В конце апреля весна наконец добралась и до Москвы, а в высокой каменной подклети Аптекарского приказа, находившегося в Кремле, напротив Чудова монастыря, несмотря на установившиеся теплые дни было сумрачно и сыро. Холод гулял по пустынным покоям, тесным клетушкам и узким переходам, заставленным громоздкими шкафами, стеллажами с открытыми полками и запертыми на висячие замки сундуками, о содержимом которых знали лишь несколько посвященных. Все помещения мрачного полуподвала в данный момент пустовали. Лишь в небольшой каморке у лестницы черного хода сквозь неплотно прикрытую дубовую дверь пробивалась узкая полоска света и доносились приглушенные голоса.
В квадратной комнате с низким сводчатым потолком по углам были расставлены тяжелые, грубо кованные шандалы с горящими свечами. Свечи нещадно коптили и потрескивали, выстреливая вокруг себя охлопками мелких искр. Каждый раз, как это происходило, человек, сидящий посередине комнаты на колченогом стуле, робко вздрагивал и сжимался в комок, стремясь спрятать лохматую голову в плечи. В этом растерянном, объятом трепетом и до смерти напуганном существе теперь с трудом можно было узнать наглого и самоуверенного холопа боярина Бориса Салтыкова Семку Грязнова по кличке Заячья губа. Он похудел, осунулся и словно бы высох, как вяленый лещ на солнце. Одежда превратилась в рубище и дурно пахла. Неопрятная борода свисала клочьями, кожа пожелтела и сморщилась. На тощей, грязной шее под судорожно двигающимся кадыком багровел большой рваный рубец – след от зубов боярина Салтыкова, едва не отправившего его на тот свет.
Семка пугливо жался на стуле, по-бабьи подгибая под себя ноги. Всем своим видом он хотел казаться маленьким, незаметным, вызывающим к себе жалость и сочувствие. Впрочем, эта бесхитростная уловка не могла ни смутить, ни разжалобить его собеседника, никогда не отличавшегося трогательной чувствительностью или каким-то особенным человеколюбием.
За узким столом, больше похожим на высокую лавку, уставленную склянками с порошками и разноцветными жидкостями, сидел, кутаясь в засаленный овечий кожух, накинутый поверх дорогого бархатного охабня, начальник Аптекарского приказа, кравчий с путем[1] Михаил Михайлович Салтыков, младший брат пребывавшего ныне «в заточении необратном» в одной из дальних деревень боярина Бориса Салтыкова.
Был Михаил почти точной копией Бориса, с той разницей, что всего в нем казалось меньше, чем в старшем брате. Стати, роста, страсти. Кажется, во всем он уступал опальному боярину, но люди, знавшие обоих братьев, ежели кто вздумал бы при них утверждать подобное, скорее всего только многозначительно ухмыльнулись, ибо знали, что по части хитрости и коварства не было при дворе человека искушеннее Михаила Салтыкова. Спесивый и надменный Борис в этих темных сторонах человеческой души проигрывал младшему брату безоговорочно.
Михаил вертел в руках склянку из синего стекла, со смешанным чувством любопытства и презрения поглядывая на дрожащего Семку.
– Слюни подбери! – произнес он холодным и тяжелым как свинец голосом. – Верещишь, словно кликуша на базаре! Смотреть противно!
– Милостивец! Благодетель родненький! – завыл Семка, пуще прежнего всхлипывая и вытирая опухшее лицо грязным рукавом исподней рубахи. – Христом Богом молю! Вели своим людям не пытать меня более! Я все, что знал, рассказал. За что ироды окаянные тело мое терзают? Нет больше мочи терпеть такое живодерство! Не виноват я ни в чем!
Михаил скривил рот в изуверской ужимке, обозначавшей у него улыбку, и зловещим полушепотом спросил:
– Значит, говоришь, не виноват и все без утайки рассказал?
– Как на духу, соколик! Вот тебе крест! – встрепенулся Семка и неловко перекрестился разбитыми пальцами.
– Верю. Верю тебе, Сема! – поспешно махнул рукой Салтыков.
Голос его звучал по-отечески успокаивающе.
– Больше тебя здесь пальцем не тронут. Слово даю! А вот с виной огорчу. Невиноватых у нас здесь не бывает. Ты помни это, Семен!
Михаил обернулся и приказал стоящему за его спиной молчаливому как тень лекарю, одетому на иностранный манер:
– Дай ему пить.
Лекарь, не произнося ни слова, учтиво поклонился, показав безобразный горб на левой лопатке, тщательно и безуспешно скрываемый под широкими складками старомодного пансерона[2], набитого для пышности пучками хлопка и пакли. Он взял со стола небольшую липовую ендову, наполненную водой, и протянул ее Грязному. Семка дрожащими руками схватил сосуд и жадно припал опухшими губами к его наполовину обломанному деревянному носику. Кадык судорожно двигался в такт «хрустящим» глоткам, вода текла по шее за ворот сорочки, оставляя на ней мокрые следы. Пил он долго и жадно, замочив не только рубаху, но и штаны.
Закончив наконец, Семка, блаженно улыбаясь, откинулся назад и неожиданно поймал на себе внимательный взгляд Салтыкова.
– Ну как? – спросил заботливый вельможа. – Хороша у нас водичка?
– Ох! – оскалил Грязной свою заячью губу в жутковатой улыбке. – Сладкая как мед! Спаси Христос, боярин!
– Не по чину величаешь, кадильщик, – улыбнулся Михаил одними губами.
Взгляд его стал колючим и пронзительным. Спросил:
– Еще пить будешь?
– Благодарствуйте, Михаил Михайлович, не откажусь, пожалуй, еще от одной! – ответил Семка, распрямляя плечи и протягивая пустую ендову иноземному лекарю. – Налей, басурманин!
В этот момент глаза его неожиданно помутнели, из рта, пузырясь, потекла обильная желтая пена. Семка схватился за горло, в кровь раздирая его ногтями. Из глотки вместе с утробным клокотанием наружу вырвались звуки, больше похожие на рев туманного горна. Наконец тело его обмякло, он откинулся назад и безвольно, как мешок брюквы, свалился спиной на каменный пол подклети. Ноги Грязного еще пару раз взбрыкнули ретиво, и все закончилось.
Салтыков мрачно посмотрел на скрюченный труп Семки и перевел взгляд на невозмутимого лекаря.
– Ты чего, тюлень чухонский? – зарычал он, свирепо вращая глазами. – Чего наделал? Обещал ведь медленно и незаметно!
Лекарь в ответ только безразлично развел руками и произнес с ужасным акцентом, с трудом подбирая нужные слова:
– То был опыт… попытка… в следующий раз будет лучше!
Горбун многозначительно поднял вверх указательный палец и веско добавил по латыни:
– Experientia est optima magistra![3]
Обескураженный и раздраженный Салтыков в ответ только злобно плюнул себе под ноги, процедив сквозь зубы:
– Смотри, эскулап, дождешься! Когда-нибудь я тебя самого заставлю это пойло выпить. Для опыта!
Михаил одним движением плеча скинул на пол ненужный уже кожух и направился к выходу.
– Прибери здесь за собой и готовься к дальней дороге. Пришло время кое-кому познакомиться с твоими снадобьями, чухонец!
Вельможа вышел за дверь, оставив лекаря стоять над телом мертвого Семки в глубоком раздумье об услышанном.