Часть третья. БЕССМЕРТИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ


осемь столетий назад облака в небе текли так же неторопливо и отрешённо, как и в наши дни... Утреннее солнце вызолотило тронутые первой осенней желтизной листья грабов и дубов. Звонкие клики охотничьих труб вспугнули птиц, и они с порханием вырывались из кустов, разлетаясь в стороны, исчезали в зелёном мареве леса. Вдоль опушки мчалась охота — с десяток холопов во главе с ловчим и сокольники. Впереди на сухом тонконогом коне скакала девушка в коротком голубом плаще, в высокой, красного бархата, шапке, отороченной соболем. Она сидела в мужском седле уверенно и свободно. Толстая, в руку, золотистая коса вилась за спиной, билась о плащ. На полкорпуса отставая, скакал за ней седой кряжистый воин в дорогом аксамитовом платье под коротким плащом, но с боевым щитом у седла и тяжёлым мечом у бедра. Оба они неотрывно следили за соколом. Тот сделал горку и теперь падал на едва различимое в траве рыжее пятно — лисицу. Девушка привстала в стременах; воин на мгновение отвёл взгляд от лисицы и по выработанной в боях и походах привычке огляделся.

— Половцы, княжна! — Он указал в сторону шляха.

Всадники ехали неторопливой, ровной, неутомимой рысью. Впереди ярко одетый молодой хан, за ним полусотня, крыльями захватывающая уже убранные и возделанные под озимь поля. Навстречу им брели слепец с поводырём, шли несколько смердов. Завидев степняков, они бросились с дороги в поле, к кустам за пашней. На шляхе остались только старик слепец с гудами и прижавшийся в страхе к нему поводырь, паренёк лет пятнадцати.

Кто-то из половцев гикнул, но хан оглянулся недовольно, придержал коня, достал из седельной сумы лепёшку, бросил к ногам слепца. Половцы осторожно обтекали старика и парнишку.

Охота сгрудилась вокруг княжны. Половцы уже заметили их и помчались к ним галопом.

— Скачи домой, княжна! — В голосе старого воина прозвучал приказ. — Задержим поганых.

Половецкая цепь изгибалась луком, охватывая охотников точно так же, как совсем недавно те охватывали лисицу, отрезая ей путь к лесу, к жизни.

— Скачи, княжна, не медли!

Воин снял с седла щит и вздел на правую руку. Оглянулся на охотников. Их молодые, недавно разгорячённые, политые румянцем азарта лица побледнели. Смерть десятка почти безоружных людей в бою против полусотни закалённых в боях степных воинов была неминуема, но никто не поворотил коня, и чем стремительнее скакали степняки, тем суровее, твёрже становились лица молодых русов. Старый воин невольно улыбнулся с горькой гордостью — все они были его выучениками, — тронул коленями коня, выехал вперёд, оттесняя княжну и одновременно прикрывая её от половецких стрел.

— Скачи, княжна! — Это была уже мольба.

— Я на своей земле! — Княжна подняла лук и, не глядя, нащупала в колчане боевую стрелу.

Но в сотне шагов от охоты половцы осадили коней, один проскакал вперёд и что-то крикнул, показывая пустые ладони. И сразу же в ряд с ним выехал молодой хан.

Половецкий воин крикнул по-русски:

— Хан Отрак, сын великого хана Кончака, с миром к князю Игорю.

Старый воин ответил:

— Перед тобой княжна Весняна, дочь князя Северского Игоря Святославича, госпожа земли и волости!

Княжна, не опуская лука, крикнула:

— Спроси своего хана, почему его люди скачут по пашне, а не по шляху, если вы с миром?

Хан подскакал к Весняне, сияя белозубой улыбкой. Был он ещё совсем молод, тёмная бородка только начинала курчавиться на его дублёных степными ветрами и солнцем щеках.

— Счастлив, что у меня такая прекрасная и смелая свояченица — так ведь говорят русы? Моя сестра замужем за твоим братом. Мы свояки — или я плохо говорю по-русски?

— Ты хорошо говоришь по-русски, хан. — Весняна опустила лук. — Но я могла бы говорить с тобой на вашем языке.

— Мы на твоей земле, и беседу нам должно вести на твоём языке! — Хан изысканно поклонился, прижав руки к груди. — Мой отец послал меня со словами привета к твоему отцу, прекрасная Весняна. Мы заключили мир с великим князем Киевским Святославом.

По всему поведению молодого хана было ясно, что ему приятно поговорить с красавицей княжной, но Весняна не ответила. Она подумала, что охота испорчена. И ещё, что там, в стольном городе отца, в Новгороде-Северском, начнутся, наверное, пиры, и съедутся витязи, и будет воинская потеха, охоты и ловы...

— Мягкого пути копытам твоих коней, — сказала она по-кыпчакски, развернула коня и поскакала к лесу.

Вечерело. Низкие тучи медленно ползли с севера, уныло моросил дождь, ничто не предвещало погоды на завтра. Просторный, заросший травой двор загородного дома князя Игоря Северского, где жила Весняна, был обнесён высоким, в полтора человеческих роста, дубовым забором. При нужде за ним можно было отсидеться от налёта малой вражеской силы.

На высоком красном крыльце одиноко стояла Весняна, прислонясь к бревенчатой стене спиной и закинув голову, отчего казалось, что следит она за ленивыми низкими тучами, а может быть, за струйками дождя, стекавшими с навеса крыльца. И ещё казалось, что она вот-вот взвоет от беспросветности этой осени... Перестарок. Что ждёт её — монастырь ли, династический ли брак по приказу отца, нелюбимый муж и жизнь, такая же тоскливая, как и этот осенний ненастный вечер? Княжна протянула руку, поймала струйку воды в горстку, подержала в ладони, разжала пальцы, и вода утекла, как утекали её дни в этом захолустье...

В ворота постучали. Залаяли невидимые в темноте собаки. Весняна не двинулась с места, только взгляд её оживился. Стук повторился. Княжна хотела крикнуть кого-нибудь из дворовых, но тут над частоколом показалась голова человека. Промокшая шапка вороньим гнездом налезла ему на самые уши, скрывая лицо. Он огляделся осторожно и, не заметив ни дворовых, ни спущенных с цепи собак, взобрался на забор, сел верхом: пугало не пугало, половец не половец, а так, нахохлившийся воробей. Ничего страшного в нём не было, скорее он мог вызвать улыбку. Весняна и в самом деле усмехнулась. Человек спрыгнул, откинул на воротах запор, отворил створку.

За воротами стоял слепец, тот самый, что брёл по шляху, когда налетели половцы. Значит, «воробей» — его поводырь, догадалась Весняна, продолжая молча наблюдать. Паренёк протянул слепцу руку, и тот, придерживая укутанные от дождя толстой холстиной гуды, вошёл во двор. Собаки умолкли. А слепец, постояв некоторое время, уверенно, словно зрячий, двинулся к крыльцу и, остановившись в двух шагах or «его, поклонился.

— Здравствуй, государыня княжна.

— Здравствуй, Микита. — Весняна узнала слепца. - Как ты меня угадал? Я слова не проронила.

— Полсотни лет, почитай, без глаз — чему не научишься! От тебя добром веет, Веснянушка.

- Добром? Льстив ты стал, Микита, — резко сказала княжна.

— Стар я льстить, Веснянушка.

Приложив палец к губам, княжна на цыпочках, бесшумно спустилась с крыльца, скользнула мимо Микиты, остановилась рядом с парнем.

— Новый поводырь у тебя?

Слепец растерянно обернулся на её голос, и тогда Весняна удовлетворённо рассмеялась.

— Вот и не учуял, старый.

— Сердце твоё молчало сейчас, а женского лукавства я не улавливаю... давно уже не улавливаю... Новый. Данилка. Грамотен и смышлён...

— Есть хотите?

— Люди добрые в пути накормили, — степенно ответил Микита.

Княжна ушла в дом.

— Это она и есть, та самая дочь князя Игоря? — тихонько спросил слепца Данилка.

— Она и есть.

— Воистину Весняна, ибо прекрасна, как весна.

- Весна, Весняна, — недовольно пробурчал слепец. — Тавтология это, ежели по-гречески. А по-нашему, по-певческому, повтор от скудости слов...

Он не докончил, потому что вернулась княжна. За нею шла холопка с подносом, на нём стояли две чарки.

— Чего мокнете под дождём? Поднимайтесь, — пригласила княжна и указала поводырю на чарки. — Согрейтесь.

Микита поднялся без помощи паренька, холопка протянула ему поднос, он медленно, словно улавливая токи, неходящие от мёда, но уверенно взял чарку, выпил, отёр усы, протянул, не поворачивая головы, чарку Данилке. А тот пил неумело, мёд тек у него по подбородку. Холопка прыснула и забрала у него чарки.

— Спой мне что-нибудь, Микита, — попросила Весняна.

— Здесь, княжна?

— В тереме как в клетке. — Княжна зябко поёжилась и, противореча сама себе, закончила: — Входи!

— Дозволь и нам, княжна, послушать, — умоляюще сказала холопка.

Весняна согласно кивнула головой — ведь так редко случается веселье в этом медвежьем углу!

Горница быстро наполнилась людьми. Для княжны поставили стольце, рядом скамью для старого дружинника, остальные — молодые воины, дворовые девки, холопы — устроились кто как мог. Напротив Весняны на лавке сидел Микита, он задумчиво перебирал струны гудов и улыбался, прислушиваясь к негромким девичьим голосам, дожидаясь тишины.

Давешняя холопка потянула за рукав Данилку, потеснилась, давая ему место рядом с собой. Его охватило жаром, то ли от смущения, то ли от близости девичьего тела...

— Что же спеть тебе, княжна свет Веснянушка? — Микита заговорил чуть гнусаво, нараспев, как бы примериваясь к горнице, соизмеряя голос с её пространством. — Об Илье Муромце, о заставе богатырской да о Змее Горыныче? Или о славных витязях ахейских, осаждавших город Трою, что перевёл из грека Омира княжич Борислав?

При имени Борислав холопка, стоявшая рядом с Данилкой, еле слышно охнула, взглянула на княжну, но та сидела невозмутимо.

— Нового что знаешь?

— Нет у меня новых песен, княжна, не обессудь.

Данилка, радуясь возможности отодвинуться от не в меру горячей девки, шагнул к слепцу, встал за спиной, шепнул:

- Дедушка, а та?

Микита подумал, что зря не предупредил поводыря, а парень ещё не искушён в тонкостях, ему любая песнь, если красива, — хороша. Та, что имел в виду Данилка, хоть и красна, но не для Северских князей. Микита чувствовал это и понимал, хотя, возможно, не сумел бы объяснить на словах. Он промолчал, надеясь, что Весняна не расслышала слов Данилки.

— О чём он?

— Да так, княжна, пустое.

— Не петляй, Микита, лисицей, не к лицу тебе. Что за песня? — настойчиво спросила Весняна.

— Да так, объявилось одно творение на Руси... — Микита стал громче перебирать струны.

— Раз объявилось — спой!

— Не для пения оно, княжна, — для чтения. Для вникания...

— Тогда читай. — Княжна сказала, как отрезала. — Я жду! Микита вздохнул, повернул голову лицом к Данилке, словно мог тот прочитать в его пустых глазницах укоризну, и так же протяжно, с едва заметной распевностью, которой не было в его обычной речи, заговорил:

— Повесть сия о походе отца твоего славного князя Игоря Святославича против половцев поганых.

Весняна насторожилась. Нерешительность Микиты, явное нежелание петь или читать новую повесть — всё это было как-то странно, непривычно, и она перебила певца:

— Отец много походов совершил. О котором же из них повесть?

Микита умолк, руки его приглушили струны.

— О том самом, о злосчастном, княжна, — ответил он.

Стало тихо. Только Данилка, ничего не понимая, переводил удивлённо взгляд с княжны на певца.

— Так... — Весняна выпрямилась в стольце. — Кому же понадобилось через столько лет вспоминать о поражении отца? Или не было у него славных побед?

Ты выслушай вначале, потом суди, княжна! — Микита посуровел, теперь это был не сгорбленный годами старец, слепой, убогий гудец, а певец, гордый сознанием того, что несёт он людям СЛОВО. Ударил по струнам и заговорил нараспев:

— Когда взяли половцы поганые в полон Игоря смелого, понеслась горестная весть по Руси, долетела до Путивля-города, до младой жены его Ярославны...

При имени Ярославна княжна нахмурилась и подняла руку, чтобы остановить певца, забыв в раздражении, что он слеп.

А Микита уже кончил зачин и без перерыва, только смирив рокот струн, чтобы не мешали они речитативу, заговорил:


Рано утром плачет Ярославна

Во Путивле на городской стене:

«Полечу зигзицей над Дунаем,

Омочу шёлковый рукав во Каяле-реке,

Утру князю кровавые раны

На могучем теле».

Рано утром плачет Ярославна

Во Путивле на городской стене:

«О ветер-ветрило!

Зачем так враждебно веешь?

Зачем несёшь стрелы поганых

На своих незримых крыльях

Против воинов моего лады?

Или мало тебе радости

Ввысь взлетать под облака,

Корабли баюкать на море?

Зачем, господин, мою радость

В ковыле развеял ты прахом?»[51]


- Хватит! — прозвенел голос Весняны. — Распелся... — И она передразнила Микиту: — «Не для пения, для чтения, для вникания...»

Бесшумно исчезли дворовые, ушёл и старый воин. Княжна встала с кресла, остановилась перед слепцом. Тот сидел, сложив руки на струны гудов, подняв голову и глядя пустыми глазницами мимо девушки.

— Вся песня о мачехе?

— Нет, княжна, всё более о боях да о князьях.

— Зачем это место выбрал, старый?

— Думал, неужто красота слова не одолеет вражды женской?

— О какой вражде говоришь, старик? Опомнись! Не я ей мачеха, она мне! Не она в захолустье живёт — я! — Княжна заметалась по горнице, натыкаясь на лавки, отбрасывая их ногой. Обернулась, сказала яростно: — Не было красоты в песне, не ранила бы так...

— И о тебе ещё споют, княжна.

— Кто? Ты?

Микита опустил голову. «Нет, — подумал, — уже не я... Я свои песни отпел, теперь только повторяю. Уходит леваческий дар с годами...»

Стукнула дверь.

— Ушла княжна? — догадался он.

— Ушла, дедушка, — ответил Данилка.

— И кто тебя за язык тянул, парень... Знать надо, при каком княжеском дворе какие песни петь.

А Весняна стремительно шла по дому, бросая испуганной дворне:

— Работайте, что расселись! — Всего два дня, как Марии-ключницы нет, а уже распустились!

Выплеснув гнев, вернулась в горницу, подошла к Миките с вопросом:

— Кто же воспел Евфросинью свет Ярославну? — «Свет Ярославна» прозвучало в её устах издевательски.

— В Киеве слышал на подворье...

— Значит, уже и в Киеве люди красоту мачехи славят? Данилка бухнулся на колени, заговорил сбивчиво, надеясь успокоить княжну, умерить её гнев:

— Нет, нет, княжна, нет! Ты не думай, не поют. Мы первые. Микита переимчивый, раз услышит — век помнит. А так — нет, не поют.

— Загадками говоришь. — Княжна села.

— Мы случайно встретили князя Борислава. Он только что вернулся от половцев, куда с посольством великого князя ездил, мир заключать. Вёз с собой он дружинного певца увечного, из половецкого плена его выкупил... Твоего отца, князя Игоря, дружинник... вот он и сочинил...

— И давно он вернулся? — спросила Весняна.

— Кто, княжна?

— Борислав.

— Да уже недели три... Его в Киеве с колоколами встречали, он мир с половцами привёз...

— Три недели? — Княжна встала. — С половцами мир до первого наезда, сами вчера видели, какие они... в мире! Три недели... — Она прошлась по горнице. — Нет, брешет он. В тот раз отец всех воев выкупил. Брешет ваш увечный, не дружинник он! — И вышла.

— Только сейчас говорил тебе, парень, придержи язык-то. Ежели не знаешь чего, лучше промолчи...

— А что я такого сказал, дедушка?

— Борислава помянул. Ждёт она его, а ты — «три недели, как вернулся»! Да и не князь он вовсе, а так, княжий сын, безземельный. Был бы князем, давно бы Весняну просватал. Нету им, княжнам-то, воли в любви, нету им и любви, и браки-то их заключаются не на небесах, а на княжеских советах...

Пришла всё та же девушка, повела певца и поводыря в отведённую им горницу. Данилка шёл за ней, с волнением глядя, как колышутся в такт лёгким, танцующим шагам девки крутые бедра под белёным полотном домашней длинной рубашки, и мучился от того, что не смел спросить, как её зовут. Микита словно догадался о мыслях своего поводыря.

— Как зовут тебя, красавица?

— Дуняша. — Девушка приостановилась, и Данилка натолкнулся на неё в тесном проходе. Ему показалось, что она нарочно прижалась к нему всем своим гибким телом и тут оттолкнула его: — Какой ты неловкий, Данилка, — сказала со смехом.

В маленькой горнице Микита сразу же сел на лежанку.

— Как отдохнёте, дедушка, спускайтесь в баньку, княжна велела протопить для вас. — Дуняша откинула тканый полог на лежанке, будто певец мог видеть льняную белоснежную застилку, подвинула лавку, на которой стояла миска с варёной репой и сочными кусками мяса, ненароком задела Данилку локтем. — А Данилка может спать на сеновале, если охота... — И выскользнула в невысокую дверь, притворив её за собой без скрипа.

— Иди, парень, иди, вижу, не сидится тебе, я тут правлюсь и сам.


Весняна стояла на крыльце. Данилка проскользнул мимо княжны во двор, к чёрному крыльцу. Весняна не обратила на него внимания, мысли её были далеко, в Киеве. Три нежели, как приехал Борислав, ни весточки, ничего...

Данилка остановился под навесом, загляделся на княжну. О чём она думает? О княжиче? Ждёт? Ему стало горько за эту красивую, властную и, видимо, умную девушку, облечённую жить вдали от отцовского двора и от любимого. «Почему?» — подумал он, и сами собой стали складываться Белова: «Горше горького бессилие, горше горького неволие...» Нет, было в них что-то чужое, слышаное-переслышаное от деда Микиты, от других. Вот тот, неведомый ему дружинник, мельком встреченный в Киеве, тот имел смелость петь по-своему, гордо заявив уже в самом зачине, что будет слагать по своему разумению, а не по велению Бонна...


Утром Микита встал чуть свет, растолкал поводыря.

— Кто рано встаёт, тому Бог подаёт.

— Данилка сел, зевая. Тело ломило от лежания на жёстком, в животе урчало. Он потянулся, встал.

— Дождик вроде стих. Пойдём, Данилка поклонимся на поварне, может, сготовили уже чего, и в путь.

— Куда в такую рань, дедушка?

— В Киев, обратно.

— Мы же в Новгород-Северский хотели...

— Передумал.

В поварне хлопотала Дуняша, гордо позванивая ключами. Высвободившись, присела рядом, смотрела, как вкусно ел Данилка, и говорила без умолку:

— Старый, — Данилка догадался, что речь идёт о старом дружиннике, дядьке при княжне, — ключи мне доверил... Ключница Мария в город уехала, третий день как нету, видно, что-то стряслось... А ты в Киеве живёшь?

— Мы с дедушкой Микитой на дорогах живём.

— Правда? — удивилась Дуняша.

— Правда, красавица, так оно и есть, — подтвердил Микита. — Данилка лжу говорить не приучен.

— А в Киеве был?

— Был — ответил Данилка.

Микита встал:

— Благодарствую, Дуняша, наелся. Пойду на дворе посижу...

Данилка вскочил, чтобы проводить слепца.

— Сиди, парень, ешь, я сам, — сказал Микита и, постукивая палкой, вышел.

— Ты давно у Микиты? — спросила Дуняша, как только старик вышел за дверь.

Данилка кивнул.

— А правда, что про него у нас в девичьей болтают?

— Что?

— Будто в молодости любила его одна девушка, такая пригожая, такая прекрасная, что ходили к ней и князья, и бояре, только всем она отказывала, милого певца ждала. А он Русь обойдёт, все песни споёт и к ней возвращается с подарками. И вот однажды молодой боярин, голову от страсти потерявший, замыслил молодушку умыкнуть. В самый раз вернулся Микита, отнял красавицу у боярина, а тот взял да и ударил его половецкой витой плёткой и выбил ему очи. Правда ли это?

Данилка никогда ничего подобного от Микиты не слыхал. Он решил, что спросит певца непременно, но потом подумал, что не стоит — так рождаются народные сказания, а он случайно оказался у истоков легенды. Так надобно ли пытаться узнать истину?

— А дальше что? — спросил он Дуняшу.

— А дальше грустное. Дождался боярин, пока Микита в обход по Руси с песнями уйдёт, убил красавицу, а дом поджёг... И приходит ныне на пепелище Микита каждый год льёт слёзы кровавые из пустых глазниц... — Дуняша вздохнула и утёрла украдкой слезу.

Действительно, на пепелище они с Микитой однажды приходили, это правда. Так, может быть, и не легенда всё это? Данилке представилась красавица, чем-то похожая на княжну Весняну и на Дуняшу одновременно. Он так и сидел с приоткрытым ртом над миской, пока не кликнул его в дорогу слепец.


Днём снова зарядил дождик. Весняна слонялась по дому, хмурая, раздражённая. Дворовые попрятались, чтобы не попадаться ей на глаза. Дуняша усадила девок за пяльцы, те пели заунывно, хоть вешайся, хоть вой в голос...

Весняна снова вышла на крыльцо, прислонилась, как давеча, глядя в низкое, Лохматое от туч, небо.

В ворота постучали. Княжна вздрогнула. Постучали снова.

— Эй, кто-нибудь, отворите ворота! Заснули? — Крикнула она.

Из дома вышла Дуняша, подошла к воротам, прильнула к щели и сразу же стала открывать.

— Кто там? — нетерпеливо крикнула ей княжна, но Дуняша не успела ответить — в ворота вбежала ключница Мария в тёмном, промокшем плаще. Платок сполз на плечи, Тёмно-русые волосы выбились из-под гребня, синие глаза в опушке тёмных ресниц были заплаканы. Она заметила княжну на крыльце, подбежала к ней и рухнула перед самым крыльцом на колени — в лужу, в грязь.

— О милости прошу, государыня княжна!

Весняна всё ещё смотрела поверх головы Марии на ворота, потом поняла наконец, что того, кого она ждала, там нет, и обратила внимание на женщину, стоявшую по-прежнему на коленях, в грязи.

— Где же ты пропадала, почитай, три дня, Мария? Хороша ключница! Как в воду канула, а хозяйство без неё вкривь да вкось...

— О милости прошу! — повторила Мария, возвысив голос.

— Вот велю выпороть — и будет тебе милость! Говори!

— Дозволь на твоём дворе увечному дружиннику остановиться. Раны открылись в пути, плох он...

— Когда и кому я в приюте отказывала? Встань, не пристало ключнице на коленях ползать, — сказала Весняна спокойно. — Уж не суженого ли встретила по дороге, что так просишь?

— Суженого, княжна, суженого, без вести пропавшего, моего единственного... Сколько лет ждала, против разума надеялась.

— Это кого же? — заинтересовалась наконец Весняна.

— Может, помнишь, государыня, дружинного певца молодого, что Вадимыслом прозвали за разум и смётку? Того, что в плен попал тогда с отцом твоим...

Весняна нахмурилась гневно: сегодня словно все сговорились напоминать о неудачном походе отца.

— Отец всех выкупил!

— Не всех, княжна, его — нет... А теперь вернулся. Увечный, горит весь, лихоманка его терзает...

Весняна вспомнила и молодого дружинника, учившего её играть на гудах, и его песни, и то, как незаметно занял он место старого дружинного певца, могучего и, казалось, вечного Ясеня, когда тот стал вдруг прихварывать. Вспомнила о чём шушукались в девичьей: что её сенная девушка Мария влюблена в певца, а он на неё внимания не обращает, и ещё глухие слухи о том, что отец бросил раненого певца, когда бежал из плена, опасаясь, что станет тот путами на ногах... И не выкупил потом... А певца передавали от хана к хану, сохраняя жизнь увечному рабу за его песенный дар...

— Так что же ты, пусть входит.

— Прости, княжна, что не всё сразу сказала. — Мария продолжала стоять на коленях.

— Ну?

— Твой отец его не принял... Со двора согнал, в пределах княжества появляться запретил...

— За что?

— За повесть, им написанную.

— О походе отца?

Мария вздрогнула и безнадёжно горьким голосом прошептала:

— Знаешь уже...

Весняна долго молчала, теребя косу.

— Что же ты его, увечного, под дождём так долго держишь, дура?

Мария охнула, вскочила на ноги и побежала к воротам. Через минуту она уже вводила во двор двух мужиков с носилками, на которых лежал укутанный воинским изношенным плащом человек.

— Осторожно, осторожно, — предупреждала она мужиков, идя рядом с носилками, глядя в мокрое, без кровинки, с заострившимся носом лицо раненого, придерживая носилки и приговаривая ласково: — Потерпи, лада мой, потерпи... немного осталось...

Мужики с носилками скрылись на заднем дворе. Весняна всё стояла на крыльце и думала, что вот так же мог бы приехать и Борислав, пусть раненый, увечный, она бы выходила его... Но его нет, он в Киеве, а есть дождь, и тоска, и ожидание, и смутная зависть к Марии и её любви, такой прекрасной в своём неистовстве и такой горькой... И ещё томило её предчувствие, будто вошло в её дом вместе с этим человеком что-то новое, страшное, что переломит всю её судьбу...


ГЛАВА ВТОРАЯ


Ранним утром в библиотеке великого князя Киевского Святослава царил полумрак. На дворе моросил дождик, и сумрачность просторной горницы не могли скрасить даже цветные стёклышки в оконцах. Вдоль стен тянулись полки с книгами и свитками, в середине, у ларей, сидели переписчики-монахи. У открытого окна стоял смотритель библиотеки отец Паисий, изрядно поседевший, но не утративший лукаво-добродушного, временами по-детски наивного взгляда всё ещё ясных глаз.

— Вот же зарядил, проклятый, прости меня, Господи, на скверном слове, сеет и сеет, — проговорил Паисий.

Один из переписчиков, со смешливым, плотоядным, мясистым, до сальности, лицом, поднял голову и смиренно, с должным уважением к смотрителю, но и наставительно, словно говорил с ребёнком, сказал:

— Осенний дождик к будущему урожаю, отче.

— Это конечно, это да... Только земле оно благодать, а на душе муторно. — Паисий отошёл от окна, скользящим, лёгким шагом приблизился к переписчикам, заглянул в работу говорившего. — Ты работай, работай, Карпуша.

Скрипели перья, барабанил за окном дождь, по полкам ползали ленивые осенние мухи. Паисий отошёл от переписчиков, пробубнив по-латыни:

— Темпора мутантур эт нос мутамур ин иллис...

Карп смешливо перевёл шёпотом:

— «Времена меняются, и мы меняемся с ними», что должно понимать так: когда дожжит, у него мозжит...

Сидящий рядом с ним Пантелей хохотнул, издав звук «гы-гы» на самой низкой октаве. Быть бы ему дьяконом по его удивительному басу, но природа иногда выкидывает с людьми странные шутки — Пантелею медведь на ухо наступил.

Остафий, что сидел чуть в стороне, поднял голову от пергамента, строго взглянул на товарищей. Был он худ, носат, жидкие волосы, заплетённые в косицу, обнажали высокий лоб, чахлая бородка почти не скрывала узкого скошенного подбородка.

Паисий снова подошёл к окну, поглядел на низкие тучи, повздыхал, потоптался, вернулся к переписчикам. Заглянул через плечо Пантелея в рукопись, вчитался и даже руками всплеснул от возмущения:

— Ты чего пишешь, курья твоя голова?

— Гы-гы... Что дадено, отче.

— Ты читай, читай!

Переписчики подняли головы от работы, обрадованные передышкой и развлечением — от Пантелея всего можно было ожидать.

— «Лета от сотворения мира, — зачастил скороговоркой Пантелей, склонясь над листом, — шесть тысяч шестьсот девяносто второго1 навёл князь Игорь Северский полки на землю половецкую, и побеждены были наши гневом Божьим, и стало нам за наше прегрешение... — остановился в недоумении и растерянно закончил: — радость...» Гы-гы...

— Гы-гы, — передразнил его Паисий. — Ты вникни: половцев за год до похода князя Игоря наш великий князь Киевский Святослав Всеволодович разбил. И была радость. А князь Игорь его победу на своё поражение разменял. И стало нам горе. Так что надо писать?

— «Там, где радость у нас была, — покорно прочитал в книге Пантелей, — ныне же воздыхание и плач распространились».

То-то, орясина. Соскоблишь и перебелишь. — Паисий пребольно ткнул пальцем в макушку монаха и тут же перекрестился, набожно пробормотав: — Прости меня, Господи, на скверном слове...

Стукнула дверь, и вошёл княжич Борислав.

Отец Паисии радостно улыбнулся — он любил молодого княжича, хотя и раздражался частенько, споря с ним: Борислав опровергал, не утверждая, и утверждал, не настаивая. Княжич принадлежал к новому поколению молодых вельмож, не всегда и не во всём понятных простодушному, при всей его книжной мудрости, отцу Паисию. Оно возникло буквально на глазах при Киевском и Черниговском дворах за годы правления Святослава, годы тишины и благоденствия. Это поколение поражало способностью сочетать пристрастие к красивой одежде и роскоши в быту, что прежде считалось недостойным мужа, с глубокими и обширными познаниями в истории, искусстве, философии, с умением говорить легко и вскользь о важном, долго и витиевато о том, что недавно полагалось второстепенным, высказывая эллинскую мудрость, византийскую изысканность, восточную цветистость и славянскую созерцательность.

Любовь к охоте, воинские упражнения, частые разъезды, перемежаемые бдениями до первых петухов над книгой или долгой застольной беседой о путях философии, изнеженность и сила, пресыщенность и любопытство к жизни, приятие мира, каков он есть, и бесплодные мысли о его совершенствовании — вот что наполняло жизни этих молодых вельмож.

В Бориславе этот удивительный сплав проявлялся особенно ярко, впрочем, в посольских делах это ему только помогало.

Переписчики встали и чинно поклонились, княжич Борислав рассеянно кивнул в ответ, прошёлся вдоль полок, рассматривая книги, улыбаясь им, как старым знакомцам. Одна — в тёмном от времени переплёте телячьей кожи — привлекла его внимание.

— Пополняется библиотека, отец Паисий? — Он взял книгу.

— Денно и нощно разыскиваю редкости для великого князя. Да... денно и нощно... Книга эта — «Похвала Ярославу Мудрому». — В голосе Паисия звучала гордость.

— Это который же список?

— Самый первый, княжич, самый что ни на есть первый, да... Три года искал, год добывал, с ног сбился, и вот он тут.

Борислав прочитал вслух:

— «Велика бо бывает польза от учения книжного...»

Паисий, полузакрыв глаза, подхватил наизусть:

— «Книгами бо кажем и учимы осмы пути покаянию, мудрость бо обретаем...»

— Мутно в старину писали, хотя и мудро. — Борислав захлопнул книгу, положил на место.

Паисий обиженно поджал губы.

— Слыхал о новой повести про Игорев поход? — спросил Борислав.

Паисий заулыбался, обиды он долго не держал, а о книгах мог говорить нескончаемо.

— Не токмо слыхал, читал, княжич Борислав.

— Даже читал? Каким же образом?

— Да так, случаем довелось. Забежал на подворье. Там этот, увечный... Господи, да что я тебе говорю! Ты же его сам из плена половецкого привёз, — сказал Паисий.

— Разгорелись, наверное, глаза, отче, — усмехнулся княжич, — захотелось в библиотеку заполучить?

— Это конечно, это да... Творение дивной силы... Только ведь...

— Что?

Паисий замялся. Переписчики с любопытством поглядывали на него, продолжая скрипеть перьями.

— Я ведь что хотел сказать, — решился проявить свою осведомлённость старец, — что уехал он и повесть свою увёз к князю Игорю.

Борислав взял с полки книгу, полистал, сказал, не поднимая глаз, как бы между прочим:

— Князь Игорь повесть не принял и своего увечного дружинного певца от себя погнал.

Переписчики враз подняли головы.

— Господи, за что же? — удивился Паисий.

— За свой же собственный грех.

— Ась?

— За то, что бросил он певца в плену, да и забыл о нём, а тот через пять лет — нате вам! — живым укором перед князем явился да ещё повесть эту привёз... Да ты сам читал, отче, понимаешь...

Паисий не очень-то понимал, но промолчал.

— Я его к себе звал, уговаривал в тиши и покое пожить, отдохнуть с дороги, отъесться, осмотреться, дом-то у меня пустой, живи — не хочу. Так нет же, — с досадой сказал Борислав, — на подворье ему захотелось! До сих пор в толк не возьму, чего он туда рвался.

— Да ведь он, княжич, певец, его понять можно: столько лет в безвестности, в молчании, а тут на родную землю приехал! Так разве можно винить его за то, что повесть свою он людям прочитать хотел? — стал горячо объяснять Паисий. — А на подворье всегда народ толпится, кто ночует, кто проезжает, слушателей — хоть отбавляй. Любому творцу живой отклик требуется, а без него жизнь теряет смысл.

— Ты прав, отче, нелегко понять творца. Просил я его дать мне повесть переписать в твоей скрибтории, список-то его ветхий, буквы за годы поистёрлись. Он и тут поперёк молвил: вперёд князю своему, Игорю, поклонюсь, повесть к ногам его положу, а там и переписчики найдутся.

— Это конечно, это да... Повесть называется «Слово о полку Игореве» — значит, князю, своему он её и посвятил.

Борислав не сразу ответил, поставил книгу на место, прошёлся вдоль полок, не оборачиваясь, сказал:

— А не попросить ли тебе у великого князя дозволения взять повесть в библиотеку?

Господи, да конечно же... да... — обрадованно зачастил Паисий и вдруг словно споткнулся о странную мысль. По своей наивности он тут же и высказал её княжичу: — А почему бы тебе не попросить, княжич Борислав? Ты к великому князю ближе.

Княжич обернулся, задумчиво поглядел на Паисия.

— Ты, отче, приставлен книги собирать, с тебя и спрос.

— Так, так, с меня спрос, ежели мимо библиотеки великого князя книга пойдёт, да... А где же певец-то ныне?

— Бог его ведает. — Борислав пошёл к дверям, открыл створку, помедлил. Сквозняк пронёсся по полкам, по ларям, зашевелив листы и свитки. — Ты у боярина Ягубы спроси, он знает даже, о чём мыши пищат в чужих амбарах. — И ушёл.

— Вот же; накрутил и ушёл, — сказал, ни к кому не обращаясь, Паисий.

— Княжич книгочей известный. Любит книгу, отче, — сказал Остафий.

— Спросить и вправду боярина Ягубу, что ли? — задумчиво произнёс Паисий. — Не припомню, когда бы дружинный певец в опалу попадал...

— Спрос не вина, отче, — сказал Карп.

— Это да, это оно конечно, только больно я его, аспида, робею, прости меня, Господи, на скверном слове.

Пантелей хмыкнул, а Остафий, взглянув на него укоризненно, сказал Паисию:

— Если чего у властителей хочешь добиться, то и в лоб нужно и в обход идти.

— А чего я хочу?

— Повесть эту хочешь сюда. И княжич того же хочет, только вот почему в сторонке остаётся, тебя втравливает? И ты это понимаешь и потому корчишься. Но всё же встрянешь, отче, знаю я тебя...

— Страшно, — вздохнул Паисий.

— Чего же страшно, отче? — вмешался Карп.

— Сам не пойму. Что-то не так в повести, непривычно слуху.

— При восхваляющих книгах, отче, сидеть, конечно, спокойнее и безопаснее, — сказал Остафий.

— Гы-гы! — обрадовался Пантелей.

— Опять ржёшь, аки конь стоялый? Не твоего ума дело!

Паисий подошёл к Пантелею, заглянул через его плечо в рукопись, закричал тоненько, найдя выход раздражению:

— Что ты пишешь, орясина? Меньше в чужие дела встревай, разговоры слушай, до тебя не касаемые. Опять скоблить?

Дверь в библиотеку, не скрипнув, не стукнув, отворилась, и на пороге, никем не замеченный, появился боярин Ягуба.

Несмотря на седину, он не производил впечатления старика, был по-прежнему высок, худ, мягок в движениях. Он ходил в мягких козловых сапожках без каблуков, носил тёмные одежды.

— Сколько раз подчищаем, аж светится лист-то. — Паисий взял лист, для убедительности показал на свет Пантелею. — Дубина! Гы-гы...

— Балуют переписчики? — негромко спросил Ягуба, выходя на свет.

Паисий вздрогнул, переписчики встали.

— Ох, напугал, боярин, неслышимо ходишь...

— Балуют, спрашиваю, переписчики?

— Не то чтобы балуют, ошибаются, сытые рыла... Сколько же можно подчищать! — Паисий мелко перекрестил боярина, и непонятно было, отгоняет ли он злого духа или благословляет.

Ягуба заметил испуг смотрителя и усмехнулся. Его боялись, сторонились. Вроде и не занимал он особого положения при дворе великого князя — ближний боярин, каких несколько, но и во дворце, и в Киеве знали, что власть его велика, а влияние на Святослава огромно. Особенно усилилось оно после смерти княгини Марии.

— Взыщи за пергамент, — посоветовал Ягуба.

Разве в пергаменте одном дело? — заторопился Паисий, в раздражении не думая, что рискует навлечь на переписчиков гнев боярина. — Ты же знаешь — великий князь в день своего рождения пожелал высоких гостей книгами одарить. И я обещал быстрее и лучше вольных переписчиков сделать. Меньше месяца сроку осталось, а мы всё подчищаем, перебеливаем...

— Нерадивых накажи. Или вот что: управлюсь с делами и займусь ими.

— Лучше я сам приструню, боярин, — испугался за переписчиков Паисий.

— Сам... сам ты их распустил, отче. — Ягуба подошёл к переписчикам, поглядел на их склонённые головы, скривился брезгливо. — Духом кислым несёт. Великий князь деньги немалые на книги отпускает, к себе приблизил, в своё великокняжеское книгохранилище допустил монасей, а у этого на рясе только что вчерашних щей нету! — Он ткнул пальцем в Пантелея, прошёл вдоль ларей. Паисий семенил за ним.

— За книги я батюшку Святослава Всеволодовича денно и нощно благодарю, за заботу его великокняжескую... И за деньги, что на новые книги он даёт... — Паисий оглянулся на Остафия, тот поднял голову и еле заметно ободряюще кивнул смотрителю. — Это... вот, это да... — засмеялся Паисий.

— Что? Не понял, отче, — остановился Ягуба.

— Появилось на Руси одно дивное творение...

— Ну?

— Достать бы.

— Так достань, на то и поставлен.

— Это конечно, это да, только вот...

— Ну что ты мнёшься? Прост ты больно, отче, всё у тебя на лице написано. «Слово о полку Игореве»? — Ягуба с возрастом научился забегать стремительной мыслью вперёд собеседника, ему доставляло удовольствие огорошить его внезапным вопросом, предугадав то, к чему тот только шёл.

— Оно, боярин.

— Забудь.

— Ась?

— И думать, говорю, забудь. Ибо восхваляет князя Игоря.

— Что-то не пойму я, боярин. Игорь Святославич — он же великому нашему князю двоюродный брат и союзник.

— Не все братья по крови и по духу близки.

— Это конечно, это да... но...

— Князь Игорь на Святослава Всеволодовича обиду затаил, что не даёт он ему Черниговский престол.

— Эх, боярин, княжьи обиды как тучи по весне: подует злой ветер с поля половецкого — и нет их. Впервой ли у них размолвка...

— Тут, отче, не просто размолвкой, тут изменой пахнет. — Ягуба не мог отказать себе в удовольствии показать причастность к тайнам большой великокняжеской политики. — Князь Рюрик Ростиславич Белгородский склоняет Игоря к союзу против нас. Так что по всему выходит — не нам об Игоревой славе заботиться. И повесть эта — дело его, нас не касаемое.

В библиотеку доходили разговоры о княжеских распрях, спорах. Слова Ягубы не были для монаха таким уж большим откровением. Но при всём своём простодушии Паисий научился, находясь вблизи престола, наблюдать изо дня в день за жизнью большого двора, не торопиться выказать осведомлённость, тем более когда речь заходила о князе Рюрике, соправителе великого князя.

— Это конечно, это да... — Паисий сокрушённо покачал головой. Руки его, непроизвольно потянувшиеся к бородке, чтобы огладить её, замерли. Не успев додумать, он выпалил: — Только, боярин, князь Игорь повесть-то не принял. И дружинника, который её написал, со двора своего согнал... — Не закончив, он искоса поглядел на боярина и остановился.

Для Ягубы это была новость. Но он по многолетней привычке ничем не выразил своего неведения. Наоборот, как можно более естественно спросил, словно давно уже знал об этом, и обдумал, и взвесил возможные последствия:

— Ну и что?

— Сказано В Евангелии: приобретай мудрость.

— Он всё о своём. Забудь!

— Я ведь к чему: не приобрёл, а согнал! Вот и выходит, кому мудрость во славу, а кому и в укор...

Ягуба задумался. О повести придётся докладывать великому князю. Но что докладывать?

— А ты не так прост, отче. — Он пытливо поглядел на Паисия, как бы заново оценивая его, и сказал задумчиво: — Рюрик Ростиславич хочет женить племянника на дочери Игоря и тем союз против нас укрепить...

— Неужто на Весняне? — воскликнул Паисий и сразу же пожалел о вырвавшихся словах: княжич и Весняна часто встречались здесь, в библиотеке, здесь зарождалось их чувство, и так вышло, что он, Паисий, смиренный Божий раб и слуга книг, стал их поверенным. А вот знает ли об их любви Ягуба?

Ягуба знал. И по своей привычке сразу же показал это, чуть улыбнувшись глазами изумлению Паисия:

— Княжич Борислав в большой княжеской игре пока ещё пешка.

— И пешка в ферзи пройти может.

— Если бы все пешки ферзями становились... Да и то сказать: князей много, а завидных престолов на Руси раз, два — и обчёлся. В большой поход Святослава Всеволодовича против половцев — помнишь, пять лет назад? — под его знамёна до ста больших и малых князей встало. И каждому свой престол нужен, и каждый на более высокий жадными глазами глядит, смерти родича дожидается.

— И собачатся между собой, и усобицы сеют, и половцев на подмогу зовут, а те жгут Русскую землю, — подхватил Паисий. — А потом половцев тех же вместе укрощают. Нашим князьям половцы вот как нужны, без них вроде и князья-то зачем?

— Ты как про князей-то рассуждаешь? — вдруг встрепенулся Ягуба. Слова Паисия заставили его потерять осторожность и заговорить о том, что давно уже занимало мысли боярина, зрело в нём годами, никогда не прорываясь, но накладывая незримый отпечаток на его поступки и слова — убеждение в том, что княжеская лествица несёт разор Руси.

— Это я твою же мысль развиваю, боярин!

— Занёсся умом! Не посмотрю на сан, велю драть, чтоб выветрилось!

Ягуба вышел.

— Слава тебе, Господи, понесло! — перекрестился Паисий, так и не поняв, отчего вдруг разгневался боярин.

Остафий прошмыгнул к двери, приоткрыл, поглядел вслед Ягубе.

— К великому князю боярин пошёл, — сказал многозначительно.

— А вы работайте, работайте! Пантелей! Покажи, что ты переписал! — сказал Паисий и стал перебирать листы на лавке монаха. — Ох ты, наказанье ты моё. Ну что ты тут пишешь? «Разоренье городов от усобиц княжеских...» Есть эти слова в летописце?

Пантелей вгляделся в переписываемый текст.

— Нет, отче.

— Откуда взял?

— Ты сказал, отче.

— О Боже! Остолоп! Дубина нетёсаная! — зашёлся в гневе смотритель. — Я сказывал... Разоренье — оно от половцев. А князья — наши защитники, радетели.

— Так ты же только сейчас, отче, с боярином... сам...

— Сам, сам — заладил, дурень! Слушать надобно головой, а не токмо ушами. Сказывал... Мало ли что я сказывал! Сказанное слово носимо ветром, вспорхнуло из уст — и нет его. Письменное слово — навеки. — Паисий постепенно успокаивался, и слова его зажурчали привычно: — Мы что творим? Гишторию! И потомки о нас, о нашем времени по ней судить станут. Строго, взыскательно спросят нас за всё. Так надобно ли им знать, что князья наши в слепой гордыне, в жадной алчности брат на брата шли, неся великий разор земле?

— У потомков своих забот хватит, отче.

— О, бестолочь! — Паисий задохнулся от нового прилива гнева, стал яростно тыкать костяшкой согнутого пальца в темечко писцу.

— Отче, опомнись, ты же не раз говаривал, что мы должны правду потомкам нести. — Остафий осуждающе поглядел на Паисия. — А Пантелей — наивная душа.

Смотритель враз утих, опустился рядом с Пантелеем, почесал бороду, вздохнул, погладил переписчика по голове.

— Говорил и не отрекаюсь. Только ведь эти книги дарственные, парадные, для княжеского чтения. Понимать надо разницу, дети мои... — Он задумался.

Здесь, в княжеской библиотеке, ради собирания книг — дела, главнее которого Паисий полагал только оборону земли от вражеских набегов, приходилось ему и умалчивать, и льстить, и юлить, и видел он в том великий подвиг свой перед историей. Но до какого предела может довести этот путь, есть ли оправдание умолчанию, и кто знает, когда этот предел переступишь и станешь, даже с лучшими побуждениями, споспешествовать усобицам княжеским?


После разговора Ягубы с отцом Паисием люди боярина два дня, сбиваясь с ног, выясняли, где обитает изгнанный князем Игорем певец. Вызнали, земля слухом полнится...

Казалось бы, можно идти к великому князю, рассказать и о том, что князь Игорь своего же певца прогнал, и о том, где он сейчас находится. Ан нет, мучило Ягубу сомнение, потому что не прочитал он повесть проклятую, не прослушал, когда, как доложили только теперь его люди, читал певец на подворье. Стар стал, наверное, не учуял...

Вот и терзался Ягуба, не зная, что делать. Не сказать великому князю — сам узнает, осерчает, почему своевременно не доложил, и неизвестно ещё, во что его гнев выльется.

После смерти княгини Марии Святослав неузнаваемо изменился. Ровесник Ягубы, он превратился в сгорбленного старца. Но это бы ничего, изменился он и внутренне. В сущности великий князь стал совсем другим человеком. Прежде бесстрашный в бою, он стал теперь бояться смерти и одновременно ждать и желать её. Всегда умевший сдержаться и обуздать свой гнев, он стал давать ему волю, вскипая яростью порой даже по пустякам. Прежде мудрый, стал хитрым, всегда умевший мыслить широко, как надлежит истинному государю, вдруг стал мелочным и получал удовольствие от запутанной дворцовой мышиной возни приближённых.

Только теперь начал понимать Ягуба, как велико было благотворное влияние Марии на мужа. Даже ему не хватало княгини, хотя и не стал он ей так духовно близок, как покойный Пётр...

Так ничего и не решив, Ягуба пошёл дальним, кружным переходом к светёлке Святослава, где он после смерти жены спал в одиночестве.

Ему встретилась дородная, дебелая кормилица. Она сладко улыбалась и вся колыхалась, как сдобное тесто. Могучая грудь распирала холщовую рубашку, и дух шёл от неё густой, женский, соблазный. В переходе было тесно. Проходя мимо, озорная баба притиснула его телесами к стене. Он сказал ей, словно коню:

— Но, но, балуй! — Однако же ущипнул за податливый бок. — Проснулся великий князь?

— Спит ещё, — пропела тягуче кормилица, не отстраняясь.

Ягуба вгляделся, припоминая. Кормилица была новенькой, взятой из ближней деревеньки, вдовой. Муж погиб, оставив её с тремя детьми и на сносях. Теперь она кормила сразу двух правнуков чадолюбивого великого князя. Была расторопной, опрятной, заботливой и явно искала покровительства при дворе, страшась вдовьей доли и того, что, выкормив княжат, придётся ей возвращаться в деревеньку, к голодной жизни, из которой уж ни ей, ни детям её не будет выхода...

Ягуба, так и не женившийся, иногда всё ещё поглядывал на жёнок. Сегодня ему было не до них.

Он шлёпнул её пониже спины и пошёл дальше. Кормилица вздохнула, поплыла по переходу в сторону светёлок...

Во внутреннем дворе ключница следила, как холопки кормят гусей и индеек. Чуть поодаль отроки выводили из конюшни коней на выгул. Ягуба поглядел, ни слова не сказал, к удивлению ключницы, и пошёл на второй, бронный двор. Здесь рубились на мечах два молодых дружинника, а третий, кряжистый, с сивой бородой и внушительной плешью, следил за ними и что-то говорил. Ягуба остановился, стал наблюдать. Сил у молодых парней было много, но умения ещё маловато, они прыгали, ухали при каждом ударе, ловили удары противника на щит с излишним усердием, если не сказать — с опаской. Старый дружинник, очевидно, видел всё это не хуже Ягубы, потому что вдруг отстранил одного из молодых, встал на его место, не надевая шлема, кивнул второму. Тот нанёс удар, старый воин чуть шевельнул щитом, и меч скользнул в сторону и вниз. Увлекаемый силой удара, парень покачнулся, и старик тут же плашмя ударил его мечом по плечу.

«В бою такой удар — смерть», — отметил Ягуба про себя одобрительно. Старого воина он хорошо знал, тот был всего лет на пять моложе, они бились радом во многих схватках. «Пожалуй, — подумал Ягуба, — сейчас я против него уже не выстоял бы». Захотелось пройти туда, на бронный двор, поиграть мечом, как в молодости, показать сноровку, умение, себя потешить. Но мысль о предстоящем разговоре с великим князем не давала ему покоя.

Ягуба поднялся к светёлке Святослава. Поскрёбся в дверь.

— Входи, Ягуба, — услышал он хриплый со сна, низкий голос великого князя.

Ягуба вошёл, притворив за собой дверь, отвесил быстрый поклон. Святослав сидел на ложе у высокого ларя с книгой и оплывшей свечой. Видно, опять ночью читал Псалтирь. Он был в простых, белёного полотна портах и рубахе, поверх которой накинул заячью душегрейку, в меховых разношенных босовиках.

— Знобит меня что-то, — сказал он вместо приветствия.

Ягуба вышел из светёлки и сразу же вернулся, неся кружку парного молока и ломоть свежего тёплого хлеба, молча поставил перед стариком.

Святослав понюхал хлеб, отломил корочку, пожевал, запил молоком, ещё раз втянул в себя большими ноздрями пряный, сытный запах утреннего хлеба, отложил в сторону.

— Закрой-ка Псалтирь, — приказал боярину.

Тот повиновался.

— Теперь открой, где получится.

Ягуба привычно отвернулся, подчёркнуто не глядя на книгу, раскрыл, ткнул пальцем в строку.

— Читай, — приказал князь.

— «И ликовали после этого с музыкой и веселием семь дней...» — прочитал Ягуба.

— Ликовали? Хм... А после чего ликовали-то?

Ягуба быстро нашёлся:

— После празднования твоего славного дня рождения! — сказал он и тут же испуганно подумал: «А почему будут ликовать после празднования, а не на самом праздновании, на пиру?» Но Святослав, к счастью, не заметил явной нелепицы в словах боярина.

— Не льсти, Ягуба, знаешь ведь — не люблю. Ликовать после моей смерти будут.

— Тебе ли о смерти думать, великий князь?

— Зябко... — сказал Святослав, кутаясь в душегрейку. — То от могилы близкой... На санях сижу[52]... Что в городе?

Вот уже который год после смерти княгини Марии этим вопросом начинались утренние беседы великого князя и ближнего боярина, беседы, во время которых решались многие городские и государственные дела, начинались интриги, намечались походы. Беседы, которые поставили Ягубу впереди многих бояр, подручных князей, даже сыновей Святослава.

— Всё спокойно в городе. — И это была как бы обязательная формула начала беседы — всё спокойно. — Вот только хан Кунтувдей остановился проездом со своими мужами, ввечеру бражничал, на язык невоздержан был.

— И что же наговорил?

— Дескать, ты великий князь, Киевский престол только из милости Рюрика Ростиславича всё ещё удерживаешь.

— Вот же погань некрещёная... Это мы ему припомним. Дельного чего сболтнул?

— Нынче у них, мол, урожай выдался сам-шест, и все Рюриковы волости будут с большими хлебами.

— Так, так... И к чему бы это?

— А к тому, что самый раз укоротить твою власть сейчас Рюрику.

— Хана взять — ив узилище! — Святослав сказал это, не повышая голоса и не изменив даже интонации.

— Осмелюсь напомнить, великий князь, хан — владетель тюркских родов, на Рюриковых землях сидит, ему верный пёс.

— Свои дела с Рюриком сам улажу. Больно силён он стал союзом с кунтувдеевскими родами.

Ягуба преувеличенно громко вздохнул.

— Что засопел, боярин? Полагаешь, круто?

Ягуба кивнул.

— Возможно... Да больно причина удобная: поношение государя на его же земле. Добрый случай соправителю моему Рюрику урок преподнести. Что ещё?

— Князь Игорь Святославич... — Ягуба остановился, по едва заметному движению князя уловил, что тот заинтересовался, и стал подбирать слова: — Князь Игорь дружинного своего певца, из плена вернувшегося, не принял.

— Вот как? — Святослав задумался.

В дверь постучали, и сразу же, не дожидаясь ответа, вошла мамка, за ней давешняя кормилица с ребёнком на руках. Это был утренний ритуал, заведённый Ягубой после смерти Марии, чтобы отвлечь Святослава от горестных мыслей о безвременно ушедшей жене. А правнуков хватало — многочисленные внуки исправно поставляли их...

Ягуба неслышно отошёл в сторону.

Мамка поклонилась в пояс, проворковала:

— Великий государь, твой правнук тебе доброго утра желает!

Святослав взял младенца, приподнял пелёнку с его личика, улыбнулся умильно, почмокал, сделал козу, покачал, спросил мамку:

— Это который?

Своих правнуков великий князь частенько путал, и вопрос мамку не удивил.

— Княжич Мстислав, государь. Видишь, глазёнки голубенькие, а реснички собольи, а бровки куньи. Мстислав, государь.

— Да, да... Мстислав. — Князь смешно почмокал, протянул пискляво: «Мстисла-ав, аушеньки», вернул мамке ребёнка. — Унеси.

Мамка передала ребёнка кормилице, поклонилась поясно, выплыла, за ней кормилица протиснула дородное тело в дверь, успев стрельнуть глазами в боярина.

«Настырна», — подумал Ягуба, но без раздражения, скорее даже как-то ласково.

— Открой-ка, — снова приказал князь, и Ягуба, без дальнейших слов поняв его приказ, захлопнул Псалтирь и тут же открыл, ткнул пальцем в нижнюю строку.

— Читай.

— «Так скоро понесли неправедную казнь говорившие в защиту города, народа и священных сосудов...»

Святослав сказал, кутаясь в душегрейку:

— Неправедная казнь... Дружинного певца прогнал... Ты сам-то прочитал повесть?

— Виноват, великий князь, руки не дошли, — ответил Ягуба, поражаясь, как Святослав даже из тёмных предсказаний Псалтири, во что Ягуба не верил и над чем втайне посмеивался, хотя и уважал в князе выдающиеся ум и всестороннюю образованность, умеет извлекать зерно истины.

— Не дошли, не дошли... Зачем поставлен?

— Говорят, великой силы творение.

— Вот именно, что великой. И славу поднимает.

— Игореву? — осторожно спросил Ягуба.

Оказывается, князь уже всё знал. Видимо, Борислав успел доложить. Быстро шагает в милостях княжич, не пора ли укоротить его? А может, и не Борислав — даже Ягуба не знал всех осведомителей старого лиса, великого князя, своего друга и благодетеля.

— При чём тут Игорь? «Говорят»... — передразнил князь. — Мне вот говорят, нашу славу поднимает. А что Игорь смел, так о том давно на Руси песни слагают. Да только к смелости ещё кое-что надобно... Вот думаю: не слишком ли высоко нашу славу поднимает повесть?

— Если ревнивыми глазами, конечно, смотреть...

— Вот именно, если ревнивыми. А у тебя руки не дошли. И опять без стука вошла мамка, за нею кормилица.

— Государь, твой правнук тебе доброго утра желает. Святослав заулыбался, принял спелёнутого ребёнка, подкачал, чмокая.

— Это который?

— Княжич Святослав, государь. Вишь, глазёнки тёмненькие, а сам белёсенький, что лён. И родинка...

— Да-да... родинка... Неси.

Мамка с кормилицей ушли.

— Счастлив ты во внуках и правнуках своих, великий князь, — заговорил Ягуба, стараясь отвлечь князя от треклятой повести. И кто только успел его упредить?

— Счастлив-то счастлив, только куда я их пристрою?.. Поднимает нашу славу... А ты не удосужился. И приходится мне с чужих слов судить...

— Виноват, государь, — сказал Ягуба.

— Где теперь певец обитает?

— Княжна Весняна в своём загородном доме приютила.

— Почему Игорь певца прогнал? — задумался Святослав.

Ягуба вспомнил слова Паисия:

— Сказано в Евангелии: «Приобретай мудрость». Игорь не приобрёл, — Кому мудрость в укор, а кому и во славу...

Святослав чуть приметно улыбнулся, но тут опять вошла мамка с новой кормилицей.

— Государь, твой правнук тебе доброго утра желает.

Кормилица протянула князю ребёнка, но тот его на руки брать не стал, только спросил:

— Это который?

— Княжич Ростислав, государь. Глазёнки-то раскосенькие, половецкие, а волосики светленькие, твоего корня.

Святослав улыбнулся, сделал козу.

— У, половецкое отродье, гули-гули... А всё же на меня похож, верно? Ну ладно, унеси.

Мамка с кормилицей вышли.

— Значит, так и порешим: заберёшь повесть и наградишь певца. И милость окажем, и покровительство увечному, чем Игореву гордыню уязвим. А повесть сбережём, никуда она из моей библиотеки не денется.

— Мудрость твоя велика!

— Оставь, боярин, знаешь ведь, не люблю... — Князь поморщился. — Кого за певцом пошлём?

— Может, княжича Борислава? — мстительно предложил Ягуба в надежде унизить княжича мелким поручением.

— Княжича за певцом? Не велика ли честь? — раздражённо сказал Святослав.

Борислав занимал особое место и при дворе, и в мыслях великого князя. Его не переставали мучить угрызения совести, что не признает он внука перед всеми, сироту, выросшего после смерти боярыни Басаёнковой в его доме. Всех детей, и внуков, и правнуков отеческой любовью наделяет, а этого, первого внука, обделил, хотя тайно души в нём не чаял. Но что делать? Признать его сейчас — значит оскорбить память Марии. Если уж признавать, то надо было делать это при её жизни — повиниться и признать, а теперь уж поздно...

Оправдывал себя Святослав тем, что внука, пусть и не признанного, всячески выделял и даже поставил на место Петра. О тайной любви Борислава и Весняны он знал. Не одобрял, но и не возражал, потому что Мария покровительствовала им. А может быть, права была покойница, и надо было подтолкнуть эту любовь ко всеобщей выгоде?

Так размышлял про себя Святослав.

Ягуба покорно ждал.

— Игорь браком Весняны с Романом союз с Рюриком против меня укрепить надеется, так? — неожиданно сказал князь.

— Так, — согласился Ягуба, ещё не понимая, к чему клонит князь.

— Вот пусть Борислав и поедет за певцом.

Ягуба опешил, но тут же нашёлся:

— Без лести скажу — велика твоя мудрость.

На этот раз Святослав не одёрнул боярина, а улыбнулся самодовольно.


Уже спустилась ночь, когда Весняна, сопровождаемая старым дружинником, подъехала к воротам своего дома. Она спрыгнула с коня, бросила поводья старику, крикнула:

— Выгуляй! — И застучала рукояткой плети в ворота.

Ей открыла ключница Мария, со светильником в руке.

— Как Вадимысл? — спросила коротко.

— Поел немного, спит теперь. — Счастливая улыбка скользнула по осунувшемуся лицу молодой женщины.

— Вот и хорошо. — Весняна пошла к крыльцу, поднялась по ступенькам, оглянулась.

Мария спешила за ней, глядя вопросительно.

— Попусту я в город съездила. Отец и слышать не хочет о нём. — Весняна хлестнула плетью по перилам крыльца. — Приказал выгнать. — Она заговорила быстро, отрывисто о том, что уже обдумала по дороге домой: — Тебя отпускаю с ним. Гривен дам, телегу. И лошадей... Живите в счастье.

Мария поклонилась.

— Спасибо за доброту, княжна, век буду молиться за тебя! Только телеги нам не нужно.

— Возгордилась? — крикнула яростно княжна, выплёскивая в одном слове всё — и обиду на отца, не внявшего её мольбе, и раздражение на человека, из-за которого она претерпела унижение.

— Что ты, государыня-княжна, разве я могу! Днём, когда тебя не было, княжич Борислав приехал из Киева...

— Он здесь? — От растерянности Весняна почувствовала, что щёки у неё пунцовеют.

— Конечно, княжна, где же ему быть, здесь. За Вадимыслом он прискакал. Великий князь берет его к своему двору. — Мария торопилась выложить радостные для неё вести, не замечая, как мрачнеет Весняна. — И повесть его берет в библиотеку, и наградит...

— Что ж, собирайтесь, уезжайте!

— Княжича к тебе прислать?

— И Борислав пусть едет!

— Не поняла я что-то, княжна, сдурела от радости, наверно. Как же уезжать Бориславу? Он к тебе четыре дня из Киева скакал!

— Как прискакал, так пусть и обратно скачет. — Весняна спустилась с крыльца. — Видеть его не желаю!

— Как же так можно с любовью своей поступать? — вырвалось у Марии.

— Уйди с глаз моих! — сорвалась на крик княжна. — По добру уйди, не то передумаю, не отпущу тебя!

На крыльцо вышел Борислав. Мария отступила к чёрному двору, исчезла неслышно, унося светильник. Стало темно.

— Веснянушка! — позвал Борислав. — Лада моя!

Он различил фигуру девушки в темноте двора, стал спускаться с крыльца.

— Не подходи!

Но Борислав уже спустился со ступенек и приближался к ней. Был он без шапки, в лёгкой светлой епанче, светловолосый, кареглазый, такой желанный, что у Весняны защемило сердце. Но она крикнула, отступая:

— Ещё сделаешь шаг — людей кликну, велю вытолкать взашей!

— Да что с тобой? — в недоумении воскликнул Борислав и снова подошёл к ней.

— Эй, люди!

Но княжич уже обнял Веснину, и голос её прозвучал глухо. Она выгнулась, оттолкнула его.

— Так-то ты меня ждала? Выходит, девичья любовь до первой разлуки? Или другого нашла?

Весняна отступила и наотмашь ударила плетью по улыбающемуся лицу княжича.

Он отшатнулся, зажал рукой щёку.

— Может, и на гумно наше с ним ходила?

— Да как ты посмел! — Она второй раз, уже по рукам, хлестнула княжича.

— Да что ты, что ты... Разлюбила, так и скажи! — Он отнял руку от щеки, на руке была кровь.

Весняна охнула, бросилась к нему. Борислав сразу же обнял её, прижал к себе, стал целовать закинутое лицо, а она, вдруг обессилев, шептала:

— Прости, прости... кровь... — Потом мягко высвободилась, поцеловала ссадину на его лице и сказала: — А теперь уезжай.

— Да что случилось, лада моя?

— Ты зачем приехал?

— Тебя повидать.

— Не лги, ты за Вадимыслом приехал, не ко мне!

— Так то же повод.

— Опять лжёшь, тебя за ним Святослав прислал!

— Служба у меня такая, понимаешь, служба!

— А повесть его в княжескую библиотеку пристраивать — тоже, скажешь, служба?

— Да что тебе в ней? — Борислав по многолетней посольской привычке ушёл от прямого ответа.

— Род наш позорит!

— Да как, ладушка? Такой красоты повесть...

— Для тебя, безвотчинного, безземельного, — Весняна поискала слово, чтобы больней ударить Борислава, — служивого, может, и есть там красота. А ты подумал, как эта повесть моего отца, князя и владетеля, принизила?

— Наоборот, возвеличила.

— Да? Я к отцу ездила просить — не за певца, за ключницу Марию, что ждала его, почитай, пять лет. Так отец и слушать меня не захотел, приказал певца прогнать из пределов княжества.

— Вот оно в чём дело... — Борислав поглядел на задний двор, там уже появились дворовые с факелами, вывели коней, суетились. Промелькнула Мария. — Только что же он там обидного для себя усмотрел?

Весняна язвительно рассмеялась:

— Ах, прославленный посольским умом княжич Борислав глупым прикидываться изволит. Не понимает, видите ли!

Борислав промолчал. Он действительно любил прекрасную княжну. Может быть, несколько ленивой любовью, понимая, что, раз отказав ему в руке дочери, князь Игорь будет стоять на своём, пока он, безземельный княжич, не получит престола. Вместе с тем Борислав допускал, что отец может вынудить Веснину вступить в брак, выгодный ему, и всё же отгонял эти мысли.

Уезжать ему не хотелось, он так давно не видел княжну, соскучился и ждал этой встречи. Она была тонким, умным собеседником, и это пленяло его ничуть не меньше, чем её красота и трепетность...

Весняна истолковала его молчание по-своему.

— Что там сказано о затмении солнца и затмении ума у батюшки?

— Образ то, «троп» по-гречески называется.

— Ты меня на греческие тропы не сворачивай, в слова не запутывай. Как это там? «Поборола в нём удаль доводы разума», так? Не сказал — каиновой печатью прихлопнул певец! Дальше как?

— Не помню уж...

— Не лукавь, не к лицу тебе. Говори!

Борислав задумался: кто его знает, что сейчас будет правильнее — уйти от ответа или увлечь Весняну в разбор красот повести?

- Что же молчишь?

— У певца сказано: «Так затмило ему ум желание, что и знамение ни во что, хочется испить князю Дона великого!»

— Наизусть уже выучил!

— Сама же заставила прочитать...

— А ты и рад. Так ещё о господине и князе своём никто не писал.

— Не всякому и талант дан. Может быть, этими словами «твой отец навечно прославлен будет, а не тем, что он князь я владетель Северский.

— Кому нужна такая слава?

— А ты как, по старинке восхвалений ждёшь? Истинная слава всегда с горечью сплетена, а без горечи — пустое славословие, и умирает оно с рокотом струн, как Бояново песнопение. Сладка лесть, да недолговечна, горька правда, зато бессмертна.

— Ну что ты болтаешь языком! Только бы говорить да себя слушать, книжник! — Столько горечи прозвучало в словах девушки, что Борислав взял её руку и стал тихо, еле касаясь, целовать ладонь, щекоча усами...

— Ты сама-то хоть читала повесть? — спросил он.

— Нет.

— Что же с чужих слов судишь?

— Не с чужих — с отцовских. Он и певца слушал, и сам рукопись читал, когда Вадимысл к нему в Новгород-Северский пришёл.

— А всё не свой разум. Вот что, давай возьмём у певца рукопись, почитаем, сама убедишься, сколь дивно и необычное творение. — Княжич продолжал целовать ей руку, потихоньку притягивая к себе.

Весняна вырвала руку.

— Отступись от певца!

— Как?

— Так! Не вези его к Святославу! Скачи к отцу, упади в ноги, расскажи, что отступился от певца, проси моей руки. Может быть, и зачтёт он тебе эту службу, согласится — уж больно повесть ему поперёк сердца. Как заноза она ему. Слышишь, решай! Другого случая такого не будет!

— Веснянушка, любимая...

— Отступись от певца, — в голосе княжны послышалась мольба, отчаяние, — не вози его к Святославу, езжай к отцу!

— Я великому князю клятву верности давал, слову своему изменять не научен.

— Тогда забирай его немедленно! — Княжна оттолкнула Борислава, с ненавистью повторила: — Немедленно, слышишь! Эй, люди, скоро вы там? Сей же час отправить княжича с певцом в Киев!

На заднем дворе забегали, холоп вывел коня княжича, показались слуги и воины, приехавшие с Бориславом. Из дома вынесли носилки с Вадимыслом, стали устраивать на телеге. Мария подпихивала сено в изголовье...

— Есть ещё время... Если любишь, решай! Останешься, завтра к отцу вместе поскачем, в ноги упадём...

— Ас ним что станет? — Борислав указал на телегу, где уже лежал Вадимысл, укрытый плащом.

— Он тебе дороже?

— По-твоему, я его предать должен?

— Ты меня предаёшь! И себя. Свою жизнь устроить не в силах, а за чужую отвечать собрался? Иди прочь!

Весняна взбежала на крыльцо, рванула дверь, открыла, но не вошла, а встала в проёме, освещённая сзади слабым мерцающим светом из горницы, словно ореолом.

«Страстотерпица», — мелькнуло в голове Борислава.

Что же делать? Предать певца, ему доверившегося? Бросить старого Святослава, предать и его, которого любил почти сыновьей любовью? Наконец, оставить все надежды на собственный престол, что мог он получить лишь из рук великого князя?

...Страстотерпица. С ней спокойствия не будет. Но и без неё не жизнь...

Холоп подвёл коня. Борислав потоптался в надежде, что Весняна оглянется, сел в седло, пропустил вперёд телегу с певцом, потом Марию... Весняна всё так же стояла у открытой двери. Телега скрылась в темноте ночи за воротами.

Борислав разобрал поводья и с места пустил коня вскачь, ним поскакали воины и холопы. Двор опустел.

— Книжник... Книгочей проклятый... постылый... — шептала Весняна в отчаянии.

Как было бы сладко сейчас завыть по-бабьи в голос, стучаться головой о балясину, выплёскивать тоску и отчаяние в горьких словах... Весняна встала, крикнула сипловато:

— Старый!

Старик дружинник появился как из-под земли. Она не удивилась: он был с нею с самых малых лет, пестовал, наставлял, приучал и к седлу, и к охоте, и к лёгкому копью, и даже к сабельному, от половцев перенятому бою, был привязан к ней и верен, знал её, как никто другой.

— Взял у Марии ключи?

Старый молча кивнул, показал связку.

— Кликни Дуняшу.

Воин скрылся и вскоре вернулся с Дуняшей.

— Будешь ключницей, — сказала Весняна.

Щёки Дуняши разгорелись, гордость сквозила в глазах.

Она молча поклонилась. Старик передал ей связку ключей — все знали, что не терпит княжна пустых слов, долгих разговоров.

— Завтра, коли не будет дождя, на зорьке охоту поднимай, — приказала княжна старому. — Идите.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Кажется, совсем немного времени прошло после возвращения Борислава с Вадимыслом и Марией в Киев. Затяжные дожди ушли на юг, наступило бабье лето.

В библиотеке заметно прибавилось книг, предназначенных для отдаривания на пиру. Одетые в телячьи переплёты, изукрашенные изографами, ждали они своего часа. Отец Паисий изредка подходил к ним, поглаживал рукой, словно прощался, и на лице его явственно читалась грусть оттого, что придётся расставаться с ними, хотя и были то краткие изборники, только бегло пересказывающие малую долю из того, что хранили в себе толстые фолианты Паисиевых сокровищ.

У переписчиков появилось свободное время, и они с усердием и любопытством принялись за повесть Вадимысла. Работа шла споро, хотя они часто прерывались, чтобы прочитать друг другу отдельные фразы из повести и обменяться впечатлениями.

Борислав почти не показывался в библиотеке, его закрутило на княжеской службе. Большой съезд князей всегда требовал долгой и умелой подготовки, которая напоминала зачастую торг на рынке, столь многими условиями обычно оговаривался приезд того или иного владетеля земли Русской на торжество. Но что поделать, если великий князь хотел видеть на своём пиру цвет Руси, приходилось раскошеливаться, быть щедрым не только на обещания, но и на пожалования и льготы.

Удельные князья хлопотали о новых волостишках. Привычно артачились новгородцы. Величались волынцы. Не ясно было с суздальцами — кого пошлёт «себя вместо» великий князь Всеволод, сын Юрия Долгорукого, тридцатипятилетний владетель огромного Владимиро-Суздальского княжества. И как поведут себя его вассалы, рязанские Глебовичи. И многое другое... Борислав должен был всё учитывать, удерживать в памяти, ему приходилось долгими часами сидеть со Святославом в его маленькой светёлке к зависти Ягубы... Великий князь всё более ценил княжича. Тот умел и сыграть на струнах человеческих слабостей, и умело подогреть тщеславие.


Скрипнула дверь в библиотеку. Паисий поднял голову. На пороге стоял чернец в глухом монашеском плаще, клобук был низко надвинут на лицо.

— Отче!

Голос, приглушённый и тем не менее слишком высокий даже для совсем юного чернеца, показался Паисию знакомым. Он встал, засеменил к чернецу, вглядываясь и всё более внутренне пугаясь своей догадки: грубая хламида не могла скрыть, что чернец худ и строен, а руки его тонки и белы.

— Княжна Весняна! — узнал девушку Паисий. — Ума рехнулась, в таком обличье? Увидит кто — сраму не оберёшься...

Весняна, уже не сторожась, подняла голову. На Паисия глянули страдающие, потемневшие до синевы глаза на осунувшемся лице.

— Тсс... Чернец я, и всё. Есть здесь кто кроме тебя, отче?

— Нет. Как же ты так, княж... чадо моё?

— Всем двором Северским вчера приехали.

— Так, так, разумею...

— Ты уж не осуди, отче, надо мне Борислава повидать, и нет у меня иного пути.

Паисий взял Весняну за руку, увёл за полки, снял толстую книгу, сунул ей. Всё это торопливо, оглядываясь. Прошептал:

— Запомни: ты пришёл из дальнего монастыря, книгу принёс возвратить, а другую, что у княжича, забрать... Я сейчас, одна нога здесь, другая там... Ох ты, Господи, Боже ж ты мой, что же делается... — Он заглянул Веснине в лицо: — Не от доброй жизни, чадо моё?

Весняна отвернулась. Послышались голоса, в библиотеку вернулись монахи-переписчики.

Паисий нагнулся, глянул между фолиантами. Пантелей и Карп несли книги. Остафий шёл праздным.

— Тсс, — сделал Паисий знак княжне.

— Ну вот, и эту в переплёт одеть успели, а Паиська удрать обещал с перепугу. — Карп укладывал книги.

— Трусишь розги-то? — спросил Пантелей и по дурной своей привычке гыгыкнул.

— За дело не обидно, а попусту бранное слово сказанное на душу камнем ложится. А красно сработали, братья? — Карп раскрыл книгу и залюбовался буквицами.

Остафий сел на скамью, опустил голову на ларь. По всему видно было, что монахи никуда не собираются уходить. Паисий растерянно почесал бородку, по-птичьи склонив голову набок, решился, сделал знак Весняне и вышел из-за полок.

Пантелей разинул рот от удивления.

— Паиська, значит, драть вас собрался? — елейно спросил смотритель. — Какой такой Паиська? А ты, чернец, знаешь? — обратился он к княжне, включая её в разговор. — Я, к примеру, знаю лишь отца Паисия, чина он иеромонашеского, великим князем уважаем.

Пантелей неуместно гыгыкнул, а Карп, склонившись в пояс, забормотал смиренно и с должным почтением:

— Прости прегрешения мои, отче, злоязычен без умысла, по неразумию...

— Отмолишь, — отмахнулся Паисий, ухмыляясь своей ловкости и тому, как вышел он из затруднительного положения, отвлёк внимание от чернеца. — Вот что, Остафий, одна нога здесь, другая там, — он повторил слово в слово то, что минуту назад говорил о себе, — отыщи княжича Борислава, книга у него должна быть, скажи, отец Паисий напоминает, пришли из монастыря, мол, за ней.

Остафий встал, скользнул безразличным взглядом по чернецу. Сюда действительно приходили из монастырей, заимствовали и возвращали книги. Паисий вёл отданному строгий учёт, но не трясся над книгой, считал, что должна она служить не одному, а всем алчущим знания. Великий князь не возражал, справедливо полагая, что чем больше книг из его библиотеки ходит по рукам, тем громче его слава.

По-хозяйски, не постучав, вошёл игумен. И Паисий, и монахи-переписчики были взяты из его монастыря, да ещё к тому же был игумен дальним родственником Святослава по матери и потому полагал себя вправе вмешиваться в дворцовые дела. Все склонились под его благословение.

Игумен был раздражён. Вчера на ужине у митрополита дёрнул его лукавый заговорить о «Слове о полку Игореве». Сам игумен повести не читал, да и не мог — не было в Киеве ни единого списка, кроме как в библиотеке Святослава, — но со слов монаха, слышавшего чтение на подворье, составил о ней представление. Выяснилось, что весь высокий клир уже гудит от возмущения — никто не читал, но все краем уха слышали, что проникнута повесть безбожным духом. Преподобные отцы стали к тому же в нос тыкать игумену, что, мол, повесть переписывают его монаси. И уже во дворце узнал игумен такое, о чём и помыслить богопротивно! Вот и вошёл к переписчикам, кипя от гнева.

— Кислым пошто пахнет? — спросил он вместо приветствия.

— Ась? — оторопело уставился на него Паисий.

— Кислым, говорю, пахнет. Несёт, аки из монастырских подклетий.

— Это да, это есть... — забормотал Паисий, кланяясь. Дался им этот запах! Благовония, что ли, курить? Но сказал елейно: — Вишнёвый квас держим для прояснения взора и укрепления руки, отец игумен.

— Что за чернец? — Игумен вальяжно сел на лавку. — Нашего монастыря?

— Дальнего, отец игумен, дальнего... Книгу вот вернул, да...

— Даёшь читать кому ни попало. Не радеешь о княжеском добре! — повысил голос игумен.

— С великокняжеского разрешения, отец игумен.

— Мало ли что он разрешит в бесконечной доброте своей, а ты охраняй, на то и поставлен. Вот заберу вас обратно в монастырь!

— Так за нас князь вклады немалые делает, — осмелился напомнить Паисий и тут же прикусил язык.

Игумен вскипел.

— Ты мне монасей распустил! Кислым несёт, чернецы разные, книги невесть какие. — Игумен схватил одну, взглянул на название и с возмущением потряс ею: — Латинскую ересь собираешь!

Хотел было Паисий возразить, что по велению самого Святослава переписывают, но тут игумен, бесцеремонно покопавшись в рукописях, с торжеством поднял кипу несшитых листов, взмахнул ими и накинулся на смотрителя:

— Повесть дружинного певца переписываешь! А прочёл ли ты её пастырским оком, с христианским смирением, прежде чем хвалить на весь Киев?

«Вот откуда ветер-то дует», — подумал Паисий и, поклонившись, ответил смиренно:

— Великое творение, Господь рукой певца водил...

— Ты Бога-то не поминай, — перебил его игумен, — ибо писано без Господа в сердце и в мыслях, писано язычником, токмо напялившим на себя личину христианина, а в душе сохранившего веру в идолов поганых — и в Перуна, и в Даждьбога... Тьфу!

— Так то для красоты слога, а в душе у него есть Бог, есть и в помыслах, отец игумен.

— Там, где много богов, нет ни единого! Множество не суть единство!

— А троица, отец игумен? — Паисий спросил и пожалел.

Игумен налился гневным багровым румянцем, стукнул посохом о пол, сверкнул очами, привстал.

— Не лукавь! Пошатнулась вера на Руси! Одни к старым богам, к идолам, тянутся, другие — к латинской ереси. Спасать надо души заблудшие, спасать, вразумлять, карать отступников, а не мирволить им! — Сел, отдышался. — Вели квасу подать.

Карп проворно взял жбан, налил в чашу, подал с поклоном.

— Как зовут? — Игумен пригубил, отдышался, выпил большими глотками.

— Карпом наречён.

— Проворен, брат Карп, проворен. — Отдал чашу. — Вот скажи мне, брат Карп, ведомо ли тебе слово, писанное о полку Игоревом?

— Глядел, отец игумен, но не уразумел.

Паисий поразился постному лицу Карпа, а ещё более словам его — ведь не раз говорили они о красоте повести, переписывая её.

— Ничего не уразумел?

— Это... Про Ярославну, жену князя Игоря Северского, очень проникновенно сказано.

Игумен удовлетворённо кивнул и обратил свой взор на Пантелея.

— А ты, брат?

— Брат Пантелей, — подсказал Паисий. — Нашего же монастыря.

Знаю, — отмахнулся игумен. — Такого детину грех не приметить. Говори, брат Пантелей.

— Бой там с погаными описан — просто зрят очи, и руки чешутся, ударить бы на них, отец игумен. А иное что — не по моему разумению... гы-гы...

Игумен удовлетворённо покивал, поглядел мрачно на Паисия.

— Внемли, брат, и вдумайся. Не чёрного люда глас, а книжного. — Изрёк и принялся бегло читать переписанный ясным чётким почерком Остафия зачин повести.

Вошли Борислав и Остафий. Игумен их не заметил, погруженный в чтение. Один лист, другой, третий... Наконец отпихнул от себя рукопись и заговорил, слегка юродствуя:

— Вот мне, старому, умом убогому, невдомёк, чем певцу стал плох Боян? Сто лет его песни поем, слава те Господи, не жалуемся, более того, превозносим за красоту слога. А дружинному певцу, никому не ведомому, вишь ты, плох!

— Это почему же, отец игумен? — спросил Паисий.

— А не он ли в зачине говорит, что будет петь не по Боянову замышлению, а по событиям сего времени? Что же это выходит? Боян, когда пел, лукавил? Лжу его струны рокатали? Певец своей славы ещё не добыл, а уже на чужую замахивается! А как я начну всех игуменов, что до меня в нашем монастыре сидели, поносить ради одного того, чтобы себя выставить? Чужую славу не замай, свою заслужи.

— Бояновой славы от того не убудет, отец игумен. — Борислав подошёл к монаху, склонился под благословление.

— Благослови тя Господь, Бориславе, сын мой! — Игумен перекрестил его. К княжичу он относился настороженно, не понимая ни его стремлений, ни его поступков. Вступать в прямой спор с ним было опасно: увёртлив в словах и доводах, сыплет ссылками на философов и мыслителей, коих имена игумен даже не слышал, а главное, улыбается снисходительно, аки с дитятей малым, неразумным разговаривает. Это с ним-то, с настоятелем прославленной обители!

— Нет в певце смирения. Многие места мутны, двоемыслием рождены!

— Какие, святой отец? — сразу же спросил княжич.

Игумен принялся суетливо разбирать листы, чувствуя на себе усмешливый взгляд Борислава.

— Вот, в самом начале, — нашёл он наконец и прочитал: — «Когда Боян вещий славу кому петь хотел, выпускал он десять соколов на стаю лебедей...»

— И что же в том двусмысленного, отец игумен?

— Ты дальше послушай, дальше, княжич! «Какую лебедь сокол первою ударял, та и стонала свою песнь во славу князя». Каково?

— Слепой Омир не отказался бы от такой строки.

— Ты мне Омира не поминай. Омир — язычник. Вдумайся. Хвалебная песнь князьям — лебединая песнь. Иначе — предсмертная. А подвиги князей-то в чём, если верить этому дружиннику? Всё больше в усобицах? Так кто же та лебедь, что стонет предсмертную лебединую песнь во славу князя? Как это понять?

— Что для князей восхваление за победы в усобных войнах, то для народа предсмертный стон, — раздался голос чернеца, по-прежнему стоявшего у полок с книгами.

— Воистину, брат мой младший во Христе, воистину. — Игумен наставил палец на Борислава. — И ты, княжьего рода, такое одобряешь? — Он поглядел на Паисия, на монахов, как бы приглашая разделить его торжество в споре.

— Вот ты, отец игумен, — сказал Борислав, — сетуешь, что пошатнулась вера на Руси.

— Неоспоримо то!

— А когда она была сильна?

— При Владимире Святом, при Ярославе!

— Другими словами, когда великий князь был силён, когда Русь под его властью была едина, то и вера стояла крепко. А певец в песне своей о единой Руси печётся. Так ли это богопротивно?

Игумен только откашлялся, но ничего не ответил.

— Вот что увидел в его творении великий князь, понял и приблизил певца.

— Он велик, пока мы за него, мы, церковь и князья! А без нас он — ничто! — Игумен встал. — Надоумил хитрец Ягуба Святослава читать повесть на пиру. — Это и была та богопротивная новость, о которой узнал игумен, идя во дворец. — А я воспротивлюсь! — закончил он, срываясь на крик, и вышел, громко стуча посохом.

— Это правда? — растерянно спросил Борислав Паисия. Слова игумена были для него неожиданностью, Святослав это не обсуждал с ним.

Паисий кивнул и сделал знак монахам.

— Проводите преподобного отца с почётом, братья.

Переписчики вышли. Борислав стоял в задумчивости. Новость была слишком неожиданна и значительна, он взвешивал возможные последствия. Радость за увечного певца смешивалась с не осознанной ещё тревогой.

Его размышления прервал голос Паисия.

— И я, пожалуй, пойду, да... — сказал смотритель, указал в сторону книжных полок, где стояла Весняна, и ушёл, тщательно прикрыв за собой дверь.

Борислав ничего не понял. Но тут Весняна, сбросив клобук с головы, шагнула к нему.

— Весняна?! — воскликнул он.

— Тише, — шепнула она, — отрок я из дальнего монастыря. — И, прижавшись к Бориславу, торопливо заговорила: — Прости меня, неразумную... Это я приказала позвать тебя, чтобы сказать...

Борислав обнял её и стал целовать. Княжна отстранилась, не сказала — выдохнула:

— Просватал меня отец!

— Как?

— Просватал за Рюрикова племянника, молодого Романа. На пиру и объявят! — Прижалась к Бориславу, исступлённо целуя его. Потом прошептала: — Зачем я тебя в тот раз прогнала? Люблю тебя, одного тебя люблю, знаешь ведь, несуразный ты мой!

— И ты дала согласие?

— А кто его спрашивал? Я в отцовской воле. Умоляла ведь: отступись от певца, упади отцу в ноги, поддержи нашу честь.

— А моя честь?

— Так что же, выходить мне замуж за Романа?

— Веснянушка, зачем же так, подумаем...

— Ох, ненавижу таких гладких, да сытых, да спокойных! Ненавижу! С тобой только на гумно ходить, кобель... — И, переча своим злым словам, сказала с мольбой: — Ну сделай же что-нибудь! Мне на брачную постель — как на плаху!

«Лучше бы она меня плетью ударила, как в тот раз», — подумал Борислав, глядя в измученное, беспомощное и такое родное лицо Веснины. Забыв только что сказанное о чести, о службе Святославу, он выпалил:

— Бежим!

— Куда?

— В церковь святой Ирины, там у Паисия поп знакомый. Он нас прямо сегодня и обвенчает...

— Без благословения?

— Конечно.

— Опозорить отца? Не могу... Роду своему я не предатель.

— А любовь нашу предать, выйти замуж за другого можешь?

— Бог с тобой, что ты такое говоришь! Я не за тем сюда пришла. Молю тебя, добейся, чтобы не читали повесть на пиру! А я упаду отцу в ноги, всё расскажу, не может быть, чтобы не внял он...

— Что же получается, лапушка, без благословения выйти замуж за любимого человека — это предательство, а что мне предлагаешь совершить — то не предательство?

— Не перевёртывай мои слова!

— Нет, ты дослушай! Мне потакать твоему отцу — предать Святослава, предать певца, разве ты не понимаешь? Решайся, бежим!

В дверь, внезапно отворившуюся, стали входить один за другим переписчики. Весняна быстро набросила на глаза клобук, шепнула: «Мне надо уходить...» — и выскользнула из библиотеки.

Борислав опустился на ларь.

«О Господи, — подумал он, — помоги мне! Вразуми, какую просьбу обратить к тебе — ту, что в голове, или ту, что в сердце?»

Он встал, вышел к переписчикам, взял листы со «Словом».

Ему вспомнилось, как любил гадать великий князь, он закрыл глаза, перелистнул страницы, ткнул пальцем в строку, открыл глаза и прочитал про себя:


А мы соколика опутаем

Красною девицею...


«Вот и не верь гаданию старого князя, — подумал он. — И что в том, что гадает он на Псалтири, а я — на «Слове»? Всё едино перст судьбы...»


Великий князь сидел в своей светёлке в неизменной душегрейке. Вошёл Ягуба, доложил:

— От князя Рюрика Ростиславича к тебе...

— Гонец приехал или муж? — перебил его Святослав.

— Посол, великий князь. Просит о малом приёме.

— Малый приём? Выходит, дело семейное. Но и тайное, полагаю. Узнаю Рюрика: по обычаю своему, грамоте не доверяет, на словах передаёт.

— Пора бы ему самому уже приехать, чай, три часа неспешной езды от Белгорода до Киева.

— Пора, пора... — Святослав обдумывал, где сподручнее принять посла. В стольных палатах, во всём величии великокняжеского облачения, или здесь, по-домашнему, как ближнего боярина своего соправителя? — Отведи-ка его в библиотеку. Паисия и переписчиков выдвори.

Ягуба кивнул, ушёл. Святослав, немного помедлив, поднялся, скинул босовики, кряхтя, натянул мягкие сапожки и, посчитав сборы поконченными, пошёл своим, особым переходом в библиотеку. Там, всё так же с листами в руке, сидел Борислав.

— Ты один здесь? — спросил Святослав.

— Один, великий князь, Ягуба всем велел уйти. Что случилось?

— Гости уже съезжаются, а Рюрик посла прислал. Думаю, для пакости. Ты кстати здесь. Останься.

Князь подошёл к ларю, сел рядом с княжичем, мельком взглянул на рукопись, узнал «Слово», полистал, взял один лист, вытянул руку, отстраняя от себя, и прочитал молча, чуть шевеля губами и щуря дальнозоркие глаза.

— Да-а... — вздохнул он, — подводит зрение...

Вошли Ягуба и Рюриков посол. Ягуба отступил в сторонку, а посол прямо у двери поклонился поясным поклоном, метнул взгляд на Борислава, узнал княжича и заговорил торжественно:

— Великий князь, государь! Брат твой[53] и князь Рюрик Ростиславич тебе крепкого здоровья желает!

— Подобру ли доехал, боярин?

— Благодарствую, великий князь. От моего господина к тебе слово.

Святослав кивнул, приглашая говорить. Боярин помедлил и твёрдо, раздельно выговорил:

— Отпусти хана Кунтувдея, наградив за бесчестье.

— А известно ли брату моему и князю Рюрику Ростиславичу, что хан Кунтувдей меня поносными словами лаял и буйствовал в стольном граде? И что было то, почитай, уже месяц назад?

— Хан — Рюриков вотчинник, на его земле сидит. Ежели он виноват — суд над ним Рюриков!

— В Киеве я великий князь!

— Господин мой и князь велел передать, что ежели ты упорствовать станешь...

— Ты с кем говоришь, боярин! — перебил посла Святослав.

— Не я — князь Рюрик Ростиславич моими устами глаголет! — повысил голос боярин. — Ежели ты упорствовать станешь, то поднимется меж вами нелюбье...

— Грозишь? Да я тебя сейчас, невзирая на посольство твоё...

Но боярин, не дрогнув, продолжал ещё громче:

— И ежели не отпустишь хана с честью, не приедет князь и все Ростиславичи на пир! Так сказал мой господин и князь, так я тебе, великий князь, говорю!

— Ягуба! — вскочил Святослав. — Вышибить посла вон! То и будет мой ответ!

Боярин побагровел. Ягуба замешкался, подыскивая слова, чтобы успокоить великого князя, не дать совершиться непоправимому.

— Дозволь сказать, великий князь. — Борислав слегка поклонился.

— Ну?

— У Кунтувдея под стягами тысяча воинов...

— Самые верные псы Рюриковы, — пробурчал Святослав.

— По-нашему, он — воевода молодший.

— Ну? — Разгневанный князь ещё не понял, куда клонит княжич.

— Так уместно ли тебе, великий государь, поступки какого-то молодшего воеводы разбирать? То забота киевских бояр.

Святослав сел, огладил бороду, на лице его промелькнула тень улыбки. Он взглянул на руку, повертел перстень, снял с пальца, полюбовался и протянул послу.

— Добрый ты слуга моему брату и князю. Возьми. И передай Рюрику: заботу его мы понимаем и разделяем. Подумают киевские бояре, как поступить с ханом. Мы их совет на весы своего суждения положим и со всем тщанием рассмотрим. Иди, боярин! Ягуба, проводи посла с почётом.

Посол стоял, не понимая что произошло. Он уже приготовился к позору, к тому, что поскачет с горькой вестью к князю и тот обрушит на него гнев за плохо выполненное поручение... И вдруг...

— Иди, боярин, иди с миром...

Боярин взял перстень, поклонился, попятился к двери. Ягуба ушёл за ним.

— За совет спасибо. Знатно рассудил, Борислав, и хана унизили, и Рюрику место указали, и решение за собой оставили. — Святослав потёр на пальце то место, где прежде сидел перстень. — А посол-то прост. Смел, предан, но прост.

— Да, великий князь, не Ягуба...

Что-то обидное усмотрел князь в словах Борислава, и нахмурился.

— Ты Ягубу не задевай, Борислав. Мой он со всеми потрохами, мы с ним с малолетства рука об руку идём и в горе, и в радости. Умён, предан.

— Скорее хитёр, чем умён.

— Говори-ка, Борислав, прямо. Со мной тебе играть словами нет нужды.

— Не слушай Ягубу, не вели читать на пиру «Слово о полку Игоревом».

— Та-ак... С отцом игуменом виделся, как я понимаю... Был он у меня, сует свой нос не в свои дела, не может забыть, что княжеского роду.

— У отца игумена возражения пастырские, я же прощу тебя взглянуть с высоты великокняжеского стола.

— Что-то не пойму я тебя, Борислав. Не ты ли в Киев певца привёз? Не ты ли повестью его восторгался?

— И восторгаюсь — великое творение!

— Что же получается? Для тебя великое, а для других пусть за семью печатями останется? Когда люди чего не знают, в три короба больше того, что есть, наговорят.

— Не ко времени сейчас повесть, великий князь.

Княжич сказал это и сразу подумал: вот сейчас великий князь поймает его на слове и высмеет, как только он умеет. И поделом — действительно, кто может знать время для великих творений? Они возникают нежданно-негаданно, по велению таланта, на пересечении боли в душе гения и тревог времени... Вадимысл написал свою повесть несколько лет назад, когда после поражения князя Игоря Южная Русь лежала беззащитной перед готовыми, как барс к прыжку, степняками. И тогда этот гневный и горький, кровью писанный, в плену выстраданный призыв был бы... Эх, что толку вспоминать... Когда бы ни написал свою повесть певец, читать её собрались только сейчас... Так, значит, время всё-таки играет роль в судьбе гениальных творений?..

Святослав молчал. Самое простое было бы возразить княжичу, что, если верить греческим и римским историям, все великие произведения литературы возникали, увы, не ко времени. Даже «Илиада» слепого Омира...

А может быть, лучше разъяснить княжичу всё, что связано с предстоящим прочтением, поделиться надеждами и расчётами?

Наконец великий князь заговорил, по укоренившейся привычке давая первым делом ответ уклончивый, расплывчатый, по видимости мудрый, а по сути ничего не означающий:

— Кто может знать время для великих творений? — И оба они — и старый, и молодой — чуть заметно улыбнулись и тому, что об этом ответе уже подумали, и тому, что отлично понимали — за ним последует настоящий разговор, откровенный и обнажённый. Только кто же начнёт его первым? И поскольку великий князь выжидательно умолк, говорить надлежало Бориславу. Он произнёс осторожно, как бы пробуя босой ногой воду:

— Сам знаешь, повесть ныне всем поперёк...

— Это почему же? — опять выиграл ход в диалоге великий князь, потому что Бориславу приходилось теперь уточнять свою мысль.

Рассердившись на свою нерешительность, княжич высказался наконец более чётко и определённо:

— Игорь ею обижен. Другие князья услышат — кто завидовать станет, кто упрёк узрит, кто возмутится малостью слов, сказанных о нём, и потянут врозь. А Руси единение нужно.

— Цель высокая. Но как её достигнешь, ежели я, — Святослав усмехнулся, — одной рукой правлю, а другой князей от престола отталкиваю? Того же Рюрика любезного возьми — стоит киевлянам поддержать его, мне и часа на великом столе не удержаться.

— Значит, нужна крепкая рука.

— Иными словами, власть? — Великий князь хищно протянул вперёд руку, словно намеревался схватить что-то. — Власть над единой Русью, могучей и грозной... — Он опустил руку. — Только где же я тогда княжеский престол, пусть малый для начала, тебе выделю, ежели Русь единой станет?

— Не обо мне речь, великий князь.

— То-то и оно, что не о тебе. С тобой бы я договорился, наподобие того, как французский рекс[54] Филипп договаривается со своими ближними мужами. А других не уговоришь, их прежде победить требуется, а потом уж убеждать. Иного же князька и на дыбе не убедишь, что ради какой-то ему ныне не нужной Руси он, владетель, должен от самовластья в своём княжестве отказываться. — Святослав испытывал удовольствие от разговора с внуком. — Власть... Ох, Борислав, не знаешь ты, что это такое! Ни золото, ни забавы бранные, ни красавицы, ни мудрость книжная, ни охота соколиная — ничто не сравнится с горьким и сладким хмельным напитком, именуемым властью. Я вот одной ногой в могиле стою, а её не отдам! И ещё других укоротить хочу. А чтобы укоротить, их следует сперва разбить. Бить же мне князей, братьев моих, способнее поодиночке. И для того рассорить, лбами столкнуть, стравить, как псов. Впрочем, наука сия тебе известна не хуже, чем мне... — Святослав задумался. — В «Слове» не каждому князю равная хвала вознесена, не так ли? Может статься, что и одна капля переполнит : чашу княжьей зависти друг к другу. И не безразлично мне, каким я предстану в глазах потомков — таким ли, как описал меня в повести дружинник Игорев, или иным... Так что « пусть читает певец «Слово» на пиру. Пусть.


Встретить Весняну княжичу не удалось. Он побродил вокруг старого дворца Ольговичей, где остановился Игорь -Святославич с чадами и домочадцами своими, поглядел на высокий забор. В доме уже гасили огни — было поздно. Когда уже собрался уходить, заметил девку из Весняниной «дворни, Дуняшу. Остановил, велел передать княжне, что говорил с великим князем, но безуспешно.

Борислав шёл домой, пытаясь разобраться в своих чувствах. Смутно и тоскливо было на душе, последняя надежда рассеялась... Он не мог ни отогнать воспоминаний о встречах с княжной, тайных и горько-сладостных, ни усмирить в себе ярость на князя Романа. Приходилось признать, что чем недосягаемей становилась для него Весняна, тем сильнее он желал её...

У ворот своего дома он увидел Микиту с поводырём.

— Княжич Борислав? — спросил поводырь.

— Да...

Услышав голос княжича, Микита шагнул вперёд, с трудом опустился на колени:

— Христом Богом молю, княжич, во имя княжны Весняны, помоги!

— Встань, Микита, встань, не пристало тебе на коленях, — сказал Борислав, поднимая старика. — Чем могу помочь?

— Окажи милость, посодействуй, чтобы мне и невенчанной жёнке Вадимысла Марии пройти на пирование. Хочу услышать, как он будет петь свою великую песню!

Не назови Микита Марию жёнкой невенчанной, он бы, возможно, и отказал, но эти слова наложились на его мысли о Веснине и о себе. Борислав велел им ждать его в день пирования на площади перед великокняжеским дворцом...


ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ


День рождения великого князя выдался особенно солнечным. Гости начали съезжаться задолго до полудня. Их встречали с почётом — кого на улице, кого на красном дворе, кого на крыльце — отроки и стольники великого князя, ближние бояре. Вели в палаты, занимали беседой, предлагали с дороги лёгких медов, заедок. Уже закрутилась праздничная, нарядная толпа по переходам, теремам, палатам, гридницам.

Княжич Борислав вёл лёгкую, приятную беседу с двумя знакомыми сурожанами. Ровно в полдень он откланялся и пошёл на задний двор, откуда через калитку вышел в проулок. Обогнул дворец и очутился на площади, где его уже ждали Мария, Микита и Данилка.

— Пошли, — сказал он им коротко вместо приветствия. — Проведу вас через библиотеку. Оттуда есть проход прямо в пиршественную палату. Сядете в конце стола, людей сегодня не счесть, никто не заметит.

Мария склонилась, взяла руку княжича, чтобы облобызать:

— Всем мы тебе обязаны, а уж эту милость вовек не отслужу...

Борислав Досадливо отнял руку, открыл калитку.

— Ради таких вот дней и живёт песнетворец, — произнёс тихо Микита.

— Проходите, проходите скорее, — торопил княжич. В любую минуту его могли хватиться.

Миновали библиотеку. Данилка отстал, заглядевшись на книжное богатство.

В переходе княжич остановил их.

— Как первую чашу поднимут, так и проходите, среди припозднившихся вас никто не заметит, — сказал он и ушёл.

— Дедушка, а ты вот так когда-нибудь пел?

— Пел, Данилка, пел, но так — никогда! — Слепец чутко прислушивался.

Мария стояла, прижав ладони к пылающим щекам.

— Это ещё что за незваные гости? — раздался внезапно у них за спиной властный, хозяйский голос.

Микита вздрогнул, как будто его ударили. Обернулся, вытянул вперёд руку, словно нащупывая невидимые токи, «исходящие от незнакомца, и застыл.

— Ягуба... — сказал он обречённо.

— Микита? — воскликнул Ягуба, и в голосе его послышалось смятение.

Микита сделал шаг вперёд и заговорил, постепенно повышая голос:

— Дозволь в палату пройти, великого певца послушать. Христом Богом молю! Дозволишь — прощу тебе очи мои!

Ягуба вздрогнул, попятился, долго смотрел на Микиту, потом сказал:

— Идите за мной!

Поздно ночью Святослав, уже разоблачённый, без парадных одежд, в одной лишь любимой заячьей душегрейке, сидел в светёлке, пил молоко и заедал ломтём хлеба. Глаза его глядели пусто и отрешённо, под ними залегли тени усталости.

В дверь постучали.

Вошёл Борислав, поклонился.

— Вот она, хозяйская участь, — усмехнулся великий князь, — на своём пиру голоден остался.

Борислав промолчал.

— Как гости?

— Мало кто на своих ногах ушёл, под руки уводить пришлось, а иных холопы и отроки унесли.

— Это у нас умеют — на пиру без меры есть и пить. А я, грешный, думал, что преставлюсь, не дотяну до конца. Не по моим слабым силам подобное. А ты говорил — не читай «Слово». И выслушали, и славу кричали... Братец мой двоюродный всю бороду искусал...

В дверь поскреблись.

— Входи, Ягуба.

Ягуба вошёл, склонил голову, метнул взгляд в сторону княжича.

— Говори, боярин.

— Рюрик с Ростиславичами собрались в малой гриднице за библиотекой. И Игорь Святославич там, и игумен...

— За чаркой?

— За чаркой.

— Ишь, не хватило им мёду на пиру. И что же?

— Тебя лают, великий князь.

Святослав удовлетворённо сощурился, как кот, учуявший мышь, ухмыльнулся, взглянув на Борислава.

— Вот так, княжич.

— Рюрика Ростиславича возвеличивают, — добавил Ягуба.

— Ежели одного поносят, то обязательно другого возвышают. Сие в натуре рабьей человеческой. А Рюрик?

— Своим молчанием их прощает.

— К лаю мне не привыкать, собака тоже лает, да ветер уносит. Согласно ли лают?

— Согласно.

— Это плохо, что согласно. — Кряхтя встал. — Что ж, войдём, аки в клетку льва рыкающего, княжич? Со мной войдёшь. И меч возьми, а то, бывало, что, не найдя довода, иной после похмельных медов заканчивал спор ударом в спину... Ты же, боярин, иди, иди... То дела княжеские.

В переходе Святослав остановился у закреплённого на стене факела, укоризненно покачал головой, оглянувшись на Ягубу:

Распустились дворовые, не следят, смола капает мимо бадейки, того и гляди, пожар... — Он поправил факел. — Ты иди, спасибо тебе за службу, я уж с княжичем... — И побрёл, его обившись.

Ягуба поглядел вслед, потеребил бороду, свернул в другой переход — разные пути вели к малой гриднице, и если чуть поторопиться, то можно и обогнать старика...

В малой гриднице на стенах горели два факела. За просторным столом, уставленным ковшами, сулеями с заморским вином, чашами, среди которых сиротливо стояло блюдо с кусками жирного мяса, сидели Ростиславичи, Игорь, игумен — всего шесть человек. Не было ни отроков, ни чашников.

На великокняжеском столе сидел Рюрик. В одной белой рубахе с золотым шитьём, багровый от выпитого, но трезвый, он внимательно глядел на сотрапезников, вслушивался в негромкие слова.

— Седьмой десяток до половины пройти в твёрдом здравии не каждому дано, — сказал Давыд.

— Велика заслуга — долголетие?

— Он велик, только если мы велики... — заметил игумен. «Поглупел от старости, повторяет одно и то же», — подумал Рюрик.

— Кто, кто великий? — переспросил тугой на ухо князь из смоленских удельных. Имени его Рюрик не помнил, знал лишь, что предан он Давыду и давно уж ничего не слышит. 3ачем его Давыд потянул за собой? Правда, верен, как пёс, готов любую кость на лету ухватить...

— В добром здравии, да, а в добром ли уме? — воскликнул Роман.

«Так, — мысленно одобрил Рюрик, — молодец племянник, хорошо сказано».

Князь Игорь, насупившись, мрачно смотрел на сидящих за столом, переводя тяжёлый взгляд с одного на другого. Зачем они его зазвали на чарку после пира? Святослава лаять? Забыли, что и он Ольгович, что Святослав ему двоюродный брат, что как ни крути, а именно он выручил Игоря из давней беды.

— Как ты смеешь! — крикнул он Роману. — У Святослава государственный ум, в том никто ещё не сомневался!

— Государственный ум великого князя столь тонок, братья, что я порой в тупик становлюсь, не могу своим слабым разумением проникнуть в суть его поступков. Вот недавно стало мне ведомо, брат Игорь, что он половцев тайно предупредил, когда ты на них этой весной собрался в поход. И чуть было не повторилась для тебя проклятая Каяла[55].

— Врут твои доносчики, князь Рюрик! — Игорь стукнул кулаком по столу, и сразу же воцарилась тишина.

— А ты спроси у своих свойственников половецких и сам прикинь: кто с ними мирное докончанье вершил? Святославов выкормыш Борислав. Он великому князю всё выгоды выторговывал, а тебе только певца увечного из плена привёз. И мы его сегодня слушали и за тебя от души печалились. Твои победы для Святослава горше собственных поражений, а твои поражения ему — в великую радость. Ежели не так, то зачем бы он твоему дружиннику такую честь оказывал? — сказал Рюрик.

— Он сегодня твой позор, твоё поражение воспел, — вставил Давыд. — Ты не гневись, я тебе это как будущий родственник говорю. — И поглядел многозначительно на Романа.

— Скажи, кто тебе сообщил, что Святослав половцев уведомил? — спросил Игорь.

— Не у тебя одного свойственники среди степняков. Мог я и через Кунтувдея прослышать, — ответил Рюрик.

— Хан на Святослава обиду держит, мог и оболгать, — возразил князь Игорь. — А что до певца, то он не столько мой позор воспел, сколько Святославово величие, и тем твоё достоинство, как соправителя, принизил.

— О том разговор особый, — резко сказал Рюрик.

— О чём разговор, о чём? — переспросил тугоухий князь.

От него отмахнулись.

Давыд внимательно следил за лицом князя Игоря. Северский князь в борьбе против Святослава был бы сильным союзником, за ним стояло обширное княжество с уделами, могучая дружина. Но родственные узы, верность дому Ольговичей не позволяли ему до сих пор произнести решающее слово. Вот и на пиру, хотя вроде и договорились раньше, он не объявил о помолвке дочери и молодого Романа — уклонился.

— При Святославе пошатнулась вера на Руси, — забубнил своё отяжелевший игумен. — Окружил себя книжниками, любомудрствующими и ерничающими, одаривает, приникает, ставит выше природных бояр, а то и князей... Рюрик смотрел на игумена, как на докучливую муху, но терпеливо ждал, когда тот закончит.

— Крест целует, чтобы назавтра же преступить крестное целование, и тем вере непоправимый урон наносит, ибо как станет верить холоп, ежели великий князь преступает... — не унимался игумен.

— Это правда, водится за ним такое, — подхватил Рюрик. — Помнится, лет пятнадцать назад Святослав крест целовал, братскую чарку пил, в вечной любви клялся, а потом Засаду на князя Давыда учинил. Тот мирно на Днепре с женой и детьми охотился, а Святослав его не в честном бою — из камышей хотел схватить. Было бы в тот раз поболе сил у Святослава — погубил бы... Клятвопреступник он, и не единожды...

— Святослав мне брат! — крикнул Игорь.

— А ты с ним в большой поход против половцев пошёл?

— Витязь идёт своим путём.

— То-то мы тебя на следующий год все вместе после Каялы выручали.

— Ты зачем меня позвал, князь? Прошлым корить?

— Что ты, брат Игорь! Да и зачем старое ворошить? У каждого из нас в прошлом и победы и поражения. Была бы честь незапятнанной, — постарался смягчить разговор Рюрик.

— А твоя честь, твоя удаль, — уловив поворот в речи брата, подхватил Давыд, — всей Руси ведомы: ты не за полками в бою стоишь — впереди дружины.

Дверь отворилась, вошёл Святослав. За ним неслышно ступал княжич.

— Отдыхаете после пира, братья? — спросил великий князь и, не дав опомниться, забрал нити беседы в свои руки. — А мне вот не спится, с первыми петухами засыпаю, со вторыми встаю. Княжич меня мудрыми беседами тешит об эллинах, космографии, затмениях солнца...

— Любовь Борислава к книгам известна, — сказал Рюрик.

— Он, говорят, в киевских библиотеках свою отчину проворонил, — не удержался от язвительного слова Роман.

Рюрик хмуро взглянул на племянника, тот отодвинулся в тень.

Святослав предпочёл не заметить выходки.

— По-братски, вижу, беседуете. Ни отроков, ни кравчих, никого. О чём, если не тайна?

— Пытаемся вспомнить, видывала ли земля наша столь пышное торжество, — сказал Давыд.

— И припомнили? — Святослав сел, подвинул к себе чашу, заглянул зачем-то в неё, покачал головой.

— Да как сказать... Я на полтора десятка лет тебя моложе, за свою жизнь не припомню. — Рюрик слащаво заулыбался. — Может быть, при прадеде нашем, великом Мономахе, и бывали столь пышные съезды в честь одного князя...

— Великого князя, — уточнил Святослав.

— Либо при Ярославе Мудром, который мнил себя владыкой Руси и рексом, каганом[56] в грамотах звался, — сказал Давыд.

Святослав искоса взглянул на Давыда, покачал головой, как бы дивясь его запальчивости, и тот не удержался, поднял голос:

— Мы все равны, все единого корня, все единый ответ перед Богом и землёй нашей держим. И никто не возвеличивается!

— А коль никто, то и говорить не след.

— А о тебе на пировании что говорили?

— На чужой роток не накинешь платок.

— В поговорках и мы горазды! — выкрикнул Роман. — Ты своим величием нашу честь принизил!

— Давно ли мёд пьёшь — так со старшими говорить? Не был бы ты в моём доме гостем...

— В твоём доме? — перебил Давыд. — Не оговорился ли ты? Это дом великого князя Киевского, а не твоя отчина. Каждый из нас на него права имеет, сесть здесь может...

— Уж не ты ли метишь сюда в соправители старшему брату?

— Мы — прямые потомки Мономаховы! А ты...

Рюрик встал, положил руку на плечо брату.

— Обид много, всех не упомнишь, взаимны они и в прошлом. Уж если кому обидами считаться, то князю Игорю.

— С братом мы сами разочтёмся.

— Ты его бывшего дружинника приютил, одарил и сегодня возвеличил.

— Дружинников принимать — исконное княжье право.

— Ему следуют, когда свою выгоду видят, — заговорил наконец Игорь.

— Не о своей выгоде пекусь, о славе земли Русской. Песнь его — великое творение.

— Смутное и еретическое. Гордыня рукой худородного водила! — выкрикнул игумен.

— Вина в умысле, не в поступке. Мой дружинник, я в его животе и творениях волен, не ты! — распалялся Игорь.

— А ты его с собой из плена взял?

— Ты же знаешь, я бежал, когда узнал, что мои земли в опасности...

— Вот-вот, когда твои земли в опасности... А вся Русь? Мне пришлось за тебя рати поднимать! И я, не ты половцев обратно отогнал.

— Доколе тем корить меня будешь?

— А вернувшись на свой стол, ты дружинника из плена выкупил?

— Угнали его половцы куда-то на восход солнца...

— А когда он из дальнего плена бежал, ты его вызволил?

— Не знал я о нём...

— Что же ты гневаешься, брат? Ты дружинную правду нарушил, бросил дружинника своего, на тебе вина.

— Дружинника, за меня увечье принявшего, я бы деревенькой наградил. А певца, мой позор воспевшего, я прогнал. А ты пригрел. С какой целью? Меня унизить?

— Не о тебе речь, о земле Русской...

— Что-то ты больно часто о земле Русской поминаешь, будто ты её единый владетель. Рекс... Кесарь... Сарь... Не таким ли тебя певец в своём «Слове» выставил? — крикнул в запальчивости князь Игорь.

Повисла тишина. Ждали ответа великого князя, а тот молчал, гадая, как далеко зашёл сговор Игоря с Рюриком.

— Братья старшие! — заговорил вдруг Борислав, подходя к столу. — Опомнитесь. Ваши взаимные обиды и подозрения на един лишь день, а «Слово» — на века!

— То-то и оно. Обо мне, к примеру, там всего две строчки, — вдруг расслышал Борислава тугоухий князь.

— Без этих слов твоё имя, князь, может быть, и вовсе в Лету бы кануло.

— Да кто ты таков, чтобы в среде владетелей голос поднимать? — встал Давыд.

— Пусть говорит, — сказал Рюрик.

Борислав взглянул на Святослава, тот уставился в чашу, не поднимая головы. Давыд стоял, Рюрик выжидающе смотрел на княжича Роман, откровенно насмехаясь, развалился, улыбался вызывающе.

«Не мечите бисер перед свиньями», — мелькнуло в голове Борислава, но он уже не мог молчать.

— Певец писал своё «Слово» у половецких костров, мечтая о том, чтобы бежать и принести его на Русь, и тогда прогремит оно, как набат, и встанут все на разгром врага. Прозвучи тогда его «Слово»… Цены бы ему не было! — перебил игумен Борислава. — Но зачем ему ныне звучать?

— Старинные предания, летописи, гиштории эллинов и римлян говорят, что время от времени, через века, извергают страны востока из своего чрева орды, имя которым — легион. И проходят они по землям и народам, как саранча, топчут грады и нивы, сокрушают царства. Так прошли скифы и готы, гунны и печенеги. Так прошли бы и половцы, если бы не Русь на их пути. Но Русь, могучая своим единством, а не раздираемая усобицами.

— Иначе говоря, если слова твой заумные на простой язык перевести — с единым князем во главе? — спросил негромко Рюрик. — С ним? — И указал на Святослава.

Все вскочили на ноги, только Святослав остался сидеть.

— На что замахнулись!

— Мы все равны и без того едины!

— Позор!

— Княжич, не в службу, а в дружбу: пойди проверь, все ли огни в доме погашены, — сказал неожиданно Святослав.

— Мне? Сейчас? — растерянно переспросил Борислав.

— Тебе. Именно сейчас. Не ровен час, пожар, сам видел, нерадива дворня, смола мимо бадей капает.

Борислав поклонился и вышел.

— Поздно ты спохватился, брат. Умён княжич, да выболтал он твои тайные замыслы. Ишь чего захотел — запугать всех половецкой опасностью и подмять нас под себя. Не бывать тому! — сказал Рюрик.

— Не бывать! — подхватил Роман.

— Кто переступит Любечский уговор, тот против всех!

— Против нас! — уточнил Давыд.

— Ты крестное целование нарушил, — продолжил Рюрик. — Я же договор о соправительстве порву. И в Киеве тебе не сидеть!

— А что Киев скажет? — ехидно спросил Святослав.

Это было больным местом Ростиславичей — Киев к ним изменился, недолюбливал.

— Дабы не было раздоров и усобиц, завтра же уйдёшь по доброй воле сам! — ответил Рюрик.

— И на том сейчас крест будешь целовать! — добавил Давыд, хотя и не верил Святославу ни в чём. Но велика сила обычая.

— И уговор подпишешь, — поправил брата Рюрик.

— А если не подпишу?

— Твои годы преклонные, мог же ты в одночасье от колотья в животе скончаться...

— На пиру в еде неумерен был... — подхватил Давыд.

Князья надвинулись на Святослава.

Ещё одно слово — и поднимутся над ним мечи...

Святослав склонил голову набок, как птица, рассматривающая зерно. Заговорил негромко, вкрадчиво:

— Неразумны вы, аки дети малые. Разве так я прост, чтобы посылать Борислава факелы проверять? А если он там, за дверью, с верными дружинниками ждёт моего знака?

— Не успеешь! — Давыд нагнулся, схватил со стола тяжёлый кинжал, которым резал мясо, и в тот же момент Игорь одним рывком перевернул массивный стол в сторону Ростиславичей и загородил собой двоюродного брата.

— Ополоумели? — крикнул он.

Мгновение они стояли друг против друга. Давыд взвешивал в руке кинжал, Рюрик, согнувшись, как для прыжка, не сводя глаз с Игоря, шарил за спиной, нащупывая лавку. Роман обходил со стороны...

— Скопом на старого? — прогремел голос Игоря. — Не дам, вы меня знаете!

Святослав поднял голову, поглядел на Игоря. Какая-то жалкая улыбка тронула его губы, он часто заморгал, вздохнул, но ничего не сказал.

Рюрик нащупал скамью, подтянул, сел.

— Роман, подними-ка стол, — приказал.

Роман недоумённо уставился на дядю.

— Подними, подними, — покивал тот успокаивающе.

Побагровев от натуги, Роман поставил стол на ножки.

Утварь оставалась на полу, под ногами. Теперь сидели только двое: Святослав и Рюрик.

— Первым заговорил Рюрик:Ну, допустим, кликнешь ты воинов, порубят они нас, гостей твоих, а потом? Как перед Русью, перед братьями-князьями оправдываться станешь? По дедовскому обычаю пригласят тебя съехавшиеся со всей земли князья в красный шатёр на суд и предъявят тебе вину за убийство князем князя не на бранном поле, не в честном бою, а из-за угла, аки тать. Убийце смерть, а роду его бесчестие и безземелье — так гласят дедовские заветы. И пойдут дети, внуки, правнуки твои, безвотчинные, по Руси, и отовсюду их гнать будут, и угаснет род твой, и проклянут тебя во веки веков...

— Воистину так, — перекрестился игумен.

Святослав зябко повёл плечами, встал, положил руку на плечо Игоря.

— Готов крест целовать — не было у меня и в мыслях единым над вами встать. Тебя, брат, если и унизил, то без умысла. Прости... — Это Игорю. — И на соправительство я не посягал. — То — Рюрику.

— Крест целуешь на день, мы тебя знаем. — Рюрик улыбнулся открыто. — А песнь Игорева дружинника — она на века.

Святослав согласно покивал головой, обошёл стол, прошёл, шаркая и покряхтывая — древний старик! — едва не коснувшись его, мимо Давыда, всё так и стоявшего с кинжалом в руке, и скрылся в двери, ведущей в библиотеку.

Князья и игумен проводили его глазами и теперь молча смотрели на дверь...

Святослав вернулся, держа в дрожащей руке ещё не сшитые листы пергамента, подошёл к факелу, вытянул руку, прочитал выразительно:


От войны с неверными князья отвернулись.

Ибо сказал брат брату:

«Это моё, и это моё же!»

Стали князья про малое «вот — великое» молвить

И на себя крамолу ковать.

А поганые тем временем

Терзали землю Русскую.


Помолчал, поглядел на собравшихся.

— Не сказал — пригвоздил певец... Так ведь всех нас, братья, а? — Положил листы на стол, подошёл снова к стене, вытащил факел из гнездовища, вернулся к столу, легко нагнулся, будто и не он только что кряхтел, поднял блюдо, поставил посередине стола, бросил на него листы и поджёг. — Пусть не будет средь нас недоверия.

Как зачарованные глядели все на огонь, пожирающий пергамент, а он корчился, словно сопротивлялся, мелькали летучие строки, трещал огонь, запахло палёным мясом, как будто там, в огне, горело живое тело...

— Единый список был. Нужно ли ещё крест целовать?

Огонь затухал, листы шевелились, всё ещё сопротивляясь, и тихонько потрескивали...

— Единый, говоришь? А тот, что у певца? — спохватился Роман.

Давыд, не спуская взгляда с чёрных лоскутов на блюде, сказал Святославу:

— Певец под твоей рукой.

— Нет боле на нём моего благоволения... Живёт он один, на отшибе, за Боричевым взвозом... — тихим голосом произнёс великий князь.

Давыд с силой воткнул кинжал в столешницу.

Игорь словно очнулся от наваждения.

— Эх вы, князья-витязи, что вы задумали? — сказал и ушёл, хлопнув дверью.

И тогда Святослав, как бы скрепляя достигнутое согласие, сказал Рюрику:

— Нет, не бывать Игорю великим князем. — И пошёл ставить факел на место.

— Да, не бывать, — подхватил Рюрик. — Не тех статей конь. Конечно, ему невместно против дружинной правды идти. Но думаю, того, кто его от позора избавит, он отблагодарит... — Роман! Знаешь ли ты короткую дорогу до Боричева взвоза?

Роман не ответил. Два дяди и Святослав глядели на него тяжело и оценивающе. Он постоял, колеблясь, потом повернулся и пошёл к двери, ускоряя шаг...


Борислав спускался с красного крыльца, когда из темноты его окликнули. Он вгляделся. К нему подходил князь Игорь. Княжич поклонился выжидательно. Неужто гордый князь станет сейчас сводить с ним счёты?

— Вот что... Бывшему моему дружинному певцу беда грозит, — быстро сказал Игорь. — Я здесь гость, в своих поступках не волен, не мне тебе об этом говорить. Остереги певца! И не теряй времени.


В опустевшую малую гридницу заглянул Ягуба. Увидел разбросанную на полу утварь, заинтересовался, вошёл, оглядел стол, долго рассматривал блюдо с пеплом и остатками почерневшего пергамента, сокрушённо покачал головой... Погасил факелы, ушёл, уверенно двигаясь в темноте. Он досадовал на себя, что не сумел ни подсмотреть, ни подслушать...


Микита и Данилка сидели на завалинке ветхой избы. Ночное чистое небо искрилось звёздами, неумолчно пели цикады, где-то далеко в городе лениво лаяли собаки.

— Умаялся Вадимысл, устал, сердешный, — сказал Микита. — День сегодня у него какой небывалый. А тут ещё мы, гости незваные... Ясное небо, Данилка?

— Ясное. Звёзды, дедушка.

— То-то кобылки распелись, гомонят, озоруют... Беззаботный они народ. Нет дождя — вот и всё, что им для радости нужно... Не то человек. Иному, чтобы запеть, ненастье требуется. А в счастии и довольстве он нем, и душа его в сытой дрёме похрапывает.

— Ты о чём, дедушка? — спросил Данилка.

— О Вадимысле размышляю. Будет он теперь взыскан милостями, и куда талант его повернёт — не угадаешь. Ты молчи, не сопи обиженно, ты молод ещё, мало что видел, а я насмотрелся. Да и то сказать, незрячими очами иногда больше видишь, чем зрячими, потому что в душу смотришь, вглубь её, а не на внешность... Вот щёлкает соловей в лесу, и красота дивная в его пении, и всем он в радость. Так нет, нужно его в клетку посадить. И чем дивнее его пение, тем клетка изукрашенней, богаче, зерно ему вволю дают и питья... Соловей же чахнет, петь перестаёт. А скворушка, тот и в клетке поёт. За зёрнышко даровое, очищенное, не им самим добытое... Кем Вадимысл окажется?

— Соловей он, соловей нашего времени. Уж не завидуешь ли ты ему, дедушка?

— Завидую? Нет. Стар завидовать. Да и никогда мне так не сложить, не умыслить... — Микита вздохнул. — Не слушай ты меня, Данилка, так я... Может, и разучился на старости лет в души смотреть... Хотя... в иные времена лучше скворушкой быть.

Из избы вышла Мария, присела рядом.

— Уснул, — сказала она о Вадимысле.

— Вот и хорошо.

— Беспокойно спит, вскрикивает, дёргается. Отвык он от пиров, а тут столько чарок мёду выпил, совсем ослабел... — Мария вдруг заплакала.

— О чём ты, Мариюшка? — забеспокоился Микита. — Теперь всё ладно будет.

— Ох, Микита, и не говори... Уж так я намучилась, так намаялась. Сколько лет ждала его... Приехал. Кажется, отдохни душой, ан нет, будто грызёт его что-то, будто всё ещё в плену мыкается. — Мария тяжело вздохнула и снова заговорила: — И в доме ни ногаты, всем кругом задолжали. Спасибо, княжич Борислав не забывает. А сегодня — вот оно, счастье, улыбнулось, думала. Перстень великий князь пожаловал, от других гостей внимание было... Ничего не взял Вадимысл.

Данилка возбуждённо вскочил на ноги, хотел что-то сказать деду, да горло перехватило. Ой только вздохнул.

— Сиди, сиди, парень, — понял его волнение Микита. — Песнетворец Вадимысл, соловей.

— Тебе — песнетворец, - а мне как с долгами-то быть? — проговорила Мария горестно. — Что же мне, в закупы идти?

Цикады умолкли, где-то близко завыли собаки. Мария помолчала и сказала:

— И пойду, лишь бы ему спокойно...

За тыном показалась голова человека, за ним смутно фигура второго.

— Здесь певец стоит?

— Здесь. А вы кто, добрые люди, не от князя ли? — спросила Мария.

— Остерегись, Мария, чую, то злые люди...

— Что ты, Микита, наверное, от князя, с дарами... — Она встала, пошла навстречу.

— Остановись, Мария! — Но Микита не успел закончить.

Двое вооружённых людей вбежали в калитку. Тот, что был впереди, косым, наотмашь, ударом меча свалил Марию, не останавливаясь, вскочил на крыльцо, исчез в доме. Второй ударил Микиту мечом в грудь. Старик сполз на землю, и незнакомец добил его. Данилка дико закричал, бросился вон со двора, убийца погнался за ним. В тесном проулке Данилка заметался, не зная, куда бежать — к городским ли стенам, к Днепру... Вдруг он услыхал топот конских копыт. Он побежал навстречу и закричал:

— Ратуйте, убивают!

Мимо него промчался всадник. Данилка едва успел отпрянуть в сторону, оглянулся. Всадник страшным ударом меча свалил преследователя Данилки, соскочил с коня и вбежал во двор. Данилка, превозмогая страх, последовал за ним. У трупа Марии неизвестный на мгновение остановился, мальчик узнал княжича Борислава, крикнул, задыхаясь:

— В избе второй лиходей, в избе!

Борислав метнулся к крыльцу. Вбежал в избу.

Там, на ложе, он увидел бездыханного Вадимысла. Кровь ещё хлестала из жестокой раны на груди певца, глаза были широко распахнуты, зрачки застыли в немом вопросе — «за что?». Поперёк тела брошен окровавленный меч. Роман — а это был он, — услышав шаги, отвернулся от раскрытого ларя, в котором до того рылся. В окровавленной руке он держал смятые листы пергамента.

Всё это в одно мгновение увидел и оценил Борислав, кинулся к ложу, схватил меч Романа, крикнул в ярости:

— Убийца!

Роман неловко взмахнул руками, закрывая лицо, закричал истошно:

— Пощади! — Потом, собравшись, опустил руки, сказал дрожащим голосом: — Не убивай, княжич, не убивай... ты не можешь убить безоружного...

— А ты можешь?! — в бешенстве подступил к нему Борислав, держа в каждой руке по мечу. — Увечного, безоружного певца — можешь?

— Пощади... Пощади... — только и твердил Роман.

— Оставь рукопись — у тебя руки в крови! — крикнул Борислав и тоном, не допускающим возражений, приказал: — Выходи!

Роман, не сводя глаз с княжича, осторожно, медленно положил рукопись на стол и попятился к выходу, повторяя:

— Не убивай, княжич, пощади... Бога ради, не убивай, молю тебя!

Во дворе Борислав швырнул меч к его ногам.

Князь мгновение стоял, не веря своим глазам, потом стремительно нагнулся, схватил меч. Когда он выпрямился, это был уже прежний Роман, наглый и самоуверенный.

— Ну и глуп ты, княжич! — крикнул он и, занеся меч, шагнул вперёд.

Борислав попятился. Роман прыгнул вперёд, нанося удар. Борислав отбил, одновременно уклоняясь в сторону, и коротко кольнул Романа в живот. Звякнула кольчуга. Роман отрывисто засмеялся, отступил, прикрылся мечом. Теперь оба стояли в правильной стоике, вглядываясь друг в друга, выискивая слабые места, потом закружили по двору. Роман опять первым нанёс удар, княжич, отступая, отбил его...

Данилка метнулся к поленнице, схватил жердину, стал подкрадываться сзади к Роману. Борислав заметил, крикнул, отбивая новый удар:

— Не смей! Мой он...

Может быть, в конном бою, в сече княжич и не выстоял бы против тяжёлого, искушённого в битвах Романа, да ещё кольчужного, но здесь, при скудном свете звёзд, пошла та самая хитрая игра на мечах, которой княжич частенько тешился на бронном дворе Святослава и с молодыми, и со старыми, умудрёнными в боях дружинниками. Холодный расчёт, тонкое умение, крепкие ноги уравновешивали его шансы против Романа, отяжелевшего от медов и обильной еды. Кольчуга на Романе подсказывала тактику боя — княжич отступал, кружил, парировал, дразнил, направлял колющие обманные удары в лицо. Роман прыгал всё тяжелее, дышал прерывисто и наконец сделал то, на что надеялся княжич: взял меч обеими руками и пошёл вперёд, размахивая им яростно, как цепом на молотьбе. Княжич подставился, а потом ловко увернулся от страшного удара, которого ждал, и, оказавшись чуть сбоку, коротко и точно ударил по голове противника. Роман ещё падал, медленно и тяжело оседая, когда Борислав вторым ударом вогнал меч ему в горло — повыше кольчуги, пониже короткой бородки. Роман рухнул наземь. Борислав замер, глядя на него. Князь даже не дёрнулся...

Княжич стал вкладывать неверной рукой меч в ножны, потом поднял голову и увидел Данилку. Парень стоял разинув рот и глядел на неподвижное тело Романа в лужице крови.

— Идём, — сказал Борислав.

Они вернулись в избу. Княжич закрыл Вадимыслу глаза, постоял над ним, шепча про себя молитву. Рядом, обливаясь слезами и истово крестясь, молился Данилка.

Борислав взял со стола рукопись, протянул парню.

— Возьми и сохрани. Это всё, что осталось от великого песнетворца...

— Нет, нет, княжич! Где мне хранить? Нет у меня пристанища, нет деда Микиты...

— Со мной теперь всякое может случиться, Данилка... Вот что: пойдёшь к отцу Паисию. Он тебя призреет и рукопись сохранит.

Данилка взял свиток, сунул за пазуху.

Уже садясь на коня, Борислав сказал Данилке:

— Запомни: ты ничего не видел, ничего не знаешь.

Княжич ускакал...

Медленно, неуверенно запели цикады, потом хор их окреп и опять зазвучал неумолчно, словно и не случилось только что самое страшное, что только может произойти не земле, — убийство человека человеком...


ГЛАВА ПЯТАЯ


Рано утром Ягуба заглянул в библиотеку. Паисий сидел над книгой в одиночестве.

— Отче! — окликнул его боярин.

— Да, боярин? — Паисий встал, поклонился.

— Горестную весть слушал? — Ягуба вошёл, прикрыл за собой дверь.

— Какую, боярин?

— Вадимысл убит сегодня ночью! — сказал Ягуба.

Паисий помотал головой, вытянул перед собой руку, как будто хотел этим сказать: чур меня. Лицо его сморщилось.

— Боже праведный... как же так. Господи? — И спросил бессмысленно: — Насмерть?

— Убивают насмерть, отче.

— Упокой душу раба твоего новопреставленного, — закрестился Паисий, рухнул на колени, забормотал молитву, перебивая её несвязными восклицаниями: — Зачем... почему... Вандалы, варвары! — Встал, держась рукой за сердце — Ох, боярин, не могу уразуметь ;случившегося... Какая же потеря для славы русской...

— Да, потеря, — согласился Ягуба, внимательно наблюдая за монахом.

— Нищим он был, безобидным, увечным... Кому какая корысть в его смерти?

— То лишь убийцам ведомо.

— Ох, да что же это делается? Из каких мук вышел, выжил, уцелел, чтобы на родине... Господи!

— Причитаниями розыску не поможешь, отче. Покажи-ка мне список «Слова». Может, и есть там какая ниточка для начала?

— Сейчас, сейчас, боярин, только вот с мыслями соберусь... Сердце захолонуло... — Монах тяжело встал с колен, сделал шаг, оперся на ларь. — Ноги не идут... беда-то, беда... — Побрёл, шатаясь, к полкам. — Намедни в переплётную намеревался отдать, да забегался с книгами для великого князя, не успел... Тут вот и оставил...

Ягуба за монахом не пошёл, сел, глядя в окошко.

— Где же он? — донёсся до него голос Паисия.

Ягуба ждал. Монах всё не шёл. Только слышно было, как сопел он за полками, время от времени вопрошая кого-то невидимого:

— Да где же список-то?

Наконец вышел из-за полок, неверно ступая, подошёл к Ягубе, упал перед ним на колени.

— Не казни, боярин, похитили! Нет моей вины в том... Господи, единый список был... и певца нет...

— Ключ от библиотеки у кого?

— У меня, боярин, вот он. — Паисий стал рвать ворот рясы, потянул за шнурок, вытащил ключ. — Как же, вот он, на сердце ношу, рядом с крестом... Второй у великого князя...

— Не трясись, отче, проверь ещё раз.

— Да проверил я, всё проверил... — Он проворно вскочил, бросился к ларям, стал открывать их один за другим, заглядывать, выбрасывать из них листы пергамента, свёртки рукописей, какие-то обрывки, перья... — Нету!

— Нету, — повторил Ягуба. — Я доложу великому князю, подумаем, как с твоим нерадением быть...

— Да, да, конечно... теперь всё едино... — Паисий сел, уставился в пол. — Вчера, когда уходил, здесь он был, здесь, сам видел...

Ягуба ушёл.

Паисий опять опустился на колени и стал молиться — вслух, истово; по лицу его текли слёзы...


Великий князь спал долго.

Ягуба несколько раз заглядывал в светёлку, даже кашлянул осторожно — так не терпелось сообщить весть.

Наконец Святослав поднялся.

Боярин тут же поскрёбся в дверь, всунул голову.

— Потом, — отмахнулся великий князь.

— Доброе утро...

— Сказано, потом!

— Воля твоя, государь, только я хотел сообщить, что татьба[57] у самых киевских стен.

— Неужто не видишь, что не до того мне...

— Убит певец твоей милости, государь, — быстро произнёс Ягуба.

— Не может того быть, боярин! — На лице Святослава отразилось такое недоумение, растерянность, что Ягуба даже заколебался в правильности своих предположений.

— Увы... — произнёс он с приличествующей сообщению скорбью.

— Как убит? — Святослав запахнул заячью душегрейку.

— Ночью в постели зарезан. И жена его невенчанная, по имени Мария. Та — во дворе. И слепой гудец Микита там же...

Святослав опустил голову, зябко поёжился, сунул руки под душегрейку, отчего стал похож на больную птицу.

— Горестная весть. Певец был от Бога дивным даром взыскан. Помолимся за упокой его души... — Святослав перекрестился. — Недосмотр, боярин, чреватый последствиями, а?

— Уж не на меня ли, великий князь, вину поворачиваешь?

— Говорю — недосмотр.

— Моё дело — всё, что на твоём дворе.

— И в стенах киевских.

— А он твоим повелением за стеной на жительство был определён.

— Это так... Закажешь сорокоуст из моей казны.

— Ещё убит на том же дворе дружинник князя Романа.

— Дружинник Романа убит? — растерянно спросил великий князь.

— Увы, — повторил Ягуба.

— Чего ему там понадобилось?

— Не знаю, государь. Мёртвые молчат.

— Это верно, мёртвые молчат... Кто нашёл трупы?

— Обходчик. Сразу же мне донёс. Я приказал рта не открывать, трупы убрать тихо...

— Умница, Ягуба, умница... Ни к чему слухи множить, да к тому же сразу после пира... А как дружинник-то убит? Мечом, ножом?

— Мечом, государь, — ответил Ягуба и подошёл поближе к Святославу.

— В доспехе был?

— В боевой кольчуге.

— Охо-хо-о... Горе, горе... — Князь ссутулился ещё сильнее. — Думается мне, напали на певца ночью лихие люди, а дружинник Романа, видать, мимо проходил, крики о помощи услыхал и вступился... Честь ему. Закажешь поминание, и пусть священник восславит... И вдове пять гривен... нет, десять гривен от меня. А как князь Роман наградит, то его забота...

Святослав выпрямился, как бы показывая, что тяжёлый разговор окончен.

— И князь Роман убит, государь.

По лицу Святослава метнулся испуг, руки его, совершив некое непроизвольное движение, стали медленно оглаживать бородку, будто успокаиваясь, затем неожиданно ухватили Ягубу за ворот. Великий князь вскочил и стал трясти боярина, злобно выкрикивая:

— Убит князь Роман?! Убит? Ты с кем хитрить вздумал, пёсий сын? Со мной? Куда нос суёшь? Что вынюхиваешь? Что замыслил?

— Ничего, государь...

— Почему о том, что Роман порубан, последним сообщил? О каких-то смердах да певце — первым делом, а о князе, Мономаховиче, — последним? Говори!

— Боялся гнева и скорби твоей, великий князь!

— Ты? Боялся? Скорби моей? — Святослав с силой швырнул Ягубу на пол, склонился над ним, зашипел, брызгая слюной: — Уж не в скоморохи ли готовишься? В глаза, в глаза мне смотри! — И сам впился глазами в зрачки поверженного боярина. Потом так же внезапно отпустил, выпрямился, стряхнул что-то невидимое с любимой душегрейки и сел. Спокойно, словно не он только сейчас кричал, спросил: — Выдал я себя?

— Выдал. — Ягуба поднялся, встал над князем: хозяин положения!

— Чем?

— Поспешил дружинника оправдать, государь. И не спросил, есть ли следы татей.

— Учту. Но намотай на ус: князя Романа никто не учил, не подстрекал, то от усердия его не по разуму.

Ягуба кивнул.

— А следов, государь, тати не оставили.

— Тати ли то были? Говоришь, нет следов?

— Нет...

— А как убит Роман?

— Мечом воинским порубан. Страшные удары. И точные.

— Не след ли здесь?

— Намёк на след, государь.

— Вот-вот... Романа силой Бог не обделил. И.мечом он владел знатно. Нет ли здесь ниточки?

Ягуба ответил не сразу и не прямо, а вскользь, как бы проверяя, так ли он понимает мысли князя:

— Игорь Святославич ночью со двора не выходил, никого из своих не отсылал, до сих пор почивает...

— Точно ли?

— Точно, государь.

В дверь постучали, и вошла мамка, за нею кормилица со спелёнутым младенцем на руках.

— Великий государь, — запела мамка с обычным умилением в голосе, — твой правнук тебе доброго утра желает!

— Уйди, дура! — отмахнулся Святослав.

Мамка охнула, рот её округлился, она попятилась, наседая на кормилицу, обернулась, вытолкала её и тихонько закрыла за собой дверь...

— А княжич Борислав? — В голосе Святослава прозвучало непонятное Ягубе беспокойство.

— Слаб княжич против Романа, — ответил боярин.

— То верно, — облегчённо вздохнул великий князь.

Они замолчали, перебирая каждый мысленно возможных врагов Романа.

— Глуп был Роман и супротивник мне, — снова заговорил великий князь. — Но он племянник Рюрика... Для Рюрика мне убийцу нужно сыскать, иначе не обелюсь перед всеми Ростиславичами. Должны быть следы, обязательно должны быть следы, не может быть такого, чтобы пять трупов — а следов не найти. Дознайся, Ягуба, дознайся...

— Скажи, государь, а список «Слова», который из библиотеки исчез... Его ведь наши монахи переписывали?

— Побывал уже? — ответил вопросом великий князь. И подтвердил: — Да, они.

— А где же изначальный список, который певец привёз с собой, с которого списывали? — допытывался Ягуба.

— Бог его знает, полагаю, вернули певцу. А ты спроси у Паисия;

— Я в избе той побывал, всё обыскал. Нет там ничего.

— Говорю же, спроси у Паисия.

— Нет у него рукописи, — сказал, как отрезал, Ягуба. — Что с отцом Паисием делать будем? Наказать?

— За что? — не понял Святослав.

— За ротозейство.

— Непременно.

— А может быть, простить вину монаху?

— Не улавливаю твою мысль.

Ягуба оживился вдруг и стал азартно объяснять:

— Здесь, государь, след может обнаружиться. Старик знает, что Вадимыслов список — единственный, всё, что осталось от повести, так?

— Так... — всё ещё не понимал Святослав.

— Он не успокоится, станет рукопись отыскивать. Отец Паисий — человек простодушный и сговорчивый, но ежели дело касается книг для твоей библиотеки, то настырен он и вездесущ, ему все пути книг на Руси ведомы. Так что, коли рукопись «Слова» сохранилась — мимо него не пройдёт. Вот когда он её отыщет, тогда я и нагряну, вроде бы невзначай, с другим делом. Уж такой-то след я не упущу.

— Я тебе сказал — отыщи убийцу. А как — твоя забота. Прилягу, устал я что-то. Стар я стал с тобой по-лисьи петлять. — Святослав поднялся и властно, с угрозой в голосе, которая не предвещала ничего хорошего — Ягуба знал это лучше всякого иного, — сказал: — Ты впредь всё прямо говори. А не то осерчаю, боярин, смотри...

Ягуба вышел из светёлки, пошёл по переходу, усмехнулся про себя: «Стареешь, Святослав, стареешь...»

После ухода Ягубы Паисий никак не мог заставить себя взяться за дело. Да и к чему? Не сегодня завтра его вернут в монастырь. Конечно, нужно бы посмотреть описи книг и рукописей, подготовить их для передачи новому смотрителю. Но не было сил, в голове метались обрывки строк из повести погибшего Вадимысла... Записать бы их, но даже на это сейчас Паисий был не способен.

Вошли непривычно притихшие переписчики — Остафий, Карп, Пантелей, — с ними незнакомый паренёк.

— Вот, отче, тебя спрашивал, — сказал Остафий.

Паренёк подошёл, робко представился:

— Данилка я, поводырь Микиты, может, помнишь меня, отец Паисий?

Паисий закивал. Данилку он несколько раз видел на постоялом дворе, куда забегал поговорить с Микитой во времена его приходов в Киев. Хоть и слепой, Микита удивительно хорошо знал, что и в какой библиотеке можно отыскать. Да и записывал Паисий не раз с его голоса сказы и былины...

— Микита тебя прислал? — спросил Паисий ласково. Паренёк был ему симпатичен.

— Убит Микита, отче, — ответил Данилка, и голос его дрогнул. — Вчера...

Он рассказал обо всём: и как княжич Борислав помог Миките и Марии пройти на пир, а ему, Данилке, сопровождать слепца, и как на дальнем конце стола, в гуще киевских гостей, никто не обратил внимания на известного в городе старого певца, как слушали они великого песнетворца, как пригласила их Мария переночевать, и как ворвались тати...

Паисий слушал молча, только мелко крестился, горевать уже не было сил, всё словно выгорело в нём, выплеснулось в том отчаянии, которое родилось утром после рассказа Ягубы.

А Данилка рассказывал уже о ночном бое, но при этом ни словом не обмолвился о Бориславе.

— Ударил меня лиходей, я упал, в темноте отполз... — Данилка говорил медленно, подбирая слова. Он не знал, что сейчас вступил на путь творца, ибо вместо жизненной реальности в его мозгу рождалась и обретала слова иная, вымышленная реальность, она шла рядом с действительными событиями. Омытая его горем, его переживаниями, она была столь же яркой, живой, как та, которую он, закрывая глаза, мог представить во всех страшных подробностях.

— Первый, тот, что побогаче одет, скрылся в избе, второй заметался, меня доглядывал. Я вжался в крапиву, метнулся к тыну, выскользнул со двора, побежал, взывая о помощи, а он за мной, вот-вот настигнет, уже слышу топот его сапог... Тут сбил меня встречный всадник с конём, упал я и ничего не помню… — Подсознательно Данилка шёл путями многих летописцев, умалчивая о правде и сохраняя из неё лишь то, что придаёт рассказу достоверность. — Когда очнулся, на дворе уже никого не было, одни трупы: Марии, деда Микиты и двух незнакомцев. Перекрестился я и вошёл в избу. Певец в крови лежит... Осмотрелся... Сам не знаю, что осенило меня, заглянул под скамью — там лежала рукопись... — Данилка достал из-за пазухи свиток, протянул Паисию.

— Слава тебе, Господи! Хоть это...

Паисий взял дрожащими руками свиток, развернул. Кровь пятнала текст, но понять было можно, да и многие слова запомнились смотрителю.

— Ты, Данилка, сам не понимаешь, какое великое дело сделал... Ведь и у меня похитили тати список... — Паисий говорил, а сам всё просматривал, читал, вглядывался в дёрганые, скорописные неровные строки. — Не канет имя его в Лету, не канет теперь... Побегу порадую великого князя...

— Надо ли? — спросил осторожный Остафий.

— Что? — не понял Паисий.

— Радовать. Ежели похитили у тебя из библиотеки один список повести, то и рукопись похитят.

— Ась? — Паисий задумался. Ему припомнилось всё связанное с этой повестью. И необъяснимое поведение княжича, не пожелавшего лично говорить о ней со Святославом, и слова, сказанные Ягубой, и его, Паисия, собственные опасения, что не так что-то в повести, не привычно оно слуху...

— Может, перепишем для верности, отче? Работы нынче вроде нету, — предложил Остафий. — Я и начну.

— Это да, это конечно, — согласился Паисий, не выпуская из рук драгоценный свиток.

— А Данилка мне поможет, подскажет, где не разберу, — продолжал Остафий. — Небось не раз слышал, запомнил.

— Грамотен? — Паисий вгляделся в паренька.

— Да. — Он хотел было объяснить, что родился в Новгороде, жил с отцом и матерью, с тремя братьями и двумя сестрёнками. Отец мял кожи, они жили в скромном достатке. С шести лет, как было заведено в Великом Новгороде, пошёл Данилка учиться грамоте, сам шил книжки из бересты, сам точил детские писальцы из рыбьего клыка... Убегал на Волхов, на Ильмень. С ватагой мальчишек доходил, рыбача, до старой Ракомы за Юрьев монастырь, плавал, как лягушка, не боясь быстрой студёной воды. За смышлёность и красоту письма привлекал его дьякон к переписыванию псалмов. И может быть, пошёл бы он по этому пути, если бы не чёрный мор, что унёс и отца, и мать, и братьев, и сестёр, и дядьёв, и всех родовичей. А Данилку увели скоморохи, приглянулся им паренёк-сирота, увели из больного и обезлюдевшего города. Потом уже попал он к Миките, исходил с ним всю Русь, мечтая вновь вернуться в Новгород... Но Данилка ничего этого не сказал, только кивнул.

Паисий порылся в ларе, достал порченый, скоблёный-перескоблёный пергамент, подал Данилке, усадил его.

— Пиши, отрок. — Он стал диктовать: — «Дай Бог, во дне нашем нас створити брань на поганыя...»

Данилка, склонив голову, писал быстро и легко, оставив место для заглавного «добро» и отступив как раз в меру. Строка легла ровно, чисто, вторую он начал, отступив ни много ни мало, а как раз, чтобы глазу было приятно.

Паисий впервые за это мрачное утро улыбнулся.

Останешься со мной... Ты, Пантелей, поучился бы у мальца...

В этот день больше ничего не произошло. Паисий, Карп, Пантелей разбирали книги, Остафий и Данилка переписывали «Слово».

В монастырь переписчики ушли с темнотой и увели с собой Данилку.


ГЛАВА ШЕСТАЯ


Борислав полулежал на широкой лавке, крытой семендерским[58] ярким ковром, опираясь на тугие подушки, набитые овечьей шерстью. Под лавкой располагались тепловоды. Они пропускали нагретый воздух, идущий от большой печи, установленной в подклети. Нежаркое, ровное сухое тепло было приятно в ненастную осеннюю погоду, так неожиданно сменившую бабье лето. Перед ним лежала книга, чуть поодаль стоял масляный светильник в виде неведомого зверя, разинувшего пасть, а в ней кровавился огненным языком фитиль. Княжич рассеянно скользил глазами по строкам, излагающим хождения греческого богатыря Девгения, его любовь и победы. Книга была знакома ему с младых лет, наивный рассказ о невероятных приключениях убаюкивал, отвлекал от тревожных мыслей...

Нет, не смерть князя Романа от его руки беспокоила Борислава. Он был сыном своего времени и потому полагал убийство противника в честном поединке естественным проявлением мужской доблести. Он защищал беспомощных и безоружных людей от убийцы, к тому же сам был без кольчуги. Волновало другое: как поведёт себя в сложившихся обстоятельствах князь Игорь?

Утром Борислав сел на коня и поскакал ко дворцу Ольговичей. Он несколько раз проехался вдоль ограды. Из дома никто не выходил...

Видимо, князь уже знал о смерти Романа, потому и притаился. А раз так, рассуждал Борислав, то князь Игорь, пославший его помочь певцу, не мог не сообразить, что убил Романа именно он, Борислав. Ясно было и то, что никому Игорь пока об этом не рассказал, иначе его давно бы уже вызвали во дворец к великому князю.

Борислав попытался поставить себя на место Игоря, понять, почему князь предупредил его в ту злополучную ночь и как он может поступить сейчас. С одной стороны, Игорь сам просил: «Остереги певца». Вероятно, он даже знал, что именно Роман поехал за киевские стены. Значит, говоря «остереги», мог предположить и то, что Бориславу придётся защищать певца, а может быть, вступить в схватку. Если рассуждать дальше, то не стоит ли предположить, что отец Веснины надеялся таким образом избавиться руками Романа от неугодного ему возлюбленного дочери? Но, с другой стороны, столь тонкая, изощрённая интрига была явно не в духе Игоря, ибо был он прям, резок и не очень-то искушён в хитросплетениях дворцовой политики. Следовательно, слово «остереги» было явным проявлением рыцарской натуры Игоря, продиктованным искренней заботой о бывшем дружиннике, пусть даже навлёкшем на себя гнев господина... Но как долго будет хранить молчание Игорь? Ведь убит жених его дочери, правда ещё не объявленный, но который должен был стать пряслом, соединяющим в единый сноп три крупных княжества. И если смерть Романа послужит причиной разрыва между Игорем и Ростиславичами, то как поведёт себя князь по отношению к Бориславу?

Вечером Борислав снова съездил к Игореву дому. Никого... и великий князь его не спрашивал. Борислав заглянул в библиотеку, отметил про себя, что принял в тот трагический день правильное решение — Паисий Данилку пригрел, — и ушёл...


Утром Данилка пришёл в библиотеку, уже облачённый в монашеский плащ с клобуком — расстарался Остафий, изыскал, а может, отдал свой старый. Паисий не спросил откуда, но кивнул одобрительно. Он не выспался, но был деятелен, печаль о певце отступила... Не зря в народе говорят, что с горем надо переночевать. Раздал задания переписчикам — останется он или не останется при библиотеке, а книги надобно множить, в том суть его жизни.

Вошёл, как всегда, без стука боярин Ягуба. У Паисия защемило сердце. Но боярин был не грозен — наоборот, светло улыбался.

Паисий поклонился.

Вместо ответа на поклон Ягуба сказал:

— Помнишь, отче, обещал я разобраться с твоими писцами нерадивыми? Всё недосуг было, а тут вот время нашлось... Что ж, приступим, благословясь...

Паисий искренне удивился: чего это боярину вспомнилось?

— Усердием они давешние свои ошибки перекрыли, боярин. Сам знаешь, воздал нам великий князь за труды...

— Это хорошо, отче, но! — Ягуба поднял назидательно сухой, крючковатый палец. — Единожды нерадение спустишь — другой раз вдвое против того взыскивать придётся. Так что уж давай сегодня и воздадим. — Ягуба сел, указал на ближайшего к себе переписчика и спросил: — Как звать?

— Пантелей, боярин, — ответил Паисий.

— Нерадив?

— Не сказал бы, боярин, старается, но втуне.

— Дух от него тяжёлый идёт, отчего бы, святой отец?

— Дух? — растерялся Паисий. — Дух... это да, это есть... Квас любит. — И зачастил мелкой скороговоркой, надеясь увести внимание боярина в сторону: — Сколько ему твержу: дело наше чистое, божественное, светлые мысли будит — ан нет. Луку с репой с утра, значит, наестся, квасу выпьет и, прости меня, Господи, на срамном слове, злого духа пускает.

Пантелей хмыкнул, расплываясь в улыбке. Ягуба протянул руку, взял листы, просмотрел.

— Так... грамотен, бегл, размашист в почерке, но глазу приятно. Что ты пишешь, брат Пантелей?

— Гы... это... — Пантелей задумался, стал косить глазом на лист.

— Вот-вот, пишет, не вникая, это да... — сокрушённо сказал Паисий.

— И хорошо, — перебил смотрителя Ягуба. — Пишет, не думая напрасно... — Боярин встал, заглянул в ларь Пантелея, извлёк жбан с квасом, зачем-то поболтал, прислушиваясь к плеску, похлопал монаха по могучей спине, словно смиренного мерина, сунул ему в руки жбан, повернулся к Карпу и сам взял лист пергамента.

— Брат Карп, — подсказал Паисий.

— Письмом егозист, руки не держит, — оценил работу Ягуба.

— Пальцы у него, у горемыки, с утра всё больше дрожат, боярин. Но прилежанием берет, к полудню красоту и беглость обретает. Описок же не делает, упаси Господи...

— Вижу, сам вижу, строка корявая, нестремительная, будто в ознобе. С чего бы это с утра, а? Пьёт?

— Как можно, боярин! — всплеснул руками Паисий.

— Говорит, срамные девки его по ночам одолевают, гы-гы, — забасил Пантелей.

— Это что же, в монастыре? — оживился боярин, продолжая рассматривать листы, склонившись к ларю. — Как же так? Куда отец игумен смотрит?

— Да мысленно, боярин, мысленно, — поспешил защитить переписчика Паисий, ткнув кулаком незаметно в бок Пантелея. — В кельях у нас запоры крепкие...

— Мысленно? Поясни, брат Карп, — плотоядно улыбаясь, сказал Ягуба.

— Проникают в самую душу, самым... это... нагим образом, проклятые, — вздохнул Карп.

— В душу? Нагие? — Ягуба даже отложил листы и уставился с любопытством на монаха. — И что же они там, в душе твоей, творят?

— Глаз не сомкнёшь, очи горят от стыда того, что вижу...

— Сечь, — решительно сказал боярин. — Сечь, пока не выветрится срамное из помыслов. И мяса не давать. А то загубишь писца, отче, сердобольный ты человек.

— Сечь? — растерянно спросил Паисий. — Он же монах, как это можно?

— Пантелей! — позвал Ягуба.

— Ну?

— Помоги брату Карпу очиститься от грешных помыслов.

Боярин отлично понял Паисия. Но если брат помогает брату, то сие монастырским уставом не запрещено. Понял это и Пантелей, захлопал глазами, жалобно взглянул на Карпа, но тому было не до товарища и его переживаний. Карп действительно с малых лет трусил розги.

— Крикни-ка, Пантелей, чтобы принесли розги, да пошибче, похлеще, — приказал Ягуба, отошёл в сторону, встал рядом с Остафием.

Принесли розги.

Карп лёг на лавку, путаясь в рясе, заголился. Был он худ, телом жёлт, прыщав. Обняв лавку руками, он вжался в отполированное долгим его же сидением дерево, зажмурился в напряжённом ожидании.

— Приступай, Пантелеюшка, — скомандовал Ягуба.

— Господи, прости мя, грешного, — пробасил Пантелей.

Розга свистнула, Карп тихонько взвизгнул. На его тощих ягодицах обозначилась еле заметная белая полоска.

— Руку придерживаешь, монашек, — со знанием дела сказал Ягуба. — Не ладно то, Бога гневишь, приказ не выполняя.

Розга свистнула вторично, уже пронзительней.

Карп выдержал несколько ударов и заголосил:

— Ой, боярин, сошло с мысли, сошло... Ой, забыл всякий помысел! Не вижу боле, не зрю ни гуза, ни пуза... избавлен от видений красот срамных!

— Боярин, думаю, осознал он, — сказал Паисий.

— Осознал? — Ягуба разглядывал следы розги на спине и ягодицах монаха.

— Осознал, боярин, осознал, — скулил Карп. — Просветлён и очищен в помыслах.

— Ну-ну... Впредь, как явится соблазн, так и лечить. Средство надёжное. И мяса поменьше давать, а репы побольше.

Карп, порывисто вздыхая, встал, спустил рясу, укоризненно поглядел на Пантелея. Тот смущённо, даже заискивающе улыбнулся товарищу, помог отойти ему в сторону, заботливо придерживая за руку. Карп помощь принял, но потом оттолкнул Пантелея, попытался сесть и не смог — так и остался стоять, сгорбившись.

Ягуба указал на Остафия.

— А это, стало быть, Остафий, — сказал библиотекарь. — Самый смышлёный переписчик, одарён от Господа красотою письма. Рука тверда, буквы легки и стремительны, смысл понимает, пропусков не делает, отсебятину не вставляет...

Ягуба слушал, согласно кивал, разглядывал листы, и вдруг нагнулся, выхватил из-под наполовину исписанного пергамента пожелтевший неровный лист.

— А тут почерк иной.

Остафий замер, а Паисий, ещё не понимая, в чём дело, пояснил:

— Так это с чего списывает...

— Так... «И сказал тогда Святослав слово золотое, со слезами смешанное...» — медленно прочитал Ягуба. — Никак, «Слово о полку Игореве», отче? Откуда?

Паисий и переписчики молчали.

— Один ведь список был, отче? И ты горевал, казнился, помню, когда он пропал. Откуда этот? Вижу, тут братской помощью Пантелея нам не обойтись. — Боярин подошёл к двери, не выпуская лист из рук, приоткрыл её, крикнул: — Эй, кто там, кликнуть сюда палача!

Монахи как заворожённые смотрели на него, а боярин неспешно прошёлся вдоль полок с книгами, продолжая цепко держать пожелтевший лист.

— Виновен, боярин, — вдруг заговорил Остафий. — Виновен, прости!

— В чём же ты виновен?

— В том, что взял стороннюю работу — деньги нужны, обносился...

— Не запрещаю я им подрабатывать, боярин, если, конечно, урок выполняют, а Остафий всегда выполняет, — поспешил на помощь переписчику смотритель.

— Деньги всем нужны, но честным, путём добытые, от милости властителя... Да и не о том речь идёт. Откуда список?

В дверь постучали. Ягуба крикнул:

— Входи!

Вошёл палач. Огромный, дородный, с тупым, сытым лицом, спокойный и благостный, в красной рубахе с закатанными рукавами, отчего обнажились его мускулистые, словно два окорока, руки. Равнодушно оглядел библиотеку, ничему не удивляясь, хотя и был здесь в первый раз, встал у двери, сложив руки на груди.

— Так ли уж страшна вина, боярин? — спросил Паисий дрожащим голосом. — Брат Остафий монастырский...

— Не встревай, отче, с тобой ещё будет разговор, — оборвал его с угрозой Ягуба и повернулся к Остафию: — Откуда список? Говори!

Остафий молчал, не в силах оторвать глаз от палача.

— Что же, монашек... Бог простит, игумен вину отпустит. — Ягуба сделал знак палачу. — В поруб его.

Палач медленно, степенно двинулся к Остафию. Тот смотрел на приближающегося громилу, инстинктивно отодвигался на лавке к самому дальнему концу, пока не соскользнул на пол. Кат подошёл и положил руку на плечо монаха. Остафий вывернулся, подполз к сапогам Ягубы, прошептал, не поднимая головы: — Он...

— Что он? — переспросил Ягуба, пытаясь заглянуть в лицо переписчика.

— Он... от него... — Остафий указал на Данилку, сидящего в самом дальнем углу библиотеки, в полумраке.

— То-то! Встань, червь, и трудись. Страх в зачёт наказания тебе пойдёт, — удовлетворённо сказал Ягуба. Он был рад, что не пришлось брать греха на душу, наказывать монаха — как бы ещё посмотрел на это игумен, да и великий князь не любил лишних раздоров с монастырями. — Ну, отче, познакомь меня с этим. Новенький вроде?

— Ученик, из милости принял...

Ягуба подошёл к Данилке, сбросил с его головы клобук, картинно развёл руками.

— Э, да это старый знакомый! Даниил, так ведь? — Он сделал вид, что появление паренька в библиотеке для него полная неожиданность, хотя утром приметил, что сюда вошли не трое, как обычно, а четверо монахов. Потому и поспешил прийти.

— Я, боярин. — Данилка встал, поклонился.

— Что же ты слепого деда бросил? Или щи княжеские погуще сиротского хлеба Микиты?

Данилку била мелкая дрожь, губы пересохли. От стыда за свой страх, что был сильнее самого страха, он вскинул голову и с вызовом в ломком юношеском голосе ответил:

— Зачем спрашиваешь, боярин? Сам знаешь, убит дед Микита.

— Откуда мне знать о всех смертях на Руси?

— О всех только Бог ведает. Но такой, как ты, боярин, наверняка слыхал...

— Дерзок, — сказал Ягуба даже с некоторым одобрением и спросил Паисия: — Пострижен?

— Нет... — едва слышно ответил смотритель.

— Вот и ладно. Пойдём, Данилушка, потолкуем с тобой. — Боярин положил руку ему на затылок и чуть подтолкнул.

— А ты расскажи, — заговорил Паисий, - расскажи боярину, для кого список готовил, может, и отпустит он тебе по молодости вину...

Данилка молчал... Мысли в голове путались, сталкивались, мешались... Что сказать? Повторить ли тот рассказ, что приняли без сомнений бесхитростные переписчики и отец Паисий? Подойти к самому краю правды? А вдруг он где-то, может быть неумышленно, соскользнёт с края в пропасть признаний и тогда навлечёт на княжич» Борислава страшную кару за убийство князя Романа? Данилка уже был наслышан, кто были те ночные тати... И тут вдруг подумал: а не увести ли разговор как можно дальше от той страшной ночи...

Он так и сделал — собрался с духом и выпалил:

— На привозе незнакомый человек заказал. Велел в пять дён изготовить и принести туда же, мол, сам подойдёт, хорошо вознаградит... Вот я и отдал Остафию, у него почерк самый красивый...

— Так, так, — кивал каждому слову Ягуба, словно соглашаясь и подбадривая. А когда тот замолчал, язвительно подытожил: — Ты на привоз со списком придёшь, а он не появится. Так? — Боярин сокрушённо вздохнул от столь неумелой выдумки парня. — Пошли, Данилка, отрок ты неразумный... Всё едино, расскажешь... Только вряд ли человеком потом останешься... Хоть и жалко мне тебя, но — дело!

Ягуба взял листы со «Словом» и повернул Данилку к выходу. Уже в дверях Данилка обернулся, произнёс зыбким голосом:

— Прости, отче, пригрел ты меня, а я навлёк на тебя гнев... — И шагнул в темень переходов.

Тишина повисла в библиотеке, никто не решался заговорить. Остафий сидел, съёжившись, в стороне, Карп стоял рядом с Пантелеем, забыв о порке. Она казалась такой нелепой, нестрашной и далёкой после всего, что произошло только что...

Первым нарушил молчание Пантелей:

— И что это они так на «Слово» взъярились?

Паисий поднял голову, долго глядел в окошко, потом ответил с неожиданной торжественностью:

— За суждения превыше понятий века своего.


В подвале, где наказывали нерадивых, пытали изменников, палач прикрутил Данилку к кольцам, вбитым в стену, и стал возиться в дальнем углу, слабо освещённом колеблющимся светом одинокого факела. Ягуба присел на скамью перед Данилкой, посмотрел ему в лицо, которое странным образом изменилось прямо на глазах: осунулось и стало, словно маска, неподвижно-скованным.

— Ты это... — крикнул боярин палачу, не спуская глаз с Данилки, — кнут в рассоле вымочи! И дыбу готовь. И клещи в огне раскали — пальцы ломать.

Данилка порывисто вздохнул и сполз по стене, повиснув на путах, потерял сознание.

— Да оставь ты, — недовольно бросил боярин палачу, который принялся буквально выполнять приказ, раздувать огонь в жаровне, чтобы калить клещи. — Таким вот, как он, ожидание пытки страшнее дыбы. Хлестни-ка его по щекам.

Палач легонько хлестнул, и Данилка открыл глаза.

— Пощади... — только и смог он прошептать.

— Заговоришь — пощажу. Но коли в едином слове ещё солжёшь — будет тебе пытка! — Боярин потряс свитком рукописи. — Чья рука?

Данилка этого вопроса не ожидал и теперь растерянно и удивлённо глядел на боярина.

— Чья рука, говори! — крикнул Ягуба.

— Вадимысла... его рукопись.

— Откуда она у тебя?

— Он дал для деда Микиты.

— Когда?

— Давно, ещё до пирования...

— Опять лжёшь! На свитке кровь. Откуда бы?

— Не знаю... может, из ран певца...

— Вот именно, из ран. Да только свежих. Старая кровь выцветает, а тут пятна ещё не побурели. Кто тебе список дал?

— Певец... — проговорил Данилка еле слышно, чувствуя, что неубедительно звучат его слова и что опять не поверит ему боярин.

— Всё на мёртвых валишь?

Скрипнула входная дверь. Ягуба оглянулся и увидел в неясном свете факела фигуру великого князя. «Как он узнал обо всём; происшедшем в библиотеке?» — мелькнула у боярина мысль.

Святослав встал у двери.

— Приступай! — крикнул Ягуба палачу.

Тот медленно подошёл к Данилке, волоча за собой кнут, и нанёс удар по ногам парня. Кнут свистнул, раздирая порты, Данилка закричал.

— Говори!

Данилка замолчал, ловя ртом воздух.

— Ещё! — скомандовал боярин.

Палач ударил второй раз, уже сильнее. Данилка обмяк и опять повис на путах.

— Потише, дубина, он мне живой надобен! — прикрикнул боярин на палача, оглянулся на стоявшего неподвижно у двери великого князя и поднял Данилке голову. — Воды!

Палач принёс в ковше воды, плеснул в лицо парню, тот открыл глаза.

— Пойми ты, — сказал боярин вкрадчиво, почти ласково, словно втолковывая неразумному отроку очевидные истины, — я же знаю, что ты там был. Не мог не быть и не мог не видеть убийцу князя Романа. Ежели б ты не был там, не оказалась бы у тебя эта рукопись, самим певцом писанная. А молчать станешь — придётся тебя всё-таки калёным железом пытать… — Он снова сделал знак палачу, и тот выхватил из жаровни клещи, поднёс их к самому лицу Данилки.

Данилка отпрянул, насколько позволили ему путы.

— Ну? — настаивал Ягуба.

— Борислав... — едва шевеля губами, произнёс он.

— Что Борислав? Говори!

— Он дал мне...

— Когда?

— В ту ночь.

— Ты всё видел?

— Да...

— Кто князя Романа убил?

— Княжич...

— В поруб его! — раздался резкий голос великого князя. — Заточить в узилище! И чтоб имени его никто не знал — заточник, и всё!

Палач узнал великого князя, без промедления отвязал Данилку и уволок в глубину подвала, к дальнему ходу. Противно скрипнула невидимая в темноте дверь, палач с Данилкой исчезли.

Святослав подошёл к стене и тяжело опустился на скамью, на которой только что сидел Ягуба.

— Значит, Борислав... — задумчиво молвил великий князь, опустив голову. Как же ему теперь вызволять внука из беды? — Это против меня... как перст указующий. Не простит мне князь Рюрик... да... — Он поднял валявшийся на полу свиток, развернул, скользнул глазами, вздохнул тяжко, прочитал негромко, но отчётливо:


Смутный сон видел Святослав

В своём тереме высоком киевском

И по утру боярам рассказывал:

«Одевали меня на ночь

Чёрным саваном на кровати тисовой,

Наливали мне вино синее,

С горем смешанное.

Высыпали мне крупный жемчуг на грудь

Из пустых половецких колчанов,

И раскаркались серые вороны

На болоте у Плесненска...


— Смерть моя здесь описана, а, боярин? — Святослав сжал свиток в кулаке, смял. — Докопался до истины. Лучше бы её не знать вовсе. Что смотришь? А ну, говори, зачем тебе это? — Ткнул смятым свитком в лицо Ягубе, встал, наливаясь гневом, закричал: — Зачем? Зачем, говори, пёс, зачем добивался?

— Ты ж велел...

— По следу идёшь, пёс кровавый, свернуть вовремя не можешь, от запаха добычи шалеешь! А что я теперь с этим вот, — потряс свитком, — сделаю? Как перед Рюриком обелюсь? Мой ведь... — Святослав чуть не сказал «внук», — мой человек Борислав! И рукопись к нему ведёт, ни к кому иному...

— Так ведь никто не знает, только двое — ты да я.

— Там, где двое, тайн нет. — И вдруг у Святослава мелькнула догадка, обжигающая и страшная. Он затряс в гневе головой и злобно зашипел: — Двое? Ты... ты меня в руках держать захотел? Не по твоей глотке кус, Ягуба! Подавишься! Сгною! Живым отсюда не выйдешь!

Ягуба упал на колени, взмолился:

— Не казни, выслушай!

— Давеча всё петлял, теперь вот... Что у тебя на уме? Говори, не то сей же час велю вздёрнуть! Говори! С Рюриком стакнулся?

— Смилуйся... твой я, твой, с потрохами, весь...

— Мой? — Великий князь стремительно, не по годам, подбежал к стене, выхватил факел, вернулся к Ягубе, всё ещё стоящему на коленях, стал тыкать ему в лицо факелом, подпаливая бороду. — Не бывать по-твоему, меня в руках держать — не бывать! — И вдруг сунул в огонь факела свиток. — Вот и все следы, все ниточки, все улики твои — нету их!

Свиток медленно разгорался, запахло палёным...

Святослав и Ягуба не спускали глаз с пламени. Первым опомнился Ягуба.

— Что же ты делаешь? Нет более другого списка!

— И улик нет! — Святослав торжествующе махнул обуглившимся свитком перед носом боярина. — Нету!

— Борислав-то ведь Романа из-за княжны убил... — высказал Ягуба неожиданно пришедшую ему спасительную мысль.

— Что? — оторопело спросил Святослав и замер.

— За Весняну, говорю, убил...

— Что ж ты сразу-то не сказал?

— Сейчас осенило...

Князь всё понял, он бросил свиток на пол и стал затаптывать пламя. Потом поднял чёрные листки, посмотрел на них — всё выгорело... Он уронил обуглившийся пергамент наземь, сказал обречённо:

— Невозвратимо... Как, впрочем, и всё в нашей жизни бренной...

Ягуба всё ещё стоял на коленях. Он ждал. По всем признакам гнев великого князя уже шёл на убыль. Последнее время вспышки его, по-прежнему частые, становились всё короче, всё быстрее сменялись раздумьем. Но не приведи Господь стать причиной rie яростного всплеска гнева, а спокойной, обдуманной неприязни. Старики не часто меняют своё отношение к людям, но если уж что-нибудь произошло, зародило подозрение, то уже прежнего отношения не вернуть.

Боярин вспомнил свой разговор с великим князем в то утро, когда он докладывал об убийстве певца. Видимо, уже тогда появились у Святослава первые подозрения. Ягуба и сам не смог бы сказать, почему он построил доклад именно так, скорее всего потому, что был уязвлён тем, как решительно отстранил его великий князь от событий в ночь после пира. Как жёстко, бесцеремонно дал понять, что не ему, безродному, встревать в княжеские дела. И что скорее молодой, но природный княжич Борислав будет его помощником, а не он, Ягуба, умудрённый годами совместной борьбы и, казалось, ставший самым близким человеком за полвека верной службы... А может, и что иное, что боярин пока ещё боялся даже выразить в словах, но это уже зрело в нём: смутное ощущение, даже предощущение начинающегося конца Святославова времени, предвиденье того, что уходит власть из рук Святослава Всеволодовича, уходит к Рюрику или вообще уходит из Киева куда-то, скорее всего на север, к молодому Всеволоду, сыну Долгорукого... Почему возникло такое ощущение?.. Стареет князь, это так, но не только в том дело, нет... Поступки его мельчают...

— Значит, княжич убил Романа за Весняну... — подумал вслух Святослав. — А кто поверит?

Ягуба стал подниматься с колен, преувеличенно кряхтя. Ему был задан вопрос, а это почти как просьба о совете. Советы же государям на коленях не дают, советуют, стоя за троном или же рядом... Ягуба встал, отряхнул колени...

— Главное, княжичу вину предъявить. Он оправдываться станет. Кто оправдывается — тот и виновен. Все поверят. Прикажешь схватить княжича — и сюда?

— С ума спятил! — крикнул Святослав.

Ягуба сразу сник.

— Отошёл от власти? Он же Рюрикович! Как ты мог подумать даже: его сюда!.. Над Ним лишь княжий суд волен!

Мысль о княжьем суде появилась не вдруг, не сейчас, она таилась в подсознании, словно ожидая своего часа: совсем недавно ночью говорил о нём Рюрик, и это запало в голову. Теперь Святослав был уверен — вот оно, спасение! Только княжий суд с участием всех князей — и Рюрика, и Игоря, и Давыда, и других — поможет ему снять с себя подозрение в убийстве и спасти Борислава и даже возвысить его. Более того, если всё пойдёт под его, Святослава, руководством как надо, он прикрутит Игоря со всем его гнездом к оси своей политической колесницы, женив внука на Весняне и расстроив союз Игоря с Ростиславичами. А там будет видно... Пора кончать с соправительством.

— Именно княжий суд! — сказал он, подводя итог своим размышлениям. — Отыщи княжича и пришли его ко мне.


Великий князь принял Борислава в своей светёлке рядом с опочивальней. Был он по обыкновению в заячьей душегрейке и в тёплых босовиках.

— Садись, Борислав, не стой. Знаешь, не люблю, когда надо мной стоят, да и не чужие мы с тобой — как-никак твоя мать моей крестницей была... Устал я. Ночью опять не спал. Под лопатки будто кто осиновый кол мне вогнал — небось за грехи мои... Перечитывал разные книги старинные...

Борислав сидел напротив старого князя, слушал его слова и думал, что сегодня Святослав почему-то особенно долго подходит к главному. Вероятно, не уверен либо побаивается чего-то.

А князь продолжал:

— Да, красивые обычаи когда-то на Руси велись, торжественные. Жаль, утрачиваем мы их, утрачиваем и радость от простого веселия, от общения друг с другом, меняем её да любомудрствование за пиршественной чашей... Так о чём я? Да, был когда-то княжий суд...

«Вот к чему подбирался великий князь», — понял Борислав.

— Пошёл он оттого, что все мы, властители Руси, от единого корня происходим. И всё — одна семья... Ты ведь, если родством по княгине Марии считаться, мне двоюродным внуком приходишься?

Борислав кивнул.

— Вот-вот, единая семья... Потому и суд над князем всегда был семейный. За убийство князя князем не в честном бою, не в ратном поле, а подло, из-за угла, злодейским умыслом — княжий суд. Собирается вся семья, и судят равные равного.

Княжич уже догадался, о чём собирается вести речь Святослав, и потому без особых околичностей спросил:

— Дознался Ягуба?

— Дознался, — прямо ответил великий князь, не выказывая удивления догадливости Борислава.

— А доказательства? — Этот вопрос княжич задал скорее по привычке играть словами, идти окольными путями, а не в надежде что-нибудь выгадать.

— Нужны ли они? Ты ведь запираться не станешь, если я тебя прямо спрошу, Бориславе, ты убил?

Борислав не ответил, но чуть приметно улыбнулся.

— Вот-вот, не станешь. Ты убил Романа!

— А он певца убил и жену его Марию и слепого гудца Микиту, известного всей Руси...

— Постой, Борислав, давай-ка разочтём. Во-первых, что он убил — только твои слова. Кто свидетель?

— И что я убил — только мои слова, — быстро возразил княжич и уточнил: — Даже не слова ещё. Я ведь этого не говорил. Да и кто свидетель?

Великий князь не ответил, и Борислав продолжил:

— Почему же ты веришь мне в том, что выгодно тебе, и не веришь в другом?

Великий князь опять не ответил. Он давно постиг простую, но великую мудрость власти, так коротко и чётко сформулированную недавно Ягубой: «Кто оправдывается — тот и виновен».

— Я вступился за беззащитных, а Роман — убийца!

Святослав улыбнулся: всё правильно, Борислав уже начал оправдываться.

— Я ещё не сказал «во-вторых», — проговорил наконец негромко Святослав. — За убийство дружинника вира[59] налагается до ста гривен. За холопку и певца — и того меньше. А вот за убийство князем князя не в честном бою...

— Я убил в честном бою, — перебил Борислав.

— Кто видел?

— А за убийство великого певца? — вдруг перешёл в наступление княжич, вынуждая оправдываться самого князя.

Святослав задумался.

С какой бы целью ни добивался он чтения на пиру, он понимал, что «Слово» — выдающееся творение, может быть даже превосходящее всё, что было написано на Руси до сих пор. Тогда, ночью, он отрёкся от певца, выдал его голову Ростиславичам только потому, что вдруг испугался — отвратительно, до омерзения — нет, не за себя, а за власть и за своё гнездо — детей, внуков. В .словах Рюрика «и пойдут они, безземельные, по Руси» была страшная правда: летописи знали князей-изгоев, и он выдал певца этим волкам, и шутил, и пил с ними братскую чару. Страх постепенно отпускал, а на место Страха приходило чувство ужаса от содеянного ...

Утром он и ждал доклада Ягубы, и одновременно хотел отдалить миг обнажения истины, как ребёнок признание своей вины, словно непризнанная, она и не вина вовсе... Известие о смерти князя Романа и связанные с этим опасения за судьбу на какое-то время отодвинули мысли об утрате по его собственной вине великого песнетворца, который мог бы прославить его двор, но сейчас прямой вопрос княжича всколыхнул все эти мысли.

— Эх-хе-хе, Бориславе... Не слишком ли поспешно Вадимысла великим называешь, да и кто ты, чтоб судить? Вот Боян, с которым он состязаться вздумал, тот уже почитай сто лет как славен, и верю — в веках пребудет, пока стоит Русь... Может, и останется-то Вадимысл в памяти народа лишь потому, что помянул он Бояна, посмел с ним песнями поспорить... Так что, считай, дружинник он, да и то бывший, государем своим не принятый. Для любого суда — дружинник. И опять же, кто видел, что певца Роман убил?

Бориславу стало не по себе. Действительно, кто вспомнит о Вадимысле уже через несколько дней? На пиру слышали его песнь — и всё. Но кто слышал? Князья, бояре, те, кому она не по сердцу? Бессмертие же творца рождается не при дворах...

Святослав тем временем продолжал:

— Певца тати убили. Ограбили. За стенами киевскими. Кто теперь сыщет их... А ты, Борислав, князя Романа за девушку убил!

Борислав хотел было возразить, но вспомнил злую радость, вспыхнувшую в нём, когда он понял, что противник его в смертельной схватке именно князь Роман, и промолчал.

— За Весняну убил. Это всякий поймёт и не каждый осудит. А предстать пред княжьим судом, как равный перед равными, — честь. Честь, не каждому князю воздаваемая. Так-то, Борислав.

— Да, высокая честь, что и говорить, князем на суд явиться, — с усмешкой сказал Борислав.

Святослав сразу же подхватил всерьёз слова, сказанные княжичем с иронией:

— Если слово дашь, что на суд придёшь, то ни в поруб тебя не заточу, ни пытать не стану, ни стражу к твоему дому не приставлю. Равным придёшь на братский суд в красный шатёр, равным и при оружии! Даёшь слово?

— Даю, — не раздумывая, ответил Борислав.

А что ещё оставалось ему? Великий князь не оставил выбора, разве что допрос с пристрастием, который кончился бы всё равно признанием, но уже обесчещенного, потерявшего облик человеческий калеки.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ


Красный шатёр — для этой цели взяли Святославов походный — разбили в стороне от городских стен, на спуске с киевских гор, на узкой полоске между лесом и водой.

На призыв Святослава откликнулись все оставшиеся в Киеве князья. Больше всего Святослав боялся, что Рюрик, а с ним и все Ростиславичи откажутся. Но соправитель первым дал согласие и первым приехал вслед за Святославом к красному шатру. Прискакал Игорь. В носилках прибыл владыка. Его сопровождал игумен, снедаемый сомнениями, пустят ли его в шатёр, признают ли княжеским сыном.

Князья, согласившиеся принять участие в суде, уже собрались в шатре, когда в сопровождении Святослава вошёл туда Борислав — в корзно, в княжеской высокой шапке, с мечом, в сапожках на высоких каблуках, оттого особенно стройный и красивый.

Чашники внесли чарки со старым мёдом, бесшумно обнесли собравшихся, так же бесшумно исчезли. Все стояли, образуя круг и выжидающе глядя на великого князя. Тот поднял чашу.

— Принимаешь ли ты суд наш, брат Борислав? — спросил Святослав торжественно.

Борислав тоже поднял чашу.

— Принимаю.

Выпил, поклонился в пояс Святославу, затем по очереди и каждому из присутствующих.

Снова появились чашники, приняли опустевшие чарки из рук князей, скрылись.

— Очисти свои помыслы перед судом, князь, — сказал Святослав, впервые титуловав Борислава князем. — Так велит обычай. Когда солнце достигнет зенита, мы вернёмся, чтобы выслушать тебя.

Князья вышли. Борислав опустился на ковёр, предусмотрительно расстеленный в шатре, попытался «очистить помыслы», но как это сделать, не знал. А в голову лезли посторонние мысли. Тогда он снова и снова стал повторять про себя подготовленный для князей рассказ о Весняне, о Данилке, про судьбу которого так ничего и не смог узнать у Паисия, о странном поведении Игоря...

Полог шатра приподнялся, ударил сноп солнечного света. Вошёл Ягуба.

— Зачем пожаловал, заплечных дел боярин? — спросил Борислав неприязненно.

— Напрасно ты лаешься, княжич, я тебе друг.

— Такой же, как я тебе... Ты зачем пришёл?

— Великий князь напоминает: признаешь, что Романа за Весняну убил, он всё своё влияние употребит, а тебя вызволит. Виру, какую ни наложат на тебя, сам выплатит.

Борислав был немало удивлён этим сообщением, ибо кто-кто, а уж великий князь знал о том большом состоянии, которое ему оставила бабушка Басаёнкова. Из этого следовало, что Ягуба явился сюда по собственной инициативе, а разговор о вире — лишь пустые слова, предлог войти в шатёр. Но какова была истинная цель боярина?

— От себя добавлю: я с князем Игорем перемолвился, — вкрадчиво добавил Ягуба.

Это было уже интересно, если, конечно, не лжёт боярин, что тоже представлялось весьма возможным.

— Твоя любовь к Весняне ему известна, за это он на тебя обиды не держит...

«Так, ясно, лжёт, не говорил он с князем», — подумал Борислав и сказал насмешливо:

— Больно ты заботлив, боярин.

— Просто я тебе друг, поверь. Мы с тобой об одном радели — об укреплении силы Святославовой. Я врагов искоренял, ты своим посольским умением друзей множил. Жаль, не вознесли мы на сей раз Святослава высоко над всеми... Так ещё вознесём. Мы, вместе с тобой.

— C тобой? Это значит — по трупам? — не удержался, чтобы не съязвить, Борислав.

— Ну зачем ты... Сам понимаешь, время такое. Да и не только по трупам, но и по тропинке, проложенной в душах владетелей алчностью, завистью, себялюбием. И ещё «Словом» Вадимысловым... — Боярин присел рядом с княжичем. — Это ты верно расчёл: в самое сердце князьям бьёт оно, по самому больному месту. Не напрасно они на него ополчились...

Борислав стал раздражаться хождением Ягубы вокруг да около главного, зачем он сюда пожаловал?

— Хватит слов, боярин, наслушался я тебя. Говори, к чему ты клонишь, или уходи, не место тебе в красном шатре рассиживаться.

— Я спросить хотел... Скажи, княжич, есть ли у тебя свой список «Слова»?

— Зачем тебе? У тебя теперь свой есть.

— Господь с тобой, княжич, откуда?

— А тот, Вадимыслов, который ты у переписчиков забрал.

— Да сжёг он его!

— Кто?

— Святослав, кто же ещё... Сжёг от трусости! — зло бросил в ответ боярин и сразу же осёкся, потому что говорить этого княжичу никак не следовало.

— Вот как... — уныло проговорил Борислав, осознав, что повесть навсегда канула в небытие. Всё напрасно — нет ни повести, ни певца...

— Так что, есть у тебя список? — повторил вопрос Ягуба.

Княжич отрицательно покачал головой.

— Нет, боярин... А ты выдал себя, стар становишься, Ягуба. Меня, как курицу на просо, на высокие слова о силе Святославовой подманиваешь, а сам об одном лишь мечтаешь, как бы раздор среда князей укрепить. При слабых-то князьях власть бояр растёт, не так ли, Ягуба? И «Слово» тебе лишь для раздора надобно, чтобы им одного князя на другого натравливать, ссорить, а потом мирить. Кто мирит — тот судьбы вершит. И ещё неизвестно, что для Руси страшнее — усобицы князей либо самовольство бояр, возмечтавших о власти...

— Да, жаль, что не союзники мы с тобой были, — Ягуба меленько засмеялся. — Были... не были... теперь ведь всё в прошлом...

— А ты не смейся! — вдруг вспылил княжич, на короткое мгновение потеряв над собой власть.

— Разве я смеюсь? Я оплакиваю светлую голову и сильную руку. Не выйти тебе отсюда, княжич, поверь мне, я-то уж Святослава знаю. Да и ты — тоже. Слишком уж часто повторяет он, что поможет тебе...

— Убирайся отсюда! — перебил его Борислав.

— И ещё скажу тебе: Руси надобны не князья, что плодятся как мыши, множат престолы и дробят силу, а боярское вече, которое выдвинет мудрейших к управлению единым государством.

— Уж не тебя ли, полуграмотного, только и способного, что дворцовые козни плести? — не удержался Борислав.

— И меня, — спокойно согласился Ягуба.

— Скольких же князей тебе до того устранить придётся?

— Многих... Хотя одного, спасибо, ты уже убил, а скоро и сам сгинешь.

— Ещё поглядим.

— Теперь и я позабочусь об этом, слишком много я тебе сказал. Впрочем, может, и поладим мы с тобой, а? В последний раз спрашиваю: остался ещё один список?

— Ты ли это, всезнающий боярин?

Ягуба встал и решительно пошёл к выходу, поднял полог. Сноп солнечного света вновь ворвался в красный полумрак шатра. Боярин вышел, полог упал, стало тихо.

В шатёр неслышно скользнула фигура, закутанная в длинный воинский плащ с надвинутым на самое лицо капюшоном.

Борислав раздражённо крикнул:

— Господи, да оставьте меня наконец! Должен же я очистить свои помыслы.

Человек поднял капюшон, и Борислав узнал Весняну. Вскочил с радостным возгласом, бросился к ней, она приложила палец к губам. Борислав обнял её, стал целовать, шепча:

— Лада моя, родная моя, любимая...

Она мягко отстранилась. Он увидел в её глазах готовые пролиться слёзы. Это было так необычно для княжны, что Борислав спросил:

— Никак, прощаться пришла?

— Нет, не прощаться. Уговорить тебя бежать!

— Невозможно, ты и сама понимаешь.

— Нет, не понимаю!

— Я слово дал! И суд принял!

— Я всё приготовила, кони ждут. Два — под седлом, два заводных. И холоп верный, он все тропки на север знает.

— Да пойми же ты, если я сбегу, навек без чести останусь, князь-изгой! — Борислав отвернулся и даже не сел, а упал на подушки, раскиданные по ковру.

— Они же к смерти тебя приговорят. Я из слов отца поняла.

— Бесчестье страшнее смерти...

— Ишь, смерть ему понадобилась в чести! — яростно сказала Весняна и стала прежней, даже пнула носком сапога ногу княжича. — Расселся квашней, честь свою тешит, успокоился душой. Не будет тебе смерти, не будет!

— Не мучь ты меня, нет у меня выхода.

— Есть! — крикнула Весняна и ещё раз пнула сапогом княжича.

— Ну что ты, лапушка, дерёшься... Прощаться пришла — давай простимся. Любил я тебя, хоть и мука мне была от твоего норова, любил...

— Перестань себя отпевать! Беги!

Борислав наконец рассердился всерьёз:

— Никуда я не пойду!

— Пойдёшь! Постылый, ненавистный... безумный в своей гордыне! О себе лишь думаешь! Ты обо мне подумай, меня вдовой невенчанной оставляешь...

Борислав поднял голову, взглянул на искажённое яростью и всё же прекрасное лицо девушки и вдруг увидел такую муку, такую тоску и отчаянье, что вскочил на ноги, обнял её, поцеловал и быстро проговорил:

— Бежим! Бежим вместе!

Весняна отстранилась.

— Как так вместе? Ты рехнулся! Как же я убегу, никому не сказавшись, не простившись... вот так вдруг?

— Видишь, ты не можешь вот так вдруг, а меня на что толкаешь?

— Да ведь смерть тебя ждёт! Не поможет тебе Святослав.

— Туда мне и дорога. Без тебя, без надежды на тебя нет мне жизни... Как и нет у меня цели...

— Как нет цели?! — снова взвилась Весняна. — А повесть Вадимысла?

— О какой повести ты говоришь? Сжёг её Святослав по трусости своей. И певца нет, и повести... Погиб ни за что и памяти о себе не оставил. Никто и не узнает, что был такой песнетворец на Руси... Моя вина. За то и казню себя... Незачем мне жить.

Весняна в отчаянии смотрела на Борислава. Ну что ей с ним делать, как убедить, заставить, сдвинуть с места? И вдруг её озарило:

— В твоей голове есть «Слово»! Ты же его наизусть знаешь, сам говорил...

Борислав встрепенулся.

Весняна закончила с торжеством -в голосе, ибо поняла, что победила:

— Так что голова твоя ни тебе, ни чести твоей не принадлежит.

Неожиданно Борислав рассмеялся. Было в его смехе и облегчение от того, что всё решилось как бы само собой, и ирония, что в который раз обстоятельства оказались сильнее его, и радость, что впереди снова открывалась жизнь и борьба.

— Ну что ты за человек, лапушка ты моя, словно бес в тебе колобродит: сама спокойно жить не можешь, другим не даёшь, — шутливо сказал он. — Выходит, не меня, а голову мою спасаешь?

— Тебя, тебя, глупый мой, неразумный.

Они не заметили, как приоткрылся полог и в шатёр метнулся Ягуба.

Борислав насторожился только потому, что ворвавшийся на мгновение в шатёр солнечный свет скользнул по подушкам, и застыл от неожиданности. А боярин, потирая руки, сказал, не скрывая радости от своей прозорливости:

— Ай-яй-яй, княжна — ив мужском обличье! Уж не бежать ли задумали, голубки? То-то я чьих-то коней в распадке приметил...

Весняна, словно на охоте за волком, стремительно зашла за спину боярина. Тот не заметил этого движения, потому что не спускал глаз с руки княжича, а Борислав медленно доставал из ножен меч.

Ягуба перевёл взгляд на лицо Борислава. Совсем недавно перед ним на подушках и коврах лежал человек нерешительный и совершенно для него не опасный, и он, боярин Ягуба, наслаждаясь своей силой, бил, хлестал его словами, приоткрывая будущее, в котором, по его расчётам, уже не было места княжичу, а тот лишь вяло защищался. Сейчас же перед Ягубой стоял иной Борислав — решительный, смелый, мужественный, готовый к борьбе — истинный князь!

Наверное, именно таким он был в ту злополучную ночь, когда убил князя Романа и его дружинника...

«Ошибся я, — подумал Ягуба, — не рассчитал чего-то... Может, это княжна, её присутствие?» Он попятился, отступая к выходу. Перемена в Бориславе так потрясла его и озадачила, что он даже не подумал о страже, которую стоило только кликнуть, и она ворвётся в шатёр. Он пятился до тех пор, пока не натолкнулся на Весняну. И тогда от неожиданности и страха Ягуба упал на колени.

— Пощади! Я молчу... молчу... Вы бегите, как задумали. Я молчу... — Боярин пополз к ногам Борислава. — Я же друг тебе, я говорил, что друг... Беги, княжич, беги свободно, князь! Я молчу... Стар я, пощади...

Борислав виновато посмотрел на Весняну.

— Не могу! Рука не поднимается на коленопреклонённого...

— И не надо! — подхватил Ягуба. — Вы бегите, я молчать буду... — Для наглядности он даже зажал рот ладонями.

— Ежели поднимешь тревогу раньше, чем князья вернутся, расскажу, что Романа научил меня убить ты! Понял?

— Понял. Идите спокойно. А с погоней я потяну, как могу...

Борислав шагнул к боярину, сорвал с него пояс с коротким мечом, отстегнул его и протянул Весняне, а поясом стянул Ягубе руки так, что тот охнул. Потом обернулся к Весняне, сказал спокойно и властно, так, как ещё никогда не говорил с ней:

— Идём. Боярин прав, что соединил нас. Теперь тебе только со мной.


Ровно в полдень князья стали собираться к шатру. Первым вошёл в шатёр Святослав. Со света он не сразу понял, что вместо Борислава на подушках лежит связанный Ягуба. А когда понял, хотел было задержать других князей, но поздно: Рюрик уже вошёл вслед за ним и тоже с любопытством уставился на боярина, который с трудом встал на колени.

— Где Борислав?! — крикнул великий князь, покосившись на Рюрика и вошедшего вслед за ним Давыда.

— Бежал, государь, преступив честь свою... — Ягуба хотел добавить — с Весняной, но увидел входящего в шатёр князя Игоря и замолчал.

— Что же ты не кричал, пёсий сын? — Гнев Святослава был неподдельным, это Ягуба понял сразу по тому, как отчеканивал великий князь каждое слово, будто отливая их в смертоносные слитки. — Погоня бы уже мчалась за ним. А не ты ли ему побег подстроил?

— Помилуй, великий князь... — Ягуба показал глазами, что должен сообщить князю нечто, чего не следовало бы слышать никому из вошедших в шатёр.

Святослав нагнулся к нему, распутывая ремень. Ягуба, почти не шевеля губами, выдохнул:

— Весняна побег подготовила, с ней он сбежал. Вот и все доказательства...

Великий князь, не закончив распутывать ремень, выпрямился. Новость была слишком важной, чтобы её вот так, не обдумав, сообщать другим участникам княжьего суда. Она оглушила его, ошпарила: Борислав бежал! Бежал от него! Это ударило в сердце с поразившей его самого силой и болью. Только-только стал он сближаться с внуком, ради его спасения закрутил такое сложное действо, а тот сбежал... Сердце бешено колотилось. Святослав охнул, стал раздирать на себе непослушными пальцами ворот рубахи, ловить ртом воздух, медленно оседая рядом с Ягубой. К нему бросились, подхватили под руки, а он только пробормотал:

— Ох, беда... вступило...

Он заметил ухмылку Ягубы — прикидывается, мол, князь — и сразу почувствовал, как захлёстывает его гнев, усиливая боль в сердце. Всё из-за него! Лезет, где ему быть не след, вынюхивает! Почему он в шатре оказался? Что ему надо было? И что должен сейчас предпринять он, великий князь? Стоит ли сразу же сообщить, что бежал Борислав с Весняной? Как на это посмотрит Игорь? Воспротивится ли погоне или, наоборот, сам бросится вслед, став самым ярым преследователем? На кого он обратит свой гнев — на Святослава? Как поступят Рюрик и Давыд, узнав, что предполагаемая невеста Романа сбежала с его убийцей? Рассорятся с Игорем или вместе станут требовать выдачи им княжича? Ох, Борислав, как же ты всё запутал... А вдруг они объединятся против великого князя прямо тут?.. И снова поднялся в нём гнев на Ягубу.

— Княжич бежал из-под охраны боярина Ягубы, — сказал Святослав, задыхаясь, потом повернулся к Рюрику лицом, указал ему на боярина: — Если нужна тебе, брат, за Романа жизнь, возьми эту. Не было у меня ближе... — он хотел сказать «человека», но передумал и сказал: — слуги!


Погожий день поздней осени был торжественно-прекрасен: глубокое, иссиня-голубое небо, ликующее и яростное в своём прощальном блеске солнце, золотой пожар перелесков, синеватая зелень ельников — всё здесь было немного не таким, как на Киевщине, но всё же своим, русским, родным. Борислав и Весняна стояли на пологом холме, вглядываясь вдаль — что таила она, что готовила им, бездомным изгоям, у которых сегодня и было-то за душой одно — знание.

Чуть ниже по склону холма холоп возился с костром. В ельнике внизу можно было различить коней. Костер затрещал, разгораясь, невидимое на солнце пламя стало пожирать хворост, с треском обежало рыжие лапы сухих сосновых веток, наконец взялись крепкие, в руку толщиной, смолистые сучья.

— Устала, ладушка? — спросил заботливо княжну Борислав.

Она отрицательно покачала головой, любуясь открывшимся отсюда видом.

— Ну ничего, теперь уже не будем так бешено скакать, — продолжал Борислав. — Мы, почитай, на Новгородской земле.

Его переполняла нежность к Весняне, но он не знал, как её выразить. Весняна оказалась спутником лёгким и необременительным, только первые четыре дня, когда гнали коней, не жалея ни их, ни себя, она по ночам чуть слышно постанывала. Но утром вставала свежей, была деятельна, готовила еду, отстраняя холопа, шутила, даже напевала что-то тихонько. Лицо её осунулось, обветрилось, но — удивительное дело — стало мягче, спокойнее, женственнее...

Холоп у костра крикнул встревоженной сойкой, давая знак, что кто-то идёт. Борислав увлёк девушку с вершины холма поближе к ельнику, к коням, но тут холоп крикнул, что опасности нет.

Вскоре на тропе появился слепец. Он брёл, придерживаясь рукой за плечо мальчика лет двенадцати, бережно прижимая к себе холщовый мешок, в котором, судя по очертаниям, были гуды.

Борислав пригласил странников к костру.

— Куда путь держите, люди добрые? — спросил слепец, усевшись поудобнее.

— В Новый Торг, дедушка, а оттуда... — Борислав поймал предостерегающий взгляд Весняны и закончил: — Куда Бог путь укажет...

— А я так в Новгород, — сказал слепец, — давненько на Ильмене не бывал. — Он повернулся к молчавшей Весняне и, глядя незрячими очами поверх её головы, спросил: — Жена с тобой, добрый человек, или сестра?

Борислав хотел ответить, но его опередила Весняна.

— Как же ты меня угадал, дедушка, я ведь и слова не проронила? — Она спросила почему-то шёпотом.

— А от тебя, голубушка, добротой женской веет...

— Господи! — Весняна вскочила на ноги в волнении, прижала руки к груди. — Да ведь мне Микита, гудец покойный, так же говорил!

— Микита? — повторил за нею слепец. — То великий провидец был, хоть и незрячий. Упокой Господь его мятежную душу...

— Боже мой, Боже мой, — никак не могла успокоиться Весняна. И вдруг попросила напряжённым, звенящим голосом: — Спой мне!

— Что же спеть тебе, голубушка? О заставе богатырской или об Илье Муромце? — Слепец привычными, чуткими руками стал разворачивать холстину, высвобождая из неё гуды.

— Новых песен не знаешь? — всё так же звонке и напряжённо, словно в ожидании чуда, спросила Весняна, повторяя слова, сказанные ею Миките, кажется, вечность тому назад.

— Как же, знаю, перенял у покойного Микиты... Перенял у великого певца... Может, что и не запомнил по старости лет, так не обессудь, больно долгая то повесть... «Слово о полку Игореве» называется... — И начал наигрывать на гудах.

— Выходит, напрасно ты мою голову спасала, — шепнул Борислав.

— Ох, да тебя, тебя, глупый мой, любый, спасала... Молчи...

А струны под пальцами певца звучали всё громче, всё напевнее. Он поднял голову к небу, заговорил нараспев глухим, чуть гнусавым голосом:


Нет, не ладно будет, братья

Слагать по-старому

Печальную повесть о походе Игоря,

Игоря Святославича,

Внука Олегова...

А слагать нам её

По делам сего времени.

Не по замышлению Боянову...

Ведь Боян вещий,

Если песнь кому сложить хотел,

Растекался мыслию по древу,

Серым волком стлался по земле,

Сизым орлом по поднебесью...


Голос певца креп, набирал силу, звучал так вдохновенно, словно слепец сам вот тут, у придорожного костра, слагал эту повесть...



ЭПИЛОГ


После 1190 года спокойствие из земель Южной Руси постепенно ушло.

Стареющий Святослав дал втянуть себя в череду походов на половцев, необязательных и кровавых.

Укреплялся Рюрик и все Ростиславичи, чьи владения, словно петлёй, охватывали худеющее Киевское княжество.

Умер младший брат Святослава, Ярослав. Он был не самым активным, но всегда верным его союзником. На вожделенный Черниговский престол сел наконец князь Игорь, союзник совсем уж ненадёжный.

Фактически полностью отделился огромный Залесский край. Его повелитель, Всеволод Большое Гнездо, посидев недолго на Киевском столе, увёз с собой на север титул великого князя и утвердил его там за собой. От него пошли владимиро-суздальские великие князья, пока Дмитрий Донской не перенёс столицу в Москву.

К сожалению, высочайшая, общая для всех русских княжеств культура и великая литература, утверждавшие единый язык, не сумели предотвратить начавшийся распад.

Громоздкая колымага трёхсотлетнего Киевского государства, скрипя и угрожая развалиться на составные части, медленно катилась к обрыву у реки Калки — не правда ли, какое роковое созвучие со злополучной рекой Каялой князя Игоря? Оттуда уже видно было гигантское облако пыли, поднятое в далёких восточных степях копытами татаро-монгольских коней.

Прошло каких-нибудь сорок лет, и под этими копытами погибли и бесчисленные сокровища русских библиотек, и прекрасные здания, и последние надежды на сохранение единого государства.

Святослав был, по сути, последним великим князем Киевской Руси.

По гениальной случайности, возможной только в Истории, а может быть, по неизбежной исторической закономерности, слагающейся из случайностей, именно Святослав стал одним из героев «Слова о полку Игореве», а потому — бессмертным.


Загрузка...