Экспедиция Федора Борисовича Дунды погибла при странных и загадочных обстоятельствах.
Она просто исчезла, как будто ее не было.
Местные власти забили тревогу слишком поздно, когда от них из Алма-Аты и Ленинграда потребовали сообщить, где экспедиция и что с нею. Сообщить же было нечего. Никто ничего не знал. Тогда спешно собрали поисковую группу, в которую вошли Ибрай, аптекарь Медованов, фельдшер Обноскин, учитель Ильберса Сорокин и три милиционера. Попытка что-то узнать у кочевников ни к чему не привела. От них услышали лишь молву, да и то явно неправдоподобную, навеянную суеверием: Дундулая, наверно, погубил Жалмауыз за то, что он вторгся в его владения.
Поисковая группа прибыла в долину Черной Смерти, но и там не обнаружила никаких следов.
Уже стоял ноябрь. Повсюду лежал снег, и подниматься в горы было равно самоубийству.
Никто не знал, где именно искать пропавшую экспедицию. Горы были везде.
На ответ о безрезультатных поисках в Кошпал прибыла вскоре специальная оперативная группа, в составе которой находились пограничники и следователь прокуратуры.
Ее поиски тоже не дали никаких результатов.
Весной они были возобновлены и опять не пролили света на загадочное исчезновение ученых.
Экспедиция исчезла бесследно. Поисками больше не занимались.
Постепенно события сгладились временем, все забылось. Жизнь шла новым руслом. Изменился быт кочевников, менялось их сознание.
Теперь они уже не боялись русских табибов, а сами шли и ехали к ним за помощью.
Дети учились в школах, взрослые работали в колхозах, выращивали племенных овец и молочный скот, а по вечерам заставляли молодых и грамотных читать газеты, слушали радио, чтобы знать не только то, что делается вокруг, но и во всем мире.
Ибрай двенадцать лет еще работал в «Заготпушнине», а затем, похоронив жену, когда-то так не любившую Ильберса, оставил Кошпал и уехал к сыну в Алма-Ату, где тот жил и все еще продолжал учиться.
Приехал он в 1940 году по весне и увидел, что сын живет как в сказке, что все у него есть и что не хватает разве птичьего молока. Особенно квартира — большая, из двух комнат, застланных коврами, заставленных богатой русской мебелью, и еще двух маленьких комнатушек, где можно было приготовить обед и искупаться в ослепительно белом, в рост человека корыте. И нигде никакого труда, кроме как нажал, дернул, повернул. Долго ходил старик по всем комнатам и все цокал от изумления языком да разводил руками. А сын, огромный, плечистый, с подстриженной ершиком головой стоял у него за спиной и улыбался.
— Когда жениться будешь? — спрашивал Ибрай.
— Скоро, — отвечал Ильберс, — в будущем году.
— Большой калым платишь?
— Совсем не плачу. Невеста заканчивает университет. Как закончит, так и поженимся.
Отец насторожился.
— Плохая, наверно, раз калыма не платишь? Кто же отдаст хорошую даром?
— Сегодня увидишь, — ответил сын, снова улыбнувшись.
И старый Ибрай действительно увидел невесту Ильберса. Ее звали Айгуль. Она была молода и ослепительно красива, как солнечная красавица Кунсулу и как самое красивое неземное существо — Перизат. Старик обомлел: ой-ей-ей, каких высот достиг сын, коль совсем даром отдают ему такую невесту.
Потом ко многому привык, обзавелся знакомыми и сам стал жить в этой сказке. У сына тоже часто бывали гости, научные сотрудники, иные холостые, иные с женами, и все у них было не так, как было у старика прежде. Они садились за круглый высокий стол, на мягкие стулья, ели и пили, не подворачивая под себя ног. И он сидел вместе с ними, да не в чапане, а в костюме, причесанный, приглаженный, и не знал, что ответить и что сказать. Все было хорошо, только никак не мог он привыкнуть сидеть за столом, так и хотелось подтянуть ноги и усесться калачиком. Наконец решился и заявил сыну:
— Так и быть, буду я сидеть за этим столом, когда приходят к тебе твои гости, но, пожалуйста, разреши принимать моих гостей так, как велит наш старый обычай.
— Да принимай как хочешь, — засмеялся сын, похлопав отца по плечу.
И с тех пор, когда приходили к Ибраю знакомые, такие же старики, он уводил их в свою комнату, начисто лишенную мебели, сажал на ковер, подбрасывал подушки и угощал чаем на раскинутом дастархане.
— О! — говорил он, когда речь заходила о сыне. — Мой сын очень большой ученый! И станет еще больше, потому что никак не хочет бросить учиться.
— Так, так, — кивали ему гости. — Твой сын очень большой человек.
Однажды (Ильберс ненадолго уезжал в Москву) старый Ибрай встретил земляка. Это было в марте 1941 года. Земляк приехал из кошпальских степей. Звали его Кадыр. У него было плоское лицо, маленький нос и редкие усы, реденькая борода. Когда-то Ибрай помнил Кадыра другим, помоложе. Он считался дальним родственником Кильдымбая, был беден и жил в его аиле, исполняя обязанности пастуха. Но ведь годы, как известно, и красавца делают некрасивым.
— Аксакал, — сказал Кадыр Ибраю, — я приехал сюда за много верст, чтобы повидать твоего ученого сына и отдать ему салем.
— Зачем тебе нужен сын? — спросил Ибрай, провожая гостя в свою комнату.
— Об этом я скажу только ему. Это важные вести, а уж он как хочет. Не обижайся.
Кадыр рассказал о последних новостях в родной степи. Колхоз, в котором он работал, стал еще богаче. В нем построили Красную юрту, и теперь два раза в неделю показывают на полотне говорящих людей. Это очень интересно. Люди совсем как настоящие, и даже хочется с ними заговорить. И все на этом полотне кажется настоящим — и овцы, и верблюды, и лошади. Прямо-таки удивительно… И еще есть всякие изменения. В прошлом году приезжали машины и пробурили в степи скважины. Теперь и в самом аиле и на пастбищах стало много воды, и недостатка в ней уже никто не испытывает, Кильдымбай же, старая лиса, который когда-то всех перехитрил и вовремя отдал свой скот Советской власти, наверно, вот-вот уйдет в другой мир. Сын его, Жайык, работает бригадиром, а зять Абубакир — трактористом.
— Хорошие новости ты привез, Кадыр, — сказал растроганно Ибрай, — и за это я преподнесу тебе суюнши.
С этими словами он встал, чтобы одарить гостя подарком, но Кадыр остановил:
— Погоди, аксакал. Не все новости хорошие. Есть и дурные. Но я расскажу их твоему сыну…
Ильберс приехал на другой день уже поздно вечером, уставший с дороги, но очень довольный и радостный. Узнав, что у них гость, он любезно его поприветствовал, сказал отцу, чтобы тот оказывал ему всяческие почести, и заспешил из дома, успев лишь переодеться.
— Извините меня, но я спешу, — заулыбался он, давая понять, что его ждет любимая девушка и что он не может терять ни минуты. — Завтра мы поговорим обо всем и все вспомним.
— У него, — Ибрай кивнул на Кадыра, — очень важные новости для тебя. Мне он не говорит их.
Ильберс поглядел на наручные часы и засмеялся:
— Ну что ж! Пятнадцать минут судьбы моей не решат…
Ильберс ошибся. Эти пятнадцать минут, которые он отвел, чтобы выслушать гостя, именно решили его дальнейшую судьбу.
На старой, аккуратно развернутой тряпице лежала перед Ильберсом небольшая пачка бумаг. Это было все, что осталось от Скочинского: истертый, измятый паспорт с пожелтевшей фотографией, такой же по виду военный билет, записная книжка с подмоченными и рваными краями и уж совсем измочаленный лист ватмана с топографической картой, сделанной от руки.
— Как все это произошло? — глухо спросил Ильберс.
— Русского застрелил из обреза Абубакир, а потом он убил и Кара-Мергена. Я вытащил эти бумаги, когда вез русского, чтобы похоронить. Я их носил под чапаном, прятал в земле, и вот они перед тобой, селеке.
— А кто убил Дундулая и девушку?
— Их не убивал никто. Они так и остались в горах. Наверно, их в самом деле погубил Жалмауыз. Я говорю правду.
— Вы знаете, Кадыр, что вас ждет?
— Не знаю, селеке. Я не убивал русского, я только взял его бумаги.
— Почему вы не сказали об этом властям тогда?
— Я очень боялся. Абубакир говорил, что убьет и меня, если я скажу.
— Почему вы сейчас решили рассказать?
— Эти бумаги постоянно жгли мою душу. Теперь души нет. Она вся выгорела. Я уже ничего не боюсь.
Ильберс долго молчал, прикрыв рукою глаза, потом тряхнул головой, и жесткие волосы ощетинились еще больше.
— По нашим обычаям, — сказал он глуше, — гость в доме хозяина неприкосновенное лицо, но я нарушу этот святой обычай отцов и дедов. Вы, Кадыр, являетесь соучастником убийства. Я должен сдать вас в милицию, и там вы расскажете обо всем подробно.
— Я готов, селеке. Этот русский спас мне когда-то жизнь. О аллах! Да простит он мне мои прегрешения…
…Ноги скользили по мокрым камням, местами все еще прикрытым плавящейся от тепла сахарно-голубой крупкой.
Кара-Мерген шел впереди, стараясь твердо и уверенно ставить ноги, обутые в прочные яловые сапоги с отворотами. За спиной, не болтаясь, на хорошо подогнанном ремне, висела кремневка. Он — как и всякий настоящий охотник — знал цену мелочам походной жизни и ни разу не пренебрегал ими. Заметив, что Скочинский прыгает с камня на камень, Кара-Мерген осуждающе покачал головой.
— Пожалуйста, Николай-ага, ровно ходи. Нельзя так. Ногами надо немножко крутить, тогда твердо стоять будешь.
Скочинский перестал прыгать и попробовал ставить ноги так, как их ставил Кара-Мерген, чуть-чуть поворачивая. И скоро убедился, что в такой ходьбе есть преимущество: нога как бы ощупывала то место, куда нужно было ступить, и обеспечивала надежную опору.
Так они одолели один склон, потом второй, осторожно прошли по узкой тропе над обрывистой впадиной, все время придерживаясь руками за неровности каменной стены, возвышающейся над ними, и, наконец, оказались на опушке орехового леса, где недавно наблюдали семейство медведей. Здесь Скочинский запросил отдыха:
— Давай отдохнем. Все ноги вывернул по этим камням.
Кара-Мерген засмеялся:
— Такой большой батыр — слабый! Ну ладно, жарайды, отдыхай мало-мало.
Скочинский сел, расправил уставшие в коленях ноги, потер онемевшие от напряжения икры, потом достал записную книжку и остро отточенный химический карандаш.
— Чего ты пишешь? Чего писать можно? — спросил Кара-Мерген.
— Как чего? Вот то и запишу, как мы с тобой прошли половину пути, о чем говорили.
— Зачем бумагу портить на всякий пустяк?
— Так у нас заведено. Бумага делает память твердой. Ничего не забудешь.
— Разве твоя голова худая?
— Да нет, не худая, но только всего не упомнишь. А потом мало ли что может быть. Кто тогда расскажет, как мы шли. А бумага расскажет.
Кара-Мерген, кажется, понял, кивнул:
— Ну тогда пиши, — и тоненько, по-козлиному захехекал.
В полдень они вышли на вершину горы Кокташ. Отсюда хорошо была видна вся долина Черной Смерти. Четким треугольником вписывалась в зелень палатка, неподалеку от нее бродили лошади. Скочинский насчитал их четырнадцать. Значит, семь из них было чужих. Увидел и людей, кружком лежащих неподалеку от палатки. В середине курился костер. Все казалось мирным и спокойным. Ничто не внушало тревоги. Скочинский опять достал записную книжку, коротко записал и эти наблюдения.
Ровный пологий спуск горы Кокташ был особенно зелен. Гладкое разнотравье — вьюнок, молочай, кустики дикого горошка и рассыпанные кулижки мелкого желтоцвета — резко отличалось здесь от зелени на сыртах и еще более от высоких альпийских трав, которые местами могли скрыть с головой всадника с лошадью.
Люди внизу зашевелились, когда Скочинский и Кара-Мерген прошли половину склона. Семь человек стояли плотной кучкой, очевидно о чем-то переговариваясь. И только теперь Скочинский почувствовал, что они действительно настроены к ним враждебно. Эта враждебность выражалась в их неподвижности, терпеливом ожидании и уверенности, что все будет так, как они решили. Это же самое подметил и Кара-Мерген.
— Абубакир совсем злой, — сказал он, с тревогой поглядев на Скочинского. — Пожалуйста, близко не подходи. Так калякать можно.
— Чепуха! Чего они сделают?
Некогда приученный Федором Борисовичем к решительным действиям, он не раз заявлялся в стан окруженных басмачей и диктовал им условия сдачи. Тогда было куда опасней. Басмачи тыкали ему в грудь маузеры, угрожая расправой, а он спокойно и небрежно отводил от себя вороненые стволы и начинал переговоры. Железное спокойствие, которое он разыгрывал перед ними, всегда выручало, хотя потом две-три ночи мучили кошмары.
Не снимая с левого плеча бельгийки, Скочинский шел, всем своим видом выражая недоумение и холодную досаду на тех, кто оторвал его от важного дела. У казахов не было оружия, и это вселяло надежду, что удастся склонить их к благоразумным поступкам. «Вы там будьте начеку с ними. Все-таки они, кажется, враждебно настроены», — вспомнились слова Дины. «Она права, — подумал он, — с ними и в самом деле надо быть осторожней».
Не доходя трех шагов, Скочинский остановился, внимательно оглядел угрюмые лица казахов, и губы осторожно тронула улыбка.
— Ну, салам алейкум, друзья! Рад вас встретить, как дорогих гостей, и оказать дружескую помощь, если вы приехали в наше становище с добрым сердцем и открытой душой.
Казахи что-то забормотали, потом на полшага вперед выступил Абубакир, в широком сером чапане, быстроглазый, с тонко подбритыми усиками, с четкой линией красиво поджатых губ. Шевельнув короткой двенадцатижильной камчой, тоже улыбнулся, но улыбка получилась злой, принудительной, как усмешка.
— Почему не пришел сам Дундулай? — не отвечая на приветствие, дерзко спросил он.
Скочинский вспыхнул, но мгновенно взял себя в руки. Умея горячиться, он умел и сдерживаться в самые ответственные моменты.
— Если так будем начинать разговор, мы уподобимся глупым ишакам, желающим своим ревом напугать друг друга. Я еще не слышал, чего хочет Абубакир и зачем он приехал сюда с жигитами.
— Кара-Мерген знает, зачем я приехал. — Темные, почти слившиеся со зрачками глаза Абубакира недобро метались в узком прищуре век.
— Я хотел бы услышать это лично от тебя, Абубакир, — понизив голос, ответил Скочинский и, обойдя казахов, направился к палатке, оставив их у себя за спиной.
Абубакир, как видно, не ожидал от Скочинского такого непринужденного поведения. Он растерянно посмотрел ему в спину, и на лице отразился бессильный гнев.
Вход в палатку не был зашнурованным, и Скочинский догадался, что в ней побывали гости. Он откинул угол брезента, но внутри все лежало на месте — вещи, продукты, даже бутыль со спиртом в ивовой оплетке оказалась нетронутой. Впрочем, правоверным самим кораном запрещено употреблять напитки кяфира. «Ничего, — подумал Скочинский, — поиграет Абубакир в разгневанного батыра, на том и успокоится». Он положил бельгийку на мешок с мукой, снял с себя верхнюю куртку, потому что было жарко, и, поправив на плечах широкие лямки рабочего комбинезона, вылез из палатки.
Казахи стояли всё на том же месте и переговаривались с Кара-Мергеном. В голосе Абубакира по-прежнему слышались гневные нотки.
— Кара-Мерген, — позвал Скочинский, — готовь гостям чай. Добрая беседа не может идти без доброго угощения.
— Жок! — твердо сказал Абубакир, строго глянув на Кара-Мергена.
— Почему? — спросил Скочинский. — Разве вы пришли сюда не с добрыми намерениями?
— Какое может быть добро? — шагнул к нему Абубакир, в руках его оказался шерстяной мешок, называемый капом. — На! Казах не хочет принимать подарка, если человек жаман, — и высыпал к ногам Скочинского несколько плиток чая и рулон голубого сатина, преподнесенные Федором Борисовичем Кильдымбаю.
— Объясни, в чем дело, — тихо, но твердо потребовал Скочинский.
— Чего объяснять? Зачем объяснять? Сам не знаешь? Вы нарушили наш обычай, наш порядок. Зачем вы ходили Кокташ? Это место запретное! Здесь живет Жалмауыз. Никто его не должен тревожить. Вы пришли, тревожили. Теперь казахский журт беда пришла. Аил моего отца холерные больные есть. Два человека. А может, уже больше. Кто виноват? Вы виноваты! Что скажешь?
— Скажу, что ты глуп, как пенек, — хрипло ответил Скочинский. — Скажи мне в свою очередь, кто это настраивает вас против Советской власти и против ученых, которые никому не причиняют зла?
Абубакир побелел, глаза расширились, насколько позволил им косой разрез век. Опалив взглядом Скочинского, резко повернул голову к жигитам и так же резко мотнул ею:
— Кадыр!
Один из казахов, в истертом лисьем треухе, плосколицый, с маленьким носом, неуверенно вышел вперед, придерживая сбоку тонкий волосяной аркан. Скочинский знал, что в руках искусного табунщика этот аркан может быть грозным оружием: не успеешь моргнуть, как будешь связан по рукам и ногам. И тут он узнал казаха, хотя прошло столько лет. Это был тот самый, которого он спас однажды от расправы бандитов Казанцева.
— Кадыр? Так это ты? — спросил Скочинский. — Разве твоя клятва была лживой, когда ты говорил, что станешь мне братом?
Кадыр ничего не ответил. Краска стыда заливала его широкие, плоские щеки. Он опустил голову. И тогда Абубакир, видя нерешительность жигита, снова подхлестнул его резкой короткой командой.
Кадыр переступил с ноги на ногу, и неожиданно в глазах его сверкнули огоньки непокорности.
— Жок! — сказал он.
И в это время другой из жигитов кинулся к палатке, и не успел Скочинский загородить в нее вход, как он юркнул туда и вылез с бельгийкой.
Дело принимало серьезный оборот. Игра в безмятежность оборачивалась против него самого.
— Верни на место оружие, — все еще пытаясь быть хладнокровным, сказал Скочинский казаху. — Дай сюда ружье.
Но Абубакир опередил. Он шагнул к своему жигиту и вырвал из рук бельгийку.
И тогда Скочинский не выдержал. Он бросился к Абубакиру и коротким ударом в челюсть свалил его с ног. Не давая опомниться, выхватил из рук ружье, но принять оборонительную позу уже не успел. Его схватили за плечи, за ноги, кто-то резким рывком, упершись коленом в спину, дернул назад голову. Потемнело в глазах. Скочинский услышал хриплую брань и затем почувствовал, как его мгновенно отпустили. На светлом фоне неба смутно увидел коренастую фигуру Абубакира и какой-то неясный короткий предмет в его руках, вскинутый на уровне груди; успел различить обостренно-проясняющимся взором и внутреннюю черноту неровно обрезанного ствола, но сказать уже ничего не успел. Бесшумная вспышка белого огня с силой ударила в грудь и прожгла насквозь. Он упал на колени, ища руками опору, потом сел и, запрокидывая голову и все больше изменяясь в лице, часто заморгал широко расставленными глазами. Где-то далеко в подсознании загорелась радужная точка. Она пульсировала, разрасталась и в последних толчках сердца все еще пыталась жить в безголосом крике мыслей: «Они убили меня! Что же теперь будет с Диной и Федором? Зачем я погорячился?…»
Онемевшие казахи опомнились, когда услыхали тяжелый топот Кара-Мергена. Он убегал к подножию горы Кокташ. Жигиты не думали, что все обернется так, но безудержная горячность Абубакира теперь ставила под угрозу и их собственные жизни. Кара-Мерген не должен был уйти в горы. Это было ясно каждому, и тогда двое кинулись его догонять. Но Абубакир, распаленный ненавистью, злобой, дико, по-лошадиному взвизгнул и снова передернул затвор обреза. Рискуя попасть в своих, он вскинул его и прицелился. Грохнул второй выстрел. Бежавшие казахи прянули в стороны. Кара-Мерген высоко подпрыгнул, как подпрыгивает на бегу смертельно раненный теке, и с разбегу сунулся головой в траву. Когда к нему подбежали, он лишь вяло шевелил кривыми ногами да судорожно сжимал и разжимал пальцы. Пуля попала в затылок. Его принесли и положили рядом со Скочинским.
Растерянные, бледные, люди Абубакира не могли смотреть друг на друга. Одни из них, повернувшись на восток, шептали молитву, проводя ладонями по лицу, другие цедили проклятья в адрес страшной долины, которая еще раз оправдала свое название. Они знали, что Абубакир настроен воинственно и носит под чапаном обрез, но никто не предполагал, что он станет стрелять в людей. Они поехали с ним, чтобы только прогнать из запретных владений Жалмауыза русских, которые, как сказал жаурынши, потревожили его покой. Дундулай, конечно, большой человек, у казахов пользовался уважением, но коль он во зло им оказался прямым виновником страшной болезни, опять вспыхнувшей среди казахского журта, то уж тут считаться с былыми заслугами не приходится. Так думали жигиты Абубакира. Но Абубакир все сделал по-своему. Один аллах теперь знал, что ожидает их впереди.
Первым подал голос Кадыр. Он всегда был послушным воле хозяев, но убийство Скочинского, которому он когда-то назвался братом, подняло в его душе неудержимый протест.
— Что ты наделал? — сказал он Абубакиру. — Ты обманул нас всех. Ты убил моего названого брата.
— Молчи, собака! — крикнул Абубакир. — Тот, кто называет себя братом гяура, сам гяур. Клянусь аллахом, ты будешь лежать вместе с ними, если надумаешь, меня выдать! — И резко клацнул затвором обреза.
Кадыр попятился. Абубакир действительно может сделать все. Он верная опора Кильдымбая. Убьют, спрячут, и никто не будет знать, куда делся безродный и бедный табунщик. Но и его неуверенного протеста хватило, чтобы другие задумались о своей судьбе.
Сын Кильдымбая Жайык подошел к Абубакиру и, глянув на окровавленный рот Скочинского, к которому он совсем недавно лично подносил большую щепоть обжигающего пальцы бесбармака, сказал:
— Ты убил их обоих.
— Да, — жестко ответил Абубакир. — Я убил их обоих, потому что такова была воля аллаха.
— Но вместе с кровью русского ты пролил кровь и правоверного. Нет ли в этом греха?
— Нет. Пособник гяуров не может быть правоверным, — отрезал Абубакир. — Так говорил Асаубай.
— Хорошо, — тихо вздохнул другой жигит. — Но в горах осталось еще двое. Кара-Мерген сказал: «Они остались продолжать работу. Через неделю мы должны к ним вернуться». Что ты скажешь на это?
— Они не дождутся их и спустятся сюда. Тогда мы сделаем с ними то же самое.
— О алла! Что ты задумал, Абубакир?! Нам не сносить из-за тебя головы…
Абубакир презрительно через губу сплюнул.
— Вы не жигиты! У вас нет ни ума, ни храбрости. Ваши головы вместо мозгов набиты мякиной, а сердца похожи на верблюжий помет! Если мы не убьем Дундулая и его девчонку, нас всех ожидает смерть. Советская власть не пощадит не только меня, но и вас. Станет ли она разбираться, кто стрелял, а кто помогал стрелять?
Да, это было сказано убедительно.
— Если же убьем всех, степь покроет молчанием нашу тайну. Какой мужчина пожелает стать женщиной? Разве законы адата не повелевают блюсти единство между правоверными?
Да, это было сказано обнадеживающе.
— Мы так спрячем гяуров, что не нарушим даже покоя травы над ними. Никто из нас не польстится на их добро. Мы уничтожим его, и никто не будет знать, здесь ли или в другом месте останавливались гяуры. Лошадей угоним с собой и продадим в дальние аилы. Тогда Жалмауыз возрадуется и не станет больше посылать в степь черные болезни, и казахи снова обретут покой. Такова воля аллаха, услышанная муллой Асаубаем во время пророческого сна, такова мудрость Асаубая, тайно переданная мне для вас.
Да, это было сказано поучительно.
И все повернулись к востоку, воскликнув в поднятые ладони:
— Бисимилла иррахманиррахим! Да будет так, как велит бог!
После короткой молитвы Абубакир подошел к Кадыру и не без тайного умысла сказал ему:
— Ты повезешь русского.
Он явно хотел сделать его сообщником.
— Я не обагрял своих рук его кровью, — снова было запротестовал Кадыр, но, чувствуя на себе решительный и беспощадный взгляд страшного человека, умолк.
— И никому ничего не скажешь, — не обращая внимания на его протест, жестко продолжал Абубакир. — Иначе замолчишь навсегда. А теперь делай, что тебе говорят…
Убитых погрузили на лошадей и повезли в глубь долины. Кадыр вез русского, положив его поперек седла, а Жайык — Кара-Мергена. Какой-то тайный голос шепнул Кадыру запустить руку в карман куртки русского, которую он тоже прихватил с собой. Может, его документы когда-нибудь пригодятся ему, чтобы очистить перед людьми свою душу, насильно втянутую в тяжкий грех. Ибо аллах всемилостив.
Кадыр нащупал плотную пачку каких-то бумаг и, не глядя на них, боясь, чтобы не увидели другие, сунул за пазуху.
Яму выкопали заступом, найденным в палатке, но предварительно осторожно подрезали и сняли дерн: Абубакир не велел нарушать покоя травы. Но когда очередь дошла до самих похорон, Жайык воспротивился, чтобы Кара-Мергена, как и русского, придавить землей.
— Он мусульманин! — заявил Жайык. — Я не стану зарывать его, как собаку.
— Да, это верно, — кивнул Кадыр.
— Мы погребем не только тело, но и душу, а это большой грех, — сказали другие.
Тогда Абубакир велел сделать в яме подкоп. Кара-Мергена завернули в его же чапан и подсунули в нишу, а рядом опустили Скочинского. Вместе с ними под сожалеющий цокот жигитов положили все вещи ученых. Яму завалили, хорошенько утоптали землю, а потом аккуратно прикрыли дерном. Лишнюю землю унесли подальше и высыпали в сурчиные норы.
Были люди — и нет; нет и следа от них. Кто подумает, что здесь, на чистом и ровном месте, где колышется чемерица, пестуя на ветру ядовитые дугожильные листья, похоронены два человека? Кто найдет их, если, даже отойдя и вернувшись, не скажешь сразу, тут ли? Память обманчива, время же всемогуще.
Еще полторы недели жили казахи в долине, поджидая следующие жертвы. Коротали дни и ночи в томительном, тревожном бездействии. Вечерами долго не ложились спать, сидя вокруг костра и слушая горы. Совершая свой извечный окольцованный путь, из ночи в ночь всплывала над ними Большая Медведица. На каждого приходилось в ней по звезде. О, это было недоброе сочетание, коли оно предначертано самим аллахом! Не выставит ли он когда-нибудь их грешные души на всеобщее обозрение, как выставил когда-то Жеты Каракши? [15]
И еще полторы недели кружили по степи, охраняя из долины выход. Ожидание сменилось усталостью. Пришла пора вернуться в родные кочевья. Горы таинственны и всесильны. Казахи не любят гор. Только степь способна помочь предать забвению испытанное Судьбой. Да поможет аллах каждому укоротить свою память…
Сперва прокатился слух: Ибраев — восходящая звезда Казахского филиала Академии наук СССР откладывает свадьбу до осени. Суды да пересуды. Но слухи не были лишены оснований.
Ильберс спешно собирался в горы Джунгарского Алатау. Зачем, для чего — толком никто не знал, кроме самых близких.
22 апреля он прибыл в Кошпал, Оттуда, не задерживаясь, вместе со своим первым учителем Яковым Ильичом Сорокиным выехал в колхоз Кызыл-Уруса, что значит Красное Пастбище. В этот день выездной суд из Талды-Кургана должен был вынести приговор убийцам Скочинского и Кара-Мергена. Все семь человек сидели на скамье подсудимых. На суд съехались люди из многих аилов. Вещественные доказательства убийства были налицо. Перед судом на желтой кошме лежали изъеденные ржой бельгийка, кремневка и прочие вещи, извлеченные из могилы; здесь же были документы — записная книжка, карта и паспорт Скочинского. Заключение судмедэкспертов о насильственной смерти тайно погребенных предъявили подсудимым. Все они признались в своем преступлении, но никто не мог ничего сказать о дальнейшей судьбе Федора Борисовича Дунды и его помощницы Дины Григорьевны Тарасовой.
— Абубакир, — сказал Жайык, — тоже хотел убить их, но они не спустились с гор. Мы не знаем, что стало с ними. Уезжая из долины Черной Смерти, мы решили, что их покарал сам Жалмауыз. Теперь знают все, что это было вымыслом суеверных людей и пропагандой мулл, особенно муллы Асаубая, арестованного в тридцать третьем году.
Ильберс попросил у суда разрешения задать вопрос.
— Скажите, Жайык, кого разыскивала тогда в горах научная экспедиция?
— Тоже не знаем, — ответил подсудимый. — Наверно, Дундулай и его товарищи унесли эту тайну с собой.
Жайык, постаревший, обросший, подавленный, с тоской в глазах, вяло переводил взгляд с Ильберса на судей, сидевших за единственным здесь столом, застланным красной сатиновой скатертью.
— Значит, никто из вас больше не верит в Жалмауыза?
— Нет, не верит, — повторил Жайык. — Никто не верит. Вот спросите народ. — И он повернулся лицом к тем, кто в чутком молчании слушал суд. Казахи, мужчины и женщины, — все сидели прямо на лужайке, перед столом, окружив его большим полумесяцем.
Подсудимые тоже сидели, скрестив ноги, но вместо скамьи под ними была долевая полоса кошмы, снятая с юрты. Вставали только те, кто должен был отвечать.
— Это хорошо, — сказал Ильберс, — что никто не верит в мифическое существо, якобы пожирающее живых людей. Но оно, это существо, родилось в умах суеверных совсем не случайно. Кое-кто из вас, очевидно, помнит моего дядю — Урумгая. Двадцать три года назад нынешняя долина Черной Смерти тогда еще не называлась так и не имела на себе проклятья. Это была самая обыкновенная долина, каких много в ущельях гор. Туда-то и откочевал дядя, чтобы заранее выбрать место для зимнего стойбища. Отец мой, возглавлявший род, должен был прийти в долину двумя днями позже. Но когда прикочевал в нее, то ни дяди, ни его жены, ни их сына, моего двоюродного брата Садыка, там уже не было. Был только скот и собаки, стерегущие стадо. Страшная болезнь чума, бич того времени, унесла в могилу дядю и тетку, но вот судьба Садыка осталась неизвестной. Он исчез…
— Вай!.. — пронеслось по неровным рядам казахов.
— А спустя три года, — продолжал Ильберс, — Федор Борисович Дунда, который тогда командовал конным отрядом по борьбе с бандой Казанцева, встретил Садыка у перевала Коксу, но уже в обществе двух медведей…
— Ой бо-ой! — опять пронесся удивленный вздох сидящих людей.
— Вместе с Дундой, этим замечательным человеком, большим другом казахов, ставшим впоследствии ученым, был и мой отец. Он видел своего племянника так же, как вы сейчас видите меня. Да, Садык стал диким ребенком. Его воспитали медведи. Трудно поверить, но это факт. История знает много таких примеров, и для науки они перестали быть невероятными фактами. Но темные, суеверные кочевники не знали о них. Трудно установить теперь, кто первым увидел дикого мальчика и пустил гулять слух по степи. Но в это время опять вспыхнула эпидемия чумы, и тогда обвинили в ней ни в чем не повинного маленького Садыка. Так зародилась устрашавшая потом многих легенда о загадочном и беспощадном Жалмауызе. Но Федор Борисович Дунда, или, по-вашему, Дундулай, был человеком ученым. Он хотел найти Садыка, хотел написать о нем книгу. Вот почему он появился здесь снова, с экспедицией. Я не знаю, удалось ли Федору Борисовичу и его друзьям видеть Садыка, но вот из записной книжки Скочинского ясно, что Кара-Мерген его видел дважды. Значит, ученые были на верном пути. Вот карта, которую они оставили. На ней обозначены места, где были обнаружены следы Садыка. Эти немногие документы, сохраненные подсудимым Кадыром, говорят об удаче поисков. Но убийца Абубакир разрушил планы ученых. Он зверски убил товарища Скочинского и товарища Кара-Мергена, бесстрашного следопыта и охотника, верного помощника Федора Борисовича.
Но я приехал сюда не только для того, чтобы сказать вам эти слова; я и мой учитель Яков Ильич Сорокин решили продолжить дело погибших ученых. И еще я хочу сказать, что я — сын кочевника, моя родина — это ваша степь. Я рос на глазах многих аксакалов, которые сейчас сидят здесь и слушают меня. Советская власть и Коммунистическая партия сорвали пелену невежества и дикости с ваших глаз, и я рад снова встретиться с вами и сказать: я, советский ученый, горжусь своими земляками!
Громкими аплодисментами были встречены слова Ильберса. Радостные слова почета и уважения к дорогому гостю мешались с гневными выкриками по адресу подсудимых.
Ссутулясь, склонясь головой чуть не к самым коленям, сидел на позорной кошме Абубакир и рядом с ним шесть его соучастников. Был уже поздний вечер, и в просветленно-сиреневом небе ярко проглядывали семь желтоватых звезд Большой Медведицы.
— О аллах, — сказал кто-то из подсудимых, — я знал, что ты уподобишь нас Жеты Каракши, услышав выстрелы Абубакира!..
Но выстрелы слышали не аллах и даже не Федор Борисович с Диной. Их слышал Хуги. Его тонкий слух отчетливо уловил два далеких выстрела, прозвучавших в долине Черной Смерти. Если где-то звучит такой гром, значит, там двуногие существа. Это прочно отложилось в его памяти и стало чувственно-конкретным познанием.
Нередко наблюдая за людьми, он все больше и больше развивал в себе любопытство и к ним, и ко всему тому, что они делали. Его настороженность к пришельцам постепенно сглаживалась.
Он уже не раз видел, как они таскают сучья, что-то делают с ними и тогда сучья светятся в темноте ярким светом и от них столбом уходит в небо мутный густой туман. Днем же света не видно, зато хорошо заметны красные языки, лижущие подвешенный черный полукруглый предмет, из которого пахнет то каким-то незнакомым запахом мяса, то какой-то душистой водой.
С большой осторожностью, когда ушли люди, он спустился вниз, заглянул в шалаш, потом в пещеру и затем, крадучись, подошел к костру. В нем еще тлели угли. Сел поблизости, протянул руку. Удивительно: почерневшие, покрытые сизым налетом сучья излучали тепло. Опустил руку еще ниже, и ощущение тепла увеличилось. Оно было приятно и притягивало к себе магически.
В ночь снежной бури он сумел хорошо спрятаться в своем уютном логове. Приближение бурана почувствовал заранее, как мог бы его почувствовать любой зверь. И, зная, что придет холод и он будет зябнуть, Хуги понял необходимость утеплить логово. Инстинкт зверя и мозг человека как бы слились в одно целое. Он забеспокоился и стал искать, что можно было бы использовать в качестве добавочной подстилки, в которую при нужде придется зарыться. И тогда опять выручили двуногие существа. Он уже видел, что у них в шалаше набросано много сухой травы, что они спят на ней и, наверно, удобней, чем спали бы на листьях. Этих познаний и этих мыслей было достаточно, чтобы с рвением приняться за дело. Он спустился к подножию Орлиной скалы. С корнем выдирал разлапистый горный папоротник, срывал огромные листья лопухов, сгребал с земли плотный настил вьюнка — все для него годилось. Он напластал целый ворох, что не унести было и за три раза. Чувство меры в нем отсутствовало. Траву добросовестно перетаскал всю, сделав заметную плешину у подножия скалы. А перетаскав, долго устраивался в ней, не зная, что делать дальше. Ее было так много, что ранее удобное углубление оказалось заваленным. Тогда он стал разрывать в траве нору, пока снова не добрался до листьев. Но до чего же было теперь удобно! Будто находился в глубокой теплой пещере. Обмяв траву, Хуги лежал и блаженствовал, сознавая почти реально пользу своего труда и своих стараний. Жизнь учила его новой мудрости — мудрости первобытного человека.
Всю ночь спал крепким спокойным сном, смутно слыша завывание снежной бури. А утром, высунув из теплого убежища голову, увидел, что все вокруг выбелено снегом.
Хуги почувствовал голод. Но вылезать на снег не хотелось. Он полежал еще, нежась в тепле, однако свежий прохладный воздух все сильней и сильней разжигал аппетит. Наконец вылез, потянулся и обнаружил, что не так уж и холодно. Из-за снежных пиков вставало большое круглое солнце. Тишина стояла необыкновенная.
Хуги направился к малиннику, оставляя в теплом снегу, медленно таявшем, глубокие следы. Но малинник уже давно пустовал. Он обошел его и поискал глазами более развесистую дичку. На одной висело несколько мелких яблок, уцелевших от урагана. Но зато их было полно внизу, под снегом. Они были холодными, приятно кислыми и хорошо утоляли первый утренний голод. Побродив еще немного в окрестностях Орлиной скалы, Хуги подался выше в горы, к сыртам, чтобы там поискать чего-нибудь более сытного и плотного, чем фруктовая зелень.
Хуги бродил по сырту часа три, пока наконец не наткнулся на ровную стежку барсучьих следов. Он редко встречал их в этих местах, чаще всего они попадались ниже, в зоне яблоневых лесов, но голод, очевидно, выгнал барсука на сырт, чтобы поискать высокогорных полевок, пришибленных снегом ящериц. Зверь только что прошел. Следы в снегу были совсем свежими. Память Хуги хорошо хранила прискорбную историю схватки с барсуком Чуткие Уши. Но теперь он не чувствовал слабости перед этим зверем.
Хуги трусцой побежал по следу. Снег холодил тело, но не настолько, чтобы он испытывал неприятное ощущение. Трава здесь была невысокой, и бежать было легко. Главное, были видны следы, и это усиливало азарт гона. На пути выросла глыба камней, заметенная снегом. Барсук обогнул ее. Хуги же, руководимый чутьем, обежал с другой стороны, осторожно приподнял голову.
Сперва он ничего не заметил, но когда высунулся больше, увидел темнополосую морду с яркими глазами, уставившуюся на него. Оба от неожиданности фыркнули. Барсук что есть духу пустился скачками наутек. Хуги кинулся за ним. Не так-то просто оказалось настигнуть тучного, с виду неповоротливого зверя, но Хуги настиг и, зная по опыту, как он силен и ловок, упал на него и сразу же схватил за задние ноги. Барсук заверещал, изогнулся, но сильная рука вовремя опустилась на загривок, скользнула ниже и как тисками сдавила горло. Борьба продолжалась недолго.
Хуги, если был один, никогда не приступал к пиршеству на месте охоты. Во время еды, как, впрочем, и все звери, он утрачивал нюх, бдительность и мог сам оказаться чьей-либо жертвой, поэтому взвалил барсука на плечо и, поглядывая по сторонам, направился к скале.
Вот тут Федор Борисович и увидел его впервые, осматривая в бинокль почти гладкую и белую от снега равнину сырта. Увидел и мгновенно пригнул за плечо Дину.
— Наконец-то! — только и выдохнул он.
— Что? Он? — взволнованно, чувствуя, как в ней с радостной болью обрывается и катится куда-то сжавшееся сердце, воскликнула Дина, но и сама уже увидела на ровной грудине сырта, залитого снежно-солнечным половодьем, далекую темную фигурку, похожую на человеческую. — Федор Борисович, неужели? Дайте, дайте же я посмотрю…
Он с трудом оторвал от себя бинокль и протянул ей. Пальцы его дрожали, глаза, губы, брови — все выражала счастливое нетерпение. Вот она, награда, награда за долгие годы раздумий, надежды, веры, награда за утомительные дни и недели поисков в диких, почти недоступных для человека горах!
Дина трясущимися руками наводила бинокль на далекую фигурку и когда вдруг поймала в перекрестии четко приближенное оптикой тело голого человека, несущего на плече какого-то зверя, то, невольно вздрогнув, резко отстранилась. Он показался ей необычным, удивительным, сверхъестественным существом.
— Он! — вскрикнула она сдавленным шепотом. — Он! Честное слово, он!
Они лежали за гребнем каменистой гряды, отделяющей сырт от кряжистого склона, за которым шли уже скалы, каменные россыпи, неглубокие ущелья. Хуги, казалось, шел прямо на них. Да, наверно, и не было другого пути, как только через гряду или мимо нее, чтобы спуститься вниз.
Федор Борисович торопливо полез в карман, вынул записную книжку, бегло перекинул страницы, снова зашарил в одном, другом кармане.
— Дина, вы не помните, куда я мог задевать карту? Ах да! Ее ведь брал Николай, — вспомнил он. — Вот черт побери! Ну конечно, она у него… Все это время мы искали Хуги совсем не там. Здесь, должно быть, его излюбленное место охоты. А вон позади нас та самая скала, у которой был убит Кара-Мергеном пестун.
Хуги уже подошел настолько, что его можно было наблюдать и невооруженным глазом. Расстояние, которое их отделяло теперь друг от друга, было не более двухсот пятидесяти метров. Федор Борисович и Дина видели, как, согнувшись и чуть наклонив в сторону черную косматую голову, на них шел человек, будто только что исторгнутый из глубины седой древности.
Шел он легко, придерживая на себе рукой упитанную барсучью тушку.
— Дина, ниже, ниже голову, — шептал Федор Борисович. — Сейчас он будет совсем рядом. Смотрите внимательно, очень внимательно. Запоминайте…
Но произошло непредвиденное…
Сперва из-за темной гряды морен, в которую упиралась западная сторона сырта, выскочили две четкие на белом снегу точки. До них было с полкилометра. Хуги не видел их. Голова барсука, свесившаяся с плеча, закрывала от него эту сторону. Федор Борисович почти вырвал у Дины бинокль и тихонько ахнул:
— Боже, да ведь это волки!
Сейчас, через какие-то несколько минут, должно что-то случиться. Волки шли Хуги наперерез. Они, по всей видимости, хотели отрезать его от гор и снова завернуть на сырт. Здесь он станет беспомощным, и тогда ему не уйти. Но Хуги оглянулся, оглянулся потому, что первым услышал взлаивание, которым волки сопровождали охотничий гон. Он как будто бы растерялся сперва, остановился, поднял голову и уставился прямо на бегущих волков. Расстояние между ними быстро сокращалось.
Волки бежали рядом, почти вплотную, морда к морде. Теперь их хорошо было видно. Один казался меньше. И Хуги узнал его. Это были старые враги — Бесхвостый и Хитрая.
Хуги повернулся, подбросил тушку, как это делают люди, чтобы ноша легла удобней, и побежал, но уже не к гряде, за которой лежали Дина и Федор Борисович, а чуть наискось, срезая угол, к одной из первых скал, где мог бы укрыться от погони.
— Да бросай ты этого барсука! — чуть не крикнул было Федор Борисович.
У Дины от страха за Хуги округлились глаза.
— Стреляйте!.. Стреляйте же в них!..
И только теперь Федор Борисович вспомнил о винчестере. Разбросав ноги, уминая локтями снег на камнях, крутил плечами, выбирая поудобней позицию.
Волки по-прежнему шли рядом, делая большие, но тяжелые прыжки. Они были совсем близко, так что виден был красноватый оттенок их меха. Большие брыластые морды, прижатые уши, сильные, вытянутые лапы, взрывающие снег. Еще немного — и они пробегут всего в каких-нибудь сорока шагах от гряды, отрезая Хуги от ближней к нему скалы.
Федор Борисович слился с винчестером, едва заметно ведя стволом и слегка опережая бегущих хищников. «Черт побери! — негодовал на волков. — Сорвать нам такой момент…»
Раскатисто, как бывает только высоко в горах, загремел выстрел.
«Тах! Тах! Тах!» — запрыгало эхо.
Бесхвостый был поражен пулей в воздухе, когда делал свой тяжелый очередной мах. Его длинное, но куцее, без хвоста, тело перевернулось и врезалось в вязкий, начавший таять снег. Красновато-бурая шерсть на боках плеснулась ярким отсветом и сразу погасла.
Хитрая прянула в сторону и, круто повернувшись, стремительно понеслась прочь от гряды, стелясь над самым снегом. Но она успела сделать не более четырех прыжков.
«Тах! Тах! Тах!» — опять троекратно загремело эхо.
Волчица ударила себя хвостом по боку, притормаживая бег, неожиданно села, повернула голову и с каким-то осмысленным выражением удивления, боли уставилась на каменную гряду, откуда дважды прозвучали выстрелы. Потом встала, пошатываясь, пошла, но не от гряды, а к ней, туда, где лежал Бесхвостый. Она вернулась, чтобы умереть рядом, вернулась вопреки всем инстинктам и страхам. Так, по крайней мере, казалось, но так, наверное, и было.
Последние шаги волчица проделала с трудом, дважды тычась мордой в снег и дважды поднимаясь. Она не дошла до Бесхвостого совсем немного, вскинула голову, хотела, очевидно, взвыть, пропеть ему и себе последнюю песню славы, но голова дернулась, упала, и волчица больше не поднялась.
— Я ни за что не подумала бы, — сказала Дина потом, — что звери могут себя так вести.
Выстрелы Федора Борисовича спасли Хуги, но они и напугали его. Барсука он бросил сразу же, как только загремел первый выстрел. Дина видела, с каким стремительным проворством бежал он затем к скале. За ним не угнался бы ни один спринтер, ни один бегун не сумел бы сравниться с ним в быстроте и легкости бега. Вряд ли догнали бы и волки, оставь он свою драгоценную ношу.
В тот день, когда погибли Бесхвостый и Хитрая, Хуги почти до вечера просидел в камнях, ошарашенный всем случившимся. Настигаемый волками, он уже готов был бросить им барсука, но в это время за спиной раскатисто грянул выстрел. Хуги высоко подпрыгнул, его ноша упала на землю. Оглянувшись, увидел, что Бесхвостый перевертывается через голову, а Хитрая, сделав поворот, бежит в сторону. Потом загремел второй выстрел, но он, уже не оглядываясь, со всех ног бежал к ближней скале. Добежав, пулей взлетел на камни, вскарабкался по утесу и спрятался в первой расщелине. Отсюда не было видно ни каменной гряды, с которой подряд ударили два грома, ни того места, где перевернулся через голову Бесхвостый; но край сырта, где лежала брошенная добыча, просматривался хорошо. Никто к ней не подошел, ни волки, ни двуногие существа, обладающие возможностью издавать гром.
Он просидел на скале до вечера, пытаясь понять происшедшее, но понять было трудно. Он не видел, куда делись волки и что стали делать двуногие существа, которые так и не показались ему. Все вокруг снова было тихо и пустынно, как будто ничего не случилось. Только по-прежнему лежал на том же месте барсук да высоко в небе стали кружить большие ягнятники. Вот им-то отдать свою добычу было бы непростительно. Голод подстегнул Хуги. Он слез со скалы и осторожно направился к брошенному барсуку. Снег уже почти сошел, и сырт снова зазеленел. Хуги шел не спеша, несколько раз останавливался и потягивал носом воздух. Но запаха страха не ощущал.
Подойдя, склонился, понюхал остывшую тушку. Потом пристально посмотрел туда, где лежали волки. Он понял, что они мертвы и не опасны. Любопытство взяло над ним верх…
Бесхвостый лежал на боку, откинув голову и вытянув могучие лапы. В двух шагах от него застыла Хитрая. Глаза ее были открыты и светились тусклым холодным кварцем.
Хуги задумчиво разглядывал могучих старых зверей, от чьих клыков и лап он чуть было дважды не пострадал. Теперь они лежали мертвыми, как и барсук, добытый им в честной охоте.
Еще раз глянув в небо и увидев, что бородачи кружат все ниже и ниже, он вернулся к барсуку, снова взвалил его на плечо и спокойно зашагал по направлению к Орлиной скале.
Он и не знал, что за ним все это время издали наблюдали Длинное Лицо и Светловолосая.
Трудно было сразу предположить, что давняя драма с пестуном могла разыграться близ логова Хуги. Теперь Федор Борисович и Дина знали точно, что логово здесь. Следовало только найти его.
На другой день рано утром, придя к скале, Федор Борисович и Дина забрались в гущу малинника и затаились.
Они пролежали два часа, терпеливо ожидая, когда рассеется туман и на камнях, может быть, появится Хуги. Но туман не спешил рассеиваться, хотя давно занялась заря и должно было вот-вот взойти солнце.
Наконец началось медленное отслоение тумана от земли. Уже хорошо проглядывалось подножие скалы, стали заметнее очертания отдельных камней. Впечатление было такое, что где-то неподалеку горит лес и дым от пожара, расстелясь сперва по земле, медленно начинает уходить вверх. Сколько причудливых образов можно было увидеть в самих завитках тумана! То они вытягивались и приобретали форму фантастической по размерам головы медведя, то сворачивались кольцами и походили на мех архара, то, вбирая в себя огромную глыбу скалы, казались каким-то доисторическим чудищем. Но вот туман поднялся еще выше, и солнечные лучи, пронизавшие его вкось, засеребрились, и мокрая от росы трава заблестела живыми радужными пятнами.
Вдруг Федор Борисович невольно вздрогнул и легонько толкнул Дину. В чистом от тумана просвете, пронизанном лучами солнца, на площадке одного из скальных выступов они увидели стоящего во весь рост Хуги. Теперь он был совсем рядом. Он казался выше, чем они считали, шире в плечах, сутулых и мощных в этой своей сутулости. Взгляду четко открылась полоска лба, не высокого, но и не низкого, прикрытого клоком спутанных волос, косо спадающих на плечи, большие выпуклые глаза с чуть отвисшей складкой век, широкие скулы, широкий приплюснутый нос, полные губы и сильно развитая челюсть. Как будто выточенный из камня, темный торс его с длинными полусогнутыми руками сходил книзу клином, подчеркивая узость бедер и худобу ног, заметно утолщенных в коленях. Будто из тьмы веков, легко раздвинув каменные недра, вышел в современный мир человеческий предок, чтобы взглянуть, так ли на земле все глухо и мрачно, как было миллион лет назад, так ли светит солнце, которое манило его тогда из этого мрака к свету.
Федор Борисович и Дина внимательно разглядели Хуги, а он, словно нарочно, не спешил уйти. Понежась под солнцем, он легко и как-то неуловимо скользнул вниз по камням, потянул носом, шевеля ноздрями, и, очевидно не заметя ничего опасного, деловито опустился на четвереньки.
Федор Борисович только молча покачал головой. Удивительно, как человек мог приучиться вот так легко и ловко передвигаться. И впервые он ясно осознал, что это существо потеряно для общества. Даже вернув его в лоно цивилизации, вряд ли можно было надеяться, что оно будет способно жить в других условиях. И все-таки, как ни странно, в облике этого дикого существа продолжал жить человек.
Федор Борисович, проводив Хуги взглядом, вышел из укрытия, поглядел на Дину и улыбнулся:
— Вот мы и увидели, что хотели. Жаль, не было Николая.
Федор Борисович и Дина отдыхали, может быть впервые по-настоящему сознавая, что отдых в полной мере заслужен ими. Они купались под водопадом, весело болтая, загорали, лежа рядышком на горячем от солнца плоском валуне и наблюдая, как после них снова снует и вертится в потоках воды вспугнутая оляпка. Сейчас они, может быть, тоже впервые за все время не вспоминали о Хуги, не говорили о дальнейших планах, отключившись от всего, что на протяжении полутора месяцев постоянно занимало их умы и требовало огромных физических усилий.
— Я заметила, что Николай вам что-то шепнул, когда уходил, — неожиданно вспомнила Дина, а скорее всего, она и не забывала об этом, а просто ждала удобного момента, чтобы спросить.
Федор Борисович бесстрастно пожал голыми плечами и невинно посмотрел на нее.
— Не помню.
— И вам не стыдно меня обманывать? — прищурилась она, глядя на него против солнца. — Я ведь вижу, что вы помните.
На губах его появилась хитроватая, загадочная улыбка.
— Я очень мнительная, — сказала она, — если это обо мне…
— Ну что вы! — отвечал он полушутя-полусерьезно.
— Нет, в самом деле?…
— Я не имею права выдавать чужую тайну, — засмеялся он.
— Среди нас не может быть тайн. Так, значит, все-таки обо мне?
— Допустим.
— Что значит допустим? В таком случае сейчас же выкладывайте!
Федор Борисович шутливо нахмурился:
— Вы кому приказываете? Начальнику экспедиции? Почему не соблюдаете субординации?
— Ах, субординацию! — вскричала Дина и, вскочив, стала заламывать ему руки за спину. — Я вам сейчас устрою допрос с пристрастием, товарищ начальник. Это вам развяжет язык.
Она была сильной девушкой, он это чувствовал. Хохоча и проказничая, она действительно крепко связала ему руки холщовым полотенцем, на котором лежала, а он, изобразив из себя покорного раба, стал умолять ее о пощаде.
— О непревзойденная госпожа! Прости слугу неразумного. За твою добродетель я вознесу тебе хвалу перед всевышним, и он возликует сердцем, глядя с высоты небес на земную богиню, преисполненную к рабу своему милости и великодушия. И тогда снизойдет на тебя, о великая из великих, его божественное просветление, — говорил он, неловко лежа грудью на камне, — ты сама постигнешь тайну твоего раба, недостойного, чтобы он произнес ее вслух.
— Несчастный! Поберегите свои восточные заклинания для других. А мне подавайте вашу тайну.
Но он продолжал:
— Взгляни на меня, о всемогущая повелительница! И обрати взор свой на эти бархатные тюльпаны, рассыпанные у твоих ног (на самом деле это были горные лютики). Их нежные лепестки омрачены твоей жестокостью, а их стебельки согнулись перед тобой в поклоне, заклиная тебя не вырывать мою тайну силой.
— Ну да! Стану я еще слушать эти чахлые цветочки.
— О господи! — произнес Федор Борисович трагическим голосом. — Освободи же меня сам от этой жестокой мучительницы, которая не внемлет ни твоему мудрому гласу, ни моей униженной мольбе…
Дина завизжала, почувствовав подвох, но было поздно. Полотенце с его рук соскочило, а в следующий миг он уже держал девушку на руках перед собой.
— Ага! Вот теперь-то я за все воздам должное. — Он сошел с камня и, не опуская ее на землю, понес к водопаду.
— Пустите, пустите меня! — кричала она, поняв, что сейчас ее ждет холодный душ. — Пустите, Федор Борисович! Миленький, пустите, я вам что-то скажу…
— Нет уж. — Теперь он отвечал ей языком грубой прозы. — Я не такой простак, чтобы поверить женским басенкам.
— Нет, вправду скажу! Честное слово!..
Смеясь, он заглянул ей в лицо, оно и в самом деле выражало непритворный испуг, чувство радостного трепета перед его силой и твердым намерением подставить ее под холод струи; и еще он увидел (это уже в глазах, почти в упор смотрящих на него), что она безмерно счастлива и действительно хочет сказать что-то очень важное для обоих. И, помедлив секунду, он бережно опустил ее перед самым потоком на ноги.
Почувствовав свободу, Дина на миг остановилась, а потом с звонким смехом кинулась по лужайке прочь.
Федор Борисович развел руками, и вид у него был такой смешной и беспомощный. Его провели, словно мальчишку, поймав на старую женскую хитрость, как на голый крючок рыбешку.
Усмехнувшись и покачав головой, он с разбегу бросился под ледяные струи водопада. И все же знал, что глаза ее не лгали…
Два мужественных и смелых человека шли, чтобы разгадать тайну гибели Федора Борисовича и Дины.
У них имелся верный компас — карта Скочинского.
Яков Ильич Сорокин был в самом расцвете сил. Ему недавно исполнилось сорок лет. И хотя прошло немало времени с тех пор, как Ильберс вылетел из-под его крыла, внешне почти не изменился. Только русые волосы чуть-чуть потемнели, а на макушке появилась легкая редина — след намечавшейся лысины; да, может быть, тоже чуть-чуть огрубело лицо из-за четких складок от крыльев носа к углам рта, постоянно приподнятого, отчего лицо казалось насмешливым и сурово-непроницаемым. Впрочем, он и по натуре своей был именно таким: любил напрямик сказать человеку все, что он о нем думает. Кому-то это нравилось, кому-то нет. Одно время дела Сорокина были очень плохи, но Ильберс вовремя успел заступиться. Яков Ильич еще с год работал директором школы, а потом возглавил в Кошпале охотсоюз. К охоте он и раньше питал пристрастие. Физически был здоров, крепок, завидно вынослив.
Что касается Ильберса, то он во многом усвоил прежние привычки своего учителя, по-прежнему готов был считаться во всем. Слово Сорокина так и осталось для него высшим авторитетом житейской мудрости.
В долину Черной Смерти они приехали 15 мая. Два дня жили у чабанов, пасущих отары в пяти километрах от Кокташа. Пили кумыс, ели баранину и вели с чабанами долгие разговоры о древней легенде, связанной с устрашающим именем духа гор — Жалмауызом. Казахи легенду помнили, посмеивались, но за все прошлые годы никто из них не слышал о реальном диком человеке. Много говорили и об убийстве Абубакиром Скочинского и Кара-Мергена. Особенно жалели чабаны последнего.
— Храбрый был человек, — говорили они. — Лучший охотник нашего края. Сильный был человек! С медведем сходился один на один, и не раз бывало, что разрывал ему пасть руками.
Чабаны были искренне в этом убеждены; сами того не понимая, создавали новую легенду о простом и далеко не сильном человеке, осторожно и спокойно вершившем свое охотничье дело.
Утром 18 мая, оставив у чабанов лошадей и нагрузив заплечные мешки двухнедельным запасом провизии, Сорокин и Ильберс начали подъем в горы. Одеты они были по-походному, оба в яловых сапогах, в легких, но теплых куртках, подбитых изнутри сурчиным мехом, оба в казахских шапках. При них не было ни палатки, ни спальных мешков. Эти атрибуты походной жизни им должны были заменить теплые одеяла из верблюжьей шерсти. У того и другого висела за плечами двустволка. Был у них и третий спутник — огромная, ростом с телка, охотничья собака по кличке Манул [16].
Взял ее Сорокин щенком у аптекаря Медованова, а перед тем как отдать, тот протащил щенка сквозь колесную ступицу, дабы в будущем не взбесился. Имелась такая страсть у аптекаря к народным поверьям. Месячным Сорокин начал натаскивать Манула сперва по сусличным норам, потом по сурчиным, а там в ход пошли и барсучьи, и лисьи, и волчьи логова. Вырос Манул крупным, мохнатым, крутолобым, с могучими челюстями. В любом месте Сорокин чувствовал себя с ним в полнейшей безопасности.
— Не могу себе, Яков Ильич, представить, — говорил Ильберс, — что с ними могло случиться.
— В горах все случается, — отвечал Сорокин. — Могли попасть под обвал, сорваться. Могли и звери порвать. Нам важно отыскать место их бывшей стоянки.
— По карте отыскать нетрудно.
— Это еще увидим. За четырнадцать лет, надо полагать, многое изменилось. Они и сами теперь не сумели бы найти ее, эту стоянку. Горы, мальчик, горы… Посмотри, какие величественные отсюда!
Они остановились на вершине горы Кокташ. Крутым седлом, словно в застывшем разбеге волны, передавала она свою мощь дальше — следующему взъему. И так все выше и выше, до самых центральных пиков, строгих, холодных, отпугивающих мертвенно-сияющей белизной.
Ильберс расстегнул планшетку.
— Яков Ильич, давайте еще посмотрим. Вся панорама гор перед нами. Вот смотрите, слева остроконечный пик. И вот он на карте. Очертания очень похожи, не правда ли?
— Да, — согласился Сорокин. — Это он и есть. Они называли его Порфировым утесом.
— А вот Верблюжьи Горбы, потом Клык Барса. Теперь смотрите ниже. Альпийский луг. Опять идут скалы. Вот плешина сырта. И снова утесы. Вот здесь пометка: Кара-Мерген убил пестуна. Если рисунок пиктографически точен, то тогда это вон тот утес. Темный такой, видите? Мимо него тропа через еловый лес, арчовые заросли и яблоневый пояс. А вот и Эдем. Здесь отмечены и берлога Розовой Медведицы, и стоянка. А еще правее — водопад. Ну, где это может быть?
— Скорее всего в тех выступах, — ответил Сорокин, показывая рукой на узкие темные полосы каменистых барьеров, поросших яблоневым лесом. — Там и будем искать.
Они подбросили на себе рюкзаки и стали спускаться вниз, придерживаясь по возможности обозначенного на карте маршрута.
Утро стояло светлое, ясное. Все дышало весной, обновлением, небывалой яркостью молодых красок. И хотя в горах еще чувствовалась прохлада, над полевыми цветами роем носились мухи, стрекозы и бабочки. В березовых подлесках попадались под ногами сыроежки и подберезовики.
— Ты помнишь, — наклоняясь и срывая упругий гриб, сказал Сорокин, — как я вас на экскурсии кормил жаренными на углях грибами?
— Еще бы не помнить, Яков Ильич! Вы были для меня самым дорогим наставником в жизни.
— Ну-ну… Я вовсе не то хотел сказать, — нахмурился бывший учитель Ильберса.
— Зато я готов повторять это тысячу раз. Я в вечном долгу перед вами, — мягко улыбаясь, ответил Ильберс. — Это вы привили мне страсть к биологии, к науке.
Сорокин еще больше вздернул углы рта:
— Из умных людей ученых делать нетрудно. А вот из дураков мне это еще не удавалось. Эй, Манул! Ты чего там принюхиваешься?
Собака оглянулась и махнула хвостом, как бы приглашая следовать за собой.
— Небось куропаток унюхал. Он любит их погонять. Манул! Вернись!
Собака послушно вернулась, но в глазах была явная досада. Через минуту они и в самом деле увидели каменных куропаток. Красиво оперенный самец и сероватая самка кинулись в разные стороны, не взлетая, а лишь изображая раненых птиц. Резко, с надрывом, прозвучал крик самца. Манул бросился за ним, но окрик Сорокина снова вернул его.
— Дурачок! — сказал Сорокин. — У них же цыплята. И не стыдно тебе? Вот осенью охоться сколько влезет.
Манул пристыженно поглядывал на хозяина, прятал глаза. А тот продолжал урезонивать:
— Ты вот лучше волка поймай. Это по тебе. А то с маленькими хочешь связаться. И нужны-то они…
Он говорил с ним, как с человеком, и тот, казалось, как человек, понимал. Разговор кончился тем, что огромный мохнатый Манул привстал и на ходу лизнул Сорокину руку. Сорокин в ответ потрепал его по загривку — мир был восстановлен.
Ильберс удивился понятливости собаки.
— Я когда-то прочел Бандидата [17], - сказал он, — и не поверил тому, что он написал: «Без собаки не было бы человеколюбивых обществ». Теперь верю, глядя на вашего пса, Яков Ильич.
— Пес у меня отличный. Но все-таки пес. Что с него спросишь? А вот когда люди бывают псами — обидно. Кое-каким горе-охотникам нет ничего проще ухлопать маралиху с детенышем, подстрелить медведицу, едва она только с медвежатами из берлоги вылезет. Разве это по-человечески? Сперва мы уничтожаем блага природы, а затем хлопочем, чтобы восстановить их. Нет ничего глупее этих занятий. Природу надо беречь, дань с нее брать с умом.
Кончились березовые перелески, и снова пошел подъем, все круче, все дальше, в густое сплетение каменных и лесных трущоб. Солнце не доставало сюда. Но это еще было началом. Ореховый лес все гуще сплетался кронами. Шли согнувшись, выворачивая ступни, чтобы кромкой толстой подошвы вдавить в каменную почву рубец. Больше не разговаривали. Дыхание и без того стало жестким, прерывистым. Манул карабкался легче, впиваясь когтями лап в неподатливый грунт. Так и шли, теперь уже наугад. Какой человеческий след способен сохраниться в горах? Старые звериные тропы сгладились, новые вели не туда, куда нужно. Зарубки на деревьях давно заплыли, да и сами деревья стали не те.
Ильберс ухватился рукой за выступающий угол вросшего в твердь горы камня. Мимолетно отметил: обсидиан. Крепкий камень! Древние предки готовили из него топоры и ножи. С тех пор пробежала не одна сотня веков. Ильберс почти зримо ощутил связь времен. Воображение заставило оттолкнуться еще на столько же, но уже вперед. Ведь это когда-то будет. И какой-то человек с высоты своего века тоже посмотрит вниз и, может быть, более зримо, чем он, силой огромного ума увидит его, Ильберса, проникнет в его мысли и на какое-то мгновение станет им самим. Но что общее свяжет их? Кусок какого-нибудь железа? Да нет. Все этот же камень — обсидиан, вечный в своем безвременье.
Всего лишь четырнадцать лет назад где-то вот здесь же проходили люди, которых он знал. Они были молодые и сильные. Кто-то из них, возможно, тоже хватался за этот камень, чтобы подняться выше. Но их больше нет. А камень лежит. Зачем? Ильберс усмехнулся. Чтобы облегчить другому уже однажды пройденный путь или зло напомнить о человеческой ничтожности перед ним? Думай как хочешь. Он же силен молчанием.
— А-уф! — выдохнул Сорокин и присел на ствол какого-то дерева, давно упавшего от старости. — Передохнем.
Ильберс, не возражая, сел, достал из кармана куртки платок, отер с лица пот.
— Да, представляю себе, — сказал он, — сколько им требовалось сил и напряжения, чтобы здесь, в горах, жить и работать.
Он говорил о дундовской экспедиции, и Сорокин понял.
— Да уж наверно пришлось нелегко.
Их голоса вспугнули сову. Она забила крыльями, вылетая из дупла прямо над головами. Оба вздрогнули, а Манул громогласно бухнул октавой: «Ау, ау!»
Владычица тьмы, ослепленная светом, незряче глянула на людей, на собаку и кинулась в гущу темных зарослей. Они успели разглядеть только два огромных зеленых глаза и бесформенный ком серых перьев.
— Ух и страшилище! — засмеялся Сорокин.
Еще два раза присаживались, пока миновали ореховый лес. Потом идти стало легче. Подъемы здесь чередовались с ложбинами, ровными открытыми местами.
В час дня сделали большой привал. Умылись, приготовили чай.
— В блокноте Скочинского есть запись, — сказал Ильберс, потягивая из кружки крепкий горячий напиток, возвращающий уставшему телу бодрость. — Он пишет, что Кара-Мерген умудрялся проделывать этот путь за шесть часов. Значит, надо полагать, нам потребуется двенадцать.
— Если не все двадцать четыре, — улыбнулся Сорокин. — Мы же не знаем, какой он ходил дорогой. Для нас главное — найти Эдем. А таких эдемов здесь немало. Попробуй догадайся, тот или не тот. Карта всего не раскрывает.
— Что ж, будем искать по принципу: «Если вам везет — продолжайте, если не везет — все-таки продолжайте».
Сорокин аккуратно срезал с бараньей лопатки мясо, а срезав, протянул ее Манулу.
— Дали собаке мосол — хоть ешь, хоть гложи, хоть вперед положи, — сказал и добавил: — Придется тебе, дружок, потерпеть. Какую-нибудь дичину потом найдем, а пока и косточке будь рад.
Манул в знак согласия повилял хвостом, взял кость и прилег рядом. Так и пообедали все втроем.
В три часа снова были на ногах. Еще пять часов шли, карабкались, продирались, пока наконец не попали в зону яблоневых лесов. Солнце уже готовилось, чуть ли не завершив круг над горами, упасть в них и, обремененное усталостью, отдыхать до следующего утра.
Было прохладно. Стоянку сделали под скалой, в затишье. Развели костер, и Сорокин ушел налегке поискать какой-нибудь дичи. Вернулся скоро, огласив окрестности гор эхом выстрела. Ему удалось подстрелить улара. Два крупных куска зажарили себе, а все остальное отдали собаке, предварительно потомив в горячей золе и дав остынуть. Сорокин не кормил Манула сырым мясом, дабы не приучать его к кровожадности.
— Дичи, по всему видать, здесь много, — сказал он, — трех птиц вспугнул. Но две из них были самки.
После ужина сразу же завалились спать, и усталость в мгновение ока перенесла их в завтрашний день.
Поиски стоянки бывшей экспедиции решено было начать с определения места их собственного нахождения. Пройдя вдоль каменного барьера, Сорокин и Ильберс убедились, глядя на карту, что он похож на нижний ярус альпийского предгорья. Стоянка же размещалась на втором ярусе. В трех или четырех местах каменную стену прорезали глубокие щели, по дну которых бежали ручьи. Однако подняться по этим щелям наверх было невозможно. Правда, имелся тонкий, прочный аркан, свитый из овечьей шерсти, и можно было попробовать одолеть барьер, но на карте отчетливо была обозначена тропа, идущая по отлогой расселине. А такой пока не попадалось.
— Пройдем этот ярус до конца, — предложил Ильберс. — Будет же ему конец
Сорокин с ним согласился, хотя пробивать себе путь было далеко не просто. Сплошные заросли кустов колючей кислицы, вперемешку с яблоневыми деревьями, бояркой, кленом, малинником и смородинником. Но это бы еще ничего. Под топором заросли отступали, а вот частые каменные щели, в которые легко было рухнуть, или, наоборот, высокие осыпи, через которые не сразу переберешься, делали путь почти непроходимым. Дважды видели торные барсучьи тропы, в одном месте вспугнули дикобраза. Смешной трусцой, позвякивая длинными иголками, он пробежал мимо и исчез в зарослях. Но особенно много попадалось уларов. Можно даже было слышать, затаившись, как в разных местах раздавалось их глухое клохтание, возня или звучное хлопанье крыльев.
— Вот тоже птица, — говорил Сорокин. — Иной год днем с огнем не найдешь. А в другой — тьма-тьмущая. Значит, прошлую зиму провела хорошо. Бескормицы в горах не было. Уж больно ее рыси, дьяволы, донимают. Да и манулы тоже, когда она спускается ниже, поближе к ореховым лесам.
На пути вырос каменный завал. Пока через него прошли, полчаса как не было. На одном из камней Ильберс увидел агаму, гревшуюся на солнце. Это была ящерица-круглоголовка, с четверть длины, смешная, уродливая, как живое напоминание все о той же седой древности.
— Я совершенно не соображу сейчас, где мы, — сказал Сорокин. — И сориентироваться невозможно.
— Вон опять щель наверх. Давайте, Яков Ильич, попробуем взобраться.
Сорокин оглядел щель внимательно и ответил:
— Нечего и пробовать. Она вся заросла. По ней не продерешься, мальчик.
— Ну, не получится — не надо. А попробовать следует.
Сорокин пожал плечами и свернул к щели, вырубая на пути особенно густо сплетенные ветви кислицы. Неожиданно он опустился на колени, отстранив от себя Манула, сунувшего нос к какому-то круглому предмету. Это оказалась консервная банка, набитая землей и почти начисто изъеденная ржавчиной. Он прижал ее пальцами, и она податливо вогнулась.
— Ильберс! — закричал Сорокин. — Смотри, что я нашел!
Это была первая находка, первый след, некогда оставленный здесь человеком. Может быть, Дунда и его товарищи останавливались здесь на короткую передышку, подкреплялись, чтобы идти дальше, а может, просто черпали этой банкой воду, а потом бросили. Но воды-то поблизости не было.
Поднялись еще выше. Ильберс каблуком сапога стал разрывать под собой старый, прошлогодний нарост травы. Под ним сразу же оказались камни, мелкие, как щебенка. Он извлек их несколько штук и, очистив от земли, стал разглядывать. Они были похожи на речную гальку.
— Яков Ильич, а вода здесь была. Вот смотрите. Камни обточены, даже с глянцем.
— Похоже, что так, — согласился Сорокин. — Но тогда куда же исчез ручей?
— Просто выбрал другой путь.
— Хм, и это верно. Значит, постепенно все затянуло, расселина заглохла, и…
— И исчезла тропа, по которой они ходили, — добавил Ильберс.
— Пожалуй, ты прав, мальчик. Ну-ка еще раз взгляни на карту. Ну конечно! Тропа идет по ключу. Здесь так и обозначено.
Ильберс засмеялся от прилива бодрости и почти реального ощущения, что сейчас они подымутся и найдут тех, кого ищут. На миг так и показалось, что Федор Борисович и Дина никуда не исчезали, а продолжали жить здесь, отрезав себя от постороннего мира.
Сорокин посмотрел на него:
— Обрадовался?
— Да, Яков Ильич. Я уверен, что мы их найдем.
Ничего не ответив, Сорокин опять полез по расселине, но дальше идти было совсем невозможно. Толстые, в руку, стволы боярышника и клена плотной стеной преграждали проход.
Сорокин рубил до тех пор, пока не выдохся окончательно, и только тогда протянул топор Ильберсу. Вырубленные деревья отбрасывали в стороны и так шаг за шагом пробивались вперед. Солнце уже стояло высоко, у своей полдневной черты, и хотелось есть, но желание прорубиться и выйти на верхний ярус было сильнее голода.
В один из моментов передышки Сорокин сказал:
— Вот что такое четырнадцать лет. Здесь была хорошо протоптанная тропа. Теперь и признаков ее нет. Вот так все и меняется.
— Этим и жива природа, — улыбнулся Ильберс. — Но их мы все равно найдем, хоть что-то от них найдем, — сказал и почувствовал, как это «что-то» больно резануло по сердцу.
Он напряг зрительную память и четко увидел Дину, скачущую на лошади по раздольной степи вслед за ним и его отцом Ибраем, спешащим прийти на помощь беркуту, оседлавшему лису. Вроде это было совсем недавно. Дина-апа — звал он ее. Кажется, у нее были серые глаза с темным ободком зубчиками внутрь. Это были очень красивые глаза. И светлая коса, такая же толстая, как у его Айгуль. Когда же он успел вырасти? А Федор Борисович?… Он помнился широкоплечим, сильным, с озабоченным продолговатым лицом. Особенно тогда, когда просил отца помочь купить ему лошадей, и еще тогда, когда разговаривал о проводнике. Запомнилось и угощение у Кильдымбая. А вот Скочинский проглядывал сквозь эти годы яснее. Тоже здоровяк, с крупным лицом и широко поставленными глазами. Но это уже, наверно, потому, что он недавно видел в паспорте его пожелтевшую фотографию. Как трудно представить мертвыми этих людей…
Пришлось все-таки прекратить работу и пообедать. Работы хватило бы еще часа на два, а сил уже не было. Болели руки, плечи, спина. Чуть ли не вся расселина, с узким прорубом посередине, была завалена по обе стороны зелеными кронами боярышника и клена.
После обеда опять взялись за вырубку и, наконец, уже окончательно уставшие, выбрались на ровную площадку второго яруса предальпийского предгорья. Здесь тоже было тесно от зарослей, но местами проглядывали луговые проплешины. Вверху, над обрывом, гладким и ровным, как надгробная плита, высился срезанный поверху пласт каменистой осыпи. Были заметны даже слои его, обрубленные невысоким отвесом стены. Сама же площадка чуть ли не во всю длину была засыпана обвальной породой.
— Ну, все, — сказал Сорокин. — На сегодня хватит — и работы и впечатлений.
Отдыхая у костра, Сорокин сперва почувствовал, что отчего-то волнуется собака. Время от времени она поднимала голову, резко настораживала уши, по ее загривку проходила дрожь.
Сорокин обратил на это внимание Ильберса.
— Манул кого-то учуял. Он так ведет себя, когда поблизости крупный хищник. Ну-ну, чего ты? (Но на этот вопрос собака только несколько раз ударила по земле хвостом.) Вот и пойми тебя, — говорил ей Сорокин. Недаром сказано: у собаки думки в хвосте, а у лошади в ушах.
— Может, где поблизости медведь бродит? — высказал догадку Ильберс.
— Возможно. На всякий случай ружья надо будет зарядить жаканами.
Они взяли свои двустволки и сменили в них патроны.
Однако Манул вскоре успокоился, положил на вытянутые лапы мохнатую голову и сладко задремал. Успокоились и люди, греясь теплом костра и тихим задушевным разговором. Где-то в зарослях попискивали королевские вьюрки. Затем далеко в стороне запела вечернюю песню синяя птица. Весна! Время любви и согласия.
Кеклики, улары, горные галки, каменные ласточки, чечевицы, дрозды-дерябы и прочие птахи — у всех по-разному. Кто уже выводки водит, а кто всего лишь любовные песни заканчивает. Природа знает, как поступить, каждому свое отмерила.
В горах становилось все холоднее. Потоки воздуха сдувают тепло, как птичье перышко. Не то, что в долинах. Там оно тяжелее, плотнее, расплескать его трудно. А здесь — к небу ближе. Солнце светит, но тепла не дает. Когда-то еще войдет оно в силу, прокалит лучами каменные глыбы…
Манул опять вздрогнул, приоткрыл глаза и вдруг сразу вскочил на все четыре лапы. Он не залаял — только весь ощетинился. От загривка до кончика хвоста. Бесстрашные глаза налились непонятным страхом, растерянностью, в глотке забулькала злоба.
Сорокин и Ильберс повернули головы, как по команде. Разом взглянули туда, куда смотрела собака, и остались сидеть, не смея ни верить, ни отвергать, что все это видится в самом деле. В ста саженях, не более, в мягком розовом отсвете заката четко виднелся стоявший во весь рост на кромке скалы совершенно обнаженный человек. Ветер трепал его длинные волосы, относя их вбок, а он, сутулый и огромный, держась правой рукой за выступ, молча смотрел в их сторону. Чувствуя, как защемила на затылке кожа, стягиваясь в ознобе, Ильберс краем глаза увидел выражение лица Сорокина. Тот, подвернув под себя ноги, сидел прямо и неподвижно, как буддийский монах, приговоривший себя к самосожжению. Только крупным тиком передергивались щеки.
— Да ведь это же он… — шепотом выдохнул Ильберс.
Напряженная рука Сорокина вяло поднялась и упала на загривок собаки. Манул присел, потом лег. Рука хозяина доходчивей слова.
— Это непостижимо, — ответил Сорокин, по-прежнему не спуская взгляда с одинокой человеческой фигуры на скале.
Было действительно трудно постигнуть увиденное. Два брата, два человека одного поколения, одной крови смотрели сейчас друг на друга как будто из разных времен. Эта мысль мелькнула не только у Сорокина, но и у самого Ильберса. Великое чудо человеческого перевоплощения… Сотни книг переворошил Ильберс, дабы уметь мысленным взором проникать в глубины невозвратных веков. И сумел. Прослеживал взором бесконечный путь человека от его истоков животного царства до цивилизованного общества. Знал, кажется, все, что способен был знать ученый, а вот двоюродного брата, с которым вместе когда-то скакал на палочке, вообразить первобытным не мог. И вот теперь он перед ним, в лучах закатного солнца, дикий властелин гор. Слабый не выжил бы. Только сильному здесь дается власть, предписанная самой природой. Шли сюда, чтобы проникнуть в тайну исчезновения ученых, повстречали же объект их изучения, да и своего — тоже. Это ли не удача?
Человек на скале попятился, исчез за выступом, словно его и не было, а спустя минуту по горам прокатился отчетливый, таинственно завораживающий крик:
— Ху-ги-и-и!
И тогда Ильберс вспомнил, что в записной книжке Скочинского есть запись, где дикого Садыка он называет Хуги. Так вот, оказывается, почему!
Только теперь, почти онемевшие от случившегося, Сорокин и Ильберс посмотрели друг на друга.
— Нам все это не показалось с тобой, мальчик? — сомнамбулически спросил Сорокин.
— Нет, Яков Ильич. Перед нами подлинный экземпляр Homo ferus — дикого человека, по воле судьбы избежавшего цивилизации и общества…
Но где же искать Федора Борисовича и Дину? Что с ними могло случиться?
Ответили горы — молчанием.
В тот день, когда Федор Борисович и Дина отдыхали, произошло точно такое же событие и точно так же вечером. Но у этого события была своя прелюдия.
Смеясь, Дина сказала издали:
— Ну, не сердитесь. Я ведь в самом деле хотела вам что-то сказать.
Он и не сердился, испытывая от ее проказ необычайно приподнятое настроение. Подрагивая плечами, вышел из-под струй водопада.
— Ладно! — ответил ей с тем же веселым вызовом. — Я подожду. — Его тело просило движений, разминки, и, может быть, поэтому он ощутил в себе неодолимое желание прямо здесь же, у водопада, минуя поток воды, взобраться по каменным ступеням и выступам на верхнюю площадку.
Вода за долгие годы выщербила каменную толщу, меняя русло, проделала множество террас. Метрах в пятнадцати, прилепившись к обрыву, висели густые кусты клена, подобно висячим садам Семирамиды.
Еще выше, на бесформенных глыбах камня, лежал песчаный сланец, весь изрезанный, истрескавшийся и все еще забитый толстым слоем снега и наледи — остатком позавчерашней ночной вьюжной вакханалии. Этот слой снега и льда лежал, впрочем, по всему гребню каменной стены и, медленно стаивая, скатывался с нее капельками мелких брызг. Огромная гладкая стена темнела от влаги. Местами спрессованный снег наплывал на карниз и вместе с щебенкой отваливался кусками.
Упруго упираясь босыми ногами в выемки и хватаясь за выступы, Федор Борисович без особого труда и риска сорваться легко стал подниматься вверх. Поток водопада низвергался сбоку, задевая лишь отдельными струйками.
Дина стояла внизу и следила за его движениями. Поглядывая вниз и улыбаясь, он снова видел на ее лице непритворный испуг, но уже не за себя, а за него. И глаза ее опять говорили, что она действительно счастлива и очень боится потерять это счастье.
— Ради бога, поосторожней, — подсказывала она. — Вы слышите, Федор Борисович?
— Слышу, Дина, слышу. Скажите что-нибудь еще…
— Я вполне серьезно…
Он продолжал карабкаться по камням — все выше и выше. И вот уже схватился за первую ветвь клена. Еще усилие — и он на широком выступе.
— Браво! — закричала она от восторга. — Вы настоящий Хуги! Теперь научитесь подражать его голосу. Тогда все научные опыты мы проведем на вас.
Он погрозил ей пальцем.
Вокруг было много солнца, много зелени. Красота гор казалась поистине сказочной.
Водопад шумел, заглушая слова. Тому и другому приходилось кричать.
— Ди-на! Отсюда великолепный вид!
— Вы меня приглашаете к себе?
— Ни в ко-ем слу-ча-е-е!
Глядя на него, радостная, вся какая-то возбужденная, она стояла, запрокинув голову, в своем ситцевом сарафанчике, перекинув на грудь косу, и все время улыбалась. И он смотрел на нее, почти физически ощущая все то, что исподволь, незаметно накопилось в его сердце к этой милой, целомудренно чистой девушке, все то, что он глушил в себе, сам того не сознавая, тяжелой изнурительной работой исследователя.
Обвалы человеческих чувств, долго сдерживаемые усилием воли, подобны обвалам в горах.
Десятки лет может копиться на изрезанных каменистых склонах песок и щебенка, заносимые сюда ураганами, десятками лет мягкие скальные породы, разрушаясь от дождя и солнца, дополняют этот запас. Слой ложится на слой, ежегодно покрываясь по весне травянистой опушью. Все прессуется настолько прочно, что не сдвинуть никакими силами. Но ничто не может накапливаться беспредельно. И настает момент, когда под бременем дополнительной тяжести вздрагивает от внутреннего разрыва многотонный наносный слой и вдруг всей своей сокрушающей массой подается вниз. Но это только начало. И тот, кому суждено почувствовать под собой первый толчок, уже не станет свидетелем величайшего по красоте и грандиозности разрушения. Не встречая больше препятствия, лавина песка, щебня и камня, ломаясь, взвихриваясь, все сокрушая на своем пути, с гулом и тяжким грохотом обрушивается по склону или падает в пропасть. Тучи пепельно-темной пыли высоко потом вздымаются над местом обвала, пугая зверей и птиц, и носятся в этой пыли, как черные маленькие демоны, горные галки, крича и стеная над погибшими гнездами.
Но вот оседает пыль, обездоленно улетают птицы, и снова надолго утверждается тишина. Только ягнятники и сипы день и два кружат еще над местом обвала, высматривая зоркими глазами его жертвы. Кажется, что неизгладимый след разрушения долго будет отталкивать взгляд обнаженностью ужасной катастрофы, но нет, она не вызывает ни ужаса, ни разочарования, след ее по-новому величествен и красив, как всякое обновление…
Федор Борисович зажмурился от ощущения нахлынувших на него чувств. В мыслях нетерпеливо звонкими молоточками звучали слова Николая Скочинского, сказанные ему одному перед уходом: «Береги ее, Федя, она тебя любит…» Эти слова тогда ошеломили. Он никогда ничего подобного в ней не замечал. Она вела себя так сдержанно. Скорее всего, можно было подумать о ее симпатии к Скочинскому. Они всегда мило болтали друг с другом, в ее отношениях к Николаю сквозила такая доверчивость, что он даже подсознательно был на Дину в обиде за ее непонятное к нему отчуждение. Уже вскоре он вынужден был признать, что Дина как научный сотрудник — неоценимая находка для него, что она превосходнейший человек, обаятельная девушка, умная, смелая, умеющая отлично владеть собой. Но, боясь собственной легкомысленности, ни разу ни словом, ни намеком не выразил ей своей симпатии, кроме искренней признательности за ее тяжелый труд, разделенный с ними, мужчинами, поровну.
Эти два дня после ухода Николая были для него целым наваждением самых противоречивых чувств и мыслей. Только напряженные встречи с Хуги заставили его не высказывать их вслух. Это давалось нелегко. И вот теперь, сегодня, он разом почувствовал, как велика его ноша и что нужен только толчок, чтобы сбросить ее.
Дина взмахнула рукой, как бы приглашая его спуститься и вместе с тем выражая этим взмахом всю полноту своей скрытой любви к нему, чего не могла бы выразить словами.
И вдруг все ему показалось смешным и ничтожным по сравнению с тем, что ожидало его внизу. Ничто не может накапливаться беспредельно… В душе что-то вздрогнуло, подобно начинающемуся обвалу, и его неудержимо повлекло вниз. Он схватился за кленовый куст и торопливо опустил в расщелину ноги. Он спускался так быстро, как только было возможно, чтобы не сорваться и не упасть, и эта его поспешность страшно ее напугала. Она поняла, что с ним что-то случилось. Через три минуты он был уже на земле. Он шел к ней с протянутыми руками, но не руки, а его глаза сказали ей все.
— Сегодня мы отпразднуем нашу помолвку, — сказал он, — взмахивая топором возле охапки сушняка, брошенной поодаль от кострища.
Она улыбнулась.
— Нет, в самом деле, — повторил он. — А когда вернутся Николай и Кара-Мерген, мы сделаем это еще раз. Свадьбу же устроим в Пятигорске.
Дина подошла к нему, приподнялась на цыпочки и поцеловала в щеку.
Они зажарили на вертеле большой кусок присоленного архарьего мяса, испекли на казахский манер лепешку, и тогда Федор Борисович достал из рюкзака фляжку со спиртом. За все время никто из них так и не притронулся к ней. Сегодня были все основания.
Он налил в кружку спирт — себе больше, ей меньше, и разбавил водой. Она же тем временем нарезала мясо и разломила лепешку. Стол был готов — лучший из столов в мире. Их окружали горы, девственные леса, дикие, никем, кроме них да зверей, не хоженные тропы. Вдали ворковала горлица, где-то стучали дятлы, с щебетом низко носились вокруг стрижи и ласточки. И небо было безоблачным, голубовато-прозрачным, как душа у того и другого. Под птичий гомон и выпили, все до дна. На глаза у Дины набежали слезы, и она, раскрыв обожженный спиртом рот, долго махала ладошкой. А Федор Борисович только засмеялся, подхватывая со скатерти дымящийся кусок мяса.
— Закусывай скорее!
И она засмеялась, радостно блестя глазами.
Вот тут-то они и увидели Хуги. Он стоял на чистой и ровной площадке, овалом выступающей за водопадом. Стоял на самом краю обрыва и внимательно смотрел на них.
Федор Борисович повернулся и привстал на колени.
— Ху-ги-и! — позвал он и протянул руку с кусочком мяса.
До мальчика было метров сто. И тот, конечно, не только все видел, но и слышал, как пахнет мясо, как зовет Длиннолицый, может быть, даже соображал, чего от него хотят.
— Попробуй к нему приблизиться, Федя, — шепнула Дина.
И Федор Борисович встал и, не опуская руки, снова произнес его имя. Мальчик не двигался. Возможно, понимал, что недосягаем, и поэтому не боялся; возможно, Федор Борисович вообще не внушал ему страха. Однако, когда расстояние между ними сократилось вдвое, Хуги забеспокоился. В лице, внимательном и сосредоточенном, появилось нервное напряжение. Он как будто решал, уйти или остаться. Федор Борисович остановился.
— Ху-ги! Ху-ги! — ласково повторял он, потом повернулся и неторопливо возвратился к костру: «Хватит. Нельзя так резко ломать психику».
А душа и сердце ликовали. Над мальчиком одержана первая победа. Он явился сам, он уже почти не боится их. Постепенно можно будет приучить Хуги к себе, не подвергая критической ломке его сложившийся уклад быта. И тогда откроется небывалая до этого возможность проследить как бы ускоренные этапы развития человека от первобытного времени до современной эпохи. Мелькнула и другая мысль, дополняющая первую. Мозг дикого ребенка сейчас как бы законсервирован. В нем работают только те центры, которые жизненно важны в данных условиях. Работа этих центров несравненно выше и деятельнее работы подобных центров любого высшего животного, возможно даже, они чувствительнее тех же центров самого человека, который сумел раскрепостить в своем мозгу большую часть мыслящего аппарата, утратив за счет этого не менее важную способность интуитивно ощущать события во времени и расстоянии, как это умеют делать животные. И еще за эти короткие секунды мелькнула мысль: чтобы познать современного человека, надо познать его мозг, но чтобы познать его мозг, надо познать психику дикого человека.
— Ты вернулся, чтобы не испугать Хуги? — тихо спросила Дина.
— Да. Пусть привыкнет. Постарайся не обращать открыто на него внимания и дай мне дневник.
Забыв об ужине, он стал бегло записывать свои мысли. Они могут уйти и не повториться. Такова уж человеческая память. Она умеет прочно и надолго фиксировать вспышки так называемого озарения мысли.
— Ешь, милая, ешь, — говорил Федор Борисович, ведя записи, — и незаметно следи за его поведением.
— Он сейчас смотрит не в нашу сторону, — комментировала Дина. — И на его лице какое-то беспокойство.
— Не иначе кого-то увидел. Продолжай незаметно наблюдать.
Он и сам бегло взглянул на Хуги. Тот действительно смотрел не в их сторону, а на снежный склон гряды, венчающий каменную стену. В лице мальчика была настороженность. Он смотрел на вершину гряды, как будто видел на ней крадущегося к нему врага. Федор Борисович перестал писать и тоже взглянул на вершину. Но в ее каменных складках, хорошо просматриваемых снизу, не было никого, кто бы мог внушать беспокойство.
В это время с пятнадцатиметровой высоты шлепнулся большой кусок спрессованного снега. Дина видела, как Хуги вздрогнул и молниеносно исчез с площадки.
— Испугался, дурачок, — сказала она.
Его не было с полчаса, а потом они услышали крик. Это был его крик, протяжный, таинственный, как крик ночной загадочной птицы. Но в нем на сей раз не было оттенка самоутверждения, а скорее всего это было выражение тревоги.
Федор Борисович схватил винчестер.
— Я пойду! С ним что-то случилось.
Дина удержала:
— Нет, нет! Не ходи, Федя. Может быть, это какой-то опасный зверь.
— Значит, тем более. Кто же ему поможет?
— Не надо, умоляю тебя. Давай подождем. Ты видишь, темнеет.
Но Хуги опять внезапно появился на той же площадке. Они были сбиты с толку. В чем дело? Федор Борисович подбросил в костер дров. Сушняк быстро разгорелся, от него поднялось высокое пламя. Хуги теперь метался из стороны в сторону, словно был не на воле, а в клетке. На фоне темнеющего неба виднелся лишь один его силуэт.
Снова прозвучал тревожный крик.
Что же такое? Может быть, выстрелить вверх? Если где-то залег зверь, то он обязательно испугается выстрела. Но ведь можно напугать и Хуги, более того, совсем отпугнуть.
— Он что-то чувствует, — пробормотал Федор Борисович.
Но вскоре тень на краю обрыва исчезла. Немного погодя послышался звук катящегося с кручи камня, потом глухой стук. А спустя минуту до них снова долетел встревоженный голос Хуги, но уже отдаленный и приглушенный расстоянием. Потом все смолкло. Только время от времени продолжали падать с кручи куски наплывного снега.
Радостное настроение у обоих было испорчено. Приятного ужина тоже не получилось. Федор Борисович пошел к пещере, в которой хранились спальные мешки и продукты. Дина взялась за дневник, чтобы сделать и свои записи.
— Федя, поглядывай вверх, — предупредила она. — А то еще свалится на голову глыба снега.
Но он и сам это видел, что глыба может свалиться, хотя вероятность была ничтожно мала. Вернувшись с спальными мешками, сказал:
— Боюсь, что нам недолго придется спать под открытым небом.
— Почему?
— Да как бы не пошел ночью дождь.
— Откуда ему пойти? Посмотри, небо какое.
— А помнишь, как летали перед вечером ласточки? Над самой землей. Примета верная. Ну да ладно, если будет — тогда убежим в пещеру.
Перекидываясь с Федором Борисовичем словами, Дина продолжала делать записи в дневнике, стараясь охватить все события сегодняшнего дня.
Потом они сели рядышком, обнялись и стали смотреть в костер, постепенно успокаиваясь и чувствуя, как настроение их опять поднимается.
— Вот ведь что интересно, — говорил Федор Борисович, — человек силой своего ума умеет заглядывать в будущее. Умеет в нем ясно видеть свою цель, к которой идет. А вот надвигающуюся опасность почувствовать не может…
Дина внимательно слушала, а он уже развивал свою мысль о том, что у животных эта способность выявлена очень ярко: животным не на что больше надеяться, как на свое чутье и на свои инстинкты. А человек полагается на свой разум, на свои знания, на опыт, наконец, на свое оружие. Тем не менее весь этот арсенал, помогая ему жить, заставил свести на нет функции тех нервных клеток, которые как раз развиты у животных. Задача науки снова воскресить их в человеке. Резервы его мозга неисчерпаемы. В них есть все: и то, что было присуще древнему человеку, и то, что станет возможным для далеких потомков. Необходимо встряхнуть эту кладовую!
— Как-то ты говорил, Федя, что человеку тоже может быть отмерен какой-то период в геологическом царствовании, — вставила Дина.
— Совершенно верно. Мир весьма вероятностен. Природа пока сильнее человека. Кроме того, человек сам способен уничтожить себя, раздираемый классовыми противоречиями. А такая способность лишь усугубляет, подвергает излишнему риску его существование и развитие. Но верить в будущее и бороться за него необходимо, как верили и боролись за него лучшие мыслители-революционеры нашей планеты. Однако многие философы прошлого пытались найти тайну бессмертия. В самом деле, человек не может относиться равнодушно к своей участи: родясь, быть уже приговоренным к смерти. Эта мысль ужасна. Но всем философам, оптимистам и пессимистам, всем вообще, которые были, есть и будут, не справиться с решением этого вопроса. Искать надо разгадку бессмертия не человека, а человечества — и не в философии, а в единении всего общества, уже начавшего путь к братству, солидарности, научному прогрессу. По существу, все только начинается. И мы с тобой тоже пионеры этого нового.
Дина прижалась к нему плотнее, заглянула в глаза. В них мерцали спокойные отблески огня в костре.
— Это очень грустно, что мы только пионеры, — сказала она.
— Нет, Дина. Мы сумели сменить государственное устройство. Мы сумели дать человечеству пример высшего гуманизма и благоденствия между людьми. Это ли не почетно? — ответил он.
Проливной дождь начался перед утром. Они спали в мешках. Разбуженные его шумом и хлесткими струями, секущими лицо, быстро поднялись.
— Скорее! В пещеру! — перекрывая шум дождя, крикнул Федор Борисович.
Схватив самое необходимое и то, что лежало под рукой, они опрометью кинулись к стене. Пещера, как и в прошлый раз, приняла их в каменные объятия, спасая от дождя и ветра. В ней было тепло и сухо.
С полчаса еще лежали рядышком, подстелив под себя мешки, тихо переговариваясь, слушали однообразно-сладкую музыку ливня. И уснули обнявшись.
Проснулись от встряски и утробно-каменного гула. Они разом вскочили, но еще быстрее ударил в горло пещеры воздушный поток и отбросил их к задней стенке. Послышался тяжкий грохот обвала. Потом — поющая, замурованная тишина…
Хуги слышал обвальный гул. Более того, знал, что он будет. Знал это не как человек, постигший разумом неизбежность свершения ожидаемого события, а предчувствовал, что оно произойдет. Обостренной интуицией зверя мальчик угадывал с чувствительностью мошки, прижимаемой к земле силой атмосферного давления, что будет дождь и что он-то и явится, наконец, тем рычагом, который сдвинет с обремененного тяжестью склона наносные пласты щебня, камня, песка и снега. Если бы Хуги даже умел говорить, он все равно не объяснил бы, как удалось ему предугадать неминуемость обвала. Точно так же, как люди, не осознавая, что выполняют приказы гипнотизера, все-таки их выполняют. Ученым, вроде Федора Борисовича, не составило бы труда объяснить эту сверхчувствительность реакцией условных рефлексов на субсенсорные звуки, действием вибрационных чувств или еще чем-то, и они были бы правы, но сами, зная все это, все-таки не сумели бы проявить ту же реакцию на неминуемое событие. А между тем в неразвитости этой реакции, возможно, и заключена большая часть человеческого неведенья. Сумей человек разбудить ее в себе, и мир во многом раскрыл бы перед ним свою тайную сторону.
Обвал произошел на рассвете. Могучий ливень прошумел по горам и скатился в долину. И, как всегда, с приходом солнца лес наполнился птичьим звоном. Теплый ветер обсушил травы, и жизнь в горах продолжала идти своим чередом. Ничего, по существу, не изменилось. Только в одном месте — там, где ровно стояла скальная стена, — появилась каменистая россыпь. Она завалила стену на протяжении семидесяти шагов в длину, захватив левым крылом и горный водопад, в котором так любили сновать оляпки. Теперь водопада не было. Вода просто стекала по наклонной осыпи и, вгрызаясь в нее, уходила по новому руслу дальше вниз.
Хуги пришел к месту обвала только после того, как окончательно доел барсука. Уютный уголок с пещерой, где когда-то он жил с Розовой Медведицей, неузнаваемо преобразился. Не было здесь и двуногих существ. Хуги спустился по тропе и пошел вдоль подножия каменистой россыпи. Он присел напротив того места, где должна была быть пещера, и устремил взгляд сквозь толщу россыпи. Ему стало тоскливо. И тогда он тихонько заскулил — заскулил голосом собаки, почуявшей чужое несчастье.
Он не стал подниматься вверх, а движимый одиночеством, которое вдруг резко почувствовал, спустился по тропе на нижний ярус каменного барьера, а затем по крутому склону отправился в сторону ореховых зарослей. Он уже давно не видел ни Полосатого Когтя, ни Розовой Медведицы, напуганных приходом двуногих существ.
Он знал, что они сейчас бродят здесь, до отвала обжираются орехами, впрок запасая жир. Одного не знал, что они способны залечь в берлогу и проспать в ней всю зиму. Да и не было случая, чтобы они ложились при нем. С приходом глубокой осени Полосатый Коготь обычно, когда Розовая Медведица ушла от них совсем, первым покидал родные места и уходил с Хуги за белые хребты, идя навстречу теплу и обилию пищи. Так они и ходили из года в год.
Внезапно Хуги остановился. Он увидел на опушке ореховых зарослей целый выводок полосатых жирующих поросят. Далеко обойдя их сбоку, с наветренной стороны, услышал и запах, острый, едкий запах нечистоплотного зверя. Но он знал по опыту, когда приходилось им с Полосатым Когтем охотиться на таких же зверей, что поросята одни не бегают, что у них есть охрана и охрана эта для охотника весьма опасна.
И хотя соблазн был довольно велик, Хуги не рискнул подойти ближе. Он внимательно осмотрел местность, заприметил ее и отправился дальше, все время оглядываясь и ловя носом соблазнительные острые запахи.
Он пробродил остаток дня в ореховых зарослях, разыскивая медведей и поедая на пути вкусные молочные орехи. Время от времени взбирался на деревья, срывал самые крупные, очищал от зеленой рубашки и разгрызал зубами. Бывало, что по соседству с Хуги, не очень-то его пугаясь, резвились на деревьях светло-коричневые зверьки — солонгои. Гибкие, изящные, похожие на крупных горностаев, они были очень подвижны как на ветках, так и на земле. В какой-то миг солонгои соскакивал с дерева, замирал в стойке — и вот уже в зубах трепетала неосторожная мышь. Одного зверька, по-видимому молодого, судя по светлому меху, Хуги чуть было не поймал. Он схватил его за тонкий хвост, но солонгои в тот же миг извернулся и до самой кости прокусил мальчику большой палец. Хуги вскрикнул и мотнул рукой. Зверек отлетел и шлепнулся на землю. Это было для Хуги наукой: не трогай кого не следует, особенно ради забавы.
Жалуясь самому себе, Хуги слез с дерева и побрел дальше, зализывая на пальце глубокие ранки.
В этот день он не нашел ни Розовой Медведицы со своим выводком, ни Полосатого Когтя. Найдя укромное место в дупле пня, выгнал целую свору летучих мышей, натаскал травы и удобно проспал до следующего утра
А утром, лакомясь орехами, увидел с дерева медленно бредущего по редкому лесу медведя. Хуги привстал на суку и радостно издал свой призывный крик.
Медведь остановился, но, вместо того чтобы ответить ласковым урчанием, вдруг попятился и взревел:
— А-ах!
Хуги похолодел от ужаса. Но уже в следующую минуту вознегодовал: как это посмел чужой угрожать ему в его собственных владениях? Потрясая сучьями, за которые держался, Хуги тоже издал нечто подобное медвежьему реву. Перевода не потребовалось. Пришелец понял, что предлагают убраться из чужих владений. Но он и сам знал, что забрел не в свои. Эти угодья были богаче, удобнее и почему бы не стать их законным владельцем? Бурый поднялся на дыбы и пошел к дереву. Его подслеповатые глазки не сразу различили того, кто сделал вызов, а когда увидел, что на дереве сидит существо, похожее на человека, медведь оторопел. Конечно, ему ничего не стоило подойти к дереву и хорошенько тряхнуть за ствол. Но в прошлом году, вот так же разбойничая в чужих угодьях, он нарвался на засаду охотников, и его едва-едва не заставили снять шубу.
Бурый рявкнул и, больше не мешкая, пустился наутек. Хуги издал вслед свой победный клич и, нимало не задумываясь о соотношении сил, кинулся преследовать. За все годы это было, по существу, второе или третье нарушение заповедных границ, и нарушителя следовало наказать, как это делал раньше Полосатый Коготь.
Хуги мчался за Бурым как ветер, а тот улепетывал под гору. Но вот тут-то и встал на пути Бурого Полосатый Коготь. Чутьем угадав Хуги и увидя незнакомца, убегающего от него, старик кинулся наперерез и в несколько прыжков перехватил Бурого, ударил его грудью в лопатку. Бурый перелетел через голову и распластался на острых камнях. Но это было только началом унизительного избиения. Полосатый Коготь умел наказывать правонарушителей. Он задал ему такую трепку, что у того только летели клочья с мохнатой шубы. А Хуги еще раз подстегнул незнакомца своим ликующе-торжественным криком. Вот это было событие, вот это была жизнь, опьяняющая безудержным восторгом борьбы и победы! Есть ли еще что сильнее этого ощущения?
Оказавшись опять вдвоем, обрадованные встречей, Хуги и Полосатый Коготь трогательно обменялись ласками. Мальчик повалил медведя на спину, лег ему на грудь и стал приглаживать на шее мягкий, но взъерошенный мех. Старик тихонько урчал, словно спрашивал:
«И где ты только пропадал, непутевый? Неужели ты не боялся этих двуногих, которые так сильны своим громом? Слабого надо гнать, а от сильного лучше уйти. Это закон леса и гор, закон всех законов…»
Хуги тоже отвечал — повизгиванием и ворчанием, будто говорил:
«Двуногие мне не делали зла. Они спасли меня своим громом от Бесхвостого и Хитрой, которые хотели отнять мою законную добычу. Теперь нет больше наших старых врагов. Они убиты, и мясо их съедено бородачами и сипами. А скоро я прогоню и остальных волков, как сейчас мы прогнали Бурого».
«Но двуногие существа, — опять урчал Полосатый Коготь, — могут скормить и твое мясо бородачам и сипам».
Хуги терся головой о холодный медвежий нос:
«Нет. Они тоже умерли. Это случилось вчера на рассвете. Их убило обвалом».
«Может, и лучше, что убило, — кряхтел старик. — Они живут по ту сторону нашего мира. Не жалей о них…»
К полудню обоим захотелось есть, и тогда Хуги вспомнил о поросятах. Он потянул Полосатого Когтя в горы. Тот сперва упирался, позевывал, равнодушно отворачивался. Он совсем обленился, и ему не хотелось идти на охоту. К чему она, когда вокруг так много орехов и сладких ягод? Копайся себе потихоньку. Нельзя же есть только мясо. Да и вообще не хочется больше бродяжничать в теплых, но чужих краях. Тянет к покою, к отдыху, к долгой спячке. С каким бы удовольствием они проспали вдвоем в какой-нибудь теплой берлоге! Никакой заботы. Знай себе поворачивайся да полизывай натруженные лапы.
Полосатый Коготь даже рассердился на Хуги за его настойчивость. Негодующе зарычал и плюнул. Но он был покладист и добр и поэтому уступил. Вперевалку, нехотя поплелся за мальчиком.
Они шли часа два, и Хуги ни разу не остановился, наоборот, убыстрял шаг. Постепенно разошелся и Полосатый Коготь. Он шел, все время принюхиваясь, держа нос против ветра. И вот долетели до него первые запахи диких кабанов. Он сразу подобрался, напружинился, и глаза заблестели охотничьим азартом. Вялого, меланхоличного увальня невозможно было узнать.
Никто никогда не учил Хуги применять способ загона. Этот прием был известен лишь первобытному человеку, очевидно перенявшему его у волков. Возможно, и сам Хуги, когда-то чуть было не угодивший в расставленные сети Бесхвостого, каким-то образом подсознательно сумел оценить его выгоду; но сейчас он решил применить именно этот способ.
В свое время Полосатый Коготь учил мальчика выдержке, заставлял подолгу лежать у сурчины. Так и Хуги теперь уложил медведя у кабаньей тропы за кучей валежника. И тот понял, чего от него хотят.
Хуги далеко обошел кабанье пастбище и направился к нему с подветренной стороны.
— Хо-у-у-ги-и! — раздался его клич.
Кабанье стадо мигом насторожилось. Хуги еще раз прокричал и вышел на открытое место, чтобы увидели дикие кабаны. Тогда среди животных начался переполох. Самки с поросятами, визжа и хрюкая, побежали по тропам вниз, по отлогому лесному склону. Прикрывая отход, кучкой двинулись за ними молодые самцы, державшиеся до этого в стороне от стада, а главным образом от его властелина — старого опытного секача. Секач был грузен, потому и не кинулся на противника вверх, на подъем, а, подчиняясь благоразумному закону леса и гор, лишь прикрыл отступление.
Когда же далеко впереди не своим голосом заверещала свинья, он понял, что его обманули, и ринулся ей на помощь Хуги слышал только повальный треск на пути стада да визг свиньи, судя по всему надежно угодившей в лапы Полосатому Когтю. Он устремился следом, время от времени оглашая лес победным криком.
Полосатого Когтя Хуги нашел уже далеко от кабаньей тропы, поедающего свиные внутренности. Начался достойный охотников пир.
Так, изредка охотясь, но больше всего питаясь орехами, ягодами, они не расставались больше до самой глубокой осени. Двуногие существа в их владениях тоже не появлялись. Недоумевал Хуги, куда могли деться Большие Глаза и Козлиная Борода. Изредка двуногие существа ему снились. Особенно приятно было видеть Светловолосую. Потом все это улеглось, позабылось и ушло в далекое прошлое. Жизнь была однообразной, но по-прежнему не скучной, а до отказа наполненной радостью существования.
Но однажды в эту жизнь ворвалась драма.
Полосатый Коготь настолько разжирел и так опустился, что к моменту откочевья на юг совсем потерял способность двигаться. Он только и делал, что тянул Хуги к каждому упавшему дереву, к любой кучке бурелома или к расщелине, ища там укромное местечко. Хуги терпеливо ходил за ним, поеживаясь от ощутимых уже, особенно по утрам, заморозков. Чего ради понадобилась старику лежка — этого Хуги понять не мог. Не было такого случая, чтобы Полосатый Коготь задерживался осенью на северных склонах гор. Как только начинался перелет птиц, они обычно спешили уйти на южные, а потом и дальше, где вообще не было ни снега, ни заморозков.
И вот Полосатый Коготь наконец-то нашел то, что искал. Он натаскал под вывороченные корни опрокинутой ветром лиственницы пожухлой травы, листьев и, поохав от наслаждения и лени, залег в логово. Хуги ничего не оставалось, как последовать примеру, Медведь, казалось, был без ума от своей затеи. Он старательно закрывал изнутри лаз заранее приготовленным хворостом, заботился о питомце, чтобы тому было тепло, и вообще проявлял не свойственную ему ранее старческую сентиментальность: сладко и приторно мурлыкал, нежно облизывал Хуги и пытался даже изображать на своей морде расслабленно-слащавое выражение.
Два дня и две ночи Хуги терпел его ласки, а больше всего скребущий за душу голод, а потом не вынес, сердито плюнул на своего «благодетеля», как тот делал в минуты раздражения, и вылез из берлоги.
Однако все это ничего не дало. Старый воркун, сомлев от блаженства, так и не вышел. Тогда Хуги понял, что отныне надеяться придется только на себя. И, уже не мешкая, по изморозной траве пересек альпийский луг и, пройдя по ущелью меж Порфировым утесом и Верблюжьими Горбами, взял направление к югу.
Это был первый дальний путь, совершаемый в одиночестве. Заморозки становились все крепче, иногда выпадал снег, и тогда за мальчиком тянулась цепочка следа. Питался он эти дни кое-как, тем, что удавалось найти на охолодавших склонах: убитую морозом падалицу, осыпавшиеся орехи, иногда какую-нибудь живность, вроде полевки. Спал и того меньше. Холод подстегивал идти все дальше и дальше. Крепкий, выносливый, ни разу за все время ничем не болевший, кроме полученных ранений и травм, Хуги свободно проходил за сутки по семьдесят и более километров. И с каждым днем чувствовал, что становится теплее. Больше стало попадаться и пищи. За четверо суток безостановочного пути он пересек горы и спустился в долину озера Эби-Нур.
С Розовой Медведицей, а затем и с Полосатым Когтем Он бывал здесь и раньше. Места были знакомы. Помнил и о том, где какая добывалась пища.
Неподалеку от озера в каменистой россыпи он обнаружил целую колонию атаек. Это красные утки, обитающие в горных районах. Они весьма неприхотливы, могут кормиться всем, чем угодно. Даже гнезда свои и те устраивают не у воды, а под камнями, а иногда и в норах, заброшенных сурками. На воду летят лишь во время кормежки.
Хуги напал на след атаек по их приглушенному стонущему крику. Выждал, когда спустятся сумерки, и начал охоту. Первой же добычей, которую он прихлопнул под камнем, оказалась крупная ярко-рыжая утка с черно-белыми крыльями. Подождав, пока она успокоится, он оставил ее и стал подкрадываться ко второй. И эту постигла та же участь. Некоторые успевали его заметить и тогда выпархивали и улетали, пугая других. Однако за полчаса Хуги сумел хорошо поохотиться. Собрал семь птиц и принялся за поздний, но обильный ужин. Так вкусно он давно уже не ел. Утром на месте пиршества лежала только куча красноватых перьев, и слабый теплый ветерок самые легкие из них поднимал в воздух, и они долго кружились в нем, не падая.
В последующие дни мальчик объедался, грелся на солнце и спал. Усталости от перехода не чувствовал, в любой момент снова был готов пуститься в дальнейший путь на юг. Одиночество не тяготило. Ему везде было хорошо, где легко добывалась пища и где по-летнему грело солнце. Да и не было этого одиночества. Он постоянно видел вокруг себя мирно пасущихся в долине косуль, маралов. Кабарожки небольшими табунками в пять — десять голов свободно и безбоязненно выходили на вечернюю жировку.
Случалось, что их кто-нибудь пугал, и тогда надо было видеть, с какой стремительной скоростью, не доступной ни одному животному, уносились они в скалистые участки гор. У них начиналось время гона. И Хуги не раз в спокойно-созерцательном настроении наблюдал, как вступали в драку самцы, смешно топчась на одном месте, стукаясь безрогими лбами и норовя вонзить друг в друга клыки. Эти битвы были непродолжительными. Слабый тотчас же пускался наутек, а победитель как ни в чем не бывало тут же начинал обхаживать самок. В воздухе стоял густой мускусный запах.
По вечерам озеро Эби-Нур, казалось, вскипало от гомона птиц. Гуси, утки, лебеди, краснокрылые фламинго, поднимаясь и вновь садясь на воду, дотемна оглашали окрестности криком и гоготом. А по ночам будоражили тишину гулкие уханья выпи.
Однажды в полдень Хуги заметил на берегу дымок. Прямым тонким столбом он уходил высоко в небо. Это сразу же напомнило Светловолосую и ее собратьев: ведь только они умели пускать в небо дым и обращать в горячее пламя сухие ветки. Он помнил, что случилось со Светловолосой и Длинным Лицом, но зато здесь могли оказаться двое других, которые куда-то ушли и не вернулись. Почему бы не взглянуть?
Хуги пошел к озеру. Не особенно соблюдая осторожность, обходя кустарниковые заросли, вышел прямо к воде. Берег в этом месте был низок и сравнительно чист. Островками стояли камыши, тянулись делянки рогоза и водяного ореха. Пройдя по берегу, Хуги остановился перед открытым местом, прячась в зарослях. Неподалеку от воды увидел шалаш, сделанный из тростника, и возле него трех людей, сидящих у костра. На первый взгляд они ничем не отличались от тех, которые были знакомы. Те же двуногие существа, очень похожие на него самого. Но одеты были совсем иначе, да и лица были желтыми, а глаза раскосыми. Тут же, только в сторонке, колыхалось натянутое на колья какое-то сетчатое полотно, похожее на огромную паутину. От паутины пахло рыбой. На воде покачивался пустой изнутри ствол дерева. От него тоже несло запахом рыбы. Хуги осмотрел все это с диковатой настороженностью и вдруг смело вышел из укрытия.
Сперва желтолицые по-рыбьи открыли рты, как будто им не хватало воздуха, а потом вскрикнули разом и бросились бежать в противоположную от него сторону. Кто боится, тот спасается бегством. Таков закон леса и гор. Здесь не было ни леса, ни гор, но закон действовал одинаково. Ну что ж, испугались, тем лучше. Хуги подошел к костру, посмотрел на булькающую в ведре воду, потом на деревянное блюдо, наполненное только что вычищенной рыбой. Протянул руку, взял одну и поднес ко рту. Она была посоленной и показалась необыкновенно вкусной. Он съел вторую, третью, с удовольствием и восторгом вонзая в свежую и вкусно-солоноватую мякоть зубы. Он не был голоден, но ел, потому что все его существо просило соли. Вскоре вся рыба была съедена, возле блюда осталась лишь кучка костей. Тут он обратил внимание на плоский длинный предмет с деревянной ручкой. Поднял, разглядывая. На нем отражались блики солнца. Хуги провел по тонкому ребру пальцем и чуть не вскрикнул. Острая боль впилась в палец, как жало осы бембекс. Блестящий плоский предмет полетел на землю, а на пальце появилась кровь. Безобидная с виду вещь, оказывается, кусалась. Значит, могли укусить и другие вещи этих желтолицых. Что ж, он больше ни к чему не притронется, и если придет еще раз напугать желтолицых, то съест только рыбу.
На другой день пришел снова. Но на берегу не было уже ни шалаша, ни большой паутины на кольях, ни пустого изнутри дерева на воде, ни самих желтолицых. Двуногие существа, наверно, так перепугались, что решили убежать совсем.
Ему очень хотелось соленой рыбы, и он надеялся, что рано или поздно все же найдет их и опять заставит убежать.
Но Хуги обманулся. Однажды, блуждая по берегу, услышал вдруг рыбный запах. К нему примешивался запах двуногих существ. Все было как и в прошлый раз. Не пренебрегая осторожностью, он прокрался по камышам и увидел на прибрежной поляне уже не один, а несколько шалашей. Возле них что-то делали желтолицые. Их было много, гораздо больше, чем тогда. Но Хуги это не смутило. Чем больше двуногих, тем больше рыбы. Недолго размышляя, смело вышел из укрытия и направился к рыбачьему стану. Как и следовало ожидать, в стане поднялся невообразимый переполох. Двуногие забегали, засуетились и действительно стали разбегаться. Хуги почувствовал себя смелее. Откуда мальчику было знать, что желтолицые не разбегались, а, наоборот, решили отсечь ему пути отступления. Не знал он и того, что здесь были все предупреждены о его существовании и готовились сделать облаву. Но он пришел сам.
Реальную опасность для себя Хуги понял тогда, когда почти дошел до шалашей. Оглянувшись, увидел сзади желтолицых. Они были и сбоку, перебегая от куста к кусту и стягивая кольцо. Двух или трех увидел впереди. Его прижимали к озеру.
Надеяться было не на кого. Старый опытный проводник, никому не дававший его в обиду, находился сейчас далеко и преспокойно, ничего не ведая, спал в своей уютной берлоге под корневищем упавшего дерева.
Хуги, однако, не растерялся. Рявкнув по-медвежьи, он угрожающе присел, скаля зубы. Страшен и неестествен был этот оскал на человеческом лице с дико загоревшимися глазами. Желтолицые даже отпрянули, но потом снова пошли на него. Их кольцо стало теснее. В легких и просторных одеждах, сшитых из синей далембы, бритоголовые, с круглой макушкой, на которой росли длинные волосы, заплетенные в косу, люди были суровыми и предельно настороженными. На желтых широких лицах выражалась непреклонная решимость поймать его. Они были сильны, потому что их было много. С каждым в отдельности он справился бы шутя, потому что все время учился добывать пищу ловкостью и силой, они же, пропитанные рыбьим запахом, только и умели, что процеживать воду.
Прямо на него надвигались двое. Один высокий, в подкатанных до колен штанах, другой толстый, коренастый, с длинными жиденькими усами на безбровом лице. На голом рубцеватом теле Хуги обозначился каждый мускул. Так близко еще никогда не подходили к нему двуногие. Еще момент, и он будет схвачен. Но недаром Хуги умел выбирать моменты. В ту секунду, когда на него уже готовы были броситься, он бросился сам. Тело почти распласталось в воздухе. От сильного толчка высокий отлетел в сторону, но толстый успел схватить Хуги за руку и повернуть к себе. Но уже в следующий миг и сам покатился, как катится с горы камень. Минутное напряжение огласилось воплем желтолицых. На Хуги кинулись со всех сторон, но было поздно. Прорвав живую цепь окружения, он, словно выпущенная из лука стрела, стремительно понесся от озера. Ноги едва касались земли. За ним бросились вдогонку, но разве можно догнать того, кто был способен соперничать в беге даже с кабаргой?
Вскоре его потеряли из виду.
Спустя полчаса Хуги был в предгорьях. Озеро Эби-Нур больше не манило вкусной соленой рыбой, которую умели добывать желтолицые. Теперь так легко он не поверит их кажущейся пугливости. Они трусливы, когда их мало, но когда много, они смелы и коварны. Что ж, он запомнит и это.
Отдышавшись от бега, Хуги долго смотрел на сверкающую под солнцем чашу огромного озера, чьи окрестности были так богаты теплом и пищей. Над озером по-прежнему не умолкал гомон зимующих на нем птиц, и под этот гомон он решительно повернулся и, больше не оглядываясь, пошел навстречу белой цепи гор, синеющей в дымке теплого марева.
В конце декабря Хуги пересек хребет Борохоро и спустился к истокам реки Или. Когда-то здесь вот так же в одиночестве бродила Розовая Медведица, подчиняясь неуемному духу бродяжничества.
На берегах Или он снова встретился с двуногими существами. Но теперь был опыт, было знание, что лучше всего держаться от них подальше. И он ушел, не желая рисковать своим благополучием.
Но на новом месте, где вдоволь было разнообразной пищи, его чуть не постигла беда, более ужасная, чем встреча с двуногими.
Он шел по каменистому склону, ища на ночь уютное и безопасное место для ночлега. Обычно выбирал его среди камней, недоступных для хищника. Или это была глубокая ниша в скале, или узкая щель с выступом. Натаскивал туда травы, веток и спал, чувствуя себя в безопасности. Временное логово найти было всегда нетрудно. Имелись и постоянные, которые Хуги занимал по месяцу и больше, пока не переселялся в более богатый дичью район.
Закат угасал спокойно и величаво. Тихо и безмятежно было вокруг. И хотя эти горы резко отличались от родных гор, он не считал их чужими. Весь этот мир принадлежал ему, его силе, его ловкости, его умению ко всему приспособиться, везде найти пищу и отдых.
Хуги шел по старой козьей тропе, шел не спеша, твердо полагаясь на то, что ничто не останется незамеченным на пути. И он действительно замечал все: слышал легкий шорох ящерицы, скользнувшей по камню, успевал подмечать за какую-то долю секунды крохотного жучка, перелетевшего с ветки на ветку, ловил нюхом самый тончайший запах едва завядшего к вечеру горного лютика. Но как бы ни были обострены и отточены эти чувства, он не всегда мог избежать опасности, не имей в себе внутреннего чутья, которое подсознательно руководило его действиями. Так случилось и на этот раз.
Хуги внезапно остановился. По телу пробежала дрожь, а кожа покрылась пупырышками. Он никого не услышал, не увидел и не унюхал, просто почувствовал запах страха и понял, что его подстерегает опасность. И еще понял, что этой опасностью грозит где-то спрятавшаяся в камнях рысь. Не волк, не барс, не другой хищник, а именно рысь, зверь, которого он встречал не однажды, путешествуя с Полосатым Когтем. Ему еще не приходилось вступать с нею в единоборство, но он угадывал в ней сильного противника. Рыси обычно уходили с пути и, став где-нибудь в стороне, провожали Хуги злобными взглядами. Они боялись Полосатого Когтя, а может быть, их приводило в недоумение и пугало странное содружество медведя и человека. Но сейчас Хуги был один.
Он быстро оглянулся, потом опять посмотрел вперед и вверх, на каменные выступы. Все было открыто взору, он сумел бы заметить даже едва высунувшиеся из-за камня кончики кистей на ушах зверя. Но рыси нигде не было. И все-таки она была где-то тут, неподалеку. Хуги зарычал и оскалился. Не переставая зорко следить вокруг, он медленно пошел по тропе назад. Его никто не преследовал. Тишина стояла, как прежде…
Запах страха постепенно погас. И вдруг Хуги снова остановился. Он не знал, хотя смотрел во все глаза, как это рыси удалось так бесшумно обойти тропу и опять встать у него на пути. Дьявольская кошка, с коротким обрубленным хвостом! Только она умеет скользить невидимкой. Это уже считалось вызовом. И тогда Хуги осенила мысль. Так иногда делал Полосатый Коготь, когда нужно было кого-нибудь выпугнуть. Он брал камень и швырял вниз по склону, а потом смотрел, скособочив голову. Такое зрелище было приятным, даже интересным, особенно если камень катился вниз и действительно выпугивал затаившееся существо.
Хуги столкнул с тропы большой кусок камня. Сперва тот перевернулся как бы нехотя, а потом, набирая разгон, пошел быстрее, быстрее и, наконец, полетел, подпрыгивая и увлекая за собой другие.
Прятавшаяся рысь попалась на эту нехитрую уловку. Она выдала себя рычанием. Огромная кошка теперь лежала за большим валуном, мимо которого проходила козья тропа. Пройди Хуги еще несколько шагов, и она прыгнула бы сзади на его плечи. Сейчас же ей ничего не оставалось, как или уйти посрамленной, или попытать счастья в открытом бою.
Рысь вспрыгнула на камень, тупомордая, с массивным коротким телом буровато-белесой окраски. Молча оскалилась, готовая кинуться в любую секунду. Глаза были светло-зеленые, почти желтые, широкое переносье наморщилось от злых собранных складок, усы встопорщились, а короткий хвост, с темным узором поперечных колец и черной маковкой, ходил из стороны в сторону.
Хуги принял оборонительную позу. Он опустился на четвереньки и тоже весь подобрался. Этот поединок на выдержку продолжался не более двух минут, и рысь не выдержала человеческого взгляда. Она отвернула морду и мягко соскочила с валуна вниз, а затем, соблюдая достоинство, неторопливо проследовала по склону и исчезла в зарослях джугды. И только тогда Хуги издал свой клич, клич победителя.
И все-таки рысь не оставила преследований. Она незримо караулила его три дня. И все три дня Хуги чувствовал ее присутствие. Он был осторожен, как никогда. Две ночи проспал на одиноком дереве, а третью в неглубокой пещерке. Но и во сне все время был настороже, давая отдых телу, но не органам чувств — неусыпным своим сторожам.
То ли рысь устала, то ли голод возобладал над ее осторожностью, только она набралась храбрости и решилась на открытый бой.
Хуги лежал в пещерке, головой к выходу. Была лунная ночь, горы отсвечивали мертвенным светом. И вот в этом-то свете, как ночное привидение, рысь появилась перед логовом Хуги. Он заметил ее тотчас же. Нет, это было уже слишком. Нельзя так долго жить в постоянном ожидании внезапного нападения. Конечно, он мог бы и на этот раз не принять боя. Пещерка была недоступной, и, дождавшись в ней утра, он снова заставил бы дьявольскую кошку идти по его следам. Но всякому терпению есть предел.
Два тела одновременно сшиблись на каменистой площадке. Хуги почувствовал сперва упругий удар мягкого пушистого комка, и почти сразу же острая боль пронзила плечо. Рысь метила вцепиться в горло, но он умел оберегать это уязвимое место. Мгновенным поворотом головы отбросил от горла тупорылую морду и, почти задыхаясь от острого кошачьего запаха, сам впился зубами в то место, где должна была проходить яремная вена. Когти рыси не менее страшны, чем зубы, и поэтому Хуги молниеносно захватил передние лапы себе под мышку. Но рысь успела царапнуть задними, пройдясь по его голеням. Всей тяжестью он придавил ее к земле, а сам все глубже и глубже впивался зубами в мохнатую шею. Правая рука держала рысь за ухо и больше не давала ей терзать плечо. Она визжала, дико мяукала и хрипела, извиваясь в цепких объятиях. Она, наверно, не понимала, как это так случилось, что оказалась будто связанной, лишенной возможности пустить в ход свои массивные длинные ноги. Чуть не задохнувшись, Хуги отстранил ушастую голову от себя. Теперь они смотрели друг на друга в упор, почти нос к носу Он видел ощеренные зубы, частые, острые резцы и четыре клыка, меж которыми быстро сновал тонкий гибкий язык
Хуги чувствовал, как прокушенное плечо все жарче обволакивается густой кровью, но то уже была кровь рыси, обильно стекавшая из порванной вены. Желтые кошачьи глаза, уставленные в упор, несколько раз дрогнули, потом вяло опустились веки, словно кошка готовилась засыпать. Хуги сдавил мохнатое тело сильнее. Он чувствовал запас сил и знал, что победа теперь будет одержана. Рысь вторично опустила веки в смертельной усталости. Круглые глаза, полные желтого огня, закрылись. По телу стали пробегать короткие судороги. Тогда Хуги внезапно отпрянул. Рысь приподнялась и, как изломанная, шагнула в сторону, потом еще сделала шаг и ткнулась широким лбом в каменистый выступ. Больше она не поднялась.
Хуги до утра пролежал в пещерке, зализывая раны, а утром, удостоив мертвую рысь мимолетным презрительным взглядом, спустился в долину и долго катался по росистой траве, смывая с себя чужую кровь и чужие запахи.
Весна снова застала его на южных склонах Джунгарского Алатау. Потом он, выждав, пошел по ее следам. Эти следы пахли обновленной листвой, молодыми травами, стрекотом проснувшихся кузнечиков и порханием горных бабочек величиной с ладонь. На пригорках, на обнаженных от снега полянах токовали редкие в этих местах косачи. Их любовные песни издали были похожи на дремотное бормотание горного ключа. Хуги вслушивался в них не с трепетом азартного охотника, а просто так, из одного удовольствия, как много раз слушал звонкие крики кедровок или таинственный и тоже по-своему музыкальный перестук дятла.
От земли поднималось пряное испарение — и это тоже было чудесно, как лесная музыка птиц.
К концу апреля Хуги вышел к родным местам. Теперь он был уже не только искусным охотником, но и закаленным воином, одержавшим славную битву на тропе сильных. С этой весны пошел ему четырнадцатый год.
Полосатого Когтя юноша нашел на альпийских лугах. Старик, хорошо отоспавшийся, но здорово похудевший за зиму, без устали трудился, разрывая сурчины.
Увидя Хуги, он сперва зарычал, сослепу не узнав его, а потом, когда разглядел, радостно кинулся облизывать. Встреча была самой родственной, самой неистовой, каких еще никогда не было. Старик совал ему нос в глаза, в уши, в рот, нигде не забывая лизнуть шершавым длинным языком. Как же, вернулся блудный сын, оставивший его в одиночестве коротать зиму в спячке.
Натешившись ласками, Полосатый Коготь угостил Хуги большим сурком, добытым впрок, а затем повел к опушке леса. Там разыскал огромный пень с острыми сломами и потянул лапой за продольную щепу. Щепа щелкнула и вдруг тоненько зазвучала, мелко вибрируя.
Ти-у-у-о-о-у… — мелодично неслось от нее.
А когда звук смолк, Полосатый Коготь все повторил сначала. Кто бы когда подумал, что у старика прорежется музыкальный слух и что он станет страстным любителем пенечной мелодии!
Этот концерт в честь возвращения Хуги, по-видимому, продолжался бы долго, но Полосатого Когтя подвела медвежья неосторожность. Он потянул за щепу слишком сильно, и та не выдержала, переломилась. А других, таких же певучих, больше не оказалось. По техническим причинам концерт пришлось прекратить.
Все лето, а затем и осень они прожили в своих владениях безбедно. А с началом заморозков ушли на юг. Правда, у Полосатого Когтя опять были странные поползновения найти берлогу и залечь, но Хуги вовремя увлек его за собой. Не знал он, что старому медведю, которому исполнилось двадцать четыре года, уже не так-то просто бродить круглое лето и зиму без отдыха.
В пору старения медведи обычно становятся злыми, угрюмыми отшельниками. Они никого не терпят вблизи себя, но длительная дружба с Хуги наложила неизгладимый отпечаток на поведение извечного лесного бродяги. Он не стал ни злым, ни угрюмым, а только предельно медлительным и вялым. Правда, иногда на него нападала хандра. Старик ничего не ел, от всего отмахивался и только лежал, подставляя солнцу то один, то другой бок. Потом хандра проходила, и он опять был благодушен, приветлив и до приторности ласков.
Розовую Медведицу видели всего лишь несколько раз. Медвежата выросли и ушли, как уходили прежние, а сама она подалась на зиму в одно из своих никому не ведомых путешествий.
Последняя их встреча произошла накануне миграции в чужие земли. Розовая Медведица пришла, очевидно, навестить старую берлогу, год тому назад заваленную обвалом. Хуги и Полосатый Коготь бродили неподалеку. Она встретила их приветливо: с Полосатым Когтем обменялась миролюбивым обнюхиванием, а на долю Хуги достались сдержанные ласки. Медведица тоже заметно постарела. Как-никак ей шел уже двадцатый год. Она была на склоне лет. К тридцати годам медведи обычно завершают жизненный путь. Они или заболевают бешенством, что бывает относительно редко, или, обессилев от старости, гибнут во время спячки. Но чаще становятся добычей волков, рысей и прочих не менее сильных животных. Старость зверей беспомощна и почти всегда трагична.
Хуги теперь был рослым юношей, но Розовая Медведица помнила его маленьким. Он рос и мужал на ее глазах. И хотя последнее время они виделись редко и Хуги становился все более неузнаваемым, память ее бережно хранила те годы, когда он был совсем слабым и она неусыпно должна была оберегать его от всяких случайностей и невзгод. Именно ей был он обязан тем, что сумел выжить, сумел постичь суровую науку звериных законов. Но сам уже не помнил тех лет, только знал, что она и Полосатый Коготь всегда были с ним.
За год обвальная осыпь покрылась травой, местами проклюнулись крохотные побеги клена, боярки, рябины. Как будто никакого обвала и не было Звери побродили вокруг да и разошлись всяк в свою сторону.
На этот раз Хуги сам выбирал маршрут, и старый медведь плелся за ним так же послушно, как некогда шел за ним Хуги.
Памятуя о злом умысле желтолицых, Хуги не повел Полосатого Когтя к озеру Эби-Нур. Через хребты и перевалы он повел его к снежному хребту Борохоро. Они вышли вовремя, и зима не поджимала их. Перед тем как совсем покинуть владения, Хуги направился к Старой Ели. Он помнил, какую подлость хотели сыграть с ним Бесхвостый и будущий вожак волчьей стаи Длинноногий. Бесхвостого уже давно съели сипы, а его отпрыск, взваливший на себя нелегкую ношу, теперь сам руководил набегами и был бы сильнейшим вожаком, унаследовав выдержку отца и сметливость матери, но ему мешала излишняя свирепость, он отпугнул от себя многих волков, и стая оказалась малочисленной.
Обретя уверенность в своей силе, Хуги решил изгнать Длинноногого. Всю эту округу он считал исконно своей, и если в ней продолжали жить волки, так это только благодаря попустительству Розовой Медведицы и Полосатого Когтя. Красным разбойникам не могло быть места там, где живет он.
Когда Полосатый Коготь понял, куда ведет Хуги, он остановился и замотал из стороны в сторону лобастой головой.
Но Хуги на этот счет имел свои суждения. Он подошел к Полосатому Когтю и легонько куснул за ухо, что считалось серьезным внушением на языке медведей, и старик вынужден был покориться.
Длинноногий заметил их первым и, предупреждая бесцеремонное вторжение в пределы логова, вышел вперед и остановился в созерцательно-спокойной позе. Он стоял, как пустынник-гепард, широко расставив длинные, стройные ноги.
Но Хуги бесстрашно пошел на волка. Полосатый Коготь, вздыбив на загривке шерсть, прибавил шагу и поравнялся с ним. Он был еще достаточно крепок, чтобы померяться силой не только с одним волком, но и с пятью сразу.
В десяти шагах Хуги остановился. Остановился и Полосатый Коготь, ожидая сигнала к битве.
Длинноногий так и остался стоять, как изваяние из камня, не дрогнув ни одним мускулом. Хуги сурово и неприязненно уставился в волчьи глаза. Длинноногий нагнул голову: он не выносил прямого человеческого взгляда. Этот взгляд пронизывал насквозь, испытывал волю, смелость.
Так они простояли минуты три, потом Хуги зарычал, повернулся и спокойно зашагал прочь. Полосатый Коготь облегченно хрюкнул и пошел следом.
К концу ноября они были на южных склонах Борохоро. Река Или в этот год сильно обмелела. На ней образовались мели и перекаты. Полосатый Коготь чуть не по целым дням просиживал на отмелях. Старик воспылал такой любовью к рыбе, что его за уши нельзя было оттащить от реки. Сидя на окатанном голыше, он как заведенный крутил головой, выслеживая, когда мимо проплывет рыба. И как только она появлялась, пытаясь пробиться по мелководью, когтистая лапа тотчас же бухала по воде. Чаще всего были промахи, но старик обладал завидным терпением, и оно вознаграждалось. Время от времени в лапах трепетал крупный чебак или сазан. Полосатый Коготь надкусывал рыбе голову и, выйдя на берег, засовывал ее под камень. Потом снова шел на сторожевой пост.
Как-то ему удалось выловить с десяток крупных османов. Медведь был вне себя от радости и блаженства. Когда Хуги подошел, тот доедал улов. Но старик почему-то допускал явное расточительство. Он лакомился спинками, а все остальное выбрасывал. Хуги взял одну из оставшихся рыбин, довольно нарядных по расцветке. Бока у нее были желтые с серебряным отливом, а спинка коричневая с черными и серыми пятнами. Мясо оказалось необыкновенно вкусным, хотя и не соленым, как у желтолицых. Хуги съел всю рыбину и даже высосал мозг из головы. Потом съел вторую и ел бы еще, но уже ничего не было. И хорошо, что не было.
Через пятнадцать минут он почувствовал слабость и тошноту, а через пять минут в желудке появились режущие боли. Покрывшись потом, Хуги катался по траве и мычал сквозь стиснутые зубы. Ему казалось, что внутренности разрываются на части. Полосатый Коготь, наблюдая мучения своего неразумного питомца, не знал, чем помочь. Он знал только, что эту рыбу нельзя есть всю. Урок когда-то преподала мать, наградив его добрым шлепком вот за такую же нетерпеливую жадность к красивой и вкусной рыбе. Она разрешала есть только спинки. А вот он не сумел передать этого опыта Хуги, и тот теперь мучается. Но откуда они могли знать, что чернота, покрывавшая полость османа, ядовита.
Страдая от боли, Хуги подполз к воде и стал пить, чтобы погасить внутри жжение. Но его вырвало. Окончательно обессилев, он ткнулся головой в прибрежный куст и лежал там с полудня до вечера, тяжело мучаясь от острого отравления. К вечеру стало лучше, и он заснул.
Всю ночь Полосатый Коготь не отходил от больного. А утром они ушли в горы. На рыбу Хуги больше не смотрел. Даже его крепкий, привыкший к любой пище желудок не мог сразу перебороть рыбьего яда. Это был жестокий урок на всю жизнь.
Выносливый организм справился с болезнью быстро, и уже на второй день Хуги чувствовал себя по-прежнему здоровым и сильным. Но с этого злополучного дня оба' попали в какую-то полосу невезения.
…Они набрели на кабанье стадо. Хуги решил использовать проверенный прием: уложил Полосатого Когтя на одной из троп, ведущих к реке, а сам, далеко обойдя кабанов, пошел на них с наветренной стороны, чтобы напугать и погнать прямо на засаду.
Способ был верный, но всей многолетней жизни медведя и дикого человека оказалось недостаточно, чтобы знать, что в это время кабанов лучше не трогать. У них был разгар гона. Взрослые самцы, отогнав от самок молодых соперников, вели между собой бои не на живот, а на смерть. Сейчас они были страшнее барсов, страшнее самой большой стаи волков. Завидев противника, не спасались бегством, а, прекратив междоусобицу, все вместе могли кинуться на него. И тогда уж пощады не жди. Дай только бог ноги. Злые, голодные, потому что во время гона кабаны почти не едят, они способны сокрушить любого, кто мешает им вести свадебные бои.
Хуги, как и в прошлый раз, удачно вспугнул стадо. Оно кинулось по тропам вниз, к воде, но некоторые секачи не последовали за ним, а ринулись вверх, чтобы наказать того, кто помешал насладиться победой и самками. Вовремя заметив опасность, Хуги пустился что есть духу. Тяжелым кабанам, одетым спереди в защитный естественный панцирь — калкан, или, как его еще называют, туку, бежать на подъем было нелегко, и они скоро остановились.
У Полосатого Когтя все произошло по-иному. Спрятавшись за куст, он терпеливо ждал начала загона, а когда загон начался и когда испуганные свиньи понеслись под гору, приготовился к нападению.
На него друг за другом бежали три самки, а следом на некотором расстоянии шел галопом длинномордый старый секач. Старик не успел его разглядеть и тоже принял за самку. А может быть, и разглядел, но понадеялся на себя, что успеет прежде подмять свинью, а потом или увильнет от кабана, или встретит ударом лапы.
На какую-то секунду Полосатый Коготь бросился раньше. Свинья взвизгнула и шарахнулась в сторону. Медведь сделал прыжок и настиг ее. Две-три секунды — и она уже катилась с распоротым брюхом. Но старику этого показалось мало. Он давнул визжавшую свинью еще раз. И тут, как вихрь, налетел секач. Он вроде бы и не коснулся косматой шкуры. А Полосатый Коготь охнул и сразу осел.
Пробежав немного, кабан остановился, потом развернулся грязным, негнущимся телом и опять кинулся на медведя. Полосатый Коготь встретил разъяренного секача. Ловко увернувшись, он со всей недюжинной силой хватил его лапой в скулу. Грузный кабан отлетел в сторону. Тут бы и насесть на него, но медведь прозевал, и кабан развернулся снова. Опять сшиблись в поединке, и опять Полосатый Коготь увернулся и ударил лапой. Удар пришелся ниже загривка.
«О-ох!» — со стоном вздохнул секач, выгибая хребет.
Теперь Полосатый Коготь не растерялся. Огромным прыжком, в который он вложил всю силу, метнулся вслед и насел на кабана. Полутораметровая туша протащила на себе медведя метра четыре, а затем стремительно завертелась на месте, подминая кусты и взрывая землю. Но вывернуться секач уже не мог. Сильная пасть Полосатого Когтя мертвой хваткой сомкнулась на острой кабаньей холке. Осев на задние ноги, кабан только тряс огромной, похожей на таран головой. Маленькие глаза горели налившейся кровью, острые уши были прижаты, из пасти обильно бежала желтая слюна.
Клац, клац, клац… — звучно и быстро стучали клыки.
Полосатый Коготь рванул холку зубами, но они у него были слишком старыми, сточенными, а тука — неподатливо жесткой. Он рванул ее еще раз, еще, и только тогда наконец секач рухнул на колени. Но уже и медведя оставили силы. Поняв, что все кончено, он отшатнулся от издыхающего кабана, попятился и тоже упал.
Тут, спустя полчаса, и нашел их обоих Хуги. Огромный вепрь лежал мертвым, а Полосатый Коготь, тщетно зализывая рану, медленно истекал кровью. Рана была огромной. Кабан распорол шкуру клыками от паха до нижнего ребра. Но это бы еще ничего, будь рана неглубокой. Беда оказалась в том, что были распороты внутренности. Увидев Хуги, медведь с трудом поднял голову.
Хуги оглядел вытоптанное поле боя. Да, здесь произошло настоящее сражение, достойное двух великанов. Полосатый Коготь, несмотря на преклонный возраст, выдержал одну из самых больших в своей жизни битв. Но эта битва стала для него последней.
Хуги все еще не понимал, что его добрый, мудрый друг прощается с жизнью. Возбужденный, радостный, он подскочил к убитой свинье, схватил ее за заднюю ногу и подволок к Полосатому Когтю. Ведь пора было начинать пир. Свежее теплое мясо само так и просилось на зубы. Его было так много, как, может быть, никогда!
«Ну что же ты, старина? — будто спрашивал Хуги, глядя на умирающего медведя. — Тебе по праву надлежит начинать первому. Начинай же…» — урчал он.
Но старик только тихонько поматывал головой, не спуская с юноши нежного и преданного взгляда. Хуги присел подле медведя, не понимая, что все это означает. Тогда Полосатый Коготь с трудом приподнялся, подтянулся поближе и со вздохом положил ему на плечо лохматую голову. Под ним была лужа крови. И только теперь каким-то скрытым чутьем Хуги понял, что он осиротел. Жалобно заскулив, обхватил за шею медведя и стал гладить рукой его вытянутую на плече морду. Он едва касался ее жесткими пальцами, лаская своего друга в последний раз. Гладя, нежно ощупывал, как ощупывает слепой, его нос, глаза, уши и все прижимал его голову к своей… Потом снял ее с плеча и уложил к себе на колени и опять гладил и гладил мягкий медвежий лоб…
Полосатый Коготь то ли от ласки, то ли от слабости, наплывающей на него волнами, прикрыл глаза, тяжело вздохнул. Страха перед смертью не было, как не было самого о ней представления. Ему только хотелось уснуть, и уснуть так, чтобы никогда уже не проснуться. Он прожил долгую жизнь, он познал все, что мог и имел право познать умный могучий зверь. Теперь хотелось покоя.
Волна убаюкивающей слабости все чаще и чаще накатывалась на Полосатого Когтя. Пронизывающие боли в паху медленно утихали. Еще немного, и они утихнут совсем, и тогда он уснет под мерное и ласковое поглаживание Хуги. Только пусть не устанут его длинные пальцы, пусть они гладят как можно дольше.
Теплая соленая капля упала медведю на нос. Полосатый Коготь, преодолевая слабость, с трудом поднял голову и лизнул Хуги в соленую щеку. Хотел это сделать еще раз, но язык оказался непослушным, а голова непомерно отяжелела. Он подержал ее с секунду и вдруг уронил.
Полосатого Когтя не стало.
Три дня и три ночи Хуги не отходил от медведя. Он оберегал его сон и знал в то же время, что старик никогда уже не проснется. И еще несколько дней он бродил вокруг, не в силах уйти из этих мест. Похудел, осунулся, утратил былую осторожность. И если с ним ничего не случилось, так только потому, что не находилось сильного зверя. Смерть Полосатого Когтя изменила Хуги до неузнаваемости. Он бродил по горам, ко всему равнодушный и безучастный. Его не радовал ни восход солнца, ни цокот дроздов, не волновала красота гор. Осознанное одиночество наложило на него печать глубокой тоски. Он жил в зверином мире, и все-таки в нем наперекор всему жил человек. Лебедь, потеряв подругу, навсегда остается один. Волк, пережив гибель волчицы, не ищет больше брачной пары. Они тоже тоскуют. Одинокая птица не вьет гнезда, одинокий зверь не ищет семейного логова. Ибо так все устроено с начала начал и так будет вечно Но кто осмелится укорить человека в том, что он поступает иначе? Ибо со смертью друга в звере или птице умирает лишь инстинкт дружбы, человек же, теряя ближнего, не теряет разума. Нет ничего страшнее для человека, чем пустота. И ничто его так не давит, как одиночество.
Однажды Хуги напал на медвежий след. В другое бы время он пересек его и ушел. Но теперь тянуло восполнить утраченное. Правда, у него еще оставалась Розовая Медведица, но за долгие годы самостоятельной жизни они потеряли друг к другу чувство былой привязанности. Полосатого же Когтя кто-то должен был заменить.
По следу Хуги определил, что здесь недавно прошла молодая медведица по третьему году. И он решил увидеть ее.
Шел январь. Медведи в эту пору высоко в горы не забираются, а ищут пищу на южных склонах, поближе к долинам.
К исходу дня Хуги настиг незнакомку. Она паслась на поляне, разрывая дерн и ища под ним личинок, спящих червей и разные съедобные корешки. Он зашел с наветренной стороны, чтобы не спугнуть ее незнакомым запахом. Это была действительно молодая медведица, не рослая, со светлым мехом и совершенно черными окончаниями лап, словно обутая в чулки. И еще… он заметил ее худобу. Разрывая пласты земли, она горбилась, и тогда острый хребет напоминал узкую грань плоского камня. Она, очевидно, часто голодала, потому что не имела еще ни силы, ни опыта, чтобы добывать сытный корм.
Прячась за деревом, Хуги миролюбиво и тихо хрюкнул по-медвежьи. Чернолапая вздрогнула, навострила круглые ушки и беспомощно оцепенела, не зная, что делать: то ли спасаться бегством, то ли подождать. Хуги хрюкнул еще раз и вышел из укрытия.
Чернолапая сразу попятилась, замотала маленькой головой, заплевалась и, визгливо заревев с испугу, кинулась во все лопатки. Бегала она хорошо.
Хуги подошел к копанкам, потрогал руками. Да, немного же в них попадалось съедобного. Посмотрел в ту сторону, куда медведица убежала. Им овладело любопытство. Почему бы не выследить снова? Будет хоть какое-то развлечение. И Хуги возобновил преследование. Он смог бы догнать ее шутя, но это еще больше придало бы ей страху, а ему хотелось, чтобы она не убегала, не боялась его.
Через час он снова ее настиг. И опять повторилась та же история. Наступала ночь, пора было подумать о собственном отдыхе… Пусть отдыхает и Чернолапая. Завтра он найдет ее, куда бы она ни ушла.
Ища ночлег, Хуги учуял в камнях прячущегося улара, осторожно подкрался по запаху и, пользуясь темнотой, схватил птицу.
Есть ему не хотелось. Отыскав уютное местечко, Хуги положил возле себя охотничий трофей и крепко уснул.
Утро встретило солнцем, теплом и бодрым настроением. Он сразу вспомнил Чернолапую.
Хуги с аппетитом позавтракал уларом и отправился на поиски незнакомки. На этот раз след привел в горы. Чернолапая, верно, решила избавиться от неведомого преследователя, умеющего по-медвежьи издавать звуки. Но не так-то просто оказалось уйти. Он нашел ее опять. Ей уже некогда было заниматься поиском пищи. Теперь она разглядела его более внимательно. Он показался каким-то неведомым страшилищем. У него была косматая черная голова, большие глаза и маленький нос на плоской морде, какой нет ни у одного виденного ею зверя. И преследовал он ее не на четвереньках, а встав на длинные худые лапы. Но вот что странно: от него почему-то пахло медведем. Она хорошо уловила этот запах.
И снова Чернолапая пустилась наутек, чувствуя, что неведомый зверь продолжает за ней идти. И он действительно шел, не давая ей никакого отдыха. Она совсем изнемогла от голода и усталости, а странное существо опять и опять настигало ее.
К полудню Чернолапая настолько вымоталась, что и страха не стало. Оставалось лишь защищаться. И она приготовилась, как готовится напасть на охотника раненый зверь. Инстинкт подсказал, как это сделать. Нужно было вернуться по кругу назад и залечь у собственного следа. Все остальное решит внезапность.
Но Чернолапая не знала, с кем она имеет дело. Хуги был не такой простак, чтобы дать себя захватить врасплох. Мудрость звериного закона в нем была отточена не только опытом, но и разумом.
Подойдя к бурелому, за которым сторожила Чернолапая, он остановился, зная, что она здесь.
— Ху-уг, хуг, — зарокотал его миролюбивый басок.
Медведица не шелохнулась. Тогда он просто обошел кучу бурелома и увидел ее.
Она взвилась на дыбы и, косолапя, мелко переступая коротенькими ножками, смело пошла на него. Глаза горели гневом, а густая шерсть на худом теле стояла торчком.
— Ху-уг, хуг, — опять повторил он, явно ища дружбы, а не схватки на тропе охоты.
— О-у! — рявкнула в ответ медведица, наваливаясь на своего мучителя.
Ловким движением, как когда-то в борьбе с пестуном, Хуги мгновенно опрокинул ее на спину и, как клещами, сдавил лапы. Она отчаянно забилась под ним, попробовала было схватить его зубами, но и это не удалось. Силы покинули.
Хуги держал ее в цепких объятиях минут пять, но ни злобы, ни желания с ней расправиться в нем так и не обнаружилось. Потом он разжал руки, отодвинулся и сел.
Чернолапая поднялась и тоже села, не зная, как все это понимать.
Хуги машинально отвернулся и стал вроде бы перевертывать камни, ища под ними что-нибудь съедобное. Это совсем ее сбило с толку. Она больше не нападала, да и сил-то не было.
Остаток дня Чернолапая лежала, не поднимаясь, и лишь только во все испуганные глаза следила за тем, кто, одержав победу, не причинил ей зла. Он по-прежнему не уходил, а преспокойно, совсем как медведь, отыскивал неподалеку пищу.
Но ночью удалось от него отвязаться. К утру же он был опять рядом. Только на этот раз принес двух больших птиц. От них так вкусно пахло, что в глазах у нее помутилось. А он, неторопливо подойдя, остановился и долго ее разглядывал, а потом одну из птиц бросил на землю.
Она не ела три дня, она тридцать дней не ела ничего подобного. Птица была уничтожена в одну минуту, прямо чуть ли не с перьями.
Хуги, оторвав у второй мясистую ногу, бросил Чернолапой. Удивительно щедро вело себя странное существа, похожее повадками на медведя.
Вот теперь Чернолапая почувствовала себя сытой. Конечно, так оголодав, она съела бы еще двух уларов, но их больше не было. А тот, кто принес птиц, спокойно съел свою долю и бросил обглоданную кость. Бросил так запросто…
Подошла, понюхала, и на зубах у нее аппетитно захрустело опять.
Весь день он не уходил, а когда пытался приблизиться, она сердито урчала. Вдвоем, но каждый себе, они переворачивали камни и поедали найденных под ними личинок. Чернолапая не пыталась больше избавиться от соседства незнакомца.
Однако прошло с полмесяца, пока она перестала дичиться совсем. Хуги сумел приручить зверя. Он не знал, зачем ему это. Было только огромное желание не быть одиноким, и это желание продиктовал зов предков. Человек оставался человеком. Когда-то в глубокой древности вот так же он приручил дикого волка, ставшего впоследствии собакой, но не из корысти, а из необходимой потребности с кем-то делить радость своего, существования.
Чернолапая родилась и выросла в горах Борохоро. Ей не нужно было ни мигрировать по осени, ни возвращаться по весне на родину. Она выросла, ушла от матери; скитаясь, набрела на пустой, не занятый другими сородичами участок и продолжала бы жить и набираться положенных ей природой сил, а потом во всем повторила бы судьбу своей матери, верша извечный круг, отмеренный всякому живущему на земле. Но вот в судьбу насильно вторгся человек, и она покорилась ему, как должна была покориться. Ибо не было и никогда не будет существа сильнее, чем он
Теперь она сама ходила за ним, понимая, что он умнее и опытней. Выносливый, крепкий, не знающий усталости, Хуги с утра до вечера мог преследовать косулю, пока та не падала от изнеможения. Если удавалось набрести на свежий след барсука и вовремя отрезать его от норы, барсук тоже становился добычей. И не было ни одного случая, чтобы Хуги не поделился с Чернолапой.
С приходом весны Хуги не ушел в родные места. Он остался в Борохоро. Не пошел туда и на следующую весну. Может быть, так и забыл бы туда дорогу, но случилось то, чего он не мог предвидеть. Чернолапая оказалась на редкость преданной спутницей, сила ее привязанности к своему повелителю стала неограниченной, но и она не знала, что в ней заложена еще большая сила — сила материнского инстинкта, и удержать ее при Хуги могла бы только клетка.
И однажды она ушла и не вернулась. А когда он, соскучившись, пошел по следу, то увидел ее в обществе молодого сильного собрата.
Ему самому шел семнадцатый год. Сила его мускулов была теперь поистине несокрушимой. Он мог побороть не только любого медведя, но и прикончить его. Однако человек не мог быть соперником зверю.
Как из тумана, всплыла перед ним картина далекого детства. Он услышал неистовый рев медведей и увидел Полосатого Когтя, схватившегося с пришельцем, посягнувшим заявить свое право на Розовую Медведицу. Это было очень давно. Ему шел тогда пятый или шестой год. Они оба с нею наблюдали издали за поединком. Приходилось Хуги и еще видеть подобные схватки. Но так он никогда и не понял истинного их назначения. Ему всегда только думалось, что пришельцы, с которыми схватывался Полосатый Коготь, лишь посягали на их владения и за это должны были быть наказаны.
И что-то свершилось в его душе, как когда-то свершилось в отношениях с Розовой Медведицей, и он понял, что не нужен больше Чернолапой. Он ушел, не желая мешать ее новой дружбе. В его сердце снова появилась тяга к родным местам.
А еще четыре года спустя осиротел совсем.
Вернувшись весной на родину, Хуги не встретил там Розовой Медведицы. Он долго бродил по горам, исходил в округе весь лес, звал ее, как звал всегда после возвращения. Но она не появилась.
Он нашел ее уже в конце мая — в берлоге, провалившейся и заросшей травой. Она так и не проснулась от своей зимней спячки.
Теперь оставался только он — «сын» Розовой Медведицы.
Как-то Хуги увидел Длинноногого. Это тоже был уже матерый старый волк. Он встретился на пути и оскалил зубы. Вот как! Следовало бы прижать хвост. Оскорбленный, Хуги зарычал, но Длинноногий остался на месте. Ну что ж, наконец-то они встретились один на один. Тот, кто не хочет мира, получит войну. Хуги уже забыл о том молчаливом разговоре у волчьего логова. Волк, оказывается, помнил.
Хуги приготовился к схватке. Его глаза загорелись, мускулы напряглись, и на лице появилось выражение беспощадности. Пригнувшись, Хуги сделал огромный прыжок. Длинноногий отскочил и оказался сбоку. Хуги прыгнул еще раз, и снова волк увернулся, чтобы кинуться на своего противника со стороны или сзади. Теперь все зависело не столько от силы, сколько от ловкости. И это понимали оба.
Поединок проходил на широкой поляне сырта, у гряды морен, где когда-то погибли Бесхвостый и Хитрая. Памятное место, достойное гибели и самого Длинноногого.
Хуги кинулся в третий раз, но тут нога поскользнулась, он потерял опору и на какой-то миг вскочил позже, чем следовало. Этого мига оказалось достаточно, чтобы Длинноногому броситься на него. Он вцепился чуть ниже затылка, но Хуги спасли густые косматые волосы. Волк немного не рассчитал. Он захватил только кожу. Но уже в следующий миг сильная рука схватила волка за глотку, оторвала его от шеи и бросила оземь. Оглушенный ударом, Длинноногий не успел увернуться, и это стало его концом. Хуги больше не разжал пальцев. Агония волка была недолгой.
Отойдя от врага, Хуги присел на камень и зажал рану ладонью. Кровь на солнце быстро запеклась, боль утихла, а через неделю на шее уже ничего не было, кроме розовых рубцов. Высокогорный воздух быстро залечивал раны.
Но еще оставалась подруга Длинноногого — Остроухая со своими волчатами. Они тоже когда-нибудь вырастут, и тогда опять придется иметь с ними дело. Лучше со всеми покончить разом. Так теперь велел закон леса и гор.
Поутру Хуги отправился к Старой Ели. У логова его встретила волчица, худая, поджарая, которой, видно, было очень тяжело одной кормить своих прожорливых щенят. Однако она не стала защищать потомство.
Одного за другим Хуги молча вытаскивал из норы месячных волчат. Они тоже пытались кусаться, царапаться, но такова уж волчья натура. Смерть принимается только в бою.
И вот остался последний, маленький, пушистый и желтый. Он был меньше всех и более других казался беспомощным. И может быть, поэтому он не укусил Хуги, а лизнул протянутую руку. И свершилось чудо, подобное тому, которое свершилось двадцать лет назад. Сидя на корточках, Хуги поднял волчонка за шиворот и начал разглядывать. Волчонок жмурился от яркого света и тихонько повизгивал. На сурово-каменном лице Хуги стало прорезаться нечто вроде улыбки. «Какой же ты беспомощный, — говорила эта улыбка. — И ласковый. Такая крошка умеет ласкаться, значит, она хочет жить». Юноша посадил волчонка к себе на колени и грубо погладил. Тупомордый зверек выгнул спинку и жалобно запищал. И тогда у Хуги возникло желание чем-нибудь накормить его. Он сунул волчонка обратно в логово и ушел, а через некоторое время вернулся. В руках было несколько задушенных полевок.
Волчонка опять вытащили из норы те же грубые руки, посадили его на лужайку и ткнули носом во что-то мягкое и вкусное. Волчонок открыл мутные глаза, изумленно повертел куцей мордочкой и с жадностью набросился на принесенных зверюшек.
С этого дня Хуги снова перестал быть одиноким.
Волчонок рос косматым, ржаво-красным щенком. Он быстро привязался к Хуги с доверчивостью домашней собачонки. Когда заметно подрос и окреп, то уже не расставался со своим повелителем. К осени у него выпали молочные резцы, он немного поболел, но зато ко времени ухода Хуги на юг превратился в рослого прибылого, красновато-рыжего оттенка. Теперь они были друзьями. Вся округа стала принадлежать только им. Правда, были еще снежные барсы, по-прежнему жившие в большой пещере Порфирового утеса, но они вели замкнутый образ жизни, охотились высоко в горах, у границы вечных снегов, и на альпийские луга почти не спускались.
На шестом месяце у Волка прорезался голос. Он научился петь, а попросту — выть.
— Оу-воу, — откуда-нибудь из каменных дебрей раздавался неокрепший голос, и Хуги уже знал, что Волк обнаружил какую-то добычу и зовет его.
Охотились они обычно вместе и поэтому быстро привыкли к ряду приемов совместной охоты. Волк чаще всего исполнял роль загонщика, и это удавалось ему отлично. Заметя где-нибудь стадо косуль, он вел туда Хуги, и тот в свою очередь выбирал подходящее место и делал засаду. Такие засады редко кончались неудачами. По стремительности нападения Хуги, пожалуй, не знал равных.
В конце октября он увел своего Волка на юг. И на этот раз снова побывал на озере Эби-Нур. Видел и желтолицых, но сам остался незамеченным. Подкравшись к рыбачьему стану, целых полдня провел в наблюдении за двуногими существами. Одни из них садились в пустотелые, заостренные с обеих сторон древесные стволы и легко плыли по озеру, отталкиваясь шестами; другие оставались на берегу, разжигая костры и плетя из каких-то волокон паутину. Большинство из тех, кто оставался, не были похожи на тех, кто плавал по озеру. Во-первых, они носили длинные волосы, а во-вторых, некоторые из них передвигались мелкими шажками, опираясь на палки. Хуги не мог понять, почему они не умеют ходить, хотя от зорких глаз не укрылось то, что эти длинноволосые имеют совсем маленькие ступни [18]. Он понял только одно, что они самки желтолицых. Да это и не трудно было понять, потому что рядом с ними вертелись их многочисленные детеныши. В лагере стоял шум, гам, слышались гортанные выкрики. Резко разило чесноком и какими-то неприятными запахами. Везде валялись обглоданные рыбьи кости, как будто эти существа только и занимались тем, что постоянно ели, и ели везде и все. По всему судить, это было многочисленное племя.
И Хуги ушел от него подальше. Все зимние месяцы они прожили с Волком на южных склонах Борохоро. Места были знакомы и привольны. К приходу весны Волк вытянулся, повзрослел и стал сильным быстроногим переярком.
Однажды, охотясь, Хуги подвернул ногу. Это случилось высоко в горах, на каменных кручах. Здесь не было растительной пищи, пригодной ему, а передвигаться он не мог, чтобы спуститься вниз и как-то продержаться на сушеных ягодах и кореньях. Левая нога опухла в щиколотке и болела. Кое-как добравшись до ключа, Хуги лег в каменной выемке и больше не вставал. Волк неотлучно находился при нем. Он был очень внимателен к своему другу, заглядывал ему в глаза, он как бы читал в них глубоко затаенную боль и беспомощность, участливо шевелил длинным пушистым хвостом. Иногда сдержанно и осторожно лизал Хуги больную ногу.
В каменной выемке у ключа Хуги и его верный друг провели восемь дней. Пора было возвращаться на родину.
Дружба дикого человека и волка оказалась на диво крепкой. За все последующие годы она так и не знала разрывов. Был только период, когда Волк в зимнее время надолго оставлял хозяина. Но затем снова возвращался, чувствуя себя подавленным и виноватым. Потом и это прошло. Они продолжали бы жить равномерно и дальше, становясь все мудрее и мудрее, но в их судьбу неожиданно вмешались люди.
Два человека пришли в горы, два существа нарушили размеренную жизнь, в одном возбудив инстинкт страха, в другом — непонятное ему самому тоскующее любопытство.
Сравнивая контуры рельефа каменной стены, засыпанной обвалом, с контурами, обозначенными на пиктографической карте Скочинского, Ильберс и Сорокин пришли к выводу, что это и есть то самое место, которое было названо учеными Эдемом. Обвал занял сравнительно неширокое пространство — метров семьдесят в поперечнике. И если это то место, где находилась стоянка экспедиции, то все остальное объяснялось довольно просто: обвал и был причиной гибели Федора Борисовича и Дины.
Еще раз облазили все вокруг и снова удостоверились, что вывод точен. Именно здесь было место стоянки. Но где погребены сами ученые? В пещере? А может быть, просто под скалой, в своем шалаше? Или обвал застиг их где-то в ином месте? Одним словом, вставал самый трудный вопрос, как и где искать их под этой толщей щебенки и камня. Но одно было совершенно ясно: двум человекам, если у них были бы даже необходимые инструменты, все равно не справиться с задачей. Чтобы пробить хотя бы одну вырубку, потребовалось бы перебросать десятки тонн горной слежавшейся породы.
Сорокин приуныл:
— Ничего мы с тобой, мальчик, не сделаем. Тут нужен экскаватор.
Ильберс грустно улыбнулся:
— Нашли бы. Да жаль, что конструкторы не придумали летающих. Но надо же что-то делать?
— Не знаю. Прямо-таки не знаю, что посоветовать. У меня есть пара рук. Я согласен работать сколько потребуется.
Ильберс с признательностью посмотрел на Сорокина.
— Дорогой Яков Ильич, спасибо! Но вдвоем мы действительно ничего не сделаем. Я подумал вот о чем. Мы обратимся в ближайший колхоз. Попросим людей помочь. Нам не откажут, уверяю вас. Мы объясним, как важно найти погибших ученых. Важно для страны, для науки. Судьба Хуги — это же уникальный случай! И мы с нею снова столкнулись после Федора Борисовича. Он, бесспорно, что-то знал о диком мальчике, мы же теперь видели его взрослым, попытаемся его поймать. Значит, во что бы то ни стало надо найти останки ученых.
— Думаешь, могли сохраниться записи?
— Да.
— На это очень мало шансов, — задумчиво покачал головой Сорокин. — Четырнадцать лет под землей… Железо и то истлеет.
— Практика археологов убеждает в обратном. Если они погибли в заваленной пещере, то бумаги там могут храниться десятки лет.
— Что ж, пожалуй, — согласился Сорокин. — Выходит, медлить нам нечего. Завтра с утра отправимся в обратный путь. А сегодня, я думаю, надо заняться точным определением местонахождения пещеры…
Свою работу они начали с того, что измерили на карте длину Эдема. От расселины до ключа оказалось около десяти сантиметров. Потом с помощью волосяного аркана произвели промерку на местности. Выходило почти сто метров. Таким образом, один сантиметр на карте был приблизительно равен десяти метрам в натуре. Затем узнали точную ширину обвала и того пространства, которое оставалось между расселиной и обвалом. Теперь уже нетрудно было и определить, где находилась пещера. Простейшее вычисление показало, что она расположена в тридцати метрах от края осыпи или же в сорока — от расселины. Если карта была точной (а она должна быть точной), то и определение нахождения пещеры должно было быть верным.
Но тут их сбила с толку неожиданная находка. Бегая по осыпи, Манул вдруг начал рыть в одном месте щебенку и вскоре держал в зубах какой-то исковерканный темный предмет. Сорокин кинулся к собаке и отобрал его.
— Ильберс! Смотри! — закричал он. — Смотри, что нашел Манул. Это же бинокль Федора Борисовича!..
Да, это был бинокль, сплющенный, разбитый, изъеденный окисью.
Обрадованные находкой, начали копать глубже, разгребая руками щебенку и отваливая камни. Добрались донизу, но так ничего больше и не нашли.
Бинокль опять стал переходить из рук в руки, навязывая самые противоречивые мысли и догадки. Снова взялись за волосяной аркан. Бинокль был найден метрах в двадцати от предполагаемой линии, по которой находилась пещера. Как он здесь оказался? Надо полагать, Федор Борисович носил его на ремешке. Ну, ремешок мог истлеть, но тогда должно было остаться что-то от самого Федора Борисовича? Ничто не прояснилось, кроме одного, что Федор Борисович и Дина погибли именно здесь. Но вот где их теперь искать? Практически просто невозможно перекопать всю породу.
После обеда снова взялись за раскопку того места, где нашли бинокль. Сорокин вытесал два кола, которыми можно было дробить грунт и отваливать камни, и работа пошла быстрее. К вечеру им удалось расчистить большую площадку. Оба были уверены, что там, где нашли бинокль, должно было быть что-то еще. На руках у того и другого уже кровоточили мозоли, но работу ни тот, ни другой не думали прекращать. Вряд ли с таким рвением мог работать старатель, напавший на золотую жилу, как работали сейчас они.
— Мальчик, ну-ка давай поднатужимся! — командовал Сорокин. — Этакая глыбища! — И, собрав воедино силы, они подваживали камень и отрывали его от скипевшейся породы.
Пласт становился все толще и толще. Но упрямство все-таки победило. Ильберс первым ухватился за конец изржавленной проволоки.
— Вот, Яков Ильич! Глядите, глядите, это же проволока! — И, присев на корточки, он уже с осторожностью археолога стал выцарапывать вокруг нее слежавшийся грунт.
А немного погодя под крик изумления извлекли из-под камня сплющенный казан, из которого когда-то Дина угощала их пловом.
Еще спустя полчаса они докопались до тонкого пласта спрессованной золы и угля.
Здесь был очаг. Это уже стало совершенно ясно. Стало ясно и другое: засыпать Федора Борисовича и Дину здесь не могло. Начнись обвал в то время, когда они находились у очага, они бы успели убежать от него, ибо он завалил очаг всего лишь исходом осыпи. И тогда Ильберса осенила догадка. Он сказал:
— И все-таки они в пещере.
Сорокин, уставший, пропыленный, вскинул на него глаза.
— Почему ты так думаешь?
— Обвал произошел под воздействием каких-то стихийных сил, — ответил Ильберс. — Ну, это могло быть дождем или снегом. Когда началось ненастье, они укрылись в пещере.
— Бросив бинокль? — с улыбкой спросил Сорокин.
— Они его могли забыть…
— Не думаю, мальчик. Казан, конечно, они могли оставить. А вот такую дорогую вещь… бросить?…
— А что, — Ильберс пожал плечами, — могли и бросить.
— Нет, не то, не то. Давай еще завтра покопаем.
Весь следующий день ушел на раскопки, но все усилия больше ничего не дали. Работу пришлось оставить.
Три дня спустя они приехали в колхоз Кызыл-Урус.
Недавний суд над Абубакиром и его сообщниками был предан широкой огласке, и поэтому в аилах знали и о гибели ученых, и о подлинном существовании дикого человека, чье имя — Жалмауыз — когда-то боялись произносить вслух.
— Наш долг, — сказал Ильберс собравшимся, — обязывает нас вернуть несчастного в человеческое общество. О его теперешнем образе жизни мы пока ничего не знаем, но постараемся узнать. А если нам посчастливится найти записи погибших ученых, а потом поймать Садыка, мы сделаем для науки большое дело. Ради этого Яков Ильич и я пришли к вам за помощью.
Слушая слова Ильберса, аксакалы кивали: надо помочь, надо; молодые разжигали в своих сердцах желание тотчас же отправиться в горы.
Обратно выехали через два дня, проведя их в отдыхе и застольной беседе. Для земляных работ и поисков Хуги было отобрано пятнадцать человек со всем необходимым, снаряжением. А еще четыре дня спустя отряд был высоко в горах.
Царство камня и леса сперва действовало на степняков угнетающе, но вскоре все освоились, осмелели и готовы были приступить к работе. Трех самых сильных и выносливых Ильберс выделил для выслеживания Хуги. Руководство ими взял на себя. Остальных передал Сорокину. Его группа должна была заняться раскопкой. Взрезать обвал решили сразу в двух местах: там, где предполагалось найти пещеру, и в том месте, где были обнаружены бинокль и очаг.
Работы начались рано поутру. В горах стояла довольно переменчивая погода. Днем светило солнце и было тепло, ночью резко холодало и моросил дождь. Дважды шел снег, но кратковременно, и оба раза сопровождался сильным ветром и громом. Последняя снежная гроза казалась прямо-таки необычной. По-зимнему метет круговерть, как бывает в конце февраля, в дни «бес-кунак» [19], и вместе с тем небо рвется на части, словно в вешнюю грозу. А через два-три часа все успокаивается, ночное небо становится чистым, и в нем безмятежно посвечивают мириады золотых песчинок Кус-жолы — Млечного Пути.
Плотные кошмы спасали людей от ветра, снега, дождя и холода. Они лежали под кошмами и со смутным чувством страха перед силой природы слушали разгул стихий, невольно сравнивая его с диким шабашем ведьм.
— Той мыстан! — говорил кто-нибудь, когда трещали над головой особенно сильные раскаты грома.
Всходило солнце, его лучи пригревали землю, отдающую ароматные испарения, и снова все вокруг наполнялось цветущей жизнью. Было начало июня.
Первые два дня работа по раскопке шла быстро и даже весело. Люди с шутками долбили слежавшуюся породу, сносили ее на импровизированных носилках к обрыву и высыпали. Пока конусный пласт был сравнительно тонким, легче работалось, а затем дело начало усложняться, приходилось быть осторожным, чтобы не обваливать края самой вырубки. Вот тогда-то все и почувствовали, как тяжело и опасно врубаться в осыпь. Работа замедлилась. Обе вырубки шли вровень, восходящими ступеньками.
Как-то вернувшись с поиска и осматривая восходящие стены вырубок, Ильберс спросил Сорокина:
— Яков Ильич, по-моему, половина дела сделана?
— Сегодня пятый день долбим. Как говорится: глаза боятся, а руки делают. Еще на пять, не меньше.
Сорокин был в том приподнятом настроении, какое обычно приходит к человеку, сперва где-то втайне от себя и других сомневавшемуся в успехе, а потом убедившемуся, что труд даром не пропадет и что цель будет достигнута.
— Ребята у меня хорошие, — продолжал он. — Работают — посмотреть приятно. Ну, а у тебя-то, все так же?
— Да, все так же. Даже следов не находим.
— Боюсь, что он испугался такого скопища людей и куда-нибудь ушел.
— Я уж думал. Во всяком случае, поблизости его нет. Завтра отправимся к Порфировому утесу.
— У Старой Ели были?
— Сегодня. Нашли заброшенное волчье логово.
Сорокин вздохнул:
— Можем вообще его больше не увидеть.
— Увидим, — упрямо ответил Ильберс, тряхнув своей круглой ершистой прической. — Я не уйду отсюда до тех пор, пока не найду Хуги.
Сорокин промолчал.
Два молодых здоровых парня, раздетых до пояса, кайлили грунт. Снимали нижний пласт очередной ступени. Одного, что был плотнее и покоренастее, звали Айбеком. Он здесь был самый молодой. Другого, такого же крепкого и жилистого, но более подтянутого, — Арсланом. Арслан недавно вернулся из армии.
Взмахнув кайлом, он вдруг задержал удар.
— Погоди, Айбек. Ну-ка взгляни.
Арслан опустил кайло и осторожно разгреб щебенку вокруг обнаруженного предмета. В его руках и в самом деле оказалось подобие каменного топора, какие находят при раскопках стоянок древнего человека. Но это был самый настоящий современный топор, даже с сохранившимся топорищем. Однако он был деформирован наростами коррозии, въевшимися в металл и окаменевшее дерево кусочками камня, земли и глины.
Арслана и Айбека обступили другие, те, что были заняты выносом грунта.
— Яков Ильич! Якуб-ага! — полетели голоса.
Сорокин находился во второй вырубке, которую пробивали с места найденного очага. Сообразив по радостным голосам, что в соседней вырубке, идущей к пещере, что-то нашли, он поспешил туда. За ним, побросав носилки, лопаты и кайла, побежали остальные. Все сгрудились вокруг находки.
— Ребята, ребята, погодите, — торопливо говорил Сорокин. — Пожалуйста, не трогайте руками. Это очень ценная находка. Ильберс Ибраевич сам все определит.
И все же каждому хотелось хоть пальцем да прикоснуться к найденному топору, пролежавшему под землей тринадцать лет, тому самому топору, к которому прикасались руки легендарного Дундулая.
Удивительная вещь — жажда открытия. Она заставляет людей забывать об усталости, о голоде, о страхе за жизнь. Она завораживает, увлекает, объединяет. Никто не приказывал этим пятнадцати человекам идти куда-то в горы и вспарывать кирками и лопатами крепкий каменистый обвал. Их и не нанимали, не сулили платы за каждый вынутый кубометр грунта, а просто сказали: это очень важно для науки. И они пошли, пошли с веселым задором, с упрямством открывателей, чтобы потеснить границы таинственного и неведомого.
— Значит, они погибли в пещере, — высказал догадку Айбек.
— Эта находка еще ни о чем не говорит, — заявил Арслан. — Топор могли оставить, где кололи дрова.
В спор включились другие:
— Дрова обычно колют возле костра.
— Но сперва надо срубить дерево…
— Нет, нет, — упорствовал Айбек. — Топор обронили, когда бежали к пещере.
— Хотел бы я знать, куда бы ты побежал, если бы начался обвал?…
— Обвал мог произойти не сразу. А если сперва пошел дождь? Куда побежишь?
— А что, — поддержал Сорокин, — в этом есть резон. Такие мысли нам с Ильберсом Ибраевичем уже приходили в голову. Именно так и могло быть. Но сейчас все-таки рано строить предположения. Пещера может оказаться пустой. Все отгадки у нас впереди…
Работа возобновилась. Рвения у людей прибавилось. У двоих носильщиков от излишней перегрузки сломались носилки. Их делали здесь, на месте. Длинные палки оплетали посередине крепкими прутьями джигды, скрепляли кусками волосяных арканов.
Опять пришел вечер. В этот день длина той и другой вырубки увеличилась на два метра. Оставалось пробить еще каких-то пять-шесть метров.
Ужинать пришлось без Ильберса и его спутников. Их ждали до самого темна, не ложились спать. Но они не вернулись и ночью. Сорокин встревожился: не случилось ли что-нибудь? До рассвета просидел у костра, четко вслушиваясь в ночную дикую тишину гор. Порой казалось, что где-то далеко-далеко лает Манул, которого все эти дни брал с собой Ильберс. Сидел, подкладывал в костер сучья и думал, каким настойчивым и целеустремленным вырос его питомец. Давно ли вроде бегал к нему в школу большеголовый, любознательный мальчишка? Он понравился тогда с первых дней. В школу пришел сам. Пришел и сказал:
— Якуб-ага, я хочу стать табибом. Пожалуйста, научите меня писать и читать, — и весело прищурился.
— Хм, ку-бала [20], - ответил Сорокин и ласково потрепал его по розовой пухлой щеке. — Ну что ж, научу. Будешь табибом.
И вот этот мальчик — кандидат наук, напористый, смелый, с большим взлетом мысли. Нет, не каждому учителю улыбается счастье вырастить ученого.
Сорокин уснул только на восходе солнца. И хотя сон был коротким, проснулся он бодрым. Поднявшись, первым делом спросил, вернулся ли Ильберс. Но того все не было. Арслан предложил идти на розыски.
— Нет, не надо, — ответил Сорокин. — Мы будем продолжать работу.
Позавтракав черствыми лепешками и разогретым мясом, напившись чаю, снова отправились в вырубки.
Однако к полудню ожидание достигло предела. Темп работы заметно снизился. Каждый волновался за ушедших товарищей. Вокруг вон какие каменные трущобы! Мало ли что может случиться!
Обед прошел кое-как, торопливо и скомкано. «Если Ильберс не вернется сегодня, — подумал Сорокин, — завтра с утра выходим на поиски».
И вот, когда солнце уже село и потухли тени, отбрасываемые скалами, кто-то радостно закричал:
— Идут! Иду-ут!
Все тринадцать человек высыпали навстречу. Сверху по тропе, проложенной по расселине, спускались четверо. Позади тащился Манул. Сорокин сразу подумал: «Ну, уж если собака устала, то что говорить о людях?»
Когда они спустились, их кинулись обнимать.
— Ну что?
— Как? Нашли?
Вопросы сыпались один за другим, а измученные люди лишь находили силы улыбаться и кивать.
Манул тоже, как сонный, подошел к хозяину, лизнул ему руку, вяло помахал хвостом и прилег рядом.
Ильберс кивнул на пса:
— Молодец он у вас, Яков Ильич. Помог нам обнаружить Хуги. Мы его наконец-то отыскали! И знаете где? В пещере Порфирового утеса. А теперь спать… Только спать… Подробности завтра.
Тот, кто знал, как выматывают горы, не удивился. До предела уставшему человеку не хочется ни есть, ни пить, а только приткнуться куда-нибудь и спать, спать, спать и спать. Ильберс и трое его товарищей могли бы и не спешить в лагерь, а отдохнуть на полпути, но они знали, что другие волнуются и ждут, что они в любой час, оставив работу, могут выйти на розыски.
Наутро всем стали известны подробности двухдневного поиска.
Блуждая по сыртам и альпийским долинам, Ильберс не сразу вышел к Порфировому утесу. Он все пытался найти след Хуги. Местами лежали огромные заплатки снега на молодой альпийской зелени, и на них-то четче всего бы отпечатался след. Они и были испещрены следами, но не человеческими. Вот прошел табунок маралов — глубокий след раздвоенного копыта, вот пробежала лиса, проложив прямую, как струна, цепочку отпечатков лап; вот прошел барс, оставляя на снегу круглые, словно блюдца, ямки следов. Иные следы были давними, другие совсем «теплыми». Кайм Сагитов, казах со вздернутыми ноздрями (он был завзятым лисятником), кидался чуть ли не ко всякому следу, щупал пальцами, осклабившись, говорил: «Нет, совсем старый» или: «Зверь только сейчас прошел, нас испугался». Но им нужны были следы не зверя, а человека, ставшего зверем.
Так и кружили весь день без толку. Ночевали без огня, чтобы не вспугнуть Хуги, ели всухомятку, запивая хлеб и мясо холодной ледниковой водой. Какой сон без тепла, на ветру? А рано утром опять на ногах.
И вот часов в одиннадцать утра, на пути к Порфировому утесу, Манул обнаружил вдруг волчьи следы — и не на снегу, а на траве. Коротко взвизгнув и натопорщив загривок, он пробежал несколько шагов и осторожно поджал хвост. Каим Сагитов пошел за ним и вскоре приметил четкий след, оставленный волчьей лапой. Усмехнулся, махнул рукой и вернулся назад.
— Каскыр прошел, — сказал он товарищам. — Жаль, что собака совсем не знает, чего нам надо.
Она и в самом деле не знала, кого ищут люди, но она уже видела Хуги, огромного голого человека, пахнущего зверем, и теперь, почуяв его след рядом со следом волка, испугалась. Она хотела, чтобы в этом разобрались люди.
— Манул, — тихо позвал Ильберс.
Собака послушно вернулась, но шерсть на загривке не опадала. Едва тронулись в другую сторону, Манул опять вернулся на прежнее место Тогда к нему подошли все вчетвером и увидели на мокрой короткой траве вмятину огромной босой человеческой ноги. Длина следа была более тридцати сантиметров. У Ильберса обрадовано заблестели глаза, а его спутники только немо переглядывались, качая головами. Веря ему и Сорокину на слово, они все-таки в душе сомневались в правдивости их уверений. Теперь доказательство было налицо. И они струсили, как Манул: шутка ли — попасть в лапы дикому человеку, у которого одна стопа больше чуть ли не в полтора раза, чем у каждого из них. Да такой дикарь в два счета расправится с пятерыми. Не будешь же в него стрелять? След был вчерашним. Хуги, видно, шел на охоту, а скорее всего, с охоты: уж очень глубоки были вмятины. Мордан Сурмергенов, славившийся в колхозе умением ловко и издалека набрасывать петлю аркана на скачущую лошадь, глядя на следы, раздумчиво проговорил:
— Пожалуй, он что-то нес, селеке.
— Но почему рядом с ним следы волка?
Ответ напрашивался один: одинокий волк, видимо, просто шел по следу Хуги в надежде поживиться остатками добычи.
— Нюхай! — сказал Манулу Каражай, их четвертый товарищ, и, взяв собаку за ошейник, пригнул ее к следу дикого человека.
— Нюхай! Бери!
Пес понял, завилял хвостом и повел.
Они шли, удаляясь от Порфирового утеса, часа два, петляя меж скал и завалов бурелома. Наконец вышли на большую лужайку и здесь увидели то, что осталось от добычи, которую действительно нес на себе Хуги. Это был молодой марал, или, по-казахски, богу, по третьему году. Мордан Сурмергенов попытался определить вес и предположительно сказал, глядя на безрогую голову и переднюю часть туши, что в марале было никак не меньше пяти пудов.
— Что ему пять, он унес бы и десять с той же легкостью, — ответил Ильберс.
Вокруг остатков туши пестрели те же следы — человечьи и волчьи. Создавалось впечатление, что человек и волк пировали вместе.
— Каскыр потом пришел, — сказал Каражай.
С ним вынуждены были согласиться. Кому бы пришла в голову мысль о тесной дружбе дикого человека и волка?
Но вскоре эта мысль возникла и у Ильберса.
От места пиршества следы повели к Порфировому утесу, который, в общем-то, был и недалеко. Следы человека и волка шли рядом. Особенно отчетливо виднелись они на снежной делянке. Насытившись после человека, волк ни за что бы не пошел опять по следу. Он скорее залег бы вблизи остатков мяса (а его еще было довольно много), чтобы снова потом прийти и доесть.
— Ничего не понимаю, — сказал Ильберс. — Не мог же Хуги приручить волка? Он сам такой же дикий.
И вот, огибая выходы скал, они приблизились к подножию Порфирового утеса. Солнце наискось било в него лучами, и огромные красноватые грани и чистые сколы на его могучей груди переливались различными цветами. Высоко-высоко уходил в небо островерхий пик, покрытый вечными льдами и снегом. Зернисто-синий снег лежал внизу, у подножия, но от него не веяло холодом. Здесь же, над проплешинами ярко-пестрой альпийской зелени, порхали бабочки, трепетали прозрачными крылышками маленькие ультрамариновые и зеленые стрекозы. Где-то за поворотом издали шумел поток нагорной воды.
Прикрывая глаза от слепящей белизны, Ильберс некоторое время следил за табунком каменных козлов: тау-теке медленно и деловито взбирались по красноватым кручам, время от времени срывая у себя под ногами наскальную траву — типчак, гречушку или весенние побеги арчи.
Иногда сверху падал резкий свистящий звук: это бородатый вожак теков подавал остальным сигнал какой-то опасности.
Здесь, на самом хребте Тянь-Шаня, мир был совершенно иным. Он казался ослепительно ярким и юным, каким, наверно, миллионы лет назад была вся земля. Слишком разнообразное сочетание красок могло умещаться даже на грани камня; слишком много было диковинного и дикого в этой не попранной человеком полуземной, полунебесной тверди сияющих гор.
Ильберс смотрел на все это чудо, забыв о главном, и, может быть впервые в жизни, чувствовал всем своим существом суровый красочный мир древности.
Каим Сагитов, пошевеливая вздернутыми ноздрями, тронул Ильберса за плечо.
— Селеке, не пора ли нам идти дальше?
— Да-да, иначе мы потеряем следы. Солнце плавит снег.
Они прошли еще с километр, огибая Порфировый утес. Наверно, чтобы обойти его весь, потребовались бы целые сутки. Часто наталкивались на старые лежки теков, на круглые следы снежного пустынника барса. В одном месте, в чаще крутобокой впадины, обнаружили много его следов. Пятнистая кошка как будто изливала здесь бессильную ярость. Она металась, делала огромные прыжки до семи метров, била хвостом, оставляя на снегу глубокие полосы. Будь в этой котловине чьи-то другие следы, можно было бы подумать, что здесь недавно разыгралась драма. Но других следов не было.
— Ильберес [21] был шибко злой, — сказал Каражай. — Наверно, его гонял Жалмауыз.
Казахи приглушенно рассмеялись.
Еще прошли с полкилометра и вот тут-то, поднимаясь на гряду валунов, увидели внизу Хуги. Он лежал на цветистой лужайке, окруженный снегом, как лежат люди, загорающие на пляже. Рядом сидел волк. От хорошего, сытого настроения волк часто позевывал.
Ильберс уложил своих спутников между камней и знаком приказал не издавать ни одного звука, ни одного шороха. Слабый ветерок тянул к ним, и только, надо полагать, поэтому ни Хуги, ни волк не чуяли людей. До них было метров двести, не больше. Рядом с ними, в скалах, чернелось большое, неровное, с гранеными выступами жерло пещеры. Так вот, оказывается, какое место избрал себе властелин гор! Если бы знал Ильберс, кому принадлежало это убежище раньше, ни он, ни его товарищи не ломали бы головы, почему в котловине так бесновался барс. Его изгнали из собственных владений по праву сильного. Что он мог сделать? А ведь он был законным владельцем пещеры, она досталась ему по наследству. Когда-то давным-давно сюда приходила Розовая Медведица, поднятая волками из берлоги в одну из далеких февральских вьюг. Она успела лишь насытиться архаром, добытым барсами, но и только. Плохо бы ей пришлось, не улизни она вовремя. А вот этот голый двуногий, ее приемыш, пришел сюда как домой, пришел, выгнал Пятнистого из логова и завладел им. Теперь живет в нем: спит, ест, выходит погреться на солнце. Да еще и не один, а вместе с лесным бродягой и мелким разбойником — красным волком. И ничего не сделаешь. Ибо таков закон леса и гор — лучшее должно принадлежать сильному.
Люди с затаенным дыханием наблюдали за диким человеком, видя в нем почти сказочное существо, вроде горного дэва [22]. Среди них был двоюродный брат этого дикаря, ученый, который привел их сюда. Два камня откатились от одной горы, оторвались плоть от плоти; но один засиял отшлифованным порфиром в лучах полуденного солнца, другой врос в землю, остался частицей древней природы. И оба по-своему велики…
В этот день все семнадцать человек работали в вырубках. С той и другой стороны до каменной стены оставалось прорубить каких-нибудь метра три. С обрыва беспрерывно сыпалась вынутая порода. Гремели камни, слышались подбадривающие возгласы:
— Ну-ка еще!
— Еще раз взяли!
— Та-ак… пошел…
И огромная глыба валуна, грохоча, летела с тридцатиметровой высоты вниз.
Работая, Ильберс не переставал думать о самом сложном для всех деле, которое было впереди. Пора было ловить Хуги. Теперь они знали место, где он обитает, хорошо изучили подходы к пещере. Но придумать какой-то оригинальный способ ловли было не так-то просто. Да и мог ли он быть, этот способ? Брать врасплох, навалившись всем скопом? Опасно, страшновато: этот геркулес может не одного покалечить, но ничего другого не придумаешь.
Мордан Сурмергенов предложил связать клетку из молодых кленов: надо же, мол, в чем-то держать его после поимки, но Сорокин отверг предложение. Клетка, конечно, будет нужна на первое время, чтобы доставить Хуги в Алма-Ату, но в горах ее не унесешь по тропам. Она потребуется внизу, в долине, где можно будет поставить ее на телегу. Одним словом, самое тяжелое только наступает. Хуги задаст хлопот. Беспрецедентный случай! Впервые, пожалуй, в мире им предстоит поймать взрослого звере-человека. Это не двенадцатилетний мальчик, найденный в 1661 году литовскими охотниками в медвежьей берлоге. И это не французский Виктор, пойманный в Авейронском лесу в 1797 году. Те были дети…
Утро выдалось пасмурное. Сорокин с тревогой поглядывал на белые пики Порфирового утеса и Верблюжьих Горбов. Они сливались с облачной мутью. Опять мог пойти снег.
Нежелательный.
Завтракали наскоро. Кто-то еще допивал свою кружку чая, а кто-то уже разматывал прочные шерстяные арканы, готовясь обматывать ими большой валун, прикрывающий доступ к пещере.
Арслан первым обвязал аркан вокруг валуна, попробовал, прочно ли. Его примеру последовали Айбек, Каражай и Каим Сагитов. Последний, достав миниатюрную кубышку с медной отделкой, тряхнул из нее на ладонь нюхательного табаку, поднес к высоко вырезанным ноздрям. С наслаждением потянул, зажмурился и громко трижды чихнул.
— Ах, жаксы! Будет удача.
Вокруг рассмеялись.
— Вот какой у нас хороший жаурынши на носовом табаке.
— А что, — ответил тот, — верный признак. Один раз чихнешь — надежда не исполнится, два раза чихнешь — исполнится, но не скоро. Три раза — полное исполнение желаний.
— А если ни разу? — спросил самый из них молодой — Айбек.
— Попробуй, торгай [23], - засмеялся Каим Сагитов. — Будешь чихать до следующего воскресенья.
Подошли остальные, стали разбирать арканы. Потянули под команду Сорокина:
— Спокойно, без рывков! Взя-али!
Семнадцать человек откинулись назад, дружно напрягли мускулы. Валун стронулся с места, обсыпал стены вырубки, медленно пополз за отступающими людьми.
— Пошел! Пошел! Пошел! — подбадривал Сорокин, и огромная глыба, весом в полторы-две тонны, послушно поползла по каменному коридору.
Арканы были натянуты, как струна: тронь — зазвенят. Витки на них раскручивались, распрямлялись, но крученые волокна не рвались.
— Пошел! Пошел! — покрикивал Сорокин. — Не останавливайтесь! Еще немного-о! Так, так! Стоп!
Арканы ослабли. Ильберс первым перескочил валун. Прямо в глаза глянуло темное отверстие размурованной пещеры. Торопливо, задыхаясь от волнения, он руками стал расширять в нее вход. Тусклый свет ненастного утра проник в каменный мешок и мгновенно вытеснил оттуда многолетний непроглядный мрак. Ильберс заглянул в пещеру и содрогнулся, кожа на его скулах мертвенно побледнела. Он выпрямился во весь рост и, склонив голову, медленно стянул с нее меховую казахскую шапку. Его примеру последовали другие.
…Они лежали рядом, обнявшись, лицом к лицу, как будто заснули совсем недавно. Смерть, которая пришла к ним четырнадцать лет назад, не только не уничтожила их, но сохранила молодыми. Руки, лица, казалось, даже не утратили светло-коричневого загара, были лишь чуть-чуть бледнее, чем им надлежало быть при жизни. Смерть от сравнительно медленного удушья не исказила их лиц. По всему было видно, что жизнь покинула людей не сразу. Какое-то время, осознав безнадежность своего положения, они продолжали не только жить, поглощая строго отмеренный им запас кислорода, но, как ученые, каждый свой последний вдох старались использовать для дела, ради которого сюда пришли. В руке у Дины был зажат фонарик, а рядом с Федором Борисовичем лежали карандаш и тетрадь в клеенчатом переплете.
Ильберс осторожно взял в руки дневник. Листы в нем не потеряли своей эластичности, они были совсем свежими, гибкими и хорошо сохранили на себе записи химическим карандашом. Они были сделаны в основном одним почерком — округлым, женским, но иногда перемежались отдельными вставками, написанными бегло, наспех, с последовательными правками. Той же рукой были исписаны две последних страницы. В этих записях уже не соблюдалось логической последовательности, не было и правок. Рука торопилась успеть записать то последнее, что могло еще пригодиться людям. Последнее, предсмертное…
«Сегодня 29 августа. Часы показывают двадцать одну минуту четвертого. Снаружи рассвет. У нас кромешная тьма. И для нас навечно. Обвал произошел ровно четыре минуты назад… (Какое самообладание! Им потребовалось всего четыре минуты, чтобы понять весь ужас своего положения и, собрав воедино волю, начать писать эти строки.) Сперва пошел проливной дождь. Он захватил нас под открытым небом. Мы кинулись в пещеру. Проснулись от грохота…
Накануне вечером видели Хуги. Он пришел сам и долго не уходил от нас, стоя на площадке скалы за водопадом. Вел себя странно. В его криках была тревога. Теперь я с уверенностью могу сказать, что он предчувствовал неизбежность обвала. Не есть ли это утраченный нами инстинкт? Или, может быть, даже вполне самостоятельное чувство, ограждавшее ранее наших предков от всевозможных скрытых трагических ситуаций?…
Дина начинает задыхаться, рука с фонариком дрожит. Передо мной в отблеске света ее лицо, покрывшееся капельками пота; прекрасное, мужественное лицо, какое я когда-либо видел. Вчера мы открылись друг другу в любви… Будь у меня пять жизней, я отдал бы не колеблясь все пять за то, чтобы она снова увидела свет и солнце. Но судьба приговорила нас разделить нашу участь поровну…
Только что Дина сказала, что мы были на пороге большого открытия. Я полностью с нею согласен. Она имела в виду возможность нашего проникновения в психику дикого ребенка. Конечно, это чисто эмпирический путь познания, его одного недостаточно, но он дал бы нам возможность объединить накопленные наблюдения и затем перейти от них к обобщению фактов и логическому анализу. Пока нам понятно одно: психика Хуги очень обнажена, на ней нет той защитной оболочки, которую имеем мы, люди. Цивилизация отняла у нас остроту реакции на отрицательные воздействия природы, а некоторые врожденные чувства, очевидно, притупила совсем. Но та же цивилизация, приглушив инстинкты, сумела развить в нас совершенно новые категории чувственного познания, одновременно ставя их под контроль разума. Поэтому нет нужды говорить, что древним человеком в основном управляли чувства, нами же управляет еще и разум…
Бедная Дина, ее мучает удушье… Она старается дышать экономно, экономней, чем я. Но и мне становится невмочь. Какое это страдание! Хочется хоть напоследок вдохнуть полной грудью, а вдохнуть нечего, кроме пустоты… Прощайте… если когда-нибудь нас найдете…»
— Наверно, надо быть очень сильными людьми, — проговорил Сорокин, не отрывая взгляда от этих последних строк, — чтобы до конца так жить и так умереть.
За спиной Ильберса и Сорокина в трагическом молчании стояли остальные. Им, не искушенным в науке людям, наверно, трудно было постигнуть, как сумели так сохраниться те, кто умер четырнадцать лет назад. Но наглухо замурованные в сухой пещере высоко в горах, где почти нет тлетворных микробов, они не поддались тлену. И все-таки это тоже было загадкой, даже для науки. Очевидно, в пещере был особый микроклимат. Так, идя по пути нераскрытых тайн, умершие выдвинули перед живыми еще одну тайну — тайну возможности сохранения органических клеток.
Посоветовавшись с Сорокиным, Ильберс решил не тревожить глубокий покой усопших. Он попросил найти большую плиту, чтобы снова замуровать естественный склеп, когда-то заживо похоронивший двух любящих друг друга людей, двух ученых. Такая плита была найдена и доставлена к пещере. Огромный валун выкатили из вырубки совсем, чтобы не мешал свободному доступу к могиле. Сорокин немудрящим инструментом, какой нашелся под руками, вырубил на скале, действительно ставшей надгробной стелой, имена погибших.
Тяжело было снова замуровывать тех, кого с таким трудом удалось размуровать и кто, казалось, только и ждал глотка воздуха, чтобы снова вздохнуть и ожить.
В ту ночь не спали Ильберс с Сорокиным. Острое впечатление от увиденного и пережитого не так-то просто перебороть сном. Думали, как поступить с останками Федора Борисовича и Дины, похоронить или оставить их здесь. Ведь со временем каменную плиту можно будет заменить специально отлитым стеклом. Эта могила стала бы в своем роде уникальным мавзолеем. Надлежало также обо всем поставить в известность Академию наук СССР и Казахский филиал академии. Именно там должны были принять решение об увековечении памяти погибших ученых и сделать все необходимое, чтобы продолжить их работу.
— Тебе и придется, мальчик, продолжить, — сказал Сорокин. — Кому же еще, как не тебе.
— Да и вам тоже, — ответил Ильберс.
Сорокин усмехнулся:
— Ну какой из меня ученый?
— Я буду просить вас, Яков Ильич, принять приглашение быть моим ассистентом. Вы напишете книгу о питомце Розовой Медведицы.
— Розовой? Почему именно Розовой?
— Так записано в книжке Скочинского. Я бегло просматривал ее и наткнулся на эту запись.
— Хм, — изумился Сорокин, — как красиво это сказано! Да ведь и от истины недалеко. Бурые тянь-шаньские медведи действительно имеют мех розового оттенка. Суметь бы проследить весь жизненный путь Хуги из Джунгарского Алатау. От начала до конца.
— Вот именно. Ученые труды и сухи и бесстрастны. Сами понимаете, Яков Ильич, они не способны возбуждать в людях чувства и поэтому чаще всего нуждаются в переводе на язык беллетристики. Вы очень хорошо сказали: проследить путь от начала до конца.
— Сказать-то сказал, — повеселел Сорокин, — да ведь конца-то еще нет.
— Будет. Завтра будет конец — пообещал Ильберс.
Сквозь ночь устало тащился огрызок месяца. Чертил он острым нижним рогом заснеженные пики Джунгарского Алатау. Он хотел бы уйти до зари, чтобы не быть прихваченным солнцем, как был прихвачен не раз.
Утром Ильберс поднял всех спозаранку. Горячий чай был вскипячен и остатки мяса подогреты. Затягивать пребывание людей в горах было бы дальше неправомерно. Ильберс пришел к выводу, что нет нужды снова выслеживать Хуги. Можно все сделать проще. Прийти пяти или семи человекам на место и там действовать сообразно с обстановкой. Ну, а если не получится сразу, тогда он попросит остаться пятерых колхозников. Они пополнят продовольственные запасы и пробудут здесь до тех пор, пока Хуги не будет пойман. Остальным здесь делать больше нечего. Они могут возвращаться домой.
Семь человек вышли с восходом солнца и взяли направление к Порфировому утесу.
Спустя три часа, делая в пути небольшие передышки, подошли к невысокой гряде, из-за которой можно было наблюдать издали за окрестностями пещеры.
Сама пещера отсюда не проглядывалась, были видны лишь нагромождения камней возле нее и большая ровная лужайка. Снега вокруг уже не осталось. Новый, несмотря на вчерашнее ненастье, не выпал, а старый успел стаять. Все это было как нельзя кстати.
За грядой пролежали полдня. Время тянулось утомительно медленно. Люди устали и начали проявлять нетерпение. Опасаясь, как бы кто-нибудь не выдал их места засады, Ильберс велел Мордану Сурмергенову отвести колхозников за ближнюю каменную россыпь и там ждать команды. На гряде они остались только втроем — он, Сорокин и Каим Сагитов.
Пролежали еще три часа и наконец увидели того, кого ожидали.
Хуги нес на плечах каменного козла. Волк семенил следом. Манул было ощетинил шерсть, но Сорокин погрозил пальцем и шепотом приказал:
— Лежать!
Хуги пересек лужайку и скрылся за выступами камней. Наверняка прошел в пещеру, чтобы заняться едой.
Ильберс послал Каима Сагитова за товарищами. Он знал, что во время приема пищи захватить в глухой пещере Хуги и его спутника будет легче. Следовало торопиться.
Пока продолжали наблюдать, подошли из укрытия люди. Теперь в каждом из них снова горел охотничий азарт. Каждому, кто еще не видел дикого человека, хотелось взглянуть на него, хоть мельком. Рассказ рассказом, а увидеть своими глазами — совсем другое.
— Держитесь кучнее, — обратился ко всем Ильберс. — И ни малейшего шума.
Все кивнули.
— И еще. Сперва мы перекроем пещеру. Имейте в виду, он, должно быть, очень силен. Сразу же пускайте в ход аркан. Но прежде это сделает Сурмергенов.
— Мы все поняли, селеке. Веди, — за всех тихо ответил Каим Сагитов.
Сорокин пристально оглядел людей. На лицах ни у кого не было страха. Эти лица, темные от загара, по-степному скуластые, скорее всею выражали нетерпение и уверенность, что Жалмауыз никуда от них не уйдет.
И вот они у тех самых камней, за которыми лежали четверо всего лишь позавчера. Ильберс осторожно высунул голову, предварительно сняв шапку и запихав ее за пазуху. Темный неровный зев пещеры — в него без труда можно было въехать сразу на трех лошадях — отчетливо чернел боковой стеной. У входа никого не было. Значит, Хуги и волк всерьез занялись едой. Момент был самый подходящий.
Махнув рукой, Ильберс осторожно пошел, прижимаясь к гладкой стене отвесной скалы. За ним молчаливыми, напряженными тенями заскользили другие.
Ильберс подходил к пещере. Чувствовалось, как он напряжен до предела. Вот он взмахнул рукой. Люди собрались плотнее, ожидая основного сигнала. Ноздри у Каима Сагитова были раздуты, как у зверя перед прыжком. Мордан Сурмергенов нервно перебирал тугие кольца аркана, зажатого в правой руке. Арслан застыл словно перед атакой. Раскосые глаза сужены, во рту сухо блестят зубы.
Ильберс первым метнулся к пещере. За ним кинулись остальные. Секунда, другая, и выход был перегорожен. Еще никто ничего не видел, ослепленный мраком пещеры, но зато все разом услышали тревожный, таинственно прозвучавший из темноты горловой клекот. Потом передние различили широкоплечую сутулую фигуру обнаженного человека. Косматая голова его была втянута в плечи, глаза ошалело блестели. Пальцы на полусогнутых длинных руках сжимались и разжимались. Гримаса безудержного гнева то и дело искажала дикое выразительное лицо, сплошь покрытое шрамами. Таких же шрамов было много и на теле, темно-коричневом, грубом, перевитом буграми напряженных мышц.
В эти краткие мгновения еще с обеих сторон взвешивались силы, еще никто из этих сторон не знал, что предпринять дальше, а Манул уже рванулся из рук Сорокина и, чуя в огромном человеке зверя, кинулся на него прыжком. Люди не успели даже ахнуть, как Манул был мгновенно перехвачен на лету длинной ручищей, перевернут в воздухе и отброшен к стене. Послышался только тяжелый приглушенный удар о каменную стену и надломленный визг. Но в следующий момент навстречу исполину метнулся гибкий шелестящий аркан. Он лег петлей на плечо Хуги, прихватив правую руку. Потом мгновенный рывок, рев, крики и куча тел на каменном полу пещеры…
Борьба продолжалась недолго. Проворные руки скрутили пленника, лишили его еще никем до этого не попранной свободы. Он извивался, рычал, выл, скалил зубы, гибким махом связанного тела перекатывался от одной стены до другой. А люди, отпрянув, стояли и ждали, когда он ослабеет, смириться, притихнет. Кто-то оглядывал на себе оторванную полу чапана, кто-то стирал со щеки кровь, кто-то бурно дышал, приходя в чувство. И только тогда заговорили, затараторили все разом, когда Сорокин шагнул к подрагивающему в последней конвульсии Манулу. Ценой жизни Манул, возможно, предотвратил тяжелые последствия дальнейшей схватки. На какую-то секунду он отвлек от людей внимание Хуги, и Мордан Сурмергенов успел удачно накинуть петлю аркана.
— А где же волк? — первым спохватился Ильберс.
Волка в пещере не было. В пылу схватки никто не заметил, когда он выскочил. И тогда вперед протиснулся Айбек, который был позади всех.
— Я видел, — сказал он, чувствуя себя виноватым. — Красный волк выскочил из пещеры. Он чуть не сбил меня
В другое бы время над ним засмеялись, но сейчас никто даже не улыбнулся. Ушел волк — и ладно. Потеря невелика. И то хорошо, что не стал защищать хозяина. Волк — не собака: шкурой своей платить за другого не станет. Нет в нем собачьей преданности.
Ильберс прошел в глубь пещеры.
— Посторонитесь, — сказал не оборачиваясь.
В самом дальнем углу лежало несколько примятых, нерастеребленных охапок травы, кругом валялись кости, старые, выбеленные временем и совсем свежие. Тут же лежала растерзанная туша только что принесенного тека. Действительно, пир был в самом разгаре, иначе вряд ли бы Хуги дал себя захватить врасплох.
Осмотрев пещеру, довольно глубокую и просторную, Ильберс снова подошел к связанному пленнику. Хуги опять задергал плечами, извиваясь всем телом.
— Ну-ну, успокойся, — сказал Ильберс. — Ничего дурного мы тебе не сделаем.
Сказал и подумал, что самое дурное, что можно было для него сделать, они уже сделали. Хуги больше не кричал, не скалил зубов. Он, очевидно, понял, что ему не вырваться. Взгляд, острый, пронзительный, от которого мороз подирал по коже, был полон ненависти и дикой, необузданной непокорности. Ильберс встретился с этим взглядом, и его вдруг пронзило острое сострадание к этому свободолюбивому существу. В нем было что-то орлиное, непреклонно гордое. И еще мелькнула мысль, что такого уже нельзя, невозможно вернуть в лоно человеческой цивилизации. Эта мысль напугала, ошарашила, но он ее подавил.
— Выносите его наружу, — жестко сказал он толпившимся у входа в пещеру людям и сам, уже ни на кого не глядя, вышел на свет, где много было солнца и зелени.
Сорокин прошел за ним.
— Ну что, мальчик?
Ильберс насупил брови.
— Мне как-то не по себе, Яков Ильич. Что там с Манулом?
Сорокин с горечью махнул рукой.
— Где там! Такая хватка!.. Ко мне он, кажется, только прикоснулся, и то… Смотри вот…
Сорокин вздернул рукав меховой куртки, и Ильберс увидел ниже локтя сине-багровые на коже отпечатки пальцев.
— Здорово сдавил.
— Еще бы не здорово! Мне сперва показалось, что хрупнули кости. Этакая силища! Молодец Сурмергенов. Я только сейчас понял, как мы необдуманно рисковали людьми и собой.
— Да, да, нам повезло. Все принял на себя Манул.
Сорокин не ответил, но Ильберс увидел, как тяжело переживает он гибель собаки, и поэтому тоже не сказал ему о своем первом ощущении после одержанной над Хуги победы. Да и надо ли было говорить об этом? Не ради сентиментов потратили столько сил и времени.
Каим Сагитов и Каражай уже рубили неподалеку кленовые деревца, чтобы сделать носилки. И тут, когда выносили из пещеры связанного Хуги, люди увидели на ближайшей скале красного волка. Он сидел на каменном выступе, недосягаемый для них, и, вскинув морду, делал судорожные движения горлом. Немного погодя все услышали, как из его пасти вырвался низкий, какой только могут издавать одни волки, тягучий, раздавленный отчаянием вой. Нет, люди не были правы, он все-таки оказался верным другом, этот волк. Он не оставил своего повелителя в одиночестве. Он подал ему голос, голос тоски и призыва.
Услышав зов Волка, Хуги опять задергался и, перекатывая по земле голову с взлохмаченными прядями волос, вздохнул всей грудью, врезая в нее частые витки аркана, и вдруг, как будто собрав воедино все мускулы мрачного неподвижного лица, ответил своему Волку удивительно звучным и полным дикой гармонии голосом:
— Хо-у-у-ги-и-и!
В этом ответном крике прозвучала и боль, и тоска, и гордая, непреклонная воля.
Сорокин поежился.
— Боже мой! — пробормотал он. — Сколько же горькой музыки в этом голосе!
Через полчаса носилки были готовы. Хуги уложили в них, привязали к палкам, чтобы не вывалился, и цепочка людей потянулась от пещеры вниз, к временной стоянке у обвала. Только двое остались на месте: Сорокин и Каим Сагитов. Они должны были похоронить Манула, затем добыть хотя бы пару теков.
К вечеру на небе опять стали собираться тучи. Белые пики потеряли блеск, закрылись хлопьями тумана и снежной изморози. В горах стало неуютно.
— Как бы не прихватило нас крепким бураном, — сказал Сорокин, повертывая на вертеле целую тушку горного козла.
Охота была удачной: он и Каим Сагитов застрелили двух теков и принесли в лагерь.
Связанный Хуги по-прежнему лежал на носилках. Его отнесли в вырубку и прикрыли сверху верблюжьим одеялом. Ильберс попросил людей не беспокоить Хуги без надобности.
Вытряхивая из кубышки в ладонь табак, Каим Сагитов прищурил глаз, а другим показал Ильберсу на гребень скалы, с которой когда-то свалился обвал.
— Посмотри, селеке.
На скале стоял красный волк.
— Этот шайтан может ночью перегрызть веревки, — сказал он.
— Да. Он оказался преданным, — грустно вздохнул Ильберс. — Распорядитесь, Каим, выставить ночью дежурных. Пусть дежурят по часу. Так будет надежней.
— Сделаю, селеке. Не беспокойся.
На зеленой площадке жарко пылали два костра. На них целиком жарились теки. Когда-то вот так же целыми тушами предки жарили баранов, молодых, сочных жеребят. «Что же это была за жизнь? — думал Ильберс. — Вольная, гулевая свобода! Никто не испытывал на себе пут неволи, пока не попадал в жесткие руки манапов [24]. Их пленники тоже лежали вот так же связанными. Одних потом ожидала смерть, других рабство. Через битвы и кровь шли люди от открытия к открытию, постигая умом и сердцем цену человеческой неволи. Но никогда не свыкались с ее существованием, хотя знали, что она есть и каждого стережет, если слаб, если не умеешь держать в руке меч. Люди предпочитали неволе смерть. Они могли выносить пытки, жажду, голод, но с трудом выносили неволю. Сильные духом находили способ бежать или умереть, слабые, поддавшись чувству страха, до конца дней своих влачили в рабстве жалкое существование.
Удивительное создание — человек! Все больше понимая, что такое жизнь, все меньше надеясь на посулы лживых боготворцев, он научился дорожить тем, что отведено ему на веку. Даже в каторжных рудниках, прикованный цепью к тачке, или в одиночных казематах, где только от одной тишины можно было сойти с ума, он научился жить, бороться и не терять рассудка. Да и могло ли быть иначе? Человек — от природы своей борец! А этот? Кто же он? Зверь, дикое животное? Или в нем все же что-то осталось от человека?…»
Ильберс вздрогнул, словно от озноба, хотя жар костра полыхал в лицо. Он встал и пошел в вырубку, где лежал его пленник. «Психика Хуги очень обнажена, на ней нет той защитной оболочки, которую имеем мы, люди». Наверно, совсем некстати снова пришли эти слова на память. Но что поделаешь, если нельзя не думать о связанном орле?…
Хуги мучила жажда.
Он услышал шаги: смелые, не крадущиеся шаги сильного к побежденному, — и остался безучастным к ним. Даже не пошевелился. Прикрученный крепкими волосяными арканами, впившимися в тело, он не испытывал от них боли. Боль — это жизнь, она горячит кровь. А его кровь остановилась. Поэтому в теле нет силы. Он не чувствовал ни рук, ни ног. Тела будто совсем не было. Свободной оставалась одна голова, и в этой голове, которую почему-то пощадили двуногие, копошились мысли и чувства — одновременно. Мыслей было совсем немного. И они все время повторялись. Охота с Волком на каменных выступах красных скал, бородатый козел, припертый к стене на узкой тропинке, теплая пещера и вкус горячего мяса. Потом — непостижимое: двуногие существа, много двуногих существ, плотно загородивших выход. Он видел, хотя был застигнут врасплох, как они слабы против него, но они оказались хитрее. Гибкая змея волосяной петли стянула руку, а потом бросила его на каменный пол пещеры. Разве для этого он прогнал из нее снежного барса, чтобы быть потом пойманным в ней самому?… И еще вспоминались глаза и одинаковые плоские лица. Эти глаза смотрели отовсюду, жадные, пристальные, прожигающие насквозь. От них некуда было деться. И эти глаза уже не вызывали мыслей, а до предела накаляли бессильную ярость, злобу, нежелание признать себя побежденным, О, как болезненны были чувства! Что там змеи волосяных петель, глубоко врезавшиеся в тело! Презрение к двуногим мешалось с ужасом перед ними, колючий озноб возмущения за попранную гордость переплетался с растерянностью и отчаянием.
Сейчас он слышал запах паленого мяса, приглушенные, но ликующие голоса двуногих. Что еще они собираются с ним сделать?
Шаги — ближе, полновесные, тяжелые шаги сильного к побежденному…
Оба встретились взглядами. Взгляд угасший и равнодушный. Взгляд внимательный и грустный.
Послышался голос:
— Ну, как твои дела, дружище? — Голос тихий, ласковый и тоже по-своему полный неизъяснимой тоски, как немой крик души связанного пленника. — Плохо тебе?
Ильберс сел рядом на камень, подпер широкий подбородок подушечками ладоней. Из-под одеяла виднелась полоска смуглого дикого тела, одинаково привыкшего и к жаре и к холоду. Перевивающиеся, как по весне змеи, круги аркана врезались в него крутыми витками. Видно, как пульсирует кровь, с трудом находя отток под этими петлями, под которые не просунуть и пальца. Ильберс слегка перепустил узлы.
Кто-то остановился за спиной. Не оглядываясь, Ильберс жестом велел уйти. Ему хотелось остаться с пленником один на один.
Спутанные пряди длинных волос давно уже не знали ни воды, ни мыла, ни ножниц. А ведь когда-то их, двух мальчишек, стригли вместе овечьими ножницами, как стригут и теперь матери своих сыновей в степных стойбищах и аилах — наголо, лесенкой, с рубцами выстригов. Неужели когда-то они бегали вместе, ловя бабочек и стрекоз, галопируя верхом на гибких лозинах? И этот несчастный умел говорить, как умеют говорить все дети в свои два года? Отец вспоминал, что они были похожи друг на друга. Но где оно, это сходство? Да как же так случилось, что этот родной по крови человек перестал им быть? А ведь они могли бы и дальше остаться вместе. Вместе росли бы, вместе попали бы в школу к учителю Сорокину, а позже ездили бы по аилам учить грамоте бывших кочевников, неся им свет и познание. Потом кончили бы университет… Ведь все было возможно! И вот этот скрученный сейчас веревками исполин знал бы, что такое Земля и Вселенная, Миг и Вечность, Бесконечность времени и Бесконечность пространства; он знал бы, как растет колос и дает людям пищу; он научился бы смеяться и плакать, любить и ненавидеть, бороться за счастье себе подобных…
Хуги через силу пошевелил грубыми, пересохшими губами. Они были у него шершавы, изрезаны тонкими морщинками и растянуты. Оттого и рот казался большим и мужественным. Из-под верхней губы в вязкой слюне обнажились крепкие зубы. Такими зубами можно было дробить трубчатые кости самого большого марала.
Ильберс отвернул кромку одеяла. Поглядел на огромную кисть руки. Ногти короткие, толстые, со следами обломов. Ладонь в складках. Он ощупал ее пальцами — тверда и упруга, как подметка из воловьей кожи. Каждый удар ею — как удар свинчаткой, каждая хватка — мертвая, хватка тисков. Сухие массивные колени с плотными подушками верблюжьих мозолей. Природа не позаботилась о красоте. Ей нужен был вольный и сильный зверь. И она создала его, отняв взамен человеческий разум.
Ильберс поднялся и ушел к костру, вернулся с кружкой воды. Наклонившись, несколько капель пролил на жесткий рот. Губы не разжались, и вода стекла по щеке на плечо, изрытое шрамами. Ильберс вылил всю кружку, но Хуги так и не разомкнул рта.
— Удалось напоить? — спросил Сорокин, когда Ильберс вернулся.
— Нет. Боюсь, что это шок.
Сорокин вздохнул:
— Не беспокойся. Жажда и голод свое возьмут.
— Мне больно на него смотреть, Яков Ильич. В глазах у него невыносимая мука.
— Естественно. А как же? Пройдет и это. Садись ужинать да пора отдыхать. Напряженный день у нас выдался. Да и не спали мы эти ночи…
Мясо протомилось насквозь. От него шел такой аромат, что и сытый снова почувствовал бы голод. Каждый резал от зажаренной туши сам и, обжигаясь, перекидывал кусок с руки на руку. Натертое солью, мясо уже не нуждалось в досаливании. Но Ильберс ел без аппетита. Сполоснув после еды руки, он ушел в шалаш и снова принялся читать дневник.
Тетрадь в клеенчатом переплете была исписана больше чем наполовину, но Ильберс, повинуясь какому-то безотчетному желанию узнать, какие умозаключения строили Дина и Федор Борисович, наблюдая Хуги, не стал читать весь дневник, а отыскал в тексте именно то место, где описывалась первая с ним встреча.
«Федора Борисовича, — писала Дина, — больше всего, пожалуй, тревожит сейчас загадка, каким образом сумел выжить мальчик, став частью звериного мира, частью дикой природы. Сегодня весь день с того момента, как мы в первый раз увидели Хуги, Федор Борисович вспоминает историю за историей, которые уже были известны науке…
В Германии в 1344 году был найден ребенок, воспитанный волками; в Ирландии в 1671 году обнаружили мальчика, вскормленного овцами; в 1920 году близ индийской деревушки Годамури были найдены в волчьем логове две девочки трех и восьми лет; в 1923 году охотники из горного Ассама нашли пятилетнего мальчика в логове леопарда… Примеры за примерами. Но это только те примеры, где люди, вернув снова в свое общество дикого ребенка, пытались как-то очеловечить его. Однако все их попытки кончались трагично. Дети не только не становились полноценными членами общества, они погибали. Почему?…»
Но ведь, очевидно, думал Ильберс, имели место и другие случаи, когда дети, воспитанные дикими зверями, не были обнаружены и пойманы? Тогда что становилось с ними? Почему не удавалось увидеть взрослого дикого человека? Значит, они тоже погибали? Опять это «почему». Загадка за загадкой…
Спустя несколько страниц Ильберс вдруг наткнулся на такие строки:
«Федор Борисович высказал мнение, что «дикие» дети не выживают в природе, очевидно, потому, что сама мауглизация человека есть процесс регрессивный во всех отношениях, и прежде всего в физическом. В ходе эволюции у человека выработалось вертикальное положение тела, соответственно расположился и центр тяжести, и специализировались группы мышц, «рычаговые» системы, сложилась своя «география» и у внутренних органов. Горизонтальное же расположение тела в принципе меняет все качественные, жизненно важные свойства человеческого организма…»
А ведь в его суждениях, подумал Ильберс, есть прямая обратная связь. Дети, возвращенные в общество, должны погибнуть еще быстрее — от новой ломки психики и новой перестройки организма. Дунда, бесспорно, был прав в своих выводах. Известен единственный случай, когда двенадцатилетний мальчик Виктор, пойманный в 1797 году в лесу под Авейроном, прожил у парижского врача Жана Итара до сорока лет. Местные жители, где он был пойман, утверждали, что мальчик вел дикую жизнь не менее семи лет, он ходил на двух ногах, ловко лазал по деревьям. А Хуги? Разве Хуги не повторение этого примера? И да, и нет.
Ильберс, продолжая просматривать тетрадь, ни на минуту не уходил от мысли, пытаясь связать в единое целое выводы Дунды с своими собственными догадками. Экология до сей поры не имела примера, чтобы как-то научно обосновать возможность выживания ребенка в дикой среде и его дальнейшего в ней возмужания, как это произошло в данном случае.
И вдруг снова строки, записанные уже Дундой.
«Я полагаю, — писал он, — что случай с Хуги — это почти беспрецедентный. Мальчик не только выжил, он стал самостоятельным и независимым от своих опекунов. Попади он не к медведю, а к другим животным, он вряд ли бы дожил до пяти — восьми лет. Дело, очевидно, в том, что этот сильный добродушный зверь, который здесь редко залегает в спячку, оставался не только верной защитой мальчику на долгие годы, но еще и способствовал своим образом жизни сохранению его прямохождения. Этот способ передвижения остался для него основным, хотя он, как было нами подмечено, умеет передвигаться и на четвереньках, правда не столь быстро.
И удивительно еще то, что Хуги сам приходил к нашему становищу, более того, сегодня он открыто нам показался, изъявляя какую-то тревогу Так и кажется, что человеческое начало в нем не погибла. Поэтому прихожу к мысли, что изучать его образ жизни надлежит и дальше только в естественной для него среде. Если дикое животное, попав в неволю будучи взрослым, может еще примириться с нею, Хуги, сохранив задатки человека к развитию в своей экологической среде, впитав в себя инстинкты свободолюбивого зверя, останется, на мой взгляд, непримирим к неволе. Он неминуемо погибнет от нервной горячки. В этом я убежден. Насильственный путь возвращения его в лоно цивилизации невозможен. Только медленное и упорное сближение в естественных условиях, только путь привыкания…»
На этом дневник обрывался, дальше шли уже предсмертные записи в замурованной пещере. Ильберс перечитал раз, второй и третий последние строки дневника. И смысл этих строк для него с каждым разом становился все отчетливей и все зловещей.
«Что же мы тогда наделали? — спросил он себя. — Мы же его, по существу, уже обрекли на смерть!»
Он позвал Сорокина:
— Яков Ильич, вот слушайте, что пишет Дунда, — и зачитал ему нужный абзац.
— М-да, — протянул Сорокин с явным изумлением, — стать убийцами, даже невольными, — это в наши планы никак не входит. Но ведь это только предположения?
— В том-то и дело, что Федор Борисович был уверен в таком исходе. Хуги уже при нем фактически был не мальчик, а вполне оформившийся дикий человек. Что же говорить о нем сейчас?
— Да-да, — согласился Сорокин. — Но давай подождем до утра. Неужели науке неизвестны обратные, обнадеживающие факты?
— Нет, неизвестны. Во всяком случае, подобные.
— И все-таки подождем, хотя я понимаю, нам нельзя ошибаться…
В воздухе опять закружились снежинки. Сперва они были редкими. Начавшийся ветер будто донес только горстку хлопьев, сорвав их с белых пиков, донес и развеял над станом. А четверть часа спустя вокруг уже ничего не было видно. Сразу все побелело, помутилось, температура резко упала, и началась круговерть.
— Каим, — сказал Ильберс Сагитову, — прикрой Хуги еще кошмой и назначь дежурство, как мы условились.
— Все сделано, селеке.
— Ну спасибо, значит, можно спать.
Но если бы он мог уснуть… Он чувствовал, что изнемогает от усталости, что его тело просит покоя. Но на душе было ужасно скверно.
Ильберс прилег рядом с Сорокиным и укрылся с головой. Сорокин уже тихо посапывал. Сон, наверно, пришел к нему сразу, как только он лег и закрыл глаза. Храпели и остальные. Ильберс попробовал думать об Айгуль. Скоро он вернется в Алма-Ату. Теперь осталось совсем немного. Потом будет свадьба. Он пригласит на нее всех друзей и знакомых. В его дом на правах хозяйки войдет женщина, лучшая женщина на свете. Тогда в жизни будет все: увлекательная научная работа, разнообразный отдых, любовь, какие-то новые устремления. «А что ожидает твоего двоюродного брата, который лежит сейчас связанным?» — не к месту возник вопрос. «Вот еще! — сердито подумал Ильберс. — При чем тут брат? Просто глупо отождествлять наши судьбы…»
Ильберсу стало жарко. Он отбросил полог. На лицо посыпались холодные покалывающие снежинки.
— Тьфу ты дьявол! Да где же сон-то?
Метель в горах разыгрывалась все сильнее. Скрипел в камнях упругий ветер, и сквозь этот скрип долетал откуда-то тягучий одинокий вой красного волка. Костры давно погасли и даже не дымились. На кострищах выросли белые холмики снега. Ильберс полежал, послушал вьюжную ночь и как-то вдруг сразу провалился в ошеломляющую бездну сна.
…Его кто-то долго тряс за плечо. Он слышал, что трясут, просят проснуться, но проснуться не мог.
— Селене, селеке, проснитесь! — тормошили его.
Он с трудом разлепил глаза.
— Что?… Что случилось?
— Селеке, ему плохо.
Над ним стоял Каражай.
— Кому плохо? — все еще не понимал Ильберс.
— Ему. Он мечется. Говорю, ему плохо!..
Сонной одури как не бывало. Ильберс вскочил. Было совсем светло и тихо. Так тихо, что писк комара был бы слышен на расстоянии. Легкая красивая заря, разлившаяся за четкими очертаниями снежных пиков, красила чистое голубеющее небо розовыми полосами. Все вокруг было белым-бело. Только далеко внизу, там, где лежала долина Черной Смерти, вызывающе зеленели луга и лес. Снежные летние бураны не спускаются ниже ореховых лесов.
В лагере все спали непробудным сном.
Ильберс поспешил за Каражаем. На носилках метался Хуги. Одеяло и кошма, которыми его прикрыли, валялись рядом. Связанный пленник конвульсивно дергался, перекатывал голову, как в бреду, бился ею о концы палок. Все тело у него стало каким-то синюшно-матовым.
Первым побуждением Ильберса было разрезать на нем веревки. Конечно же, это случилось из-за нарушения нормального кровообращения. Не очень-то соблюдая осторожность, Ильберс придавил выгибающееся на носилках тело, стал ощупывать петли аркана. В самом деле, их пора было давно ослабить. Он торопливо стал перепускать петли, перевязывать узлы.
— Ну-ну, — приговаривал, — успокойся. Вот теперь лучше. Сейчас все восстановится.
Хуги все еще перекатывал голову. Глаза были широко открыты. В них метался животный страх. Ильберс схватил пригоршню снега, прижал к его лбу.
— Держи ему голову, — сказал он Каражаю. — Сейчас, сейчас все пройдет.
Через некоторое время буйство Хуги действительно прошло. Взгляд прояснился, и в глазах появилось нечто осмысленное, человеческое. Он внимательно поглядел на Ильберса, а потом тихо вздохнул и отвернулся. У Ильберса будто все оборвалось внутри от этого взгляда, и от этого человеческого вздоха, и от того, что Хуги, совсем как сломленный неволей человек, от него отвернулся.
— Селеке, он, кажется, уснул. Я пойду разбужу Айбека, — сказал Каражай негромко. — Идите спать.
— Не надо будить, — ответил Ильберс. — Иди, Каражай. Я теперь все равно не усну. Я подежурю. Иди.
Каражай ушел
Малиновая заря все больше облегала небо. Просыпающийся день гнал от Ильберса ночные страхи и мрачные мысли, навеянные разгулявшейся стихией. Недаром ведь все живое тянется поутру к свету, к теплу, к солнечным лучам. Каждой иголочкой трепещет сосна, пережившая тревожную ночь, каждый лепесток цветка, прибитый морозцем, пытается снова ожить; даже оттаявшая мошка спешит расправить окоченевшие крылья и подняться в воздух. «А пожалуй, Федор Борисович все-таки прав, — подумал Ильберс. — Ведь это были признаки самой настоящей нервной горячки. Петли аркана здесь ни при чем».
Взгляд Ильберса упал на лицо Хуги. Тот смотрел вверх, в небо, и в глазах его была такая тоска, что Ильберсу снова стало не по себе. «А ведь он погибнет, — опять кольнула Ильберса мысль. — Мы едва ли довезем его до Кошпала. Его психика действительно очень ранима. Что же сделать? Как поступить?»
Успокоившееся лицо Хуги опять вдруг задергало тиком, потом снова начались конвульсии. Ильберс кинулся к шалашу, разбудил Сорокина.
— Яков Ильич, давайте принимать решение. У Хуги начинается горячка.
Вдвоем вбежали в вырубку, растерянно остановились перед носилками.
— Это уже второй приступ, — сказал в замешательстве Ильберс. — Что будем делать?
Сорокин опустил голову, отвел от носилок взгляд. Молчал, наверно, с минуту, потом твердо взглянул в глаза своему бывшему ученику.
— Нож есть у тебя?
Рука Ильберса как-то невольно опустилась к сапогу.
— Режь веревки! — глухо сказал Сорокин.
Ильберс, сам поражаясь своему хладнокровию, достал из-за сапога нож и неторопливо полоснул им по петлям аркана — раз, другой и третий. Довольно. От остальных Хуги сам освободится. Попятился, проговорил:
— Уходи. Теперь ты свободен.
Пленник взглянул на них. С минуту смотрел не мигая. Его взгляд постепенно становился осмысленным. Петли перевившихся змей больше не стягивали тело. Он это почувствовал, но не поверил. Все еще боялся пошевелиться. Потом медленно согнул в колене сухую сильную ногу, дернул плечом.
Ильберс и Сорокин попятились еще дальше. Встали у самого края вырубки. Им было видно, как напряглась рука Хуги и освободилась от пут. Потом другая.
Не спуская осмысленного взгляда с людей, которые вдруг почему-то освободили его, он приподнялся и стал срывать с себя перерезанные кольца аркана. Сорвал, бросил и только тогда поднялся во весь свой гигантский рост. На ногах все еще висели обрывки волосяных петель, но они больше не сковывали его движений. Хуги неуверенно шагнул к стене вырубки. И дикое лицо его просветлело. Теперь он уже верил, что для него снова открывалась свобода, воздух, небо, солнце, лес, горы, шелковистые альпийские луга. Могло ли быть что-то лучшее на земле?…
Одним прыжком Хуги перемахнул на покатую спину обвала. И пошел вверх, к гребню, время от времени оглядываясь на людей и, возможно, все еще сомневаясь в их необъяснимой доброте. Вот он ухватился рукой за камень, подтянулся, разбрасывая пухлый снег, еще подтянулся, уверенно полез по круче. Наверху показалась красная — на белом фоне — голова волка. На гребне они постояли оба, молчаливо глядя сверху на людей, потом… исчезли.
На заснеженном склоне обвала остались только следы, глубокие, темные, словно прожженные насквозь до камня. И все…
Прошли долгие-долгие годы. Война многих не оставила в живых, и до поры до времени некому было поведать о Сыне Розовой Медведицы. В старых архивах, забытых людьми, нашлись только кое-какие наброски Сорокина да в клеенчатом переплете бесценная тетрадь Дины. Правда, был еще жив Ибрай, сумевший пережить и войну, и горе, постигшее его в связи с гибелью сына, ушедшего с первых же дней войны на фронт.
Но ничто не пропадает бесследно. Всегда что-то остается от человека.