Она стояла, держа на голове легкий узел, перевязанный сплетенной из травы веревкой. Руки свободно висели вдоль тела, и, когда она повернула голову, в этом движении слились достоинство и смирение, нежность и терпеливая твердость.
В ней сочетаются в одном начале
Печальная краса и красота печали.
До того как появились белые, лембу жили по раз навсегда установленным строгим канонам, что, однако, не мешало им находить лазейки для удовлетворения своих страстей. Эти каноны основывались на той истине, что, чем труднее достижимы дары жизни, тем больше они ценятся.
В ту пору лембу все были воинами, и правил ими облеченный неограниченной властью сумасбродный деспот, который полагал, что слишком большая доступность плотских радостей может повредить нравственности и мощи его войска. Он ограничил своих подданных сотнями табу, запрещал ранние браки, а прелюбодеев приказывал сбрасывать в пропасть с двух разных утесов. Что касается девушек и женщин, то жизнь их была строго регламентирована и для каждого ее этапа существовали свои суровые правила. В дальнейшем, когда родовая этика, взамен которой белые могли предложить разве что миткалевые кальсоны и псалмы А. и М.,[7] стала менее жесткой, нравственные устои племени быстро расшатались. Но и ныне жизнь лембу не всегда была лишена порядка и пристойности. До сих пор встречались семьи «старой закалки», которые, благодаря наследственности или воспитанию, ухитрялись вести себя согласно обычаям и верованиям предков. Такой была семья Серафины. Ее древнее величие и нынешняя скромная судьба воплотилась в чертах девушки, в ее живости и силе.
Они были в лавке одни.
– Приветствую тебя, Серафина.
– Приветствую тебя, мой белый друг.
У Фрэнта перехватило горло от волнения. Сердце его так колотилось, что, казалось, заполняло всю грудную клетку, и когда он заговорил, то еле узнал собственный голос.
– Почему ты так долго не приходила? – спросил он.
– Как мне знать? – промолвила она. – Может быть, я боялась.
У нее были основания бояться – сплетен, семьи, себя самой, Фрэнта, последствий. Неторопливым движением она сняла с головы узел и опустила на пол, не согнув колен. Затем развязала веревки и принялась разворачивать платок.
– Змеиная кожа! – воскликнул Фрэнт.
Это была огромная змеиная кожа, она жестко потрескивала, в то время как Фрэнт ее раскатывал. Серафина наступила ногой на хвост, чтобы Фрэнту было удобней. Змея – это был питон – оказалась не менее шестнадцати футов длиной, ширина ее доходила до двух футов. Посредине чернели две рваные дыры, словно от копья. Туземцы не часто продавали такие вещи.
– Сколько ты за нее хочешь? – спросил Фрэнт с нежностью, совершенно неуместной при коммерческих сделках.
– Я не продаю ее, – сказала Серафина, не глядя на него. – Я ее дарю.
– Даришь? Мне?
– Тебе.
– Я благодарю тебя от всего сердца, – сказал он. На языке лембу одно и то же слово означает «благодарить» и «восхвалять».
Они помолчали, потом он сказал:
– Откуда она? Кто ее убил?
– Я мотыжила землю на маисовом поле у реки, и змея мне мешала. К тому же со мной было двое детей. Вот я и убила ее.
– Чем?
– Мотыгой.
Когда Фрэнт пришел в себя от удивления, он сказал – и лицо его светилось восторгом:
– Но я не возьму ее даром. Я должен дать тебе за нее деньги.
– Я не хочу денег, – сказала она и посмотрела на него огорченно, почти сердито.
– Благодарю тебя, – повторил он со смирением, и гордостью влюбленного и, вряд ли сознавая, что делает, обнял ее и поцеловал в губы.
Она вскрикнула от неожиданности и отскочила в сторону. Она просто не поняла, что это значит, и испугалась. (Туземцы выражают свою любовь не так, как мы.) У нее вырвался взволнованный смешок.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Не бойся, – сказал Фрэнт, снова подходя к ней. – Я не причиню тебе зла.
– Почем мне знать? – промолвила она.
И он ответил бы: «Потому что я тебя люблю!» (что было бы так трудно произнести по-английски и так просто на лембу), если бы в этот миг им не помешали.
– Приходи скорее снова, – торопливо проговорил Фрэнт. – Я хочу тебя видеть.
Он наклонился, чтобы свернуть змеиную кожу. А когда выпрямился, девушки уже не было.
Вечером он прибил змеиную кожу в своей спальне. Змея была такая длинная, что заняла две стены. Поздно ночью, прежде чем потушить свет, он, лежа в постели, глядел на нее. Она висела здесь, как знамя, как символ его безграничного счастья, она висела, как трофей: кожа дракона – его страдания, убитого Серафиной, когда она мотыжила маисовое поле отца.
На следующий день миссис Мак-Гэвин сказала:
– Ох, мистер Фрэнт, эта змея у вас в комнате… она меня до смерти напугала, когда я вошла к вам утром.
– Правда, она красавица? Я надеюсь, вы не возражаете против того, что я повесил ее у себя?
– Я-то не возражаю, но сама ни за что на свете не повесила бы такой штуки над своей кроватью. Больше всего на свете я не выношу змей – всё равно, живые они или мертвые.
Приближалось рождество, и Мак-Гэвины сообщили Фрэнту, что, по их мнению, ему не мешает встряхнуться и они возьмут его с собой в город. Они запрут дом и лавку на трое суток, под присмотром слуг с факторией ничего не случится. Супруги были крайне удивлены, когда Фрэнт отказался – не потому, что хотел охранять их имущество, а потому, что соседний город, с которым он уже мельком познакомился, ничем его не привлекал. Кроме того, у него были другие планы. Он не испытывал ни малейшего желания присутствовать на спортивных играх или на танцах, где в атмосфере притворного доброжелательства и пошлого веселья белые жители раз в год старались на время забыть о «миссии белого человека», Мак-Гэвины решили, что он просто свихнулся.
– Да куда же вы себя денете? – спросили они.
– Я прекрасно проведу время, – ответил Фрэнт.
Они почувствовали, что с ним что-то неладно.
– Вы никак «отуземились»? Что с вами? – воскликнул Мак-Гэвин. – Вам, знаете, нужна перемена.
Фрэнт всегда хорошо выполнял свою работу, и, так как он держался независимо, Мак-Гэвины уважали его и даже немного побаивались. Они не стали с ним спорить, только пошептались немного меж собой. И вот в сочельник свежевымытый форд, фыркая, снялся с места и исчез, оставив за собой зловоние и голубоватые клубы дыма. Впрочем, и они вскоре рассеялись. Мак-Гэвины уехали, и Фрэнт вздохнул с облегчением. Какое блаженство избавиться от этих надоевших ему резких голосов, от этих лиц, угрюмого красного и желтовато-серого, словно из теста, на которые он уже не мог смотреть без раздражения! Какое блаженство иметь возможность видеть и слышать всё, что творится вокруг! В отличие от большинства белых, живущих в окружении туземцев, у Фрэнта не было ни ружья, ни спиртного. Он не чувствовал в них нужды. Первый раз в жизни ему предстояло провести рождество в одиночестве. Не будет ни обмена подарками, ни обжорства, ни искусственного веселья, ни высокомерных родственников. Его время на этот раз принадлежало ему самому.