Время от времени в Пентакувиклии начинал звучать орган — тогда все присутствующие на обеде должны были вставать и слушать музыку. Несколько раз во время обеда в палату входили карлики-шуты и фокусники, они развлекали гостей различными шутками, показывали удивительные превращения, глотали огонь, заставляли вещи исчезать и снова находили их, взбирались по тонким, гибким прутьям до самого потолка. Перед гостями выступил даже черный великан, который мог поднять сразу восемь человек.

Но, хотя все это было необычайно любопытно, княгиня Ольга не могла забыться. Она думала, почему император обедает с купцами и послами, а она — с императрицей и Феофано: ждала и гадала, позовет ли ее император.

И вот в дверях Пентакувиклия появился паракимомен Василий. Император Константин приглашал княгиню Ольгу для беседы.

Стояла поздняя осень, но здесь, на берегу Пропонтиды, еще не ощущалось ее дыхания. В саду, по которому шли император и княгиня, еще цвели цветы, и их терпкие ароматы кружили голову. Где-то внизу, в темноте, глухо бились о скалы морские волны, вдалеке, за стенами, тускло поблескивал Константинополь, вверху изменчиво переливались звезды.

Император и княгиня Ольга остановились на скале над морем, и то, что открылось их взорам, можно было поистине назвать сказкой. Прямо перед ними расстилался бесконечный голубоватый простор Мраморного моря. Высоко над ним и, казалось, совсем близко от земли плыл серебряный, перевитый темными полосами месяц. Вокруг него, потонув в его сиянии, померкли все звезды; небо было там такое же голубое и чистое, как и море внизу. Только на севере, где небо окутывало темное покрывало, тлели, будто прятались, красноватые звезды. От скалы, на которой стояли император и княгиня, и до самого горизонта море светилось, прямо к месяцу по воде тянулась широкая дорожка, но не только в этом месте, а по всему водному простору каждая капля излучала зеленоватое сияние.

И, упиваясь ночной тишиной, вбирая в себя лучи месяца, отдыхая в лоне своем, море время от времени вздыхало, будто дышало, и тогда в глубинах его рождалась волна, с тихим, похожим на шепот журчанием катилась к берегу, разбивалась о камни и маленькими струйками, звеневшими, как струны, возвращалась в бездну…

— Я хотел показать княгине русской красоту Пропонтиды. Вот она, — сказал император Константин.

— Я благодарная императору за почет, — ответила княгиня, — но за три месяца я уже нагляделась на эту красоту, а вон там, над Перу, висит туча, и оттуда дует холодный ветер.

— Княгиня Эльга, я вижу, обижается, что я так долго не мог с нею побеседовать. Но ведь я то болел, то уезжал из Константинополя… Теперь я очень внимательно слушаю княгиню.

— Так, император, я долго ждала и хотела говорить о мире и любви, что должны быть между Византией и Русью…

— Да разве между нами нет мира и любви, княгиня? — притворно-искренне удивился император. — Насколько я знаю, они ныне есть между нами…

— Мир и любовь начертаны в хартиях римских императоров и князей Олега и Игоря, стоявших когда-то здесь, у стен Константинополя. Но наделе их нет, и Русь в том неповинна.

— Не разумею, о чем говорит княгиня.

— Я говорю о том, что на востоке нашей земли, на далеком Танаисе, где проходит наш путь к Итиль-реке и Джурджанскому морю, Византия построила свой город Саркел и преградила нам путь…

— Саркел? — засмеялся император Константин. — Но ведь это не наш город, его построил хозарский каган, мы ему, правда, продавали мрамор и камень, железо и стекло… Там, как я припоминаю, был и наш зодчий, спафаро-кандидат[134] Петрона… Но, княгиня, строили этот город не мы, а хозары. Точно так же мы строим города и другим народам. Захочет Русь — поможем и ей… Разумеется, за деньги, за золото…

— Что ж! — произнесла, сдерживаясь, Ольга. — О Саркеле мы будем говорить с хозарским каганом, но императоры ромеев строят города не только в Танаисе и не только за золото, а и на берегах Русского моря от Истры до Тмутаракани, где стоит Русь…

— Княгиня Эльга ошибается, — сурово возразил император Константин. — Когда-то, в очень древние времена, мы, греки, называли Русское море Понтом Аксинским и не ходили туда, но позднее это море стало Понтом Евксинским, и тогда множество греков поселилось над Истром, в Климатах, в Тетрамархе, которую княгиня называет Тмутараканью.

— Я знаю, — ответила княгиня Ольга, — что в прежние времена много греков поселилось в Климатах, и мы с тех пор находимся с ними в дружбе. Но в Тмутаракани, которую император называет Тетрамархою, и повсюду у моря были наши земли… Почему же империя ныне посылает туда своих людей, и не зодчих, а воев? Почему они нападают на наших людей и не дают торговать с Климатами?

— Древние наши города над Понтом мы не собираемся разрушать, — сказал император, — и на новые земли не поедем.

— Но пусть они не мешают нам торговать с Климатами.

— В Климатах есть свой синклит, стратиг,[135] протевон,[136] Русь должна сама договариваться с ними.

— Мы сумеем договориться с ними, — согласилась княгиня, — лишь бы нам не мешала империя. Но, император, не все ладно у нас с торговлей и в самом Константинополе…

— Почему же? Ведь мы торгуем с Русью так, как начертано в хартиях, подписанных нашими императорами и русскими князьями.

— Хартии эти написаны очень давно, а жизнь идет, и все меняется. Наша земля богата, император, богаче, чем думают тут, в Константинополе.

— Я знаю это, княгиня, и это известно всей империи.

— Тем паче, император! Мы хотим продавать свои богатства, у нас есть что продать. Многое мы хотим и купить в Константинополе… Но мы не можем торговать! Ведь когда наш купец приезжает сюда, он должен показать свой товар эпарху, тот назначает цену… Где же это видано, чтобы не сам купец, а кто-то Другой назначал цену?! У нас в Киеве заведено иначе. Ваши купцы назначают цену, дело наше — покупать или нет…

Император Константин, казалось, внимательно слушал княгиню Ольгу.

— Опять же, — продолжала она, — в Константинополе купцы наши могут покупать вино, мастики и благовония, а вот тканей, шелка и бархата — только на пятьдесят золотников каждый… Почему так, император? Я хочу не вином напоить, а одеть Русь.

— Наши императоры, — сказал упрямо Константин, — установили ряд с князьями русскими о торговле, и я не вижу надобности менять его.

— Отцы наши думали, что их договоры будут выполняться.

— Я позабочусь, княгиня, чтобы они выполнялись, — сухо произнес император. — Но почему Русь не выполняет договоров?

— О чем говорит император?

— Я говорю о том, что еще при императоре Льве Премудром патриарх Фотий установил на Руси христианскую митрополию, но вот уже сто лет Русь и ее князья не принимают этой митрополии…

— Я христианка, — сказала княгиня Ольга.

— Знаю это и тем более удивляюсь.

— Удивительного тут нет, — запальчиво сказала княгиня, — не только я, много уже христиан есть на Руси. Есть у нас и храмы и священники. Но Русь не хочет быть под патриархом константинопольским.

— Почему?

— Должно быть, потому, почему и болгары-христиане не подчиняются константинопольскому патриарху, а имеют своего. Мы, император, очень любим и бережем законы наших предков. И хотя изменяем эти законы, но и новые законы — наши, свои. Русские люди не терпят никого над собою, они не умеют быть рабами…

— Так неужели же христианство — рабство?

— Я христианка и знаю, что христианство не рабство. Но быть под патриархом константинопольским — все равно что быть под империей.

— Княгиня Эльга очень откровенна и резка на слово, и очень жаль, что она не хочет, чтобы я был ее крестным отцом.

— Так, император, я крещена презвутером[137] болгарского кесаря Симеона… Но разве нет путей, чтобы породнить Византию и Русь?

— О каких путях говорит княгиня?

— У императора есть несколько дочерей, пошли Бог им здоровья… А у меня есть два сына, старший из них — Святослав. Княжич Святослав уже взрослый, скоро посажу его на стол Киевский… А что, если бы киевский князь Святослав породнился с императором Византии?

— Он — эллин, язычник.

— Так, он язычник! Но ведь иудеи-хозары — и те в родстве с римскими императорами!

— Те императоры римские, — ответил Константин, — что породнились с хозарами, преданы анафеме, я же хочу для себя не анафемы, а жизни вечной…

— Жаль, император! Когда-нибудь князь Святослав побывает в Константинополе, и император убедится, как он смел, справедлив…

С невеселыми мыслями покидала княгиня Ольга Большой дворец императоров ромеев. Она вышла из покоев Константина в поздний час. Вся свита ждала ее у Орологии и, как видно, уже беспокоилась.

Темными улочками, площадками, на которых высились стройные кипарисы и журчали фонтаны, длинными, гулкими переходами, окруженные сановниками, царевыми мужами, охраной, прошли они молча до ворот Большого дворца, попрощались, уселись в колесницы и поехали через широкую площадь, а потом улицей Месы.

За то время, что они были во дворце, погода изменилась. Над Золотым Рогом и Галатой нависла черная грозовая туча, время от времени в ней вспыхивал огонь, глухо гремел гром, на землю летели, врезаясь в нее, ослепительно белые острые молнии.

В такие мгновения видна была вся вереница, мчавшаяся по улице, — возницы, кони, пугливо вскидывавшие головами, княгиня, ее спутники, которые, вцепившись в поручни, старались не выпасть из колесниц.

— Ну, как? — один только раз спросила княгиня Ольга у своих родственниц и боярских жен. — Такого чуда мы сроду не видели? Красоты тоя не забудем?

Жены молчали. Чудес и красоты Константинополя словно не бывало, в эту ночь в Большом дворце они увидели нечто иное.

Они ехали по улицам Константинополя очень долго, перед ними с обеих сторон в полутьме возникали и убегали назад дома, кипарисы, памятники и колонны. Повсюду было пусто, лишь изредка встречались ночные сторожа; кое-где в окнах теплились огоньки, похожие на светлячков.

Княгиня Ольга не видела всего этого, не смотрела на призрачный ночной Константинополь. Горькая обида, боль, злость сжимали ее сердце, терзали грудь.

2

Историки разных времен и разных народов истратили горы бумаги и реки чернил, описывая, как лета 957-го княгиня Ольга на лодиях с купцами своими ехала в Константинополь, какие дары везла она с собою, как принимали ее императоры и о чем говорили с нею. Спорили о том, в какие дни император Византии ее принимал — девятого сентября, или восемнадцатого октября, или в какие-нибудь другие? Наконец они пришли почти единогласно к мысли, что императоры принимали княгиню Ольгу во второй раз восемнадцатого октября, ибо только в лето 957-е воскресенье приходится на восемнадцатое октября. А о том, принимали императоры княгиню Ольгу в первый раз девятого сентября либо в другой день, — об этом спорят и до сих пор.

И почему-то никто из них не задумался над тем, что же делала княгиня Ольга после второго приема у императоров. Вопрос этот может кому-нибудь показаться лишним, возможно, кто-либо из историков ответит на него словами летописца: «возвратилась в Киев и, обиженная императорами, сказала: «Ты такожде постоише у меня на Почайне, якоже аз на Суде…»

Но это не будет ответом на вопрос, ибо в самом деле — что же делала княгиня Ольга после ночи восемнадцатого октября, когда во второй и последний раз принял ее император Константин? Вернулась в монастырь св. Мамонта, уснула, а потом поехала в Киев? Как? Ведь было уже восемнадцатое октября, Русским морем вряд ли можно было ехать. Там в это время творилось такое, что от лодий и щепок бы не осталось. О Днепре и думать не приходилось, ибо до него нужно было еще добраться. А если бы они и добрались, то увидели бы там только лед. Сын княгини Ольги Святослав ехал через пятнадцать лет после того на лодиях в Киев, выехал не восемнадцатого октября, а в июле, и не из Константинополя, а из устья Дуная, да и то не смог доехать — лодии вмерзли в лед в устье Днепра, у выхода в море…

Нет, вопрос о том, что делала княгиня Ольга после ночи восемнадцатого октября, лета 957-го, не праздный, и ответить на него нужно.

Когда колесницы, в которых везли княгиню Ольгу и ее свиту из Большого дворца, остановились возле монастыря св. Мамонта, все вышли, толпой прошли в ворота, остановились на вымощенном камнем дворе. Родичи княгини, собираясь еще поговорить между собою, поклонились княгине и быстро ушли в свои кельи. Молчала некоторое время, кутаясь в свое корзно, чтобы защититься от ветра, княгиня Ольга, а потом сказала, обращаясь к купцам:

— А вы зайдите сейчас ко мне…

Вскоре все они собрались в ее келье. Там горели две свечи, освещая убогую монастырскую обстановку: стол, несколько лавок, серые каменные стены, узкие оконца, через которые долетал шум ветра и стон разбушевавшегося залива.

Княгиня успела переодеться и была в своей обычной одежде, с темной повязкой на голове, и это еще больше подчеркивало ее бледное, утомленное лицо, пересохшие губы.

Сев на лавку у стола, княгиня прислушалась, как шумит ветер за окном и как стонут волны на Суде, озабоченно покачала головой и начала:

— Не лиха хотя, а ради добра и тишины земли Русской ехали мы сюда с бременем тяжким, везли дары достойные, дали их императорам, говорили о потребах наших и все сделали по надобности…

На минуту княгиня задумалась, вспоминая, как она несколько месяцев высидела на Суде, как долго добивалась приема и наконец побывала в Большом дворце.

Надежды? На что она надеялась, на что уповала? Нет, прежние князья русские Кий, Олег, Игорь, ходившие к ромеям не с подарками, не с ласковыми словами, а с мечами и копьями, хорошо знали, зачем и ради чего идут они против Византии.

Лукавы, хитры ромеи и их императоры, лживыми словами они всегда старались обмануть и усыпить русских князей и всех людей русских, клялись Христом, но сами Христа в сердце своем не имели.

Тщетны слова, что императоры ромеев согласны жить в дружбе и любви с русскими людьми. Императоры эти, как пауки, высасывают все силы из Египта, Азии, Европы, мечтают о большем, стремятся покорить Русь.

О, как ясно ощущала теперь княгиня Ольга ненависть ромейских императоров к Руси! Содрогаясь всем телом, чувствуя, как гнев закипает в сердце, вспоминала она недели, когда сидела в Суде, вспоминала оба приема в Большом дворце, где ее свиту различными способами унижали и оскорбляли, вспомнила и последний разговор с императором Константином.

— Вотще ехали мы в Царьград, — сердито продолжала она, — лучше бы не были тут, ибо что хотели — не сделали, что искали — не нашли, добра и тишины не добыли. Днесь я вновь говорила с Константином, да что то был за разговор! Великую гордость взяли императоры, двоеручат, про любовь говорят — пагубу нам чинят, тайно деют, черны их затеи и помыслы…

За этими словами послы и купцы земли Русской почувствовали великую обиду княгини, что была и их обидою, всю боль, которая была и их болью.

— Что теперь делать будем, послы мои и купцы? — спросила княгиня Ольга и посмотрела на их лица. — Ведь Константин три месяца заставил нас сидеть на Суде, не токмо чтобы поразить честь и гордыню нашу, а паче чтобы лишить нас выхода. Скажите мне, купцы, — обратилась она к ним, — разве можем мы ныне лодиями ехать на Русь?

Купцы молчали, и в этой тишине еще явственнее стало слышно, как шумит за окном ветер, как ревет Суд…[138] Княгиня же вспомнила тихую, спокойную ночь на Русском море, когда они ехали сюда и когда рулевой Супрун говорил ей: «Страшно море Русское осенью, княгиня…»

— Не примет нас ныне Русское море, — сказал, вставая с лавки, Воротислав, который на своем веку много раз ходил в Константинополь. — Разбросает наши лодии, потопит, разобьет о камни… Бурно, страшно Русское море осенью, княгиня, — произнес он те самые слова, которые она слышала от Супруна.

— А если бы мы доехали до белых берегов, — все же спросила княгиня, — что тогда?

И опять ответил тот же купец, а его поддержали другие купцы и послы:

— Спаси Боже, матушка княгиня, попасть через месяц на белые берега. Там уже будет лад, лодии наши вмерзнут, до Киева-града нам не добраться, ибо херсониты коней не продадут. А печенеги, должно быть, уже подстерегают нас… Спаси Боже!

Сурово было лицо княгини Ольги, огоньки свечей отражались в глазах.

— Так вот зачем три месяца держал нас Константин на Суде! — гневно произнесла она. — Нет, не только честь и гордость нашу хотел бы поразить император, смерти нашей на белых островах жаждет он…

— Матушка княгиня, — раздалось сразу множество голосов, — отколе ездим из Киева в греки, так и допрежь было: стоим на Суде — тяжела гостежба наша, в море идем — души не чуем.

— Ну, подождите, — зло промолвила княгиня, глядя в окно, — приедете вы в Киев, постоите у меня на Почайне, якоже аз на Суде…

Но какой вес могли иметь эти слова княгини Ольги не в Киеве, на Почайне, а здесь, в чужом, враждебном Константинополе, в монастыре св. Мамонта над Судом?

— Надо нам что-то делать, — сказала княгиня. — Я уже много дней думаю и вижу, что ехать нам придется не морем…

В келье все замерли.

— Если император хотел отрядить нас в море ныне, в октябре, — продолжала княгиня, — то пускай едет сам… Вы же, купцы мои и послы, продайте лодии тут, на Суде, купите коней и колесницы, и поедем мы на Русь через землю Болгарскую.

— Наши лодии они с руками вырвут, — зашумели купцы и послы, — коней и колесницы возьмем у них на торге, а путь через Болгарскую землю нам знаком. Ходили по нему не раз.

— Так и сделайте, — закончила княгиня Ольга. — Побывали мы в Византии — поедем еще и в Болгарию. Не нашли счастья здесь — поищем в другом месте.

Но княгиня Ольга не сказала, какое именно счастье она собирается искать.

3

В Большом дворце внимательно следили за каждым шагом княгини Ольги и потому сразу узнали, что киевские гости не требуют ни месячного, ни слебного, ни ветрил и харчей на дорогу. А вместо этого продают на Суде свои лодии, на торге в Перу покупают лошадей и колесницы. Император Константин сам вызвал эпарха города, Льва, долго разговаривал с ним, полюбопытствовал, какую цену запрашивают киевские гости за свои лодии, сколько коней и колесниц желают купить.

— Они требуют за свои лодии очень высокую цену, — отвечал эпарх, — но наши купцы рвут их из рук: в Константинополе знают, что эти дубовые лодии вечны и очень удобны. Что же касается коней и колесниц — гости не скупятся, платят за них, сколько запросят, хотят только, чтобы кони были выносливыми, а колесницы — удобными.

— Киевская княгиня очень осторожна и хитра, — сказал император Константин паракимомену Василию, когда эпарх ушел из дворца. — Разумеется, она решила возвращаться в свою землю не морем.

— Жаль, — вздохнул паракимомен. — К печенегам давно уже выехали с богатыми подарками наши послы, и, я уверен, те хорошо бы встретили княгиню.

— Конечно, жаль, что она едет не морем, — согласился император. — Я тоже был уверен, что она, повидав Константинополь, не увидит Киева. Однако, Василий, меня беспокоит не то, что княгиня нас перехитрила, а то, что она поедет на Русь через землю проклятых болгар, что грызут сырую кожу.

— О василевс! — воскликнул паракимомен Василий. — Пока дочь императора Льва сидит в Преславе рядом с кесарем Петром, мы можем быть спокойны за Болгарию…

— Если бы киевская княгиня имела в Болгарии дело только с кесарем Петром, я был бы спокоен. Не он, так василисса Мария всегда нам поможет. Но в Преславе есть не только кесарь, есть там и бояре во главе с Сурсувулом, на западе Болгарии стоят непокорные комиты.[139]

— Я думаю, что, прежде чем колесницы киевской княгини доедут до Преславы, туда должны прибыть наши василики с богатыми дарами…

— Именно об этом я и хотел сказать, — согласился император. — Что ж, отправим еще раз приданое василиссе Марии.

— Это приданое, — тяжело вздохнул паракимомен Василий, — а мы посылаем его каждый год, — стоит нам очень дорого. То мы шлем приданое василиссе Марии, чтобы Болгария не браталась с уграми, то платим им за то, чтобы они отреклись от печенегов. А казна наша не так уж богата.

— Лучше взять из казны последние солиды и бросить их псам болгарам, — произнес император Константин, — чем ждать, пока они накинутся на нас и искусают… А сейчас я согласен отдать и всю казну — не с уграми или печенегами могут побрататься болгары, а с русами. А Болгария и Русь совокупно с ними — это смерть для Византии. Константинополь уже видел у своих стен войско кесаря Симеона и князя Игоря. Наша империя спаслась тогда только чудом.

Император Константин задумался, потом сказал:

— Пока мы ссорим между собою Болгарию и Русь, в Константинополе можно спать спокойно. Если же они, сохрани Боже, сумеют объединиться, нам не устоять даже за стенами Юстиниана… поэтому не следует жалеть ни денег, ни оружия, ни людей. Мы должны их ссорить, разделять и властвовать.

Это говорил уже не тот император Константин, который так мягко, спокойно беседовал в Большом дворце с киевской княгиней Ольгою. Что-то хищное, яростное было в его лице и глазах.

— Я понимаю, что тебя беспокоит, Василий, — закончил он. — Деньги, деньги. Да, империи нашей сейчас очень тяжко, подати, установленные нами, крайне велики. Ты говоришь, что всюду начинаются восстания. Знаю! Но что поделаешь, империя велика, империя сильна, и тот, кого она защищает своим знаменем, должен за это платить. Хлебом, деньгами, кровью!..

В эту же ночь в саду над Пропонтидою, там, где беседовали император Константин и княгиня Ольга, только гораздо позже, когда уже заснул весь Большой дворец и спал на своем ложе император Константин, состоялась еще одна встреча и еще одна беседа, только никто ее не слышал.

Неудивительно, что паракимомен Василий не мог спать в этот поздний ночной час и очутился в саду у моря: как постельничий, он был обязан бодрствовать, когда почивали императоры.

Удивительно было то, что именно в это время и в том же самом месте очутилась Феофано. Кто-кто, а она могла и должна была спать рядом с мужем — молодым императором Романом.

Но Феофано не спала. Выйдя в сад, она долго стояла на одной из его аллей, заметила в конце ее темную фигуру человека и мгновенно прижалась к стволу кипариса. Долго и напряженно ждала, пока человек приближался к ней, слышала шаги, дыхание, потом внезапно выступила вперед, прошептала:

— Я тут, Василий… Жду!

Они покинули аллею, вошли в тень. Там стояла скамья, их никто не мог видеть.

— О, если бы ты знала, Феофано, — сказал, опустившись на скамью, паракимомен Василий, — как мне тяжело…

— Отчего? — склонилась она к нему.

Где-то над Галатой время от времени раздавался гром, и эхо его глухо гудело над морем. В свете зарниц Феофано увидела перекошенное мукой, сухое, безбородое лицо постельничего.

— Они сделали из меня получеловека, — шептал он. — У меня есть голова, сердце, но тело мое мертво…

— Неужели у тебя ничего не осталось?

— У меня осталась месть, — вырвалось у него. — Если я достигну своего, тогда, может, и успокоится моя душа…

— Если ты достигнешь своего, — поощрила она его, — тогда ты захочешь жить, у тебя появятся желания…

— Ты говоришь правду?

— Да, Василий! И желания, и страсть…

— Ты принесла, что обещала?

— Да. Это порошки из Египта, они действуют очень медленно, но неумолимо — конец, смерть!

— Дай мне!.. Сколько их тут? Два? Ты говорила, что будет три.

— Третий я оставила для себя… Но я дам тебе и его, если будет нужно…

4

Очень скоро, намного раньше, чем могла прибыть туда со свитой княгиня Ольга, в столице Болгарии Преславе появились василики императора Константина.

Странным, правда, было то, что, явившись в Преславу, они не добивались приема у кесаря-василевса Болгарии Петра, а сразу, похлопотав, были приняты женою Петра, василиссою Ириною.

Василисса Ирина имела греческое имя Мария, она была дочерью императора Христофора, внучкой Романа I Лекапина и, наконец, стала женою болгарского кесаря Петра, Ириной.

Появлению василиссы Ирины в Преславе предшествовало много событий, ибо с тех пор, как на узком полуострове над Пропонтидой и Судом появился Новый Рим — Константинополь и Византия, — между ним и болгарами, жившими на Балканах, на протяжении столетий шли жестокие войны. Не Болгария стремилась покорить Византию, нет! Славянские племена и болгары, ославянившиеся среди них, гораздо раньше, чем Византия, обосновались, жили, трудились на Балканах. У них и в мыслях не было нападать или тем более порабощать Византию, но Византия всегда стремилась поработить и уничтожить Болгарию.

Уже император Константин IV Погонат воевал с болгарами, но победить их не смог. Позднее воевал с каганом Тервелем Юстиниан, воевал император Константин V. А император Никифор I залил кровью всю Болгарию и сжег ее древнюю столицу Плиску.

Но болгары не покорялись Византии. В ответ на жестокую расправу Никифора каган Крум собрал большое войско, подняв всю Болгарию, окружил войско Никифора, уничтожил его, а из черепа императора велел сделать чашу для вина.

Особенно же ненавидел ромеев и люто мстил им за все их злодеяния и убийства каган Болгарии Симеон. Всю свою жизнь этот кесарь посвятил борьбе с римскими императорами, всю свою жизнь он и вместе с ним его зять, болярин Георгий Сурсувул, водили болгар на Византию. В этой борьбе соратником кагана Симеона был и киевский князь Игорь. То Симеон, то Игорь вешали свои щиты на воротах Царьграда.

И каган Симеон добился своего, он доказал, что и небольшой народ может победить в борьбе против хищной империи.

Сам каган Симеон был высокообразованным человеком, знал языки, изучал множество наук, наполнил палаты своих теремов книгами, творениями искусства, сам оставил грядущим поколениям ряд произведений, перевел на болгарский язык лучшие книги того времени, в том числе и греческие.

Но он ненавидел тех греков и их императоров, которые на протяжении столетий порабощали Болгарию, хотели отнять у этого малого народа его богатства, мечтали после покорения Болгарии двинуться дальше — на север и восток.

В многочисленных битвах болгары неизменно громили войска ромеев. И хотя императоры похвалялись, что им помогает Бог, на этот раз и он не мог помочь, ибо болгары боролись за свою землю, а у императоров было наемное войско.

Каган Симеон со своим войском бил ромеев под Адрианополем, подчинил себе солунскую, драчскую и адрианопольскую фему Византии, войско его стояло под самыми стенами Константинополя, дошло до Босфора.

И тогда каган Симеон провозглашает себя кесарем болгар и греков, болгарские епископы объявляют болгарскую церковь независимою от константинопольского патриарха и выбирают своего, болгарского, патриарха, а сам Симеон готовится к новому походу, чтобы добить императоров.

Но как раз тогда, когда кесарь Симеон готовится окончательно разгромить императоров и научить их уважать другие народы, он перед своим дворцом падает мертвый с коня. Яд? Возможно, что и так. Кто? Это оставалось тайной Константинополя.

Георгий Сурсувул, главный болярин, зять и близкий друг Симеона, повел войско нового кесаря — сына Симеона Петра — на Константинополь. Кони уже мчались по Фракии и Македонии, уже близка была победа…

Но вдруг войско болгар останавливается. Императоры шлют молодому кесарю Петру богатую дань, и он ее принимает. Затем кесарь Петр объявляет, что он женится на дочери императора Христофора Марии, а немного спустя кесарь прибывает в Константинополь, стоит перед престолом церкви на Влахерне, которую жег его отец Симеон, венчается с Марией, ей даже нарекают новое имя — Ирина, что означает — мир. Императоры обещают впредь жить в мире и любви с болгарами, ежегодно давать василиссе Ирине приданое — дань Болгарии.

5

Василисса Ирина радушно принимала в своем китоне василиков из Константинополя.

Это была уже не та восемнадцатилетняя стройная, прямая, гибкая, как кипарис, гречанка, владевшая сердцами многих и настолько пленившая молодого кесаря Болгарии Петра, что он забыл заветы отца, продал свой народ и изменил отчизне.

Василиков из Константинополя принимала теперь стареющая женщина, с длинной шеей и тонкими руками, некрасивая, к тому же больная — василисса Ирина страдала в этой горной стране от зоба.

Но она была и осталась гречанкой — говорила только по-гречески, читала книги, написанные в Константинополе, заботилась о том, чтобы в Большом дворце болгарских кесарей все напоминало Константинополь.

Иногда это выглядело смешно. В Большом дворце в Преславе, как и в Константинополе, были свои Магнавра, Орология, Левзиак, Ипподром, китоны, тут все так же сверкало мрамором, золотом, серебром. Но все это было каким-то мелким, недозрелым, как листва на дереве, растущем на голой скале.

За тридцать лет, проведенных василиссой Марией в Преславе, она добилась того, что здесь были заведены порядки византийского двора. Тут, как и в Большом дворе Константинополя, кесаря называли василевсом, а ее — василиссою; их окружал синклит, который денно и нощно славословил обоих; синклит этот получал от кесаря щедрые подарки, владел Преславою, а по всей Болгарии кметы и топархи[140] старались во всем подражать Преславе. И теперь, когда василики императора Константина явились в китон василиссы Ирины, — она принимала их, как и в Константинополе, а возможно, еще сердечнее и теплее, расспрашивала, как идет жизнь в Большом дворце, интересовалась, как поживают ее брат и сестры.

Василики, разумеется, первым делом отдали василиссе свои дары. Это были ценные ткани, изделия из кости и эмали, золотое оружие — меч, щит, шлем, вина и благовония из южных стран, золото и серебро в слитках и монетах с изображением императора Константина.

Василисса Ирина просила передать императору Константину ее искреннюю благодарность за эти дары — очередное приданое. Ткани она возьмет себе и раздаст придворным, чтобы они были одеты, как в Константинополе, оружие и вино василики пусть преподнесут кесарю Петру, золото и серебро она употребит на украшение Большого дворца Преславы.

Василики рассказали и о том, что заставило их в ненастье добираться до далекой Преславы.

— У нас в Константинополе все это время была киевская княгиня Ольга, — сказали они василиссе Ирине.

— Что понадобилось северной княгине в Константинополе? — сразу заинтересовалась она.

— О, северная княгиня очень хитра, — отвечали василики. — Ей хотелось бы иметь много льгот… Больше, чем у ее соседей и у Болгарии…

— Чего же именно хотела эта княгиня? — поджала губы василисса Ирина.

— Она хотела бы, Чтобы ее купцы без ограничений торговали в Константинополе, возмущалась, что мы помогли хозарам построить город Саркел на Итиль-реке, удивлялась, что императоры породнились с хозарскими каганами, и, как видно, была бы не прочь, чтобы сын ее Сфендослав обвенчался с одной из девиц царского рода…

— Ого! — засмеялась василисса Ирина. — Северная княгиня знает, чего хочет, а хочет она немалого. Породниться с императором ромеев, женить Сфендослава на одной из василисс?! Надеюсь, император Константин ответил этой эллинке как следовало?

— Император Константин проучил северную княгиню: несколько месяцев держал ее с послами в монастыре Мамонта, потом принял и выслушал. Но ничего ей не дал и не пообещал. Что может быть общего между богоспасенной Византией и некрещеной Русью?

— Ха-ха-ха! — долго смеялась василисса Ирина. — Несколько месяцев в монастыре, а потом отказ? Похоже на императора Константина, он хороший политик.

— Однако, — продолжали василики, — княгиня Ольга, поскольку разговор с императором Константином ничего ей не дал, решила ехать и уже едет домой через Болгарию…

— Через Болгарию? — искренне удивилась василисса. — Что ей здесь, у нас, нужно?

— Именно поэтому мы и приехали сюда, — хором отвечали василики. — Насколько мы понимаем, княгиня Ольга, уехав несолоно хлебавши из Константинополя, хочет навязать Болгарии то, что ей не удалось навязать Византии…

— Ха-ха-ха! — снова расхохоталась василисса Ирина, отчего ее зоб, грудь и все дородное тело содрогалось. — Ну, скажите, какая любовь и дружба может быть у нас с Русью?

— Кто знает! — отвечали василики. — В прошлом каган Симеон и князь киевский Игорь, побратавшись между собою, причинили Византии очень много зла. Каган Симеон тогда же, как нам хорошо известно, послал на Русь немало своих священников, дал им книги, и многие русы ходили сюда, в Болгарию… Еще бы — они друг друга понимают, у них схожие обычаи…

— Довольно! — крикнула василисса Ирина. — То, что было в Болгарии при кагане Симеоне, больше никогда не повторится. Болгария теперь такова, какой ее хочет видеть Константинополь.

И василисса Ирина закончила:

— Пусть княгиня Ольга приезжает в Преславу, мы примем ее тут так же, как принял ее Константинополь.

6

Кесарь Болгарии Петр долго беседовал со старшим болярином, или, как часто называла его василисса Ирина, паракимоменом Георгием Сурсувулом.

Стар был болярин Сурсувул, поседели его волосы, глубокие морщины изрезали лоб, густые седые брови низко нависли над острыми темными глазами. Только длинные усы сохранили почему-то свой прежний темный цвет.

Впрочем, болярин Сурсувул все же сохранил со времен молодости статную фигуру воеводы, глаза у него были зоркие, пытливые, исполненные беспокойства, тревоги.

— В покоях василиссы опять гости из Византии, — сказал он сердито, входя в светлицу кесаря.

— Знаю, — спокойно отвечал кесарь Петр. — Что ж, это неплохо. Они привезли приданое василиссе — дань.

— К чему нам эта дань? — недовольно махнул рукою Сурсувул. — Кости с царского стола… Но они привезли не только дань, но и весть о том, что в Преславу скоро прибудет киевская княгиня Ольга.

— И это знаю, — уже раздраженно процедил Петр. — Что ж, пусть приезжает, дороги наши и на восход и на заход солнца открыты.

— Я думаю, — возразил Сурсувул, — что княгиня Ольга не только проедет через Болгарию, но и остановится в Преславе. Если же она не собирается это сделать, так, может, кесарь, мы постараемся, чтобы она тут остановилась, и поговорим с нею…

Кесарь Петр поднял брови и удивленно посмотрел на своего старшего болярина.

— С какой это стати стал бы я просить, чтобы княгиня Ольга останавливалась в Преславе, а тем более разговаривала с нами? — спросил он у него.

Болярин Сурсувул ответил не сразу, он раздумывал, что-то вспоминал, что-то взвешивал, и тень сомнения, казалось, пробегала по его лицу.

— Кесарь Петр! — наконец сказал он. — Я хочу сегодня говорить с тобою откровенно и прямо, как говорили мы, когда умер твой отец, каган Симеон, когда шли мы с тобою против ромеев, когда советовались, брать ли тебе в жены дочь императора Христофора.

— Послушай, Георгий! — удивился кесарь Петр. — Ты не только мой старший болярин, но и родной дядя, и мы, казалось бы, никогда ни в чем не таились друг от друга.

— Ты сказал правду, — ответил на это Сурсувул. — Мы, кесарь, ни в чем не таились друг от друга, ибо никогда мы с тобою и не беседовали откровенно. Поэтому слушай, кесарь! Тридцать лет тому Болгария заключила мир с Византией, и все эти тридцать лет…

— Все эти тридцать лет, — перебил его кесарь Петр, — Болгария не вела ни одной войны, не пролила ни одной капли крови.

Сурсувул с сожалением покачал головою.

— Да, кесарь, — сказал он, — за эти тридцать лет Болгария действительно не вела ни разу войны и не пролила ни одной капли крови, но за это время потеряла так много, как не теряла ни в одной войне: она обливается кровью…

— Как ты смеешь так говорить! — крикнул кесарь Петр. — Да ведь тогда, тридцать лет тому, сразу после внезапной смерти отца, ты сам говорил мне, что нужно заключить с Византией мир — и немедленно…

— Да, — согласился Сурсувул, — тогда, тридцать лет тому, я сказал тебе, что нужно заключить с Византией мир. Но разве я мог дать иной совет? Когда умер кесарь Симеон, против тебя пошел и мог захватить престол брат твой Михаил, нам угрожали сербы, хорваты, печенеги, угры, всех их ссорила с нами и науськивала на нас Византия. Я видел тогда, что народу нашему угрожает смерть, и советовал тебе и сам делал все для того, чтобы помириться с Византией… на некоторое время, пока мы не наведем порядок в своем государстве, пока не заключим мир с сербами и хорватами — нашими же братьями, пока не получим помощи от русов. Но тогда пришла сюда василисса Ирина — и погиб наш мир с сербами и хорватами. Это Ирина ссорит нас с русами, из-за Византии уже тридцать лет гибнет Болгария…

— Болгария гибнет! — засмеялся кесарь Петр. — Ты ослеп, Георгий! Открой глаза, посмотри, что творится в Болгарии! Мы исправно получаем дань от Византии, живем не в какой-то там Плиске, а построили нашу славную Преславу. Все тут напоминает Константинополь, мы воздвигли множество храмов, соборов, монастырей, у нас расцветают науки и искусство.

— У нас, кесарь, расцветает вражда и распри, — возразил на это Сурсувул. — И никогда, никогда еще Болгария не была такой нищей, раздробленной, бесславной, как теперь. Слушай, кесарь! Все эти тридцать лет, с тех пор как мы заключили мир, Византия крепнет, расширяет свои владения, копит богатства, готовит и уже имеет сильные войско и флот. А Болгария все эти тридцать лет беднеет, у нас в селах царит голод, Население стонет от чрезмерных податей, люди проклинают христианскую веру и молятся Богу под открытым небом. Да и кметы наши и топархи не только не верят нам, но и враждуют друг с другом.

— Это ложь! — крикнул кесарь Петр. — Наш посол сидит в Константинополе выше посла императора Оттона, наши купцы торгуют со всеми землями и с Византией. Богомилы, те, которые молятся под открытым небом, — еретики, не познавшие истинной веры. И я, и кметы мои, и топархи имеем сильные дружины. Д когда у меня возникала или, сохрани Бог, возникнет надобность — на помощь мне всегда придет Византия…

Болярин Сурсувул все ниже и ниже опускал голову.

— Какая польза от того, — сказал он, — что наш посол сидит за столом в Константинополе на первом месте? И кто он, наш посол? Он даже не болгарин, а брат василиссы Ирины. Какой прок, что купцы наши торгуют с Византией? У них берут только то, что нужно ромеям, а нам продают то, что им без надобности, а нам в тягость. Ты говоришь, кесарь, богомилы — еретики, не познавшие истинной веры. На самом же деле все наши богомилы были христианами. Но они прозрели, увидели, к чему стремятся император константинопольский и патриарх, и отказались — не хотят константинопольского креста; они — враги Византии; сам наш патриарх Дамиан против Византии, он не хочет жить в Преславе, а сидит в Доростоле. Еще говоришь ты, кесарь, что тебе на помощь уже приходила, а когда будет надобность, опять придет Византия… Да, Византия приходила нам на помощь со своим войском, но лишь для того, чтобы оторвать от нас сербов, хорватов и другие племена, чтобы раздробить Болгарию. Да и сейчас ромейское войско стоит в городах над Дунаем. Зачем мы пустили их в свой дом?

— Ты хочешь меня запугать? — крикнул кесарь. — Все это ложь, ложь, ложь… Я не хочу, не могу тебе верить, Сурсувул. Я верю в Христа, я ре хочу войн, я люблю тишину и мир, я хочу под конец мой жизни принять постриг и уйти в монастырь…,

— Сын императора Симеона, заставлявшего трепетать ромеев и стоявшего у стен Константинополя, слушай меня! — сказал Сурсувул. — Неужто ты совсем забыл наказ своего отца, неужто ты не видишь, куда идет Болгария и до чего она дойдет?

— Значит, ты хочешь войны? — подозрительно посмотрел на него кесарь Петр. — Ну, говори, говори: хочешь, чтобы я воевал с Византией? Говори же!

Сурсувул тяжело вздохнул и с презрением посмотрел на кесаря Петра.

— Нет! — ответил сын. — Куда Болгарии, куда тебе, кесарь, воевать с Византией! Но императоры ромеев были бы рады начать с болгарами войну и добить нас! Но пока что не смеют, ибо, благодарение богу, за нами стоят угры, нам на помощь могут прийти печенеги. Верю я — и это знают императоры, — если Болгарии придется тяжко, нам поможет Русь… Только поэтому Болгария еще живет на свете, только потому Византия платит нам дань. — И пока, кесарь, мы в мире с уграми и русами, до тех пор мы можем еще жить. Только это хотел я сказать тебе, кесарь!

— Но ты не договорил, — насмешливо процедил кесарь, — что же мне, брататься с русской княгиней, заключать мир, договариваться о союз против Византии?

— Я уверен, что русская княгиня и не станет этого добиваться. Между нами и Русью издавна царят мир и любовь; каган Симеон и киевский князь Игорь не заключали договоров, но они верили и всегда приходили на помощь друг другу. Я думаю, кесарь, нужно, чтобы княгиня Ольга почувствовала это… Может, будет случай еще как-нибудь иначе скрепить наш мир. Русские люди, я знак» очень правдивы, слово держат.

7

До столицы Болгарии Преславы поезд княгини Ольги добирался больше десяти дней. Пока колесницы катились по утрамбованным дорогам Фракии и Македонии, все шло хорошо. На передках колесниц сидели рулевые с лодий — знающие, бывалые морские вой. Они берегли лошадей, подкармливали их на каждой даже самой маленькой стоянке. Если колесницы увязали — не жалея рук и ног, вытаскивали. Делал так и рулевой Супрун, бывший возницей у княгини Ольги.

Но чем дальше они ехали, тем сильнее становилось бездорожье: перед ними все выше и выше поднималась Планина,[141] путь пересекали реки и горные потоки, на крутых перевалах воям и всей свите приходилось вставать и подталкивать колесницы. Порой путь вился среди облаков над такими ущельями и безднами, что кружилась голова.

Но все же ни княгиня Ольга, ни ее спутники не жалели, что поехали через горы. Это была прекрасная земля, в ее долинах и на равнинах они встречали людей, говоривших на понятном им языке, одевавшихся так же, как одевались у них в Приднепровье. Их песни были так же печальны, как русские. Все было иначе, чем в разноплеменной, многоязычной Византии. Если бы не горы и перевалы, можно было подумать, что они едут по Полянской, Северской либо другой родной земле.

Преслава предстала перед ними ранним утром, когда они одолели еще один, пожалуй самый трудный, перевал. Остановившись, вышли из колесниц, долго любовались городом, напоминавшим гнездо орла среди гор. На фоне гор, там и сям уже покрытых снегом, город как на ладони стоял перед ними — на крутых скалах, с высокими каменными стенами вокруг теремов и церквей, с башнями, на которых ветер развевал знамена. Казалось, до него было совсем близко.

Однако колесницы петляли по склонам гор еще целый день. И только когда солнце уже касалось вершин далеких гор, а в долине начали подниматься туманы, они очутились перед высокой каменной стеною, которая утром казалась такой близкой, у моста и ворот Преславы.

В Преславе в Золотой палате болгарских кесарей все блестит и сверкает. Палата и в самом деле напоминает Магнавру — Золотую палату византийских императоров. В восточной части, как и там, стоит позолоченный трон, над ним в конхе[142] — образ Христа, перед троном — кресла для членов семьи кесаря, слева — серебряные ворота, через которые входит кесарь, справа — завесы, за ними во время церемоний стоит хор, в глубине — завеса и дверь, через которую входят после того, как дозволит кесарь.

И разве только эта палата напоминает в Преславе Византию? Все в Преславе делается, как в Византии; кесарь хочет быть похожим на византийского императора, его окружают боляре, кметы, топархи, он щедро раздает им земли, леса, париков.[143]

В Золотой палате было полно боляр, кметов. Они, как столбы, стояли у стен, заносчиво, искоса поглядывали на княгиню Ольгу. А в конце палаты, на высоком помосте, сидел в кресле, окованном золотом, кесарь Болгарии Петр — в пурпурной мантии, перехваченной широким красным поясом, в багряных башмаках, — а рядом с ним в белом, украшенном золотом платье, с красным корзном на плече и в царских башмачках — василисса Ирина.

Княгиня Ольга вошла, как полагалось по русскому обычаю, гордо, смело, в сопровождении нескольких жен и послов, низко поклонилась кесарю и василиссе, а жены и послы положили перед престолом кесаря дары — меха, белый зуб, серебряное оружие для кесаря, киевские эмали для василиссы Ирины. В это время за завесой запел хор из преславского собора девы Марии, славивший кесаря и василиссу.

Потом кесарь спросил у княгини Ольги, как ехала она из Константинополя, как ее здоровье, куда думает направиться дальше.

Княгиня Ольга ответила и в свою очередь пожелала здоровья ему, василиссе и детям.

Тогда кесарь поблагодарил княгиню за ее пожелания и пригласил отобедать с его семьей. Все было гак же, как в Константинополе, с тою разве только разницей, что кесарь не задерживал княгиню в Преславе, а, наоборот, поскорее хотел покончить с нею все дела.

И обед у Петра напоминал Константинополь. Там, правда, за столами сидело несколько сот человек, а тут всего двадцать-тридцать. Во время обеда княгиня Ольга хорошо рассмотрела кесаря Петра: всем обликом своим, длинными волосами, бородой, тихим голосом, осторожными движениями, — словом, всем существом своим он напоминал священника или монаха. После каждого слова упоминал имя Христово, очень часто складывал персты для крестного знамения.

Зато жена его, василисса Ирина, являла полную противоположность кесарю. Одетая в царские одежды, отягощенная всевозможными регалиями, висевшими у нее на шее и на груди, с перстнями и браслетами на руках, она казалась собранием ценностей, царской казной, которую выставили людям напоказ.

Все эти вещи и драгоценности тяжелым бременем лежали на ней, сковывали ее, и василисса сидела, тяжело дыша, позеленевшая от болезни и усталости.

Впрочем, было заметно, что она внимательно следит за всем, что происходит за столом, прислушивается к каждому слову, особенно же следит за княгинею Ольгою. Изредка Ирина вмешивалась в разговор, бросала кесарю одно-два греческих слова.

Разговор за столом шел вяло. Но, собственно, на иное нельзя было и надеяться: тут сидели кесарь и василисса, старший болярин Сурсувул, он доводился, как сказали княгине Ольге, родным дядей кесарю, три дочери кесаря и двое его сыновей, несколько родственниц василиссы, дальние родственники кесаря, несколько молчаливых боляр и кметов, а со стороны Ольги были две княгини — ее родственницы, три купца, три посла да еще священник Григорий.

Вероятно, княгиня Ольга, ее купцы и послы были самыми разговорчивыми за столом; они пытались заводить беседу и о торге, и о старинной дружбе болгар и русов, и даже припомнили, как когда-то ходили вместе на Константинополь. Но в этой небольшой светлице, где принимал их кесарь, все было гласом вопиющего в пустыне, в пропасти, где голос звучит громко, но никогда не вырвется наверх, не пробьет твердых каменных скал.

Правда, к беседе один и другой раз присоединялся старший болярин Сурсувул. Он, как оказалось, еще при князе Игоре бывал в Киеве, встречался с покойным князем, хорошо помнил его. Княгиня Ольга вздрогнула, услыхав эти слова. Она бы слушала Сурсувула без конца, но, заметив, что кесарю и василиссе не слишком по душе рассказ старого воеводы, принялась расспрашивать Сурсувула о другом.

Обед закончился. Все молча благодарили кесаря и василиссу, вставали из-за стола, а где-то далеко, в сенях дворца, хор пел протяжную молитву.

Но княгиня Ольга сочла бы свою поездку в Болгарию бессмысленной, если бы не смогла с глазу на глаз поговорить с кесарем. И поэтому, вставая из-за стола, сказала кесарю, что приехала в Преславу, чтобы поговорить с ним.

— Да ведь мы как будто обо всем уже поговорили, — виновато ответил кесарь, ища глазами василиссу.

Но василиссы в светлице уже не было, она вышла из-за стола, как только окончила обед, следом за нею поспешно вышли все ее дети и родственницы. Боляре и кметы еще немного потоптались у дверей и тоже поспешили уйти. Потому случилось так, что в светлице остались только кесарь с болярином Сурсувулом и княгиня Ольга со своими родственницами, купцами и послами.

— Нет, кесарь, — резко произнесла княгиня Ольга, — я приехала в Преславу издалека и хотела поговорить с тобою, но пока еще ничего не сказала.

— Так говори! — неохотно промолвил кесарь Петр и сел в кресло у стола.

— Вы ступайте! — приказала княгиня своей свите и, когда все вышли, села напротив кесаря…

Теперь они были вдвоем — кесарь и княгиня, да еще болярин Сурсувул стоял поодаль. Он хотел было уйти, но не успел и теперь уже должен был оставаться подле своего кесаря.

— Я, кесарь, хотела сказать, — начала княгиня Ольга, — что ехала сюда с великими надеждами, как приезжали сюда когда-то князь Олег и Игорь, как всегда приходили сюда русские люди…

Хор, певший вдалеке, умолк; за окнами вечерело; синие сумерки вползали в светлицу, где сидели кесарь и княгиня, и лица их погружались в темноту.

— Я хотела сказать, — продолжала княгиня, не услышав ответа кесаря, — что в прежние времена наши люди были связаны между собою, наши князья и ваши каганы любили и почитали друг друга, и тогда никакие враги нам не были страшны, все боялись Руси и Болгарии…

— Болгарии и теперь боятся, — гордо заявил кесарь Петр, — на Болгарию никто не нападает, мы тоже бережем мир и любовь…

— Русь тоже ни на кого не нападает, — усмехнувшись, ответила княгиня Ольга, — и на Русь ныне никто идти не смеет — мы бережем мир и любовь… Но, кесарь Петр, ныне мир не таков, каким был когда-то, и чем дальше, тем больше он будет меняться. Сейчас я объехала много земель и вижу, что на свете есть вражда, вижу, что у Руси и Болгарии нет доброго мира с Византией…

— Византия тридцать лет живет в мире с болгарами, мы получаем с нее дань…

— Я хотела бы, — возразила, вздохнув, княгиня Ольга, — чтобы Болгария жила в мире с Византией не тридцать, а триста лет, но чтобы и между нами был прочный мир. И Болгария й Русь хотят мира. Но что будет, кесарь, если кто-нибудь нападет на Болгарию или на Русь?

— Я не хочу войны, я тридцать лет… — твердил кесарь.

— А если кто-нибудь нападет на Болгарию или на Русь? — повторила свой вопрос княгиня Ольга.

Кесарь молчал, и тогда княгиня Ольга сказала:

— Памятуя дружбу отцов наших, я приехала сюда, чтобы утвердить ее ныне и заключить уговор: аще кто нападет на Болгарию — Русь защитит ее, аще нападет на Русь — болгары будут моими союзниками и друзьями…

— У Болгарии ни с кем нет договоров. Я не хочу войны… Я тридцать лет не воевал… Нет, княгиня, нет…

— А может, кесарь Петр приехал бы, вот как я в Преславу, к нам на Русь?

— Нет! — громко крикнул, вскочив со стула, кесарь Петр. — Я не воевода, я болен, я молюсь… и никуда не поеду.

— Тогда прощай, кесарь Петр, — закончила княгиня Ольга, вставая. — Пойду. Болят мои кости и сердце.

Она поклонилась кесарю и тихими шагами вышла из светлицы в сени, где дожидалась ее свита. Кесарь Петр стоял и смотрел ей вслед. В светлице темнело. Сурсувул подошел и остановился против кесаря.

— Болгария вовеки будет жалеть, — сказал он, — что ее кесарь Петр так говорил с киевскою княгинею.

— Что ты сказал?

— Я сказал и вижу, что, если камень брошен в пропасть, его уже ничто не может остановить. Горе Болгарии, кесарь Петр!

, После приема русской княгини кесарь Болгарии Петр направился с женою Ириною в свои покои. Час был поздний, спала Преслава; затих шум во дворце, пора отдохнуть и василевсам.

И вот они остались вдвоем. В опочивальне горели светильники. Это давняя опочивальня каганов Болгарии; вдоль ее стен на коврах развешено оружие, на полках стоит посуда, среди которой тускло поблескивает окованная серебром чаша, сделанная из человеческого черепа.

Кесарь Петр знал, что это за чаша: покойный отец его, кесарь Симеон, не раз говорил сыну, что каган Болгарии Крум сделал чашу из черепа императора Никифора, который, пытаясь уничтожить Болгарию, залил ее кровью, но сам погиб, аки пес, у Анхилоя… В тяжелые минуты своей жизни — а жизнь его была почти всегда тяжелой, ибо он либо отбивал нападение ромеев, либо сам наступал на них, — кесарь Симеон пил только из этой чаши.

«И ты, сын, когда тебе будет тяжко, пей из этой чаши», — говорил сыну каган Симеон.

Но кесарь Петр давно забыл про чашу, и стоит она, покрытая пылью, на полке в опочивальне, не играет, как бывало, серебром, а тускло блестит в углу среди пыли.

Забыл кесарь Петр и о книгах, написанных рукою его отца, — они лежат рядом с черепом, на той же полке. В этих книгах написано, как Византия веками хотела покорить болгар и как каганы боролись с императорами. Этих книг кесарь Петр давно не перелистывает, он забыл слова своего отца.

Ныне он внимательно прислушивается к речам жены своей Ирины. С тех пор как она здесь — а прошло уже много лет, — все делается в Преславе так, как скажет василисса.

И теперь, сбрасывая свою пурпурную мантию и такие же башмаки, кесарь внимательно следит за выражением ее лица, ждет, что она скажет о приеме русской княгини.

Но василисса пока ничего не говорит, — наоборот, она сама обращается к Петру с вопросом:

— Что же говорила тебе эта княгиня?

— О, — тихо отвечает кесарь, поняв, что Ирина и в самом деле не знает, о чем он беседовал с княгинею, — она говорила о дружбе, что спокон веку существует между болгарами и русами, напомнила о совместных походах моего отца и киевского князя Игоря на Константинополь…

— И ты слушал эти нечестивые слова?

— Я, Ирина, вынужден был слушать, — оправдывался кесарь Петр, — но я сказал, что времена Симеона и Игоря давно миновали и что теперь Болгария больше связана с Византией, чем с Русью…

— Ты ответил ей не так, как следовало, — возмущается василисса Ирина. — Ты должен был сказать ей, что между Болгарией и Русью нет и никогда не будет сговора.

— Я надеюсь, — виновато говорит кесарь Петр, — что она сама это поймет.

— О, ты ошибаешься! — заканчивает василисса и гасит светильник. — Эти русы и их княгиня, — раздается уже в темноте ее голос, — гордые и опасные люди. Болгарию защитит, всегда придет ей на помощь только Константинополь…

Княгиня Ольга лежит в светлице, которую ей отвели во дворце, и не может заснуть. Только что вышел от нее священник Григорий. Она позвала его в надежде, что услышит о Болгарии много такого, чего сама не может понять. Ведь священник Григорий пришел в Киев из Болгарии, у него тут должно быть много знакомых, друзей.

Священник долго сидел у княгини и рассказывал, что не узнает Болгарию и не может ее понять. «Тут все, — говорил он, — не так, как было раньше. Была когда-то Болгария христианскою, а стала византийскою, даже патриарх Дамиан сбежал из Преславы, а священники и подавно. Поедем же и мы, княгиня, поскорее в Киев!»

За открытым окном шумит без устали Большая Камчия, где-то далеко-далеко в горах слышна печальная песня, очень похожая на те» что поются у Днепра. На стенах крепости время от времени перекликаются ночные сторожа, вот они ударили раз и второй в медные била.

Но не только эти звуки мешают спать княгине Ольге — смутная обида тяжестью легла ей на грудь, сжимает сердце.

«Зачем, — думает она, — я ехала сюда, чего искала?»

Печальная песня разносится в горах, словно дает ответ на этот вопрос: одни и те же песни поют люди у Дуная и у Днепра, без толмачей понимают друг друга, с незапамятных времен жили они как братья и в трудные годины своей жизни помогали друг другу.

Княгиня Ольга вспоминает своего мужа Игоря, который не раз, прощаясь с нею, говорил: «Пойду помогу брату Симеону», — и шел, не зная, вернется ли. Может быть, проходил он через Преславу, может, отдыхал когда-то в этой светлице, лежал, слушал далекую ночную песню в горах.

Но затихает печальная песня вдали, где-то далеко-далеко затерялись следы кесаря Симеона и князя Игоря, а те, что пришли им на смену, уже не похожи на своих отцов.

Княгиня Ольга припоминает лицо кесаря Петра, с которым разговаривала в этот вечер, и думает: «На кого он похож, кого напоминает?»

И тогда всплывает перед нею еще одно лицо — лицо императора Константина: та же усмешка, те же движения и такие же злые огоньки в глазах.

«Вот на кого похож кесарь Болгарии, — думает княгиня Ольга. — Нет, напрасно я приехала сюда, в Болгарию. Преслава — тот же Константинополь, только поменьше, совсем маленький…»

8

Чем дальше на север, тем становилось холоднее. Шел снег, крепчали морозы, дороги замело. Передвигаться дальше на колесницах нечего было и думать. Княгиня Ольга велела обменять их на сани в каком-то болгарском городе, где начиналась равнина. Но вскоре выяснилось, что и на санях им не пробиться через заснеженные просторы… Тогда они бросили и сани.

Княгиня Ольга, вся ее родня, послы, купцы сели на коней. Перекрестившись на восток, влез на коня и священник Григорий, ловко вскочили в седла служанки княгини — Полянским девушкам это было не в диковинку. Последними сели верхом, вооружившись луками и копьями, вой с лодий — вместе с дружиною они должны были охранять едущих.

На большое пространство растянулась вереница: впереди ехали дружинники, за ними — княгиня со своими спутниками, замыкали шествие лодийные вой.

Перед ними расстилался долгий путь, предстояло степное бездорожье, дни и ночи среди снегов, в лесных чащах и просто на мерзлой земле, под открытым небом.

Но слух о том, что киевская княгиня Ольга едет из Болгарии на Русь через Угорскую землю, летел, обгоняя ее, и в лесах над Тисою обоз княгини встретил отряд закованных в броню всадников во главе с братом князя Такшоня — князем Митлашем. Этот отряд сопровождал княгиню во время всей дальнейшей дороги, а в лице князя Митлаша она обрела умного спутника.

От него княгиня Ольга узнала, как живут угры на равнине над Тисою. Князь Митлаш говорил о том, как трудно было найти клочок земли между землями славянских племен и как долго приходилось налаживать связи с этими племенами. Потом князь Митлаш рассказал, как угры — уже вместе с русскими племенами — отбивали набеги соседей, рассказал об ужасной битве с германским императором Оттоном у реки Леха, происходившей два года назад…

Но княгиня Ольга сама знала, что угры, сто лет назад выйдя из далеких земель на восток, двигались на запад и стояли некоторое время недалеко от Киева, разыскивая свободные земли, а найдя такие земли, осели на широкой долине Тисы, побратались со славянами, многому уже от них научились, сошли с коней, оставили свои шатры.

Сколько ни ехала княгиня со свитою вдоль Дуная, а затем Тисы, повсюду она видела большие селения, обработанные нивы, стада…

Во дворце князя Такшоня княгиня Ольга не встретила ни роскоши, ни византийского блеска. Это была настоящая крепость посреди степей и гор, а обитатели ее — мужественные люди, вой.

И случилось почему-то так, что княгиня Ольга, не сумевшая свободно говорить и не встретившая поддержки ни в Константинополе, ни в Преславе, поняла этих суровых воев.

Они хотели жить, обрабатывать землю, держать в руках не меч, а рало, но на них накатывались вражеские волны с севера и юга; людей этих, как и ранее жившие здесь племена, хотели уничтожить с севера германцы, с юга — ромеи. Потому-то князь Такшонь очень радушно встретил княгиню Ольгу, которая явилась к нему с дружбой и миром: имея страшных врагов на севере и юге, угры искали друзей на востоке.

И нечто большее, чем добрососедская дружба, родилось в эти дни и длинные вечера, которые княгиня Ольга провела во дворце, в семье князя Такшоня. Она приглашала князя с женой побывать в Киеве-граде, предлагала дочери князя Такшоня — Ильдико поехать с нею в Киев, посмотреть на русских людей, познакомиться с ее сыновьями…

Больше она ничего не сказала, но и князь Такшонь; и жена его поняли, что княгиня Ольга неспроста приглашает Ильдико в Киев, неспроста называет ее Предславою, а хочет по-своему, по-женски скрепить мир любовью. Что ж, угорский князь не запрещает Ильдико-Предславе погостить в Киеве, а княгини договорились и о большем — о приданом.

Так заканчивалось далекое путешествие княгини Ольги в Византию. Перед нею еще лежал трудный путь по широкой равнине, где протекала быстрая Тиса, через высокие Карпаты, леса, дебри, червенские города…

Но княгиню уже не страшил этот путь — тут, над Тисою и в Карпатах, жили родные русские люди. Князь Такшонь и княгиня посылали с Предславою много разного добра, большую дружину, множество коней. С такой свитой княгине не страшны были ни зима, ни звери, ни злой человек.

Глава девятая

1

Дни становились короче и короче, морозы все сильнее сковывали Днепр, от стен города до самого небосклона белели нескончаемые снега…

Наконец наступил и Корочун — самый короткий зимний день, в который, как тогда верили, бог солнца сходился с богами тьмы, боролся с ними и побеждал.

Закутанные в звериные шкуры, дрожащие, озябшие люди от всего сердца стремились помочь доброму богу спасти солнце — гибель солнца была бы гибелью и для них, — и в самую длинную зимнюю ночь они выходили с оружием в руках на снежную равнину, угрожали злым богам, жгли огни, чтобы прогнать богов тьмы.

Так было и на Горе. Как только настала ночь, перед изображением Перуна, вокруг огромного костра, зашумела толпа мужчин, женщин, детей. Впрочем, разобрать, кто здесь мужчина, кто женщина, было трудно: в эту ночь боги тьмы не должны были знать, кто на них наступает. Всех злых, хищных богов нужно было напугать, а потому многие мужчины натянули на себя женские платна, женщины же надевали мужскую одежду, лица у многих были закрыты скуратами и ларвами, люди держали в руках щиты, копья, мечи, кое-кто нес с собою дудки, бубны, гудки…

Поднялся страшный шум: вой ударяли мечами о щиты, гремели копьями; кто умел, тот свистел в свирели, гудел в гудки; иные просто кружились у костра и кричали:

Корочун, Корочун, выходи на рать, Корочун, Корочун, днесь тебе погибать! Вертит коло огненное Коляда, Коляда,

Удирай, Корочун, со двора, из гнезда Корочун, Корочун, не таись, выхожай, Помирай, Корочун, погибай!

Потом в круг входил кто-либо из жрецов, надевавший ради этой ночи устрашающую маску — голову быка с рогами и большими глазами, бил в бубен с медными бубенцами. Став посреди круга, жрец через отверстия в шкуре всматривался в скураты[144] и ларвы окружающих, потом начинал кружиться все быстрее и быстрее, высоко подняв вверх звенящий бубен.

Вслед за ним быстрее начинали кружиться и остальные, громче бряцало оружие, пищали сопели и гудки — таков был устрашающий танец перед Перуном.

Неожиданно жрец останавливался. Останавливался и круг. Жрец несколько мгновений переводил дух, всматривался в темноту, окружавшую Перуна.

— Вижу Корочуна, вижу! — внезапно вопил он.

И, выхватив головешку из костра, он поднимал ее над головою, устремлялся в темноту, где еще с вечера стояла большая разукрашенная сосна, а под нею — обвязанное соломой и смазанное смолою колесо.

— Гоните Корочуна! — кричал он.

— Славьте Коляду! — кричали люди.

Жрец подносил головешку к сосне, и огонь сразу охватывал ветви, начинал ползти вверх, к вершине.

— Гоните Корочуна! — вопил жрец.

И уже несколько человек поджигали колесо, пускали его по снегу с горы, на которой стоял Перун, и оно катилось, освещая снег вокруг, рассыпая искры, мчалось в пропасть и там исчезало.

— Корочун удирает! Нет Корочуна! Слава Коляде! — кричали люди, глядя на освещенные снега и веря в то, что они боролись с богами тьмы и победили их.

За это им полагалась награда, все на Горе должны были узнать, что Корочун побежден; и люди в скуратах и ларвах с мечами, копьями и щитами, распевая торжественные песни, шли к домам бояр и воевод, стучались в терема, чтобы вызвать хозяев, пели им колядки — песни, в которых повествовалось о начале мира, о борьбе светлых и темных сил, о победе над злыми силами. Так повелось испокон веков, так было и в эту ночь.

Когда не было начала света, Когда не было земли и неба, Земли и неба, а только море, А среди моря да два дубочка…

Двери домов отворялись, на крылечки со свечами и светильниками выходили бояре и воеводы со своими семьями, они весело смеялись, глядя на скураты и ларвы, сами пели вместе с людьми, подносили им гостинцы — вино, пиво, мед, орехи…

2

Святослав не пошел к Перуну, когда там гнали Корочуна и славили Коляду, — как хозяин и князь, он должен был оставаться в тереме, ждать колядников, чтобы выйти на крыльцо, когда они начнут петь, поглядеть на скураты и ларвы, дать щедрые дары…

Был чудесный вечер. Еще днем ключница Малуша с дворовыми приготовили в трапезной все для праздничного ужина, накрыли стол и поставили яства, на сене в углу светлицы — пшеничную кашу и медовую сыту — для умерших, которые в праздничный вечер слетались домой и якобы ужинали вместе с живыми.

В тереме было тихо. За окнами поскрипывал мороз. Маленькие стеклянные оконца с оловянными рамами затянула серебряная изморозь, в сенях, светлицах, трапезной горели свечи и светильники; было тепло, пахло свежим сеном, вкусной едой.

Под окнами терема то и дело слышался топот ног — это молодежь спешила к Перуну. Потом донеслись звуки бубнов, свирелей, гудков, послышалось пение. Святослав, а за ним Свенельд и Улеб, Малуша, дворовые, гридни вышли на крыльцо, чтобы посмотреть на танцы вокруг Перуна.

На дворе свирепствовал мороз. Вверху холодным светом искрились звезды, повсюду намело сугробы, но никому не было холодно, все с увлечением смотрели на толпу, кружившуюся вокруг костра, слушали крики и пение.

Запылала сосна за Перуном, огненное колесо умчалось в темноту, чтобы сбить с ног Корочуна, и люди в скуратах и ларвах двинулись по всей Горе…

Колядники с факелами в руках приблизились к княжескому терему, распевая:

Добрый тебе вечер, наш славный княже. Щедрый вечер, добрый вечер, Добрым людям на здоровье…

— Несите дары! — приказал княжич Святослав.

Но что случилось? Колядники, шедшие улицей к терему и весело распевавшие, вдруг остановились, умолкли…

От ворот, с Подола, ехало много всадников, следом за ними лошади тащили несколько больших саней, вереницу замыкал еще один конный отряд. У крыльца все остановились, всадники начали соскакивать с коней, из саней начали вылезать путники.

В желтоватом свете факелов стали видны спешившиеся всадники, люди, вылезшие из саней.

— Княгиня Ольга! — бросились с крыльца на улицу Свенельд, Улеб, дворовые.

Да, это была она, княгиня Ольга, в праздничный вечер вернувшаяся в Киев из далекого путешествия.

Святослав вышел вперед, обнял мать. У нее было холодное, обмороженное лицо.

— Со святым вечером! — обратилась княгиня ко всем.

— Здорова будь, княгиня! — Все поклонились ей в пояс.

А колядники уже приближались с факелами в руках к крыльцу, танцевали, показывали свои уродливые скураты и ларвы; опьянев от боярского угощения, они кричали и пели, а с крыльца им сыпали дары — пироги, орехи, коржи…

3

Так наступило то, чего Малуша ждала, в глубине души надеясь, что оно минует ее, то, чего она хотела, но не могла избежать, чего боялась, зная, что оно все равно придет, падет на ее голову тяжкой карой.

Войдя в терем, княгиня Ольга велела накормить путников. Малуша и сама знала, что они приехали с далекой тяжелой Дороги, озябшие и голодные. К тому же княгиня Ольга приехала не одна — вместе с нею в терем вошли какие-то чужеземцы, а среди них Малуша заметила даже какую-то девушку. К счастью, думать об ужине не приходилось, для святого вечера у нее все было приготовлено.

И вот княжеская семья — княгиня, Святослав, Улеб, племянники Игоря, а за ними Свенельд, несколько воевод и бояр вошли в трапезную. Стоя на пороге, Малуша встретила всех их поклоном, позади нее стояли и тоже низко кланялись князьям Пракседа и дворовые, работавшие на кухне. В тот вечер им разрешалось постоять на пороге княжьей трапезной.

Князья входили, отвечали на приветствия. Малуша стояла и смотрела на княгиню Ольгу. Теперь было заметно, как княгиня бледна, как она устала, ослабела. Справа от нее шел княжич Святослав; он был будто бы такой, как всегда, и в то же время не такой — в глазах княжича Малуша увидела тревогу; слева от княгини шел княжич Улеб, он весь сиял, лукаво улыбался, а за ним шагали Игоревы племянники, бояре, священник Григорий.

Но, войдя в трапезную, где все было приготовлено для ужина, они не сели за стол, а стояли молча, словно кого-то ожидая.

Вдруг в сенях раздались шаги, послышались голоса, и на пороге светлицы показалось еще много бояр, ездивших с княгиней за море, их жены, разодетые, как на праздник, а с ними несколько чужестранцев и молодая, необычайно красивая девушка — черноволосая, очень бледная, с золотой короной-обручем на голове, в темной одежде.

Княгиня Ольга ласково улыбнулась девушке, взяла ее за руку, подвела к княжичу Святославу, Улебу, Свенельду, называя их имена, а один из чужестранцев, который, как видно, понимал слова княгини, говорил что-то девушке, — только Малуша не понимала его языка.

Впрочем, ей и некогда было слушать. Княгиня Ольга уже пригласила всех к столу, рукой сделала Малуше знак, и та побежала на кухню, чтобы начать подавать ужин. Своих и гостей оказалось больше, чем ожидали, и дворовые спешили изо всех сил, наполняя миски, накладывая мясо, наливая вино в кубки, убирая посуду…

Малуше было очень трудно. Трапезная, кухня, огни, посуда, кубки мелькали перед глазами; у нее немели руки, подкашивались ноги; она торопилась, стараясь, чтобы всего было вдоволь, чтобы все было горячо, вкусно.

Но между делом она видела, что в углу, там, где были приготовлены еда и сыты для умерших, сидит княгиня Ольга, справа от нее — Святослав, слева — девушка с золотой гривной-обручем в волосах, с темными глазами. Видела Малуша и то, что девушка посматривает на Святослава, что все они оживленно разговаривают, а один чужестранец стоит около них и то говорит с княгинею, то незнакомыми словами повторяет все девушке.

Подавая блюда, Малуша прислушивалась, хотя это было очень трудно: под самым окном продолжали петь колядники, в светлице раздавалось много голосов, звенели кубки, братины. Ей же хотелось слышать только то, о чем говорит княгиня, Святослав и девушка…

«Эта девушка — княжна, имя ее — Предслава, ей очень нравится Киев, этот город напоминает ей родину» — вот что расслышала Малуша.

— Ключница! Почему мало вина? Греческого!.. Херсонесского!.. Меду… Пива! — кричали за столом.

И она бежала в кухню, несла корчаги с греческим, подавала херсонесское, наливала в кубки мед, пиво…

А потом, снова и снова прислушиваясь к разговору троих, она слышала:

«Княжне Предславе много рассказывали о Русской земле… Ей нравится эта земля… Княжна Предслава уже успела повидать часть этой земли…»

А Малушу тем временем зовет Улеб:

— Ключница, дай мне вина…

— Какого?

— Самого лучшего… Ты какое любишь?

Малуша смотрит на него — он, как видно, опьянел или насмехается над нею — и наливает ему греческого.

А трое продолжают разговаривать.

«Княгиня Ольга много рассказывала княжне Предславе о княжиче Святославе. Княжна знает, что княжич убил уже не одного медведя… И княжна теперь видит, что княжич Святослав может убить медведя… Он такой, как и представляла себе княжна…»

В это мгновение рука Малуши, наливающей кубок, дрожит, и несколько капель греческого вина, как кровь, проливается на белую скатерть…

— Боги! — вырывается у Малуши, и ей кажется, что пол под нею колеблется, плывут огни, что-то кричат, надвигаясь на нее, люди, сидящие в светлице.

Но это одно только мгновение!

— К счастью! — говорит, улыбаясь, княжна Предслава. — У нас радуются, когда проливается вино. Это к счастью!

Малуша смотрит на княжну, Святослава, встречает его спокойный взгляд.

«Ну, чего же ты испугалась, Малуша?» — словно спрашивает он.

4

И еще одно — последнее, а может, первое в ряду новых — страдание суждено было пережить в эту ночь ключнице Малуше.

Когда окончился ужин и все, возбужденные, опьяневшие, шумливые, выходили из трапезной, княгиня Ольга позвала Малушу и сказала ей:

— Княжна Предслава очень озябла и устала в дороге. Ты уж пойди к ней и помоги.

В тереме все вскоре затихли, уснули. Княгиня Ольга отвела княжну в светлицу рядом со своей опочивальней. Когда Малуша, держа в руках ведро с теплой водою и деревянное корыто, поднималась к княжне, она заметила, как из опочивальни княгини вышла Пракседа. Увидев Малушу, она на короткое мгновение замерла у дверей, а потом обошла ключницу и быстро побежала вниз по лестнице.

Княжна была в светлице; она сидела в кресле и смотрела в окно, за которым виднелось усыпанное крупными звездами небо. Когда скрипнула дверь, княжна обернулась, посмотрела на девушку грустными глазами, но превозмогла себя и тепло ей улыбнулась.

Они не понимали друг друга, но княжна догадалась, зачем пришла к ней эта девушка, делала все, что было нужно, порой выражала свое чувство непонятно-странными, но приятными словами.

Малуша постлала ложе для княжны, разула ее, налила в корыто воды и показала, что хочет вымыть ей ноги. Княжна послушно опустила ноги в корыто — у нее были очень маленькие, почти детские ножки, холеные, нежные…

И вся княжна была нежная, хрупкая, очень тонкая, с невысокой грудью, узкими бедрами, белой кожей, с несколькими родинками на ногах.

«Это боги отметили ее, — думала Малуша, — она счастливая. А у меня нет ни одной родинки…»

Она помогала княжне, старательно мыла ей ноги, перебирала каждый палец, каждую косточку этого тела, а сама думала о том, зачем приехала сюда, в Киев, эта угорская княжна, что ей здесь нужно, что задумала княгиня Ольга?

Думала Малуша и о том, что, может быть, как раз в эту минуту княжич Святослав прошел тихо сенями терема, остановился перед дверью ее каморки, толкнул ее, но не смог открыть, потому что Малуша заперла дверь, когда торопилась утром на кухню.

«Хотя нет, — думала она, — в тереме гости, не спит княгиня, Улеб, не спят все дворовые. Сегодня ночью княжич не придет ко мне».

, В корыте была теплая вода, тело у княжны было тоже теплое. Но на сердце у Малуши было холодно, она чувствовала себя такой несчастной, что слезы внезапно покатились из ее глаз, падая прямо в корыто.

Если бы княжна знала, что девушка, стоящая перед нею на коленях — ключница Малуша, — моет ей ноги днепровской водой вместе со слезами сердца! Кто еще во всем мире мыл ноги в такой купели?

Но княжна не знала этого, она была довольна, что ее так радушно встречают в этом городе, ей очень нравился простой, но приятный обычай русов — мыть ноги своим гостям, нравилась ей и девушка, стоявшая на коленях перед нею.

И, чтобы выразить свое чувство, княжна наклонилась, протянула руку и положила ее на голову Малуши, на ее мягкие волосы.

Малуша сперва не поняла: почему это княжна положила руку ей на голову? Может, вода холодная? Может, она хочет что-то сказать?

Но когда Малуша подняла голову и встретилась глазами со взглядом княжны, она поняла, что княжна сделала это от радости, счастья…

А куда же девалось счастье Малуши?

5

Святослав понимал, что мать его не зря появилась на Горе с угорскими послами и княжною Предславою, которая за ужином сидела в трапезной рядом с ним и часто бросала на него пытливые взгляды. Видел он и то, как волнуется Малуша, чувствовал, что надвигается гроза и что ему не миновать разговора с княгинею. Он только не знал, что это произойдет так скоро.

Княгиня Ольга позвала его в светлицу в то время, когда Малуша мыла ноги угорской княжне. Она сама встретила сына, заперла за ним дверь, потом отошла в угол, остановилась там и пристально с ног до головы оглядела его.

— Как же ты тут жил, что делал, сын? — спросила она. Святослава успокоило то, что мать тихо и кротко начала разговор, и он так же спокойно ответил:

— Я исполнял твой наказ, творил суд и правду. Помогали мне в этом Свенельд, воеводы, бояре. Они, матушка, вельми мудры, знают закон и обычай — не пристало мне им перечить. Лето было доброе, я ездил со своей дружиной за Днепр, побывал далеко в поле, ходил на ловы в леса, был в Родне…

Весь его вид — обветренное, загорелое лицо, выцветшие от солнца волосы, мускулистые руки, сильные ноги — говорил о том, что за лето княжич исходил и изъездил немало. Княгиня не отрываясь смотрела на него и думала, как был бы рад отец Игорь, увидев сейчас Святослава.

— Я слышала, — произнесла княгиня, — как ты тут без меня творил суд и правду, знаю, что ты ездил далеко в поле. У меня сердце облилось кровью, когда услыхала, что ты был ранен. Но ты, я вижу, здоров, силен. Что ж, сын, хорошо. Теперь ты знаешь, остер ли печенежский меч. И про Асмуса я слыхала. Доброго дядьку потеряли мы, вечная ему память…

Однако не только это интересовало княгиню Ольгу.

— А еще что ты делал летом, сын? — спросила она. Святослав посмотрел на мать. Он понял, что этот вопрос княгини — стрела, выпущенная из лука, и попробовал перехватить ее на лету…

— Еще я очень беспокоился о тебе, мать. Как ты ездила? Скажи!

Она поняла, что сын отвел ее первый удар, и решила, что так, пожалуй, и лучше.

— В далекие страны я ездила, — ответила она, — и видела так много, что, должно быть, и не перескажешь. Ехала я туда, как ты знаешь, с великою надеждою, но от надежды той теперь ничего во мне не осталось. Лживы и жадны ромеи,[145] надо мною они посмеялись, хитрят с нами, хозарами, болгарами и всеми языками…

— Значит, надо их бить, — сказал Святослав.

— А кто поведет рать на брань? — спросила княгиня.

— Я поведу Русь против Византии! — запальчиво крикнул он. Она посмотрела на него теплым материнским взглядом.

— Может, и настанет такое время, что ты поведешь Русь против Византии. Но днесь я сижу на престоле, знаю, как тяжко живется нашим людям, затем и ехала к ромеям, чтобы напомнить императорам про давний наш мир, сказать, что мы и сейчас хотим жить в добре и любви… Разве, сын, если враг лют, мстителен и злобен, нужно только рубиться с ним? А почему не поговорить с ним ласково, с любовью? Вот каган хозарский помирился с ромеями, взял в жены дочь императора…

— Пускай хозарский каган и целует цареградскую царевну, — не сдержался Святослав, — но киевским князьям эти царевны не пара.

Княгиня Ольга грустно покачала головою.

— Это ты напрасно говоришь, Святослав. Породниться с императором ромеев, у которого пять дочерей, Киевскому столу было бы очень хорошо, и я, признаюсь тебе, говорила об этом императору Константину.

Он смотрел на нее широко раскрытыми глазами.

— Но императоры ромеев, — быстро продолжала она, — носят гордыню в своем сердце, они считают нас эллинами и дикарями, и потому Константин ответил, что христианская вера запрещает императорам родниться с нами.

Нечто похожее на радостный возглас, но вместе с тем и на вздох вырвалось из груди Святослава.

— Благодарение богам, — воскликнул он, — что я до сих пор не стал христианином, теперь-то я уж и подавно им не стану!..

— Но я, — продолжала мать, — нашла девицу не хуже дочерей императора Константина и привезла ее сюда, в Киев… Ты видел ее, угорскую княжну?

— И что же? — не понял ее Святослав.

— С уграми у нас давно мир, и если мы укрепим его браком, то умножим наши силы…

— Так, значит, — задыхаясь, прохрипел он, — это ты привезла мне жену?

— Так. Предслава должна стать твоею женою.

— Нет, — схватившись за голову, сказал он, — этого никогда не будет, не может быть, мать…

Она подошла к нему ближе и положила руку ему на голову.

— Ты забыл, Святослав, что я — твоя мать, — произнесла она, — и, как мать, должна печься и пекусь ныне о твоей судьбе…

— Я знаю, — возразил он, — что ты моя мать, ты — княгиня и хочешь найти мне хорошую, достойную жену. Но я не могу взять в жены угорскую княжну, потому что люблю другую, не царевну и не княжну…

— Знаю про то, — ответила княгиня Ольга.

— Что ты знаешь?

— Все знаю, — тихо сказала княгиня. — Про тебя, Малушу и про то, что она непраздна…

— Откуда ты знаешь? Кто тебе сказал, мать?

— Не все ли равно, кто сказал, — у самой глаза есть, вижу… Княжич Святослав продолжал смотреть на мать, ждал, что еще она скажет. Но она молчала, — должно быть, ждала, что скажет сын.

— Зачем ты это сделал, Святослав? — наконец спросила она. И вдруг уже не с упрямством, а совсем иначе, взволнованным голосом, идущим от сердца, Святослав сказал:

— Да ведь люба мне Малуша, как солнце, земля, как ты, мать, ведь люблю я ее…

Княгиня Ольга чувствовала, знала, что сын ее говорит правду, что любит он Малушу так, как любят только один раз в жизни, но вынуждена была ответить:

— Неужто ты думаешь, что у меня нет сердца? Неужто считаешь, что я не люблю тебя? Нет, Святослав, я люблю тебя и желаю тебе только добра. А потому скажи: ныне ты княжич, землями правлю я, но чувствую себя плохо, старею, слабею и скоро уж окончу свой земной путь — кто же тогда сядет на стол Киевский?

— Не говори об этом, мать!

— Нет, — возразила она, — говорить об этом я должна, обязана… В великое и страшное время живем мы, сын мой. И в прежние времена тяжко было русским людям бороться с врагами, что шли и шли на нас, старались нас уничтожить, разгромить… Сколько уж крови пролилось до нас у берегов Днепра и Русского моря, сколько людей погибло ради того, чтобы мы жили! Но таких времен, как сейчас, еще никогда не бывало. Вот я ездила в Византию, была у болгар, угров, вижу и знаю — великая опасность надвигается на Русь. На восходе солнца стоят хозары, над Русским морем подстерегают нас ромеи, на Болгарскую землю можно было бы надеяться, но кесарь Петр продал Болгарию ромеям, а Византия рано или поздно будет воевать с нами. Кто тогда поведет Русь? Почему ты молчишь, сын? Ты же только что говорил, что согласен вести…

— Так, говорил…

— Но чтобы вести Русь на Византию, надо быть князем… Святослав молчал.

— Неужто же ты думаешь, что будешь князем, если возьмешь Малушу? Ты знаешь, что такое Гора?

— Что Горе до меня и Малуши? — крикнул Святослав. Княгиня Ольга покачала головою.

— Сын мой, сын мой! — вздохнула она. — Ты еще не знаешь Горы, не ведаешь, где живешь. Над землями Руси — киевский князь, ныне — я их княгиня, но подпирает нас Гора, бояре и воеводы, князья земель. Тяжко мне с людьми моими, но еще тяжелее с Горою. Они льстивы, — с сердцем и очень громко говорила княгиня, — они хитры, они жадны и ненасытны, и я уж не знаю, сын мой, как ублажить их…

Она на мгновение умолкла, — заметно было, что ей трудно говорить, потом продолжала:

— Добра желая людям своим, я давала Горе все, что могла дать. Нелегко это было, сын, ибо множество врагов шло на нас, и мы должны были их отбивать, а кто же их отбил бы, если бы не воеводы, дружина? И мы держали воевод, имели дружину. Но воеводы стали боярами, княжий гридень может стать воеводою. Они ненасытны, хищны, им всего мало. Ты думаешь, почему погиб твой отец Игорь? Князь Игорь взял с Древлян сполна всю дань, а Гора с дружиною заставили его идти туда же за второй данью, и он пошел, жизнью заплатил за Дань. Я отомстила древлянам, ибо за кровь нужно было заплатить кровью, но увидела, что если и дальше стану брать дань, то земли эти пойдут против нас, а потом и друг против друга. Я, сын, запретила дань, установила погосты, дала уроки и уставы. Это было облегчение для людей земель, но если бы ты знал, что тогда творилось тут, на Горе, сын! Пожалованья, по-жалованья, пожалованья — я раздала тогда боярам, воеводам, князьям все земли…

— Так кому же служат князья, — вырвалось у Святослава, — людям своим или воеводам и боярам?!

Княгиня Ольга посмотрела на Святослава — возбужденный, необычайно взволнованный, со вспыхнувшим румянцем, стоял он перед нею — и подумала, что ошиблась, считая, что сын ее еще отрок. Нет, он уже вырос, возмужал, стал взрослым, а если так, то надо говорить ему всю правду, какой бы горькой она ни была.

— Так, — ответила княгиня, — глава земель — это не только князь, но и бояре наши, воеводы, дружина.

— А племена, языки, все люди?

— Они погибнут без князя и бояр…

— Значит, мы служим и людям и Горе?

— Так, Святослав, за мною стоят князья и бояре, воеводы и дружина, вся Гора. Это они скажут тебе: негоже ты сделал, не быть Малуше женою великого князя…

— А я не стану их спрашивать…

— Они сами спросят у тебя, и горе будет, если тебе нечего будет им ответить. Они согласились бы, чтобы ты взял дочь императора, они молчали бы, если бы это была дочь хозарского кагана, они примут Предславу — угорскую княжну, но не допустят Малушу…

Она помолчала и закончила:

— И я сделаю так, как пожелают они.

— Ты так не сделаешь, мать! — крикнул он.

— Нет, я должна сделать и сделаю только так, — ответила княгиня.

Она помолчала, подошла к нему ближе, положила руку ему на плечо и сказала:

— Слушай, Святослав! Слушай и запомни. Не всем суждено быть князем — князь один, людей много. Раз ты родился князем, ты должен им быть. Нелегко носить корону, сын, она тяжела, знай это. Так как же быть, сын? Княгиня или рабыня? Говори!

— Мать! — ответил он. — Я хочу добра людям моим, люблю родную землю, живу только для них. Что ж, пускай не будет ни княгини, ни рабыни.

— Хорошо, что ты сказал это первое слово. Спасибо, Святослав. Не беспокойся, я сделаю все, чтобы Малуше было хорошо. Рабыня будет счастлива. А о княгине мы поговорим позже. Иди, Святослав!

Он стоял и долго смотрел на мать и в первый раз не знал — добро она творит или зло, правду или неправду.

— Иди, сын, — повторила княгиня. — Я устала с дороги. И он вышел из светлицы.

Когда Святослав шел от матери в свою светлицу, он услышал, как позади него в сенях словно кто-то переступил с ноги на ногу. Он обернулся и увидел возле одной из дверей брата Улеба, стоявшего, тесно прижавшись к стене…

Княжич Святослав вернулся и остановился против Улеба.

— Ты, — задыхаясь, произнес Святослав, — чего тут стоишь?

— А почему бы мне тут и не стоять? — нагло ответил Улеб.

— Ты можешь стоять где хочешь, — возразил Святослав, — но подслушивать не смеешь… Слышишь, Улеб, не смеешь!

— Я не подслушивал.

— Лжу говоришь, Улеб, — после долгого молчания сказал Святослав. — А кто говорит лжу — враг мой. Не будь ты братом, я убил бы тебя…

Князь Святослав повернулся и пошел к своей светлице. Улеб, не сходя с места, долго смотрел ему вслед, потом засмеялся и исчез за дверью…

6

Малуша вошла в светлицу так тихо, что княгиня даже не услыхала ее шагов. Остановившись на пороге, она увидела княгиню, ступила один шаг вперед и повалилась в ноги…

Краткое мгновение! Княгиня вспомнила, как когда-то в трапезной увидела эту робкую девушку, боявшуюся поднять на нее глаза, вспомнила, как Малуша помогала Ярине, как потом начала помогать ей, княгине. И как потом вошла в терем, стала ключницею…

Теперь эта девушка стояла на коленях, плечи ее содрогались от неудержимых рыданий…

— Встань! — сурово произнесла княгиня.

Девушка, все еще стоя на коленях, подняла голову, и княгиня увидела ее, растоптанную, униженную…

И все же даже в эту страшную минуту — на коленях, согнутая — Малуша была чудесно хороша. Высоко вздымалась ее тугая грудь, лицо раскраснелось, играло румянцем, слезы сверкали на ресницах, как самоцветы.

Княгине тяжело было смотреть на это измученное, но прекрасное лицо, трудно было начать разговор, но все же она пересилила себя. Твердо приказала:

— Встань, Малуша!

Малуша встала. В ее глазах промелькнула искорка надежды…

— Ты что же это натворила? — так же сурово сказала княгиня. — Я тебя взяла в терем, верила тебе, ключницею своею сделала, а ты так отблагодарила — прельстила княжича…

В отчаянии Малуша охватила голову руками, зашаталась от рыданий, но тотчас же, глядя прямо в глаза княгине, ответила:

— Нет, нет, княгиня, я никогда не прельщала княжича Святослава, и я неповинна, неповинна, матушка княгиня. Я только пошла к Днепру вместе со всеми на Купалу, а Купала отвел меня от огней к темному берегу, и там я увидела княжича Святослава. И княжич неповинен, Купала и его заманил, свел нас у берега… А что потом было, я не знаю, любила княжича и люблю, хоть и знаю, что не смею… Что мне делать?

— «Люблю»! — тихо произнесла, вздохнув, княгиня Ольга. — Но ведь ты еще и непраздна…

— Я не знаю, что со мною, матушка княгиня, только тоскливо мне, все тело млеет, места не нахожу, ночами не сплю… Это боги покарали меня, сил больше нету, не могу.

И Малуша умолкла, заметив, Что княгиня отвела глаза и смотрит в темное окно светлицы, за которым по ту сторону Днепра переливалась большая вечерняя звезда.

— Великий грех сотворила ты, Малуша, — заговорила княгиня, — и заслужила ты кару великую. Ты — раба, Святослав — княжич, завтра — князь; он — глава всей нашей земли, защитник людей, на него смотрит весь мир. А ты посмела стать рядом с ним. Понимаешь ли ты, что натворила?

— Я понимаю, княгиня, — ответила Малуша. — Я не смею стоять рядом с князем, я не знала, что так будет, и никогда, никогда, княгиня, я не думала об этом, ничего не делала… Во всем виноват Купала… Теперь мне осталось одно — к Днепру и вводу…

— Нет, — сурово сказала княгиня Ольга. — Если ты пойдешь в Днепр, это будет еще один и еще более страшный грех, ибо не одну себя ты убьешь, но и княжеское дитя…

— Тогда, княгиня, я вернусь к отцу в Любеч…

— Нет, — возразила княгиня, — и в Любеч тебе идти нельзя. Кто там поверит, что так случилось? Родной отец выгонит тебя за блуд.

Малуша молчала.

— Когда-то, — сказала княгиня, — я тебя, Малуша, взяла ко двору и сделала своей ключницей. Ты работала хорошо, милостницею моей была…

Что-то похожее на надежду опять засветилось в глазах Малуши, она пристально смотрела на княгиню.

— И я никогда не забываю добра, — продолжала княгиня. — За то, что честно и хорошо работала, хочу пожаловать тебя…

Малуша знала это слово. О, на Горе только и было разговоров, что насчет княжьих пожалований; о пожалованьях мечтали и вслух говорили бояре, тиуны, воеводы. Но что можно пожаловать ей, Малуше? Разве можно что-либо пожаловать за то, что она любила и любит княжича Святослава? У нее сильно болело сердце, и она хотела только одного — чтобы княгиня пожалела ее.

Однако это была не жалость, а именно пожалованье.

— За твою службу и за все, — говорила княгиня, — я даю тебе село Будутин на Роси… Будешь ты в нем хозяйкой. Вот тебе моя печать. — Она протянула руку к столу и взяла дарницу на село, написанную ларником Переногом.

И тогда Малуша все поняла. Значит, княгиня Ольга не жалеет ее, а хочет пожаловать — и за службу в тереме, и за любовь к Святославу, и за дитя, которое она должна родить.

Горькая, невыразимая боль словно обручем сжала грудь Малуши. Если бы это был не княжий терем, она бы закричала так, чтобы слышно было на всей земле и на небе. Это была не только боль, это было оскорбление самого святого, что носила она в своем сердце. Неужели княгиня не понимает, что у Малуши можно отнять все — здоровье, силы, самое жизнь, — но чести у нее никто отнять не сможет?

Так Малуша и сказала:

— Зачем мне село? Я не просила пожалованья и не возьму Будутина, не возьму…

Малуша уже не плакала. По ее сверкающим глазам, по сжатым пальцам княгиня Ольга увидела и поняла, что в этой раздавленной девушке проснулось то, чего раньше в ней не было, проснулся новый, еще пока непонятный княгине человек и что Малуша сделает так, как сказала.

— Так вот ты какова, северянка! — уже с яростью произнесла княгиня. — Другие у меня пожалованья на коленях просят, а ты отказалась, когда я хотела дать? Хорошо, пусть будет по-твоему. Ты поедешь в Будутин, ты будешь там жить, но останешься, как и раньше, рабыню, рабою, слышишь?

— Слышу! — спокойно ответила Малуша.

— Но ты должна помнить, — тем же сердитым голосом продолжала княгиня, — что ты рабыня, но под сердцем носишь княжье дитя… С тобою пошлю гридня — не тебя он будет стеречь, а княжье дитя, и, когда родишь, он даст мне знать. А ты роди и выкорми. Слышишь?

— Слышу…

Княгиня Ольга шагнула вперед, остановилась, что-то, как видно, хотела сказать, но не смогла и, махнув рукою, сказала:

— Ступай!

И вдруг Малуша коснулась рукою ключей, висевших у ее пояса, и как-то испуганно спросила:

— А кто же вас завтра накормит, княгиня?

Княгиня даже вздрогнула, ей показалось, что это дерзкая выходка гордой Малуши: не все ли равно для нее в этот страшный час, кто будет кормить завтра и в последующие дни их, князей?

Но это была вовсе не дерзость. Малуша, отдавая ключи, в простоте душевной хотела знать, кто же теперь будет отпирать и запирать богатства княжьих теремов и двора; она, не имевшая отныне хлеба насущного, беспокоилась о княжьей еде.

Княгиня Ольга посмотрела на ключницу иными глазами. Ей хотелось сказать, что Малуше нечего о них заботиться, что, если не стало одной Малуши, найдется другая и что у нее уже есть новая ключница — Пракседа, которая сегодня вечером рассказала ей и про ночь на Купала, и про все остальные ночи, когда Святослав бывал в каморке Малуши.

Но княгиня не сказала всего, что ей хотелось сказать, а коротко, как когда-то: «Так и носи ключи», — промолвила теперь:

— Положи ключи сюда, на лавку!

Когда Малуша клала ключи на лавку у дверей, они печально зазвенели. Потом Малуша поклонилась и вышла.

Княгиня долго смотрела на дверь, закрывшуюся за ней.

Малуша вернулась в каморку, в которой она прожила последние годы. Как бы она хотела, чтобы сейчас в этой каморке была Ярина, — она бросилась бы на колени перед старой ключницею, выплакала бы ей свою душу…

Но ключницы Ярины не было. Когда Малуша распахнула дверь каморки, на нее дохнуло холодом я плесенью. За работой и хлопотами по княжьему терему у нее не оставалось времени топить здесь и убирать…

И все же что-то осталось от того далекого времени, когда она была весела и счастлива. Сквозь узкое оконце в каморку, как прежде, заглядывал месяц, луч его, как когда-то, падал на пол, постель, стену.

Внезапно Малуша вздрогнула: ей показалось, что кто-то притаился там, за постелью, смотрит на нее жадными, злыми глазами. Она даже схватилась за сердце. Неужели мало у нее горя? Кто еще мог забраться сюда, в каморку!

Потом она поняла, что в каморке нет никого, да и кто теперь зайдет сюда, где живет опозоренная ключница Малуша?! Это не глаза, это она сама когда-то давно сняла свои сережки, бросила их на лавку за постелью, вот зеленые камушки и играют под лучом месяца.

— Матушка Ярина! Где ты? Где ты? — застонала она; и хотя слова ее поглотила пустота, она опустилась на колени, упала головою на холодную постель и долго выплакивала свое горе, страшась будущего.

Но вот Малуша опять вздрогнула, вскочила, остановилась возле ложа, прислушалась. Нет, она не ошиблась — за стеною послышались шаги, кто-то из княжьего терема шел сюда, к дверям, что вели в ее каморку…

Перун, Даждьбог, все силы неба — что это были за минуты! Как она молилась, чтобы это были те шаги, которых она ждала, о которых мечтала! Как она хотела, чтобы это, как прежде, шел сюда княжич Святослав, чтобы он открыл, как бывало, дверь и появился на пороге…

Шаги раздавались все ближе и ближе, теперь она уже верила, что это Святослав. О, как только он появится на пороге, она бросится к нему, расскажет о своей муке, попросит у него помощи, — ведь он не только княжич, а любовь ее, отец ребенка, «которого она носит под сердцем.

И она знала, верила, что, если княжич Святослав придет, он защитит ее, не позволит, чтобы Малушу выгнали со двора, будет таким, как и прежде. Если княжич захочет, он все может сделать. «Иди же скорее, Святослав, я жду тебя!» — чуть не крикнула Малуша и шагнула к двери.

Но что это? Шаги остановились. Кто-то пальцами прикоснулся к двери, но не открыл ее, а, наоборот, притянул к себе. Послышались глухие удары — один, второй, третий. И Малуша поняла, что это со стороны терема забивают дверь в ее каморку. И опять прозвучали шаги — кто-то возвращался в терем. Но это не были шаги княжича Святослава.

Недавние слезы, а теперь эти удары молотком по гвоздям (так, припомнила Малуша, забивают крышку корсты: три удара — и конец) — все это, как ни странно, уже не усилило, а словно притупило ее мучения. В этот поздний ночной час прошлое Малуши будто бы отступило вдаль, как тяжелая грозная туча. Теперь она издали ясно увидела, какая это была ужасная, смертельная туча. Но она уже пронеслась: полюбила Малуша, но это было только обольщение, была ключницей — и снова стала рабыней, единственное, что у нее осталось — дитя…

За открытой дверью трещал мороз, на небе висел месяц. Его зеленоватое сияние лилось в каморку. Вот оно, богатство покойной Ярины и ее, Малуши. Что же ей взять с собою?

А Святослав не шел. Теперь он не придет. Разве Малуша не знала этого? А если бы он сейчас и появился в дверях — о, теперь все равно было бы уже поздно…

7

Глухой ночью отрок из княжьего терема разбудил Добрыню и велел ему идти к княгине. Добрыня не на шутку перепугался. Есть, должно быть, какие-то вести с поля. Может, сразу, среди ночи, придется выступать? Он оделся в темноте, схватил свитку, прикрепил к поясу меч, поверх шапки надвинул на голову шлем.

Княгиня Ольга ожидала Добрыню в сенях терема, где горело несколько свечей. Рядом с княгиней стоял и что-то тихо говорил ей воевода Свенельд. Но как только появился Добрыня, Свенельд умолк и, поклонившись княгине, вышел из сеней.

— Ступай за мною, Добрыня! — произнесла княгиня и пошла вперед.

Стараясь шагать как можно тише, Добрыня двинулся вслед за ней.

Так он очутился в одной из светлиц княжеского терема. Там в углу на камнях горел огонь. Посреди светлицы стоял покрытый красным бархатом стоп, два резных стула с поручнями, вдоль стен — лавки. В светлице было так тепло, что на рубленых стенах оседал пар.

Княгиня села на стул, оперлась на поручни и, как показалось Добрыне, долго прислушивалась — не слышно ли голосов в тереме? Но там ничего не было слышно; тихо было и здесь, в светлице, только где-то за стенами скрипел мороз да еще потрескивали в очаге сухие, смолистые дрова.

Княгиня Ольга повернулась к Добрыне, и он увидел ее бледное лицо, темные глаза.

— Не кого-либо позвала днесь, а тебя, Добрыня, — прозвучал в светлице напряженный голос княгини. — Обо всем, что услышишь, молчи, что велю — сделай, на то моя княжья воля. Клянись Перуном…

— Матушка княгиня! — отвечал Добрыня. — Клянусь Перуном и Даждьбогом, заклинаю Волосом и Хорсом…

— Довольно, — едва усмехнулась княгиня. — А теперь слушай…

— Слушаю, матушка княгиня.

— Ты знаешь, — спросила она, — что сталось с Малушей — сестрой твоею, а моей ключницей?

— Не ведаю, княгиня… А что она — провинилась, беду сотворила?

— Неужто не знаешь? — едко засмеялась княгиня Ольга. — И того не знаешь, что Малуша непраздна?

Добрыня вздрогнул, словно ему в грудь вонзился меч. Так вот почему Малуша пряталась от него, избегала разговора! Убегала, хотела скрыть то, что все равно скрыть невозможно.

Ему было невыразимо жаль Малушу. Он любил ее, радовался, что не только сам служит княгине — служит в тереме ключницей и она.

— Малуша непраздна? Матушка княгиня! Да когда же она?… С кем? Я же видел ее… Я ее сам… сам покараю…

— Не торопись, Добрыня, — очень сурово произнесла княгиня Ольга. — Я взяла Малушу, рабу мою, а твою сестру, к своему двору, милостницею своей сделала, а она посмела… она непраздна от княжича Святослава…

— Матушка княгиня!

— Не кричи! — так же сурово остановила его княгиня. — Уже поздно в тереме все спят.

Добрыня стоял у порога княжеской светлицы, и тысячи мыслей сразу заполонили его голову. Так вот почему княжич Святослав после Купалы стремился ночевать не в поле, а в городе и всегда летел туда как на крыльях! Значит, Малуша не так уж невзрачна, как считал Добрыня, она так хороша, красива, что даже княжич Святослав полюбил ее. И не только полюбил — Малуша непраздна, под сердцем своим она носит княжеский плод. Род князей и их простой род — как это может быть?! Но что думает делать княгиня Ольга? Зачем она позвала Добрыню среди ночи? Неужели она задумала покарать Малушу?! Ухватившись руками за грудь, стоял Добрыня перед княгиней и ждал ее слова…

— Раба Малуша достойна суровой кары, — словно угадав его мысли, сказала княгиня Ольга. — Но сама я не стала бы ее карать: грех — ну что же, я выгнала бы ее из города, пусть идет куда хочет. Но она непраздна, у нее будет дитя от князя. А что скажут тут, на Горе, когда узнают о любви княжича Святослава, а потом о ребенке? Убьют ведь.

И княгиня сказала Добрыне, не как гридню, а как гораздо более близкому человеку, как сообщнику, таинственно, тихо:

— Малуше на Горе оставаться нельзя… Я уже видела ее, говорила с нею. Она поедет в мое село Будутин и будет жить там. Пусть она и дитя там рожает. Так будет лучше, так нужно.

— Спасибо, княгиня, спасибо, — прошептал Добрыня, чувствуя, что страшная опасность отдаляется от Малуши.

— Но и там ей нельзя быть одной, — продолжала княгиня. — Там тоже могут узнать, и опять она и дитя окажутся в опасности. Нужно оберегать их… Согласен ли ты, Добрыня, поехать с Малушей в Будутин? Там нужны мои гридни, и рабыне найдется место, а когда родится дитя, прибудешь в Киев, скажешь мне.

— Добро, — ответил Добрыня. — Все сделаю, как велишь.

— Тогда ступай и готовься, — приказала княгиня. — Воеводе Свенельду я сказала, что ты едешь по моему слову. Скоро будут готовы сани. Иди, Добрыня!

Добрыня молча поклонился княгине, очень тихо, чтобы никто не услышал, вышел из светлицы. Уже стоя на пороге, он увидел, как в очаге снова вспыхнуло пламя, как его красноватый отблеск осветил бледное лицо княгини, глаза, руку, протянутую вдоль поручня кресла. Все это, а затем сени, где горели свечи, ведро с водою, с которого, звеня, падали одна за другой капли, темное крыльцо проплыли перед ним в каком-то тумане.

Он опомнился только посреди двора, перед теремом, и долго стоял, глядя на темные рубленые стены, на одно окно, где мерцало красноватое пламя очага, потом перевел взгляд на терема бояр и воевод, напоминавшие сейчас, среди ночи, тяжелые кованые сундуки, на городскую стену, тугим черным обручем охватившую Гору.

И почему-то особенно остро и болезненно почувствовал Добрыня, что стоит он тут, посреди княжьего двора, ночью уже не как сотенный, а как простой гридень, смерд, человек совсем иной, чем князья, воеводы, бояре. И разве не об этом говорила только что княгиня: «Я взяла рабу мою, а твою сестру, к своему двору, милостницею своей сделала, а она посмела…» Не там, в светлице, а именно здесь, посреди двора и в эту минуту, Добрыня ощутил всю горечь этих слов, острую обиду. Так, они — князья, воеводы, бояре, им все дозволено, они все могут, а он и Малуша — только смерды, рабы, они ничего не смеют. Добрыня даже сжался, словно ожидая откуда-то удара…

Но тут же и другое пришло Добрыне в голову. Ладно, пускай они смерды — и он, и Малуша, и еще множество таких же людей. А все же есть в них что-то такое, против чего не может устоять даже князь. Добрыня усмехнулся. «Княжич Святослав, ты орлом летаешь в поле, но ты знаешь, кого и где искать среди жен Полянских! — Смотри-ка, он и не думал, на что способна Малуша. — Не хитростью, а красотою, так, так, Малуша, ты действовала, как жена полянская, и я тебе ничего не скажу, а в мыслях поблагодарю тебя».

И еще раз взглянул Добрыня на княжий терем, Гору, стены… Не только Малуше, а и ему теперь нет места на Горе; гонят с Горы Малушу, гонят вместе с нею и брата — гридня Добрыню. Прощай, Киев, Гора, надежды, честь и слава!

Однако они с Малушей увезут с Горы нечто большее, чем богатство. О, теперь Добрыня будет беречь сестру Малушу в далеком селе Будутине, он с мечом будет сторожить у порога их хижины…

Но вот в конце Горы послышались голоса и конский топот. Должно быть, пора в путь. А какие сборы у Добрыни? У него ничего нет. Добрыня уже готов.

8

Поздней ночью княгиня Ольга услышала, как во дворе терема застучали копыта, а в сенях послышались тяжелые шаги и чьи-то приглушенные голоса. Она узнала — это Свенельд и гридни.

Княгиня и до того не спала, а теперь и вовсе не могла уснуть, вскочила с ложа, подошла к окну, выглянула.

Из окон в сенях во двор падали полосы желтого света; княгиня увидела у крыльца крытые, запряженные парой лошадей сани, несколько человек, которые, тяжело ступая по снегу, пошли за терем.

Потом княгиня увидела, как гридни вышли из-за терема, впереди них шла женщина, в длинном темном платне, в свитке, с высокой меховой шапкой на голове. Когда женщина подошла к саням и обернулась, княгиня узнала Малушу.

Гридни спешили, ударили лошадей. Малуша спряталась под кошмою — сани тронулись. В сенях все еще светился огонек. Посреди двора остался Свенельд, он долго стоял неподвижно, смотрел, как исчезают в серой мгле сани.

Потом медленно пошел по двору, и огонек в сенях погас.

«Как бы не простудилась, — подумала княгиня Ольга. — Дорога дальняя, в поле мороз».

Только тогда она отошла от окна, села на холодное ложе, склонила голову на руки. В светлице было мрачно, как под водою; от стен веяло холодком; где-то в сенях капала вода; далеко в тереме кто-то закашлялся.

И в этот поздний ночной час перед княгиней возникли воспоминания давно прошедших лет, когда она была молода, жила в родной Выбутской веси, вдоль которой течет река Великая, а на другом берегу тянутся леса, дебри, озера, широкая Плесковская земля.

Однажды она плыла на долбленом челне все вверх и вверх по реке, вошла в лес, хотела набрать ягод… Вдруг из лесной чащи вышел князь. Она, разумеется, не знала, что это князь, только подумала… Да и кто же это мог быть, если не князь: золотой шлем, красное корзно с золотым узором, у пояса меч с самоцветами.

— Ты откуда, девица? — спросил он, посмотрев на нее,

— Я из веси Выбутской, — ответила она.

А сама посмотрела на него и испугалась — так был он прекрасен. Отвела глаза, стала смотреть на плес, кувшинки, белые лилии, легкие волны.

— А не можешь ли ты, девица, меня через Великую перевезти?

— Могу…

Ехали через реку — она не смотрела на него, перевезла — глянула: высокий, стройный, глаза карие, усы темные.

— Спасибо тебе, девица! И скажи мне — как твое имя?

— Волга, князь… только зачем тебе мое имя?

Он постоял с нею немного на берегу, расспросил, есть ли у нее родители, а когда услыхал, что умерли, пошутил, что приедет за нею и заберет с собою…

Но это была не шутка. Через некоторое время возле ее землянки в веси остановились сани, из них вышел князь — не тот, которого она видела когда-то на реке, а другой, старый, седой. Но говорил он о том князе, которого знала Волга.

— Великий князь Игорь велел мне найти в веси Выбутской тебя, Волга, и привезти в град Киев.

Резвые кони мчали на юг, в теплые края, месяц дважды обошел круг на небе, пока они доехали, а потом очутилась Волга в Киеве, на Горе, в княжьих хоромах, увидела князя, которого перевозила когда-то через реку.

— Тут тебе теперь и жить, великою княгинею быти, Ольга! — нежно и совсем по-новому произнес князь ее северное имя.

Такого словно и не бывает на свете, но именно так случилось с Ольгою, когда была она Волгою в Плесковской земле.

«Почему же я так поступаю со Святославом? Ведь он любит Малушу, она любит его. И разве Малуша не такая же девушка, какой я была когда-то?» — спрашивала себя княгиня Ольга в этот поздний час.

Она понимала, что Малуша — такая же девушка, какой была когда-то она сама, что Святослав любит Малушу так же, как любил ее когда-то Игорь…

Но изменились времена. Тогда Игорь был властен поступать, как хочет, он мог привести в терем кого пожелает, лишь бы эту любовь освятили Купала, Лада… Он и дружина — вот кто владел Русскою землею; они брали дань, но и стерегли Русь…

Княгиня и ее дети и сейчас имели дружину. Но то была уже не прежняя княжеская дружина! Богат и славен киевский князь, но сколько вокруг него появилось богатых и знатных воевод, бояр! Не сами по себе появились они: в тяжелые годы князь опирался на них, а потом должен был их отблагодарить. Пожалованья, пожалованья — о, много русской земли роздали Олег и Игорь, а позднее и сама княгиня… Воеводы и бояре Горы, всякие князья, воеводы и бояре земель, посадники на погостах, купцы, послы — они поддерживали и поддерживают князя, борются за него и Русь, но каждый из них требует пожалованья, каждому из них все мало и мало…

И сталось так, что княгиня Ольга начала бояться своих воевод и бояр. «Мудрая…» Княгиня Ольга на каждом шагу слышала это слово и понимала, что мудрость ее состоит в том, что умеет она жить в мире с воеводами и боярами, умеет сдерживать их, когда идут они друг против друга, умеет быть мудрой с людьми земель.

Вдруг княгиня Ольга прервала свои размышления, прислушалась, вскочила.

В тереме послышались далекие шаги. Кто-то шел, осторожно ступая по деревянному полу, слышно было, как под чьими-то сильными ногами скрипят половицы. Она узнала эти шаги — так ходил Святослав; только на этот раз он ступал крадучись, тихо, чтобы не нарушить ночного покоя в тереме, не разбудить мать.

Княгиня слышала, как сын прошел сенями, открыл дверь. Подойдя к окну, она видела, как Святослав спускался по ступенькам с крыльца. Не останавливаясь, он прошел за терем, через некоторое время проехал верхом к тем самым воротам, через которые недавно увезли Малушу.

Встревоженная, стояла княгиня у окна. «Что задумал Святослав? Может, он поехал за городскую стену, чтобы там, пролетая черной молнией среди белых снегов в поле, развеять свою тоску? А может, — со страхом подумала она, — Святослав поехал догонять Малушу? Что будет, если это так, если он привезет ее в Киев?»

9

Дорога на Будутин и другие селения и городища над Росью была широкая, проезжая. По ней ездила стража, вдоль нее стояли княжеские и боярские дворы, тут можно было увидеть и гостиницу, ибо этой же дорогой ездили гости из червенских городов.

И сейчас, хотя Добрыня с Малушей выехали из Киева поздней ночью, перед самым рассветом, они повсюду встречали то дружинников, верхом на лошадях возвращавшихся с поля, то смердов, что везли на подводах разное добро, то просто каких-то неизвестных им людей, которые, опираясь на посохи, сгибаясь под тяжестью заплечных мешков, шли неведомо куда и откуда.

Но им было не до того, куда и зачем идут эти люди. У каждого, должно быть, свои заботы, горькие думы, горе — ведь радость не погонит человека в темную и холодную ночь. Закутавшись в свиту, сидела в санях Малуша, она закрыла глаза и не переставая думала о последней, страшной ночи в городе Киеве. Рядом с нею, опершись на локоть, лежал Добрыня. Он смотрел на серую пелену поля, на темную дорогу, исчезавшую сразу за санями, и тоже молчал: что мог он сказать Малуше, что мог ответить на свои собственные мысли? Молчал и возница, сидевший на передке саней. Он смотрел вперед, старался не сбиться с дороги — ехать им еще так далеко. Молчал он еще и потому, что ему казалось — и Добрыня и Малуша уснули. Что ж, пусть поспят, возница не спит: «Гей, гей, кони!»

А потом где-то за Киевом, от которого они отъехали уже порядочно, зарозовело небо, и над полями вокруг потянулись золотыми нитями лучи рассвета…

Ночь боролась с рассветом. Тяжелыми синими глыбами лежали повсюду снега. Чем больше света разливалось вокруг, тем мрачнее становился небосклон, словно ночь отступила и встала там стеною. На небе ярко переливались всеми цветами, излучали сияние звезды. Одна из них, самая яркая, зеленая, висела высоко на небосклоне, мерцала, сияла.

Внезапно она потухла, исчезла, а вслед за нею исчезла и темная, непроницаемая стена вдали. Синие снега уже не лежали глыбами, а расстелились ровным покровом, на востоке пылал золотой костер: там родилась заря, начался день.

Тогда в санях все словно проснулись: молчаливый возница, погруженный в мысли Добрыня, открыла глаза и Малуша. Открыла и как-то вяло улыбнулась: на передке саней сидел знакомый ей гридень Тур.

Но улыбка сразу же исчезла с ее лица. Бледный, измученный, словно перепуганный всем тем, что происходило вокруг него, сидел гридень Тур на передке саней и смотрел на нее такими печальными глазами, что Малуша не выдержала, отвела взгляд и спросила, насколько могла, спокойно, ласково:

— И ты тут, Тур?

— Тут, Малка, — ответил он, и хотя лошади шли быстрой рысью, повернулся к ним и крикнул: — Гей-гей, кони, гей!

Когда Тур, подстегнув лошадей, снова повернулся в сторону Добрыни и Малуши, на лице его уже не было того выражения, что Малуша заметила прежде. Может быть, он понял, что сейчас нужно молчать, может, и кричал он только для того, чтобы выразить свою боль, но теперь уже был спокоен.

— Ты, Малка, — сказал Тур, — закутай ноги, мороз велий… Там, позади тебя, лежит шкура…

— Мне не холодно, Тур, — ответила она, — и ногам моим тепло…

Но это была неправда. Тур сам взял шкуру, накинул Малуше на ноги.

— И поесть бы нам надо, — продолжал он. — Ты, должно, забыл и ничего с собою не взял, Добрыня? А я словно знал — взял в запас кус веприны, есть хлеб и соль…

— Не хочу я есть, не хочу! — крикнула Малуша.

— Ты не кричи, не кричи, Малуша, — встревоженно, с болью в голосе перебил ее Тур, — не надо кричать, не поможет…

— Знаю… — согласилась она.

— Эх ты, Тур, Тур! — вступил в разговор Добрыня. — Ну, так как же: кто въезжает на Гору под щитом, того ждут великая честь и счастье?

— Не вспоминай об этом, — скорбно вымолвил Тур, но тут же спохватился и добавил гораздо бодрее: — А разве честь и счастье только на Горе? Я от своих слов не отрекаюсь… Верь мне, Малуша: раз ты въехала в Киев под щитом, тебя все равно ждут великая честь и слава. Ну, не в Киеве, так в другом месте. Разве Будутин не княжье село?

Но было ясно: ни Добрыня, ни Тур не говорят того, что думают, не говорят о том главном, страшном и неумолимом, что разрушило мечты, разбило жизнь Малуши. Таковы были Добрыня и Тур — обыкновенные, простые гридни княгини Ольги.

А потом вдалеке, позади них, на ясном небе возник серый дымок. Позднее они разглядели, что по дороге им вдогонку мчится всадник, а еще позднее узнали княжича Святослава.

Тур остановил коней, когда княжич приблизился к ним вплотную, и соскочил с саней.

— Здрав будь, княжич Святослав! — крикнул он.

Из саней выскочили Добрыня и Малуша, они тоже поздоровались с княжичем.

Святослав ответил на приветствия и спешился.

— Ты, Добрыня, — обратился он к своему сотенному, — поезжай с гриднем Туром вперед… А ты, ключница, — он не назвал ее имени, — останься тут.

И Тур, поняв, что княжич хочет поговорить с Малушею наедине, провел лошадей вперед. Задумавшись, пошел за санями и Добрыня. Никто из них не произнес ни слова.

— Княжич, — сказала Малуша, когда они остались вдвоем, — зачем гонишься за мною?

Он содрогнулся. Как могла Малуша спрашивать его об этом? Как же ему не гнаться, если он любит ее, не может жить без нее? Взволнованный, возбужденный, охваченный безудержным чувством, он готов был нарушить и уже нарушил слово, которое дал ночью матери. Он поехал вслед за Малушею, нагнал ее. И ей, может быть, достаточно сказать сейчас одно-единственное слово, чтобы все сложилось в будущем вовсе не так, как задумала княгиня Ольга. Ведь он не изменился, он остался таким, как был, он ждет, что скажет Малуша.

Но Малуша за это время изменилась до неузнаваемости. Внешне это было незаметно: она стояла перед княжичем Святославом такая же, какую он знал и любил: тонкая, стройная, немного бледная, с пятнами румянца от мороза на щеках, в необычном темном платне, в шапке…

Но что-то новое появилось в Малуше, в самой ее душе, и княжич Святослав почувствовал это сразу, когда она сказала в первый раз, а потом повторила:

— Зачем, княжич, гонишься за мною?

— Я знаю, что княгиня ночью говорила с тобою, — задыхаясь, сказал он. — Говорила она и со мною. Это было страшно, Малуша. Не она одна говорила, за нею стоят воеводы, бояре, вся Гора… И тогда я на одно какое-то мгновение заколебался, согласился, я не просто человек, я княжич, князь. Но я скоро понял, что все это неправда, я слышал, как тебя увозили, мучился, терпел, страдал, а потом… потом погнался за тобою и вот стою здесь… Слышишь, вернись, Малуша, мы вернемся вместе с тобою!..

Малуша едва усмехнулась бледными, пересохшими губами.

— Поздно ты погнался за мною, княжич! Я ведь ждала тебя всю ночь. О, какая это была длинная и тяжкая ночь! Но теперь Киев-город далеко, ночь прошла, все прошло. Пошто гонишься, княжич?

Что-то необычайно простое, но вместе с тем обидное, горькое было в ее словах. И он крикнул ей в ответ:

— За долей своей я гонюсь, за счастьем… Ведь я люблю, люблю тебя…

Малуша обернулась и увидела, что Добрыня и Тур стоят далеко от них, возле саней.

— Княжич мой, княжич, — сказала она, — ты любил меня тогда, в купальскую ночь, я же любила тебя и тогда и теперь. Но помнишь, княжич, я говорила, что любовь наша не принесет счастья, потому что ты княжич, а я рабыня… И это правда, это Купала нас завлек. Ты остался таким, как был, — княжичем, защитником людей, а я — раба, светлый княжич, только раба, и такою мне и остаться.

— Перед такою рабою я согласен стать на колени! — крикнул Святослав. — Слышишь, Малуша, я сейчас стану на колени…

— Княжич Святослав, — испуганно ответила она, — если ты сейчас станешь передо мною на колени — это будет позор, ты перестанешь быть князем. Нет, не делай, не делай этого. Видишь, на нас смотрят Добрыня и Тур, а через них вся земля… Не ты передо мною, а я стану перед тобою на колени…

И Малуша внезапно упала на колени среди снегов, вымолвила:

— Тебя я любила, князю кланяюсь.

Он не ожидал такого поступка от Малуши и стоял перед нею, вконец пораженный, растерянный…

— Малуша! — вырвалось у него. — Так что же делать?

— Я еду туда, где должна быть, — ответила Малуша, — ты поезжай обратно в город, княжич. Дозволь мне встать!

— Встань, Малуша! — сказал Святослав.

Вдалеке, около саней, молча стояли Добрыня и Тур. Она встала.

— Но я приеду туда, где ты будешь, Малуша.

— Нет, — возразила она, — ты не приедешь, потому что об этом узнает вся Гора. Не приезжай, княжич, молю тебя.

— А если будет сын? Неужто я его не увижу?

— Почему же ты, княжич, его не увидишь. Ты — его отец, князь, позовешь, если будет надобно, и он встанет на твою защиту. Скажи только, как назвать сына?

— Нас покорила Гора, — ответил он, — так пусть сын володеет миром на всей земле нашей. Владей миром! Владимиром он будет.

— Владимиром будет, — повторила Малуша.

— А ты жестокая, Малуша! — вырвалось у него. — Страшные слова говоришь!

— Я жестокая? — тихо отозвалась она. — Нет, княжич, не я жестокая, а люди. И ничего я страшного не сказала. Знай, если станет тяжело, что я помню и люблю тебя. А сейчас — довольно, княжич! И тебе и мне ехать далеко.

Обернувшись в сторону Добрыни и Тура, она крикнула:

— Добрыня! Княжич тебя зовет!

Тот подошел — со шлемом на голове, с мечом у пояса.

— Дозволишь нам продолжать путь?

— Езжайте, — ответил княжич Святослав, — и пусть… пусть будет ваш путь счастливым.

— Будь здоров, княжич, — пожелал ему Добрыня. Тур уселся в сани и изо всей силы стегнул лошадей.

Княжич Святослав стоял, смотрел, видел, как сели в сани Малуша и Добрыня, как быстро вскочил туда, крикнув «гей, кони, гей!», гридень Тур, как пронзительно завизжали полозья саней, а из-под конских копыт долетели комья снега.

Лошади понеслись быстро. Прошло немного времени, сани проехали полем, нырнули в овраг, медленно выползли на высокий, покрытый снегом пригорок, на несколько мгновений словно повисли там на фоне чистого неба и исчезли.

Тогда княжич Святослав остался один в поле: холодное небо вверху, серые снега вокруг, холод в душе и сердце.

«Гнаться! — мелькнула мысль. — Вернуть ее в город!»

Но тут же ему послышался голос Малуши, ее слова:

«Пошто, княжич, гонишься за мною? Зачем гонишься? Поздно ты за мною погнался, княжич. Я ждала тебя ночью, а ночь прошла, все прошло…»

И это была правда. Она ждала его ночью, и, если бы он тогда пришел, все, может, сложилось бы иначе. А теперь уже поздно. Она не вернется к нему, не будет жить в городе никогда. Как же это случилось?

Он вспомнил минувшую ночь, разговор с матерью, каждое ее слово и все понял. До сих пор он был молод и счастлив, его называли княжичем, но он был таксим же, как все люди. До сих пор он думал, что ему дозволено то, что дозволено всем.

Это было счастье — ходить по Горе и быть таким, как все. Его называли княжичем, но часто — просто Святославом. Как равный среди равных, он мчался с воями в поле, преследуя врага, и, как все, мог победить врагам но мог принять и стрелу. Когда Святослав хотел, он шел в предградье и на Подол, в купальскую ночь он пошел к Днепру и встретил там Малушу…

И он полюбил Малушу. Полюбил так, как никого до тех пор. Это была его первая, светлая любовь, он готов был сделать все, чего она пожелает, он мечтал, что будет любить ее весь свой век, ибо Малуша — лучшая из всех, его мечта, его желание. И даже тогда, когда он узнал, что она непраздна, это не испугало его. Что ж, он скажет об этом матери, и она поймет его, ибо она не только княгиня, но еще и мать.

И вот миновала ночь. Не он сказал матери о Малуше, сама княгиня спросила о ней. А потом все произошло совсем не так, как он думал, мечтал и хотел.

Он вспомнил пламенные слова матери, ее суровые глаза, каждое ее слово ранило душу, сердце. Он не знал, что у него такая мать! Прошлой ночью он словно впервые увидел ее, увидел — и ужаснулся.

Но уже тогда, ночью, и теперь — в поле, под холодным небом, среди серых снегов — он понял, что это не мать говорила с ним, что он впервые в жизни столкнулся с силой, которой раньше не знал, о которой прежде не думал.

Сила эта — Гора, воеводы и бояре, мужи лучшие и нарочитые, князья всех земель, тиуны, ябедьники, огнищане, купцы, послы, — о, сколько их на Горе, на Подоле, во всех городах и землях на Руси! Не княгиня Ольга правила землею — это они правят землею и княгинею, это они — хозяева Руси!

Княжич Святослав вспомнил о дружине. Да, правда, у матери-княгини и у него есть дружина. Княжич почему-то верил, что, если бы он вышел перед нею и рассказал о своей муке, дружина не осудила, а поддержала бы его. Но разве дружина может пойти против Горы — против бояр и воевод, против князей всех земель?

Княжич Святослав подумал о людях, живущих в городах и селах на Руси. Они, казалось ему, если бы узнали о его муке, тоже не осудили бы его: ведь Малуша — их дитя. Но разве он волен и разве Гора допустит, чтобы княжич Святослав ходил из города в город, из села в село? И хватит ли всей жизни на это?

Но и это не остановило бы княжича Святослава. Он согласился бы взять Малушу за руку, уйти из города, идти в поле и жить там с нею, пахать, стеречь землю. Ради нее он согласен не быть князем.

Но в словах матери Святослав почувствовал еще нечто. Собственно, он знал это и раньше: в великих трудах и потоках крови родилась и окрепла Русь, это его отцы и деды — князья Игорь и Олег, — а вместе с ними еще множество людей сложили за нее головы. И тут, в поле, и повсюду вдоль Днепра, на полдень до Русского моря, к восходу солнца до Итиль-реки, на север до Ледяного моря и на запад до Родопов земля полита кровью, усеяна костьми русских людей.

А враги не унимаются. Не сумев победить русских людей в чистом поле, они подползают к ним со всех сторон: над Итиль-рекою стоят начеку хозары, в степи у моря бродят орды печенегов, в Климатах сидят херсониты, а всех их подстрекает и сама точит оружие на Русь Византия — империя ромеев.

Он слышал ночью слова матери о Византии, он знает, что там собраны все богатства мира, там наука, культура. Но ведь эти же ромеи оскорбили мать, приехавшую к ним с миром и любовью, они оскорбили и его, княжича Святослава. Нет, не зря князь Олег и Игорь ходили с воями в Константинополь, не зря стояли у его стен…

И ромеи не только оскорбляют. Из слов матери Святослав понял, что Византия собирает силы против Руси, рано или поздно выступит, чтобы покорить Русь, а людей ее превратить в рабов.

Так кто же поведет русских людей на Византию? Мать стара, да и не женское это дело. Положиться на Гору? О, она продаст Византии Русь! Но Русь — это не Гора, не бояре и воеводы, это бесчисленное множество людей, которых надо спасать.

У княжича Святослава очень болело сердце. Шатаясь, словно в грудь ему дул неистовый ветер, княжич Святослав сделал шаг, другой. Подошел к коню, взялся за повод, поглядел еще раз в серую, туманную даль и, схватившись левой рукой за луку, одним рывком, как делал всегда, вскочил в седло, стегнул коня.

И когда он понесся по дороге в Киев, это был уже не тот юный княжич Святослав, что на рассвете того же дня выезжал из ворот города Киева.

Глава десятая

1

За землянкой день и ночь шумела Рось. Особенно шумела она по ночам, когда не слышно было человеческого голоса, умолкали птицы, стихал ветер. Тогда Малуша выходила из землянки, шла к берегу, садилась на первый попавшийся камень и думала свою думу.

Днем Малуше думать было некогда. Село Будутин, в котором ей суждено теперь жить, было княжьим селом, и княжьи люди жили в нем.

Здесь проходила граница Полянской земли, за рекою начиналось поле, и поэтому реку, что протекала мимо Будутина и уходила дальше к Днепру, называли Русской рекою — Росью.

Вдоль Роси, кроме Будутина, было расположено еще много княжьих сел: Межиречье, Гута, Хмельна, а там, где Рось впадала в Днепр, на Княжьей горе, высился над широкой долиной город со стенами, рвами, валами — Родня.[146]

Неспокойной была жизнь в этом городе и селах, расположенных на краю Полянской земли. Сразу же за Росью жили черные клобуки — племя, которое в давние времена пришло из-за Итиль-реки и тут осело. Люди этого племени — скуластые, слегка косоглазые, с плоскими носами — говорили совсем иначе, чем поляне, носили на головах высокие черные клобуки. Но характер у них был хороший, они жили в мире с полянами, и если с поля налетала какая-нибудь орда, сражались против нее.

Дальше за Росью тянулось поле, в нем появлялись одни за другими, как волны в море, различные орды; саранчою налетали они на полян, разрушали и грабили города и села на берегах Роси и Днепра, угоняли людей в неволю.

Поэтому в Будутине, княжьем селе, сидели дружинники, не раз сходившиеся на Роси и в поле за рекой с многочисленными ордами, двигавшимися вдоль границ Полянской земли. В остальное время, когда в поле было тихо, они копали рвы и насыпали валы вдоль берега Роси, обкладывали их камнями и присыпали землею, в кузницах ковали мечи и броню, готовили копья и стрелы.

Но эти люди не только оборонялись от врагов, они к тому же хотели есть. Надеяться на то, что их накормят князья, не приходилось. Наоборот, князья сами жаждали выгоды от своих городов и сел, от людей, живших там. Вот почему путник, ехавший по дороге из Киева за Рось, мог видеть, как в поле шагает за сохой пахарь, а на краю борозды лежит его меч и щит — то княжьи вой с женами и детьми своими тяжко трудились, зарабатывали хлеб насущный, чтобы отдать князю княжье, а себе взять свое. Вокруг Будутина было вспахано уже много земли, люди строили хижины, долбили челны, в которых ездили по Роси на рыбную ловлю, ходили на ловы, сами на себя ткали, выделывали хорошую посуду из глины. Кузнецы на Роси, а особенно из Родни, известны были по всей Роси — они владели искусством делать эмаль, чернь, создавали прекрасные вещи из золота и серебра.

В Будутине паслись также княжеские табуны. Под охраной пастухов, у которых в руках были бичи, а за спиной, на всякий случай, луки со стрелами, табуны эти с весны до осени бродили, утопая по брюхо в высокой траве лугов на берегах Роси.

Как и в других селах, в Будутине сидели воевода Радко, водивший дружину, и княжий посадник Тедь, который собирал для князя в Будутине и окрестных селах уроки, разговаривал от имени князя с черными клобуками, ставил княжьи знамена в поле и в лесах, именем князя творил суд.

К Радку и Тедю обратился Добрыня, когда привез с Туром в Будутин Малушу. У Добрыни был с собою княжий знак — золотая гривна. Имея ее, он мог говорить с воеводой и посадником именем княгини.

Радко и Тедь, разумеется, боялись воевод и бояр, которые очень часто наезжали в Будутин из Киева с золотыми гривнами, именем княгини забирали хлеб, скот, требовали, чтобы их ставили на покорм, давали им въездные и выездные…

Добрыня ничего у них не требовал, а просил дать ему с сестрою Малушею какую-нибудь хижину…

— Ты что же? Воеводой быть думаешь? — спросил Радко.

— Нет, воевода, — отвечал Добрыня, — гридень я княжий, им и останусь.

— Так, может, хочешь выпал получить? — полюбопытствовал Тедь.

— Нет, посадник… И выпала мне не нужно. Понадобится — и сам сумею выжечь. Мы должны жить здесь, пока не позовет княгиня.

Чудные дела творят княжьи мужи; воеводам и посадникам порою трудно и уразуметь, чего они хотят. Радко и Тедь посоветовались и отвели Добрыню с Малушей в землянку на берегу Роси, где жил раньше княжий пастух Пронь. Не так давно Проня смертельно ранили в лугах. В землянке осталась только жена его Желань. И так как Желань была уже стара и немощна, она с радостью согласилась принять к себе Добрыню и Малушу. Теперь жена пастуха была спокойна, что не умрет от голода и не замерзнет зимою…

Тут и распрощались Малуша и Добрыня с гриднем Туром. Он выдержал — и по дороге и в Будутине не сказал ничего, что выдавало бы его отчаяние и боль или же, не дай Бог, причинило боль Малуше. И теперь, когда Малуша и Добрыня вышли из землянки проводить его, он не обмолвился ни единым словом, был очень весел, возбужден, улыбался.

— Видите, — говорил он, — доехали хорошо, очаг у вас есть, придут и честь и слава. Прощайте! А я быстро доеду до города Киева!

Но когда Тур оставил Будутин, он не поехал дорогой, ведущей в Киев, а свернул направо, к Днепру, прямо в поле. Так и брели его лошади, пока не стемнело. Тур сидел в санях, смотрел в темную даль, ничего не видел и не слышал.

Малуше в эту ночь приснился княжич Святослав. Он будто пришел в их новую землянку, тихо открыл дверь, остановился на пороге, так, что огонь очага осветил его всего, простер руки, а потом двинулся вперед, сел рядом с Малушей, как бывало прежде, положил одну руку ей на голову, а другой обнял ее… И еще она видела, как лицо княжича Святослава склоняется все ниже и ниже к ней, глаза приближаются к глазам, губы к губам…

Проснувшись внезапно среди ночи, Малуша сначала не поняла, что произошло, правда это или сон. Но вокруг была пустота, холод, сырые стены — и заплакала Малуша в холодной, землянке пастуха Проня.

Через несколько дней Добрыня снял и повесил в углу землянки на колышках шлем и меч, взял у Желани баранью шапку покойного Проня, попросил у нее еще и топор…

Горькая обида терзала сердце Добрыни: он не мог забыть, что был добрым гриднем у княгини, у Святослава был сотенным, мог стать тысяцким, воеводою. А княгиня Ольга выгнала его из Киева, вместе с сестрою отослала в Будутин.

Но Добрыня верил, что все это пройдет, не будет так, как хочет княгиня. Они с Малушей должны, обязаны жить, нужно только беречь ее…

И пошел Добрыня в лес над Росью, где не было еще княжьего знака, свалил сухую ель, обрубил на ней сучья, распилил на части, приволок к землянке, принялся долбить челн, чтобы весною продать его черным клобукам.

Да и помимо того много дела нашлось в маленьком хозяйстве покойного Проня: запасти дров, наловить рыбы в Роси, подстрелить зайца на покори… Три человека жили теперь в землянке Проня, Добрыня должен был заботиться обо всех…

2

Зимою Микуле и Висте пришлось очень трудно. Они недоедали, голодали. Спасали рыба, овощи, выросшие вокруг землянки, грибы, собранные Вистой в лесу. Ловить зверя тоже не удавалось — вепри и медведи прятались в чаще. Микула до того изголодался, что ел бельчатину.

Вся надежда была на то, что придет весна, зашумят реки и леса, выйдут из чащи звери, из голубых глубин неба, из теплых стран, вернутся птицы, выедет Микула с конем на клочок земли у Днепра, где не будет княжьего знамени, пройдет с сохою, посеет зерно, соберет урожай…

Но разве человек может знать, что будет с ним завтра, разве человеку известно, когда придет к нему радость, а когда печаль? Изможденный, костлявый, но бодрый и живой, шагал Микула рядом со своим конем в весенние дни к пашне. Когда конь останавливался, тяжело дыша, стоял, содрогаясь всем телом, Микула подходил к нему, помогал, приговаривал: «Гей, коник, гей!»

Так дошли они до пашни на берегу Днепра. Микула пустил коня в молодую зеленую траву, а сам пошел осмотреть пашню. Правда, конь почему-то не хотел есть траву и, пока Микула ходил, все стоял, вздрагивая, словно думал о чем-то…

Микула был доволен. Из-за Днепра уже поднималось солнце, все вокруг зеленело, пахло свежей землею, прелыми листьями, водой. Над Днепром носились, неистово крича, белые птицы, высоко вверху пели жаворонки. Микула даже постоял, задрав голову, чтобы увидеть, где они там поют, но, кроме бездонного, голубого слепящего неба, ничего не увидел.

Нужно было приниматься за работу, и Микула запряг в соху коня, произнес:

— Начнем, коник!

Конь двинулся. Сначала рывком, торопливо, словно он, как и Микула, понимал, что им нужно вспахать эту ниву, посеять. Микула вприпрыжку бежал за сохой. Сразу же откуда-то налетели черные грачи, они с криком кружились над пахарем и конем, падали на землю, острыми клювами разбивали комья земли…

Так было проложено несколько борозд. Микула разгорячился, ему хотелось резать и резать землю, вести борозду за бороздою. Он даже кричал на коня: «Гей-гей, быстрее! Отдыхать будем потом! Гей-гей!»

И вдруг произошло невероятное. Когда Микула прокладывал борозду у опушки, где корни выпирали из земли, конь его внезапно остановился, тяжело вздохнул и упал на теплую, свежую, пахучую землю.

Микула бросил соху и подбежал к коню. Тот лежал спокойно, не пытаясь даже подняться, только дышал тяжело, да глаза его, большие, очень темные, были выпучены, и из них катились слезы. Микула попробовал поднять коня, схватил его за шею, но конь сильным движением оттолкнул его. А потом у коня, должно быть, что-то оборвалось внутри, он вытянул ноги, ударился головою о землю да так и застыл — с большими, темными, широко открытыми глазами.

Тяжелые, серые, мокрые, похожие на громадных коней с длинными хвостами тучи поднимались из-за Днепра и неслись над кручами, селением, лесами. Земля была влажная, липкая, пахла тленом; в хлебном яме в землянке не было ни зернышка, возле землянки не было дров для очага…

Заболела Виста. У нее была горячка, несколько дней и ночей лежала она на деревянном помосте. Не узнавая Микулу, она тихо говорила что-то, порой кого-то звала, умоляла.

Все эти дни Микула провел подле нее, варил похлебку, а из меда, которого оставалось так мало, делал сыту, в долгие холодные ночи сидел у очага, время от времени подбрасывая в огонь сучья, и думал.

Думал он все об одном: что с ними сталось, что ему теперь делать, что будет дальше? Все это время перед ним возникало прошлое — оно было понятным и простым. Тогда они словно плыли в большой лодии по спокойной воде широкой реки, временами на их пути встречались пороги, ибо случалось ведь и обороняться, и самим ходить на рать. Но всегда, когда было трудно, они действовали сообща, преодолевали все преграды, и плыла их лодия дальше по спокойной, широкой реке.

Теперь Микуле казалось, что хотя впереди та же самая река, но она почему-то вся запружена порогами и камнями. И плывут они не в большой лодии, а каждый сам по себе — на утлой однодеревке… Есть, правда, более ровный безопасный путь между порогами, но по нему плывут Бразд, Сварг. А Микула и еще много таких, как он, пробиваются среди камней, калеча руки, ноги, сердца…

И тогда утром, как только Виста пришла в сознание, Микула решил идти к брату Бразду и, как у старшего, попросить у него помощи.

Всю свою жизнь Бразд не боялся никого, разве только орды из-за Днепра. Когда он ложился спать, то засыпал сразу, спокойно.

Теперь Бразда словно подменили. Он был встревожен, все время думал, что кто-то хочет его обмануть, чего-то недодать, что-то утаить. И он свирепо, со всей силой, какой располагал, — и сам, и с помощью княжьих дружинников дознавался, кто еще недодал князю, требовал, чтобы несли недостачу, наказывал, если людям нечего было дать.

А уж от этого пошло и другое. Бразд знал, что в Любече обиженных, обездоленных, наказанных много. Куда бы он ни шел, он чувствовал на себе их взгляды, до него доходили через других слова и угрозы этих людей.

Словам он не придавал значения. Он ничего у людей не брал — за пролитую кровь и службу его пожаловали землею, сделали посадником, ему поручено собирать уроки и чинить новые уставы, искать виновных и карать…

Но спать он не мог. Все время ему казалось, что кто-то ходит вокруг терема, кто-то крадется под стенами, кто-то ночью пробирается на его двор. И потому Бразд велел закупам выкопать ров и насыпать вал вокруг своего двора, завел нескольких псов, способных перегрызть горло человеку.

Эти-то псы и встретили Микулу, как только он ступил во двор своего брата. Едва не искусали, хорошо, что Бразд вышел из терема, отогнал псов.

— Здрав будь, Бразд, — сказал Микула, войдя в сени. — Мир дому твоему, здоровья скотине…

— Здрав будь и ты, Микула, — ответил на приветствие Бразд. — Что с тобою сталось? Ты побледнел, брат, похудел. Хворал, должно быть?

— Так, брат, — отозвался Микула, — я хворал, у меня долго болело здесь. — И он указал сперва на голову, потом на сердце.

— Ты много работаешь, брат, — усмехнулся Бразд. — Сам видел — новые нивы пашень, борта ищешь, на зверя ходишь, зверя ловишь… Много ли тебе надо? Ведь на старом нашем дворище остались только ты да жена…

Нечто похожее на стон вырвалось из груди Микулы.

— Ты говоришь правду, — шевельнул он сухими губами. -

Мне много не надо, нам нужно очень мало, но мы… у нас совсем ничего нет.

Лицо Бразда выразило удивление.

— Как это у тебя ничего нет? — сказал он. — Послушай, Микула, ты говоришь неправду. Ведь и я и Сварг ушли с нашего старого дворища, а тебе оставили и землю, и клети, все добро в хижине, загоны для скота, ямы для хлеба.

— В ямах для хлеба пищат мыши, — горько усмехнулся Микула.

— Так ты хочешь, чтобы я у тебя мышей из ям повыгонял? — сердито процедил Бразд.

— Нет, Бразд, — сказал Микула, — мои мыши пусть мне и остаются. Но, кроме мышей, у меня никакой скотины нет. Подох отцовский конь, а без коня нет и хлеба.

— Я в этом неповинен. — Бразд отвел глаза в сторону. — Мы были равны, когда уходили из отцовского дома. А потом каждый делал то, что умел.

— Вот я и не умею работать так, как другие, как ты, брат Бразд, — вырвалось у Микулы. — Верь мне, я не щадил рук, делал все, что мог, работал больше, чем мог… Но я не умею, не могу…

— Чем же я могу помочь тебе?

— Я пришел к тебе как к брату… Мы с тобой одного рода, одной крови… Помоги!

Бразд долго смотрел на свои руки, лежавшие на столе, потом перевел взгляд на лицо Микулы, у которого мелко тряслась нижняя губа.

— Что там кровь и твой род? — Бразд тяжело вздохнул. — Старого нашего рода уже нет, у каждого из нас теперь свой род. Ты говоришь — кровь, но и кровь у людей разная… Помочь же тебе я не знаю как. Может, хочешь, чтобы я тебя принял в свой дом?

— Нет, Бразд, — поспешно перебил его Микула, — я не хочу, не пойду в твой дом… Ты говоришь правду — старого нашего рода уже нет, у каждого из нас теперь свой род. Так помоги же мне спасти мой род. Дай мне купу.

Бразд долго смеялся.

— Что я слышу! — сказал он наконец. — Я, правда, даю купу людям. И не я даю — что я, княжий холоп, — я даю людям купу от князя. И закуп должен давать: князю — оброк, мне — урок. Если же он этого не сделает, я имею право, как посадник князя, бить его плетьми, аще же убежит, сделаю обельным холопом… А с тобою я что сделаю, если не отдашь оброка и урока?! Буду бить плетьми, сделаю холопом? Как-никак, а ты мне брат…

— Что ж, — глухо произнес Микула, — если будет нужно, бить будешь, сделаешь холопом…

Так Микула взял купу у своего брата.

3

Много людей собралось в этот день в Золотой палате, все скамьи из нее вынесли заранее; вдоль стен толпились лучшие мужи[147] Руси — князья земель и городов, бояре и воеводы, тысяцкие, огнищане, княжьи тиуны.

Только в конце палаты, как всегда, стояли кресла: княгини Ольги — посередине, Святослава и Улеба — по бокам.

Вскоре из дверей вышла княгиня с сыновьями, несколько бояр и воевод. Княгиня Ольга вышла вперед, но не села, как это бывало обычно, в свое кресло, а остановилась и некоторое время стояла возле него.

Все собравшиеся знали, для чего их позвали и что им скажет княгиня. И все же она была очень взволнована и, начав говорить, сама не узнала своего голоса, часто останавливалась, чтобы перевести дыхание.

— Дружина моя, — начала княгиня, — бояре, воеводы, люди Руси! Из близких и далеких земель, со всех окраин днесь позвала я вас сюда, ибо нужда в том велика и важна… Ведомо вам, дружина моя, что вот уже много лет прошло, как не стало князя Игоря и как села я по вашему слову на Киевском столе. За эти годы я сделала, что смогла. А чего не сделала — не кляните, а поскорее выправляйте, ибо тяжкое сейчас время на Руси, мнози дела нужно сотворить. Вот почему собрала я вас, дружина моя! Дела много, а сама я стара и немощна стала, чую уже и конец свой, люди. Давайте же посоветуемся, кто теперь сядет на столе Киевском, кого наречем своим князем…

Тихо было в палате, молчала и княгиня Ольга.

— Тебя волим, княгиня… поможем! — послышалось несколько голосов.

— Нет, дружина моя, — ответила на это княгиня, — я сказала не всуе, мы должны назвать князя.

— Святослав! — раздалось тогда множество голосов одновременно. — Просим Святослава!

И уже все в палате закричали:

— Святослав! Святославу быть князем! Просим Святослава! Когда шум затих, княгиня Ольга произнесла:

— Думала и я, кому князем быть. Святослав будет вашим добрым князем. Иди, сын, садись на столе!

Святослав сел в кресло, на котором когда-то сидели Олег и Игорь, на котором только вчера сидела его мать, княгиня Ольга.

И сразу в палате прозвучал голос:

— Сел еси на Киевском столе князь великий Святослав. Множество голосов подхватило:

— Славен князь Святослав! Славен!

Но вскоре голоса стихли. Два боярина и двое воевод взяли с пола и подняли заранее приготовленный кусок дерна, возложили его на голову князя.

Он почувствовал, как холодная земля коснулась его головы, от дерна отрывались и катились по шее и спине комочки земли.

— Где еси, князь? — спросили у Святослава.

Это была минута нерушимой клятвы, которую всегда в день вокняжения давали людям своим князья Руси. Святослав знал, что надлежало говорить и что говорили князья до него. Он ответил:

— Под родною землею есмь и под людьми моими.

— Будешь ли верно служить людям своим?

— Клянусь.

— А если отступишь?

— Пускай земля поглотит меня/…

Тогда два боярина и двое воевод подняли кусок дерна и разбили его на голове князя Святослава. Земля и корни обсыпали его голову, грудь, руки. Так она засыплет его, если он забудет людей своих.

Но князь Святослав никогда не забудет этой клятвы. Вот подошло к нему несколько гридней. Острой бритвой сняли волосы с головы, оставив только одну прядь: пусть она напоминает людям, что отныне Святослав — великий князь. Вот подошла к Святославу мать, княгиня Ольга, она держала в руках скованный лучшими кузнецами из красной меди, позолоченный, осыпанный множеством драгоценных камней шлем.

Гридни подали ей меч, и она опоясала им Святослава. Один из старейших бояр подал Святославу лук и тул.

— Славен наш князь! — гремели голоса, выплескиваясь из дверей и окон.

Тогда князь Святослав вышел из Золотой палаты, за ним двинулись воеводы и бояре.

Перед крыльцом, куда ни глянь, по всей Горе, на городских стенах, на крышах домов, даже на ветвях деревьев — повсюду было полным-полно людей. От самого крыльца, по обе стороны дороги, что вела к Перуну, в своих боевых доспехах, со щитами и мечами, в несколько рядов стояли дружинники, а впереди них, во главе, — сотенные и десятники. Над ними серебром сверкали копья, под порывами ветра с Днепра развевались знамена земель Черниговской, Переяславской, Древлянской, Новгородской и еще многих, приславших сюда своих гонцов. За дружинниками стояли купцы, ремесленники, женщины и дети со всей Горы…

Как только князь Святослав вышел на крыльцо, ударили бубны, пронзительно зазвучали трубы, засвистели свирели, дружинники ударили в щиты, люди закричали. С крыш, из голубятен, когда раздался весь этот неистовый шум, тучей взлетели в небо голуби и долго кружились над Горою.

Князь Святослав вместе с матерью спускался с крыльца. За ними шли мужи лучшие, князья земель и городов, бояре, воеводы и тысяцкие, огнищане, тиуны, послы заморские, княжьи родичи, гридни. На шум и крики князь Святослав отвечал улыбкой, приветственно махал рукой. Так они и шли, среди кликов толпы, между рядами дружинников, к южной стене Горы — к Перунову требищу.

Там уже горел огонь, несколько жрецов готовили жертву. Сам Перун был украшен: на его золотых глазах и серебряных усах, начищенных еще минувшей ночью, играли отсветы пламени, туловище было увито зеленью, у ног расстелены ковры, а на них стояли корчаги с вином, лежал испеченный ради этого случая огромный белый хлеб с княжьим знаменом, повсюду были разбросаны цветы.

Когда князь приблизился к Перуну, крики на Горе утихли. Все, кто шел с князем, остановились, сам он вышел вперед и встал перед жертвенником. Тут он положил на землю щит, меч, шлем. Жрец подал ему на серебряном блюде части жертвенных животных, которые он бросил в огонь, а когда жрец подал ему корчагу, плеснул из нее в пламя и вина.

Над огнищем поднялся дымок, на мгновение притухли языки пламени.

— Боги! — громко произнес князь Святослав. — Обратите взоры свои на нас, детей ваших. Мы пришли к вам сегодня с жертвою и просим — дайте нам, боги, тепло с неба, урожай от земли, мир городам нашим, победу над врагами. Дайте, боги!

Он смотрел блестящими глазами на огонь, потом посмотрел вверх и простер руки к деревянному изваянию Перуна. Весь его вид, глаза, движения говорили о том, что Святослав верит в то, что произносит. Верит, что Перун может дать Руси тепло, урожай, мир и победу.

А рядом с князем стояла его мать Ольга, и хотя она, как княгиня, должна была присутствовать здесь, но ее скорбные глаза, бледное лицо, сложенные на груди руки красноречиво говорили, что ее не трогает все происходящее на требище, душа ее протестует против этой жертвы, мысли ее витают где-то далеко.

— Перун принял жертву! — внезапно закричал жрец.

Огонь уже поглотил жертвенное мясо, пролитое вино усилило буйное горение дерева, и огонь перед Перуном загудел, разгорелся, в глазах и на усах бога заиграли красные отблески — казалось, что, стоя на горе, бог Перун торжествует, смеется. Князь Святослав взял свой меч и щит, надвинул шлем. Княгиня Ольга глубоко вздохнула, но никто этого не услышал.

Вынув мечи из ножен, высоко подняв их над головами, несколько десятков дружинников встали кольцом вокруг огня. Громко ударили бубны, на их шум отозвались трубы, запищали свирели, княжья дружина забряцала щитами.

Размахивая мечами, сходясь и расходясь, словно то был настоящий бой, дружинники ходили вокруг огня, исполняя священный танец своих далеких предков. Все чаще и чаще гремели бубны, все сильнее и сильнее гудели трубы, непрерывно свистели свирели, шумела вся Гора.

И долго, как велел обычай, ходили вой вокруг огня, изображая, как они встречают нежданного врага, как ожесточенно сражаются и побеждают его, как трудятся на своих нивах, как любят, веселятся.

И в то же время то тут, то там в многочисленной толпе звучали песни — одни из них были древние, как мир, другие складывались тут же:

Ой, славен, ясен красный наш князь, Киева-города князь Святослав!

— Пускай люди веселятся! — сказал князь Святослав старшине.

Из княжеских медуш уже выкатывали бочки меда, из клетей уже вынесли и расстелили на земле холсты, на них уже лежали хлеб, мясо и различные плоды — на Горе, в предградье, на Подоле начинался праздник. Святослав, сын Игорев, вокняжился на Киевском столе.

4

Еще раз пришла весна, прилетели гуси и журавли, принесли на своих крыльях солнце, Рось вскрылась, и уплыл на волнах лед, из земли стрелками потянулись травы, наступили жаркие дни, теплые ночи.

В одну из таких ночей Малуше стало очень тяжко, нестерпимо больно. Боль зарождалась под сердцем, сводила ноги, все тело содрогалось, хотело освободиться от боли, разродиться тем, что уже само стремилось к жизни…

Малуша лежала на траве в землянке. Желань не зажигала огня, но на дворе, высоко над Росью, висел месяц, все вокруг было залито его яркими зеленоватыми лучами. Свет месяца заглядывал через отдушину и в землянку, освещал груду травы, Малушу, Желань, склонившуюся над нею.

— Кричи… стони… двигайся, сильнее двигайся, Малка! — говорила Желань.

Лицо Малуши было искажено болью. Большими глазами она смотрела на месяц, с уст ее срывались тяжелые стоны.

— Малуша! Шевелись, шевелись, Малка!

Добрыня стоял в это время неподалеку от землянки на высокой круче и смотрел на Рось. Черные тени ложились от скал, черным-черна была вода между берегов, только середина реки светилась, сияла, словно там сверкала чешуей серебристая рыба.

Добрыня ждал. Он верил, что пройдет немного времени — и на небе загорится еще одна звезда, а на земле, рядом, в землянке, родится новая жизнь. Это было так просто и так обычно, что он над этим даже не задумывался. Так всегда было на свете, так должно быть и теперь.

Он думал о другом. Каждая звезда в небе имеет свой круг, будет иметь свой круг и та новая звезда, что родится в эту ночь. Но какая судьба ждет то дитя, которое рождается сейчас в землянке над Росью?

Добрыне это не было безразлично. Женщина, стонавшая и кричавшая в землянке, была его сестрою, в ней текла та же кровь, что и в Добрыне, — кровь Анта, деда Улеба, Воика… Их же кровь будет и в новорожденном ребенке, кровь Полянского рода…

Но будет в дитяти и другая кровь, и, когда Добрыня думал об этом, холодок и трепет пробегали по его телу.

В землянке раздался детский плач. Вздрогнул Добрыня, медленно снял с головы шлем, положил руку на рукоять меча.

Скрипнула дверь, из землянки вышла Желань.

— Это ты, Добрыня?

— Я, Желань.

Тогда она вымолвила одно слово:

— Сын…

И торопливо стала спускаться с ведром к реке.

А Добрыня вошел в землянку. Луч месяца проникал в угол и освещал голову и грудь Малуши. Она утомленными, глубоко запавшими глазами посмотрела на него, указала взглядом на свою грудь.

Там лежало дитя, ее сын, только что появившийся на свет. Он еще не знал и не видел этого света, но хотел войти в него, хотел жить и так громко кричал.

Добрыня шагнул вперед и положил на землю рядом с ложем свой шлем, снял с пояса и положил тут же меч.

Удивленными глазами смотрела на него Малуша.

— Кланяюсь тебе, княжич! — произнес Добрыня.

— Быть ему Владимиром, — сказала Малуша, — так велел отец…

— Здрав будь, Владимир! — еще раз поклонился Добрыня. — У тебя хорошее имя. Пусть боги помогут тебе владеть миром на Русской земле, уничтожать врагов. Дай Боже!

Малуша закрыла глаза. Добрыня вышел из землянки. Мимо него с полным ведром торопилась Желань.

Подняв голову, Добрыня смотрел на небо, что глубоким, бездонным шатром повисло над землею. Справа, над Росью, где плыл месяц, небо было светлое, там звезды были едва очерчены, тлел!.. А на севере и востоке небо было темно-синее, глубокое, и в нем, как жемчужная россыпь, мерцали, переливались, играли всеми красками большие и малые звезды. Где же, думал Добрыня, среди этих звезд та, новая, что зажглась в сегодняшнюю ночь, где звезда Владимира, сына Святослава? Звезда эта уже горела, она должна была гореть. Но Добрыня был в землянке, когда она загоралась, и теперь он уже не мог ее найти в море звезд, игравших, как жемчужины, мерцавших и сиявших, как холодная серебряная пыльца в высоком бездонном кебе.

В ту же ночь, когда месяц покраснел и стал склоняться к лесу по другую сторону небосклона, а черная тень от скал покрыла плес реки, кручи, а потом и землянку, из Будутина выехал всадник.

В поле не видно было дороги, в долинах клубились туманы, они ползли, затягивали все вокруг. Но всадник крепко сидел в седле, он хорошо знал дорогу в поле, изо всех сил гнал коня, и эхо от топота копыт, как это бывает перед рассветом, разносилось далеко вокруг.

Это мчался в Киев Добрыня, он хотел поскорее привезти к княжескому столу весть о том, что в Будутине над Росью родился сын рабыни Малуши Владимир, сын Святослава.

5

И судьба еще раз улыбнулась Малуше…

Счастье матери! Уже в первую ночь, когда у груди лежало родное дитя, жадно сосало материнское молоко, впивая ее силы, Малуша испытала невыразимую радость, она была по-настоящему счастлива.

Все прошлое, каким бы тяжелым и страшным оно ни было до недавних пор, отступило от нее, как буря на Днепре. Теплое, нежное тело сына лежало у ее тугой, наполненной молоком груди, она проводила рукою по этому тельцу — головке, спине, ножкам, — и это словно успокаивало, утешало ее.

Она лежала на ложе в углу землянки, покрытом травою, под нею был обыкновенный холст, твердый изголовник[148] в головах, на полу рядом стояло ведро с водою из Роси, кружка, миска с похлебкой. Низко нависал сплетенный из лозы и присыпанный землею потолок, с которого то и доле сыпались комочки земли. В землянке не было огня, только через оконце сюда врывался зеленоватый луч месяца. А ей казалось, что у нее лучшее в мире ложе, что у нее есть все, чего только может пожелать человек, есть и самое главное, самое большое — счастье.

И так было не только в эту ночь. Утро показалось ей еще более прекрасным, чем ночь, ибо тогда она впервые увидела глаза своего сына и заглядывала в них, как в душу свою и любовь. День пробежал, как миг: в землянку приходили — так велел обычай — простые жители Будутина, и все они несли свои дары. Вечер еще раз порадовал ее, потому что теперь сын уже хотел спать, а там и сама Малуша ощутила тяжкую усталость, заснула, да так и спала всю ночь, обняв рукою сына.

А через день-другой Малуша начала работать, потому что теперь Желань не могла сама управиться по хозяйству: теперь у них в землянке был целый род — бабка, мать, сын…

Но работа не утомляла Малушу, и никогда она не работала с такой радостью и наслаждением, как теперь. Она следила за сыном, кормила его, бегала на речку, возилась в огороде, помогала Желани — да разве перечислишь все, что делала и что еще хотела сделать Малуша! Мир расцветал вокруг нее, за весною наступило лето, за летом — осень, но вокруг было все так же много солнца, тепла, радости, счастья.

И даже зимою, когда лед сковал Рось, а за стеною землянки гудела вьюга и трещал Мороз, им в землянке было уютно, тепло. Бабка Желань крутила себе да крутила пряслице,[149] Малуша сидела у очага перед люлькой, слегка покачивала ее, вспоминала песню, которую пели в Любече матери над своими детьми, которую она слышала и в своей родной землянке.

Качаю я люльку, качаю, качаю. Малое дитятко, забота большая, — начинала Малуша и прислушивалась к своим словам, потому что это было сказано будто про нее:

Ой, сын мой родимый, милый мой сыночек, Не сплю я с тобою сколько уж ночек. Тебя бы, сыночек, качала, качала. Только я бы радость от тебя видала…

О, какие это были хорошие, радостные слова!

6

Вечером во дворе остановилось несколько всадников. Малушу это не удивило — княжьи дружинники часто ездили за Рось и всегда останавливались у их землянки, прежде чем переправиться через реку. Заслышав издали конский топот, она сама выходила им навстречу — подаст воды напиться, перекинется словом, а там спросит и про Киев, про княгиню Ольгу и Святослава.

На этот раз она не успела выйти воям навстречу, потому что стирала на Роси. И пока добежала, княжьи дружинники — их было четверо — уже спешились, привязали коней к дубкам, пошли, остановились у землянки. Не то разминались, не то ждали ее.

Малуша замедлила шаг, присмотрелась. Среди четырех дружинников она узнала Добрыню.

Малуша обрадовалась.

— Как хорошо, что ты приехал! — сказала она, отойдя в сторону с Добрыней. — Мы так давно не виделись с тобою.

— Я ездил в поле с князем. Далеко побывали.

— Ты сказал — с князем. Разве он…

— Так, Малуша, князь Святослав сел на Киевский стол.

— И как он? Ты его видел, говорил с ним?

— Видел, Малка, и говорил. Князь Святослав жив, здоров, он меня долго расспрашивал о тебе, велел сказать, что помнит о тебе и не забудет.

— Слава Перуну! — радостно произнесла Малуша. — Я не напрасно молилась, он услышал меня. Славен князь Святослав. А тебе, брат, спасибо.

И долго, сидя около землянки, Добрыня беседовал с сестрою. Над Росью все ниже и ниже склонялось солнце, темнели Тени у скал, холодком повеяло от воды, и глубже стали почему-то складки на лице Добрыни.

— Слушай, Малуша, — сказал он, когда они вошли в землянку, — я приехал к тебе по княжьему наказу,

— Что случилось? — сжалось у нее сердце.

— Княгиня Ольга и великий князь Святослав послали меня узнать о здоровье Владимира.

У Малуши отлегло от сердца — они не забыли о ее сыне, помнят, хотят знать о нем.

— Скажи, что растет сильный, здоровый, — ответила она брату. — Да и почему бы ему не быть здоровым? Тут у нас, возле Роси, все есть, зимой было тепло, всего вдоволь.

— Но, Малуша, — продолжал Добрыня, — Владимир — княжич, придет время — князем станет.

— Знаю, Добрыня, — отозвалась она. — Так и я тоже хочу, чтобы он стал князем. Но разве я за ним плохо смотрю? У меня никого на свете нет дороже, чем он, мой сыночек Владимир.

Она и сейчас прислонилась лицом к головке сына, несколько раз его поцеловала. И Добрыня некоторое время молчал, любуясь матерью и сыном.

— Все это так, и сердце твое я знаю, Малуша, — проговорил он, оглядывая землянку. — Только негоже княжичу жить здесь…

— Что вы задумали? — вскрикнула она. — Говори, говори, Добрыня!

— Я должен забрать княжича Владимира, — тяжело вздохнул он. — Затем и приехал.

— Забрать? — подняла она встревоженное лицо. — Оторвать его от моей груди? Нет, Добрыня, того не будет, лучше уж в Рось…

— В Рось княжича Владимира? — очень медленно и сурово сказал Добрыня. — Подумай, что говоришь, Малуша! Не твой Владимир — Киевской земли княжич.

Она закрыла глаза. Крепко сжала губы, опустила голову.

— Правда, Добрыня… Я думала, что Владимир мой, но он княжич! Что же останется тогда у меня? Был сын — и я еще жила, возьмешь его — и ничего, ничего у меня нет. Послушай, Добрыня, мне страшно, ох как мне страшно! Душу ты забираешь у меня!

Горе Малуши было так велико, что она ничего больше не могла сказать и, прижавшись к ребенку, молча плакала.

Если бы Малуша в эту минуту посмотрела на брата, она бы увидела, как из его глаз тоже выкатились одна за другою несколько слезинок. — Добрыня плакал, это была, должно быть, самая тяжелая минута в его жизни, ибо гридень еще раз почувствовал, что и он и Малуша — княжьи рабы.

Потом Добрыня смахнул слезы: ни Малуша, ни кто-либо другой не должны видеть, что гридень тоже умеет плакать.

Но Малуша и не смотрела на Добрыню; она не могла оторвать глаз и рук от своего сына, она надолго, а может, и навек, прощалась с ним.

Дальше все было как во сне. Добрыня и дружинники начали собираться в далекий путь: седлали коней, поперек седла Добрыни крепко привязали короб.

Малуша сама вынесла ребенка из землянки, передала на руки Добрыне, а он уложил его в короб. И они так осторожно все это делали, что дитя даже не проснулось.

— Прощай, сестра, — только донеслось до Малуши. — Не сам творю, десницею князя…

Он положил руки ей на плечи и поклонился:

— Прощай!

Дружинники сели на коней, четыре черных всадника, как птицы, полетели на запад, где еще пламенело багряное зарево.

Малуша вошла в землянку и, ничего не понимая, обшарила руками постельку у стены, где недавно лежал ее сын. Постелька была еще теплая, на ней в том месте, где лежал Владимир, осталась впадина. Но сына не было, не будет…

Она бросилась вон из землянки, как будто могла о чем-то умолить брата и дружинников, что недавно уехали. Но на дворе было темно и тихо, нигде не слышно ни голосов, ни конского топота. Они уже отъехали далеко-далеко…

Темная женская фигура метнулась, обогнув землянку, к дубам, у которых недавно стояли на привязи кони, к колодцу, где они поили коней, к круче, с которой она часто смотрела на Рось.

Растерянная женщина смотрела на небо, с мольбой простирала руки вверх, к звездам; но ни одна звезда ей не улыбнулась, на небе не было ни одного облачка, которое могло бы спуститься к ней.

И тогда она упала на росистую траву, обхватила голову руками и зарыдала, застонала, затужила так, как может тужить только мать — безудержно, безутешно…

— Владимир! Сыночек мой! Дитятко мое! Солнышко мое, жизнь моя, радость моя, где ты, где ты, отзовись!

Ты был со мною — и я смеялась, ты был со мною — и не было у меня большей радости, почему же ты ушел от меня, почему покинул?

Боги в высоком небе, люди на широкой земле, помогите же мне, спасите меня, верните мне сына-сыночка!

Тебя бы я, сыночек, качала, качала, только бы я радость от тебя видала…

От самого сердца шли простые слова, плакала, стонала обокраденная, обездоленная мать. Если бы у камня был голос, он отозвался бы на этот крик. Но у камня голоса нет, а больше никто не мог услышать ее среди ночи.

И за все время ей ни разу не пришла и не могла прийти в голову мысль, что она, простая женщина Полянского рода, дала жизнь ребенку, который станет когда-нибудь великим князем Киевского стола, и что через тысячу лет люди вспомнят ее, рабыню Малушу, и удивятся ее великой, святой любви.

7

В покоях княгини Ольги не ждали князя Святослава. Когда он внезапно распахнул дверь и остановился на пороге, он увидел мать, сидевшую на лавке, священника Григория, стоявшего перед нею и в чем-то, казалось, ее убеждавшего, да еще ключницу Пракседу, которая с чем-то возилась в углу.

В этом не было ничего необычного: княгиня всегда по вечерам звала к себе священника, каждый вечер к ней заходила и Пракседа, чтобы посоветоваться насчет завтрашнего дня.

И в светлице все было как всегда: в двух углах горели свечи, на столе лежал хлеб и стояла корчага с водою, ложе княгини прибрано, всюду подметено.

Но было в светлице и нечто необычное: в темном углу Святослав заметил люльку, а в ней — дитя…

Он стоял и думал: что ему делать? Он хотел, его тянуло броситься вперед, склониться, как велело сердце, над люлькою, посмотреть, взять на руки свое дитя. Но он не знал, колебался: может ли он выдать свои чувства, когда в светлице находятся священник Григорий, Пракседа?

Его поняла и помогла ему мать-княгиня.

— Ты ступай, — приказала она Пракседе. — И ты, отче, — виновато добавила она, — отдохни, нам с князем нужно поговорить…

Князь Святослав ждал, пока они выйдут, потом быстро прошел вперед, остановился перед люлькою. Княгиня Ольга, взяв в руку свечу, прошла за ним следом и стала позади него.

При свете свечи он увидел сына, который лежал, завернутый в белое полотно. Сын спал, у него были закрыты глаза, он дышал ровно и спокойно, нежный румянец играл на его щечках.

И было в этом детском личике то, что заставило содрогнуться сердце князя Святослава. Личико это — высокий лоб, темные брови, прямой носик, маленький рот — напоминало ему другое, родное лицо Малуши.

— Владимир… солнышко! — вырвалось у Святослава, он не нашел других слов, чтобы выразить свою радость и счастье, и очень осторожно, чтобы не задеть люльку, наклонился и поцеловал Владимира в теплый лобик.

В эту минуту он испытывал не только радость, но и боль — не сына целовал князь, а утраченную молодость, и, когда его губы коснулись теплого лобика, ему показалось, что он целует далекую Малушу.

Потом он поднял голову и увидел глаза матери, стоявшей позади него со свечой в руке. Она тоже с любовью и радостью смотрела на внука. Это были те же самые глаза, которые он видел и знал всегда, в эту минуту в них были ласка и нежность. Но тут перед ним возникли события другой, давно минувшей, страшной ночи, и он прочел в глазах матери то же самое, что и тогда. Он видел в ней мудрую, хитрую, властную княгиню.

— Что ты, мать, задумала сделать? — спросил он, указав рукою на стол, где лежали Евангелие, крест и кропило, и на лавку, где стояла купель с водою.

Княгиня поняла — сын знает, что она задумала. Крест, и купель, и кропило… Да, княгиня собиралась окрестить внука.

Ей хотелось, чтобы сын понял ее и не осуждал, чтобы он знал, что иначе поступить она не может.

— Не зла хочу я, Святослав, тебе и внуку моему, — сказала она, — а добра и счастья.

— В чем добро? Где счастье? — крикнул он.

Она помолчала немного, посмотрела на Святослава, перевела взгляд на внука и продолжала:

— Ты знаешь, сын, какую муку я перенесла, когда, возвратившись из Константинополя, узнала обо всем и о Малуше. Это было большое горе, беда в нашем тереме и на Горе. И тогда я, чтобы спасти тебя, князя, должна была так поступить.

— Хорошо, — сказал Святослав, — ты сделала так, как хотела Гора, ты спасла свою, княжью, честь, ты дала мне княжну, которую я не любил и не люблю. Но для чего ты теперь, когда я стал князем, хочешь крестить мое дитя?

— Как хотела я и хочу добра тебе, — ответила на это она, — так хочу добра и твоему сыну, а моему внуку. Посмотри на него: кто он? Сын рабыни, язычник, даже имени нет у него. А я хочу — и это будет большая корысть для тебя, — чтобы он был сыном князя Святослава, я хочу, чтобы он имел свое, княжье имя.

— И этого снова хочет Гора?

— Так, сын мой, для этого я и хотела его окрестить, — закончила княгиня Ольга.

И тогда в светлице княгини Ольги настала долгая-долгая тишина. Мать и сын стояли над люлькою, смотрели на ребенка, который крепко спал, молчали…

Князь Святослав поднял голову, встретил острые, проницательные глаза матери и сказал:

— Не для того я пришел сюда, мать, чтобы ссориться с тобою, не для того стою здесь, чтобы настоять на своем. Нет, мать, над колыбелью моего сына стоим сейчас не только мы, ты да я, — вся Русская земля стоит днесь над колыбелью Владимира…

Большими темными глазами смотрела княгиня Ольга на сына Святослава и словно не узнавала его: тот же Святослав — и не тот, такой же — и не такой. Нет, он был теперь не таким, как раньше, теперь он был таким, как отец его Игорь*…

— Слушай, мать, и подумай, что ты сотворила, — продолжал сын. — Я говорю это не для того, чтобы сказать, что ты желала зла земле Русской. Нет, ты хотела и много сделала доброго для Руси, ты отомстила за отца и примучила древлян, ты, желая людям добра, уничтожила дань и завела уроки и уставы, ты многое сделала, устрояя Русскую землю, ты была мудрой и прехитрой княгиней земли Русской, Киевского стола… Но, — продолжал Святослав, — устрояя Русскую землю, ты забыла, что есть в ней тьма племен, земель, людей. Ты, мать, забыла, что есть у них множество врагов. На Гору оперлась ты, а всех людей своих стала считать врагами, ты окружила Гору высокими стенами, окружила себя боярами, воеводами, тиунами, ты отнимала у людей и отдавала Горе земли и леса, озера и реки. А когда увидела, что содеяла, испугалась и на помощь себе позвала Христа…

— Не хули Христа! — воскликнула княгиня Ольга. — Не произноси имени его всуе… Он покарает тебя…

— Нет! — дерзко ответил Святослав. — Мои боги не благословили бы того, что благословляет Христос, мои боги-это вера отцов, твой Христос — сила твоя и бояр…

— Зачем же ты идешь против этой силы? И куда ты идешь, Святослав?

Он посмотрел за окно, в ночь, что распростерлась над Горою, городскими стенами и Днепром.

— О мать, — произнес он, — кто-кто, а я хорошо знаю эту силу. Эта сила уже один раз сломила меня. Но это случилось только однажды, во второй раз она меня не сломит. Не сломит она и Руси; не бояре и воеводы, Русь сама спасет себя… Может, тогда придет на Русь Христос, может, после нас без него не обойтись.

— Душа моя радуется. — Княгиня скрестила руки на груди. — Свет истинной веры, вижу, нисходит на тебя…

— Нет! — крикнул Святослав. — Трижды, четырежды нет! Я не христианин ныне, а эллин, язычник. А ты что делаешь? Хочешь крестить моего сына, хочешь, чтобы я был язычником, а он — христианином, хочешь, чтобы я стоял за Русь, а сын мой — за Византию?

— Не того я хотела, сын мой, — попробовала возразить княгиня. — Говорю тебе: хочу, чтобы сын твой был не сыном рабыни, а князем, чтобы было у него свое, княжье имя…

Сурово было лицо князя Святослава, гневны его слова.

— Я послушался тебя, мать, — сказал он, — и выполнил твой приказ, когда ты выгоняла отсюда, с Горы, Малушу. Так тому и быть, я сделал, как ты велела. Я женился на княжне — ты этого хотела. Я стал князем — и об этом ты просила меня… Но теперь, будучи князем, я велю…

Он смотрел на сына, спавшего в колыбели.

— Не ты победила рабыню, — говорил Святослав, — она победила тебя, княгиня. Ибо родила сына, о котором мечтал я и которого ждут русские люди. Ты боишься, потому что у тебя за спиною Гора, а я не боюсь, ибо за мною стоит дружина и вся Русь. Быть ему, как оно и есть, сыном рабыни, великим князем. Ты сказала, что у него нет имени. Нет, у него есть имя. Я и мать его, рабыня, нарекли его Владимиром, ибо хотим, чтобы он владел миром на Русской земле. И он будет владеть миром, в трудный час он спасет Русь.

Князь Святослав подошел к дверям и позвал Добрыню, ждавшего его.

— Слушай, Добрыня, — сказал Святослав, — ты сберег, привез из Будутина в Киев сына моего Владимира — быть тебе воеводой и его дядькой, расти его…

Добрыня низко поклонился князю и княгине.

— Возьми его на руки, Добрыня, и неси за мною. Гряди, Владимир!

Но Малуша не обращала внимания на ветер и туман, мысли ее стремились к терему, где ей суждено было служить. Она представляла себе его высокие светлицы, княгиню Ольгу и разных князей в белых одеждах, в золоте, серебре, воображала множество вещей, названий которых не знала, и все это было высокое, светлое, сверкающее. Посреди богатства и блеска Малуша видела себя. Правда, она стояла где-то в уголке тонкой былинкой, если шла — никто ее не замечал, если говорила — голоса ее не было слышно.

— Ты слушайся Ярину, — тихо советовал, шагая впереди сестры, Добрыня. — Она жена могутная, сильная, у нее ключи от всех теремов — ключница самой княгини Ольги.

— Я буду слушаться, — отвечала Малуша, быстро ступая по траве, с которой брызгала, обжигая ноги, холодная роса.

Так дошли они до княжеского терема, где повстречали ночную стражу. Добрыня их знал — ведь это были его друзья, гридни, — и потому они перекинулись между собою несколькими словами. А потом Добрыня взял Малушу за руку и быстро повел ее вокруг княжеского терема, на задворки.

Там, несмотря на то что ночь еще не кончилась, было людно и шумно, у клетей передвигались мужские и женские фигуры, где-то ржали кони, звенело железо, где-то в окошках и дверях светились огоньки.

На один из этих огоньков пошел Добрыня, остановился перед какой-то клетью.

— Ты стой тут, — сказал он, — и жди меня.

И он исчез в дверях постройки, где слышались голоса и горел огонь.

Когда Малуша осталась одна, ей стало очень страшно. Она знала, куда привел ее Добрыня, но все-таки ей казалось, что вот-вот из темноты выскочит какое-нибудь чудовище и схватит ее. Но больше всего она боялась, что Добрыня вернется и скажет, что работы для нее тут нет, что ее не возьмут на княжий двор… И кроме того, она начала так дрожать от холода, ветра и дождя, что зубы у нее застучали.

Однако бояться, как оказалось, было нечего. Очень скоро Добрыня показался в дверях, а рядом с ним Малуша увидела женщину, с которой они намедни беседовали в саду, — могущественную, сильную ключницу Ярину.

— Малка! — крикнул в темноте Добрыня. — Иди-ка сюда! Она мгновенно бросилась вперед и попала в полосу света, струившегося изнутри.

— Пойдем, Малка! — позвала ее ключница, перебирая ключи у пояса.

Добрыня отступил в темноту, гулко загремели его шаги, а Малуша вошла внутрь.

Так очутилась она в княжеском тереме, о котором мечтала и который представляла себе таким высоким, блестящим…

Только куда же девались мечты Малуши?

В углу тускло горел светильник, и при его слабом свете она увидела темные, сложенные из тяжелых бревен стены и низкий, такой же темный потолок. Посередине горел на камнях огонь, над ним, как широкий рог, высился дымоход. У огня возился, раздувая его, бородатый пожилой человек. Какая-то девушка клала что-то в горнцы, стоявшие на раскаленных углях.

— Смотри, как ты нарядилась! — сказала ключница и внимательно оглядела белую вышитую сорочку девушки, ее яркую плахту, сережки, в которых зелеными таинственными огоньками вспыхивали камушки.

Девушке показалось, что в словах ключницы звучит неодобрение. Но ключница смотрела на Малушу таким теплым взглядом, голос ее звучал так сердечно, что девушка успокоилась.

— Что ж, Малка, — сказала ключница и почему-то тяжело вздохнула, — скоро рассвет, а у нас еще работы вдоволь. Иди сюда!

Бородатый человек, возившийся с дровами и бормотавший что-то про себя, девушка, следившая за горнцами, казалось, даже не заметили, что в кухне появилось еще одно существо. Может быть, им некогда было замечать, кто там пришел им на подмогу, а может, было все равно, кто еще разделит их долю. Так или иначе, но для Малуши это было и лучше. Она, как видно, никому тут не мешала, и для нее тоже нашлись место и работа.

А работы здесь и в самом деле хватало. Ключница послала Малку набрать воды из родника, протекавшего рядом, дала вымыть несколько горнцов, корыто, деревянные миски, ложки, велела вымести сор, помыть стол и лавки.

Малуша работала споро, быстро. Работа никогда не пугала ее, она с малых лет трудилась у матери, в родном своем доме, у нее были сильные руки, упругие ноги. Если бы Малуша была наблюдательнее, она, наверное, заметила бы, как ключница Ярина несколько раз посмотрела в ее сторону, улыбнулась и удовлетворенно кивнула головой. Заметила бы она, должно быть, и то, что, когда горнцы на огне закипели, девушка, следившая за ними, подняла голову, посмотрела на Малушу, отвернулась, снова посмотрела… и в глазах у нее заиграли нехорошие злые огоньки…

Но Малуша ничего не видела, ей было не до того. Она думала: где же терем, который она недавно представляла себе, от которого находилась так близко? Где княгиня Ольга и разные князья?

А терем был рядом! Кушанья на очаге готовились для князей. Это были богатые, вкуснце, княжеские яства. Ключница Ярина следила, как закипают горнцы, но время от времени выходила в двери, которые вели в другое такое же помещение. А за ним Малуша увидела высокую, освещенную, сверкающую светлицу.

Одно лишь мгновение, подметая около дверей, Малуша видела светлицу, но этого было достаточно, чтобы она поняла: это и есть княжеский терем, это, наверное, трапезная, там будут есть княгиня Ольга, князья, воеводы, бояре.

И они наконец пришли. Малуша сразу заметила, когда это произошло. Там, в светлице, послышались шаги и голоса, бородатый человек и девушка, хлопотавшие у огня, вскочили, в кухню быстро вбежала ключница Ярина.

Ключница словно сразу изменилась, выпрямилась, стала строже. В руках у нее было серебряное блюдо, на котором стояло несколько мисок. Ярина торопливо подошла к горнцам, в которых варилась еда, уполовником налила в миски похлебку и опять возвратилась в светлицу.

Так приходила она несколько раз, приносила опорожненные миски, брала в клети новые, клала в них вареное мясо, сочиво, наливала медовый узвар. И все это время в светлице было тихо, только Ярина все ходила взад и вперед. Наконец снова послышались голоса, прозвучали и затихли вдалеке шаги, и тогда Ярина медленно вернулась в кухню.

— Князья позавтракали, — произнесла она и тяжело опустилась на лавку в углу.

Малуша посмотрела и не узнала Ярину. Тяжело дыша, опустив натруженные руки, свесив голову на грудь, утомленная, бледная, с каплями пота на лбу, сидела на лавке ключница великой княгини, каким-то затуманенным взором смотря на огонь, уже начинавший гаснуть. Губы ее, казалось, что-то шептали. Но никто не мог разобрать слов. Она сказала уже громче:

— Путша! Пракседа! Садитесь, ешьте сами.

Бородатый Путша и Пракседа, возившиеся у очага, подсели в углу к столу, на котором горел светильник, взяли миски с княжеского стола, где оставалась еда, молча в жадно принялись есть, разрывая мясо руками.

— И ты, Малка, ешь! — тихо произнесла ключница, заметив, что девушка стоит посреди кухни.

Малуша тоже села. Остатки с княжеского стола были такие вкусные! Но она ела мало и все посматривала на ключницу Ярину, продолжавшую устало сидеть в уголке. Мало ела она еще и потому, что чувствовала на себе взгляд Пракседы. Глаза у той были хищные, злые, а из-за чего — этого Малуша не знала.

Вдруг она услыхала за собой шаги. Человек, шедший за нею, торопился, старался ее догнать. Подумав, что это, может быть, Святослав, она, боясь, чтобы их не встретили вместе у ворот, пошла быстрее, почти бегом. Но шаги позади раздавались все ближе, все слышнее.

Наконец Малуша остановилась, поняв, что ей все равно не убежать. Кто-то в темной одежде подошел к ней и тоже остановился. Она присмотрелась и в красноватых отсветах огней на Почайне увидела лицо гридня Тура.

— Ты гнался за мною?

— Так, увидел тебя и погнался…

— Зачем?

— Чтобы тебя кто не обидел в эту темную ночь…

— Кто же меня мог обидеть?

— Разве я знаю, Малуша?! Купала — великий чародей, он то рьяный, то пьяный. С тех пор как ты здесь, на Горе, я все время боюсь за тебя…

Они шли рядом, Малуша — легкой, неслышной походкой, он — тяжело, твердо, уверенно, как ходят гридни. Только в словах Тура не было уверенности.

— И еще я боялся, — продолжал он, — как бы ты меня не обидела…

— Чем же я, Тур, могла тебя обидеть?

— Кто знает… — ответил он. — Если бы ты была такою, как я, была бы среди нас, я бы тогда не боялся. А с тех пор как ты стала ключницей, очутилась в тереме, я боюсь за тебя…

После всего, что случилось в эту ночь, ей было трудно понять, о чем говорит, на что намекает Тур. Но ее поразили искренность и теплота этого простого гридня, который уже столько для нее сделал и сейчас так заботился о ней. И Малуша произнесла:

— Послушай, Тур! Ведь ты сам, встретив меня на Горе, сказал, что, раз я въехала сюда под щитом, будет у меня и честь и слава…

— Так, говорил…

— Неужели же теперь ты не желаешь мне чести и славы?

— Желаю!

— Помолись за меня!

— Молюсь! — Он остановился и посмотрел на усеянное звездами небо. — Пусть Перун даст тебе тут, на Горе, великую честь, славу, счастье…

— Не торопись, Тур! — сказала Малуша, заметив, что он хочет идти дальше. — Я тоже постою и помолюсь. Перун, дай счастье мне и гридню Туру. Дашь? Он даст, Тур, видишь, как нам улыбаются звезды? А теперь пойдем. Тут так темно, дай мне руку.

Он взял ее за руку и осторожно повел вверх по дороге. Невдалеке на фоне синего неба уже видны были мост и ворота.

— Перун каждому посылает его судьбу, — тихо говорил Тур. — Но у меня нет, не было счастья…

— Не говори так, Тур, — возразила она. — И тебе и мне Перун пошлет одинаковую, счастливую судьбу…

Загрузка...