часть первая

В ПОИСКАХ УТРАЧЕННОГО ВРЕМЕНИ

Боже мой, Боже мой, Боже мой,

я таю, как воск, под взглядом твоим.

Я бедное дитя. Охрани меня от Бога

и Дьявола. Позволь мне спать

у деревьев твоих, в твоих садах,

за твоими стенами. Господи, мне трудно.

Молитва моя никуда не годна, но ты видишь,

что я – в неудобной позе, и солома

отпечаталась на моих коленках.

Жан Жене

1

– Давайте не будем его будить, – сказала Регина. И меня не стали будить. Меня подняли на руки и отнесли на второй этаж, заботливо разоблачили и уложили на диван, закутав одеялом.

Я проснулся, как обычно, через шесть часов. На этот раз – в пять утра. То есть это полагается так говорить, что утра – мне кажется, что в зависимости от времени года одна и та же доля суток относится к разным частям дня. Так что, как я смог убедиться, нашарив на прикроватной табуретке очки и собрав мерцающие зелёные загогулины напротив в рельефные цифры, было пять часов январской ночи.

Я вылез из-под тёплого одеяла и расшторил окно. На столе обнаружилась работающая лампа, которая тут же превратила мой смутный контур на оконном стекле в расплывчатого упыря. Такие отражения бывают только в окнах, когда темно, а в комнате горит свет – не плотные и уверенные зеркальные двойники, а двумерные тени, втиснутые в лист стекла между тобой и остальным миром. Когда я перекурил гашиша неделю назад и был оставлен в одиночестве равнодушным кузеном, в числе прочих кошмаров, которые дёргали мой мозг за сотни ниточек, была внезапно открывшаяся правда о том, что человеку вредят именно эти отражения, оконные, а не из зеркал. Именно они пьют из человека все жизненные энергии, заставляя его прогуливать лекции, проводить выходное время в кабаках вместо укрепления семьи и вложения денег в комфортное житьё, нарколыжить и ездить в Турцию или Крым. Толстый и плотный двойник, который смотрит на человека, когда он бреется или красит губы, абсолютно безвреден. Он такой же хороший парень или такая же правильная девчонка, как и ты. А его все боятся…

В любом случае, не стоит заглядываться на свои оконные подобия, поэтому я переключился на комнату. Комната явно принадлежала малолетней сводной сестре Регины, которую родители забрали с собой – показать Индию, оставив дом в полном распоряжении старшей дочери. Посередине стола в лучах лампы грелись Шэгги и Скуби-Ду, повисший у него на руках – оба с перекошенными от ужаса рожами. На стенах висели Шрэк с ослом и зелёной принцессой, беглое мадагаскарское зверьё, бледный глазастый Виктор, держащий за руку Труп Невесты и Джек Скеллингтон, попытавшийся совместить Вечер Всех Святых с Днём Рождения Одного Бога. Вкусы отпрысков ландшафтных дизайнеров мало чем отличаются от вкусов других детей.

Единственное, чего не хватало в комнате, так это моей одежды. Я осмотрел все зазоры между столом, кроватью, табуреткой и шкафом. Очевидно, меня раздели на первом этаже, в гостиной, где я отключился у телевизора. И там же оставили одежду, несправедливо решив, что я буду отсыпаться дольше всех. Я машинально открыл сестрин шкаф и, отстранив вешалки с маленькими платьями, сразу же наткнулся на жёлтый банный халатик с капюшоном в виде утиной головы с клювом-козырьком. За десятилетней девочкой он должен был волочиться по полу, а мне доходил ровно до середины бёдер. Я посмотрел на себя в нормальное зеркало и обнаружил там фрика в лучших традициях уорхоловской Фабрики: лёгкая юношеская небритость, мешки под глазами с мутным взглядом и шмыгающий нос – в утёночьей упаковке. Кря-кря. Для довершения образа нужно было только закурить, и я отправился на первый этаж.

За дверью, после того куска коридора, до которого достигал свет из моей временной спальни, стояла сплошная чернота, которая встретила меня углами шкафов, какими-то звякающими безделушками на дурацких полках и некстати прокатившейся вниз лестницей. Несмотря на общую пьяную опухлость и заторможенную реакцию я вполне спокойно дошёл до первоэтажной кухни, довольно быстро нащупал световключатель и устроился в кресле, напротив стола и холодильника. К счастью, родители Регины запретили ей и гостям курить где-нибудь кроме кухни, иначе сигареты остались бы вместе с Региной, Сашей и Семёном в гостиной. Проходя мимо, я успел убедиться, что они заперлись втроём и, судя по отсутствию звуков, уже потрахались и спят. Я закурил, запивая тёплым чаем. Интересно, чего они так испугались – что я невовремя проснусь и решу потребовать законную одежду, а потом и вовсе попробую присоединиться четвёртым? Или что я не просто отрубился из-за недельного употребления наркотиков и алкоголя, а превратился в зомбаря и приду за предназначенным мне природой вкусным человеческим мозгом? Тот неизвестный парень, который придумал, что зомби едят мозги – бесспорный гений современного мифотворчества. Кстати, очень хочется есть. Наверное, потому что вчера был только лёгкий завтрак в кафе и много алкоголя.

Я осмотрел внутренние органы холодильника и убедился, что из доступной моему кулинарному дилетантизму еды там есть только яйца. Я ненавидел что-либо готовить из-за врождённой лени и с радостью бессовестного коллаборациониста уступил ей, увидев на столе остатки хлеба и баночку с жевательным мармеладом в виде улыбающихся медведиков. Медведики были необычно большими и их было непростительно много. Жевательный мармелад – странная штука. Чем больше его съедаешь, тем больше ощущение, что сладкую псевдоживотную плоть надо старательно рассасывать, наслаждаясь перетекающим внутрь слюнявым соком. И с тем большей обречённостью впиваешься в него зубами, будто это настоящее медвежье, динозаврье или ещё какое мясо. Одного за другим я старательно обезглавливал резцами сгустки патоки и лимонной кислоты, дробил на сладких червячков и глотал. Потому что дальнейшему дроблению они, к сожалению, не поддавались.

Очередной медведь навёл меня на крамольную мысль. В России такой дефицит реальной политики, что бессмысленная мозгодрочка на политические темы порождается буквально чем угодно. Этот медведь явно был заводским браком, то ли жертвой непредсказуемых мутаций, то ли дегенеративным выблядком дурных медвежьих генов. Все медведи как медведи, одного заранее выбранного цвета, а этот был смесью сразу нескольких красителей: полморды зелёные, полморды бледно-жёлтые, с туловищем та же фигня. Перед тем как откусить и его составное мозгохранилище и разжевать его вместе с содержимым, я подумал, что во всём мире уже давно пора начать выпуск кондитерских изделий в виде глав государств: миндальный Саркози, шоколадный Обама, нуговый Ахмадинежад, марципановая Меркель и мармеладный Медведев. Чтобы граждане, обделённые заботой государства или чересчур пристально охваченные его вниманием (а такие будут всегда, до самого Армагеддона, зуб даю), могли совершить символическую гражданскую месть, самолично расчленив и утопив в цистерне с соляной кислотой чучело человека, который должен бы отвечать за их маленькие судьбы, да почему-то не смог. В прошлом государство могло устраивать гражданские казни смутьянам и отщепенцам, осмелившимся посягнуть на его машину. В двадцать первом веке граждане должны иметь возможность казнить государство. Тем более, от него всё равно не убудет.

Куски медведя полетели в растворительный резервуар, и я решил перейти на пиво, поскольку понял, что мишки явно принадлежат младшей любимице семейства. А мне не хотелось бы огорчать ребёнка, который смотрел как минимум два фильма Бёртона. Мне вообще не хочется огорчать никаких детей.

Остаток ночи и начало утра, которое в январе наступает не раньше восьми, я провёл слоняясь вверх-вниз по этажам, листая неплохие хозяйские книги и бухая Хайнекен за Хайнекеном. Около девяти меня наконец сморило в моей спаленке, и я залез обратно под одеяло, где и проспал ещё до полудня.

2

Зовите меня Измаил, Александр или как-нибудь ещё. Мне всё равно. Мама зовёт меня «сыночка», отец – «сын», сестра – «слушай», одноклассники звали «умником», «гондоном», «дружищем», «сраным хипстером» и «Джонленноном», потому что я носил круглые очки (а после восьмого класса и вовсе стал отращивать хаер). С равным успехом по этой причине меня можно было бы называть «Джеймсджойсом» или «Дженисджоплин» (последнее было бы особенно обидным из-за специфических русскоязыковых ассоциаций), но двух последних мои одноклассники явно не знали, тем более в том раннем возрасте, когда погоняло только начало ко мне прилипать. На Гарри Поттера я не потянул: во-первых, я не спасал мир, во-вторых, наш класс как-то прошмыгнул мимо творения миссис Роулинг – не то что бы не заметил или не впечатлился, просто у нас в классе мало читали, а когда появились фильмы, я уже год как был мёртвым хиппарём-анархистом, развалившим лучшую попсовую группу всех времён и народов. Естественные попытки звать меня Гарри или Гариком не прижились. И к лучшему: мне не особенно улыбалось, достигнув отроческих лет, разделить печальную судьбу почти всех Игорей и некоторых Егоров – откликаться на ласковое имя гашиша или героина, в зависимости от зависимости, местности и степеней компанейской дурноты.

Летом после десятого класса я сменил круглые очки на квадратные и безжалостно срезал длинные волосы, чтобы тут же по ним возгоревать. С короткими волосами я выглядел потешным дворовым подростком, который старается ни на йотку не отступить от неписаного, но от этого не менее серьёзного, подверженного строгим санкциям кодекса мужской внешности. Быть таким мне никак не улыбалось. Всё равно я выёбывался в одежде и в асоциальных компаниях, тусующихся в парковых беседках вокруг школы, за своего пацана не проканал бы. Впрочем, и в этой среде давно тусовались патлатые, узкоджинсоногие, а теперь уже и туннелеухие: страшные пареньки с огромными чёрными дырами в ушах. Я вообще подозреваю, что такие персонажи тусовались там всегда, и все мифы о недовольстве пролетарской молодёжи длинными волосами придуманы молодёжными писателями и режиссёрами. Когда я изложил эту теорию однокурсникам, приехавшим из провинции, мне в самой категорической форме было заявлено, что это в зажравшемся сердце родины такого нет, а вот в почках, печёнках и кишках страны этого дерьма навалом. На это я заметил, что новости до провинции доходят последними и очень доверчиво воспринимаются населением. Провинциальные пацаны прочли в каком-нибудь таблоиде или увидели в телевизионном сюжете, что они должны доёбываться до волосатых рокеров и металлистов, почесали свои репы и стали соответствовать созданному кем-то другим имиджу. После этой реплики металлюга из Ульяновска чуть не впаял мне кулачищем по щам. Позже я узнал, что ульяновские гопари два раза ловили его и брили отросший хаер налысо (во второй раз волосы только-только до плеч отросли после первого), сопровождая стрижку чувствительными побоями. Тем не менее, эта неловкая ситуация не заставила меня отказаться от своей теории. В итоге мы сошлись с металлистом на том, что многие отцы и дядья его мучителей в юности отплясывали под Битлов и Роллингов, мотая внушительными патлами, после чего взяли по пиву и сменили тему.

В общем, после созерцания себя коротковолосого мне не оставалось ничего, кроме «тактики выжженной головы». Я постригся налысо и в очках напоминал французского философа Мишеля Фуко, а без очков, пытаясь мрачной рожей и суровым взглядом уравновесить беззащитность близорукости, – американского сатаниста Антона Шандора Лавея. Тем не менее последние два школьных полугодия доходил Джонленноном. «Слышь, Леннон, пошли кирнём на скамейке, шо нас в армию не берут» (меня не брали из-за близорукости, собутыльника по такому радостному поводу – из-за сердечных пороков). «Слышь, Джон, сыграй эту свою… естэдэй» (во время выпускного, дежурный подкол: я совсем не умел играть на гитаре, несмотря на обязывающее прозвище; на всём остальном тоже не умел). И даже в серьёзную и ответственную минуту, когда возникала острая необходимость в моей помощи: «Джон, доведи до дабла… осторожно, щас сблюю… да, до окна…» (естественно, на том же самом выпускном, лучший школьный друг; впрочем, я смог довести его только до порога учительской (позже я слышал, что грузная географичка таки наебнулась на нерастворённой пище, пропитанной красным вином); а вот лучший школьный друг, когда у меня через три часа возникла необходимость в аналогичной услуге, успешно довёл меня до ближайшего туалета и даже заботливо перегнул через подоконник).

Поскольку я не отличался любовью к компьютерному железу и алгебре, в программеры я не пошёл. В манагеры и правоведы я не пошёл, потому что семья не располагала деньгами для официальной оплаты обучения или неофициальной – поступления. Я навострил лыжи в направлении филологического факультета. И успешно поступил. Любые филфаки народная молва объявляла пастбищами огромных отар юных дев, и действительно, девушки преобладали. Вот только была одна закавыка. Студентки-филологички делились на три условные категории: умные и уродливые; красивые, но отвратительно тупые; очень умные и очень красивые лесбиянки. К концу второго курса я окончательно перестал подбивать клинья к кому бы то ни было и вяло тусовался с многочисленными раздолбаями с разных факультетов, предпочитая распитие вина и насыщенные беседы бесконечной санта-барбаре любовных многогранников, распространённой в раздолбайской среде.

Университетские знакомые долго не могли определиться с тем, как меня называть. Им вообще было сложно определиться с тем, кто я и на какую полку меня поставить. Многочисленные историки, среди которых преобладали задроты, увлекающиеся ролевыми играми, а также политические радикалы в регистре от сталинцев до гитлеровцев (впрочем, и те и другие сходились в необходимости жёсткого порядка, массовых расстрелов и в том, что пивные животы ни в коем случае не портят мужчину) первое время принимали меня за толкиниста (из-за отросших за полтора года волос) и весь первый семестр недоумевали, почему это я слушаю электронную музыку, а не тяжелый металл. После первых моих студенческих новогодних праздников до них что-то дошло, и они перевели меня из категории толкинистов в категорию педерастов, несмотря на то, что я не испытывал сексуального влечения к особям своего пола. Впрочем, какой-то француз однажды высказался, что умную женщину под силу любить только педерасту, так что в чём-то эти фанаты крови и почвы были правы (вот только умных женщин на мою долю почему-то не находилось). Все радикалы дружно ощущали мою чуждость своим грёзам о самом прекрасном социальном строе: для нацболов я был слишком аполитичен, для язычников-почвенников слишком космополитичен, для коммунистов – слишком мелкобуржуазен. К тому же меня постоянно губила моя жажда спорить и глумиться над любыми попытками человеков построить мечту. Историки стройными когортами обходили меня как декадента и не называли никак, если не считать матерных оборотов. Рядовые филологини в брачном гоне также не удостаивали меня своим вниманием, поскольку в шкале качеств «образцового самца», однажды подслушанной мною в курилке, «нормальные бабки» изрядно перевешивали «умелую еблю». Технари, балдеющие от аниме-сериалов и онлайн-игр, просто не находили со мной тем для разговора: я не смотрел ни одного сериала и не играл ни в одну игру.

Имя мне подарила интерфакультетская ватага прогульщиков, планокуров и винопийц, которая сложилась к началу третьего курса. Однажды во время совместной пьянки на чьей-то обезродителевшей квартире все по очереди примеряли парик, который принадлежал маме временного хозяина хаты. Примерка перемежалась взрывами хохота, потому что с каждой новой головой, увенчиваемой светлыми локонами, мы по новой забивали бурбулятор травой и пускали его по кругу. Моя очередь была последней, я был без очков и на этот раз не строил страшную рожу (скулы уже болели от смеха, и я даже рефлексивно не смог бы набычиться). К сожалению, выражение моего лица в момент обретения имени не было запечатлено на плёнку, но если верить остальным участникам вечеринки, в парике, с чуть прищуренными глазами, я был необычайно похож на обдолбанного Джима Моррисона, на которого совершенно не похож в обычном состоянии. На всех последующих пьянках меня неоднократно фотографировали, хозяин квартиры даже несколько раз таскал на вечеринки в других домах парик (из-за чего у него однажды был жёсткий разговор с матерью, которая решила, что сын торгует своим телом, переодевшись в женское платье), но это волшебное сходство не всплывало вновь на поверхность моего черепа. Тем не менее, новое прозвище намертво приклеилось ко мне. Да я и не возражал. По сути дела, из одного мёртвого рок-отморозка я превратился в другого. Теперь мне оставалось только умереть от передоза в двадцать семь лет. Зато никакой Чапмэн в меня не выстрелит.

В начале четвёртого курса, состоящего из систематических прогулов, нашу компанию замечательно утяжелили несколько мажоров, у которых всегда водились деньги на алкоголь, траву и кинематограф. Я никогда не испытывал к обладателям карманных денег классовой неприязни. Ещё в детстве, общаясь с разными знакомыми родителей и их отпрысками, я пришёл к выводу, что личные качества человека никак не зависят от его кошелька: занудный или агрессивный нищеброд ничем не уступит такому же мерзкому толстосуму, а продвинутый буржуёнок всегда найдёт общий язык с прошаренным пролетарием. Когда мы бухали и дули, я чувствовал нечто вроде «розовой зависти»: то же самое, что проплывало по моему мозгу, когда я слышал чужую игру на чём-нибудь. Музыкантам и мажорам просто свезло. Так же, как в чём-то другом свезло нам.

Всю первую половину зимы, вяло начавшейся в позднем ноябре, меня мотыляло между «поэтами» и «музыкантами» – университетской и старой школьной компанией. Желудок и печень фильтровали вино и пиво, лёгкие засорялись никотином, извилины менялись местами, заполненные травяным дымом, а я очень много смеялся и творил разные непотребства, отчаянно пытаясь найти хоть какую-нибудь зацепку, которая позволит мне продолжить развлекаться и в будущем. Последний раз подобная жизнепрожигательная истерия творилась со мной летом после десятого класса, когда первым же июньским днём меня необычно остро накрыло осознание того, что это – мои последние трёхмесячные каникулы, после которых надо будет сдавать экзамены отсюда, сдавать экзамены туда, и такой пронзительной свободы в моей жизни больше никогда не будет. Тогда я протусовался всё лето, уговорил родителей ехать на юга втроём с сестрой, оставив квартиру в моих руках, прочёл пятнадцать по-настоящему сильных книг, удалил из компа весь русский говнорок и первый раз захотел покончить с собой, чтобы мой сосед по парте досиживал одиннадцатый класс в одиночестве, не подозревая о том, что я растворился в дождливых августовских сумерках, где-то в середине плэйлиста из Depeche Mode и The Cure вперемешку. Воля к смерти зудела в позвоночнике, но на практике привела лишь к тому, что я удлинил последние каникулы на две сентябрьские бонус-недели, которые родители провели в Евпатории. Первого сентября я ухмыльчато наблюдал общешкольную линейку из-за забора и даже поймал лучшего друга за взгляд, случайно брошенный на чёрную свежевыкрашенную решётку. Он тихим сапом выбрался из толпы, и мы пошли гулять по городу, наблюдая общую родительско-детскую суматоху и запивая упадочное предчувствие скорых холодов заранее охлаждённым пивасом. Его долго искали наши одноклассники, у которых не хватило приметливости опознать мою выстриженное новоочкастое рыло, но это не суть. Суть в том, что последующие две недели он сливал занятия, приходил ко мне в гости и вместо того, чтобы слушать грозно-сочувственные речи о нашем последнем годе и смотреть на затылки десятилетней выдержки друзей, недругов и открытых врагов по несчастью, мы слушали старый немецкий панк, новый английский трип-хоп и вечные электронные выебоны. За окном волны раннего ветряного холода сменяли приступы бабьелетнего тепла, а мы курили на балконе, плевались в будничное отсутствие прохожих под окнами и замирали от внутренней поступи неумолимо приближающегося нового времени наших личных жизней.

Но это всё было четыре с охвостьем двумесячья года назад. За это время я успел свыкнуться с новой социальной кельей, обжить её, пометив территорию сигаретными бычками и снобскими высказываниями, задымить новыми наркотиками, залакировать своё комнатное познание мира походами на концерты и новыми сильными книгами, по сравнению с которыми старые, десятиклассниковые – нет, не поблекли, просто остались в тени подросткового ощущения первого конца первого мира. В первые же сентябрьские недели, которые я, несмотря на очередное родительское отсутствие, провёл, в основном, в университете, а не дома, меня пронзило предчувствие новой предстоящей инициации: скоро мне придётся самому зарабатывать себе на жизнь.

Надо сказать, что в последний раз с темой работы я сталкивался пять лет назад. Поскольку я учился в привилегированной школе, куда принимали либо за деньги, либо по связям (мамины, в РОНО), нас, начиная с восьмого класса стращали трескучими тоталитарно-корпоративными нотациями о том, что раздолбаев, троечников и хулиганов здесь не держат. И что место таковых либо в путягах, либо в школах по месту жительства (в нашу школу все добирались из разных микрорайонов). Поскольку я и лучший друг уже тогда отличались нездоровой тягой к асоциальной трате времени на свои личные нужды, в середине девятого класса мы решили просчитать возможные маневренные варианты. Идти в школы по месту жительства нам не улыбалось (там бывало по-разному, но общее мнение рисовало их территорией клановых гопничьих войн и старого доброго ультранасилия; почему-то очень не хотелось на своей шкуре проверять народные стереотипы), и друг купил в ларьке на автобусной остановке справочник московских путяг. Мы начали читать его, перебирая один техникум за другим и смакуя специальности, к которым мы могли приобщиться, воспользовавшись предоставленной справочником информацией. Привилегированные бездельники, в жизни не сделавшие ничего своими собственными руками (помимо людей с золотыми руками, есть люди с руками говёными, теми, что вырастают корявыми ветвями, как и положено говну, из жопы), мы сразу же начали глумиться над возможными вариантами принесения пользы людям своим трудом. Трудовой парад из похожих на западных гей-активистов токарей-карусельщиков, готических холодильщиков, которые наверняка прячут в своих холодилах фольклорную расчленёнку, загадочных, но звучащих по-европейски респектабельно кафкианских маркшейдеров, весёлых сантехников с руками в отходах жизнедеятельности и идущих парами мотористов и металлургов, которые, слившись вместе, превращались в байкера, гоняющего по пригороду под Iron Maiden, замыкали окончательно добившие наше воображение составители фарша. Вслед за ними мы отправили маршировать в воображаемой процессии колонны профессионального составляющего фарша с миниатюрными мясорубками, в которых им предстояло достигнуть вершины карьерной лестницы. И на этом решили обсудить возможные перспективы приобщения к профессии позднее. Год мы закончили так себе, но не вылетели. Я перешёл в десятый благодаря «руке в РОНО» (единственный случай в моей жизни, когда я пользовался блатом), а мать друга корешилась с завучем по образовательной части. Всё это проходило мимо нас, мы просто сдали экзамены и узнали о своём зачислении.

Впоследствии я даже не задумывался о предстоящем вкалывании. В начале образования будущая работа казалась далёким прибытием в какой-нибудь таблоидный порт с долгим загулом в журналистских кабаках. На худой конец маячила занудная рутина корректорства. И в самом глубоком подполье сознания была тщательно запрятана мысль о школьном учительстве, которая иногда прорывала попытки укрыть её от дневного света и вставала передо мной минутным кошмаром. Четвёртый университетский сентябрь накрыл меня осознанием того, что через два года, один из которых будет посвящён отдрачиванию дипломника, я должен буду, пройдя предварительное крещение педагогической практики, пойти обивать пороги, предлагая свои услуги, удостоверяемые дипломом. За три года непринуждённого тусования, разговоров, попоек и сопровождающих эти занятия откровений я успел забыть о том, что существует какой-то иной ритм и стиль жизни. И мне неосознанно захотелось провести последний если не год, то хотя бы семестр наотрыв, пропав в потерянном времени, замедлившимся от гашиша. Попутно я пытался ухватить за хвост хотя бы одну из безумных разноцветных идей, которые носились вокруг, облетая по орбите мою накуренную голову, и дразнили своей невоплотимостью. Если быть откровенным хотя бы с самим собой, я хотел и после университета ничего не делать, посещать вечеринки и весело обсуждать нюансы всего на свете. Для остальных людей и для стыдливого внутреннего голоса, который иногда всё-таки включался и пытался поучать меня чужими словами, я определял эту фантастическую безработную жизнь, как «занятия свободным искусством». Несчастье моё было в том, что я ничего не умел. Я писал изящные модернистские стихи, длиной в километр и в два слова, но за стихи уже не платили и не обещали платить в будущем. Под стимуляторами альтернативной мозговой деятельности и без таковых я выдавал безумнейшие гоны, раскрывающие всю подноготную окружающей неизвестной жизни, но они таяли в воздухе вместе со струйками дыма, и никто, включая меня самого, не пытался их записывать. Иногда я воображал Сократа, ученики которого не рискнули или не нашли необходимым записывать свои разговоры с ним, и он так и умер – неизвестным древним греком, осуждённым выпить яду несмотря на недоказанное устное авторство.

Пик угара и декадентского «надрыва» пришёлся на середину сессии, когда я испытал второй в своей жизни суицидальный от-не-хер-делать позыв. На этот раз я мечтал вовсе не о растворении в позднеавгустовской вечерней полужаре-полупрохладе, теперь мне хотелось растаять в метельной круговерти, похоронить своё сознание капелькой воды на чьём-нибудь прохожем пальто, которая испарится, когда его носитель вернётся домой. Я завалил четверть сессии и в перерыве между двумя последними экзаменами обзавёлся двумя упаковками феназепама, которые один знакомый раздолбай тайком утянул из родительской бессонничной аптечки и подарил мне, когда узнал, что я хочу уснуть. (В детстве я употреблял это политкорректное обозначение смерти только по отношению к выуженной из реки плотве).

Придя домой после бессонных гостей в полдень, я распечатал пачки, поставил рядом пакет сока и начал методично есть по две таблетки, запивая. По животу растеклась слабость, голова освободилась от прикреплённости к земным проблемам и начала клониться к полу, однако я успел расправить постель и залезть под одеяло. После этого сознание выключили и началась покойная пустота, в которую я и рассчитывал проникнуть. Видимо, в пустоте не существовало времени, потому что через два мига я разлепил глаза, когда услышал голос мамы. Дальнейшее мелькало кадрами в режиме слайдшоу, помещённый в которое, я вроде бы пытался вылезти обратно в трёхмерный мир. Оказалось, что ко мне приехали однокурсники за лекциями по философии, которые я им обещал. Через два дня они рассказали, что я выглядел как персонаж фильма «На игле» во время ломки. Отдав им лекции, я на автомате отправился из дома. Следовало бы увязаться за заёмщиками лекций, чтобы они довели меня хоть куда-нибудь, но всё происходило слишком быстро. Теоретически, я должен был думать, много и быстро думать, в частности, мой издомный уход явно был связан с нежеланием объяснять родителям, что со мной произошло и почему это я спал чуть больше суток, но я не помню ни одной связной мысли. Казалось, что за меня думает моё тело: порывистыми медленными движениями, заторможенными реакциями и каким-то стремлением скорее уйти из осмысленного мира, отползти от света лампы, от беззащитного родного взгляда, натыкающегося на мою беспощадную отвратительность (я очень люблю своих родителей). По прошествии десяти дней эти трое суток вспоминаются как путешествие через территорию, на которой мышление, облечённое в слова, сурово преследуется по закону и порядочный турист, предупреждённый посольством, послушно выключает способность к рефлексии. При этом речевой аппарат и обмен диалогами не запрещены и происходят, хотя и весьма специфически.

Я непонятным образом добрался до Регины, до её городского жилища. Поскольку из подмосковного родительского дома было проблемно добираться до университета, родители сняли ей каморку в пределах сомкнувшегося вокруг города кольца. Мне было сложно звонить по телефону и я не помнил код от подъезда (даже в трезвом состоянии я его всегда забывал), зато моё тело визуально помнило сам подъезд. В отсутствии сознания оно развернуло меня, обошло мной дом и вычислило нужное окно на первом этаже. Нижние окна во всех порядочных домах располагаются ровно настолько, чтобы до карниза невозможно было дотянуться рукой. Тело заметило настольную лампу, освещавшую кусок комнаты за окном, медленно походило вдоль подъезда из стороны в сторону, сильнее ощутило неприятный телу январский мороз и осознало, что чем скорее оно попадёт в регинин дом, тем скорее согреется и вернётся в покойную пустоту. Тогда тело схватило первую подвернувшуюся ветку, отломило её и постучало в окно толстым концом, потому что догадалось, что стук толстого конца будет ощутимее и весомее и скорее дойдёт до регининых ушей.

Регина, услышав стук, выглянула в окно неожиданно быстро. Перед ней стоял её недавний знакомец с другого отделения филфака, непонятно бледный, с осунувшимся и отрешённым лицом. Больше всего он напоминал зомбарей из трэш-фильмов, которые очень любил смотреть Саша, но которые совсем не любила смотреть она. Правда, зомбари в фильмах были лучше загримированы, поэтому Джим неприятно напоминал настоящего зомбаря, которых в природе не существует. Сперва Регина ринулась было отворить форточку, но потом решила не студить комнату и отошла к столу за мобильником, вернулась к окну и набрала номер Джима.

– Привет, ты чего там тусуешься? – спросила она, когда зимний снегозаметаемый зомбарь медленно выковырял свой телефон из внутренних карманов. Зомбарь помолчал секунд десять, потом его губы зашевелились.

– Я код от подъезда забыл, – сказал он.

– Девятнадцать-двенадцать.

– Я зайду, – зомбарь ухитрялся говорить так, как будто не существовало разницы между утверждением и вопросом.

– Заходи, конечно.

Тело выключило мобильник и медленно пошло обратно. Несколько секунд постояло у двери, вспоминая код, загруженный в актуальную память полминуты назад. Загруженная информация была связана с абстрактными понятиями, плохо осмысляемыми без отключённого языка. После недолгого скрипа теменной коры головного мозга нейроны донесли адекватную информацию до пальцев, которые машинально набрали трёхцифровую последовательность, а потом ввели вспомненный код. Тело довело меня до кожаной двери, из-за которой уже выглядывала Регина.

– Что с тобой? – спросила она.

– Обдолбался. Можно переночевать? – спросил зомбарь. – У меня завтра экзамен, – добавил он входя.

– Конечно, можно. Чем это ты так?

– Феназепам. Помнишь, я у Лёни стрельнул. Я думал умереть, но через сутки проснулся.

Регина провела тело на кухню и усадила его в старое плюшевое кресло сбоку от холодильника.

– Тебе приготовить что-нибудь? – спросила она.

Тело машинально кивнуло. Оно не принимало пищи уже чуть больше суток.

Регина сварила телу сосисок и налила яблочного сока. Тело выпило сладкой жидкости и тупо уставилось на три вываренные пальцеобразные мясные палочки, потом покромсало их пододвинутой вилкой и начало пропихивать через горло в пищевод, запивая соком. После того, как последний кусок был съеден, тело согнулось и неожиданно резко побежало в санузел. Там тело обильно вырвало мягкими липкими кусками только что съеденного.

– Я не могу есть, – сообщило оно Регине, вернувшись на кухню. – Слишком обдолбался. Завтра, наверное. Мне надо пить и спать.

– Да, конечно, – Регина смотрела на зомбаря со смесью шока и внезапно нахлынувшего понимания. – Я пойду постелю.

И она пошла и накрыла телу постель на гостевом диване. Тело медленно разделось и улеглось. И тут же вернулось в покойную пустоту. Тем временем к Регине зашёл Саша, её бывший парень, с которым они продолжали жить и периодически трахаться. Саша был большой, бородатый и длинноволосый. Собственно, он и был тем ульяновским металлистом, которого два раза брили тамошние гопники и который однажды чуть не навешал носителю тела из-за его снобских высказываний. После этого инцидента они подружились и часто пили и общались.

– Чего, в гости зашёл? – спросил он у тела.

– Он вчера обдолбался, – ответила Регина за тело. – Феназепамом. Чувствует себя плохо. И всё время тормоза включает.

– Ааа, ну это бывает.

Саша с Региной поужинали и легли спать на двухспальном хозяйском диване. В принципе, тело спало в полнейшем отрубоне, так что можно было и перепихнуться. Однажды носитель тела уже ночевал у них и долго не мог заснуть, потому что его терроризировал сашин толстый рыжий кот Объебос, старый и кастрированный. Объебос хотел умиротворённо уснуть на госте и подготавливал плацдарм для сна дружеским кошачьим жестом: он долго месил грудь носителя тела когтистыми лапами и урчал древнекошачьи религиозные гимны. Гость несколько раз бесцеремонно скидывал Объебоса на пол и поворачивался на бок, но всякий раз, как он расслабленно-предсонно возвращался в исходную наспинную позицию, Объебос тут же вспрыгивал обратно. Сейчас уже трудно вспомнить, кто кого тогда победил, но это уже не важно, тем более что один из участников межвидовой войны через месяц откинул лапы. В любом случае, во время противостояния гость явственно различил звуки взаимной любви на соседнем лежбище. Но сейчас, в тот момент, когда гость лежал в наркотической полукоме, Регине внезапно не захотелось, и она сильной рукой отвернула Сашу к стене.

Тем временем покойная пустота была нарушена: к телу вернулся язык. А с ним и половина меня.

3

я ходил по тёмному городу вместе со знакомыми с Петром и Региной которые теперь знали друг друга хотя раньше они были из разных тусовок общего у которых было разве что я

и вокруг ещё много людей было тоже наши знакомые мы все были знакомы в беспокойной пустоте потому что в любой пустоте все вместе

Пётр или может быть Костик Пианист это потому что он пианист хотя и на гитаре умеет мне только репертуар не нравится кто-то из них предложил поехать в клуб «Ikra» такой замечательный клуб только он находится в самой жопе в одной из нескольких жоп Москвы на самой окраине я уже не помню кто там выступал возможно Psychic TV или Einsturzende Neubauten может быть мёртвый Егор Летов в общем кто-то из очень крутых стариков

Митя говорит нет это будут Роллинг Стоунз у них тур по странам Магриба вот и наша очередь Митя их очень любит

мы тусуемся одновременно и в городе и на улице в открытом пространстве как будто улица это тоже часть нашей квартиры и мы имеем на неё все законные права закон о собственности на нашей стороне

не забывай он мне говорит это значит также что и ваша квартира тоже часть улицы и вся улица имеет на неё законные права понимаешь? ВСЯ улица

не волнует говорю это не так интересно

Регина целует Петра которого она в жизни не видела они о чём-то увлечённо болтают наверное про музыку или про нефть

не ты не понимаешь он говорит но ты поймёшь обязательно поймёшь настанет такое время когда ты всё поймёшь

тут я внезапно не вижу а как-то боком или чем-то внутри или даже снаружи но не обычным человеческим чувством а чем-то непонятно чем ощущаю ВСЮ улицу которая вокруг

ВСЯ улица большая она одновременно люди фонари и здания не ты не я и не эти а что-то большее и совсем ненужное никому

там ходят и смотрят из окон и включаются светить когда темнеет и метут снегом когда мы ходим по ВСЕЙ улице нашей квартиры а ещё стареют ветшают ломают себе канализацию осыпаются по крошке

это потому что ВСЯ улица наша квартира находится на окраине Садовой петли не в новом дурацком доме а в старом полуосыпающемся я даже и не знаю чья из нас это квартира потому что раньше вроде никто в таких не жил так что это целиком НАША квартира ничья и всехняя и Митина и Регинина и Петрова и моя да

ВСЯ улица начала меня стремать но тут же нас много и мы наконец-то собираемся ехать и идём к метро оно тут же рядом у подъезда хотя хрен знает что больше стремает быть на улице в квартире всё-таки это НАША улица и квартира или ехать в какой-то клуб «Ikra» который хрен знает где

и вот мы сидим в вагоне кто-то сидит кто-то стоит кто-то подтягивается на поручнях это так просто

потому что весело

а мы едем так через город это когда метро не под землёй как ему положено и навеки определено а когда оно вылазит с-под кожи города нет Города в городах нету метро только в Городах вылазит говорю с-под кожи Города и ползёт по ней снаружи это как если ширнуть руку или ногу иглой пропороть и вытолкнуть другой конец с другой стороны

такое есть бывает в некоторых местах там где окраина и всё мусорно хотя и не всегда вот есть Кунцево там у Сталина была дача то есть это не трущоба если даже Сталин там дачи строил

а интересно ему военные солдаты строили или гастарбайтеры из Средней Азии?

дурак ты тогда не было гастарбайтеров тогда все были просто арбайтеры махтфраеры конечно ему солдаты строили он же генералиссимус

ну понятно

тогда дачи быстрее строили чем сейчас потому что можно расстрелять если дачу медленно строишь

чё и Сталина можно было расстрелять?

да его и расстреляли как английского человека английские люди плохо строят дачи таджики гораздо лучше

ну в общем мы едем через какие-то такие трущобы Сталин там даже не ночевал и даже трубку о перила не выбивал а за окном темнеет снег летит метель концерт в «Ikr’е» очень вечерний поздно закончится и наверное мы там и останемся ночевать потому что домой поздно возвращаться если только Пётр таксо не поймает и так стрёмно вокруг а за окнами проплывают мрачные промзоны и совсем голые крестьянские поля потому что это уже не совсем Город это уже вся остальная Россия не Москва и там поля на которых каждый год ничего не всходит пристанционные платформы на которых стоит по два человека с разных сторон или целые компании которые стоят вокруг фонаря там такие жёлтые фонари по два на каждую станцию а всё остальное тьма

я смотрю на карту линий потому что мы уже долго едем а станции всё нет и вижу что мы едем по новой ветке я ещё по ней ни разу не ездил а вид за окнами изменяется теперь там вокруг каждой станции пара клубов и казино а дальше опять поля беспокойная пустота и темнота иногда только кто-то возникает в свете луны вот мужик корову режет вот кто-то идёт домой чтобы его накормили борщом с мясом а дальше опять станция и модные заведения

я читаю по карте ветки названия ближайших станций которые нам нужно миновать кажется что эта полоса новой ветки уходит куда-то вглубь из Москвы что Москва тонкой вертикальной чертой перечёркивает всю Россию то ли теперь Москва есть в каждом регионе и больше не нужно жаловаться на то что она все соки из остальной России сосёт то ли она тихо сваливает из России в Китай или в Америку или к казахам за братской помощью такая бесконечная Москва

ближайшие две станции называются «Японский фашизм» и «Ресторан «Русский карандаш»»

тут резко открываются все двери и тётка громко говорит: «станция «Японский фашизм» осторожно двери закрываются следующая станция…»

Здесь я проснулся, обхватив голову руками. Я вернулся к своему телу. Не целиком, какая-то часть ещё отдыхала в пустоте, но большая часть меня уже приехала. Я как раз открыл глаза, и двери метро в беспокойной пустоте навсегда закрылись.

4

Регина и Саша покормили большую часть меня фруктами, и мы с ней отправились на наши разные экзамены. В коротенькой очереди из пяти человек я вновь выключился и очнулся уже в аудитории, перед преподавателем.

– Ну, расскажите мне чего-нибудь о Декарте, молодой человек, – предложил философ.

– Пожалуйста, – ответила часть меня. – Он родился в семье английских пуритан и во время английских революций на время эмигрировал в Голландию. Считал основой человеческого познания опытные ощущения, – и ещё несколько подобных пассажей, завершавшихся словами: «Только это был не Декарт, а Джон Локк».

Философ внимательно и вдумчиво смотрел в мои обдолбанные глаза.

– Да, – согласился он. – Вы замечательно изложили мне гносеологию и политические взгляды Джона Локка. Четвёрка вам подойдёт?

– Подойдёт, – согласились остатки меня, те самые, которым удалось выслушать единственную посещённую лекцию и даже настолько ей заинтересоваться, чтобы запомнить. Философ с каким-то непонятным облегчением кивнул и расписался в моей зачётке, а я повлёк своё тело, которое медленно возвращалось в полусон, прочь.

Регина сдала что-то своё, романо-германское, на отлично и на радостях напоила меня в околоуниверситетской пивнухе, не подумав о моём отходняке. Ровно посередине нашего подземного возвращения в её логово, в переходе с красной ветки метро на серую, меня вывернуло выпитым на грязный кафель, который никогда не видел солнечного света. В такие отвратительные моменты мне всегда везло. Никто не побежал звать милиционеров, никто даже слова не сказал. Регина купила в ларьке минеральной воды и мокрой салфеткой утёрла моё несчастное рыло, потом обмахнула пальто, на которое попало несколько струй и отошла на два шага, чтобы посмотреть. Не знаю, что она увидела, но вернувшись, она поцеловала меня в щёку.

Дома Регина накормила меня чем-то мясным с кусками неопрятных овощей, обильно удобрённых специями. На этот раз еда пошла неожиданно хорошо, и я тут же отключился на гостевом диване. Проснулся я почему-то на Регинином плече, основательно раздетый и раскутанный, несмотря на холод. Вернуться обратно в сны, как обычно со мной бывало во время первого пробуждения, почему-то не хотелось. Я посмотрел на мирно сопящую Регину и пошёл пить чай.

За завтраком выяснилось, что Саши и Семёна, нового любовника, дома вчера не было. Спрашивать, каким образом я проснулся не там, где засыпал, было глупо и занудно, поэтому я свыкся с тем, что последующие три дня каждый раз просыпался рядом с Региной. Получалось, что в какой-то момент сна она перетаскивает меня в свою кровать и иногда просто кладёт поверх одеяла рядом с собой, а иногда затаскивает внутрь. В этом было что-то настолько нежное и не нуждающееся в словах, что мы с ней почти не разговаривали во время нашей общей бодрости: я упорно продолжал вставать раньше Регины часа на три, проспав не больше шести часов. Видимо, это было побочное последствие дешёвого передоза: если раньше, выныривая из сна в залитую солнцем реальность, которую комната тщетно пыталась спрятать от меня, стыдливо завернув в шторы, я захлопывал слипающиеся глаза и топил их обратно в опухшем от сна лице (иногда мне казалось, что виной всему близорукость – окружающая действительность была настолько нечётка и расплывчата, словно нарисована вокруг широкими расплесканными мазками, – всплывающее из сонных болот сознание просто не могло поверить в то, что пока я спал, произошла метафизическая Октябрьская революция, и Божьей мастерской завладели безумные авангардные художники, небритые, злые и не сомневающиеся в том, что мир должен выглядеть именно так), то теперь, проведя шесть часов нигде, словно выключенная лампочка, я внезапно возникал в Регининой постели, вызванный из безжизненной пустоты чьей-то непонятной волей. Глаза распахивались и внутренности головы тут же начинали трещать радиосигналами бесконечного диалога множества маленьких я друг с другом.

После пробуждающего щелчка тумблера я разряжал утренний мочеиспускательный стояк в одну из трёх ёмкостей совмещённого санузла, чистил ароматной пастой гнилые зубы и около часу пил чай, курил и читал. Потом шёл за продуктами в соседний универсам и снова пил чай. Когда Регина просыпалась, мы завтракали и смотрели кино: триллеры, японские ужасы (европейские и американские истории о потустороннем вряд ли уже смогут кого-нибудь испугать), старый и новый нуар. Между просмотрами мы болтали о половых извращениях и писательских ухищрениях, создающих из случайной темы мрачную атмосферную прозу, которая цепляет не меньше фильмов. Эти три дня как будто выключенного, спрятанного от посторонней жизни времени очень хорошо сочетались с моими ежевечерними падениями в безвременность и беспространственность.

На четвёртое утро Регина проснулась раньше меня. Когда в меня был пущен ток, включающий мои ощущения и внутреннюю речь, я ощутил, что мне заткнули рот куском мяса. Открыв глаза, я увидел зелёные колодцы, в которых тонуло моё размытое лицо, захлёбывающееся радужкой. Колодцы тут же поползли вверх вместе с куском мяса, который оказался Регининым языком. Чужие эмоции убегали в близорукую размытость, а очки находились на другом конце комнаты, на столе возле моего дивана. Пока я одевался, мыл лицо и зубы, Регина уже заварила чай и намазала маслом шесть тостов. – Привет, – сказала она, когда я вошёл в кухню. – Сегодня Семён приезжает.

– Ага, – ответил я. – Ну я тогда позавтракаю и пойду?

– Как хочешь, – Регина пожала плечами, – я тебя не гоню…

Я пожал плечами, понял, что очень хочется ответно поцеловать её, но как всегда, не смог. Вместо этого я вяло перебросился фразами о предстоящих планах и с радостью обещал поехать в загородный дом через пару дней. Потом потоптался, потоптался, да и пошёл.

5

Вот и настал день, когда я вновь должен был переступить порог отчего-матернего дома. Прошло всего лишь четыре астрономических дня, как я его покинул, но для меня за это время воздвиглась и распалась вселенная.

Меня всё ещё основательно мутило, и какие-то куски проживаемой реальности пропадали прямо на глазах: вот я где-то живу и в чём-то участвую, а вот – хоп! – и я уже в пяти метрах от только что виденного. Всё это напоминало моё вхождение в этот причудливый четырёхдневный мир, только теперь со мной присутствовала довольно основательная часть моего я, вполне способная адекватно оценивать мелькающую реальность и даже испытывать от мелькания ощутимый дискомфорт (собственно говоря, здесь был уже почти весь я, если какая-то часть и отсутствовала, то самая малая, ничтожная и неощутимая; с другой стороны, несмотря на свою малость, она могла быть и одной из главных частей). Моё с таким трудом выкарабкавшееся из покойной пустоты почти полноценное и полновесное я каждые пять минут норовило вернуться назад, в спасительное небытие. От моего персонального времени чья-то длань отрывала большие куски, комкала и выбрасывала.

Мне не хотелось возвращаться домой в таком мерцающем состоянии (ведь моё я могло исчезнуть в самый разгар беседы с родителями), поэтому я поехал к кузену. Кузен у меня был крутой манагер – далеко не последнего звена, – и поэтому любил жить свою выходную жизнь с московским шиком: клуб, колёса, фитнес (я никогда не мог разобраться в точной последовательности этих составляющих уикэнда, да и он сам, похоже, не мог). При этом он был не коренной москвич, часто ездил домой на пару недель и любил говорить, что там, в глубинке, всё то же самое, только клубы совсем убогие, а колёса не доезжают из-за бездорожья, поэтому их заменяет обычная водка. В последнее время кузен пытался остепениться и поумерить свое отдыхательное потреблятство, так что часто зависал на выходных дома, под пивняк и гашиш.

Гашиш у него был, за пивняком был немедленно послан я.

В мерцании телеэкрана, на котором без звука шёл какой-то параноидальный чёрно-белый нуар времён холодной войны, под тихое ритмичное буханье колонок (какой-то любимый кузеном невесёлый даб, вынесенный им из молодости девяностых) мы дунули и улетели.

В прошлый мой визит я смотрел по накуру третью часть «Терминатора» и запомнил только, что это очень смешной и позитивный фильм. Теперь же меня как-то странно распластало по дивану и целиком погрузило в кино. Кузен включил звук, и подозрительно сразу стало понятно, что парень с простым американским лицом пытается навести порядок в своём родном городке, жители которого перестали узнавать своих родных – те стали какими-то «другими» (я представил, что мама, отец, сестра или почему-то вдруг Регина стали «другими» и почувствовал ощутимый холод внутри; странное дело: обычно гашиш либо превращает реальность в россыпь изумительно смешных вещей, либо – при перекуре (о гашише нельзя говорить «передоз», хотя бы из сострадания к мрачным, злым и пропащим тварям, плотно сидящим на опиатах) – расщепляет сознание до сотни маленьких «я» и заставляет их бегать по кругу, играть в салки и одновременно громко друг с другом разговаривать; в моём случае это обычно вызывало дикий ужас и мучительное и неосуществимое желание поскорее спрятаться в сон; в этот раз, возможно, из-за остаточного воздействия феназепама, я просто очень остро и живо воспринимал действительность, пусть даже её сняли в пятьдесят лохматом году и показывали мне через чёрные южнокорейские ящики; я всё глубже погружался в сюжет и одновременно ощущал его своей шкурой; меня окружали нелюди, заменявшие моих близких и хотели упразднить и моё сокровенное, уже тёртое в покойной пустоте, я; позже, вспоминая, я подумал, что это скорее маме, отцу, сестре или почему-то вдруг Регине следовало ощущать мою чужесть – внезапное превращение подростка чёрт знает в кого… Вообще, подростки – это коконы, в которые заворачиваются наивные, открытые и жестокие дети-гусеницы, а вылупляется из подростка каждый раз какая-то совершенно невиданная тварь)…

Кузен тем временем спокойно пил пиво и смотрел фильм.

Утром, когда мы мрачно и вполпохмела пили кофе с ромом, он сообщил, что мы созерцали «Вторжение похитителей тел», малобюджетный фильм времён охоты на коммунистических ведьм. Затем подарил мне свой устаревший плеер, покормил завтраком и выпроводил.

6

Ночь братской помощи не прошла бесследно. Моё ощущение времени окончательно ко мне вернулось, зато сознание, выкупанное в пиве и окуренное гашишем, чувствовало себя старым, потрёпанным и небритым. Пожалуй, можно и домой возвращаться.

Дома мне ничего не сказали по поводу загула (а что тут скажешь? Это либо до старости, либо лет через пять постепенно сойдёт на нет). Я сдал последний экзамен, впереди были две с половиной недели отдыха и пять пересдач в начале семестра. Я убрал все учебные материалы в нижний ящик письменного стола, чтобы глаза не мозолили, и рухнул на диван, ощущая вкус обретённого времени, которое несправедливо похитило у меня общество цепкими лапами учебных заведений. Теперь снова можно было болтать, бродить, читать, слушать и смотреть, что хочется. Огорчало только, что обретённое время бодрствования восполнялось утраченным временем сна, причём на этот раз оно было похищено неприятной и непонятной мне со школьных лет химией. Нет, оно даже не похищено было, я его сам сдуру отдал муторному, злому и коварному волшебнику с именем, которое не услышишь даже в самых ёбнутых советских фильмах-сказках для детей – бромдигидрохлорфенилбензодиазепин.

Раньше я очень ценил время своих снов. Настолько, что позволял себе опаздывать в школу, университет, пропускать утренние прогулки в хороших компаниях, если сон протекал, как у всех приличных граждан, и вечеринки, если мой ритм сбивался, и я ложился спать где-нибудь в полдень или в два часа пополудни. Я думаю, что и на работу бы ходил также, подвернись мне таковая.

Во снах я бродил в знакомых обстановках, беседовал со знакомцами, совершал и наблюдал совершение разных действий; и каждый знакомец нёс что-то несусветное, неподобающее, но совершенно понятное тому ночному сознанию, которым мы воспринимаем эти речи; каждое действие было чем-то до боли родным, домашним, сердечным, сотканным из уюта собственного интимного жилища и терпкой атмосферы квартиры друга детства.

Как и все люди двадцать первого века, я листал Фрейда (трудно представить себе человека, который бы прочёл хоть одну его большую работу до конца, если он сам не собирается лечить неврозы и карманы задушевными беседами). Мне всегда казалось, что в его учении (а фрейдизм – это не теория, это именно учение, первая нью-эйджевая секта, Бог которой – Тень собственного отца каждого из адептов) что-то безнадёжно устарело, застряло на полпути, недожарилось (впрочем, возможно, фрейдизм ещё получит своего Оригена, который разделит проекцию Отца на три ипостаси и свои вселенские соборы, на которых публично отлучат юнгианцев, последователей суебесного Ранка, лжеименного Фромма и гнилоустого Адлера; для полной радости я бы хотел, чтобы отлучение было именно в таких терминах и чтобы потом последовали затяжные, кровавые и изуверские религиозные войны). Не исключено, что Фрейд ухватил машинерию, которой пользуются те, кто ответственны за наши сны, однако в наше время новейших технологий, которые лезут из лабораторий одна за другой, кусая предшественниц за хвост и отшвыривая в сторону, что мешает трауммахерам изворачиваться и посылать нам сны, собранные по совершенно другим схемам? В закомплексованной Вене начала века профессорам было неудобно ходить по бардакам или вещать об этом с кафедры, поэтому им и снилась всевозможная фаллическая и вагинальная поебень. Бананы и зонтики заменяли пенисы, а пальто благоразумно напоминало, что надо бы надеть презерватив.

У меня всё было прямо наоборот: мне часто снились совершенно незавуалированные метафорами и символами половые акты, причём самые причудливые. Однажды мне пригрезился районный тусовщик, бухарь и пидарас, выдававший себя за поэта. Он обнял и поцеловал меня в шею. Проснулся я неожиданно быстро, без малейшего намёка на эрекцию, и около часа думал, что бы это значило (в итоге я пришёл к выводу, что мой знакомец не такой уж плохой человек, как я о нём раньше думал, и даже признал у него наличие пусть скромного, но без всяких сомнений поэтического дара; позже, рассказывая о нём университетским друзьям, я называл его уже не «бухарем и пидарасом», а «алкоголиком и гомосексуалистом»). А в другом сне мне привиделось, что знакомая по университету, длинная, тощая андрогинная девка превратилась в красивого юношу (которого она, в общем-то, и напоминала, что с андрогинными девками бывает довольно редко); мы с ней странствовали по каким-то мрачным полуосвещённым не то чердакам, не то подвалам, и в какой-то момент я сразу понял, что она превратилась в парня, после чего мы – промельком кадра – оказались в просторном пустом ящике, где я занялся с ней (в середине осознания этого она уже вернулась в свой природный пол) содомией. Таких снов было очень много. Как-то раз, проснувшись и выпив кофе, я подумал, что в моих снах секс выступает символом чего-то другого, каких-то приливов нежности или подспудной агрессии по отношению к друзьям, знакомым и просто запомнившимся прохожим. Всё, о чём венцы столетней давности явно знали или догадывались, но о чём боялись подумать, в наше время вылезло наружу во всех подробностях, с самым крупным наездом камеры на колыхания плоти. Начиная с средних классов школы всем всё известно. Если что-то и цензурируется Супер-Эго, то это скорее безымянные душевные поползновения, а не сексуальная акробатика и смена отверстий.

Я лежал и уныло пялился в потолок.

Не то чтобы сны посещали меня каждую ночь. В некоторые насыщенные периоды моей жизни я месяцами спал мертвецки, очевидно посещая ту самую покойную пустоту, которая изъяла моё я на четыре дня. Тем не менее, даже в те дни цветной сон обязательно вклинивался в череду чёрных бессюжетных ночей. Сейчас отсутствие снов подчёркивалось ещё тем, что я абсолютно не ощущал желания спать. Я просто импульсивно догадывался, что скоро отрублюсь и отрубался. Отрубился бы я и во время уличной прогулки, если бы вздумал прогуляться. К счастью, четыре дня меня заботливо опекала Регина, а у брата последние кадры «Вторжения похитителей тел» я досматривал с загодя расстеленного лежбища (вот интересно: отключись я где-нибудь в кухне или в ванной, перетащил бы он меня хотя бы в комнату?)

Лежать просто так было скучно. Я попробовал заснуть, но вместо обычного ощущения тяжести и утопания в голове была лёгкость. Вздохнув, я решил на свой страх и риск пойти прогуляться по парку. Подумав, что если отключусь, то в лучшем случае меня разбудят в обезьяннике, понял, что на всякий случай надо обзавестись компаньоном, который бы оберёг моё неправильное тело от излишних приключений.

Лучший друг детства, с которым мы сливали начало одиннадцатого класса, был на работе. Младший кузен, несмотря на полное отсутствие способностей к менеджменту и экономике любивший гашиш не меньше старшего, пребывал в гашишевых облаках в компании своих сверстников. Я подумал было присоединиться к ним (хотя курить гашиш со школьниками – это верх непристойности, не имеющий никаких легальных оправданий, мои одновременные желания гулять и обезопасить себя компанией были так велики, что я уже готов был поступиться принципами), но тут на моё счастье позвонил Арсеньев.

Обычно Арсеньев никому не звонил. Он устроился так, что все сами звонили ему, а он обычно отвечал. Изредка Арсеньев всё-таки проявлял внимание первым, но тогда он обычно просто приходил в гости и всё. Без звонков. Моего адреса он не знал. У Арсеньева были довольно обеспеченные родители, которые часто ездили на дачу. А если на дачу не ехали они, то ездили бабушка с дедушкой. И тогда одна из роскошных многокомнатных хат оказывалась в полном распоряжении Арсеньева или его младшей сестры Василисы. Как правило, в начале выходных кого-нибудь из общих друзей посещала мысль, что у Арсеньева кто-нибудь мог уехать на дачу. И он звонил ему. Удостоверившись, что был прав, этот застрельщик уикэнда обзванивал по дороге друзей, и вскоре арсеньевские покои буквально прорастали гостями – обычно помятыми и опухшими: кто-то был после долгого учебного/рабочего дня, кто-то встал пару часов назад…

И вот он мне позвонил. Я подумал, что это самая замечательная перспектива для моего состояния – зависнуть у Арсеньева. Если я и отключусь (а я наверняка отключусь), то просто засну на одном из его диванов, а через шесть часов буду допивать то, что не успели выпить перед своим сном остальные гости (мне сложно было представить, что у Арсеньева можно быть вдвоём с хозяином, настолько с ним не вязалось представление об общении наедине; нет, с ним, конечно, можно было болтать без посторонних реплик и перетягиваний разговорного одеяла на чью-то чужую сторону; но при этом, как что-то неотменимое, словно соприродное самому арсеньевскому естеству, представлялось фоновое жужжание чужих голосов – обязательно живых голосов, не фильм, не радиопьеса и не аудиокнига; ты говорил с Арсеньевым о том, о сём, потом Арсеньев переключался на беседу с другими, а ты сам становился фоном, болтал с тем, кого Арсеньев ещё или уже не забалтывал; при этом, будучи фоном, ты этого абсолютно не стеснялся, потому что это никак не ощущалось; ты просто болтал с другими, пока хозяин дома отлучился в чужое сознание, оставив в покое твоё).

– Здорово, наркоман сратый, – сказал Арсеньев.

– Почему наркоман? – искренне удивился я.

– Потому что нормальные люди феназепам не едят.

Это уже было слишком. Феназепамом отдарился Лёня, университетский дружбан, с которым мы болтали о Набокове. Лёня был парень серьёзный, поэтому вместе с Набоковым он любил остальную литературу русской эмиграции, в том числе наизануднейшую (я предпочитал такую же ёбнутую или такую же красивую, как Набоков). Вкусы не помешали Лёше совершить щедрый и не занудный поступок: порыться в родительских загашниках и вручить мне упаковку на десять таблеток. Завтрашним утром, встретив меня в университетских коридорах, он честно признается: во-первых, я очень отчаянно говорил о том, как хочу заснуть и не проснуться, а во-вторых, ему хотелось посмотреть на зомби, в которого я превращусь. О том, что от десяти таблеток не умирают, Лёня знал. А вот Арсеньев знать о моих суицидальных опытах точно не мог. Он был на четвёртом курсе журфака, с которого его вот-вот должны были выпереть за систематические прогулы и павлиний хвост несданных дисциплин, веером осенявший его раздолбайскую роскошь. Я не мог представить его в компании филологических раздолбаев. Те могли не читать вообще ничего, но в их мозгах всё равно намертво отпечатывалось почтение к текстам (очевидно, его таки вдалбливали те редкие лекции, которые удостаивались их посещением). Арсеньев же срать хотел на любые тексты. А ещё больше он срать хотел на любые величины. Он просто читал то, что ему нравилось. И ему было совершенно наплевать на любые мнения о его вкусах. Вкусы у него, на мой взгляд, были довольно занудные и обычные, зато очень искренние: дзэн-поп в лице Харуки Мураками, спрутом оплетшего континенты, Милорад Павич, лекции Ошо и нотации Бориса Гребенщикова (я всегда считал его литератором, а не музыкантом; те зачатки музыки, которые присутствуют в его песнях, напрочь забивает дух козлобородой благостности, исходящий от текстов). Кроме того, тусовки журналистов и филологов не пересекались из-за духа конкуренции. Основным филологическим послеуниверситетским хлебом было сотрудничество в разного рода изданиях, и здесь на пути хлипких филологов вставали журналисты, более наглые, отмороженные и напористые, зачастую прошедшие через две дозы героина и почти килограммы вынюханного. В общем, возникал вполне законный вопрос.

– Откуда ты это знаешь? – который я и озвучил.

– Мы тебе звонили пару дней назад. Твоя мама ответила, что ты спишь. И утром, и днём, и вечером. И следующим утром тоже. Люди не спят так долго, Леннон, – в районной тусовке все пользовались старым погонялом; я не протестовал. – Мы подумали и решили, что ты обдолбался какой-нибудь хренотой. И наверняка дешёвой. Мы, кстати, уже хотели твою смерть отметить, а ты опять всех наебал, засранец…

Бейкер-стрит. Какого хера мы все в детстве смотрели про Бейкер-стрит.

– Вы закончите тем, что станете аналитиками ФСБ.

– ЦРУ. В ФСБ идут работать только лузеры, которые английским не балакают.

По-английски, Пётр. По-английски не балакают.

– Вот ты и будешь в ФСБ работать. Ты слишком хорошо знаешь русский, чувак.

– Ни фига, – сопротивлялся я, – я буду работать на американскую разведку. Они там очень нуждаются в преданной агентуре, знающей туземные языки.

– Ну тогда я буду работать посредником между ЦРУ и русской мафией.

Тема русской мафии в последнее время была довольно популярна в наших узких кругах. Общий друг детства Марк, оставленный родителями-физиками в России, – получать медицинское образование, без пригляда довольно быстро пошёл на отрыв. Вместо того, чтобы спокойно потрошить жмуров в анатомичке и постигать науку облегчения болей, он начал торговать травой и университетскими зачётами (карьеру посредника между ленивыми студентами и коррумпированными преподами он феерически начал с того, что собрал с тридцати первокуров по сотне грин, взял у них зачётки, зашёл в туалет и расписался во всех тридцати; после чего поехал играть в преф и тут же проиграл половину выручки; что характерно, мажоры обиделись не столько на отжатые деньги, сколько на неполученные, честно оплаченные зачёты и испорченные зачётки; самые энергичные и обидчивые отправились выяснять отношения к Марку в общагу и были спущены им с лестницы; через некоторое время Марк всё же вписался в систему и торговал уже настоящими честными зачётами). Родители Марка, зная буйный авантюрный характер сына и подозревая, что лучшее, что светит ему в России – это тюрьма, забрали его к себе в США. Там Марк некоторое время чистил улицы Детройта от снега, а потом таки завёл свой небольшой бизнес. В перерыве между этими двумя социальными статусами он решил поучаствовать в ограблении местного наркобарыги в компании таких же ебанатов из русской диаспоры. Парни ворвались в дом дилера, потрясая только что купленными replications, и довольно быстро обнаружили себя на дне рождения жертвы. Жертва сидела во главе стола, окружённая старшими друзьями по бизнесу. Очень серьёзными людьми с настоящим оружием, на каждый экземпляр которого у них имелась лицензия. Марка спасло от депортации только то, что он сидел за рулём и даже не догадывался, куда везёт приятелей.

Договорившись с Арсеньевым о распределении наших ролей и поделив спецслужбы, на которые будем работать, мы синхронно вышли из домов и отправились к маленькому парку. Арсеньев пришёл первым и уже пил пиво, сидя на лавочке.

– Здорово, мудозвон! – жизнерадостно заорал он.

– Здорово, мудодав, – я ответствовал более вяло, но не менее дружелюбно.

Было уже довольно темно и холодно. Тот период зимы, когда падающий снег не радует. Слишком мёрзло, и ледяной режущий руки озноб пробирается к пальцам через любые перчатки. Особенно мерзко закуривать, потому что приходится вынимать из перчаток руки.

– Может, пойдём куда-нибудь? – как можно более развязно предложил я.

– Давай. Только не ко мне, у меня сейчас все в сборе.

Это разрушило все мои с таким трудом построенные планы. Арсеньев предложил зайти в ближайший пивняк и мне не оставалось ничего другого, кроме как согласиться. Тем более, что в пивняках всегда платил он.

7

В пивняке я быстро отогрелся и стал благостным, что твой, не к ночи будь помянут, Гребенщиков. Арсеньев же, в подражание неупоминаемому, был благостен всегда. Мы откинулись на кожаные валики, съели что-то немецкое мясное, и теперь потягивали Хайнекен.

– Меня неделю назад наконец отчислили, – между делом сообщил Арсеньев.

– Ну и как армия?

– Я уже в другой перевёлся. Там пришлось заплатить, но в общем всё в порядке.

– И куда?

– В московский филиал Европейского Университета Свободных Искусств, на режиссёрский, уже сдал всё.

Режиссура действительно подходила натуре Арсеньева больше, чем журналистика. Я добродушно ухмыльнулся.

– Ну круто, чувак…

– Напиши какую-нибудь пьесу, поставлю.

В голове забрезжили миражи первого осуществления творческих потуг. Наконец-то мои словоплетения будут хоть где-то к месту. Мне становилось пьянее, мутнее и лучше.

– Только без словоблудия, пожалуйста, – попытался вернуть меня из пьяных эмпиреев Арсеньев. – Большая часть того, что ты делаешь – это словоблудие.

Старый камень раздора и яблоко преткновения между филологами и журналистами. Нелюбовь последних к играм языка и предпочтение старых добротных истин от всех гуру и свами на свете.

– Весь мир – это слова, Петя, – добродушно протянул я. Меня всё больше и больше развозило. – Мир, построенный из слов – это всё, что нам дано, и это самое мерзкое наказание человечества. Мы обречены на словесность. Блядское общение с помощью разных языков и ничего больше…

– Это всё потому, что ты не видишь дальше слов.

– Ни фига. Я вижу то, что не имеет адеватного словесного выражения, и это меня ужасно гнетёт.

Перебрав сверх меры, многие начинают воевать с врагами. Большинство воюет с правительством, понаехавшими, кавказцами, гастарбайтерами, сионистским оккупационным правительством и мировым глобализмом. Ну и, конечно, с Америкой. Отдельные чудаковатые оригиналы воюют с инопланетянами, уйгурами или велосипедистами. Я и здесь успевал отличиться. Война с отдельными подвидами человечества – это слишком пошло, мелко и занудно. Я воевал с чем-то глобальным, нечеловеческим и неостановимым. С суммой тех чисел, которые выпадали у Бога на костях в его игре за, против или в людей (на самом деле я подозреваю, что мои алкогольные войны не менее убоги и унылы, чем у всех остальных, но как и все остальные, ничего не могу с собой поделать). Как и полагается филологу-ренегату, я очень часто воевал с тем, что в качестве средства общения люди обладают всего лишь набором слов с условными значениями. И хвататет этого набора только для совершенных пустяков, а те настоящие чувства, которые как-то случайно заглядывают в голову и сердце, обречены быть невыразимыми, запертыми, погребёнными… Чем больше я убеждался в непереводимости ни на какой язык самых интимных ощущений, тем больше меня бесили вожди разномастного и яркоцветного, но в своей основе одинаково серого нью-эйджа. Особенно меня бесило, когда лекциями неосуфиев и дзэн-модернистов заслушивались мои хорошие друзья и знакомцы. В ответ я начинал искать истину на стыках ненавистных слов, в нарезках Берроуза и самопальной каббалистике.

– Всё, что ты видишь – это обычные бессмысленные слова, – спокойно улыбаясь, ответил Арсеньев. – Слова, и ничего кроме слов.

– Слова – это наша тюрьма… А в тюрьме есть стены, на которых бывшие зэки, – ну, которые отсидели, или их казнили, или умерли, если у них пожизненное… А кстати у всех пожизненное, – да, в этой системе что-то вроде моратория на смертную казнь… Так вот, эти бывшие зэки исчертили стены посланиями, знаешь, календарные зарубки, граффити, стихи, инициалы… И вот в этой куче, если хорошо в ней порыться, можно найти… Ну, скажем, зашифрованный план побега.

Арсеньев задумчиво теребил картонную подставку для пивного бокала.

– По-моему, единственный реальный план побега, – это осознать, что никакой тюрьмы нет… И стен нет, и тюремщиков, и вообще ничего.

– Ага, – я скептически фыркнул. – Точно так же, побыв в не-тюрьме, можно сбежать и оттуда. И планом побега будет осознание того, что тюрьма есть.

– А она и есть, Леннон. Потому что все верят, что они в ней живут, вот она и есть. А на самом деле её нет.

Я безнадёжно махнул рукой.

– Это всё ваша пелевинская софистика. Хуйня полная. Это слишком просто, ровно настолько, чтобы все повелись… Мир полон ключей, и они разбросаны повсюду, – я осовело пошарил взглядом в поисках наглядных доказательств и как всегда не нашёл ничего подходящего. По телевизору крутили «Отступников» Скорсезе, на которых никто в зале не обращал внимания. Все были подвешены на две верёвочки: пивного обволакивающего благодушия и неторопливого лаунжа, скучного, но не напрягающего. Джек Николсон, сжав нос, показывал Ди Каприо крысу, которая завелась в его банде.

– Вот, – заглядевшись на мимику Николсона, сказал я. – Помнишь «Сияние» Стивена Кинга? Вот простейший пример входа в недра и пазухи этого мира.

– Где? – спросил Арсеньев, тоже внимая беззвучному разговору ирландских бандосов. – В том, что Николсон замёрз в отеле и вышел через чёрный вход главой мафии?

– Нет. Red rum, вот где, – я перевёл взгляд на не вспоминающего друга. – Помнишь там паренька, который всё время писал на стенах RED RUM, дурацкую надпись такую? Которая наоборот читалась как MURDER.

– Ты видишь в этом ключ к познанию мира? – Арсеньев с интересом посмотрел на меня через пустой бокал. – Может, повторить?

– Да, повторить – это тема. Только доведи меня до дома. Я в последнее время быстро отключаюсь. Из-за феназепама. Причём наглухо отключаюсь.

– Доведу, конечно. Только адрес напиши, – Арсеньев повернулся к пробегавшей девушке (всё в пивняке было медленным, кроме бегавших халдеек; возможно, они были слишком мерзлявыми и вечно пытались согреть свои телеса ходьбой; тогда летом они должны будут до неприличия замедлиться; или не должны? Всё это пробегало в моей голове, пока я писал на пивной картонке свой домашний адрес). – Будьте добры ещё два литра Хайнекена, пожалуйста.

Официантка кивнула и улетела куда-то вглубь, в сторону от одного из источников лаунжа.

– Любой мардер, в смысле убийство, является источением жизни из человеческого или ещё какого-нибудь животного тела, – откинувшись головой к стене, бормотал я. – Точнее, изъятием из тела души. А душа, как сказано где-то в Библии, есть кровь. Или кровь есть душа. Один хрен. Поэтому кровь и не едят. Кстати, мы с тобой сегодня ели что-то явно кровавое, перед пивом… Так что сейчас перевариваем чью-то простенькую душу, поросячью или говяжью. Да… А красный ром – по-моему, одна из красивейших метафор крови.

Арсеньев появился где-то сбоку.

– Чувак, ты по стене сползаешь, – сказал он и подал мне руку. На нас уже кто-то смотрел. Чужие взгляды виделись мне со всех сторон сразу, но ни один из них меня не смущал. Меня даже не останавливало то, что меня могут вышвырнуть из пивняка. В прошлом году пару раз вышвыривали. А всё потому, что желудок слишком слабый. Или опьянение слишком быстрое и сильное. Или потому что я слишком накуренный был и всё время падал в приступах хохота.

Я не без труда Арсеньева, обхватившего меня с двух сторон и постаравшегося дёрнуть вверх не слишком резко, встал и доковылял до сральника. Задумчиво постоял над писсуаром, потом вошёл в освободившуюся кабинку, представил только что вышедшего здоровячка, скорее всего, отца семейства, под сороковник, раскорячившегося над унитазом, и его наслаждение от расслабления сфинктера. Меня тут же замутило, я наклонился ниже, чтобы не забрызгать джинсы, и изверг коричневатую муть с кусками непереваренного немецкого мясного, из пороси или говяда. В глотке, как обычно, было очень больно, кисло и тухло.

Вернувшись, я присоединился к Арсеньеву, который уже ополовинил принесённый экспресс-халдейками бокал.

– Выглядишь как-то хреново, – сказал Арсеньев.

– Меня вывернуло. Чьей-то жизнью, которую я так и не сумел переварить. Кусками мяса с красным ромом, – проскрипел я в ответ.

– Молодцом, – одобрил Арсеньев. – Может, тебе лучше не пить?

– Да нет, мне уже не помешает…

– Ну тогда лучше не есть. Впрочем, мы, кажется, и не собирались.

За соседними столами нас вяло, со смешками, обсуждали. Впрочем, возможно, это был всего лишь пьяный приступ моей паранойи.

– Тебе не кажется, что за тем столом, – я показал направление под нашим столиком, – нас только что назвали педиками?

– Педиками? Где? – Арсеньев круто развернулся, уставил в ту же сторону, что и я, указующий палец. – Ты говоришь, вот за тем столиком нас назвали педиками?

Сидящие за тем столиком переглянулись. Кто-то подавился поедаемым.

– Нет, – выдавил я, краснея и постепенно съезжая в истерический смех.

– А, – ещё громче озвучил Арсеньев, – значит, за тем столиком нас педиками не называли! – он изобразил добродушие и послал тому столику воздушный поцелуй.

Несмотря на то, что мне страшно было повернуть голову в ту сторону, я боковым зрением увидел, что подавившийся упал на диван и сполз под стул, в лужи грязи, натекшие от общих ботинок. Кто-то бросился его поднимать, вскочил слишком резко и растянулся рядом, в стиле ранних киногиньолей. Третий бросился на помощь товарищам и уронил на второго стул. Похоже, они ещё больше нарезались, чем я.

– Ну так что там по поводу крови, редрамов и ключей к этому миру? – Арсеньев повернулся ко мне, совершенно невозмутимый.

– Как ты ими управляешь? – восхищённо спросил я. – Ну, так, чтобы они всё время подскальзывались, наебенивались и роняли на себя мебель?

– Я об этом не задумывался. Ты лучше про редрамы рассказывай.

Я начал вспоминать придуманные пять минут назад редрамы.

– А чего там ещё рассказывать… Всё уже сказано. А, нет, – схватился я за невплетённую в общую ткань нить. – Что суть мардера в изъятии из живого существа красного рома, мы уже установили. Но есть ещё один дополнительный смысл. Любое убийство – это насильственное прекращение незаконченной жизни, которая в идеале должна длиться до своего естественного завершения. Каждый убитый чего-то в своей жизни не успел. Не доделал, не долюбил, не докусал. Сама эта внезапная остановка требует возобновления, нового воплощения, новой попытки совершить всё то, что хотелось. Да, точно, каждое убийство порождает тягу к возобновлению жизни. И в этом смысле мы можем представить слово REDRUM как глагол – «перебарабанить». Тем более, что любая жизнь – это ритмическая цепь повторяющихся действий, а ритм лучше всего задаётся перкуссиями и барабанами. Так что мардер – это ещё и повеление редрам убитого. А если вспомнить о военных барабанах и связать это с вполне естественной жаждой мести…

– Ну не знаю, не знаю, – покачал головой Арсеньев.

Между нами всунулось пьяное грязное мурло. Из-за того столика.

– Слышь, парни, – прохрипело оно, переводя глаза с Арсеньева на меня. – Вы нас, ёба, педиками назвали или да, а?!

Сказано это всё было почти нечленораздельно. Но ключевые слова предъявы были в достаточной степени различимы, чтобы говоривший имел законное право рассчитывать на ответ.

– Вы что-то путаете, – спокойно ответил Арсеньев. – Это вы нас назвали педиками. Или парни вот за тем столиком, – он махнул в третью сторону, – кого-то из нас, вас или нас назвали педиками. Мы вас педиками не называли.

– Точно не называли? – это был один из упавших, по-моему, тот, кто упал, пытаясь помочь другу.

– Абсолютно точно.

– А не пиздишь?

– Не пижжу, – Арсеньев спокойно смотрел в залитые мутно-жёлтые глаза. За глазами что-то напряжённо думало.

– А вот что… А может, тогда это… Давайте пойдём туда и спросим, кого они назвали педиками, – озарило парня.

– Давай, – обрадовался Арсеньев и встал. За тем столиком тоже встали. То ли им было слышно, то ли они умели общаться между собой телепатически, без слов, попирая и опровергая мои алкоголические ламентации, но двинулись они в сторону третьего столика. За третьим столиком сидели три тощих большеглазых юнца, которые при первых же шагах, вскочили и ломанулись к выходу, отшвырнув в сторону охранника. Один из них на ходу запихивал в рюкзак ноутбук, а второй что-то кричал. Охранник вынырнул было за ними, но там было слишком холодно и бегали юнцы явно быстрее толстого дядьки. К тому моменту, когда он вернулся, Арсеньев уже сидел напротив меня, а накирявшиеся телепаты, не понимаюшие, что происходит, растерянно топтались. Охранник, вместе с грустной официанткой и менеджером начали с ними о чём-то громко и резко трындеть. Ещё одна официантка, только сердитая, а не грустная, направилась к нам.

– Нам счёт, барышня, – Арсеньев опередил любые возможные обвинения. – И мне ещё бокал, пожалуйста. – Поворот ко мне. – В общем, про редрамы было неплохо, но малоубедительно.

– Это почему это малоубедительно? – обиделся я. – По-моему, очень даже убедительно. И вообще, это только один частный случай из множества. – Я вновь пошарил вокруг глазами, ища другие члены этого множества. На глаза попалась надпись FLOWER FLAVOUR. Машинально я пробежал справа налево и обрадовался. – Вот тебе ещё секретный ключ к тайне этого мира.

– Где? – опять спросил Арсеньев.

– Ну вот же, REWOLF FLOWER, – я протянул ему пластиковую обёртку от чайного пакетика с выисканной надписью. – Волф – это в америкосовском так всегда называли мужчину-самца, такого ёбаря-террориста, охотника на баб. А флауэрами называли хиппарей, таких обкуренных волосатиков, размягчённых, угашенных… Да, и ведь хиппари с этим своим флавер-павер, они же проповедовали свободную любовь, то есть отрицали традиционную систему женских-мужских отношений, в которых мужчина охотится на женщин с автомобилями, деньгами, круизами, ресторанами, а женщина на него охотится с брачными контрактами, домом, детьми, разводами… В классическом мире царит игра, ритуалы, правила и риск обломаться, причём очень нехило. В старые времена на совращённых женщин очень недобро поглядывали. С другой стороны, в старые времена и разводов не было, так что и женщина, поймав мужчину в хомут, могла ему тот ещё домашний пиздос устроить… Вот, а хиппари на всё это хрен клали и предлагали просто спокойно трахаться, забив на все правила, получать наслаждение от самого процесса, а не от игры. – Тут я поперхнулся пивом и замолчал.

– И что? Где же здесь ключ?

– Ну как где! В том, что FLOWER, зеркально отражённый, даёт REWOLF. Что мы можем тоже прочесть как глагол, неологизм такой. И призыв получается такой: «сделай из цветка обратно ёбаря-террориста». Возъебари хиппаря, о как! И что нам это даёт? А нам это даёт очередное знание о том, что эпохе слабости и размягчения всегда следует новая волна жёсткости, брутальности и возвращения старых правил. А эпоха старых правил всегда сменяется новой волной расслабления и бунта против всех этих схем, браков, съёмов, сексов в туалетах и на выпускных. Когда толпа просто хер кладёт на все условности, границы, различия, и идёт навстречу друг другу. И две эти волны должны сменять одна другую. Вслед за REWOLF FLOWER всегда идёт REFLOWER WOLF, и по-другому эта машина управления человечеством не работаёт. А ключ прячется в языке. В данном случае, американском английском.

– Ну это и так всегда всем известно было, – пожал плечами Арсеньев, – что вслед за чёрным приходит белое, а за белым чёрное. Это вообще-то сутки так устроены: день, а потом ночь. И год тоже так устроен. И человек днём работает, а потом спит.

– А вот и неправда, – обрадовался я. – Я не сплю совсем, я просто вырубаюсь и сразу же встаю через шесть часов. Как будто и не был нигде во время сна.

– Это потому что ты живёшь в мире феназепама, а не в человеческом мире. Это бывает, случается. Героинщики живут в мире опиухи, а травяные сторчавшиеся в мире конопли, а там всё по-другому устроено.

– Да ты просто привык от мира отмахиваться. Нет никакой тюрьмы, значит и хрен с ней. А она есть, и мне очень интересно как она устроена.

– Ну, – Арсеньев допил пиво и поставил рядом новопринесённый бокал, – предложи ещё что-нибудь на рассмотрение.

– Ну давай, – меня уже начал бесить его псевдобуддистский снобизм. Я сдёрнул с него кепку с надписью ENGLAND UNDERGROUND и продемонстрировал надпись. – Прочтём это слово наоборот. Получится NU.org – RED NU. В данном случае, будет смешение английского, французского и нашего великого и могучего нищебродского языка. Подполье, подземье – это сайт, посвящённый ню, точка орг. Причём это ню – красное. Домен орг подчёркивает интернациональность демонстрируемых ню, то бишь их вселенскость, универсальность. Идеальное обнажение – это лишение не только рукотворных покровов, одёжки и кед, идеальное человеческое обнажение – это снятие плоти с костей, тление, сдирание кожи. Этот японец-самурай, писатель, говорил, что человеческие внутренности так же прекрасны, как и внешние, поверхностные черты человека, которыми мы привыкли восторгаться. И в итоге он стал фанатеть по харакири и сам его себе сделал в конце жизни.

– По-моему, все классические японцы-самураи готовы были сделать себе харакири. И никто по нему не фанател, – перебил Арсеньев. – А Юкио Мисима был извращенец, который сделал его не из-за нарушения своей чести, а потому, что ему просто нравилось, когда из живота вылезают кишки.

– Неважно. В любом случае, он тоже подобрался к этой тайне, со своей, японской границы. В общем, раздевание в идеале – это раздевание до костей и мяса. То есть красное ню, красное мясное раздевание. И всё это, конечно, одна из самых подземных, нутряных тайн человечества. Идеальное раздевание человека временем, червями, самопереваривающимися тканями происходит под землёй, куда его закапывают, это ведь одно из самых главных таинств человеческой жизни, такой лучший стриптиз человечества, который для человеческих глаз не предназначен. Вот мы и получаем UNDERGROUND – NU.org – RED NU. Кроме того, NU.org, похоже на русское Нюёрк, город есть такой через океан отсюда. Город, который куча фриков воспринимает как сатанинский, глобалистский и злокозненный, столицу царства смерти, расположенного на Западе. Вот тебе и ещё один ключ, случайно найденный на твоей бейсболке.

На этот раз Арсеньев помолчал, смакуя пиво.

– Нет, это какая-то совсем хреновая тайна, – сказал он наконец. – Кроме того, она явно не учитывает древнюю традицию сжигать трупы на костре. Это было гораздо раньше, чем их в землю стали закапывать. Не только на востоке, но и в Европе тоже, по-моему. А были ещё и такие, которые отправляли трупы в плавание на лодках, не под землю, а в воду, точнее, по воде, ну и там, до первой бури, наверное… А ещё такие были, которые собакам и птицам скармливали. Так что опять у тебя концы с концами не сходятся.

– А это была изначальная антиземляная линия такая. Землеборчество, да. Люди чувствовали, что здесь какая-то очень мрачная тайна этого мира скрыта, и поэтому сжигали покойников, чтобы не было этого медленного раздевания до костей и праха. Они нутром чуяли, что здесь какая-то издевательская суть самой человеческой природы, и делали всё назло. А потом появились силы, которые заставили людей хоронить покойников в земле, даже считать, что они там живут, цветы приносить. Хотя покойники должны быть на небе. В общем, эти коварные подземельные силы всех построили по-своему.

– Ну, всё это как-то надумано и отвратительно, – резюмировал Арсеньев. – Дурак ты, боцман, и тайны у тебя дурацкие.

– Да ну тебя, Арсеньев, – сказал я. – Ты скучный, и тайны мира у тебя тоже скучные.

Какой-то совершенно непонятный хрен, сидевший столиков за семь от нас, уже расплатившийся и идущий к выходу (возможно, он слышал последние две наши реплики), на ходу обернулся к нам и со смесью гордости и гнева на лице выпалил:

– Пидоры сраные!!!

И пошёл дальше, как ни в чём ни бывало.

– Здесь всегда так, в этом пивняке, – меланхолично заметил Арсеньев. – Особенно под самый вечер.

Пиво заканчивалось. Я чувствовал, что мне уже пора спать. Тем не менее, Арсеньева хотелось уесть ещё чем-нибудь.

– Сколько времени? – спросил я его.

– Время было, время есть, времени больше нет, – ответил он.

Я схватил его за руку и развернул её к себе. Часов не было. И на второй руке тоже.

– Где твои часы, Арсеньев? Ты их чё, на ногах теперь носишь?

– Я их неделю назад проёб где-то. По-моему, в метро заснул, на кольцевой, и гонял весь вечер туда-сюда. Кто-то сообразил.

– Вечно с тобой такая фигня.

Арсеньев часто терял мобильники, часы, зажигалки и прочую мелочь.

– А, всё равно говно. Контрафактный ю-бот.

– Ю-бот? – переспросил я. – Лодка ю?

– Ну, что-то типа того. Я вообще в марках не разбираюсь.

Меня тихо осеняло перед окончательным помрачением.

– Вот, смотри, ещё откровение! – я схватил ещё один пивной кружок и начертал на нём семь латинских букв.

– TAO BOAT? – склонился над кружком Арсеньев.

– Ну да, вечный путь – это вечный корабль. Лодка, рассекающая волны океана, погребальная лодка, торговая, военная, любая – в этом смысл любого человеческого дао. На ней даже можно не грести, вообще ни фига не делать, как даосам положено. Всё равно течением куда-нибудь пришкандыбает. А этот твой проёбанный ю-бот – это лодка Ты. Твоё дао, которое ты обрёл и куда-то проёб по пьяни. Стой, ты когда её, говоришь, проёб?

– Неделю назад, – Арсеньев подумал. – Да, точно, неделю назад. Я после отчисла бухать пошёл и к вечеру совсем никакой был.

– Ну вот, тогда совсем сходится. Тебя отчислили, потому что ты не ту лодку выбрал. Ты сел в лодку журналистов, а как журналист ты был бы говно. Но мировая справедливость восторжествовала, тебя списали за борт и в знак этого наведения порядка и установления гармонии ты был лишён часов во время священного сна. К тому же часы у тебя были палёные, то есть твоя «лодка-ты» была ненастоящей. Теперь ты обрёл свою новую лодку, в знак чего можешь совсем не носить часов. Потому что настоящий правильный выбор во внешних доказательствах в виде наручных амулетов не нуждается.

По лицу было видно, что последняя открытая тайна Арсеньеву понравилась.

– Вот сейчас, – сказал он, но тут я отключился и конца фразы не услышал.

8

На этот раз я проснулся в совершенно незнакомой квартире, под утро. Я лежал на кожаном диване, одетый, но при этом всё равно какой-то расхристанный. Мобильник отметил пятнадцать пропущенных звонков от мамы, два sms’а от неё же – с просьбами обозначить и охарактеризовать своё состояние и местонахождение, и ещё один – от Регины, напоминавшей, что завтра, то есть уже сегодня, должна состояться вылазка в загородный дом Регининых родителей.

Арсеньев обнаружился на кухне, задумчиво допивающий какой-то коктейль невероятных цветов. На полу, уткнувшись носом в арсеньевскую штанину, валялся парень в очках и бороде.

– Действительно шесть часов спал, – сказал Арсеньев.

– Ну да, – я пожал плечами. – Только всё равно не чувствую, что спал. Закрыл глаза в баре, открыл – уже здесь. Где мы вообще?

– У него, – Арсеньев показал пальцем на спящего, – в гостях. Это Миша.

– Доброе утро, Миша, – вежливо сказал я. – Приятно познакомиться.

– Он со мной спорил, кто кого перепьёт, – объяснил Арсеньев молчаливость хозяина квартиры, – и я его убрал. Подчистую.

Арсеньев был известен своей алкоголической стойкостью. В очень сильном подпитии он не терял адекватности и добродушия, зато куда-то пропадали логика и быстрота реакции. Однажды, бухая у Марка, когда тот ещё не уехал, Пётр заметил, что незатушенный бычок упал на диван, и тот начал тихо тлеть. Всё уже разошлись по домам или по своим лежбищам, так что Пётр оказался с проблемой один на один. Он честно раз десять ходил в ванную и пытался донести воду ладонями, но вода не доносилась, и он лёг спать, махнув рукой. К утру обивка дивана истлела почти вся, но Марк её не выкинул, оставив в назидание неаккуратным гостям. К тому же ему было лень покупать новый.

– Я думаю, надо бы Мишу на твоё место перенести. Раз уж ты его освободил.

Я взял Мишу за ноги, а Арсеньев подхватил под микитки, и мы отволокли его в комнату и вернулись в кухню.

– А как мы вообще здесь очутились? – спросил я, роясь в буфете в поисках чая.

– Ну, ты отключился. Не мог же я тебя оставить на улице. А адреса твоего не знаю.

Мог бы и не спрашивать. Пивную картонку с адресом Арсеньев наверняка проебал.

– И мы поехали к Мише, – продолжал Арсеньев. – У него как раз девушка к родителям уехала. К тому же, я тоже домой не хотел. Кстати, его девушка – лесбиянка.

– Фига се, – удивился я, – это как?

– Ну как, она женщин любит.

– Но она ему даёт хотя бы?

– Ему – да, конечно. Но вообще любит женщин.

– Ааа, – успокоился я, – Тогда понятно. Это нормально. Только она бисексуалка тогда получается. У меня куча знакомых, которые такими семьями живут.

Допив чай, мы растормошили Мишу, потому что его старая дверь не защёлкивалась снаружи. Её обязательно надо было закрыть ключом. Миша ничего не соображал, но дверь за нами закрыл.

– Кстати, он внешне чем-то напоминает Гребенщикова, – заметил Арсеньев на лестнице.

– Да, – согласился я, – напоминает. Терпеть не могу Гребенщикова.

– Это потому что ты всякой хренью морочишься, всякими редрамами и прочей хуетой.

– Не забудь про дао-лодку.

Про дао-лодку Арсеньев не забыл. Для неё он мог сделать исключение из всего моего словоблудия (возможно, только потому, что она была связана с дао). Мы выпили в утреннем парке по пиву и разбрелись по домам.

Постаравшись насколько возможно корректней извиниться перед мамой («в гостях был, заснул, а телефон на беззвучном звонке, и вообще он в кармане пальто остался»), я объяснил ей, что еду к друзьям за город, всё со мной будет в порядке, завтра-послезавтра вернусь, поцеловал в щёку и повлёкся в сторону университета.

От Комсомольской мы на электричке поехали в сторону северо-запада. И уже в электричке начали пить. Пройдя от станции около километра, обнаружили, что Регина выронила ключи, пошли обратно, обшаривая глазами и руками все окрестные кусты и канавы, мимо которых шли в сторону дачи. Вернувшись к станции, поняли, что Регина их не теряла, просто переложила в рюкзак, в боковой кармашек. По дороге болтали о том о сём, и Регина вспомнила, как на питерском концерте «The Tiger Lillies», когда Мартин Жак повторял во вступлении: «I wanna have sex with, I wanna have sex with» своим неповторимо мерзким голосом, многие кричали: «With me, Martin!», и Регина, бывшая в первых рядах, кричала особенно громко и яростно. Мартин окинул её взглядом, прищурился и сказал: «With you – may be, but now I wanna have sex with flies!» На половине пути мы решили открыть вино, чтобы согреться, и когда все сделали по глотку, и бутылка оказалась в моих руках, я вдруг очень остро почувствовал невнятную, совершенно неправильную обиду, какое-то иррациональное чувство обделённости, оставленности и отверженности чем-то прекраснейшим. Этой обиде был необходим хотя бы какой-то повод для существования, и она довольно быстро нашла его в слишком долгом пути, в неоправданной и глупой задержке с потерянными ключами, в жгучем холоде, в том, что все очень медленно идут. Я сделал довольно большой глоток, отпил гораздо больше, чем все остальные, а потом внезапно для всех и даже для самого себя, рванул вперёд, выставив перед собой правую руку с бутылкой словно олимпийский факел. Пробежав метров двадцать и оглянувшись назад, я демонстративно сделал ещё один большой затяжной глоток, и все тут же рванули за мной, что-то возмущённо крича. Бутылка вина была одна, было много пива и в доме обязательно должен был быть чай, но вина была всего одна бутылка. Я бежал по сто метров и отпивал, даже ухитрялся отхлёбывать на ходу, а Регина, Семён и Саша как-то призрачно то приближались, то отдалялись на прежнюю дистанцию. Такой галлюцинаторной гармошкой мы прибежали к дому, и я поставил уже пустую бутылку у ворот.

– Финиш, – сказал я.

– Да пошёл ты, козлина, – сказала Регина.

– Вот ты же, сука, пидор, – сказал Саша, наклонившись и пошевелив бутылку, чтобы убедиться, что в ней не осталось хотя бы чуть-чуть.

Семён, самый спокойный и неразговорчивый, просто пожал плечами, как бы сочувствуя и моему безумному порыву и всей компании, оставшейся без благородного напитка.

Кроме нас, в доме ещё жил садовник из Западной Украины по имени Любомир, ухитрявшийся прятаться внутри, хотя дом был не так уж велик. Саша называл его Любомудр, а я – Любомир-бисту-шейн, но мы его так и не увидели, ни в тот вечер, ни в следующий. В первый вечер я отключился на середине фильма про постаревших братьев Блюз, а потом, успев покемарить после ночного пива, мармеладных медведей и ночного блуждания по дому в одёжке младшей сестры Регины,

9

я проснулся в середине дня. Снизу до меня доносился разговор Регины, её бывшего парня и её парня сегодняшнего. Наверняка они что-нибудь приготовили. Поскольку одними медведями сыт не будешь, я тут же вскочил и пошёл вниз.

– Господи, Джим, какого хрена ты надел Маргин халат?! – Регина стояла у плиты со сковородой в руке и сердито пялилась на моё облачение.

Марга. Вот оно как. Маргарита? Просто Марга?

– А какого хрена вы мою одежду сныкали?! И, кстати, куда?

– Да, – сказал Семён, – мы же его в гостиной раздели, – он и Саша сидели за столом и тоже внимательно меня изучали.

– Доброе утро, милые поселяне, – сказал я. – Я добрая большая утка. Обычно я крякаю и плаваю в озере, вот только немножко опизденела и начала пить, курить и ругаться матом. Угостите меня пивом.

Саша откинул мою руку от бутылки.

– У нас сухой закон, утка. Только чай. А будешь выпендриваться, мы тебя на день благодарения сожрём.

– На день благодарения индюшек едят, дурак, – сказал я, – а я утка.

– Ты – пидор, – опроверг мою самоидентификацию Саша. – Ты вчера всё вино выпил. Ты ночью и так до хера пива удолбал. Так что пей чай со всеми и не крякай.

Я начал пить чай и не крякать. Регина угостила нас ростбифами с омлетом, и я, конечно же, извозюкал левый рукав халата в бледно-жёлтой влажной смеси молока с яйцами.

– Свинья ты, – сказала Регина и начала снимать с меня халат. Я съёжился на табуретке, голый, с желтовато-смуглой гусиной кожей. Под утиным оперением укрывался гусь.

– Вот ведь свинья, – Регина всплеснула руками, – Ты ещё и голый в нём ходил! Это же халат моей девятилетней сестры!

– Да, – вставил Семён, – мы с тебя трусов не снимали и не прятали!

– Ну, – промямлил я, – я обычно сплю без трусов. И когда второй раз заснул, то, естественно, тоже снял их. Машинально.

Регину это всё, похоже, начинало бесить.

– Какого чёрта, Джим! Я не знаю, где и с кем ты спишь… Что это за херня вообще: ходить в шмотках моей сестры голым…

– Я вообще-то сплю в кроватях, ни с кем. С кем я последний раз полгода назад спал.

Это я наврал. На самом деле, полтора года.

– Всё равно, это ужасно… В моих вещах ещё ладно, но не в сестриных…

Я пошёл в гостиную, нашёл Регинины шмотки (явно её, сестра слишком мелкая, а мать в два раза крупнее, если судить по семейной улыбчатой фотке) и не спеша в них облачился. Шерстяная бежевая юбка, чёрный свитер и тёплое зеленоватое пончо поверх. В таком виде я и вернулся.

– Блядь, ну вот это уже чересчур, – сказал Семён. Он встал и попробовал стащить с меня для начала пончо, но я ловко отмахивался и отбивался. Вернувшаяся из ванной Регина разняла нас.

– Ты же сказала, что в твоих можно, вот я и оделся, – объяснил я свой новый облик. – По-моему, ничего так.

– Ты фрик, Джим, – вздохнула она.

Меня осенила новая мысль.

– Я этот, как его… В общем, на районе меня зовут Джон, потому что раньше у меня хаер был длинный и очки круглые, а не квадратные. А в универе я – Джим… Я тут подумал и решил объединить обратно мою раздвоенную личность. Теперь я буду пастор Джим Джонс, а вы – мой народный храм. У меня есть замечательная идея, народ мой, – я выдержал паузу. – Давайте покончим с собой, все сразу, чтобы спасти свои души и не дать пожрать их диаволу. Тела ваши бренные нечестивые народы земли пожрут без остатка, но наших славных душ им не видать…

Никто не отреагировал. Видать, они не знали, кто такой был Джим Джонс.

– Не смешно, – сказала наконец Регина и ушла в ванную. Она запустила стиральную машину с халатом, а когда вернулась, я уже был в своей одежде. Не смешно так не смешно. День мы провели в ленивом чаепитии, покуривании и просмотре каких-то дурацких мультфильмов. Саша пробовал навязать кино про зомбарей, чего наотрез не хотела Регина, я попытался продвинуть пару старых нуаров, и Регина меня поддержала, но тут воспротивились Саша и Семён (как человек, обожающий фильмы про зомби, может не любить нуар, - таким вопросом я некоторое время терзался; что интересно, противоположная ситуация, когда человек, обожающий старые нуары, не любит зомбятник, непонимания у меня не вызывала). В итоге Семён помирил всех на какой-то японской анимационной хуете. Я даже и не знаю теперь, как так получилось, что мы посмотрели целых пять серий. По-моему, всем, кроме Семёна, было ужасно скучно. Вечер вообще вышел бы унылым, говёнее некуда, если бы Регина во время одного из чаепитий не сообщила новость: она даёт отставку Семёну, и теперь у неё будет новый хахель (её выражение, не моё!), Борис – менеджер, сатанист и ебанат, студент философского. Бориса мы все знали. Вообще-то известен он был поначалу не как Борис и даже не как Борюсик (так он в последнее время представлялся в университетской курилке и кофейнях), а как Сабина. Все первые три курса он был Сабиной, это было нечто вроде его анимы, женского начала, чуткого, ранимого и эмоционального. – «Здравствуйте, я – Сабина», – говорил молодой костлявый паренёк, глядя на неизвестного ему человека зелёными блудливыми буркалами поверх прямоугольных очков, водружённых на массивный шнобель. Пожалуй, только преподаватели знали не Сабину, а Бориса Вартовского. К четвёртому курсу женское начало было поглощено мужским, и Сабина превратилась в Борюсика, Борюсик нашёл работу, отрастил усики и волосы «под пажа», а также впервые начал кадрить женщин на глазах общественности. Правда, теперь он нервировал всех припадочным смехом, сопровождавшимся эпилептическими судорогами конечностей. Все качали головами и сходились в мнении, что гетеросексуализация и социализация для Борюсика даром не прошли. Регина сказала, что теперь будет спать с Борюсиком, что хочет заняться этим прямо сегодня и что она ему уже позвонила, он за ними заедет и заберёт всех в Москву, а Регину непосредственно к себе, в пустую родительскую квартиру в Бибирево. Говорят, что у него чёрное постельное бельё и теперь он не бреет ноги и подмышки. Семён пожал плечами. – «Не думал я, что так рано это произойдёт», – сказал он. – «Дааа… Борюсик – это ты сильно», – сказал Саша. Когда мы случайно оказались с Региной вдвоём (у меня не было никаких задних мыслей), она внимательно окинула меня взглядом, обернулась на лестницу (это было в комнате сестры; Регина вешала халат сушиться, а я собирал вещи в рюкзак) и поцеловала меня. Второй раз за эту безумную пьяную зиму. – «Не волнуйся, – прошептала она, – это, скорее всего, не больше, чем на неделю. Он же смешной», – и вышла из комнаты.

К восьми вечера все уже были готовы. Семён не вздыхал, но всё равно выглядел грустно. Саша что-то насвистывал. Борюсик приехал к десяти и сразу же о чём-то восторженно затрещал. Мы забились в его короллу, причём Регина неожиданно села на заднее сиденье, между Сашей и Семёном, а мне предоставили честь сидеть справа от водителя. В зеркале Регина выглядела мрачной ведьмой или цыганской наркобаронессой в окружении телохранителей. Её взгляд сверлил мой в зеркале. Борюсик непрерывно о чём-то вещал, адресуясь то ко мне (потому что я был ближе всех), то к Регине, а чаще всего ко всем сразу.

Меня высадили в двух километрах от дома. Я успел вскочить в один из последних автобусов и вскоре уже был дома. До трёх ночи я сидел и думал о втором поцелуе Регины, а потом заснул. На этот раз мне даже приснился сюжетный и очень рельефный сон. Я безуспешно ухаживал за своей кузиной, осознавая её родство, как что-то роковое и непреодолимое, причину обязательного выбивания табурета из-под ног, исчезновения возлюбленной в последний момент перед пробуждением, в тот самый момент, когда её рука уже лежит в моей, или когда я прижат левым боком к её правому (движение навстречу друг другу двух тел, тот невероятный миг, когда они наконец соприкасаются). У кузины было лицо и тело Регины (хотя у меня есть настоящая двоюродная сестра в Новосибирске, и она совершенно не похожа на Регину), но голос был чьим-то чужим, не регининым и не кузининым, а чьим-то третьим. Первый чайно-фруктовый час по пробуждении я сидел

10

и пытался вспомнить, кому же он принадлежит в реальной жизни. Никто из знакомых не подходил, к кому бы я этот непонятный голос не примеривал, словно туфельку убежавшей красавице, чья карета превратилась в невкусный овощ, а лакеи разбежались по канавам серыми тенями. К концу часа я от досады начал вспоминать преподавательниц, и тут меня непроизвольной ассоциацией вынесло к правильному ответу. Я вспомнил манеру преподавательницы истории западной философии вести семинар, рассматривая свои ногти, беседовать со студентами, даже не глядя на них. И тут же вспомнил точно такую же манеру одной из наших постоянно сменявшихся классных руководительниц, временной учительницы литературы и русского языка, довольно быстро оставившей школу, чтобы стать матерью. Голос был точно её. Это было уже слишком для моего похмельного сознания. Школьные учительницы в моих эротических сновидениях появлялись впервые (пусть их представлял только голос, а не тело). Не хватало только матерей одноклассников.

Я позвонил Арсеньеву.

– Здорово, Арсеньев.

На той стороне трубки что-то скрипнуло, хмыкнуло и замычало.

– Арсеньев, ты там?

– Кто это? – с придыханием несвежего сна.

– Это я, Джон.

– А, Джон… Здорово, – я его явно разбудил.

– Слушай, Арсеньев, ты там чего делаешь? Я к тебе заскочу?

– Ммм… Да, конечно. Заскакивай.

Вот что хорошо в Арсеньеве: во сколько бы я ему ни позвонил, он не рассердится. Он либо выключит телефон (я люблю звонить по десять раз, словно речь идёт о спасении жизни или неожиданно привалившем счастье), либо ответит. Когда я в своё время так же названивал Марку, он крыл меня ёбами.

Арсеньев продолжал спать и тогда, когда я до него дошёл. Он вышел на лестничную площадку грязноволосым сомнамбулой, запустил меня и рухнул обратно в постель. Прошло около полутора часа (которые я по большей части провёл в интернете, ожидая появления Регины в гуглтолке и от скуки шароёбясь в википедии), прежде чем из наших коротких разговоров (каждые пятнадцать минут я пытался удостовериться, не собирается ли Арсеньев проснуться) я выяснил, что Арсеньеву сегодня исполняется двадцать один год, и по этому поводу состоится большая, обильная гостями, выпивкой и песнями вечеринка. Родители уехали куда-то отдыхать (внутренне уже приготовившись разбираться с соседями снизу; те уже даже не орали на Арсеньева-младшего, они просто скептически оглядывали дверную щель, откуда высовывалось опухшее рыло виновника их прихода и доносились звуки бешеного веселья в диапазоне от истерического смеха до оргазма, спокойно пожимали плечами и уходили, предупредив, что по приезду «побеседуют с отцом», – эти беседы обычно улаживались небольшими суммами денег), и уже в разных концах Москвы и Подмосковья просыпались люди, которым предстояло сегодняшним вечером пить, блевать, хохотать и трахаться в разных комнатах – до самого утра, чтобы около шести-семи обездвижиться (телом раньше, телом позже), словно банда упырей, застигнутых криком петуха и рассветом. Половина гостей будет с района, остальные – из старого и нового арсеньевских мест обучения (только вписавшись в новый вуз и первый день потусовавшись, он уже нашёл себе хороших знакомых, которых зазвал на вечеринку). Сообщив мне эту новость, Арсеньев снова ушёл в свои тяжёлые сны.

Пока он спал, я решил устроить подарок и создать из гостиной инсталляцию (я вообще предпочитаю дарить бесплатные подарки, а ещё лучше – вообще ничего не дарить, в конце концов, общение со мной – уже вещь довольна ценная). Закрыв жалюзи, за которыми ярилось январское, набирающее силу солнце, я повесил на люстру найденные в прихожей кеды, из которых и толстолапый Арсеньев, и мягкостопая Василиса явно выросли; затем декорировал стены выдранными из глянцевых журналов фотографиями Путина и Обамы (Путину я пририсовал фломастером чёрную повязку на правый глаз, как у карибских пиратов, а Обаме – ямайские дрэды); из пустого холодильника были вынуты куски колбасы, уже начинающей плесневеть, и приколоты к кедам. Потом меня осенило, и кеды перекочевали на входную дверь, а на люстру я повесил проволочную вешалку с пиджаком, к которому подтяжками прикрепил джинсы. На пиджак я нацепил белый лист бумаги, на котором написал: «Он был двадцатилетним»; а на серёдку джинсов щедро плеснул водой из кружки. Потом нарисовал много указателей в виде эрегированных пенисов и прицепил их на стены в коридоре – путеводительная нить, ведущая в туалет.

Тут как раз проснулся Арсеньев. Он мутно оглядел цепь указующих срамных удов и прошлёпал к месту назначения. Опорожнившись, он вышел гораздо более ясный и светлый, посмотрел на повешенную модель себя двадцатилетнего и улыбнулся.

– Круто, – сказал Арсеньев. – А почему у меня между ног мокро?

– Ты обоссался, – объяснил я. – Когда людей вешают, у них происходит опорожнение пузыря. И ещё мужики кончают. Я бы мог подрочить, но подумал, что ты неправильно поймёшь…

Арсеньев понял всё правильно и выудил из мусорного ведра пакет из-под сметаны, в котором сохранилось немного на донышке. Он обмазал ширинку повешенных джинсов, и теперь мы оба любовались творением рук своих.

– Да, – сказал наконец Арсеньев. – Вот теперь совсем круто.

Впрочем, с этим мнением согласились далеко не все. Гости начали подтягиваться к четырём (мы с Арсеньевым успели посмотреть старый фильм Вуди Аллена, покуривая и потягивая зелёный чай; гостиная заволоклась дымом; повешенного, чтобы не мешал общению, мы перенесли в спальню Арсеньева и перевесили на тамошнюю люстру). Первый же отряд ушёл с Арсеньевым в супермаркет, потом Арсеньев пошёл встречать гостей из других районов Москвы, а я помогал оставшимся накрывать праздничный стол и нарезать закуску. Пока мы трудились, кто-то из праздных гостей снял мёртвого прошлогоднего Арсеньева с люстры и прибил костюм и джинсы гвоздями к стене – вверх ногами, согнув одну из штанин в колене. – «Это аркан Таро, Повешенный называется, – объяснил мне новый художник. – Он мудрости ищет, как такой бог, ну был такой один…»

Моего партизана-повешенного переделал в карту Таро Митра, Дмитрий Машуркин, общий знакомый, одноклассник Арсеньева и Марка. Он был известен тем, что с завидной периодичностью уходил в академический отпуск. Однажды он даже чуть не загремел в армию, но в итоге был отмазан; в этот период они с Арсеньевым как-то завалились в гости к однокласснице и сообщили, что завтра Митру увозят в стройбат и что сегодня последний день, когда эта одноклассница видит Митру, потому что живым он из стройбата не вернётся. Сердобольная подруга устроила Митре проводы за свой счёт, и утром он действительно чуть не уехал в «любую воинскую часть» – настолько искренней была скорбь девушки.

В гостиной уже становилось шумно. Наконец явился Арсеньев с оравой гостей. Кого-то я знал – Костю Пианиста из Красноперекопска, печальную девушку Ольгу и бывшего дьякона Софиевской церкви из Одессы Джорджа. Джордж тоже был родом из Красноперекопска, их с Пианистом детство и отрочество было довольно бурным по московским меркам: будучи воспитанниками детского сада, они однажды обнаружили ведро с краской, оставленное рабочими на веранде, и спалили первый институт своей сложной социализации под ноль. Потом – и это в шестилетнем возрасте! – Джорджа обуял достоевский покаянный зуд, которым он поделился с подельником; оба покаялись в содеянном перед родителями и властями, поставили родителей на огромные бабки и были пороты. Дальше их пути на некоторое время разошлись: законопослушный Пианист поступил на журналистский, а Джордж в это время работал на улицах грабителем и драгдиллером. В церковь он сбежал после какого-то серьёзного косяка перед непосредственным суровым начальством и довольно быстро сделал там карьеру. Последнее церковное лето ознаменовалось гощением Арсеньева, приехавшего в родные пианистовы места, двумя разбитыми церковными машинами, растратой казённых сумм и бегством из церкви в мир, в Москву. В Москве Джордж некоторое время мыкался по чужим общежитиям, гостевым хатам, а теперь собирался уехать в Лондон – играть в переходах на скрипке. Играть он не умел, но знал, что европейцы жалеют всех, а в музыкой считают любое говно, которое отежеляет воздух, главное не забыть напомнить, что это музыка, и что это не просто музыка, что у ног музыканта лежит специальная шляпа для денег. Джордж даже приглядел специальную шляпу – она принадлежала Митре, но её все часто брали поносить. Шляпа была очень странная – она одновременно напоминала и ковбойский головной убор и шляпу в стиле нуар, такие в Москве обычно носили любавичские хасиды. Джордж как раз этим утром уйдёт в этой шляпе. Скрипку он попросил у случайного знакомого – старую детскую четвертинку, на которой тот пилил в детстве, мучимый родителями. Будущий скрипач и настоящий Пианист (Костя обычно играл на гитаре, но и на клавишах, оправдывая фамилию, играть умел) были уже вполпьяна. Вместе с ними припёрся какой-то бледный парень по имени Макс, он, кажется, познакомился с Костей в клубняке и был, по его словам, отличным парнем. Мы все перездоровались, перезнакомились, я и Пианист синхронно прошипели друг другу приветствия закадычных врагов (он меня недолюбливал, и я платил ему той же монетой).

– Ого, – сказал Арсеньев, увидев новый вариант повешенного.

– Будем считать, что прошлый год ты провёл в поисках мудрости, – пояснил Митра.

– Или проведёшь в них будущий, – встрял я, – учитывая то, что ты теперь в правильной лодке.

– А, да! – вспомнил Арсеньев. И тут же пересказал пришедшим моё лодочное откровение. Получилось это у него лучше, чем у меня: моё бормотание в подпитии превратилось в телегу.

– Ну да, – сказал Митра, – а ещё индейцы парней в лодках хоронили, я в «Мертвеце» видел…

Пианист надул губы. Обычно экспертом по всякого рода китайщине был он. Воображаемая лодка, рассекающая мировые воды, посетившая голову враждебного каббалиста-словоблуда, уязвила его.

– Ни фига подобного, – заявил он. – Не бывает у даосов лодок. Чтобы была лодка, нужно её сделать. А даосы практикуют недеяние, так что никаких лодок у них нет. Даосы вообще не путешествуют…

– По-моему, Лао-цзы перешёл границу, ушёл к западным варварам, и после этого китайцы ничего о нём не знают, – возразил я.

Пианист посмотрел на меня с ещё большим неудовольствием.

– Западные варвары поймали Лао-цзы, сварили его и съели, что послужило даосам уроком и предупреждением. После такой херни никто никуда не путешествовал, – отрезал он.

Макс улыбнулся.

– На самом деле нет никаких даосов, – сказал он. – Китайские легисты во времена Сократа установили жуткую диктатуру и сожгли все книги. И «Дао дэ цзин», и сочинения Конфуция, и «Чжуан-цзы» тоже. Их потом по памяти восстанавливали. И наверняка в оригиналах всё было по-другому. Так что и даосы и конфуцианцы ненастоящие, настоящие остались до сожжения текстов.

Мы с Пианистом, кажется, одновременно раззявили хлебальники, восхищённые таким подходом.

– Мы тут все гужуемся, а там стол накрыт, – флегматично заметил очкастый серьёзный Лёва.

И действительно: на столе стояла батарея бухла, колбасы и сыры были коряво порубаны нашими коллективными руками, коробочки с салатами аккуратно вскрыты, вымытые фрукты влажно поблескивали под люстрой, на которой утром висела первая версия «Повешенного». Все как-то синхронно, однопорывно прошли в гостиную и начали щёлкать зажигалками, открывая пиво. Я этого не умел (старший кузен, считавший позорным неумение мужчины открывать пиво зажигалкой или ключами, однажды в воспитательных целях даже спрятал открывашку («у тебя же есть открывашка, хренов ты консьюмерист!» – орал я в бессильном отчаянии; кузен неумолимо пил своё пиво и не поддавался на увещевания); это был единственный раз в жизни, когда я после получаса напряжённых усилий таки откупорил злосчастное пиво и, конечно, к утру уже забыл, как это делается), поэтому пододвинул к себе чуть ли не все банки, которые стояли на столе. Минут через десять их всё равно одну за одной оттянули в свои стороны соседи.

Общий разговор постепенно распался на несколько отдельных. Я начал охмелевать, и мне жутко захотелось влезть во все сразу. Краем глаза я смотрел на профиль печальной Ольги. Она была совершенно непохожа на Регину. У Регины были золотистые длинные волосы и озёрно-стальные глаза, а у Ольги чёрное каре, зелёное раскосие и крупный шнобель. Но всё равно, глядя на Ольгу, я почему-то всё отчетливей вспоминал Регину; правда, не её лицо и не фигуру, а только голос; пробиться к внешности мешало тело Борюсика – нескладное, угловатое, в чёрном пальто, тоже без лица; зато очень отчётливо представлялись его жестикулирующие руки. Довольно странно было представлять Борюсика без его голоса (он ведь вечно о чём-нибудь трещал). Но я отчётливо слышал Регину, причём совершенно не понимал того, что она тихо, мелодично и спокойно говорила (чем медленнее она произносила свои абсолютно недоступные слова, тем отчаяннее вертел руками её новый хахель). Из этой прострации меня на некоторое время выдёргивал увиденный боковым зрением профиль Ольги, и он же через пару секунд вновь погружал меня в созерцание фантомной пары. Решив, что надо что-то с этим делать, я мотнул головой, отпил ещё пива (наверное зря, успел подумать) и отвернулся от той части стола, в углу которой маячила Ольга.

Арсеньев о чём-то болтал с актёрами. Наверное, уже вербовал их в любую постановку. Постановку, которой не будет. Постановку, которую он ещё не придумал.

– Ну да, я бы хотела, чтобы это было такое брехтовское кабаре, с блэкджеком и шлюхами, – говорила одна из актёрок. – Чтобы зритель писал кипятком от стриптиза и от китчевых песенок о том, как оно всё есть…

– Только надо что-нибудь современное, – поддакивал Арсеньев, – что-нибудь незамыленное и незахватанное. Вот этот, – он показал в мою сторону, – что-нибудь нам напишет. А вот этот, – палец показывает в сторону Машуркина, – сочинит музыку и похабные песни. Напишешь? – он обратился ко мне.

– Напишу, – я обрадовался возвращению в реальность.

– Про что?

Я помолчал пару секунд. На мгновение вновь мелькнул Борюсик, и Регина отчётливо произнесла несколько слов. Я наконец понял их смысл.

– Про агностиков-каннибалов, – я спокойно посмотрел на Арсеньева (уверен, что со стороны я выглядел даже трезво).

Актёрско-арсеньевский трёп умолк. В глазах заинтересованной актёрки (или она всё же была будущим режиссёром и планировала совместную с Арсеньевым работу?) читалось лёгкое позитивное охуение. Арсеньев медленно расплывался в улыбке.

– Про кого? – спросила актёрка.

– Про кого, про кого? – как-то недоверчиво повернулся в мою сторону бледный Макс, выдернув себя из совершенно посторонней беседы с Митрой (по-моему, они базарили о Таро, в которых Митра совершенно не рубил).

– Про агностиков-каннибалов, – спокойно повторил я. Регину я уже не слышал, просто развивал ухваченные слова. – Секта такая, они собираются раз в месяц, чтобы кого-нибудь захомячить, случайного чувака, на улице попадётся, и всё… Но это будет не жесть, это будет скорее водевиль такой, в трёх актах. В общем, предводителя этой секты полюбит уродливая фотомодель, или даже одноногая, да, точно, одноногая…

– Нет, одноногая – это уже слишком, – перебила меня собеседница Арсеньева. – Это, конечно, было бы круто, но это слишком.

– Ну ладно, тогда просто уродливая такая фотомодель, со страшной рожей. В первом акте они полюбят друг друга. И он пройдёт испытание знакомством с её родителями. У неё будут такие ебанутые родители, они схватят его и привяжут к кушетке и устроят сеанс психоанализа по системе «злой психоаналитик – добрый психоаналитик». А дочку запрут в шкафу. Во втором акте испытание нужно пройти ей: на предводителя серьёзно наедут остальные члены секты, они будут возбухать в том смысле, что неплохо бы эту его зазнобу съесть, чтобы всей секте причаститься её естества, познать… Да, точно! Помните в Библии про секс говорится слово «познать», не «поиметь», не «овладеть», а именно «познать»… А эти самые агностики-каннибалы, они же агностики, они не верят в познание мира, вещей, вообще ничего, самые радикалы такие из агностиков… Поэтому они говорят, что неплохо бы всем её непознать… И наезжают, и прессуют его по-чёрному. Но в третьем акте она сама интуитивно находит выход: она присылает им заместительную жертву – своего младшего брата, студента-программиста, адского такого задрота, который рубится в «World of Warcraft», смотрит тоннами аниме, у него такие огромные советские квадратные очки, как у Егора Летова… И кстати, пусть у фотомодели, и у её родителей тоже у всех такие будут… И в общем, весь третий акт секта будет полным составом жрать этого братишку, и ковыряться в зубах, и цыкать, и рыгать и вести душеспасительные философские беседы о судьбах непознаваемого мира и человечества…

Я перевёл дух.

– Ну как, поставите?

– Охуеть, – покачала головой актёрка-режиссёрша.

– Ты ёбнутый, Джон, – Арсеньев смотрел на меня влюблёнными глазами.

Я повернулся в сторону Ольги и снова залип на ней. Регинин голос и руки Борюсика исчезли, и я теперь краем уха слышал болтовню Арсеньева о том, как лучше изображать поедание человеческого тела на сцене и вопросы Митры об Арканах, на которые Макс отвечал по большей части односложно. Через некоторое время Ольга отошла к компьютеру и принялась с кем-то общаться. Митра, видимо, удовлетворённый выуженными из Макса сведениями о средневековом символизме цыганских карт, перешёл к Арсеньеву. Они оба периодически сочиняли песни для исполнения под гитару, иногда вдвоём. Пианист обычно привлекался в качестве аккомпаниатора и аранжировщика.

– Вам не хватает ударника, – заметил я. – И электронщика.

Впрочем, они всё равно были правы. А я нет. В России всегда ценили подгитарные творения (от цыганских завываний и городских сопливых романсов до забубенной романтики бородатых бардов и рокерского хриплого правдорубства), а всё остальное считали выдумками Диавола и присных его. К тому же главным всегда считались тексты, а не музыка.

– Нам не хватает звукозаписывающей студии, – резонно возразил Митра. – И видео, которое можно выложить в интернете.

– Вам надо писать песни на английском. Или на ебанатском обкуренном, как Эдвард Хиль. Тогда вас хоть кто-то да увидит, – это был Макс, который незаметно подобрался к нашему кружку.

– По-моему, английские альбомы Гребенщикова не удались, – возразил я. – И их не удадутся. Время скрытого смысла и намёков на умные книги во всём мире давно прошло, это только здесь любят до сих пор. Да и то скорее старпёры, чем молодёжь.

Арсеньев и Митра не сопротивлялись. Им уже надоел этот дурацкий спор, который мы вели месяцами. В авангарде их возражений были Леонард Коэн и Ник Кейв. Я штурмовал их железобетонные крепости Beyonce и Леди Гагой, хотя от обеих меня тянуло блевать. Хитрый Митра троллил меня чёрными рифмоплётами, оснастившими хип-хоп длинными мрачными виршами о жизни гетто и тех, кто сумел из него вырваться. Я отмахивался группами «Prodigy» и «Chemical Brothers», а также минимализмом текстов «Rammstein», больше похожих на речёвки радикальной партии и разговоры в порнофильмах, чем на тексты песен. Арсеньев и Митра окончательно добивали меня многоречивостью «Gogol Bordello», и тут мне обычно крыть было нечем. Я уползал в свою приватную нору зализывать уязвлённую нелюбовь к пению под гитару. От «GB» охуевали все в нашей компании, не исключая и меня. Да чего уж там, во всех компаниях, в которых я тусовался, любили этих сумасшедших эмигрантов, взорвавших и Америку и веси своей оставленной родины смесью панка, цыганщины и брутального русского акцента.

Сейчас и Арсеньев и Митра предпочли отмахнуться от моих подначиваний, и это ещё больше меня подзадорило.

– Вообще, во всём западном мире мы до сих пор ассоциируемся с империей зла, так почему бы нам и не предстать перед ними в этом образе…

– Нам – это кому?

– Ну, нам – в смысле, художникам, музыкантам, режиссёрам. Такое вот обозрение ГУЛАГа и окрестностей с чёртова колеса устроить. С песнями и танцами, с казачком и медведями. Только чтобы медведь был подкован в Марксе и Фрейде. Особенно во Фрейде.

Макс задумчиво посмотрел в мои пьяные глаза.

– По-моему, империя зла уже несколько устарела… Мы уже не столько империя, сколько огромная банановая республика зла. В которой, правда, нет бананов, – произнёс он. – Это уже несовременно. Неактуально.

– Я бы не стал играть в группе, которая называется «Империя зла», – сказал Арсеньев. – Это слишком претенциозно и пафосно. Я такой пафос не потяну. Я бы играл в группе «Парламентская республика добра». Или, допустим, «Конституционная монархия добра»…

– Добро – это не интересно, – пробурчал подошедший Лёва. – Добро – это скучно, занудно и хило.

– Нет, действительно, – понесло меня вдаль, – «империя зла» – это устарело, это было 25 лет назад, мы все ещё не родились… Сейчас надо хватать насущное и злободневное, не остывшее ещё. Вот группа «Children of Khodorkovsky» пошла бы на ура. А ещё лучшее вообще назвать группу «Юкос». Была такая группа финская, техно лабали, «Pan Sonic». Они изначально назывались «Panasonic», потому что просто хотели спиздить чужой раскрученный брэнд, чтобы деньги в рекламу вкладывала корпорация, а рекламировали при этом ещё и их. В итоге их заставили изменить название… Так вот, офигенно было бы взять название «Юкос», просто вот спиздить и всё. Тем более и фирмы такой уже нет…

– По-моему, права на это название кому-то уже принадлежат, – мягко заметил Макс. – У вас его тоже отберут. И ещё, наверное, сильно опиздюлят.

– Это кому это они принадлежат? – обиделся я на сомнение в предмете моего вдохновенного гона. – Путину? Медведеву?

– Я думаю, тому, кто купил компанию вместе с названием, не помню, кто это был, – сказал Макс. – Ладно, мне позвонить надо, – и он ушёл в кухню.

– А тогда можно очень просто её переназвать, – ответил я удаляющейся Максовой спине. – Назвать группу «You’cause» – «Тыпотомушто». И делов-то. Группа «You’cause» представляет альбом «Empire of Evil».

– Лучше так: «You’cause strikes back at empire», – поправил меня Арсеньев.

– О, точно! – обрадовался я неожиданной поддержке. – Так ещё заебастей будет.

– Только играть в этой группе я всё равно не буду, – сказал Арсеньев. – Я не люблю нефть и всё говно, которое с ней связано.

– И я тоже, – поддакнул Митра, – я вообще не люблю группы. Я один буду играть, на всём сразу.

11

Вот так и шёл вечер – в необязательных разговорах и словоблудии, которое я старательно вызывал в людях, подчёркивающих свою к нему неприязнь. Я нутром чувствовал, что на самых краях и стыках такой вот болтовни, на кромке дешёвого трёпа и болезненного бреда подчас таится истина. Я ощущал это брюхом, жопой и соединяющим их кишечником. Но тогда я ещё не знал этого точно. Возможно, знай я это, я бы больше молчал, улыбался и вздыхал, слушая чужие придумки и гоны и тщательно изгоняя в подкорку свои, не давая им расцвесть ядовитой зеленью на своих извилинных полях. Я бы душил их, выпалывал на корню, выдирал и обстригал эти цветы зла, предпочтя чтобы сад моего мозга зарос сорняками общих мест, увлечений и вкусов. Я бы стал интересоваться футболом, попсовым буддизмом, трансцендентальной медитацией и аюрведической кухней, русским роком и экстремальными видами спорта, менеджментом или на худой конец дауншифтингом в Гоа. Я бы занялся делом, в свободное время смотрел бы аниме и играл в онлайн-игры, нашёл девушку своей мечты и женился бы на ней, обзавёлся дочкой и глупой злой собачкой. Или сыном и злым умным котом. Поругивал бы, как все, правительство и, опять же не отличаясь в этом от большинства двуногих сопельменников, в глубине души, втайне или въяве, осознавая это или нет, верил бы ему. Надеялся бы на медведевскую модернизацию и внедрение интернета в чукотские чумы или на путинский план и тот нанопанк, в который он обещал превратить страну, в которой крестьянство уничтожили, а индустриализацию провели через такую жопу, что она вышла в неисправимо говённом виде.

Я такой же как все. И знай я тогда некоторые вещи, даже догадываясь о склонности безобидных бредней воплощаться, я бы себя замолчал. Ушёл бы свою фантазию на пенсию или сослал её в пансионат, в котором у каждого человека лелеют пролежни и плешины детская невинность, отроческая чистота восприятия, подростковая бескомпромиссность и юношеский максимализм. Просто сработал бы свойственный почти всем инстинкт выживания.

Но я был всего лишь долбоёбом. Таким же как все, только долбоёбом, у которого период юношеского беспредела и отрыва несколько затянулся, хотя и существовал явно на последнем дыхании. Да, скорее всего я был Римом периода упадка, который вскоре должен был сменить византийский расцвет.

Именно поэтому фантастические слова были произнесены. И колёса завертелись.

и вёсла заработали

и лодка поплыла

12

В середине вечеринки поплыл и я сам. Поплыл в алкоголе, томлении и бреду.

Я помню, как мы стали выходить курить в коридор, потому что в комнате уже висело столько топоров, что старушек-процентщиц, если бы такие ещё существовали, можно было бы ликвидировать как класс. Помню компанию спускавшихся гопарей, которые о чём-то нам говорили, заходили к нам в гости и стреляли наше пиво. Помню предчувствие махача, который так и не произошёл. Помню, как отлёживался в кровати арсеньевской сестры, мутно посматривая на мельтешащие в коридоре фигуры. Помню, как Лёва вызванивал всех имеющихся у него в телефоне бырыг, чтобы нам привезли травы, но барыги отнекивались и отбрехивались (я думаю, им было просто лень вылезать из тёплых постелей и куда-то ехать; из своего небогатого опыта общения с барыгами, я вынес ощущение, что ни один барыга не боится потерять клиентов): мол, сейчас ничего нет, вот приезжай-ка ты, парень, завтра.

Я абсолютно не помню, как, зачем и почему начал клеиться к Ольге. Я отчётливо помню, как мысли и видения про Регину внезапно исчезли и вместо них была теперь Ольга. Помню отдельные разговоры, помню, как отпихнул Ольгу от разговора с кем-то в гуглтолке или аське, прочёл последние фразы (речь шла о каких-то проблемах с компьютером) и написал в ответ шнуровский афоризм: «Без компьютера соси, а по-английски он – PC». Ольга обиделась на меня, но своего я добился: заэкранный собеседник прекратил общение, и интернет отпустил Ольгу. Помню, как мы стояли в пустой и тёмной арсеньевской спальне и глядели то в окно, то на китайский фонарик с зажжённой свечой. Помню, как в гостиной мы полулежали рядом, соприкасаясь головами, помню, как четвёртый стакан красного вина всколыхнул желудок, и я довершил инсталляцию арсеньевской квартиры в комнате, ещё не затронутой моим художественным гением – я, конечно, про уборную. Помню, как облегчённо дышал (очень часто, толчками, поминутно кашляя и отплёвываясь) после освобождения внутренностей от лишнего, и заблеванный красным белый унитаз казался мне окровавленным. Помню, как пьяно обрадовался этой красоте низменного, ухмыльнулся, прополоскал рот, вернулся в гостиную и лёг на незаконное место рядом Ольгой.

И наконец-то провалился в покойную пустоту (я ждал этого момента с самого начала вечеринки, пару раз думая: «вот сейчас уже скоро вырублюсь», но всё время что-то отвлекало – Ольга, вино, музыка, трёп).

13

Когда я откинулся в никуда в гостях у Регины, меня оттащили наверх и уложили спать. В гостях у Арсеньева было по-другому. Впрочем, я всё равно ничего не помню, это реконструкция, сделанная благодаря опросу разных людей, которым я позвонил вечером следующего дня. Все рассказы были очищены от индивидуальных преувеличений, и получившаяся выжимка выглядела следующим образом.

Во-первых, во всём виноват мерзавец Пианист. Это ему зачем-то понадобилось моё участие в беседе (или, может быть, он предположил, что я тихо и неспешно откидываю копыта), и он начал тормошить меня, толкать, щипать и тискать.

Его франкенштейновские гальванические опыты принесли свои плоды: Джонни вскочил, резко и дёргано, и повернул к нему пустоглазое лицо (меня не испугались, наверное, потому, что большинство людей в этой компании не любят фильмы про зомби).

– Э-э-э, здорово, Джон, – сказал Пианист, – рад, что ты, сука такая, жив.

Во-вторых, я не знаю, кто общался со всеми этими ржущими уёбищами, потому что кто-то с ними общался.

– Да, детка, я знаю, что на самом деле ты был бы рад, если бы меня здесь не было, – проскрипел Джон таким отвратительным голосом, что все заржали ещё громче.

– Ого, – оторжавшись, молвил Пианист, – это звучит.

Джонни прошлёпал на кухню и вернулся с огромным кухонным тесаком. Все стоявшие на ногах чуть не повалились на пол. Почему-то никто не предположил, что чудовище вернулось, чтобы отчекрыжить им их бесполезные головы.

В-третьих, я и не ожидал, что владевший мной демон начнёт выделывать гиньольные номера.

– Поменяй мне пол, чувак, – Джонни протянул Арсеньеву тесак. – Ну-ка быстро отрежь мне член и проковыряй влагалище. И чтобы был клитор. И чтобы я мог кончать. Поменяй мне резко пол на не такой.

Пианист уполз под стол в диком хохоте, Лёва и Митра проснулись и выпучили глаза, Ромыч хотел взять тесак и выполнить просьбу, а Арсеньев отобрал нож и засунул его на верхнюю полку книжного шкафа, подальше от Джонни.

– Не, Джонни, давай лучше ты на столе голым станцуешь, – обычный арсеньевский невозмутимый голос.

В-четвёртых, этот демон, одержимый не то жестоким скопческим суицидом, не то экстремальной транссексуальностью, к сожалению, отлично понимал собеседников. Поскольку:

Джонни ломаными движениями, напоминающими не то зомбарей, не то роботов из советской кинофантастики, сорвал с себя свитер и жилет. Срывал он их дольше, чем ему хотелось, и он решил не заморачиваться и оставить футболку на голой безволосой груди. А вот штаны и трусы сползли в мгновение ока, и Джонни сразу же по их передислокации полез на стол. Арсеньев, Пианист и Макс (который во время вечеринки часто отлучался на кухню для каких-то непонятных разговоров) принялись быстро убирать со стола бокалы, кружки, тарелки и всякое прочее, смешивая надкушенные колбасные кружки и лепестки сыра, недоеденные разными людьми салаты, банановые кожурки и мандариновые очистки, прилипавшие к пальцам вместе с выковырянными языком косточками. Джонни расхаживал по вмиг опустевшему столу под одному ему слышную маршевую музыку с изредка вклинивавшимися хип-хоповыми фрагментами, под которые Джонни внезапно начинал извиваться заправским уличным брэйк-дансером. Лежащие гости просыпались и пялились на болтающийся маятником апатичный член и голую задницу. Кто-то бил в ладоши в такт невидимой, играющей внутри Джонни музыке, кто-то кашлял, спросонья поперхнувшись слюной, кто-то даже (вот невероятно, но говорят, было и такое!) отворачивался в сторону. Режиссёрша присвистнула и погрузилась в самый глубокий сон, желая забыться и уйти от безумной реальности. Некоторые проснувшиеся сменили охрипшего от ржача Пианиста на его посту главсмехового.

В-пятых, вина Пианиста не ограничивается тем, что он, сволота, сратый наркоман и клятая пидарасина, несвоевременно меня разбудил (точнее, разбудил во мне что-то иноприродное или родное, только очень глубоко прятавшееся, хтоническое и подпочвенное). Он также повинен в том балагане, который завершил моё безумное бессознательное бодрствование.

Пианист стянул Джонни со стола, и он рухнул в расправленное раскладное кресло, в котором Ольга заснула от омерзения, охватившего её от выходок незадачливого ухажёра. Ольга проснулась, попыталась отпихнуть свалившееся на неё тело, но не смогла, тогда она встала сама и ушла в другой конец гостиной.

– Слышь, чувак, давай мы возьмём интервью у твоего хуя! – радостно предложил Джонни Пианист.

– Давай! – обрадовано заскрипел Джонни. – Спрашивай!

– Спрашиваю. Как поживаешь, приятель? Ты с нами? Ты – хуй? – Пианист протянул к члену импровизированный микрофон – столовую вилку. В трезвом сознании Джонни в жизни бы не допустил, чтобы в его детородный уд тыкали вилкой. Но Джонни-зомбарю всё было похер.

– Я ни хуя не хуй, – пропищал он мерзким голоском, – я – архетип, во как!

И вот здесь наконец-то проснулся я. Шести часов не прошло ещё, но я нарисовался в своей голове и обнаружил себя полуголым, лежащим в кресле без Ольги и с маячащей у моего члена вилкой.

«Блядь, – я расслабленно делал логические выводы из открывшейся моим глазам картины, – Пианист хочет отъесть мне неприличное, как у Заболоцкого. Людоед у джентльмена неприличное отгрыз. Вы все пидарасы, а я – дженльмен».

Не желая видеть поедание своего члена, я закрыл глаза и приложил ладонь ко лбу. Лоб был горячим и сухим. Вслепую я нашарил на столе чьи-то сигареты, сунул руку в ту область, где когда-то были джинсы, но нашарил только вилку, дрожавшую от очередного приступа смеха. Я отбил вилку рукой и призывно пощёлкал пальцами, требуя зажигалку. Кто-то поднёс к сигарете искомый изрыгатель огня, и я затянулся.

– Так, – сказал я своим обычным голосом, только очень усталым и больным, – а теперь по порядку. Я ничего не помню после того, как вырубился. Что здесь вообще творилось.

– Ну, мы тебе подрочили, и ты кончил себе в рот, – тут же нашёлся Лёва. Все снова зашлись.

Я задумчиво обвёл зубы, нёбо и всё, до чего мог дотянуться, языком. Во рту было блевотное послевкусие, не больше.

– Что-то не чувствую вкуса спермы, – так же задумчиво умозаключил я вслух. Я не знаю, каково оно на вкус, это чадопородительное семя, но мне хотелось сказать что-нибудь мудро-ёбнутое. Естественно, все продолжили угорать, даже Арсеньев уже не мог стоять и медленно сползал на пол, опираясь спиной на шкаф.

– Ладно, это всё завтра, завтра, не сегодня, – я открыл глаза, похлопал ими и огорчился, увидев оползших и полыхающих хохотом знакомцев и незнакомцев (завтра, кстати, Митра скажет, что он безумно завидовал мне всю вторую часть вечера, потому что во время танца на меня смотрели все девушки – внимательно и отвесив очаровательные хлебальники). – Сейчас я хочу спокойно поспать. Помогите мне встать и найдите мою одежду.

Что-то уж слишком часто я теряю одежду в бессознательном состоянии. Наверное, я реинкарнация леди Годивы. Или какого-нибудь адамита, проповедовавшего избавление от скверны цивилизации, в том числе от всяческих препоясаний, обвёрток, обуток и головопокрытий.

Арсеньев нашарил на полу мои трусы и кинул в меня. Митра нашёл джинсы, но не смог их подцепить и после нескольких неудачных попыток виновато пожал плечами. Я препоясал свои проинтервьюированные чресла и был отконвоирован в родительскую спальню, где уже дремала Ольга. Повалившись рядом, я начал бездумно и безвольно лапать её за сиськи. На её крики три раза являлись Пианист с Арсеньевым и выносили меня, держа за руки и ноги. Выдворяя меня третий раз, они занесли меня в спальню Василисы и швырнули в её кровать. Там я и закемарил, обмотавшись двумя одеялами.

14

это зачем это

окоп

мы все в окопе прячемся родители Регина Борюсик Ольга Арсеньев где-то даже Митра

потому что война

вот зачем

ну то есть это не война не как с немцами или турками но это впрочем когда было мхом поросло сырной плесенью

не так как с людьми соседями или другие какие компании с района когда встретишь парня из другой компании а он тебе с ходу в табло засветит потому что у ваших компаний война особенно плохо когда других ненаших сразу легион тьма ну не так что сотня а поменьше ну так может быть десяток ну даже пять или вообще три потому что всё равно их сразу три а тебя всего один это надо резко вскидываться и ноги

потому что повалят начнут пинать вдруг ребро сломают или нос перебьют как этому француз есть такой или англичанин который с Докторхаусом в паре играл

ещё когда Докторхауса и больницы в помине не было

вот другая война с не людьми а такими не знаю с кем я их не видел

это конечно все враги нелюди так ротный командир солдатам говорит и ещё генерал тоже говорит чтобы солдаты лучше убивали врагов потому что они ведь не люди чтобы рука не дрожала их убивать и мучить гранатами мучить и пистолетом мучить и танками по ним это тоже мучить и проволокой их мучить и ещё надо своих солдат немножко которые ссыкло если есть такой и который дезертир вот его тоже надо помучить

ну и враги тоже говорят что мы не люди это так всегда и наших они тоже будут мучить и своих которые там сомневаются их тоже

раньше били шпицрутенами и вешали и ещё могли голову отрубить ну это смотря в какой стране могли ещё говном помазать всего

и война из-под земли вылезли которые

они совсем страх и ужас их все боятся как пиздец как смертный грех ну вообще не люди никакие

и вот в окопах или это дома развалины большой такой дом крестьянский ну не знаю там много людей и переходы туда-сюда лабиринт и таинство полное

и вот я вижу рядом молодой дядько очкарик волосы взъерошенные или не рядом а поодаль вижу говорю Регине

это ж ведь Стивенкинг

а она

ну гляди супер совсем вот и Стивенкинг на нашей стороне

и вот то ли задание у меня то ли просто случайно иду в заворот коридор но не под землёй нет под землёй там нелюди может там бывшие люди которых закопали чтобы спрятать от верхнего от неба от солнца от дождя снега града грозы ручейка воздуха

бывших людей надо сжигать чтобы в пепел я считаю

чтобы черви не ели чтобы не гнило всё чтобы плоть сразу раз и нет

только пепел и пыль и прах

в общем я иду коридором но не под землёй хотя окон нет только лампы так откуда мне знать может это и под землёй только я не хочу под землёй

выхожу из одной двери и раз а это Москва

много народу и машины

но только всё не так это пиздец

это как-то связано с войной с подземельем которую мы в окопах делали то есть мы там убили кого или кто-то нечеловек убил кого и тут всё это и случилось из-за убийства

тут всё сразу остановилось и никакой работы и зарплаты купли и продажи учёбы тоже нет

а ещё много людей и всё сломалось все против всех это песня такая немецкая есть alle gegen alle здесь убивают здесь тоже нехорошо свосем пиздец

и я гляжу это Новый Арбат много зданий большие до неба вот где я вышел и я бочком так по стеночке между каплями

чтобы не задели

и я понимаю нет то есть это сразу ясно тут есть толпа с которой что угодно можно много одиннадцать или пятнадцать миллионов я не знаю сколько в москве человек

а есть не толпа их поменьше но всё равно много это я не знаю что партия или полиция или батька Махно или хуй в пальто

у них есть оружие у кого-то еда вода пиво а денег нет деньги уже наверное вообще не нужны

это один парень волосатый в телевизоре говорил другому что он очень бы хотел чтобы не было денег я как-то видел ну вот и нет их теперь наверное он наколдовал или очень об этом Бога просил или нелюдей чтобы они вылезли и устроили чтобы без денег

такой злой был дядька на весь мир обиженный с волосами до жопы но без бороды так что на девку похоже в подтяжках на штанах и в ботинках говнодавах я не знаю кто это

и вот самое главное что у этой партии или полиции есть аусвайсы с фоткой и печатью так что это лучше чем без аусвайсов если кто приебётся хоть они же самые можно показать и всё в порядке ничего не сделают

и чтобы получить аусвайс надо что-то совсем страшное сделать перерезать горло тётке или изнасиловать девку или парню засадить что-то мерзкое

и вот я знаю что тут рядом есть их филиал где можно аусвайс получить если поешь человека бывшего человека убивать не надо и трахать тоже

и я думаю ну парню ведь уже всё равно его ведь уже и нет совсем можно поесть парня ему ничего не будет а мне аусвайс и хоть какая-то упрятка защита чтобы не отрубили чего и не сломали и телефон не спиздили

и вот я в эту дверь ломлюсь там до отмены денег и здоровья и нормальной жизни опера была там очередь расписание время быстро идёт и мне дают бумажный стакан с растворимым кофе и на бумажной тарелке мяса шматок я быстро проглотил выпил кофе блевота без сахара

а мясо на свинину похоже или на борщ что там плавает

мясо и мясо так себе не страшно

потом моментальная фотография и мне хитрая тётка говорит что вы оставьте пока фотографию и аусвайс мы печать завтра ставим выдадим

жопой чую это наебон разводят

они меня пометили и вот сейчас я выйду и меня на части сразу раскурочат или может выебут сперва или за ноги на фонарь

а давай говорю я сейчас фотку и аусвайс возьму и на печать завтра приду и вы поставите

и вся надежда в этом

тётка плечами пожала ваше дело говорит

и даже фотку в аусвайс не наклеила так что её надо пальцем придерживать

иду и облегчение

меня наверное не убьют всё хорошо

выхожу от каннибалов и оперы сворачиваю в проулок и всё равно что тут толпа у них аусвайса нет а у меня есть хоть и без печати пока что

захожу в дом а там коммуна забаррикадировались ну как убежали от всего этого и у них запасов много всего еды сигарет выпивки чая с сахаром и лимоном жевательного мармелада и сладкой ваты причём это не просто коммуна там хиппарей или сектантов или скинхэдов а это ещё и как гетто латиносов только они скорее похожи на армян носатые как коты или тигры чёрные волосы средиземноморские глаза и меня почему-то легко впускают девушка дверь открыла

я её не знаю но она зато очень красивая по-своему по-средиземноморски или по-мексикански пышные бёдра и попа толстая но красивая и большая грудь хотя я никогда большие буфера не любил как-то они не особо мне больше поменьше нравились но тут очень красиво и приятно

встаёт

нравится

и вот она меня запускает и за руку берёт и мы уже как будто любовники но мы ещё не трахались это как когда первый раз с девушкой целуешься ещё ничего никуда а только поцеловались а чего и куда потом будет может через десять минут а может и вообще только завтра

и вот мы ходим за талию а трахаться не моги потому что там много народу не толпа как на улице но всё равно в каждой комнате есть хоть один ребята малые играют в танки девушки чего-то готовят парень читает и пьёт дедушка спит стоя

и весь этот дом очень много комнат прямо целое поместье только дом

очень вдруг курить хочется я иду с ней на кухню чтобы спички взять а там тётка спускается её мама или тётя или не знаю уж кто а мы обнимаемся и я хочу похвастать вот говорю я аусвайс получил только без печати ещё завтра получу с печатью я ничего такого я только человека чуть-чуть покушал так ведь это не убить и не вые то есть поиметь я сказать хотел (это я говорю так исправляюсь потому что она взрослый человек уже почти пожилой а пожилые они мата не любят они на нём только правительство ругают и друг друга если кто что плохое сделал и ещё все певцы пидорасы)

в общем говорю вот аусвайс есть за то что поел человека если что пригодится можно будет спастись а то они наверняка прикажут делать холокост и геноцид

это я так намекаю что я кавалер надёжный не хуй с горы если что то хоть что-то есть чтобы в этом говне выжить так чтобы она не ругалась что я её дочку или племяшку за талию держу даже уже не за талию а за попу а ещё рука близко к сиське (и даже не думаю что может у них это ещё страшнее грех чем убить или изнасиловать может они человекоедов за людей вообще не считают один раз поел человека и всё сам уже теперь не человек никакой к тебе прикасаться нельзя говорить нельзя ничего нельзя а может это и не страшно так но всё равно большой грех и сперва надо очиститься пост молитвы покаяние бичевание побивание камнями но не так что до смерти как ебанаты какие а наполовину только и пока это очищение идёт сколько там ну сорок дней или восемь или десять то девушек не то что за попу и сиську держать близко к ним подходить не смей)

и стоит и стоит

а женщина эта берёт аусвайс смотрит и говорит завтра печать говорит ага ты смотри не ходи я знаю их действия и обычаи они когда за печатью приходишь убивают и ебут и едят у нас Рома так сходил

и тут же всё облегчение куда-то как не было его

и понятно что всё не туда и какой уж тут секс поел человека и зря поел

хотя ему конечно всё равно да и мне по-большому счёту всё равно но обидно очень

и опускается

хотя может быть если совсем чуть-чуть так нежно

15

Я проснулся около двух дня. Время моё вернулось: я спал не меньше десяти часов. Член, несмотря на финальную тревогу во сне, стоял как влитой. И очень тянуло отлить.

Унитаз с прошлой безумной ночи был украшен брызгами полупереваренного моим желудком вина. К утру они выцвели и поблекли. Я попытался размыть хотя бы некоторые струёй, но они не поддавались. Ну и хрен с вами.

На кухне сидел Макс и пил чай. Я присоединился к нему и накромсал бутербродов.

– Проснулся, – утвердительно сказал Макс.

– Ага, – мрачно ответил я.

– Как самочувствие?

– Голова, – я неопределённо пожал плечами. – Всё, больше ни капли.

– Это здорово, – Макс потянулся и похрустел костями. – Домой сейчас? Если что, могу подвезти.

– Ты на машине поедешь? После вчерашнего?

– Я не пил, – Макс побарабанил пальцами по столу. – Я вообще не пью. У меня в молодости пара таких же пробуждений была.

– В молодости? А сколько тебе? – я недоверчиво посмотрел на Максово лицо. – Ты не особо взрослым выглядишь.

– Тридцать два.

– Ого, – я чуть не подавился. – Я думал – тебе что-то вроде двадцати пяти, ну двадцать семь максимум. Молодо выглядишь.

– Ну да, возможно, – Макс рассеянно рассматривал подноготье, – Так поедешь, если по пути?

– Не, – я помотал свинцовым кочаном. – Мне лучше по морозу пройтись. В машине вывернет.

– Ну ладно.

Мы допили чай, пинками подняли вчерашнего именинника и вышли на улицу. Макс пошёл к чёрному саабу, я вклинился в кишечную завязь московского пригорода и не спеша пошёл самой короткой дорогой. В дом, милый дом, мою крепость, убежище, лежбище, книгохранилище и отвисалище после бурных трудов и дней.

16

Выходные прошли спокойно и умиротворённо. Мама была рада, что я нагулялся и ничего со мной не случилось. Сестра болтала о своём среднеподростковом и спрашивала, как это новое кино с Джонни Деппом. Я подавлял в себе желание ответить, что в гробу видел «фильмы с Джонни Деппом» и предпочитаю просто хорошие фильмы, в которых иногда может появиться Джонни Депп. А может и не появиться. Отвечал, что не видел и что скорее всего сам, доброй волей, не пойду, поелику в ломы, так что шла бы ты сама, сестра, туда, в эти вертепы разврата, попкорна и тупого ржача. Заодно мне потом расскажешь, может и схожу. Сестра покорствовала и шла в ближайший вертеп, возвращалась в воскресное утро после тусовки у подруги. Фильм ей понравился, хороший, ничё так. Надо бы в понедельник сходить, думал я.

В течение субботы обильное возлияние чая выгоняло из меня токсины, утихомиривало дрожащие руки и успокаивало трещащий затылок.

В воскресенье я уже мог слушать бодрое техно и читать что-то современное, отечественное и унылое, наугад вытянутое из шкафа. Что-то расхваливаемое обозревателями, написанное без изъёбств, так, чтобы до любого валенка дошло. Впрочем, так пишут и иностранцы, только у них лучше получается. Наверное, переводчики олдскульные стараются. Поэтому отечественное что-то было впихнуто обратно, вместо него я извлёк Грэма Грина. На этот раз я не отрубился на середине, а лёг спать сам, волевым усилием отложил книгу после неизбежного взрыва в отеле, спрятанного между главами, и смежил вежды.

И наступил понедельник.

Я решил съездить в универовскую кофейню, которая располагалась при восьмой столовой. В учебные дни там обычно обретались хронические прогульщики, нищеброды и долбоёбы вроде меня. Мы литрами пили дешёвый зелёный чай, выкуривали по две пачки сигарет и безостановочно болтали. Когда мне очень не хотелось идти на лекции, я приезжал к одиннадцати и терпеливо ждал минут двадцать (кофейня должна была открываться к моменту моего приезда, но единственная и бессменная барменша каждый день запаздывала), затем занимал столик где-нибудь посередине (чтобы не обдавало облаком холода от двери, которую каждый из входящих норовил не закрыть и чтобы не задалбывала музыка какого-то уёбищного российского радио, под которую так любила работать барменша, во всех остальных отношениях великолепнейший человек) и ждал, когда появится кто-нибудь из знакомых. Знакомые появлялись всегда.

Обогнув правый гуманитарный корпус и ненавистный стадион, на котором из нас пили кровь первые два курса (меня просто бесило, что нас, выросших, вырвавшихся из школьных дебильных правил и распорядков людей, заставляют мудохаться как приготовишек на идиотской разминке; в младших классах все эти приседания, наклоны, подскоки и прочее жоповерчение доставляли невероятное удовольствие и вызывали беззаветную щенячью радость; в средних и старших классах казались ещё одной формой изнасилования взрослым миром, которое вот-вот, после выпускного, уйдёт в решительное «никогда этого больше не будет»; но в семнадцать-восемнадцать лет это был уже явный перебор; хотелось что-нибудь взорвать или спалить к ебеням; «физическая культура» стала первой дисциплиной, которую я начал активно прогуливать), я подошёл к скромному двухэтажному зданию. Раньше на втором этаже тоже была кофейня, но вскоре её сочли нерентабельной, срастили с той, что внизу, а второй этаж сдали под съёмочные площадки для ситкомов. Теперь в кофейню ненадолго и украдкой забегали селебритиз, которые обычно хватали что-нибудь в бутылках и убегали в свои апартаменты, не желая задерживаться на территории неудачников.

В уютной кофейне было пусто: каникулы. В углу у двери пили кофе два инспектора ГАИ – один моржовоусый, а второй – обезьяноликий. Где-то посередине, на моём любимом месте расселся Борюсик.

– А, привет, Джимми, – пронзительно крикнул он через всю залу и помахал рукой.

– Здорово, – хмуро буркнул я.

В моём кармане спасительно зазвонил телефон, и я сел за соседний с борюсиковым столик. Номер был незнакомым.

– Алё?

– Привет, Джонни, – голос был странно искажён.

– Привет, это кто?

– Это Макс, мы у Петра на днюхе тусили.

– Ааа, здорово, – я вспомнил бледного хорошо соханившегося для своего среднего возраста чувака.

– Арсеньев говорил, что ты стихи пишешь авангардные, которые читать невозможно…

– Ну да, пишу.

– Ты не мог бы показать?

– Да, конечно.

– Ты сейчас где?

– Я в восьмой столовой, это недалеко от гумкорпуса МГУ.

– А, я знаю это место. Я тут как раз рядом. Ты там ещё долго будешь?

– Ну, могу и долго.

– Тогда жди.

Мне, непонятно почему, стало неприятно. Вот вроде бы кто-то заинтересовался моей неудобоваримой поэзией (хотя в наше время никому неинтересна любая поэзия; она вообще превратилась в развлечение для наказанных ей Богом задротов). Вот вроде бы не только пьеса (которую стоило бы уже начать), но и эти длинные словесные выблевы с ломаным ритмом, отсутствием рифмы, зато избыточными аллитерациями, кого-то заинтересовали… Вот! Вот! Я понял, что меня напрягло: что этот хер моржовый мог знать о моих стихах? Я их читал в разных компаниях, не более того. И во всех компаниях к моим стихам относились в лучшем случае скептически (Регина, например, после каждого прочитанного опуса, покачивала головой и цедила: «да, это забавно, неплохо»; я, кстати, поступал точно так же, когда меня атаковали своими слёзозакапанностями и ух-развесёлостями долбаные графоманы (пищущие непубликующиеся идиоты тянутся друг к другу со своим мерзостным жалостливым полувсхлипом: «а вот я вчера тоже написал!»), ноющие про «крофьлюбофь» и «девочка ушла»). Как этот хер-с-горы мог заинтересоваться моими стихами, не слышав ни одной строчки (никто из слышавших их от меня не мог выдать ни одного пассажа; они и не были рассчитаны на чтение наизусть; я сам помнил только два – одно, потому что короткое, второе – потому что любимое)?! Я попытался вспомнить Максово лицо – бледное, востроносое, с бесцветными бровями и щепоткой жидких усиков… Серые глаза, спрятанные за жёлтыми веками… Он выглядел очень молодым и очень неприметным. Возможно, потому что был скуп на слова, скромен и отстранён во всех разговорах…

Здесь меня накрыло отрезвляющее прозрение, переносящее воспаривший дух из поэтических эмпиреев в бесстыжесть богемных будней: Макс – всего-навсего педик, гомоэротический кобелина, углядевший для себя очередную желанную жопу, молодую и отмороженную, жопу – искательницу приключений. Мою. Простое подклеивание молодого мяса.

Теперь меня переполняло невесёлое отвращение, направленное не на Макса и не на себя, а на этот глупый мир, сочащийся спермой и бартолиниевой жидкостью, мир, в котором тихие моложавые педики клеят глупую молодёжь, а глупая молодёжь пытается клеить печальных Ольг. Мир, в котором Регины мутят с Борюсиками (тот назойливо навязывал свою компанию и даже пересел за мой столик), а демоны просят отрезать своему временному носителю член.

– Что-то ты смурной, лапочка, – Борюсик, несмотря на гетеросексуализацию, продолжал в разговорах манерничать и строить глазки. Это не раздражало. Это было забавно.

– Да, выходные дурацкие выдались, – я сказал это таким тоном, что было понятно, что на самом деле вся жизнь не удалась. – Напился, отключился, а когда пришёл в себя, выяснилось, что я просил отрезать себе член.

– Что, правда?! – Борюсик распахнул глаза.

– А ещё у моего члена брали интервью.

– Да, клёво ты погулял… Надеюсь, его всё-таки не отрезали?

– Нет. Ножей под рукой не было. А отрывать или отгрызать никто не решился.

Зазвонил телефон, второй раз спасая меня от общения с Борюсиком. На этот раз звонили ему, по работе, вытягивая куда-то ехать. Слава Богу. Хотя лучше бы он всё-таки остался. Вот было бы здорово, если бы Макс переключился на Борюсика, вступил с ним в партнёрство и увёз подальше, в какой-нибудь свой Максленд. Подальше от меня и от Регины.

– Блин, придётся мне ехать, – Борюсик так печально развёл руками, как будто он терял что-то ценное, прерывая нашу беседу. Или, возможно я терял. – Вот только кофе допью.

Он выпустил дым, закурив новую сигарету и запил остывшим кофе, тёплым и невкусным. Терпеть не могу кофе, над которым не клубится пар.

– Тебе, кстати, привет от Регины.

– Спасибо, ей тоже от меня.

– Я знаю, – добавил Борюсик заговорщицки, театрально перегнувшись через столик, – что вы с ней спали.

Неплохо. Особенно если учесть, что мы с ней именно спали, непорочно разделяя ложе, как Тристан и Изольда в первые свои ночи. Только вместо обоюдоострого меча между нами лежало моё отравление феназепамом.

– Откуда? – спросил я. – Откуда ты это знаешь?

– Она мне сама сказала. На той вечеринке в загородном доме, так ведь? – он внимательно побуравил меня. – Ведь было, ага?

Ещё лучше. Всё лучше и лучше.

– Мы, кстати, в это время были уже вроде как любовниками, – задушевно продолжал Борюсик. – Ну, где-то день. Нет, полтора. Так что я вроде бы должен ревновать. Но знаешь, я не ревную, – он похлопал меня по руке, затушил сигарету в кофейной жиже и помахал рукой у подбородка, накинул пальто и ушёл.

Некоторое время я сидел и старательно пытался не думать ни о чём. Точнее, пытался отогнать всех призрачных Регин, Борюсиков, Саш, Семёнов и Максов, водивших хороводы вокруг моей головы. И ещё там, конечно, была Ольга. Я пытался думать о том, как буду пересдавать четыре зачёта и два экзамена в феврале, а может, и в марте. Или даже в апреле. В апреле ничего сдавать не хотелось и я загонял себя в февраль. Но хороводы пидоров, любовников, бывших, бисексуалов, незадавшихся пассий никуда не девались. Они продолжали заманивать меня к себе – подмигиваниями, профилями, полуоткрытыми губами, какими-то магнетическими волнами. Я попытался переключить внимание на сотрудников ГАИ, и это меня увлекло.

– Ну я попробовал, у шурина на юбилее, – говорил моржовоусый.

– И как? – спрашивал обезьянолицый, поглаживая небритый подбородок, выглядевший так, словно его неумело обтёсывали плотницким топором.

– Говно.

– В смысле?

– Такое же безвкусное. На самом деле, я не распробовал, потому что мерзко было. На сопли похоже, склизкие такие, к тому же знать, что они ещё живые, буээ, – ГАИшник смешно сморщил лицо, отчего усы встопорщились. – Я просто проглотил и всё. Как лекарство. Вкуса и не почувствовал почти. Вообще не понимаю, за каким хреном их жрут?

– Евреи их тоже, кстати, не едет, как и свинью, – ответил второй.

– Ну и правильно делают, что не едят. А ты откуда знаешь?

– У меня племянник, Пашка, на еврейке женат. Они у тестя в гостях были, а он такой, – ГАИшник неопределённо повертел огромной пятернёй в воздухе, – не то чтобы совсем еврей, но свинины не ест. И шапочку носит, тюбетейку такую. Пашка креветок к пиву взял, тесть ему всё и объяснил. Им вообще ничего этого нельзя есть – креветок, устриц, раков.

– И чего – он не закусывал?

Чего не закусывал?

– Ну – пиво. Креветками не закусывал?

– А, нет. Закусывал, конечно. Я ж говорю, он не совсем еврей, он – так, свинины только не ест, а всё остальное, – ещё один взмах рукой.

Дверь открылась и вошёл Макс. Он уже подошёл к моему столику – не улыбаясь, не щурясь, не выказывая никаких эмоций, как-то слепо или наоборот – отчётливо, – когда моржовоусый нелюбитель устриц окликнул его.

– Мужик, ты бы дверь закрыл за собой, а?

Макс резко развернулся, извиняюще улыбнулся и пошёл закрывать. Когда он вернулся, губы его всё так же стеснительно улыбались.

– Привет, – сказал я.

– Привет-привет. Я сейчас, – он подошёл к барной стойке, заказал зелёный чай вернулся. – Давно здесь не был.

– А ты здесь когда был? Ты ж когда учился, здесь этого всего вообще не было.

– Я не здесь учился, в институте стран Азии и Африки, – он обвёл взглядом помещение. – Я здесь года три назад часто тусил. Мы с одной аспиранткой встречались и здесь обедали. И кофе пили.

Эта «аспирантка» меня очень обрадовала. Значит, всё-таки не пидор. Или гонит?.. Понял, что молодая жопа почуяла хищника, собирающегося её обольстить, и вся подобралась, напрягла сфинктер, выгнула кишечные кольца?.. Бред какой-то, я уже параноиком становлюсь.

– Ну, что ты мне почитаешь? – Макс налил первую чашку и сделал первый глоток, наверняка обжигающий и приторно-горький.

– А ничего.

– То есть? – он вопросительно поднял одну бровь (вот чёрт! Всегда мечтал в детстве о двух умениях – шевелить ушами и двигать бровями по отдельности).

– Я не помню своих стихов наизусть. Только два. Одно – из двух слов, а второе – там больше слов, но всё равно… Больше я ничего не помню.

– Мда, это, конечно, засада. Я почему-то всегда думал, что поэты все свои стихи наизусть помнят. Какими бы они ни были…

– А зачем они тебе вообще?

– Да я тут сколачиваю нечто вроде такого маленького сообщества… Я сам не поэт, но люблю… В последнее время ничего интересного в поэтическом мире не происходит, вот я и решил как-то подогреть процесс. Пара чтений в «Билингве», небольшой сборник, маленьким тиражом, конечно… Двести экземпляров, ну, триста максимум. К тому же я Митю Кузьмина этим заинтересовал. А поэтов мало, интересных, я имею в виду… Я нескольких у этой аспирантки нашёл, кого-то ещё в паре мест, – он наконец-то посмотрел на меня печальным беззащитным взглядом.

– Блин, здорово, – я не знал, что сказать. Парень, которого я подозревал в меркантильном гомосексуальном интересе, был всего лишь чудаковатым филантропом, промоутером неизвестных поэтов. И кстати – моим шансом на проникновение в эту среду.

– Может, хотя бы эти два прочтёшь? – он почти жалобно посмотрел на меня.

– Конечно, – я допил свой чай. – Первое, очень короткое. О клубной жизни.

ибица

шароёбится

Вот.

Макс посмотрел на меня и вдруг расхохотался.

– Да, это очень минималистично, – сказал он.

– Ну да, – я пожал плечами. – Мне кажется, что оно идеально описывает огромный социальный процесс в двух словах. А второе – про маленького котёнка. Называется «Котёнок».

я – маленький котёнок

у меня четыре лапы и хвост

если вы будете за него хватать

я вас очень больно укушу

когда я зеваю

разевается большая пасть

и глаза закрываются

почти как у вас

я часто хочу есть

чего-нибудь есть

я бегаю по кухне

и громко кричу «мяу»

мой хозяин старый педераст

запускает меня в пододеяльник

когда ложится спать один

я брожу внутри по мягким местам

а когда хочу вылезти говорю «мяу»

меня купили на рынке из корзины

и у меня нет ни братьев ни сестёр

ни мягких зубов хватавших за шкирман

а так может быть я бы вырос большой

громко мяучил и трахал свою мать

а так я один и только хозяин у меня

вот пойду на диван помурчу и засну

Как-то так.

Макс слушал, и хлебло его всё больше вытягивалось в изумлении.

– Это хорошо, – сказал он, – такое фрейдовское…

– Глупости, – отрезал я. – Фрейд всё напутал и нагнал. Никто не хочет своих матерей и не желает смерти своим отцам. Это какие-то извращённые фишки Австро-Венгрии начала двадцатого. Наверно, просто в сексуальном трэнде было. А в этом стихотворении просто правда жизни, с подколом дедушки Зигмунда. Выросший кот ведь не знает, что это его мать, для него это просто славная большая кошка, которую надо оплодотворить.

Макс внимательно выслушал эту тираду и потёр ладони.

– Значит так. Мне очень понравилось, и я предлагаю следующее: мы сейчас едем к тебе, ты берёшь свои стихи и мы едем в «Билингву». Я там сегодня с парой людей встречаюсь. Прочтёшь, обсудим, поговорим. Условимся о чтениях и издании. А потом я тебя обратно домой закину или на такси посажу.

Какая-то у него прямо мания – подвозить на своей машине. Но всё же. Стихи, разговоры, вхождение в круг.

– А откуда ты мой телефон знаешь? – зачем-то спросил я.

– Арсеньев дал.

Ну да. А чего ты ожидал.

– Ну поехали.

Мы вышли, докурив по сигарете. Я влез в «сааб» с пассажирской стороны и посмотрел через лобовуху на январские сумерки и снег, такой особенно порошливый и неспешный в лучах фонаря. С зеркальца – там, где обычно висят православные кресты, миниатюрные иконки или тотемические зверьки, свисала куриная косточка, обглоданная, серовато-блеклая. Из полуоткрытого бардачка свисали на дужке солнцезащитные очки Ray Ban.

– Что это за шняга такая? – я показал на косточку.

– Друг один подарил, шаман, – Макс деловито пристёгивался и поворачивал ключ. – Пристегнись, пожалуйста.

Я повиновался. Макс перевёл взгляд с меня на очки.

– Хочешь примерить?

И, не дожидаясь моего ответа, протянул их мне. Я машинально взял и надел. Покрутил головой, всмотрелся в мутного себя в зеркале и, когда поворачивал голову в сторону Макса, успел как раз в ту долю секунды, которая позволила мне увидеть шприц у моего плеча. Тут же плечо почувствало резкий укол. И всё. Больше я ничего не успел.

17

и снова белая покойная пустота

и отсутствие жизни

и только амфитеатр

университетская аудитория

дядька такой за кафедрой

глаза вращаются

рот брызжет слюной и шевелится

только ни хера не слышно

ни дядьки ни ещё кого

вокруг сидят эти такие же студенты в больших зеркальных хипстерских очках и парни и девки многие улыбаются и много солнца

наверное на открытом воздухе вот и светит

дядька всё говорит и говорит не слышно но при этом всё понятно ну как будто это телепатия только он всё равно зачем-то шевелит губами как прикол такой да наверное прикалывается

один парень рядом совсем говорит своей девчонке та тоже рядом и видно что они вместе не как я один без пары без ничего

ну говорит уходи тогда к профессору

тоже не слышно но я понимаю

и зачем-то понимаю что это не про того дядьку который на кафедре но и не про меня

нет ну точно не про меня

а она поворачивается ко мне эй говорит мороз

я всё понял это они так всем говорят ну у них мороз это как чувак или пацан и как товарищ или господин у взрослых

чего говорю

напиши этому в дядьку показывает записку что его сегодня будут ждать передние интеллектуалы в подъезде целовать будут

зачем

любят вот и будут целовать

я всё понял это как есть левые там и правые левые потому что живут в сердце а правые потому что живут в правом полушарии которое на картах справа то есть в Европе Иране Камбодже и Зимбабве

так же здесь есть передние и задние

а вы какие спрашиваю

мы задние конечно мы любим когда сзади

а передние любят спереди

а почему

потому что им нравится когда глаза умирают когда в глазах видно что человек или кошка умирают

а задние тогда

задние просто любят навалиться и закрыть человека сзади и сверху спасти его от чего с неба падает говно там всякое мусор вода бомбы гондоны с малофьёй на них падает всё который снизу живой а который сзади сверху тот жмур и его не хоронят

а что так

его за ноги поднимают и кипятят в котле с горячей водой чтобы вымылся и тоже можно целовать потому что чистый

а кто профессор а кто за кафедрой

я профессор девка снимает и снова надевает зеркальные очки и мне пиздец потому что я ни хуя не вижу себя в них меня нет

а где я тогда где блядь я ну где же я где этот я

и тут вижу что стою на кафедре прямо на ней а кроме нет никого рядом

и девка профессор кричит ты в Канаде слышь ты понял ты в Канаде

и тут меня накрывает и страшно так что лёд и холод я вспоминаю что Канада это ведь такая квартира в деревне Аушвиц в которой были временно живые

и тут ещё солнце гаснет раз и всё

Загрузка...