Пролог

Подмосковная деревня на Владимирской дороге. Избы, крытые щепой. Темно-серые срубы. Окна затянуты бычьими пузырями, редко где стекла. За дощатыми оградами и плетнями негустые сады. На холме у деревянной церковки зелень погуще…

По дороге, укатанной, утоптанной, чуть пыля буро-серой сухою землей, тянется неровный строй — по четыре в ряд; серые халаты, серые шапки-бескозырки. Шагают неторопливо. И звенят. То громче, то глуше прерывистое бряцание-позванивание. Идут кандальники.

Впереди верховой офицер в клеенчатом кивере. Едет шажком. По сторонам солдаты в темных шинелях; белые ремни крест-накрест; длинные ружья наперевес. Сзади обоз — дюжина телег. Навалены котомки, сумки, сундучки. Сидят несколько стариков и женщин с длинными свертками, обернутыми в пестрые одеяла. Иногда слышится пискливый плач.

По обочинам у дворов — крестьяне. Глядят. Крестятся.

Девушка в холщовом синем сарафане подошла к солдату с щетинистыми усами и баками. Семенит рядом.

— Господин кавалер, дозвольте милостыньку подать несчастненьким?

— Ты что ж, не боишься? Это ж воры, убивцы, душегубы.

— Так они, ведь, уже в цепях-оковах. И вы тут с фузеей, чего ж бояться?

— Ну, давай, коза шустрая. Вон тот спереду — стоеросовый, борода пегая — ихний староста. Ему и подавай.

— Спаси Вас Бог, кавалер.

Она подбежала к рослому кандальнику, который мерно шагал, едва побрякивая цепями.

— Возьми, батюшка, Христа ради.

Протянула узелок с хлебом, несколько монет.

Под шапкой, низко надвинутой, быстрый, темный взгляд.

— Благодарствую, красавица, дай тебе Бог хорошего жениха.

Из неровных серых радов голоса.

— Спаси тебя Господь, девица.

— Спасибо, милая!

— Ой, ладушка-лапушка, пойдем со мной? В Сибири поженимся, в соболя одену…

Офицер оглянулся, приподнял нагайку. Капрал, шагавший в стороне, заорал:

— Тии-ха! Па-артия, слушай! Подтянись! Не галди! Шагай тихо!

Тощий паренек радом со старостой оборачивался, пытаясь разглядеть девушку, стоявшую у дороги; споткнулся; резче звякнули кандалы.

— Не вертись, малый. Что позади не про нас. Вперед себя смотри… Не споткнешься.

— Трудно, дядя. Стреноженным шагать еще не привык.

— А ты радуйся, что цепи новые, газовские. Раньше-то и короче, и тяжельше были. Тогда и вправду стреноженные брели, на пол-аршина шаг. И обручи — голое железо. А теперь вот — подкладочки холщовые. Все он, Федор Петрович, придумал. С генералами, с сенаторами спорился, до самого царя дошел. Вымолил облегчение.

— Это ж какой Петрович? Тот лекарь, который давеча на пересыльной смотр делал?

— Он самый.

— Ласковый дядя. Только говорит чудно: «Ты милый мальшик. Хочешь быть сшастливым, помогай другим людям». Велел грамоту учить, книжку дал божественную. «Милый мальшик. Надо быть добрый». Чудной барин!

— Не чудной, а чудо сущее. Праведной жизни человек.

Староста говорил, не поворачивая головы, сиплым шепотом, но внятно, чтобы и другие слышали.

— Это я тебе истинно говорю. Я всю Россию прошел. В Сибирь в третий раз иду. И Федор Петрович один такой на целом свете, печальник за несчастных.

— Эх жаль, не знал я. Лучше бы оглядел его.

— Ну и глади, как опять увидишь. Он еще на Рогожский полуэтап приедет провожать. Полуэтап тоже он придумал. Раньше с Воробьевых гор прямо до Богородского станка гнали. С непривычки сразу ноги сбивали и цепями язвы натирали. А теперь на полдороге Рогожский полустанок. Там и отдохнем, и похарчимся. Туда еще и милостыню привезут.

Двор за высоким дощатым забором. Длинный барак с широкими окнами. Внутри большие камеры. Полы мыты, стены побелены; струганые нары устланы соломой.

— А где же параша?

— Тут нет параши. Бона во дворе будка — доски белые — отхожее место. По-господски — ретирада. Тоже Федор Петрович затеял. И весь порядок от него. Велит, чтоб скрозь чистота… А вот он и сам припожаловал.

Солдаты распахнули ворота, во двор вкатилась старая пролетка, кучер в потрепанном кафтане погонял двух облезлых кляч. За ним сидел укрытый до пояса потрескавшейся кожаной полостью широколицый коротко стриженный старик. Он внимательно огладывал двор большими, очень, выпуклыми глазами — светло-голубыми, по-детски блестящими. И кивал направо и налево в ответ на приветствия и поклоны, приподнимая суконную фуражку с кожаным козырьком. Откинув полость, под которой громоздились корзины и коробки, он легко, не по-стариковски, сошел с пролетки.

— Послюшай милый мальшик, и ты братес, и ты братес! Берите корсины, берите ящики, несите за мной, куда я пойду. Будем давать гостинцы. Где есть староста? Ага, здраствуй, здраствуй братес, старый знакомес. Расскажи, кто есть сильно усталый. Никто не плакал? Никто не жалелся? Это карашо.

Ворота снова распахнулись. Вкатилась карета, запряженная четверкой сытых вороных цугом. Дородный кучер в синем казакине, обогнув пролетку Гааза, рыкнул «тпрруу».

Два парня в синих полукафтанах сорвались с запяток, отбросили подножку, открыли дверцу. Сошла невысокая суховатая женщина в темном коническом бурнусе и темном чепце, накрытом черной шалью.

— Здравствуй, Федор Петрович, здравствуй, батюшка. Опять ты меня упредил. Истинно говорил мой покойник, что ты заговорное слово знаешь, как схочешь, всю Москву за миг проскочишь.

— Здравствуйте, милая Агафья Филипповна. Очень рад, сударыня, иметь удовольствие вас встречать. Сердечно рад. Поелику давно хотел вам рассказывать, какая большая радость сделали ваши милосердные подаяния для бедные больные в тюремном замке и для мальшики в училище. Все вас благословляют от чистой души.

— Полно, полно, батюшка, не тебе нас хвалить. Мой покойник по твоим следочкам ходил и мне завещал. Мы все твои подручные. Сколько нынче-то сюда несчастненьких пригнали? Я две сотни калачей привезла. Чтоб на каждого по одному, а бабам с младенцами побольше. И чтоб солдатикам-инвалидам перепало. И вот еще тут, возьми раздай. Она протянула мешочек, шелестевший бумажками-ассигнациями, бугрившийся монетами.

— Тут полста рублев будет.

— Чувствительно благодарствую, сударыня. Рука дающего да не оскудеет.

Слуги Агафьи Филипповны перетаскивали из кареты в коридор узлы с калачами, корзины с морковью, репой, огурцами и бумажными промасленными свертками.

Староста и его подручные разносили гостинцы по камерам. За столиком у окна — пожилой монах. Перед ним в ящике — ассигнации и мешочки с монетами. Арестанты подходили менять бумажные деньги на серебряную и медную мелочь. Им предстояли тысячи верст через деревни и городишки. За копейку можно хлеба на целый день купить; за алтын и молока достать, и яиц. Но какой мужик наберет монет на сдачу с ассигнации? Да и цену бумажкам в дальних краях не знают.

— Отец Варсонофий, милый братес. Исвольте получить, вот милостыня от Агафья Филипповна, госпожа Рахманова. Посчитайте, сколько есть сегодня самые бедные и дивидируйте, то есть поделяйте, сколько для каждого.

— Добро, Федор Петрович, знаю уж, знаю… Здравствуй, матушка Филипповна. Лепта вдовицы угодна Господу. И аз молюсь, чтобы сторицею тебе воздалось.

Пегобородый староста зычным басом перекрыл гомон, шумы, бренчанье цепей, ревнул по-диаконски:

— Возблагодарим, братья, благодетелей наших за их милосердие и доброхотные даяния.

Из разноголосых благодарственных возгласов и причитаний возникло пение. Завели в женской камере высокие голоса. Подхватили мужские.

— Спаси, Господи, люди Твоя… И сохрани достояние Твое…

Агафья Филипповна, монах, кучера, солдаты во дворе крестились. Федор Петрович с фуражкой в руке стоял, наклонив голову, и тихо подпевал:

— Спаси и помилуй…

Молодой кандальник, помогавший старосте, кончив раздавать калачи, заталкивал в карман широких дерюжных штанов монеты, полученные от отца Варсонофия.

— Дядь, а дядь! Эта барыня, кто же такая будет?

— Купчиха. Богатейшая вдова. У ней в Замоскворечьи не дом — хоромы, и лабазы, и корабли на Волге. Староверы они. Муж строгий уставщик был. И норовистый старик. Двенадцать лет назад, когда я в Сибирь брел, я его здесь в тюремном замке видел. Попы на него доносили, что он все им поперек, его и посадили на цепь. А он слабый старичок был — постился много. Болеть стал. Попал Федору Петровичу в руки. Тот всех болящих жалеет, про веру не спрашивает. Он сам-то не нашей веры, а латынской… Но всех лечит, всех жалеет. Потому как все люди от Адама. И за всех Спаситель крестную муку принимал. Он того купца вылечил, да еще и просить за него стал, чтобы не мучили старика, не угоняли в Сибирь; и губернатора просил, и митрополита. До царя дошел. И достиг… Отпустили купца. Все его семейство не знало, как благодарить целителя и заступника. Они ему давали и деньги — больше тысячи — и разное добро. А тот не взял: мне, говорит, ничего не надо, а ты лучше пожертвуй несчастным в узилищах, арестантам, ссыльным, каторжным, их женам и деткам, кто в голоде и холоде. И жертвуй, говорит, не раз — другой — на Рождество, на Пасху — как у вашего брата заведено, а давайте каждый раз, как партию в Сибирь гонят, чтоб и на путь доставало. И тот купец имел понятие. Сам ведь в тюрьме валялся. Он и послушался. А как помирать стал, жене приказал, вот этой самой Филипповне, чтоб непрестанно давала милостыню хлебом и деньгами. Вот она и старается.

— Дай ей Бог! Мне два пятиалтынных досталось. Такая же, значит, святая душа, праведница; я за нее молиться буду.

— Много ей твои молитвы помогут! Она баба справедливая, добрая, про нее и без тебя Бог знает. Но с Федором Петровичем ты ее не равняй. Далеко синице до ясна сокола. Милостыню-то всякие люди подают. И господа, и купцы, и мещане, и мужики. Приносят в праздники кто хлебушка, кто яичка, кто копеечку. Ну купцы, правда, больше других стараются. Потому что у них страха Божьего больше, чем у господ и мужиков. А еще и потому, что иной купец и с Сыном Божьим, и с Пречистой Девой Богородицей, и с самим Господом поторговать норовит… Как торговать? А так же, как они друг с дружкой ладятся… Кто по совести, а кто по хитрости. Я тебе свечу пудовую поставлю, а ты мне в делах пособи. Я тебе икону в золотом окладе, а ты меня от хвори исцели. Я тебе церкву каменну, а ты мне смертный грех прости. Такой купец с Богом рядится, верит, что в Царствии Небесном теплое местечко можно купить. Для того и заказывает молебны. Для того и милостыню подает. Копейку пожертвует, на рубль надеется… Нет, это я не про Филипповну. Она и вправду старушка хорошая, от чистого сердца старается. Но ты сообрази: она тысячу рублей милостыни раздаст, а у ней сотня тысяч остается. И каждый месяц еще прибавляется. Деньга деньгу за собой тянет. А Федор Петрович двадцать лет назад богатым барином был. В Москве на Кузнецком мосту каменный дом имел, под Москвой — целую деревню, сотню душ крепостных; в карете ездил, четверкой — рысаки, как снег белые. Вся Москва дивилась. А все за то, что лекарь он — прямой чудотворец. Все болезни исцеляет; когда холера была, он тысячи людей от смерти упас… Крестик у него в петлице видел? Сам царь пожаловал, покойный Александр Благословенный… Генерал-губернатор Московский, Голицын-князь, Федор Петровичу первый друг-приятель был. А теперь видишь, в какой он пролетке ездит… И одры какие его возят. И фрачишко на нем тот же, что и десять лет назад был. И чулочки штопаные-перештопаные… А почему? Потому что все, что имел, раздал нашему брату, и все, что получает, раздает. Точно как в Писании сказано — все дочиста.

Загрузка...