Глава 2. Дом в Архиерейском переулке

Особняк покойного литератора Тверитина сиял огнями. Нельзя сказать, что он был освещён щедро, но всё-таки производил более жилое впечатление, чем при прежнем владельце. Каждый день Самоваров с Настей, возвращаясь домой из музея, проходили мимо этого солидного здания с вековой надписью «Вход со двора». Сегодня они удивились — Архиерейский, бывший Пролетарский переулок выглядел непривычно нарядным. А дело было всего лишь в трёх лишних освещённых окошках! От них огромный сугроб возле тверитинского дома сделался полосатым, румяным и весёлым. Обходя его, Самоваров предложил:

— Давай-ка, Настя, зайдём на огонёк и заявим свои права на самовар. Хоть чайник пускай вернут! Пора мне встретиться с загадочным Смирновым лицом к лицу. Откуда он только взялся!

— Я не хочу к Смирнову, я есть хочу, — заныла Настя. — Домой и только домой! Я уверена, что Смирнов этот страшно жадный, и голыми руками его не возьмёшь. Давай лучше отужинаем и дождёмся полуночи. Тогда натянем на глаза трикотажные шапочки и вернёмся.

Зачем?

— Ночью тут ни души. Мы взломаем замок на парадном — гляди, какой хлипкий! Влезем внутрь, возьмём самоварчик и на видном месте оставим записку: «Нехорошо зариться на чужую частную собственность! Кровавая Рука».

— Ты права, — неожиданно согласился Самоваров. — Не в том, конечно, что надо замок взламывать. Но соваться и что-то требовать голословно не стоит. Повременим пока.

— Я-то думала, тебе идея с кровавой рукой понравилась! Это было бы так интересно! А можно просто сделать слепки ключей и залезть в дом втихушку. Заберём самоварчик — ведь он твой. Никто и не заметит ничего: ты сам говорил, у Тверитина всё как попало валяется.

Действительно, покойный Тверитин, в отличие от серьёзного коллекционера Самоварова, не слишком заботился о виде и сохранности своего разношерстного собрания. Ценные вещи и явный утиль громоздились у него в полном беспорядке.

Литератор обожал фотографироваться на фоне своих сокровищ. Даже на снимках было видно, что диковины коллекции Матвея Тверитина шершавы от пыли, а кое-где густо затканы мелкими сетками домовых паучков. На самых верхних полках тенета сплетались в сплошной полог и так провисали под слоем пыли, что напоминали, по меткому замечанию самого поэта, оренбургский пуховый платок.

Матвей Степанович был потомком нетского купца, который торговал москательным товаром и слыл за Уралом королём синьки. Странно, но советский литератор смог заделаться единоличным владельцем фамильного особняка о двух этажах. Дело немыслимое, если вспомнить все бури прошлого грозного века! Тем не менее Матвей Степанович один-одинёшенек занимал просторный дом в Архиерейском переулке.

Самоварову от друга поэта, скульптора-анималиста Щепина, удалось узнать, что семейство Тверитиных всё-таки уплотняли в 1919 году. Король синьки к тому времени скончался, а его домочадцев, сплошь женского пола, оттеснили в две комнатки-светлички в мезонине. Там прежде жили младшие девочки Тверитины. Три сестры-гимназистки были прелестны, если судить по фотографиям, которые сохранились у Матвея Степановича. А может, особой прелести в сестричках и не было — старинные фотографы умудрялись добиваться точёности и бархатистости даже самых неказистых физиономий.

Имелся и наследник дела Тверитиных — единственный брат девочек из мезонина. Звали его Степаном. Юноша в 1917 году выехал учиться в один из университетских городов и безвестно исчез. Сёстры оплакали его. С матерью-старухой и двумя дряхлыми бывшими няньками они кротко ютились в своих тесных светёлках. Их фамильный дом в это время уже сопел чужими примусами, скрипел чужими фанерными перегородками, орал чужими скандалами и пах чужой жизнью.

Так продолжалось до 1928 года, когда неожиданно в родной город, почему-то из Риги, прибыл пропавший Степан Тверитин. Из хрупкого мальчика он преобразился в цветущего мужчину и дипломированного инженера водоснабжения. Возвращение было триумфальным. Статного, кудрявого и, кажется, даже члена партии, Степана назначили на хороший пост в коммунхозе. Он сразу же женился на крупной деятельнице местного исполкома. Деятельница была немолода, с колоссальным стажем нелегальной и подпольной работы и очень страстна. Вскоре появился на свет будущий автор «Горьких злаков».

Молодые поселились в родительском гнезде инженера. Матери-старушки и нянек уже не было в живых. Сёстры Степана потихоньку отцветали в своих светёлках и все три служили машинистками в советских учреждениях. К их двум комнаткам партийная деятельница выхлопотала присоединение двух соседних. Отныне весь мезонин стал тверитинским.

Маленькому Матвею мезонин казался если не вселенной, то неким подобием земного шара. Само солнце вращалось вокруг этого дома! В крайней светёлке по утрам сквозь шторы серел рассвет, две средних комнатки некоторое время спустя заливались полуденным ярким светом, а в последней долго рдел, пылал и гас закат. Уходя, он прощально вспыхивал на тусклой глади фамильного тверитинского зеркала. Резной буфет, тоже фамильный, в эти минуты озарялся вечерним пурпуром. Этот буфет был настолько огромен и величав в час заката, что всегда вставал перед мысленным взором Матвея при звуках популярной тогда песни: «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля». Будущий поэт топал и топал пухлыми ножками по кругу вслед за солнечным лучом, а тот каждый день рождался и умирал в зачарованном мезонине.

Счастливый ребёнок знать не знал, что живёт в странные и страшные времена. Репрессии не коснулись этого довольно подозрительного семейства — может быть, потому, что партийная мать маленького Матвея протянула недолго. Сказались годы царской каторги, застарелый туберкулёз, угар и энтузиазм революционной эпохи. В течение долгих лет эта неукротимая женщина спала не более трёх часов в сутки! Довершили дело последствия давних абортов, сделанных наспех на конспиративных квартирах, и поздние, крайне тяжелые роды.

Товарищ Тверитина тихо угасла в Крыму, в каком-то ведомственном санатории, в возрасте пятидесяти лет, вдыхая бесполезными, спёкшимися в комья лёгкими мучительный аромат магнолий. Её годовалый сын остался на руках трёх тёток — бывших гимназисток, а ныне начинающих горбиться и желтеть госслужащих.

Степан Тверитин, красавец-инженер, вторично не женился. Схоронив супругу, он в своём фамильном доме никогда больше не жил. Много лет разъезжал он по самым громким стройкам страны, и всюду его очень ценили. Счастлив он, кажется, не был. Уже после войны он утонул в котловане строящегося Новотерпуговского глинозёмного комбината. Пытаясь привлечь внимание певицы Ружены Сикоры, которая приехала в глубинку с шефским концертом, он разделся и прыгнул в воду. Стоял ноябрь. Степан Тверитин плыл, шурша шугой, своим особенным брассом. Но вдруг, в очередной раз по-дельфиньи вынырнув из чёрной нечистой воды, он как-то странно выкатил глаза и камнем пошёл ко дну.

Матвей Тверитин очень рано начал писать. Лилась из-под его пера не тихая лирика, чего можно было ожидать от воспитанника субтильных, почти чеховских трёх тёток, а боевые и забористые комсомольские стихи. Их наперебой печатали местные газеты.

Унаследовал Матвей от отца не только тверитинскую деловую хватку и эффектную кудрявость, но и странные вкусы относительно женщин. Он тоже женился рано, и тоже на крупной обкомовской деятельнице, к тому времени немолодой. Эта свадьба совпала с публикацией в московском известном журнале первого романа Матвея «Горькие злаки».

Роман читался наперебой. В библиотеках на него записывались за полгода. Герои «Злаков», труженики прокатного цеха, имели крайне причудливые и запутанные для тех строгих лет половые связи. Двусмысленность ситуаций смягчала финальная сцена массовой свадьбы. Набросанная сочной и широкой кистью, эта сцена дышала оптимизмом: большинство персонажей романа, напряжённо искавших трудное счастье, наконец угомонялись в законном браке.

Молодая чета Тверитиных поселилась в тверитинском особняке. Для этого обком обеспечил новыми квартирами несколько многолюдных, отчаянно пьющих семейств, которые гнездились в фамильном жилище ещё со времен уплотнения. Фанерные перегородки были сметены, чужие примусы изжиты. Три чеховских сестры оставались в своих светёлках. Они застали и зарю семейного счастья племянника, и его недолговечную славу. Неустанно, в шесть рук они перепечатывали произведения своего любимца, восхищались, гордились. Но вскоре после свадьбы Матвея Степановича они начали понемногу прихварывать и мереть одна за другой.

К тому времени тверитинский особняк почти вернул себе семейный статус. Один лишь небольшой бальный зальчик в первом этаже оставался за городским обществом «Знание». Зальчик числился малым лекторием общества. Наверное, высокопоставленной жене писателя ничего не стоило и оттуда вытурить занудных лекторов, но она их не тронула. Нехорошо, когда ответработник помещается по-барски, в личном особняке, в самом центре города. Потому-то жена Матвея Степановича и говорила всегда со скромной улыбкой: «Мы живём в доме, где находится малый лекторий общества «Знание».

После счастливой женитьбы Матвей Тверитин быстро соскучился писать романы и вообще литературу подзабросил. Теперь он долго спал поутру, затем пил редкостный в те времена растворимый ленинградский кофе и шёл в свой кабинет. Кабинет этот был высок и светел. Своей обширностью он соответствовал малому лекторию общества «Знание», расположенному этажом ниже.

На рабочем столе писателя всегда скучно белела стопа писчей бумаги, приготовленная заботливыми руками жены. Тут же стояла одна из трёх пишущих машинок — тёткино наследство. Матвей Степанович машинки никогда не трогал. А вот бумагу по утрам он брал и чертил на ней карандашом «Кох-и-Нор» сначала женские головки, потом ножки, потом нагие фигурки во всё более раздражающих позах. Наконец он комкал нарисованное, метал в нарядную плетёную корзину для бумаг и шёл подкрепиться.

Свои утра Матвей Степанович проводил в атласной пижаме с тончайшими радужными полосками. К пижаме прилагалась феска. Феска имела тяжёлую кисть, которая щекотала ухо и клонила голову набок.

К полудню писатель переодевался в хорошо, на заказ сшитый костюм и отправлялся общаться с друзьями. Он посещал бильярдную, частные дома и театральные капустники. Хотя Матвей Степанович давно ничего не писал, он постоянно был на виду, так как прекрасно играл в шашки, бильярд и нарды — а ещё на гитаре и на пианино. Он пел слабым, хватавшим за душу голосом и быстро сочинял юбилейные куплеты. А ещё он был крепок, широк в плечах. Золотые кудри дыбом стояли над его открытым чистым лбом. В тогдашних кругах нетской творческой интеллигенции все знали, что жене он «изменяет по-чёрному».

У Самоварова никогда не хватало фантазии представить себе измену по-чёрному. Однако уцелевшие очевидцы этих измен говорили, что некрасивая и немолодая супруга свято верила: красота, кудрявость и знаменитость Матвея Степановича дают ему право на любые шалости.

Когда эта мудрая женщина персональной пенсионеркой союзного значения скончалась в первые дни перестройки, Матвей Степанович сам уже не был молод. Но именно тогда пришло к нему второе дыхание. Он принялся ежедневно ругать в местной прессе тоталитарный строй, душивший его творчество и заставлявший работать в стол. Поскольку в столе у Матвея Степановича отродясь ничего не лежало, кроме печенья, он стал говорить, что опасался обыска со стороны КГБ и сжёг всё написанное за долгие годы. В тот же период он сочинил несколько текстов для душевных шансонов, один из которых, «Простите меня, дорогие путаны», до сих пор любят прослушивать в пути таксисты.

Много сил Матвей Степанович положил на восстановление прав сословий, пострадавших при тоталитаризме. Он стал добиваться возвращения им экспроприированного имущества и был так убедителен и напорист, что ненавистная вывеска «Малый лекторий» наконец исчезла с фамильного дома Тверитиных.

Матвей Степанович долго ломал голову, как бы ему использовать освободившееся помещение. Ничего лучшего он не придумал, как сослать туда драную тахту, шифоньер хрущёвских времен и пару поломанных телевизоров.

Именно в таком виде застал Самоваров бальный зал, когда две недели назад пришёл к Тверитину менять чайник на самоварчик. Владелец фамильного особняка был уже по-настоящему стар, сед и красноглаз, хотя и очень бодр. Он по-прежнему любил поговорить о пострадавших сословиях. Самоварову он первым делом заявил, что происходит из истинных, ядрёных, первой гильдии купцов и почётных граждан. А вот скульптор-анималист Щепин-Ростовский никакой не князь и даже не дворянин, а всего лишь заурядный, плохонький Щепин.

— Такой же он липовый аристократ, как, например, вы, — бестактно шепнул Матвей Степанович Самоварову и повращал красными глазами в сторону анималиста.

— Учти, Матюшка, я не глухой, — отозвался тот невнятно, поскольку жевал любимую чайную колбасу, не вынимая изо рта янтарного мундштука. — Не тебе, потомственный торговец ваксой, рассуждать о русской аристократии. Я Рюрикович! Справься по Бархатной книге, кто такие князья Щепины-Ростовские.

— Паспорт покажи, Бендер-Задунайский! — ёрничал Тверитин. — Что там у тебя про князьёв написано?

— Нашим несчастным отцам после октябрьского переворота, чтобы выжить, приходилось коверкать древнее родовое имя — ударения менять, брать фамилии жён…

— Врёшь! Ты Гарька Щепин со Второй Кирпичной! Всё ваше благородное семейство я знаю, как облупленное. Твой папка, дядя Геня, в слесарке при Жакте работал. И обе бабки твои были неграмотные, семечками торговали.

— Да они по три языка знали каждая! — не сдавался анималист. — Только это приходилось скрывать. А дальний мой пращур был постельничим у Иоанна Васильевича Грозного!

Матвей Степанович оглушительно захохотал:

— Как же! Горшки из-под него выносил! Ладно уж, признайся честно, что Ростовского себе для звучности присобачил. Ты ведь человек искусства, тебе имя нужно. Вот это я пойму, это святое дело.

Друзья при каждой встрече подобным препирались, а то и дрались, но жить друг без друга не могли. Самоваров решил, что хотя бы в память покойного товарища Щепин-Ростовский обязан подтвердить, что был свидетелем обмена чайника на самоварчик.


Самоваров застал скульптора в его мастерской уже после полудня. Момент был не лучший: Щепин тосковал. В его обиталище стоял такой дух, будто накануне там сорок кошек пили, курили «Астру» и ели что-то позавчерашнее.

На самом деле пил и курил Щепин, а кошки, любимые его звери, каждый день захаживали в гости, метили углы, кое-что доедали и потом грелись у батареи, уставив на анималиста свои хамские неподвижные морды. Они возлежали на самодельном топчане и в большом старом кресле, где часто и яростно почёсывались.

Выслушав Самоварова, Щепин совсем загрустил:

— Да, Матвей, Матвей! Любил я его. Он был поганец, сволочь и орал вечно на всех углах, что я не князь. Мою гражданскую жену в сорок девятом увёл, то есть совратил (она после этого к Погожеву ушла). Но сколько годов мы с ним вместе! Любил я его.

Гладкая, круглая, как бледная дыня, плешь анималиста ещё хранила след былой дружбы — недавно слинявшую длинную розовую царапину от удара бутылкой. Резкие черты Щепина выражали скорбь. Лицом он походил на Вольтера.

— Игорь Евгеньевич, — осторожно начал Самоваров, — не согласились бы вы сходить вместе со мной к некоему Смирнову? Надо удостоверить, что в тот злополучный вечер покойный Матвей Степанович действительно…

— Как же, как же! Разумеется! — вскинулся Щепин. — Хорошо мы с вами тогда посидели. Вы в ярких красках рассказывали, как служили в Торгсине!

Самоваров уныло вздохнул: с таким свидетелем ему предстояла большая возня. Надо подождать! В протрезвевшем виде Игорь Евгеньевич обычно всё помнил ясно, рассуждал логично и вообще оказывался славным стариканом. Правда, скульптор он был никудышный. Изваянные им кони, гуси, лебеди и прочие звери густо стояли на полках в его мастерской. Все они как один замерли по стойке «смирно». Другие позы никак не давались Щепину.

Надо было уходить от темы Торгсина и возвращаться к самоварчику.

— А не встречались ли вы когда-нибудь со Смирновым? — наугад спросил Самоваров, думая о наболевшем.

— С каким Смирновым? К которому дом Матюшкин отошёл? — оживился Щепин, жотя начал было придрёмывать, особенно левым глазом. — Встречался. Знаю такого. Последний раз на похоронах виделись — он громаднейший венок Матюшке приволок. А в Доме литераторов детки его над гробом пели. Ангельские голоса!

— И как вам этот Смирнов? Приличный человек?

— Вполне, вполне! Просто чудесный. В моей мастерской был. Купил, кстати, статуэтку суки со щенками для своего будущего вокального центра. Есть, есть у него вкус! Ведь сука эта — лучшее, что я создал за последние два года. Тонированный гипс, размер сорок на двадцать на пятнадцать… Представьте, он мне за неё двадцать долларов дал! А у меня уже лет пять никто ничего не брал, даже на выставки не пускают. Ничего удивительного: искусство сейчас в упадке. Кризис! В выставкоме заправляют наглые сопляки. Председатель их теперешний ходит павой, а чем берёт? Баб голых через фильмоскоп из мужских журналов переводит, гуашкой раскрашивает, пастелькой подмусоливает. За это срок надо давать: плагиат плюс порнография. А заместитель его и вовсе, не глядя, по холсту краской мажет. Знаете, чем? Таким вот совком!

Игорь Евгеньевич достал из-под стола и показал Самоварову старенький мусорный совок с прилипшими к нему окурками.

— И скульптура у них точно такая же, — хмыкнул анималист и забросил совок на место. — Главный гений у них тот негодяй, что из водопроводных труб шиши вертит. Как его фамилия-то? Не то Каменев, не то Зиновьев.

— Зинюков, — подсказал Самоваров.

— Вот-вот! Он самый! А другой городит кучи из мятых газет — концептуальная скульптура называется. Знаете, где он газеты эти берёт? В общественных сортирах!.. Хотя, впрочем, теперь больше не подтираются в сортирах газетами. Измельчал народ… Ну, да всё равно! Главное, что в выставкоме сидят пигмеи от искусства и нагло заявляют, что моя сука находится за пределами эстетического. Видали умников? Да, согласен: я немного наврал в пропорциях. Пусть! Но кто из них вообще способен вылепить суку? Или корову? Или гиену? Никто кроме меня! Завидуют, засранцы! П…! М…! Б…! Х…!

Скульптор вдруг разразился ненормативной бранью, странной в устах Рюриковича. Его выразительное вольтеровское лицо вспыхнуло, бледная плешь побагровела и ослепительно сверкнула.

— Этот Смирнов… — без всякой надежды снова начал Самоваров.

Щепин подскочил на стуле. Его левый глаз, склонный к самостоятельному засыпанию, широко открылся.

— Чудесный человек Смирнов! — вскричал скульптор. — С безупречным вкусом! Он ведь всюду гастролирует, из-за границы не вылезает. Он знает, что почём! Суку мою увидел и сразу стал умолять: «Продайте, Игорь Евгеньевич!» Пять долларов предложил! Я ни в какую. Он десять — я не отдаю. Жалко: они ведь все дети мои. Мне больно с ними расставаться!

Он дрожащей рукой указал в сторону коней и гусей, суровыми шеренгами застывших на полках.

— И вот Смирнов достаёт наконец двести долларов…

— Двадцать? — поправил Самоваров.

Игорь Евгеньевич гневно повторил:

— Двести! Двес-ти! Смирнов говорит мне: «Вы, князь, один теперь храните крепкие традиции реалистической скульптуры. Вы не допускаете профанации искусства. Ваши работы можно смело поставить рядом со стихами Матвея Тверитина». Тут он, конечно, загнул. Может, потому, что Матюшка рядом стоял. Или просто вкус ему изменил? Стихи-то Матюшкины, между нами, дрянь полная.

Неужели? — удивился Самоваров такому дружескому отзыву.

— Мелкотемье! И рифмы паршивые. «Горькие злаки» были ещё ничего, особенно то место, где Пафнутий Ефросинью… гм… В общем, попадались там сильные сцены. А стихи — дрянь. Для детишек сойдёт, дети (Матюшка последнее время всё считалочки да загадки стряпал). Но считалочки не искусство. Поглядите лучше на мою росомаху! Вон она, на верхней полке, рядом с бегемотом. Какая силища, какое напряжение формы! У-у-у!

Щепин-Ростовский вяло, на ходу засыпая, потянулся за росомахой, но Самоваров схватил его за полы пиджака, осторожно вернул на стул и в очередной раз сказал прямо в ухо:

— Вспомните: покойный Матвей Степанович незадолго до своей смерти…

— Как? И тоже вы так считаете? — вдруг прошептал анималист. — А почему бы и нет? Козе понятно. Только т-с-с! Никому! Между нами: я тоже знаю, что Матюшка не своей смертью помер!

Самоваров онемел. Резкие переходы князя от нетрезвой сонливости к нетрезвым вскрикам и без того ставили его в тупик и запутывали.

Щепин-Ростовский мутно глянул на него и растянул рот улыбкой Вольтера:

— Не прикидывайтесь! Сами же только что говорили: с чего бы это Матюшке умирать? Он здоров был, как бык.

— Почему как бык? — начал отпираться Самоваров, ничего подобного не говоривший. — Матвей Степанович был в общем-то немолод. Сердечный приступ…

— Не могло у него быть никакого приступа. Я-то знаю, какой он был здоровущий, хоть и немолодой, — заявил Щепин и подмигнул Самоварову щекой и вновь осоловевшим левым глазом. — С чего болеть-то Матюшке? Он ведь в жизни ни черта не делал. Палец о палец не ударил! Разве что по бабам прыгал, так от этого, коли ничего не подцепишь, один румянец во всю щёку. Не спорю, бывает, конечно, что мрут старички от молодых баб с натуги. Только Матюшка соображал, что к чему, и вовремя это дело бросил.

— Какое дело?

— Я имею в виду баб. Берёг, берёг он себя! Пил помаленьку, не то что я, к примеру. А уж если чихнёт или сморкнётся, тут же галопом скачет в поликлинику работников искусств. Берёг себя! В последнее время даже витамины какие-то ему кололи. Тонизирующие. Он говорил, что от этих витаминов бодрость одолевает — хоть пляши. И ведь плясал! Дома, конечно, плясал, сам с собою, для здоровья. Под магнитофон, под группу «Блестящие». Только не витаминчики ли его до кондрашки уплясали?

— Витамины — вещь полезная, — заметил Самоваров.

Князь саркастически ухмыльнулся:

— Химия, стало быть, отрава. Я вот ни таблеток, ни пилюль, никакой такой хрени не признаю. И на уколы не соглашусь ни за какие коврижки! Муть всё это. Зато беленькой хлебнёшь — и здоров, и весел!

— Может быть, — печально согласился Самоваров.

Стало понятно, что сегодня до воспоминаний о самоварчике дело не дойдёт. Задор совсем угас в глазах Щепина-Ростовского. Он даже не стал возражать, когда Самоваров направился к выходу. Но вдруг последняя искра возбуждения пробежала в сонном мозгу анималиста, заставила приподняться и скрипнуть стулом.

— А помните ли вы, — услышал Самоваров, когда уже добрался до двери, — помните, какой у Матвея в фамильном его москательном гнезде бардак был? Пылища повсюду, паутина, всякая дрянь на полу валяется. А что мы увидели, когда дверь высадили и в кабинет его вошли?

— Что увидели? — недоуменно повторил Самоваров.

— А вот что: лежит у дивана Матюшка холодный уже, а пол чисто вымыт. На столе прибрано, цацки в шкафу все тряпочкой перетёрты. И тряпочка выстирана, на батарее сохнет! С каких бы щей Матюшка…

Последние фразы скульптор пробормотал совсем невнятно. Вдруг он замолк. Послышалось ровное, с посвистом дыхание, которое говорило о наступлении беспробудного сна.

Самоваров в последний раз оглядел мастерскую, ряды скверно изваянных зверей и склонившуюся набок неподвижную фигуру анималиста. Один из котов, гостивших сегодня у Щепина, бесцеремонно вспрыгнул на стол и стал шкодливой лапой катать по нему янтарный княжеский мундштук.

Самоваров вышел на улицу. Сколько времени потерял зря! С таким ненадёжным свидетелем никому ничего не докажешь. Забыть о самоварчике, и баста? Как Настя советует?

Самоваров решил утешить себя диетическим обедом. Он направился домой. «Не только рояли и кантаты мне на голову, но и рождественские морозы, — вздыхал он, энергично шевеля ноздрями, которые слипались от стужи. — Не мой день!»

Он окончательно в этом убедился, когда в подъезде нос к носу столкнулся с соседкой Верой Герасимовной.


Загрузка...