Мишель Зевако Сын шевалье

КНИГА ПЕРВАЯ СОКРОВИЩА ФАУСТЫ

Глава 1 ВЛЮБЛЕННЫЙ С УЛИЦЫ АРБР-СЕК

Мы вновь в Париже. Умиротворенной Францией правит Генрих IV. Стоит ясное и солнечное майское утро.

В одном из маленьких небогатых домов на улице Арбр-Сек открывается окно. На балконе появляется юная девушка. Горячие солнечные лучи словно золотят невидимой пыльцой ее роскошные волосы. Все в ней пленяет, чарует, притягивает взор: глаза, чистой голубизной соперничающие с ослепительной небесной лазурью, стройная талия, совершенство линий и несравненных форм, скромное достоинство манер, искренность взгляда, легкая печаль, осенившая белоснежный лоб…

Будто влекомая неведомой силой, ее очаровательная головка едва заметно клонится к дому напротив.

В проеме слухового окна на чердаке видна фигура молодого дворянина. И дворянин этот, молитвенно сложив руки, смотрит на девушку с восторгом обожания.

Та краснеет, бледнеет… целомудренная грудь ее вздымается от волнения. На какое-то мгновение она устремляет взор прямо в глаза незнакомца, затем медленно, как бы нехотя, отступает в глубь комнаты, захлопнув ставни.

Внизу, на улице, прячется в спасительной тени ниши какой-то горемыка. Угрюмое изможденное лицо аскета поднято навстречу сверкающему видению, под кустистыми бровями тусклым огнем горят остекленевшие глаза фанатика. Однако при виде грациозной девушки этот безумный взгляд оживляется, в нем появляется более осмысленное выражение и какая-то тихая таинственная грусть. Бедняга также складывает руки молитвенным жестом, бормоча:

— Как она красива!

Пока он произносит эти слова, откуда-то вдруг выкатывается некое бесформенное создание, похожее на груду жира, на огромный шар из сала — и с удивительной быстротой движется к застывшему в немом восхищении незнакомцу. Существо это облачено в сутану с залихватски подоткнутыми полами, на плечах у него красуется шар поменьше, вызывающе румяный и с улыбкой до ушей. Две короткие и кривые, как у таксы, ножки служат колоннами, а огромные плоские ступни — надежным пьедесталом для этого памятника обжорству. Существо исторгает из себя очень низкие звуки, идущие словно из каких-то неведомых глубин; оно говорит без тени насмешки:

— Опять вы за свое, брат Равальяк! По-прежнему поглощены вашими мрачными видениями?

Грубо вырванный из своих грез, Жан-Франсуа Равальяк сильно вздрагивает. На лице его вновь появляется отсутствующее выражение, искра жизни, вспыхнувшая было в глазах, внезапно гаснет, и, устремив взор на землю, он отвечает с кроткой вежливостью, без видимого раздражения, без удивления, и в голосе его слышится угрюмое безразличие:

— Добрый день, брат Парфе Гулар.

В этот момент юная девушка закрывает окно, так и не проявив интереса к тому, что происходит внизу, Равальяк, вздохнув, выходит из своего убежища и, не вступая в дальнейшие объяснения, решительно направляется в сторону ближайшей улицы Сент-Оноре, а за ним с неожиданным проворством семенит брат Парфе Гулар, очевидно обрадованный встречей.

Монах, однако, успел краем глаза заметить красивую девушку. Уловил он и вздох человека, которого назвал Равальяком, хотя виду не подал, и веселая улыбка, казалось, намертво прилипла к его жирной физиономии.

Удаляясь от дома девушки, они сталкиваются с неким важным господином — должно быть, это знатный вельможа, если судить по высокомерной осанке и богатому костюму. Вельможа о чем-то горячо спорит с достойной матроной, более всего похожей на мелкую лавочницу.

Проходя мимо монаха, вельможа делает едва заметный жест, на что монах отвечает подмигиванием.

Ни достопочтенная матрона, ни Равальяк не замечают этого обмена таинственными сигналами.

Вельможа с матроной продолжают свой путь и останавливаются прямо перед крыльцом дома, где живет девушка. Они продолжают что-то оживленно обсуждать и не обращают внимания на тень какого-то человека, укрывшегося в нише — а тот, хотя разговор ведется на приглушенных тонах, не упускает из этой интересной беседы ни слова.

Молодой дворянин по-прежнему стоит у слухового окна, облокотившись о подоконник.

Быть может, он вновь и вновь переживал счастливое мгновение, когда его взору явилась она. Быть может, терпеливо выжидал, не подарит ли ему судьба возможность увидеть кружевной бант на плече или неясный профиль любимого лица за стеклом… Влюбленные, как известно, ненасытны, и этот не был исключением — погрузившись в мечты, он не замечал ничего, кроме своего благословенного балкона.

Между тем, спор под этим балконом, видимо, пришел к разрешению, ибо матрона поднялась по трем ступенькам крыльца и вставила ключ в замочную скважину.

По чистой случайности взор влюбленного на какое-то мгновение оторвался от балкона, обратившись на улицу. Вопль гнева вырвался из груди молодого человека, едва он увидел неподвижно стоявшего вельможу:

— Опять этот проклятый распутник Фуке!

И, высунувшись из окна так, словно намеревался нырнуть вниз головой, он проскрежетал:

— Что ему нужно здесь, возле ее двери? И кого он окликнул?

Действительно, в этот момент человек, которого наш влюбленный назвал именем Фуке, позвал матрону, собиравшуюся войти в дом. Спустившись на одну ступеньку, она протянула руку. Был ли то прощальный жест? Или сговор? Вручение задатка? Влюбленный не мог бы этого сказать, но ему показалось, что из ладони в ладонь перешел кошелек. Однако все было проделано так быстро и так ловко! В любом случае, матрону юноша знал, ибо он мертвенно побледнел и отступил от окна, бормоча:

— Госпожа Колин Коль! О, клянусь всеми демонами ада, я должен это выяснить! Горе мерзавцу Фуке!

И он вихрем скатился с лестницы.

Как раз в эту секунду к его дверям подошли трое головорезов устрашающего вида, со шпагами чудовищной длины, колотившими их по пяткам. При одном взгляде на них становилось ясно, что эти молодцы не боятся ни Бога, ни дьявола, ни человека. Но перед дверью они замерли в нерешительности, не смея взяться за молоток.

— Черт возьми! — сказал один с провансальским акцентом. — Иди первым, Гренгай… Ты парижанин, за словом в карман не лезешь…

— Скажешь тоже! — ответил второй. — У тебя разве язык плохо подвешен, Эскаргас?.. Впрочем, из нас троих Каркань имеет больше всего шансов с честью выпутаться из трудного положения. Он такой любезный, обходительный… у него безупречные манеры!

Человек с безупречными манерами отозвался тут же:

— Ах вы, мошенники! Подставить меня вздумали… чтобы наш вожак на мне одном сорвал злость. Вы же знаете, паразиты, что нам категорически запрещено соваться к нему без спросу? И чтобы я дал выкинуть себя в окошко, а вы бы сохранили в целости свои собачьи шкуры?

— Но мы же должны сообщить ему, что синьор Кончини желает видеть его сегодня!

— Чума разрази этого синьора! Приспичило ему выбрать именно нас для такого поручения!

— Черт возьми! Пойдем все вместе.

— Втроем сподручнее выдержать грозу.

— И не так страшно.

Разрешив к обоюдному согласию этот трудный вопрос, трое молодцов потянулись к дверному молотку.

Дверь с грохотом распахнулась, и на них обрушился настоящий ураган, разметав незадачливых посетителей направо и налево. Это вылетел на улицу влюбленный, со всех ног устремившийся в погоню за Фуке.

— Вожак! — вскричал Эскаргас. — Я узнал его. Только он так здоровается!

Говоря это, бедняга придерживал руками челюсть, едва не свороченную мощным ударом кулака.

— Ох, горе-то какое! — со стоном произнес Гренгай, с трудом поднимаясь с земли. — Боюсь, не сломал ли он мне ребро.

— Куда это его понесло? — спросил Каркань, которому достался всего лишь пинок.

Как ни странно, они не были удивлены или оскорблены подобным обхождением. Чувствовалось, что все трое прошли хорошую выучку.

Не медля ни секунды, они разом воскликнули:

— За ним!

И тут же устремились вослед тому, кого называли «вожаком» и кого, судя по всему, не на шутку боялись.

Влюбленный же, обманутый неясным сходством костюма и повадки, ринулся в направлении Круа-дю-Трауар, расположенного в самом конце улицы. Он летел, не разбирая дороги, словно бешеный, расталкивая и отшвыривая всех, кто стоял на пути, не обращая внимания на стоны и проклятия, раздававшиеся у него за спиной.

Промчавшись таким образом около пятидесяти метров, он грубо оттолкнул какого-то мирно шествовавшего перед ним дворянина и устремился дальше, не обернувшись и не удостоив прохожего извинением. Однако на сей раз это оказался человек, не склонный терпеть бесцеремонности.

— Эй, господин торопыга!

Влюбленный даже не поворотил головы. Быть может, он и не слышал ничего.

Внезапно на плечо ему легла тяжелая рука. Не оглядываясь, он встряхнулся, как молодой кабан, уверенный в своей силе, надеясь, конечно, одним этим движением отделаться от докучного прохожего. Но не тут-то было. Напротив, мощные пальцы еще сильнее сдавили плечо юноши, и тот невольно остановился, подчинившись хватке этой железной руки. Скрежеща зубами, влюбленный обернулся.

Перед ним стоял гордый дворянин, которому могло быть около шестидесяти лет, хотя выглядел он не больше чем на пятьдесят. В любом случае, дворянин этот обладал необычайной силой, если сумел без видимого труда сломить сопротивление молодого человека.

Какое-то мгновение оба безмолвно смотрели друг на друга.

В выразительном взоре юноши мелькнули изумление, стыд, восхищение, бешенство, отчаяние.

Дворянин взирал на него очень спокойно, без гнева, но холодно. Было ясно, что этот человек знает себе цену. Казалось, он читал все чувства, отразившиеся на молодом лице, как в открытой книге, ибо взгляд его смягчился, и он произнес вежливо, однако не без некоторой надменности:

— Вижу, сударь, что проявил излишнюю обидчивость. Вы действительно торопитесь. Я готов извинить грубость ваших манер. Ступайте, молодой человек, шевалье де Пардальян прощает вам эту невежливость.

Влюбленный вздрогнул всем телом, глаза его налились кровью, рука легла на эфес шпаги, словно намереваясь выхватить ее из ножен немедленно. Однако этим все и кончилось. Юноша, покачав головой, пробормотал, будто желая объясниться с самим собой:

— Нет! Я не могу терять ни секунды!

И, подойдя к Пардальяну вплотную, произнес глухо:

— Вы прощаете меня? А вот я, который вовсе не шевалье, а попросту Жеан, коего называют Храбрым, я никогда не прощу вам этого унижения!.. Я убью вас, сударь! Вам осталось жить несколько часов, так проведите же их с пользой. Завтра в девять я буду ждать вас за стеной Шартре… И если вам вздумается забыть о нашем свидании, знайте, что Жеан Храбрый сумеет отыскать вас даже в аду!

С этими словами влюбленный устремился вперед, как дикий зверь, сорвавшийся с цепи.

Шевалье де Пардальян сделал движение, чтобы схватить его вновь, но тут же остановился, беззаботно пожав плечами, и спокойно пошел прочь, насвистывая песенку времен Карла IX.

Глава 2 CAЭTTA

В то время как Жеан Храбрый — за неимением фамилии оставим ему это гордое прозвище, — в то время как наш буйный влюбленный искал Фуке около Круа-дю-Трауар, тот уже успел спуститься на улицу Сент-Оноре.

Он прошел, не останавливаясь, мимо монаха Парфе Гулара, которому сделал еще один незаметный знак, а затем свернул к Лувру.

Монах же, дождавшись, чтобы тот скрылся из вида, толкнул локтем своего спутника и прошептал:

— Вы обратили внимание на этого вельможу? Фуке, маркиз де Ла Варен… Известный сводник. Первый министр наслаждений Его Величества!

И монах разразился грубым хохотом, не заметив, каким огнем вдруг вспыхнули глаза Равальяка.

Внезапно брат Гулар хлопнул себя по лбу:

— Да ведь мы только что видели его! Он шел вместе… погодите-ка! Ну да, вместе с госпожой Колин Коль, хозяйкой того самого домика, возле которого я вас встретил… Клянусь святым Парфе, моим достопочтенным патроном, я догадываюсь, в чем тут дело! В доме госпожи Колин Коль живет некая девушка… сущий ангел красоты, чистоты и невинности… Готов держать пари, что маркиз сумел договориться с достойной матроной… Эге! Эге! Быть может, сегодня вечером здесь появится наш добрый король… а завтра у нас будет новая фаворитка!

…Между тем человек, который подслушивал разговор Фуке де Ла Варена с госпожой Колин Коль, вышел из своей ниши, когда маркиз исчез в направлении улицы Сент-Оноре.

Это был мужчина в расцвете сил, с седеющими уже висками, высокого роста, худощавый, невероятно мускулистый. Его отличала та непринужденная гибкость всех движений, что дается только постоянными физическими упражнениями. Горящие как уголь глаза лишь подчеркивали жестокое выражение лица.

На какое-то мгновение незнакомец остановился в задумчивости, пристально глядя на слуховое окно, где стоял Жеан Храбрый, а когда молодой человек вихрем пронесся мимо, долго смотрел ему вслед странным пугающим взглядом, с загадочной улыбкой на устах. Затем он направился уверенным шагом в сторону улицы Сент-Оноре и вошел в очень красивый дом…

Это была резиденция Кончини…

Незнакомец пробыл здесь примерно полчаса, потом вновь появился на улице и неторопливо двинулся вперед, словно бы прогуливаясь без определенной цели. Внезапно он насторожился и все с тем же странным выражением устремил взор на Жеана Храброго, который, судя по всему, кого-то разыскивал, постоянно озираясь и бесцеремонно вглядываясь в лица прохожих. Высокий человек с седеющими висками незаметно подошел к нему и положил руку на плечо. Юноша резко обернулся и, узнав того, кто стоял перед ним, сделал досадливый жест. Однако лицо его смягчилось неким подобием улыбки, и он сказал:

— А, это ты, Саэтта! А я-то думал…

Саэтта же спросил:

— Кого же ты ищешь и о ком ты подумал, сын мой?

При этих словах, произнесенных очень странным тоном, выразительная физиономия Жеана Храброго омрачилась. Он ответил быстро и грубо:

— Почему ты называешь меня своим сыном? Ты же знаешь, что я этого не желаю! Да и не отец ты мне вовсе!

— Верно, — медленно произнес Саэтта, внимательно и сурово всматриваясь в лицо юноши, — верно, я не отец тебе… Однако когда я подобрал тебя на обочине дороги — тому будет скоро восемнадцать лет, — где ты лежал брошенный, умирая от голода и холода, тебе было не больше двух годков… Если бы я не принес тебя к себе, если бы не стал лечить, нянчась с тобой денно и нощно… потому что ты метался в жару… если бы я не сделал всего этого, тебя бы давно не было на свете… А потом, вплоть до того момента, когда я почувствовал, что у тебя уже хватит сил держаться на своих крыльях, кто же заботился о тебе, кормил, воспитывал и учил, кто сделал из тебя здорового, сильного, бесстрашного мужчину? Я, Саэтта! Кто вложил тебе в руку шпагу и открыл все тайны фехтовального искусства, так что ты стал одним из лучших — если не самым лучшим — клинков королевства? Я, Саэтта! Теперь нет тебе равных по отваге, мощи, хитроумию и предприимчивости… ты командуешь людьми, которые не боятся ни Бога, ни черта, но перед тобой дрожат… ты король головорезов, ты приводишь в ужас и отчаяние городскую стражу, а воровской мир носит тебя на руках и ждет только твоего знака, чтобы провозгласить владыкой царства Арго… Кто сделал все это? Я, Саэтта! Но я не отец тебе… И ты ничем мне не обязан.

Тирада эта была произнесена тоном язвительной горечи. Жеан не перебивал Саэтту, и пока тот говорил, не сводил с него глаз, будто ожидал какого-то слова, которого так и не услышал. Когда же Саэтта умолк, юноша встряхнулся, словно желая сбросить тяжкий груз навязчивых мыслей, и проворчал:

— Верно! Все, что ты сказал, верно! Похоже, я просто чудовище… или же ты слишком хорошо воспитал меня, потому что…

— Договаривай, — промолвил Саэтта со зловещей улыбкой.

— Ну что ж! Клянусь адом, я договорю! Когда ты смотришь на меня, вот как сейчас, с этой дьявольской усмешкой, когда обращаешься ко мне с коварной вкрадчивостью, которая приводит меня в бешенство, когда называешь своим сыном и слова твои звучат двусмысленно, я чувствую, я догадываюсь, что ты мне смертельный враг… что все твои благодеяния имеют какую-то скрытую, быть может, ужасную цель… тогда во мне поднимается волна ненависти, и я с трудом удерживаюсь от безумного желания убить тебя!

С ледяным спокойствием Саэтта произнес:

— Что тебе мешает? У тебя есть шпага, у меня тоже… Я был твоим учителем, но ты давно превзошел меня… Тебе со мной легко будет справиться.

— Ад и дьявол! — прорычал Жеан Храбрый. — Именно это меня и останавливает! Я же не убийца! Только это тебе не удалось сделать из меня.

Улыбка Саэтты стала еще тоньше, еще двусмысленнее — если это вообще было возможно. Но внезапно выражение его лица изменилось, и он произнес с притворным добродушием:

— Ты слишком впечатлителен… винить тебя за это нельзя. Такова твоя натура. А я жесток, груб, внешность моя не внушает симпатии… и винить меня за это тоже нельзя… Такова моя натура. Сам я наемник, браво, и из тебя хотел сделать такого же браво. Разве мог я предвидеть, что в тебе однажды проснется благородство дворянина? Трудно мне говорить с тобой на этом чуждом языке…

Он устремил на Жеана странный взгляд и добавил с волнением, от которого предательски дрогнул его голос:

— Я все-таки люблю тебя… Ты… да, только ты у меня остался… Ты единственная связь моя с миром, и больше ничего у меня нет. Я не хочу потерять тебя, а потому постараюсь быть помягче, хотя это и нелегко.

Саэтта говорил, совершая очевидное усилие над собой, — и тот, к кому были обращены эти слова, ради кого совершалось это усилие, почувствовал смутную тревогу. На этом молодом лице, сияющем молодостью и красотой, все мысли прочитывались, как если бы то была открытая книга. Было видно, что он растроган и что пытается найти ответное доброе слово… Но ничего не приходило ему в голову. Отчего?

Словно бы понимая это, Саэтта еле заметно улыбнулся, а затем резко переменил тему разговора:

— Ты не сказал мне, кого ищешь и о ком подумал?

Жеан ударил себя кулаком по лбу.

— Кого я ищу? — вскричал он громовым голосом. — Наглеца, который… Погоди! Ты ведь знаешь мою силу, правда? Ты говорил, да и сам я так считал, что сравниться со мной не может никто в мире! Но сегодня, на этой самой улице я столкнулся с тем, кто сумел удержать меня, как я ни вырывался…

— О! — воскликнул Саэтта, и на сей раз с настоящим волнением. — Неужели? Мне известен только один человек, способный…

— Тебе известен человек сильнее меня?

— Да.

— Его имя?

— Шевалье де Пардальян.

— Клянусь потрохами сатаны! Это он и есть! Именно этого наглеца я искал!

— О! О! — выдохнул Саэтта, не в силах выразить словами обуревавшие его чувства. — Ты знаком с Пардальяном? Ты видел его? Ты ищешь с ним встречи? Хочешь драться… хочешь убить его, да? Говори же!

Волнение его было столь сильным, что передалось Жеану.

— Я же сказал тебе, что недавно столкнулся с ним.

— Так я и знал! Когда-нибудь это должно было случиться… И ты, конечно, будешь драться?

— Да.

— Когда?

— Завтра утром.

— Слава Богу! Я вовремя тебя встретил!

— Ад и дьявол! Что все это значит?

— Только одно: ты не сумел вырваться из рук Пардальяна. Если же ты скрестишь с ним шпагу, он убьет тебя…

— Меня?! Ну это уж слушком!

— Повторяю тебе, Пардальян единственный человек в мире, кто сильнее тебя… Но я не хочу, чтобы он убил тебя! О нет, клянусь Мадонной, нет! Ты сказал, завтра утром? Это так? Ты собираешься драться с ним завтра утром?

— Да, — подтвердил изумленный Жеан.

— Прекрасно! Тогда я спокоен, — сказал Саэтта, обретая свое обычное хладнокровие.

— Спокоен? Почему? Что ты хочешь сказать?

— Только то, что завтра ты можешь уже не опасаться Пардальяна!

— Как странно! — прошептал молодой человек. — Никогда я не видел Саэтту в таком волнении… Стало быть, он любит меня? Да, конечно, любит… Иначе не тревожился бы за меня! Просто голова идет кругом… Неужели я все-таки дурной человек?

Вслух же он спросил грубовато, но со скрытой нежностью:

— Деньги тебе нужны?

— Нет! То есть давай, — ответил Саэтта, подставляя ладони под вытащенный молодым человеком увесистый кошелек.

На этом они расстались, и Жеан удалился с очень задумчивым видом. Саэтта сверлил ему спину злобным взглядом.

— Завтра утром! — пробормотал он. — Слишком поздно. Ты можешь не опасаться Пардальяна… потому что будешь в руках палача!

Браво погрузился в глубокие раздумья, а затем проворчал:

— Позволить Пардальяну убить его? Может быть… в крайнем случае… Но у меня заготовлено кое-что получше… Ступай, сын Фаусты, сын Пардальяна… ступай навстречу пропасти, вырытой мною для тебя! Час мести наконец-то пробил!

И, завернувшись в плащ, он двинулся упругим размеренным шагом в сторону Лувра.

Глава 3 МИНИСТР НАСЛАЖДЕНИЙ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА

Двор пребывал в смятении. Король не спит… Король не ест… Король, всегда столь деятельный и столь бодрый, перестал обсуждать государственные дела со своими министрами. Он избегает самых преданных ему людей, часами сидит взаперти в спальне на втором этаже… Король, несомненно, болен, иными словами, влюблен — но вот в кого?

Такими вопросами задавались придворные.

Лишь пять или шесть человек из ближайшего окружения короля знают тайну, которая состоит в следующем: король повстречал девушку — на вид не больше шестнадцати лет. И был поражен, словно молнией.

Как всегда, новая любовь дурно отразилась на его здоровье и привычках. И это прискорбное обстоятельство усугублялось тем, что он — неслыханная вещь! — не смел «раскрыть свое сердце». Обычно такой предприимчивый и скорый на штурм, он стал робким, как неопытный мальчик, и буквально умирал от любви.

Каждый вечер, прячась под самыми разными обличьями, он отправляется на улицу Арбр-Сек вздыхать под балконом своей милой…

Посвященные в секрет придворные также начали рыскать вокруг дома той, кому предстояло превратиться в могущественную фаворитку…

Им удалось выведать, что девушку называют просто «мадемуазель Бертиль», что она никогда не покидает своего жилища и лишь по воскресным дням ходит на мессу в часовню Сент-Пле. В этом случае ее сопровождает почтенная матрона, известная под именем госпожи Колин Коль. Некоторым счастливцам удалось даже взглянуть одним глазком на мадемуазель Бертиль, и все они восторженно славили ее идеальную красоту.

Ближе к вечеру того дня, когда произошли описанные нами выше события, король находился в своей спальне. Он сидел в низком кресле, машинально постукивая пальцами по футляру очков. Время от времени из груди его вырывался тяжкий вздох, и он со стоном произносил:

— Где застрял Ла Варен?

И мысли его вновь обращались к предмету страсти:

— Ни одна женщина не потрясала меня так, как эта! Бертиль! Прелестное имя… такое милое, такое светлое! Бертиль! Дьявольщина! Отчего я чувствую это непонятное смущение? Быть может, ее чистота и невинность тому причиной? Я не узнаю самого себя! Мерзавец Ла Варен все не идет!

Внезапно Генрих IV хлопнул себя по ляжкам и поднялся, бормоча:

— Никак не могу вспомнить, как ни стараюсь… кого мне напоминает ее кроткое лицо? Кого же? Это явно из тех красавиц, что были у меня прежде… но кто?

Он несколько раз прошелся по комнате тем стремительным шагом, что приводил в отчаяние старого Сюлли, вынужденного подлаживаться к монарху при обсуждении насущных дел.

— Клянусь Святой пятницей! — вскричал вдруг король. — Вспомнил! Сожи!

С задумчивым видом он вновь опустился в кресло, продолжая размышлять вслух:

— Да, владычица сердца моего Бертиль похожа на мадемуазель Сожи… Сожи! Гм, давненько это было! Кажется, я вел себя не вполне безупречно по отношению к этой девице… Да простит мне Господь, я взял ее чуть ли не силой… Слишком хорошо поужинал, да… Гм! Однако чем больше я об этом думаю… Занятно, как отчетливо и полно все вспоминаешь, если всерьез вглядываешься в прошлое… Бедняжка Сожи! Кажется, она умерла при родах, а ребенок остался жив… и сейчас ему… около шестнадцати… это возраст Бертиль!

Судя по всему, подозрение впервые затронуло душу короля, ибо он повторил задумчиво:

— Возраст Бертиль!

Он постарался отогнать мысль, уже зародившуюся в его мозгу:

— Мальчик это был или девочка? Дьявол меня забери, если я помню… Я бы никогда не подумал об этом, не будь смутного сходства… Да и такое ли уж оно смутное? Гм!

И он воскликнул, чтобы окончательно разделаться с неприятным воспоминанием:

— Клянусь Богом, я рад, что все так получилось… Теперь я спокоен… Ради прекрасных глаз Бертиль я прикажу разыскать ребенка этой несчастной Сожи и, будь то мальчик или девочка, обеспечу ему достойное будущее… Решение принято, и я от него не отступлю… В конце концов, это моя плоть и кровь… Но куда же запропастился мошенник Ла Варен?

Едва король успел чуть ли не в сотый раз повторить этот вопрос, как на пороге спальни возник маркиз. У наперсника был сияющий вид, и он вскричал с фамильярностью, которую Генрих IV поощрял в своем окружении, умея, впрочем, по-королевски осадить тех, кто заходил слишком далеко:

— Победа, сир! Победа!

Король, смертельно побледнев, приложил руку к груди и пошатнулся.

— Ла Варен, — прошептал он, — Ла Варен, друг мой, не искушай меня ложной радостью… я могу лишиться чувств.

В самом деле, монарх был на грани обморока.

— Победа, говорю вам! Сегодня вечером вас впустят в дом!

Одним прыжком король оказался на ногах, и лицо его озарилось ликованием:

— Это правда? Ах, друг мой, ты спасаешь меня! Я изнывал, я, можно сказать, умирал… Роль несчастного влюбленного мне не подходит… Значит, сегодня вечером? Как ты этого добился? Ты видел ее? Говорил с ней? Любит ли она меня хоть немножко? Не утаивай от меня ничего, Ла Варен… Сегодня вечером я встречусь с ней… наконец-то! Дьявольщина! Как прекрасна жизнь и какой сегодня изумительный день! Говори. Расскажи мне все… Да говори же! Из тебя слова надо клещами тянуть!

— Черт возьми! Вы не даете мне и рта раскрыть! Если говорить коротко, то я договорился с квартирной хозяйкой, которая откроет нам дверь сегодня вечером.

— С этой матроной, которая казалась неподкупной?

Ла Варен пожал плечами.

— Дело было только в цене, — сказал он. — Это стоило мне двадцать тысяч ливров, ни больше ни меньше.

Одновременно он следил краем глаза за королем, чтобы видеть, какое впечатление произведет названная им сумма.

Генрих IV умел быть щедрым в любви, однако с приспешниками своими предпочитал расплачиваться не наличными.

— Ты просил у меня место генерального интенданта почтового ведомства, — сказал он. — Оно твое.

Ла Варен согнулся в глубочайшем поклоне, не помня себя от счастья и тихонько бормоча:

— Я провернул славное дельце! Это место сторицей окупит десять тысяч ливров, которые пришлось отдать этой ведьме Колин Коль, придуши ее дьявол!

— А теперь расскажи мне все подробно, — весело произнес король, обретя свою прежнюю живость.

Пока бывший повар, ставший подручным короля и получивший титул маркиза де Ла Варена, рассказывал своему господину, как он обманом прокрался в дом невинной девочки, которую ожидало бесчестье, в другом крыле Лувра происходила сцена, весьма важная для дальнейшего развития событий.

На некоем подобии шезлонга, называемого летней постелью, небрежно развалилась молодая женщина. Молочной белизной кожи, что встречается иногда у брюнеток, вьющимися от природы прекрасными черными волосами, правильными чертами лица, пурпурными чувственными губами, темными, но холодными глазами, полнотой тела она напоминала великолепную Юнону в расцвете красоты.

Это была Мария Медичи, королева Франции.

На складном стуле, обитом малиновым бархатом, сидела вторая молодая женщина, худая и нескладная, со свинцовым цветом лица, слишком большим ртом и одним плечом выше другого — женщина, которая, казалось, была выбрана за уродливость свою, дабы выгоднее оттенить безупречную прелесть королевы. Лишь в одном это обиженное природой создание превосходило повелительницу Франции — ее огромные черные глаза горели мрачным огнем, что свидетельствовало о силе духа, пожираемого неугасимым пламенем.

Это была Леонора Доре, более известная под именем Галигаи, фрейлина королевы и законная супруга синьора Кончино Кончини — еще не маркиза, еще не маршала, еще не первого министра, но всех этих титулов она жаждет для него… и метит даже выше… ибо он уже стал, она это знает, любовником Марии Медичи… Именно на эту безумную страсть она и рассчитывает, строя самые смелые планы на будущее.

Этой загадочной женщиной владело только одно подлинно глубокое чувство — любовь к Кончини; только одно честолюбивое устремление — возвышение Кончини. Быть может, она таила надежду, что, подняв его на вершину, доступную лишь тем, кто родился у подножия трона, сумеет высечь искру, от которой воспламенится сердце, до сих пор для нее закрытое — ибо он ее не любит и, возможно, не любил никогда!

Как бы то ни было, она решила сделать Кончини всемогущим и ради этой цели бросила обожаемого мужа в объятия королевы… королевы, способной дать ему власть. Именно ради этой цели она обошла или устранила все препятствия… все, кроме одного — самого страшного, самого опасного! Отныне на пути ее стоит только король, и Леонора решила устранить его, как и всех прочих. Она хочет теперь, подчинив своей железной неумолимой воле слабохарактерную непостоянную королеву, принудить ее к сообщничеству, добиться согласия на цареубийство, потому что Мария Медичи «не желает» расставаться с Кончини и «не может» без него обходиться.

Мерцающие черные глаза устремлены в прищуренные глаза королевы, которая моргает, не в силах вынести блеск этого огненного взгляда. Галигаи же, склонившись к своей госпоже, словно некий мрачный демон зла, убеждает ее тихим вкрадчивым голосом, и в этих осторожных расчетливых словах таится смерть:

— К чему терзания, к чему сомнения? — Она пожимает плечами. — Оставьте это для бессмысленной черни, она иного не заслуживает. Не ждите, когда решится ваша судьба, ибо вам грозит гибель.

И, поскольку Мария Медичи не отвечает, погрузившись в глубокую задумчивость, искусительница продолжает более жестким тоном, в котором сквозит угрожающая ирония:

— Когда вы будете отвергнуты и с позором изгнаны, когда вашего сына объявят бастардом к великой радости сына госпожи д'Антрег[1], тогда, мадам, вы станете обливаться кровавыми слезами, сожалея о своей недостойной слабости и вспоминая мои советы… Но будет слишком поздно, мадам, слишком поздно!

Королева, по-прежнему обходя молчанием слова наперсницы, спрашивает:

— Леонора, ты уверена, что он пойдет сегодня вечером на улицу Арбр-Сек?

— Абсолютно уверена, мадам.

Наступает пауза. Мария Медичи что-то обдумывает, тогда как Галигаи смотрит на нее с еле заметной презрительной гримасой.

— А… а этот молодой человек, о котором ты мне говорила, — начала королева, с очевидным трудом подбирая слова, — на него можно положиться?

Она еще больше понизила голос, встревоженно озираясь вокруг.

— Не проболтается ли он… потом?

— Головой Кончини клянусь, мадам, я отвечаю за него… отвечаю за все. Этот молодой человек нанесет удар без колебаний и страха… Он не проболтается, потому что действует в собственных интересах.

— Неужели он так ненавидит короля?

Леонора едва заметно улыбнулась: королева явно соглашалась на соучастие. Стараясь ничем не выдать своих чувств, она ответила:

— Нет! Но он влюблен… и ревнив, как все влюбленные. А ревность, мадам, легко переходит в ненависть.

— Этого недостаточно, чтобы стать убийцей.

— Вы ошибаетесь, мадам. Все возможно, когда имеешь дело с такой страстной и пылкой натурой, как у этого молодого человека. Не далее как сегодня утром он ринулся, точно безумный, за господином де Ла Вареном, едва увидел, как тот заговорил с квартирной хозяйкой известной вам девицы. Если бы он сумел догнать маркиза, с фаворитом было бы покончено… К тому же, кто говорит об убийстве? Конечно, этот юноша — браво… но совершенно необычный браво, каких еще не видывал свет… Вы заблуждаетесь, полагая, что он трусливо заколет в спину… того, о ком мы говорим. Он нападет открыто и убьет в честном бою.

— Но как же ты заставишь его совершить… это деяние?

— У меня есть к нему ключ… это мое дело. К тому же он приемный сын одного из моих соотечественников… Я шепну ему на ухо кое-что… Разве моя вина, если то, что я шепну ему на ухо, пробудит в нем ненависть? А если ненависть приведет его к убийству, разве я могу нести за это ответственность?

Этот спокойный цинизм был страшен; во всяком случае Мария Медичи испугалась.

— А ведь ты ужасна, — пробормотала она, вздрогнув.

Леонора лишь улыбнулась презрительно, но ничего не ответила.

Из любопытства, а, может быть, желая сменить тему опасного разговора, королева осведомилась:

— Кто этот несчастный? Как его зовут?

— Он известен под именем Жеана Храброго. Где он родился, кто были его отец и мать? Это тайна. Саэтта, который вырастил его и любит, как собственного сына, наверное, мог бы ответить на эти вопросы. Но он молчит… Единственное, что я знаю, поскольку видела его в деле: силой он отличается необыкновенной… К несчастью для него, он смотрит на вещи иначе, чем все… Это безумец.

В этот момент дверь кабинета бесшумно отворилась, и на пороге возникла Катерина Сальваджиа, доверенная камеристка королевы. Не входя в комнату, она сделала знак Леоноре и тут же исчезла, как подобает хорошо вышколенной служанке.

Мария Медичи, без сомнения, знала в чем дело, ибо приподнялась со своего ложа с радостным восклицанием:

— Это Кончини! Впустите же его, сага mia![2]

Ей казалось, что на этом страшный разговор прекратится. Но Галигаи не сдвинулась с места. С пугающей холодностью она задала вопрос напрямик:

— Мадам, должна ли я подстрекнуть ревность Жеана Храброго?

Вместо ответа королева повторила сказанные только что слова:

— Ты ужасна!

Галигаи ждала, безмолвная и бесстрастная, как сама судьба.

Королева Мария Медичи встала. В ее взгляде затаился страх. С дрожащих губ вот-вот должно было упасть ужасное слово — упасть, словно топор палача, ибо в слове этом заключалась смерть короля Франции.

Наконец она со стоном произнесла:

— Что ты от меня хочешь? Это ужасно! Ужасно! Дай мне время подумать… не торопи меня, подожди… Ведь ты же можешь немного подождать?

Тогда Леонора, в свою очередь поднявшись, склонилась перед королевой в церемонном придворном реверансе. Подчеркивая каждым движением, что соблюдает все требования этикета, она бросила резким тоном, контрастирующим с этим показным смирением:

— Покорнейше прошу Ваше Величество отпустить меня… и Кончино Кончини, моего супруга.

Королева смертельно побледнела.

— Ты хочешь оставить меня? — пролепетала она.

— Да, если так будет угодно Вашему Величеству, — холодно произнесла Леонора. — Завтра же мы покинем Францию.

Обезумев при мысли о разлуке с Кончини, Мария вскричала:

— Но я не хочу этого!

— Пусть Ваше Величество простит меня за настойчивость… Решение наше принято бесповоротно… Все наши вещи собраны. Мы желаем удалиться от двора.

При этих нарочито вызывающих словах в Марии Медичи наконец пробудилась властительница. Выпрямившись во весь рост и устремив разгневанный взор на фаворитку, все еще склоненную в реверансе, она отчеканила, выделяя каждый слог:

— Вы же-ла-е-те? А вот я этого не желаю!

— Мадам…

— Довольно! Отказываю вам в просьбе. Мне не угодно отпускать вас… Ступайте!

И, видя, что фрейлина хочет возразить, добавила с яростью:

— Убирайтесь, говорю вам, или, клянусь Мадонной, я позову стражу и прикажу арестовать вас.

Леонора, словно бы раздавленная подобным обращением, попятилась к дверям. А королева, которую смягчила эта покорность, уже стала сожалеть о своей резкости, утешаясь лишь предстоящим свиданием с Кончини.

У выхода Галигаи выпрямилась и сказала почтительно, без всякой бравады, однако решительно:

— Пусть Ваше Величество простит меня, но я немедленно отправляюсь к королю…

На лице королевы выразились смятение и страх.

— К королю? — пробормотала она. — Но зачем?

— Умолять его исполнить просьбу, в которой по безграничной милости к нам было отказано Вашим Величеством.

Слегка успокоившись, Мария негодующе воскликнула:

— Как ты… как вы смеете?! Невзирая на мою волю?

— Ради моего Кончини я смею, да, смею, мадам… даже рискуя навлечь на себя гнев и немилость моей королевы!

— Неблагодарная! После всего, что я сделала для тебя…

Это было прелюдией к капитуляции. Сопротивление Марии Медичи было почти сломлено, ибо мысль о потере Кончини доводила ее до безумия. Любовь к итальянцу стала смыслом ее жизни.

Леонора, строившая на этом все свои расчеты, поняла, что творится в душе королевы, и сказала значительно мягче:

— Король с радостью согласится, чтобы избавиться от нас… Вы это знаете, мадам.

О да! Мария это знала. Вот почему она жалобно простонала:

— Но отчего ты хочешь уехать?

— Ах, мадам, я вижу, что вы готовы простить королю все… всем ради него пожертвовать… быть может, в самоотречении своем вы добровольно отступите в тень перед мадам де Верней… или новой звездой, что может уже завтра заблистать при дворе.

— Ты боишься, что я брошу тебя?

— Да, — прямо ответила Галигаи. — Будь я одна, я сказала бы вам: располагайте моей жизнью, она ваша. Но у меня есть Кончини, мадам… Именно на него падет удар… а я не хочу, чтобы его убили!

— Пока я жива, с головы Кончини и волос не упадет!

— Здесь правит король, мадам.

— Значит, если бы ты чувствовала себя в безопасности…

— Речь не обо мне, мадам… Кончини!

— Именно это я и имела в виду… Тогда ты не стала бы говорить об отъезде?

— О, мадам, вы знаете, что мы покинем вас с тоской в душе… Особенно Кончини… Он так вам предан, poveretto![3]

— В таком случае…

Последнее сомнение не дало королеве закончить фразу.

— В таком случае?.. — повторила Леонора, трепеща в радостном ожидании.

Мария Медичи наконец решилась — все, что угодно, кроме разлуки с Кончини!

— В таком случае, — сказала она еле слышно, — ты права, Леонора… Настало время подстрекнуть ревность твоего протеже.

Так королева вынесла смертный приговор своему супругу, королю Генриху IV.

Леонора низко поклонилась, чтобы скрыть обуревавший ее восторг. Выпрямившись, она произнесла очень просто:

— Сейчас я пришлю к вам Кончини, мадам.

И она вышла, холодная, неумолимая, унося смерть в складках своего платья.

А Мария Медичи улыбалась, словно бы Кончини уже стоял перед ней. И ее пурпурные полураскрытые губы ждали поцелуя любовника, который должен был вот-вот появиться… Она заслужила этот поцелуй. То была ее награда за молчаливое согласие на убийство.

Глава 4 ПОЗДНИМ ВЕЧЕРОМ НА УЛИЦЕ АРБР-СЕК

Генрих IV решил отправиться на улицу Арбр-Сек в одиннадцать вечера. Но в жилах Беарнца текла ртуть. Уже в девять, изнемогая от нетерпения и не в силах усидеть на месте, он вышел из Лувра через потайную дверь. Для этого похода он облачился в один из своих любимых старых и сильно вытертых камзолов — их у него было больше, нежели богатых и новых одеяний. В подобном обличье он походил на бедного дворянина или даже простого буржуа. Сопровождал его только Ла Варен.

Дом госпожи Колин Коль выходил фасадом на улицу Арбр-Сек, а тыловой частью в тупик под названием Курбатон. Черный ход был замаскирован темной драпировкой. У главной двери было крыльцо с тремя ступеньками. Поднявшись по ним, посетитель оказывался на площадке, украшенной двумя массивными колоннами, которые поддерживали балкон — именно там видели мы сегодня утром девушку, в чей дом собирался проникнуть, словно вор, Король-Волокита[4].

Подойдя к двери, Ла Варен дважды постучал, почти не делая паузы между ударами. Это был условный сигнал для квартирной хозяйки. И, склонившись к уху короля, прошептал с угодливой фамильярностью, мерзко хихикая:

— Вперед, сир! Возьмите крепость… штурмом!

Генрих, поставив ногу на первую ступеньку, пробормотал:

— Никогда еще я так не волновался!

В этот самый момент из-за колонны вынырнула какая-то тень, и прямо перед дверью встал человек, возвышаясь, таким образом, над королем. Одновременно молодой звучный голос бросил в темноту ночи короткий приказ:

— Эй вы! Убирайтесь!

Ла Варен, уже повернувший в сторону Лувра, поторопился вернуться назад.

По улице Арбр-Сек, совсем недалеко от дома госпожи Колин Коль, неспешно шагал некий дворянин. Услышав властный голос и увидев две тени у крыльца, он остановился посреди мостовой. Видимо, ему было любопытно узнать, что происходит; участники же представшей его глазам сцены не обратили на него ни малейшего внимания.

Тем временем король на шаг отступил, знаком приказав Ла Варену соблюдать осторожность, а тот произнес высокомерно-насмешливым тоном, обращаясь к неизвестному противнику:

— Вы, кажется, что-то сказали?

— Я сказал, — холодно ответил незнакомец, — что если вы не уберетесь отсюда сию же минуту, то получите наказание по заслугам.

Трудно вести переговоры с человеком, сразу взявшим подобный тон, но Ла Варен все же сделал одну попытку и заговорил примирительно, хотя в голосе его начинало звучать раздражение:

— Послушайте, сударь, вы что, взбесились или обезумели? С каких это пор запрещено входить в собственный дом только потому, что…

— Ты лжешь! — грубо прервал его неизвестный, не скрывая своего намерения оскорбить. — Ты вовсе не живешь в этом доме.

— Берегитесь, любезный! Вы имеете дело с дворянами!

— Снова лжешь! Ты не дворянин… ты повар… Ступай к своим кастрюлям и отдавай распоряжения котлетам! Да смотри, чтобы они у тебя не подгорели!

Невозможно было нанести более страшного оскорбления Ла Варену, свежеиспеченному дворянину, чей титул маркиза был получен совсем недавно. Мертвенно побледнев и задыхаясь от бешенства, он вскричал:

— Мерзавец!

— Что до твоего спутника, — язвительно продолжал незнакомец, — то он точно дворянин… ибо пытается предательски проникнуть ночью в жилище юной беззащитной девушки, чтобы покрыть ее имя стыдом и бесчестьем! Ах, черт возьми! Это дворянин из знатного и могущественного рода… ибо его не пугает мерзкое дело, от которого отступился бы, краснея, последний из головорезов!

Ла Варен обладал некоторой смелостью — смелостью того рода, что расцветает в присутствии зрителей. Если бы он был один, то давно убрался бы по приказу Жеана Храброго, которого читатель, конечно, узнал в дерзком незнакомце. Но здесь был король, и об отступлении не могло быть речи. В довершение всего, оскорбительный тон, с каким ему было предложено вернуться к кастрюлям, разозлил его до безумия, породив в нем смертельную ненависть. Впрочем, храбрость Ла Варена проявлялась в полном соответствии с подлостью и коварством его натуры.

Именно поэтому он, постаравшись совершенно незаметно обнажить шпагу, сделал предательский выпад снизу вверх, воскликнув:

— Негодяй! Ты дорого заплатишь за свою наглость!

Жеан не столько увидел, сколько угадал это движение, но не схватился за клинок, а просто с быстротой молнии выставил вперед ногу.

Получив удар сапогом прямо в лицо, Ла Варен покатился на мостовую и остался лежать на ней без чувств.

— Вот так! За «негодяя» заплачено, — холодно произнес Жеан.

Дворянин, бесстрастно наблюдавший за этой сценой, прошептал:

— Настоящий лев! Клянусь Богом! Наконец-то я вижу человека в этой отвратительной стае шакалов и львов, называющих себя людьми. Догадываюсь, из-за чего поднялся шум. Но с кем он сражается?

Тем временем Жеан, спустившись по ступенькам, приблизился к королю и проговорил жестким тоном:

— Сударь, если вы дадите мне слово никогда больше не повторять этой гнусной попытки, я отпущу вас… вы еще можете надеяться на пощаду!

Оглушенный увиденным, не в силах прийти в себя от изумления, король все же покачал головой.

— Нет? Что ж, в таком случае — беритесь за шпагу!

С этими словами Жеан неторопливым широким жестом вытащил свой клинок, дважды взмахнул им, с сухим свистом рассекая воздух, сделал шаг навстречу королю и произнес с ужасающим спокойствием:

— Я сейчас убью вас, сударь. По правде говоря, это куда надежнее, чем слово дворянина, которое не внушает мне никакого доверия.

Генрих уже почти опомнился, но пока не осознал, в какой смертельной опасности находится. Он все еще считал, что происходит некое досадное недоразумение, которое развеется, едва впавший в исступление головорез поймет, что связался с противником, способным раздавить его, как червя. Итак, король выпрямился во весь рост и промолвил пренебрежительным тоном, однако скорее нетерпеливо, чем гневно:

— Берегитесь, молодой человек! Знаете ли вы, с кем говорите? Знаете ли вы, что рискуете головой?

Дворянин, внимательно наблюдавший за развитием событий, вздрогнул, услышав этот голос:

— Неужели… Ах, черт возьми!

Жеан Храбрый сделал еще один шаг навстречу королю и смерил его взглядом сверху вниз, ибо был выше ростом на целую голову.

— Знаю, — ответил он с ледяным спокойствием. — Но пока я еще жив и вполне успею проткнуть вам глотку вот этой шпагой!

На сей раз Генрих начал догадываться, что никакой ошибки нет и что этот бешеный молодчик жаждет разделаться именно с ним. Тем не менее он не отступил и сказал еще более презрительно, еще более высокомерно:

— Довольно! У меня есть дела в этом доме. Убирайся отсюда. Время еще есть.

— Шпагу из ножен, сударь! Время еще есть!

— В последний раз говорю тебе: убирайся! И ты сохранишь жизнь!

— В последний раз говорю: шпагу из ножен! Или, клянусь Богом живым, я атакую вас!

Генрих взглянул на человека, посмевшего так разговаривать с ним. Он увидел пылающее гневом лицо и прочел свирепую решимость в глазах.

Генриху IV хорошо было знакомо унизительное и коварное чувство страха, всегда посещавшее его в минуты, когда он подвергался личной опасности. Но он умел чудодейственным усилием воли обуздывать бунт собственной плоти, и тогда не было более отчаянного храбреца, чем этот трусливый по натуре король. Однако сейчас он ощущал по бисеринкам пота на висках, что рассудку не удается совладать с испугом. Отчего?

А дело было в том, что с давних пор в нем угнездился ужас — вполне, впрочем, оправданный дальнейшими событиями, — с которым он был бессилен бороться: ужас перед цареубийством.

Взгляд незнакомца показывал, что он ясно понимает, с кем вступил в столкновение. Этот человек знал, что перед ним стоит король. И если он посмел говорить таким образом, значит, он намеревался убить. В этом не было никаких сомнений. Выбор, следовательно, был невелик: или дать себя зарезать, не оказывая сопротивления, или же защищаться изо всех сил. К последнему решению и склонился король, призвав на помощь все свое хладнокровие.

Он медленно обнажил шпагу, и клинки со звоном скрестились.

С первого же обмена ударами Генрих ощутил неоспоримое превосходство своего противника. Почувствовав дыхание смерти, он мысленно воскликнул, не в силах справиться со смятением:

«О, ко мне подослали настоящего бандита! Это умышленное убийство… Я погиб!»

Он бросил вокруг себя отчаянный взгляд утопающего, который ищет, за что бы ему ухватиться, и заметил наконец дворянина, постепенно подошедшего поближе.

— Эй, сударь! — крикнул Генрих, — Вы случаем не сообщник?

Это подразумевало следующее: если вы не сообщник, спасите меня.

Конечно, именно так и понял этот завуалированный призыв незнакомый дворянин, ибо он бросился вперед и успел задержать руку Жеана, наносившего удар, который, без сомнения, сразил бы короля.

— Проклятье! — яростно вскричал молодой человек. — Ты мне заплатишь за это!

И он устремился на обидчика с высоко поднятой шпагой. В этот момент дверь дома, обороняемого с такой отвагой, распахнулась, и на пороге появилась мадемуазель Бертиль.

Жеан тут же опустил руку. Только что замахнувшись для смертельного удара, он с мольбой сложил ладони перед этой невинной девочкой, а на лице его, таком страшном и гневном мгновение назад, появилось выражение необыкновенной кротости; сверкающие черные глаза затуманились и, казалось, просили прощения. За что? Быть может, за то, что он стал защищать ее, не испросив согласия.

Король, смахнув капли пота со лба, прошептал:

— Уф! Я видел костлявую!

А незнакомый дворянин, оглядывая с любопытством то девушку, то юношу, размышлял, лукаво усмехаясь: «Так вот из-за какого прекрасного цветочка безумный мальчишка посмел бросить вызов самому могущественному государю мира, принудив его обнажить шпагу, а затем молить о помощи первого встречного! Дьявольщина! Мне нравится этот молодой лев. А она-то! Клянусь честью, ради нее можно решиться на подобное безумие. Ах, что за изумительная штука любовь!»

В белом шерстяном халатике, в легкой золотой накидке, на кружева которой ниспадали восхитительными волнами роскошные волосы, прелестная Бертиль, блистающая целомудренным изяществом, медленно подошла к краю крыльца, залитого мягким светом семи свечей. Шандал держала дрожавшей от волнения рукой госпожа Колин Коль, в свою очередь появившаяся на пороге.

Девушке понадобилось всего несколько секунд, чтобы приблизиться к троим мужчинам, застывшим у подножия крыльца. И в эти краткие мгновения взор ее, полный наивного восхищения, был устремлен в глаза Жеана — казалось, она видит только его одного. Этот чистый взгляд был настолько красноречив, что молодой человек, бестрепетно преградивший путь королю, почувствовал, как его с ног до головы бьет дрожь, как прихлынула к сердцу кровь и как застучало в висках — и он благоговейно поклонился, едва не опустившись на колени.

Безмолвный разговор влюбленных не укрылся от свидетелей этой сцены, ибо король, в свою очередь, побледнел; быть может, он успел уже забыть о дерзости юноши, но теперь устремил на него холодный взор, в котором без труда можно было прочесть приговор.

А незнакомый дворянин, чье своевременное вмешательство спасло Генриху IV жизнь, с явной симпатией смотрел на прелестных юношу и девушку, идеально подходивших друг другу и одухотворенных сиянием возвышенной, целомудренной любви; когда же в глаза ему бросилось искаженное ревностью лицо короля, он с жалостью прошептал:

— Бедные дети!

Выразив переполнявшую ее благодарность, Бертиль повернулась, наконец, к королю и склонилась в грациозном реверансе, изяществу которого позавидовала бы не одна знатная дама. Мелодичным, изумительно звучным голосом, напоминавшим щебет птицы, она произнесла с достоинством, удивительным для такой юной и неопытной девочки:

— Пусть Ваше Величество окажет честь войти в скромное жилище благородной девицы Бертиль де Сожи.

Молния, ударившая в крыльцо, меньше поразила бы двух главных участников этой сцены.

Король, одним прыжком перемахнув через три ступени, замер перед девушкой, пожирая ее горящим взором. Он был мертвенно-бледен и содрогался от волнения, что не ускользнуло от проницательных глаз незнакомца, наблюдавшего за ним с большим интересом.

Генрих пролепетал:

— Вы сказали Сожи? Сожи?

— Так меня зовут, сир.

Генрих провел рукой по мокрому от пота лбу.

— В Шартре, — произнес он мучительно медленно, — в Шартре я знавал одну даму по имени Сожи… Бланш де Сожи.

— Это моя мать.

«Господь милосердный! — подумал потрясенный Генрих. — Она моя дочь! И я чуть было…»

Он инстинктивно взглянул на Жеана Храброго, застывшего в изумлении, и добавил про себя:

— Он был послан самим Богом, чтобы не дать совершиться ужасному преступлению, за которое нет прощения! Меня всю жизнь мучили бы угрызения совести.

Видя, что король молчит, Бертиль, без сомнения, несведущая в правилах этикета, спросила:

— Разве вы не знали этого, сир, когда шли сюда?

В словах ее звучала такая невинность, что Генрих, невольно покраснев, поспешно ответил:

— Конечно, знал, клянусь Святой пятницей! Но мне хотелось удостовериться… убедиться окончательно…

Серьезным тоном, с трогательной печалью, девушка сказала:

— Я уже давно перестала надеяться, что Ваше Величество когда-нибудь окажет мне эту честь… Как бы то ни было, вы здесь желанный гость. Входите, сир.

Она походила на королеву, оказавшую милость одному из своих подданных, король же выглядел чрезвычайно смущенным. Он сделал движение, чтобы переступить порог, но в этот момент вдруг вспомнил о своем спасителе и обернулся, желая поблагодарить его. Но сделать этого не успел, ибо события внезапно приняли совершенно неожиданный оборот.

Мы видели, что при появлении Бертиль Жеан впал в состояние восторженного экстаза, сменившегося мучительным изумлением, когда он услышал, как девушка, назвав свое имя, приглашает короля в свой дом. Мало-помалу изумление это стало проходить, уступив место сначала гневу, а затем и бешенству — холодному, слепому бешенству, не подвластному голосу рассудка и ведущему к самым безумным деяниям.

На какое-то мгновение незнакомцу, внимательно следившему за молодым человеком, показалось, что тот сейчас взлетит на крыльцо, вцепится в горло королю, а затем — кто знает? — поразит кинжалом и юную девушку.

Но, видимо, Жеан переменил первоначальное решение. Или же, что было более вероятно, он уже не способен был рассуждать и поступал, подчиняясь безумному порыву. Яростным жестом вогнав в ножны шпагу, которую он все еще сжимал в кулаке, и желая тем самым показать, что запрещает себе прибегать к насилию, молодой человек скрестил на груди руки и, мрачный, с налитыми кровью глазами, разразился внезапно пронзительным хохотом.

— Входите, сир! — повторил он громовым голосом слова девушки. — Будьте желанным гостем в доме благородной девицы Бертиль де Сожи, которая уже перестала надеяться, что вы окажете ей эту неслыханную честь! Входите! Вас впустят в девичью спальню! Входите, полог уже отдернут! Входите, благородная девица готова к жертвоприношению любви!

Генрих, обернувшись при первых же словах, ошеломленно слушал, думая: «Посмотрим, до чего он посмеет дойти!»

Бертиль, бледная как смерть, смотрела на безумца — ибо он был безумен в этот момент — с выражением мучительного упрека, вскоре сменившегося нежной жалостью.

А Жеан, не помня себя от ревности, продолжал все тем же громовым голосом:

— О, клянусь демонами ада, фарс вышел на славу, и я первый смеюсь над ним! Смейтесь же и вы, благородная девица, и вы, великий государь! Смейтесь над нищим проходимцем, над разбойником, над умалишенным, что грезил о чистой невинной девушке и не побоялся, хоть нет у него ни имени, ни состояния, встать перед королем и остановить его, угрожая смертью. Да смейтесь же, говорю вам, над трижды умалишенным, который и подозревать не мог, что чистая невинная девушка ждет лишь знака, дабы упасть на грудь похотливому фавну… правда, с короной на голове!

Словно не слыша этих саркастических слов, произнесенных во всеуслышание неслыханно дерзким тоном, Генрих повернулся к незнакомцу и с приветливой улыбкой, предназначавшейся только друзьям, произнес:

— Ваш слуга, Пардальян, ваш слуга[5]. Поскольку так уж сложилось, что при всех наших встречах… увы, не слишком частых, хотя это зависит не от меня…

— Вашему Величеству известно, что я всегда…

— Знаю, Пардальян, — мягко прервал его Генрих. — Но вы все же не слишком балуете меня, друг мой.

Пардальян поклонился, однако ничего не ответил.

— Итак, я сказал: поскольку при всех наших встречах вы оказываете услугу либо мне, либо короне, но не даете возможности выразить признательность… поскольку вам, очевидно, нравится такое положение вещей, окажите мне еще одну услугу…

— Вы можете располагать мной, сир.

Генрих, выпрямившись во весь рост, сказал холодно, пренебрежительно кивнув в сторону молодого человека:

— Постерегите его… По правде говоря, я было о нем забыл, но ему, как видно, очень хочется, чтобы я им занялся… Итак, постерегите его… со всем тщанием.

Услышав это распоряжение, Жеан выпрямился, устремив горящий взор на человека, к которому король, судя по всему, относился с особым уважением. Бертиль, напротив, взглянула на него с мольбой.

Не подавая и вида, что заметил эти выразительные взгляды, шевалье де Пардальян ответил с изумительным спокойствием:

— Постеречь, сир? Это нетрудно…

Жеан презрительно улыбнулся.

Бертиль заломила свои белоснежные руки с выражением такого отчаяния, что смягчилось бы сердце самого отъявленного ревнивца.

— Однако, — невозмутимо продолжал Пардальян, — я не могу стеречь его до Страшного суда. Позволит ли король спросить, что нужно будет сделать с этим юношей?

— Да просто доставить его в Лувр и передать в руки капитана моей гвардии…

— Действительно, как просто… А что произойдет с ним потом?

— Пусть вас не заботит остальное, — сказал Генрих высокомерно. — Это дело палача.

Жеан с вызовом откинул голову назад. Бертиль пошатнулась, и ей пришлось опереться на колонну.

— Палача, черт возьми! — произнес Пардальян с видом полного равнодушия. — Дьявольщина! Бедный молодой человек!

Генрих IV, без сомнения, давно знал этого загадочного дворянина, говорившего с лукавым почтением и столь непринужденно, что невольно возникал вопрос, кто из этих двоих людей король. Он, без сомнения, знал, что означает подобная манера выражаться, и умел читать тайные мысли на этой непроницаемой физиономии, ибо воскликнул с гневным нетерпением:

— Ну, Пардальян, вы подчинитесь?

— Как не подчиниться, сир! Дьявольщина! Ослушаться приказа короля! Я схвачу этого молодого человека, я приволоку его в Лувр, в Шатле, на виселицу, на плаху… Да я сам его четвертую, черт возьми!

Вдруг он ударил себя по лбу, словно человек, внезапно что-то вспомнивший.

— Господи Боже мой! И как я мог забыть? Ах я мошенник, проходимец, невежа! Старею, сир, память уже совсем никуда! Сир, я огорчен, потрясен, удручен, безутешен. Я не смогу выполнить просьбу Вашего Величества.

Бертиль почувствовала, что к ней возвращается жизнь: щеки ее порозовели, а нежные голубые глаза, одарив благодарным взглядом незнакомца, устремились к небу с выражением глубочайшей признательности.

Жеан не повел и бровью, однако во взоре его читалось явное удивление.

— Почему? — сухо осведомился король.

— Ах, сир, я только что вспомнил… ведь этот господин назначил мне завтра утром свидание, от которого дворянин не может уклониться, не обесчестив себя.

— И что же?

— Как, сир? Неужели вы не понимаете, что я не могу арестовать его вечером, если утром должен с ним драться? Ведь этот молодой человек, сир, пожалуй, подумает, что я испугался.

Говоря все это с видом простодушной наивности, Пардальян посматривал своими лукавыми глазами на Жеана, взиравшего на него уже не с удивлением, а с восторгом, и на Бертиль, испуганную едва ли не больше, чем мгновением ранее.

— Господин де Пардальян, — промолвил король сурово, — разве вам не известно, что мы издали строжайшие указы[6] с целью искоренить, наконец, преступную склонность к дуэлям, истребляющим цвет нашего дворянства.

Пардальян все с той же издевательской покорностью, доводившей до исступления короля, воскликнул:

— Черт возьми! Это правда… Я совсем забыл о ваших эдиктах против дуэлей… Ах, память, бедная моя память, что с тобой стало? Эдикты! Дьявольщина! Ну, уж теперь-то я буду о них помнить!

— Сударь, — произнес Генрих, с трудом сдерживая гнев, — пока еще воспоминание об оказанных вами услугах охраняет вас… Но не злоупотребляйте моим терпением, предупреждаю вас! Подчиняетесь вы или отказываетесь подчиниться, да или нет?

Пардальян выпрямился во весь рост, на лице у него появилось упрямое выражение, и он сухо ответил:

— Нет!

— По какой причине? Это, надеюсь, можно узнать? — спросил король с грозной иронией.

Пардальян, сохраняя ледяную невозмутимость, смело встретил разгневанный взор короля и ответил все так же сухо:

— Отчего же нельзя? Если король не может догадаться сам, я объясню… Никогда в жизни не был я подручным палача, а в шестьдесят лет мне поздно учиться этому низкому ремеслу.

— Как ты смеешь?! — прорычал король.

Пардальян нарочито неспешно взошел на две ступеньки крыльца, отчего оказался вровень с Генрихом, который был небольшого роста. И уже здесь, глядя прямо в глаза своему суверену, произнес с ужасающим спокойствием:

— Вы же смеете мне угрожать! Вы смеете оскорблять меня, предлагая мне исполнить роль тюремщика!

Король вздрогнул от ярости. Он уже собирался ответить уничтожающей репликой, но не успел даже открыть рта.

Жеан Храбрый, до сих пор стоявший безмолвно и неподвижно, казалось, внезапно проснулся. Он, в свою очередь, выступил вперед и, не глядя на девушку, высокомерно заявил:

— Прежде чем ссориться с этим достойным и смелым дворянином, вам не мешало бы узнать, позволю ли я арестовать себя.

И, горделиво вскинув голову, добавил:

— Только король может арестовать Жеана Храброго. Идите, сир, я не стану вам препятствовать… Вы можете удовлетворить, наконец, свое законное нетерпение. Когда вы вернетесь, я буду ждать вас у этой двери, дабы сопровождать в Лувр.

При этих словах девушка и без того бледная, побелела, как простыня. Она закрыла свои прекрасные глаза, словно желая отогнать ужасное видение — казнь несчастного ревнивца, навстречу которой тот слепо устремлялся сам.

Пардальян, взглянув на него искоса, пробормотал:

— Нет в нем жалости к несчастной девочке! Будь прокляты эти ревнивые влюбленные, неспособные понять чужую боль!

Ошеломленный Генрих воскликнул:

— Вы будете ждать меня? И пойдете со мной в Лувр?

— Куда вам будет угодно!

— А знаете ли вы, любезный, что идете навстречу палачу?

— Я буду только счастлив увидеться с ним!

Жеан выкрикнул это с каким-то яростным ликованием. А в сверкающем взоре, устремленном прямо в глаза Бертиль, ясно читалось:

— Это вы меня убиваете! Вы одна!

Холодно, но в глубине души восхищаясь этой безумной выходкой, Генрих произнес:

— Я ловлю вас на слове, молодой человек. Клянусь Святой пятницей! Любопытно, пойдете ли вы до самого конца.

Жеан ответил с присущей ему горделивой уверенностью:

— Я исполню все, что обещал.

Король какое-то мгновение внимательно смотрел на него, затем сделал жест, означавший: «Посмотрим!» — и вошел в дом.

Чистый взгляд Бертиль, полный нежности и сострадания, остановился на юноше, столь же бледном, как она сама, и застывшем в позе, которую он считал выражением оскорбительного презрения, хотя в действительности в ней воплощалось отчаяние, дошедшее до крайнего предела. Девушка, медленно спустившись по ступенькам, подошла поближе, и Жеан, никогда и ни перед кем не отступавший, отпрянул перед ней.

С бесконечной мягкостью она прошептала:

— Зачем вы предложили королю подождать, хотя с легкостью могли бы уйти?

Он вздрогнул, потрясенный до глубины души этим ласковым, проникающим в душу голосом. Но то было одно мгновение, равное вспышке молнии. Гордость, доминирующая в этой натуре, одержала верх над прочими чувствами, и он, злобно набычившись, ответил грубым хриплым голосом, в котором звучали сдавленные рыдания:

— А вам-то что? По какому праву вы лезете в мои дела? Между нами нет ничего общего. Вы хотите знать, кто я такой?

Глядя на него глазами чистыми, как лазурь неба в летний день, она сказала очень просто:

— Я не знаю вас, это правда! И говорю с вами впервые, это тоже правда! Но ведь и вы не знаете меня, однако без колебаний обнажили шпагу против короля Франции, чтобы защитить дом незнакомой девушки!

Он прохрипел:

— Я думал…

Ему хотелось ответить: «Я думал, что вы чисты и невинны. А вы ждали только удобного случая, чтобы продать себя подороже!» Да, он собирался сказать это, несчастный! Но такое целомудренное достоинство отличало эту девочку, такое сияние любви исходило от ее чела, что оскорбительные слова застряли у него в горле. Свирепея от того, что не смеет высказать наболевшее, он буркнул:

— Вас ждет король, мадам!

— Знаю… И ради вас я заставляю ждать короля… А вы хотите умереть! Слушайте же, хотя это постыдная тайна… но вам я ее открою… Король! Только раз мне довелось его увидеть, издали… Никогда я с ним не говорила, мы с ним не знакомы, а между тем он мой отец!

В искренности этих слов невозможно было усомниться. Жеан им поверил сразу. Словно оглушенный признанием, которое нелегко далось нежной Бертиль, он тяжело рухнул на колени и умоляюще сложил руки, бормоча:

— Простите! Простите меня!

Она с бесконечным состраданием посмотрела на несчастного, рыдавшего у ее ног, и, побледнев при воспоминании, продолжила все с той же нежностью:

— Чтобы вы стали убийцей моего отца! Вы… Возможно ли? Могла ли я допустить такое?

Он хрипел, прижимаясь к земле:

— Будь я проклят! Раздавите меня, как гадину!

Покачав своей прелестной головкой, она склонилась к нему и еле слышно выдохнула:

— Теперь вам известна постыдная тайна моего рождения. И мне остается сказать вам одно… я тоже думала… но, наверное, ошибалась…

Она раскраснелась в своем восхитительном целомудренном волнении. И на сей раз гордыню с ревностью словно бы смело могучим дыханием любви. На сей раз он понял все с полуслова и, опьянев от радости после того, как едва не лишился рассудка от ярости и муки, пролепетал:

— Говорите же!

И эта невинная девочка, которая, не зная любви, подчинялась лишь движениям своего сердца, не спрашивая, какое чувство им руководит, забыв, что в первый раз говорит с незнакомцем, чьим гордым обличьем и красивым лицом любовалась, украдкой высматривая его в доме напротив, поняла, что этим сердцем она завладела навеки. Внезапно ее мозг пронзила ослепительная мысль, что, если он умрет, то и ей тоже останется только умереть. И очень просто, с возвышенной искренностью, с изумительной откровенностью, не ведающий о лицемерии, она сказала то, что думала:

— Я не сумею объяснить… Но я чувствую, если вы теперь умрете… умру и я!

Выпрямившись и побледнев, считая, что добавить к сказанному уже нечего, она взошла по ступенькам и скрылась за дверью, тихонько прикрыв ее за собой.

Глава 5 ШЕВАЛЬЕ ДЕ ПАРДАЛЬЯН

— Силы небесные! — вскричал влюбленный. — Она меня любит! Возможно ли это? Я не ослышался? Этот чистый взгляд, эти слова… Сон это или явь?

Его переполняла неслыханная радость, от которой словно крылья вырастают за спиной. Он вскочил на ноги с пылающим лицом, схватившись за эфес своей шпаги, и в горящих глазах его блистал вызов всему миру.

Только тут он заметил, что шевалье де Пардальян все еще не ушел. Он не видел, с какой меланхолической улыбкой смотрел на него старый дворянин на протяжении всей предыдущей сцены, которая, видимо, пробудила в нем воспоминания одновременно сладостные и ужасные, ибо, вопреки обыкновению, Пардальян казался очень взволнованным.

Жеан не стал задаваться вопросом, почему шевалье остался и чего ждет. Он забыл, что поссорился с этим незнакомцем сегодня днем, что готов был убить его несколько минут назад и что должен драться с ним завтра утром. Он понимал только одно: этот человек все видел и все слышал, а, стало быть, перестал быть незнакомцем, перестал быть врагом, а стал, хотя бы на мгновение, другом. Это был свидетель, с которым можно было говорить о ней. И он с ликованием воскликнул:

— Вы слышали, правда? Мне это не приснилось? Она сказала: «Если вы умрете, я тоже умру!» Ведь она это сказала, правда?

Пардальян вздрогнул, как человек, вернувшийся в реальный мир, и, обратив на юношу взгляд, где уже не было прежнего привычного для него лукавства, ответил очень серьезно:

— Гм! Кажется, я действительно слышал нечто в этом роде!

— Она это сказала! — вскричал влюбленный, упиваясь даже таким уклончивым подтверждением. — Ах, черт возьми! Теперь весь мир принадлежит мне! Я хочу завоевать все его сокровища, чтобы сложить к ее ногам! Я хочу корону, чтобы увенчать этот благородный лоб!

Пардальян вглядывался в него с очевидной благожелательностью. Впрочем, оно и понятно: было бы трудно найти второго столь щедро одаренного природой молодого человека.

Он был выше среднего роста и превосходно сложен; в каждом движении его ощущалась изумительная гибкость и непринужденность. Поджарый и мускулистый, он отличался необыкновенной силой. У него были тонкие черты лица, кожа редкостной белизны, длинные черные волосы, вьющиеся от природы, красиво очерченный рот, над которым топорщились юношеские усики. Но самой чудесной особенностью его внешности, придававшей ему неповторимое обаяние, были глаза — два огромных черных алмаза, — обычно сверкавшие невыносимым блеском, но иногда, как сейчас, проникнутые странной кротостью.

Широкая грудь его была затянута в серо-голубой бархатный колет. Сильные ноги обуты в высокие сапоги из мягкой рыжеватой кожи, с очень высокими каблуками и с громадными шпорами, победоносно звеневшими при каждом шаге. Широкий отложной воротник оставлял открытой мощную шею, словно бы выточенную из белоснежного мрамора. (Вероятно, именно ему была обязана своим появлением на свет эта мода, которой предстояло расцвести несколькими годами позже.) Вместо перевязи он нацепил широкий шарф из белого шелка — именно этот цвет, по его наблюдениям, предпочитала Бертиль. Шляпа, украшенная алыми перьями, была залихватски сдвинута набок, перчатки с раструбами доходили до локтей, а на старом кожаном поясе болталась невероятных размеров шпага.

Все выглядело несколько потертым, заношенным, выцветшим, но зато блистало чистотой, а появившиеся кое-где прорехи были аккуратно заштопаны. Носил же он свой костюм с непринужденностью знатного вельможи, с природным изяществом, что не могло укрыться от взгляда внимательного наблюдателя, каким был Пардальян, умевший быстро оценивать как людей, так и вещи. Надо полагать, этот тонкий знаток не нашел изъянов в наружности и в одеянии Жеана Храброго, ибо улыбался все с той же очевидной благожелательностью.

Между тем влюбленный продолжал изливать свои радостные чувства и восклицал, ликующе смеясь:

— Ее отец! Это ее отец! Кто бы мог подумать? А я-то, негодяй из негодяев, я посмел обвинить ее!.. О, следовало бы вырвать этот поганый язык и бросить его собакам!

Внезапно он вспомнил, какую роль довелось сыграть в этой истории Пардальяну, и громогласно провозгласил:

— Сударь, если бы не вы, я убил бы ее отца! Потому что я его непременно убил бы, — добавил он со столь свойственной ему горделивой убежденностью. — Тогда, что говорить, мне оставалось бы только броситься в Сену! Ах, шевалье, я обязан вам по гроб жизни… Эй! Да вы что, взбесились? Дьявольщина!

Вот чем были вызваны эти восклицания.

У Пардальяна, безусловно, имелись веские причини, чтобы остаться. С другой стороны, он знал, что лучший способ подружиться с влюбленным — это дать ему выговориться всласть, никоим образом не прерывая его излияния. Поэтому, решив пока не расставаться с Жеаном Храбрым, Пардальян слушал его с непоколебимым терпением. Однако в намерения шевалье не входило чрезмерно утомляться, а потому он поднялся на крыльцо и уселся, прислонившись спиной к одной из колонн. Вследствие этого он оказался в глубокой тени, и с улицы его нельзя было разглядеть, тогда как фигура стоявшего перед ним влюбленного, напротив, вырисовывалась весьма четко.

Слушая, казалось бы, с полным вниманием, Пардальян по старой привычке всматривался своими зоркими глазами в темноту ночи. Вот почему он сразу увидел, как кто-то коварно подкрадывается сзади к молодому человеку. Внезапно незнакомец прыгнул. Тускло блеснуло широкое и острое лезвие. Если бы не Пардальян, с влюбленным и с его грезами было бы разом покончено. Смертельный выпад был нанесен столь стремительно, что предупреждать юношу было уже бесполезно. Шевалье действовал решительно и без колебаний. Обхватив Жеана Храброго своими мощными руками, он оторвал его от земли и привлек к себе.

Убийца от неожиданности сломал свой нож о крыльцо.

Всегда бурная и часто опасная жизнь приучила Жеана не терять хладнокровия ни при каких обстоятельствах. Поэтому он не выказал ни волнения, ни испуга, а едва Пардальян отпустил его, ринулся вниз по ступенькам, которые только что преодолел против собственной воли, дабы свести счеты с нападавшим.

С изумительной быстротой оценив ситуацию, он понял, что противостоит ему какой-то оборванец — вероятно, неудачливый ночной грабитель. Оцепенев от изумления, тот растерялся настолько, что даже не пытался улизнуть и стоял, судорожно сжимая рукоять сломанного ножа. Этого для Жеана было достаточно. Негодяй не заслуживал удара шпагой — вполне можно было обойтись кулаками.

Между тем убийца, оказавшись с Жеаном лицом к лицу, вдруг испустил отчаянный вопль:

— Это не он!

Услышав это, Жеан вздрогнул, а Пардальян в то же мгновение вскочил на ноги. Оба, не сговариваясь, словно бы пораженные одной мыслью, обернулись к дверям дома Бертиль — дома, куда совсем недавно вошел король.

Дальнейшее произошло с быстротой молнии. Жеан схватил нападавшего за плечи, чтобы разглядеть, с кем имеет дело, и одновременно раздалось два возгласа:

— Равальяк!

— Жеан Храбрый!

Равальяк тут же добавил:

— Будь я проклят, что поднял руку на единственного человека в мире, пожалевшего меня в моих несчастьях!

— Итак, любезнейший Равальяк, — холодно произнес Жеан, — ты хотел убить меня?

— О нет, не вас! — поспешно сказал Равальяк.

— Однако же, не будь этого достойного дворянина, ты проткнул бы меня своим ножом!

Но, быстро сменив гнев на милость, Жеан произнес тоном высокомерного превосходства, столь для него естественного и столь удивительного для человека без роду и племени, каковым его считали:

— В любое другое время, дражайший Равальяк, ты дорого заплатил бы мне за эту низость! Но сегодня сердце мое трепещет от радости… Сегодня я готов обнять всех живущих на земле! Дьявольщина! Тебя стоило бы хорошенько проучить, но я не хочу обижать такого горемыку, как ты! Ступай, я тебя прощаю!

Равальяк с полубезумным видом покачал головой.

— Вы прощаете меня, очень хорошо! Иного я и не ждал от вас. Вы сама молодость, сила, смелость, великодушие… я знаю. А у меня ничего этого нет, я умею только плакать да молиться… но зато я памятлив на доброе и злое, я не забыл ваших благодеяний, и я себе никогда не прощу!

— Велика важность! Главное, что тебя простил я! Оставим это… Но кого же ты выслеживал? Отчего ты крикнул: «Это не он!»

Равальяк, поколебавшись, произнес мрачно:

— Я уже два дня ничего не ел… два дня бродил по улицам, как потерянная собака… Вы понимаете?

— Ах ты, бедняга! Да, я понимаю… Ты охотился за увесистым кошельком, чтобы раздобыть кров и пропитание… Но отчего же все-таки ты воскликнул: «Это не он»?

— Я шел следом за дворянином, у которого надеялся раздобыть тот самый кошелек… но потерял его из виду, сам не знаю как… Свою ошибку я понял, лишь когда увидел вас… Вот почему я и вскрикнул.

— Вот как? — сказал Жеан, по-видимому удовлетворившись этим объяснением. — Однако для человека твоих наклонностей рука у тебя тяжеловата… Ведь ты всерьез помышлял о сутане! Взять кошелек — это одно, но вот лишить жизни… Честно говоря, ты меня удивил.

— Голод — дурной советчик, — смиренно ответил Равальяк.

— Это верно! А пока я не желаю, чтобы кто-нибудь сказал, будто ты голодаешь по моей вине… Возьми несколько экю… Больше у меня нет. А если опять дойдешь до такой крайности, как сегодня, то не шатайся с пустым брюхом по улицам, а просто приходи ко мне… ты знаешь, где я живу. Дьявольщина! Какую-нибудь монетку я для тебя всегда найду… Ну, ладно! Ладно! Не надо благодарностей… убирайся отсюда!

Шевалье де Пардальян не сделал никакой попытки вмешаться, пока происходил этот диалог. Но, увидев, что Равальяк растворился в темноте, повернулся к молодому человеку с вопросом:

— Вы действительно поверили в то, что рассказал вам Равальяк?

— Ни единому слову не поверил, — холодно ответил Жеан.

— Черт возьми! Быть может, следовало с ним разобраться получше…

— Зачем? Сегодня у меня нет настроения обижать кого бы то ни было… И я знаю, где можно найти этого субъекта.

— Тогда оставим это, — равнодушно промолвил Пардальян.

— Сударь, — начал Жеан торжественным тоном, — вы только что спасли…

Но, очевидно, в этот день молодому человеку не суждено было выразить свою признательность. Пардальян снова прервал его на середине фразы, сказав с самым безразличным видом:

— Не кажется ли вам, сударь, что у вас еще есть время уйти подобру-поздорову… Что, собственно, удерживает вас здесь?

Вышедшая из-за облаков луна осветила темную доселе улицу, и Пардальян воспользовался этим обстоятельством, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели его слова на влюбленного юношу.

— Но сударь, — промолвил слегка удивленный Жеан, — разве вы не слышали, что я обещал королю дождаться его?

— Слышал, черт возьми! Именно поэтому я бы и посоветовал вам поскорее убраться отсюда.

— Невозможно, сударь! Чтобы я спасался бегством?!

Пардальян продолжал настаивать с нарочитым простодушием:

— Когда вы дали это обещание королю, вы жаждали умереть… вы не знали того, что знаете сейчас…

— Довольно, сударь, — высокомерно произнес Жеан. — Я дал обещание и сдержу его, чем бы это мне ни грозило.

И он добавил несколько мягче:

— Знайте, что меня не так-то легко прикончить… Да и что я обещал? Сопровождать короля, куда ему будет угодно… Не более того! Я ограничусь именно этим.

Странное дело, Пардальян, подстрекавший юношу нарушить слово — вероятно, из чувства симпатии к нему, — Пардальян, казалось, был доволен, что к совету его не прислушались.

— А вы сами, сударь, — продолжал Жеан Храбрый, — разве вы не понимаете, что вам бы тоже не мешало поскорее уйти?

— Это почему же? — спросил Пардальян с самым невинным видом.

— Так ведь после того, что вы ему наговорили, было бы крайне неосторожно встретиться с ним вновь.

Пардальян еле заметно улыбнулся.

— Ба! — сказал он небрежно. — Мы с королем старые знакомые. Он знает, что ему незачем делать из меня врага… Поэтому, можете мне поверить, поразмыслив, он поймет, что не стоит сердиться из-за таких пустяков. И трижды подумает, прежде чем предпринять что-нибудь против меня…

Жеан Храбрый зорко взглянул на человека, посмевшего говорить таким образом о самом могущественном государе христианского мира. В насмешливых глазах Пардальяна он не увидел никакой бравады. Красивое лицо дышало бесстрашной уверенностью, безмятежным спокойствием, величественной силой духа.

— Конечно, — продолжал Пардальян с язвительной кротостью, — я был несколько резок, сознаюсь. Быть может, король обиделся… Поэтому я тоже решил его дождаться и проводить до Лувра.

— Зачем?

— Чтобы посмотреть, чем дело кончится, — холодно ответил шевалье.

Жеан, стараясь не выдать своего изумления, говорил про себя:

— Поразительный человек! Смелый? Черт возьми, да! Смелый, как никто… Во всяком случае, мне такие прежде не попадались! Сильный? Еще бы! Одолел меня, а это кое-что значит! А ведь он в том возрасте, когда силы начинают слабеть… В самом деле, сколько же ему лет? Быть может, нет и пятидесяти, а, быть может, за шестьдесят. Если бы не седые волосы и усы, то и сорока нельзя было бы дать при такой тонкой талии и такой упругой походке… И кто он? По меньшей мере, принц, если судить по его надменности и по тону, с каким он обращался к королю… Если же посмотреть на костюм, совсем простой к даже слегка потертый, то на принца он не похож… Впрочем, он может быть переодет… ведь свой простой наряд сей господин носит с таким величием, что начинаешь теряться в догадках… Дьявольщина! Чего бы я ни отдал, чтобы иметь этакую дерзкую небрежность, этакое изумительное спокойствие… Хотя куда мне, ведь я бешеный… Взвиваюсь от каждого слова и сразу хватаюсь за кинжал или за шпагу.

Пока молодой человек размышлял таким образом, Пардальян, не обращая на него внимания, рыскал повсюду, словно потерял какую-то ценную вещь.

— Что вы ищете? — осведомился Жеан.

— Разве у короля не было спутника? — спросил, в свою очередь, шевалье.

— Вы о Ла Варене?

— А, так это был Ла Варен! Значит, я ищу Ла Варена.

— В самом деле, — сказал Жеан, — он, должно быть, валяется здесь, в канаве.

Пардальян только покачал головой. Ла Варен исчез. С этим пришлось согласиться и Жеану Храброму, напрасно обшарившему самые темные уголки возле дома Бертиль.

— Мерзавец сбежал, — сказал он беззаботно. — Пусть себе катится ко всем чертям.

— Полагаю, — кротко заметил Пардальян, — что он задержится где-нибудь поближе. Мерзавец, как вы его назвали, скорее всего отправился в Лувр… И вы скоро увидите, как он вернется сюда во главе вооруженного отряда, чтобы арестовать вас.

— Вы так думаете?

— Я в этом уверен… Впрочем, смотрите сами!

С этими словами Пардальян кивнул в сторону группы солдат, показавшихся в конце улицы, ведущей к Лувру, и устремившихся бегом прямо на них.

Ла Варен и впрямь очнулся как раз в тот момент, когда король вошел в дом Бертиль де Сожи. Увидев два силуэта, он сразу же признал в одном из них того человека, что нанес ему жестокий удар сапогом. Во время стычки с Жеаном он не заметил Пардальяна и теперь принял его за сообщника разбойника, висельника, бандита — этими и другими столь же лестными эпитетами маркиз мысленно наградил Жеана.

В достойном своднике сочетались качества тюремщика и шпиона — впрочем, иначе и быть не могло. Затаившись, он навострил уши, стараясь не упустить ни единого слова. Осознав, что молодой человек, столь ему ненавистный, решил дожидаться короля у дверей дома, Ла Варен едва не зарычал от радости. Решение было принято немедленно: тихонько ускользнуть и помчаться в Лувр, к счастью, совсем близкий, дабы поднять тревогу. Одним ударом можно было убить двух зайцев — отомстить негодяю, оскорбившему и ударившему его, и оказать неоценимую услугу королю, ибо молодой головорез наверняка собирался заколоть Генриха. Положение Ла Варена при дворе было более чем прочным, однако же не следовало пренебрегать возможностью отличиться в деле государственной важности.

Воспользовавшись темнотой и тем, что оба ночных собеседника были поглощены разговором, Ла Варен ухитрился незаметно отползти в сторону, затем одним прыжком вскочил на ноги и вихрем полетел к Лувру.

В эту ночь в карауле стоял полк капитана де Пралена, и именно к нему обратился за помощью маркиз. Прален сразу понял, какой счастливый случай дарует ему судьба — при успешном исходе дела его придворная карьера была бы на всю жизнь обеспечена. Итак, он незамедлительно собрал дюжину своих людей, и маленький отряд устремился за Ла Вареном, указывавшим дорогу. Именно на этих солдат обратил внимание Жеана Храброго Пардальян.

Искоса поглядывая на молодого человека, шевалье небрежно произнес:

— Ну, теперь-то вам придется нарушить слово, данное Его Величеству.

— Почему же, сударь? — спросил Жеан с искренним удивлением.

— Так ведь вы, — нарочито простодушно сказал Пардальян, — думаю, вряд ли останетесь здесь. Не собираетесь же вы сразиться с ними? Их, по меньшей мере, дюжина.

Молодой человек ответил очень сухо, тоном, не допускающим никаких возражений:

— Ваши предположения ошибочны! Будь их даже тысяча, я не двинулся бы с места. Быть может, они убьют меня — хотя я в этом не уверен, — но я не навлеку на свою голову позор, нарушив слово.

— Прошу прощения, — очень спокойно возразил Пардальян. — Мне казалось, у вас есть причины дорожить жизнью. Видимо, я вас плохо понял. Оставим это.

Жеан Храбрый, вздрогнув всем телом, бросил короткий встревоженный взгляд на жилище Бертиль, но затем на лице его вновь появилось выражение прежней холодной решимости. И он промолвил тем же сухим, почти оскорбительным тоном:

— А вы, сударь, думаю, вряд ли здесь останетесь? Вы ведь никому ничего не обещали… Вы можете уйти, не навлекая на себя позора.

Лицо Пардальяна мгновенно обрело ледяное выражение, и он ответил юноше его же словами:

— Ваши предположения ошибочны! Я, хоть и по другой причине, также рискую навлечь позор на свою голову, если уйду отсюда.

На секунду Жеану Храброму показалось, что этот странный человек собирается защищать его. Гордыня вновь обуяла юношу, и он чуть было не произнес такое, что уже нельзя было бы исправить. Однако дремавший в нем инстинкт великодушия, о котором он сам не подозревал, смутные, неосознанные чувства справедливости, такта, красоты подсказали ему, что недостойно отвечать оскорблением на благородный порыв этого незнакомца. Да и гордость внушала, что дерзостью он только унизит себя перед человеком, чье превосходство в глубине души сознавал. Итак, он сумел смолчать, а Пардальян, словно бы понимая, какую внутреннюю борьбу пришлось выдержать Жеану, добавил:

— Впрочем, я тоже дал обещание тому, кого ценю выше всех королей христианского мира.

— Кому же? — спросил Жеан, более удивленный высокомерным тоном, нежели словами.

— Себе, — просто ответил Пардальян.

Тем временем капитан Прален и его гвардейцы подошли совсем близко к двум мужчинам, неподвижно стоявшим около крыльца.

— Вот они! — прорычал Ла Варен, оскалившись, как хищный зверь, почуявший добычу.

Из сбивчивого рассказа Ла Варена Прален вывел заключение, что ему придется иметь дело с обыкновенными бандитами, поэтому он с некоторым удивлением увидел, что те вовсе не пытаются бежать. Впрочем, долго раздумывать он не привык и с присущим военным людям грубым пренебрежением распорядился:

— Схватить мерзавцев!

Услышав этот приказ, двое смельчаков единым стремительным движением выхватили свои длинные шпаги, сверкнувшие в темноте тусклым блеском. Одновременно раздался очень спокойный и в высшей степени надменный голос:

— Вы не слишком-то вежливы, господин де Прален!

Ошеломленные внезапностью действий своих противников, гвардейцы остановились в нерешительности. Однако колебания их продолжались недолго. Обнажив клинки, они уже собирались атаковать, но тут Прален, изумленный высокомерием незнакомца, а в особенности тем, что услышал свое имя, жестом остановил их и спросил уже куда более любезным тоном:

— Кто вы такой, сударь, и откуда вы меня знаете?

— Меня зовут шевалье де Пардальян.

— Шевалье де Пардальян? — сдавленным голосом переспросил Прален. — Бывший посол?

— Он самый, сударь.

Прален, повернувшись к Ла Варену, произнес тихо и одновременно угрожающе:

— Вы что, взбесились, господин де Ла Варен? Вы прибежали за мной в Лувр, требуя арестовать неизвестного головореза… а им оказался один из вернейших соратников Его Величества! По вашей милости я оскорбил человека, которого король почтил особым уважением, выделив из всего дворянского сословия! Черт возьми, сударь! Я никогда не прощу вам, что вы втянули меня в эту авантюру… и, полагаю, королю это также вряд ли понравится.

Ла Варен задрожал. Он, разумеется, много раз слышал, как отзывался о шевалье де Пардальяне король, и у него не было сомнений, что за эту ужасную ошибку придется дорого заплатить. Однако с присущим ему коварством он тут же изменил свой первоначальный план и ответил Пралену с не меньшей резкостью:

— Капитан, я говорил вовсе не о шевалье де Пардальяне, с которым не имею чести быть знакомым. Его, разумеется, нельзя подозревать ни в чем предосудительном. Я имел в виду вот этого молодого человека, и уж тут, будьте покойны, никакой ошибки не будет.

Глава 6 ГЛУБОКОЙ НОЧЬЮ НА УЛИЦЕ АРБР-СЕК

Ла Варен произнес свою тираду достаточно громко, чтобы Пардальян мог услышать адресованные ему извинения. Прален же пробормотал:

— В самом деле, их двое!

Повернувшись к Пардальяну, он галантно снял шляпу со словами:

— Умоляю простить меня, господин де Пардальян. Произошло недоразумение. Если бы я видел, с кем имею честь говорить…

— Господин де Прален, — произнес Пардальян, словно соревнуясь с капитаном в любезности, — я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях и, в свою очередь, прошу простить мне некоторую резкость.

И оба, как если бы встреча состоялась в одном из салонов Лувра, обменялись церемонными поклонами, желая показать, что инцидент исчерпан.

— Сударь, — сказал затем Прален, — на самом деле мне нужен ваш спутник.

Жеан Храбрый открыл рот, чтобы ответить, но Пардальян поспешно толкнул его локтем, что означало: «Предоставьте действовать мне».

— И что же вам нужно от моего спутника?

— Чтобы он последовал за мной, только и всего.

— Это невозможно, сударь, — холодно молвил Пардальян.

— Вот как? И почему же?

— Потому что он вместе со мной должен дождаться здесь Его Величества… Такое нам отдано распоряжение, господин де Прален. Как военный человек вы должны лучше, чем кто-либо, понимать святость приказа.

— Дьявольщина! Еще бы! — растерянно ответил Прален. — Могу ли я спросить, зачем вы дожидаетесь короля?

— Чтобы сопровождать его в Лувр.

Пардальян говорил с несокрушимой уверенностью, так что у Пралена, знавшего его репутацию, не возникло никаких сомнений. Впрочем, шевалье, если вдуматься, не сильно отступил от истины. Всю решимость капитана как ветром сдуло, зато раздражение против Ла Варена нарастало с каждой минутой. Тот почувствовал это. Сверх того, добыча явно ускользала из его рук. Инстинкт подсказывал ему, что дело тут нечисто и что разъясниться оно может только с появлением короля. Арестовать Пардальяна? Это было опасно, да и Прален ни за что не пойдет против человека, который пользовался уважением и доверием монарха. Итак, надо было выиграть время и убедить капитана остаться со своими людьми здесь, возле этого дома. Отведя Пралена в сторонку, маркиз тихо сказал ему:

— Не дайте себя одурачить, сударь. Господин де Пардальян вне подозрений, это один из друзей Его Величества, хотя он почти не появляется при дворе. Но даю вам слово, что спутник его — это тот самый человек, что посмел угрожать королю, предательски напал на меня и, как видите, разбил мне лицо… Добавлю, что он меня знает, ибо назвал по имени и грубо оскорбил. Из этого можно заключить, что и королю он угрожал, понимая, с кем имеет дело. Ответственность ваша велика! Я же поступаю так, как велит мне долг. Что бы ни случилось, я чист перед Его Величеством.

— Что делать? Дьявольщина! — прошептал в смятении Прален.

А про себя злобно добавил:

«Чума забери мерзавца, втянувшего меня в это дурацкое дело».

— Надо остаться здесь, — быстро сказал Ла Варен, отвечая на вопрос капитана, — остаться, пока не выйдет король.

— Это замечательно, — язвительно произнес Прален, лихорадочно обдумывая все за и против, — но я слышал, как люди, знающие толк в верности и смелости, подобные господину де Крийону, господину де Сюлли, господину де Санси, не говоря уж о самом короле, во всеуслышание заявляли, что шевалье де Пардальян воплощает собой смелость и верность. И вы хотите, чтобы я нажил себе врага в этом отважном человеке, нанеся ему оскорбление тем, что останусь сторожить его, словно разбойника?

— Этого легко можно избежать. Уведите для виду своих людей, но устройте засаду в тупике Курбатон. Вы сможете наблюдать за улицей и, если возникнет необходимость, успеете вмешаться.

Прален, взглянув на Ла Варена искоса, пожал плечами, а затем приблизился к Пардальяну.

— Господин де Пардальян, — сказал он, — вы даете слово, что находитесь здесь по приказу короля, дабы сопровождать его в Лувр?

— Сударь, — ответил Пардальян надменно, — вы знакомы со мной и должны знать, что никогда еще я не опускался до лжи. Я уже имел честь объяснить вам, что мы с этим молодым человеком ожидаем здесь Его Величество, дабы сопровождать в Лувр… Полагаю, вам этого достаточно?

— Более чем достаточно, сударь, — произнес капитан с поклоном. — Уступаю вам место и еще раз приношу извинения за навязанную мне смешную роль.

Мысленно осыпая Ла Варена всеми известными ему ругательствами, он в бешенстве повернулся к своим людям и приказал:

— Возвращаемся в Лувр! И на кой черт мы вышли оттуда?!

В этот момент с улицы Сент-Оноре на улицу Арбр-Сек вступил вооруженный отряд — довольно многочисленный, если судить по размеренному грохоту сапог. Одновременно с другой стороны показалась еще одна группа, возглавляемая верховым. Солдаты двигались навстречу друг другу, намереваясь взять в кольцо дом Бертилъ. При отступлении к Лувру Прален со своими гвардейцами неминуемо должен был бы столкнуться с отрядом под предводительством всадника.

Жеан Храбрый и Пардальян сразу заметили появление новых действующих лиц и с улыбкой переглянулись. То была страшная улыбка, ибо во взоре обоих выразилось восхищение. Затем они, не сговариваясь, в едином порыве поднялись по трем ступеням и заняли оборонительную позицию на крыльце.

— Похоже, весь парижский гарнизон решил заночевать здесь? — сказал Жеан, беззвучно смеясь.

Пардальян ничего не ответил. Казалось, он о чем-то глубоко задумался, а во взгляде, брошенном им на жаждущего битвы юношу, мелькнуло сострадание.

Ла Варен, кипевший злобой, видя, что Прален, поверив на слово Пардальяну, собирается уйти, также заметил новые войска. Очевидно, это были лучники, и их вполне можно было использовать, раз уж они так удачно оказались именно в этом месте.

Приняв такое решение, маркиз бросился навстречу всаднику.

— Стой! Проход закрыт! — раздался грубый голос.

Ла Варен тут же повиновался. Злобная радость переполняла его, ибо он узнал командира отряда.

— Начальник полиции! — прошептал он. — Само небо посылает мне его!

И громче добавил:

— Это вы, господин де Неви?

Не отвечая, всадник отдал негромкое распоряжение своим людям, и мгновенно вспыхнули факелы. Отряд, подходивший с другой стороны, сделал то же самое, и вся сцена оказалась освещенной красноватым дымным пламенем.

Ла Варен, к великому своему удовольствию, мог убедиться, что перед ним действительно мессир де Белангревиль, сеньор де Неви, начальник королевской полиции и комендант королевского дворца.

Господин де Неви, в свою очередь, узнал наперсника короля и крикнул сдавленным от волнения голосом:

— Его Величество?..

Ла Варен понял.

— Его Величество в полном здравии, слава Богу! — поспешно ответил он.

— Клянусь рождеством Христовым! — проворчал бледный, как смерть, начальник полиции. — Как я боялся опоздать!

Только тут он заметил капитана де Пралена и его гвардейцев.

— А, вы тоже здесь, сударь? Значит, государя успели предупредить… это большая удача! Ведь как я ни торопился, все-таки к схватке не успел.

Он перевел взгляд на две темные фигуры, застывшие на крыльце, и с улыбкой осведомился:

— Вот это и есть убийцы? Я забираю ваших пленников, господин де Прален, тем более, что, не в обиду вам будь сказано, вы с ними излишне церемонитесь. Клянусь рождеством Христовым! Почему ваши люди до сих пор не схватили этих негодяев и не связали их, как положено?

Начальника полиции, очевидно, радовала подобная оплошность со стороны капитана гвардейцев, не сумевшего должным образом распорядиться в деле такой важности.

А капитан ничего не мог понять в словах господина де Неви. Зато он хорошо понимал, что произошли события чрезвычайные, если начальник полиции решил лично возглавить отряд. Мысль же о том, что он окажется виноват в глазах короля, приводила его в отчаяние. Тем не менее, прежде всего нужно было выяснить все обстоятельства, и Прален задал вопрос напрямик:

— О какой схватке вы говорите? О каких убийцах и каких пленниках?

— Ну, разумеется, об убийцах короля! — воскликнул озадаченный Неви. — Об этих двух злодеях, которых вы так плохо сторожите…

— Стало быть, короля собирались убить?

— А вы разве не знали об этом?

— Я ничего не знаю, клянусь рогами дьявола! Это вовсе не пленники, и мне нет нужды стеречь их… К тому же на убийц они, по правде говоря, совсем не похожи.

Неви пришлось объясниться.

Вечером, около девяти часов, начальнику королевской полиции донесли, что некий наемный убийца, главарь банды разбойников, намерен покуситься на жизнь монарха. Этот бандит, этот рыцарь с большой дороги[7] был известен под именем Жеана Храброго: он уже успел привлечь внимание полиции, и его кличка фигурировала в донесениях. Покушение должно было произойти в одиннадцать вечера, в тот момент, когда король в сопровождении одного или двух приближенных, явится к даме своего сердца на улицу Арбр-Сек. Начальник полиции немедленно выступил во главе отряда из пятидесяти лучников. К несчастью, от улицы Сент-Антуан, где находилась его резиденция, до указанного в досье места было довольно далеко. Но ему все же удалось добраться до улицы Арбр-Сек за полчаса до предполагаемого покушения.

Торжествующий Ла Варен сразу же поведал, как король в нетерпении своем не стал дожидаться одиннадцати часов и покинул Лувр в девять. Он рассказал также о нападении Жеана Храброго, разукрасив и исказив это происшествие на свой манер. И в качестве очевидного и неопровержимого доказательства предъявил слушателям свою вспухшую физиономию и подбитый глаз.

Прален сообщил о том, что произошло между ним и Пардальяном.

Все эти переговоры велись вполголоса, но у Пардальяна и Жеана был тонкий слух. Им удалось уловить почти все, что их касалось.

Пардальян, устремив проницательный взор на своего молодого спутника, размышлял: «Итак, этот юноша возглавляет опасную банду разбойников? Ничего невозможного в этом нет. Жить как-то надо… И сколько знатных сеньоров, начиная с нашего пресловутого повара, а ныне маркиза де Ла Варена и кончая этим честным начальником полиции, что так сильно возмущается подвигами мальчишки, сколотили себе состояние разбоем и грабежом… Да и государь наш король, если вспомнить, тоже не без греха! Впрочем, думаю, господин де Неви несколько преувеличивает… или же получил неверные сведения. Не нужно быть великим физиономистом, чтобы понять: с такими тонкими, изящными чертами лица, с такими ясными честными глазами нельзя быть трусливым убийцей. Что до этого злосчастного покушения, то я могу об этом судить лучше, чем кто бы то ни было, потому что сам был свидетелем стычки. Покушение состояло в том, что он скрестил шпагу с королем… Разумеется, это огромное преступление… оскорбление величества! Что, собственно, означают эти слова: оскорбление величества? И в чем, скажите на милость, оно проявилось? Этот юноша встал на защиту любимой, не желая знать, с каким проходимцем имеет дело — коронованным или некоронованным… Полагаю, он просто следовал закону природы. Итак, если отец, супруг, брат, жених продадут дочь, жену, сестру, невесту Его Величеству, то будут осыпаны почестями и богатствами, а все прочие будут их почитать и завидовать им — тогда как человек, отказавшийся от постыдной сделки, рискует жизнью своей и свободой! И это справедливость?! Ведь и сам я — увы, уже очень давно! — любил прекрасную, невинную, чистую, изумительную девушку, во всем подобную мадемуазель Бертиль, перед которой преклоняется этот молодой человек. Я помню, как мне пришлось защищать ее от титулованных хищников: маршалов, герцогов, принцев и королей… И меня тоже преследовали, как дикого зверя, обливали грязью, поносили и травили… И если я по сию пору жив, хотя уже сто раз должен был бы погибнуть, то лишь потому, что у меня, слава Богу, имеются когти и клыки для борьбы с этой бешеной сворой! Меня поставили вне закона… но многие из тех, кто хотел продырявить мою бедную шкуру, поплатились своей, а в своре этой были принцы, герцоги, короли, великие инквизиторы, папы… и даже папесса! И это, видите ли, преступление… попрание всех законов… покушение на устои общества… оскорбление святынь!»

А Жеан Храбрый думал в это время о своем: «Начальнику полиции донесли, что я собираюсь убить короля сегодня вечером в одиннадцать часов! И было названо мое имя! Кто мог об этом знать? Когда я спрятался за колонной на крыльце, то понятия не имел, с кем мне придется схватиться… А доносчику это было известно! Значит, у меня есть смертельный враг, который, затаившись в тени, замышляет мою гибель! Кто он? Кто? Попробуем найти! Никто не знал, что я встану здесь с намерением убить любого, кто попытается проникнуть в дом силой или хитростью… Никто, кроме синьоры Леоноры Галигаи! И именно Галигаи предупредила меня, что некий проходимец хочет обесчестить мою возлюбленную… Галигаи! Стало быть, она знала, что этот проходимец — не кто иной, как король! И она же наверняка сообщила обо все начальнику полиции! Но зачем? Спасти короля он не успел бы… зато меня, черт возьми, схватить бы успел! О, теперь мне все ясно! Какая бездна подлости! Неужели существует такое коварство? Нет, у меня бред, я сошел с ума! Но все же… О, я это узнаю! И если я не ошибся, горе тебе, Леонора! Горе тебе, Кончини!»

Пока Жеан Храбрый и Пардальян предавались этим раздумьям, что, впрочем, не мешало им внимательно следить за своими противниками, те держали военный совет.

— Что вы собираетесь делать? — спросил капитан, в глубине души радуясь, что избавлен от необходимости ввязываться в сомнительную аферу.

— Я арестую этих двоих, — ответил начальник полиции без колебаний.

— Как вам угодно, — ответил Прален. — Это входит в обязанности полиции, а меня не касается. Но поскольку Его Величество действительно находится в этом доме и непременно выйдет оттуда рано или поздно, то я остаюсь здесь со своими людьми. Дело это выглядит не вполне ясным, поэтому мы должны дождаться короля, чтобы сопровождать его в Лувр. Это уже входит в мои обязанности.

Сказав это, капитан отвел своих гвардейцев в сторону, решив сохранять нейтралитет и наблюдать за развитием событий.

Неви тут же спешился, подошел к крыльцу и, словно бы Жеана для него не существовало, обратился к Пардальяну с церемонным поклоном и очень вежливо:

— Господин де Пардальян, к глубочайшему моему сожалению я вынужден просить вас отдать мне шпагу. Вы понимаете, надеюсь, что это простая мера предосторожности.

— Господин де Неви, — сказал Пардальян с не меньшей любезностью, — к глубочайшему моему сожалению я не могу выполнить вашу просьбу.

— Вы отказываетесь подчиниться, сударь? — воскликнул Неви в крайнем изумлении.

— Я чрезвычайно огорчен, я в отчаянии! Но вы же понимаете, это простая мера предосторожности.

Начальнику полиции не хотелось портить отношения с человеком, которого, как гласила молва, высоко ценил король. Хотя кровь бросилась ему в лицо от лукаво-насмешливого тона Пардальяна, он все же сдержался и произнес очень сухо:

— Сударь, по распоряжению Его Величества я командую полицией. Вы уважаете волю монарха?

— Это зависит от обстоятельств, — ответил Пардальян с самым невинным видом.

Внезапно Неви преобразился. На лице его появилось жесткое, угрожающее выражение.

— Ваши шпаги! — властно приказал он.

— Попробуйте взять их сами! — выкрикнул Жеан Храбрый, до глубины души оскорбленный оказанным ему пренебрежением.

Неви поставил ногу на первую ступеньку. Он был убежден, что достаточно лишь протянуть руку, как бунтовщики немедленно сдадутся. Их поведение представлялось ему пустой бравадой, глупой похвальбой: абсурдное предположение, что они вдвоем осмелятся выступить против пятидесяти лучников, можно было отмести сразу. Столь же нелепой казалась ему и мысль, что кто-то способен поднять руку на начальника полиции — такому могущественному человеку ничто не могло угрожать.

Итак, Неви поставил ногу на первую ступеньку, но тут же замер, ибо почувствовал у горла острие шпаги и одновременно услышал ужасающе спокойный голос Жеана Храброго:

— Еще один шаг, сударь, и вы мертвы!

Не страх, а удивление было причиной заминки начальника полиции. Будучи человеком смелым, он быстро оправился и сделал попытку двинуться дальше.

Шпага вонзилась в кожу, и тот же резкий голос властно приказал:

— Назад, сударь, назад! Или, клянусь распятием Христовым, я вас убью!

На сей раз Неви понял, что противник его не шутит, и отступил. Сохраняя изумительное хладнокровие, он стряхнул платком несколько капель крови, пролившихся на колет, и решительно произнес:

— Не забывайте, что я действую именем короля! Сдавайтесь!

Он по-прежнему обращался только к Пардальяну. Ответил же ему Жеан:

— Нет!

— Это бунт?

— Да!

Неви пожал плечами и, отойдя в сторону, повернулся к своим людям, бесстрастно ожидавшим приказа.

— Взять их! — сказал он холодно.

В некоторых домах приоткрылись окна. Любопытство оказалось сильнее страха. И вот что удалось увидеть случайным зрителям разыгравшейся драмы в дымном свете факелов.

Лучники бросились вперед плотной группой. Однако крыльцо было довольно узким, и только трое человек могли ступить на него одновременно. Более того, за недостатком места даже и этим троим было бы трудновато развернуться.

Лучники не обратили на это обстоятельство никакого внимания. Численное преимущество было на их стороне, и они воплощали собой власть — поэтому победа казалась им легкой и неизбежной. Они устремились вперед со смехом и шутками, отталкивая друг друга локтями. Когда же первые трое оказались на ступеньках, остальные сгрудились у подножья крыльца, подбадривая товарищей тычками и солеными прибаутками.

Улица, до сего момента тихая и спокойная, заполнилась оглушительным шумом. Теперь уже почти во всех окнах виднелись бледные от страха лица обывателей, внезапно вырванных из объятий сна.

Оба мятежника между тем не смеялись и не шутили. Они стояли безмолвно и неподвижно, уперев острие своих непомерно длинных рапир в мысок сапога. С холодным бесстрашием они ожидали мгновения, благоприятного для перехода в атаку.

Внезапно последовал двойной выпад, и на ошеломленных лучников словно бы обрушился стальной вихрь. Две шпаги кололи, рубили, опускались плашмя. Жалобные стоны и вопли огласили улицу.

Нападавшие обратились в паническое бегство. Лучники спасались, кто как мог, от налетевшего на них смертельного вихря.

После же этой неожиданной сцены наступило изумленное молчание. Прошло всего несколько секунд с момента, когда начальник полиции отдал приказ схватить бунтовщиков — и вот уже шестеро из его людей было выведено из строя, причем трое или четверо были ранены довольно серьезно. Господин де Неви не помнил себя от бессильной ярости.

А мятежники, не получившие ни единой царапины, вновь опустили шпаги и, возвышаясь над всеми участниками этой сцены, замерли в выжидательной позе, означавшей одновременно вызов.

Оба они — и старый, и молодой — были великолепны. Пардальян стоял с безучастным видом, поражая своим спокойствием — лишь в глазах у него затаился лукавый огонек, а губы тронула легкая насмешливая улыбка. Жеан Храбрый, набычившись и оскалив белоснежные, как у волка, зубы, дрожал от возбуждения и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Старик с изумительной невозмутимостью ждал новой атаки, чтобы отразить ее. Юноша, пылая отвагой, оставался на месте только по примеру своего спутника, но изнывал от желания перейти в наступление. Не сдержавшись, он воскликнул звонко:

— Надо вышвырнуть отсюда этих приспешников палача!

Однако у Пардальяна были на сей счет свои соображения. В отличие от молодого товарища, он понимал всю серьезность положения. Быть может, ему также хотелось избежать кровопролития. Как бы то ни было, отдавая должное храбрости юного бойца, он в ответ на это предложение лишь пожал пренебрежительно плечами.

И Жеан Храбрый, не подчинявшийся никому и никогда, безропотно уступил чужой воле.

Его до глубины души поразило необыкновенное хладнокровие Пардальяна, и он, сам того не сознавая, готов был во всем следовать примеру человека, которым восхищался.

Внезапно тишину прорезал ужасающий вопль боли. Это кричал Ла Варен. Произошло же с ним следующее.

Ни на секунду не сомневаясь в исходе дела, наперсник короля считал арест бунтовщиков делом решенным. Судьба Пардальяна его не волновала: не имело значения, будет ли тот убит, захвачен в плен или же отпущен восвояси. Напротив, к Жеану Храброму он испытывал вполне понятное чувство ненависти и трепетал от радости, предвкушая неизбежную казнь наглеца.

Поэтому, когда лучники устремились в атаку, маркиз закричал, указывая на своего врага:

— Возьмите его живым! Не дайте ему ускользнуть от палача!

Увидев же, как успешно защищаются мятежники, он едва не задохнулся от бешенства, поскольку добыча никак не давалась в руки и месть его в очередной раз откладывалась.

Тогда он решился прийти на помощь начальнику полиции, исправив оплошность его незадачливых подчиненных.

Он незаметно подобрался к крыльцу сбоку, намереваясь взобраться туда под прикрытием одной из колонн и напасть на Жеана Храброго сзади.

Ему удалось подкрасться к юноше, не привлекая к себе внимания. Удар он собирался нанести по ногам, а потому не стал забираться на крыльцо, а просто высунулся по пояс, занеся клинок для удара.

Жеан Храбрый, казалось, не подозревал о нависшей над ним угрозе. Но в тот момент, когда Ла Варен с радостным рычанием сделал выпад, целясь в подколенную впадину, юноша, который, не подавая вида, следил за маневрами маркиза, изо всей силы ударил того каблуком в лицо.

Радостный рык сменился пронзительным визгом боли, и Ла Варен, обливаясь кровью из рассеченной до кости скулы, упал навзничь.

Тем временем господин де Неви жестом удержал взбешенных лучников, которым не терпелось расквитаться с обидчиками. Начальник полиции размышлял. Бунтовщики оказались очень опасными противниками и доказали, что голыми руками их не возьмешь. Представители власти не могли отступать — но следовало любой ценой избежать новых жертв.

Уже то, что двое сумели обратить в бегство пятьдесят человек, выведя из строя шестерых из них, было из ряда вон выходящим событием, и король вряд ли поздравил бы де Неви с успехом. На карту была поставлена карьера начальника полиции.

Поэтому на сей раз он подготовился к наступлению основательно, приказав своим людям выстроиться полукругом и атаковать крыльцо одновременно в лоб и с флангов. Речь теперь шла не просто об аресте — мятежников нужно было схватить живыми или мертвыми.

По сигналу своего командира лучники устремились вперед, беря противника в железное кольцо.

Пардальян и Жеан Храбрый без труда разгадали нехитрый маневр. У этих двоих людей, прежде не знавших друг друга, вдруг обнаружилось странное сходство. Оба обладали способностью мгновенно оценить обстановку и столь же стремительно перейти к действию, причем юный, пылкий и необузданный Жеан демонстрировал в такие моменты хладнокровие, почти не уступавшее самообладанию Пардальяна.

Вот почему они, не сговариваясь, а лишь переглянувшись, сразу приняли единственно возможное в такой ситуации решение: встали спиной друг к другу посреди крыльца и закрутили шпагами тот же стальной вихрь, что позволил им устоять в первый раз.

Они, впрочем, не обольщались, зная, что враги задавят их числом — это был только вопрос времени.

Вновь засверкали две рапиры, разя без промаха направо и налево. Вновь раздались стоны, вопли, проклятия и угрозы. Но на сей раз лучники не отступили, продолжая с ожесточением наседать на двух смельчаков.

— Поднажмем, им уже здорово досталось! — кричали нападавшие.

Это было правдой. Пардальян и Жеан Храбрый еще держались, но были покрыты кровью с головы до ног, а одежда на них превратилась в клочья. Только колеты оставались нетронутыми, а это означало, что до серьезных ран дело не дошло — ткань пока пострадала больше, чем кожа.

Однако круг сжимался, и через несколько секунд первые из лучников уже взобрались на крыльцо.

Это был конец. Теперь яростное сопротивление двух безумцев могло завершиться либо гибелью, либо пленением.

Однако в этот момент прозвучал властный приказ:

— Всем опустить оружие!

Лучники замерли.

Начальник полиции, выругавшись, повернулся на голос. Он увидел знакомую фигуру, вошедшую в круг света.

— Король! — крикнул Неви, обнажая голову, тогда как люди его поспешно вкладывали рапиры в ножны.

Пардальян и Жеан Храбрый, стоя на крыльце, одинаковым жестом отсалютовали шпагой, и было непонятно, приветствуют ли они короля или же отдают должное побежденным (ибо они могли считать себя победителями, поскольку не дались в руки лучникам и отделались незначительными в общем-то царапинами, нанеся противнику большой урон), Затем они с прежним изумительным спокойствием одновременно вложили шпаги в ножны и застыли, щелкнув каблуками, словно на параде.

Но искоса они посматривали друг на друга, еле заметно улыбаясь, и во взоре каждого угадывалось одобрение. Такая гордая сила исходила от обоих, что сам король взглянул на них с нескрываемым восхищением.

Между тем Пардальян еле слышно произнес слова, предназначенные только для ушей его спутника:

— Вовремя он подоспел!

А юноша, не замечая, с каким интересом ждет ответа старый шевалье, сказал просто и искренне:

— Клянусь Богом, да!

Глава 7 МАДЕМУАЗЕЛЬ БЕРТИЛЬ ДЕ СОЖИ

С соблюдением всех церемоний Бертиль провела короля в небольшой кабинет, нечто вроде домашней молельни.

Молельня эта располагалась в задней части дома. Единственное окно выходило в тупик Курбатон. Именно этим объяснялась задержка — ибо король мог даже опоздать и появиться на месте схватки, когда непоправимое уже свершилось бы. До тупика не доносился шум битвы, от которого переполошилась вся улица Арбр-Сек.

Генрих опустился в кресло и с задумчивым видом стал рассматривать девушку, стоявшую перед ним в позе, полной достоинства и почтения.

Наконец он тяжко вздохнул и промолвил очень ласково:

— Садитесь, дитя мое.

Не говоря ни слова, девушка послушно села в указанное ей королем кресло прямо напротив него.

Генрих вновь впился в нее внимательным взглядом, еще раз вздохнул и спросил:

— Вы на самом деле дочь Бланш де Сожи?

Девушка ответила мягким тоном, без горечи и без вызова, но с заметной холодностью, так, будто хотела сразу сообщить королю все интересующие его сведения:

— Я действительно дочь Бланш де Сожи, которая умерла от боли и стыда в день, когда произвела меня на свет… почти шестнадцать лет назад. Я незаконная дочь… злые люди называют таких ублюдками… ибо у матери моей не было законного супруга. Небольшое имение моей матери находится неподалеку от Шартра, в Ножан-ле-Руа… Я дочь человека… вам известного.

Слова эти были произнесены с такой искренностью, с такой покорностью судьбе и с такой печалью, что король потупился, как вор, пойманный на месте преступления.

Машинально, не в силах справиться с охватившим его волнением, он прошептал:

— Моя дочь!

Волнение это было вызвано тем, что он подумал о своей любви к этой девочке, оказавшейся его родной дочерью. Генриха терзали смущение и стыд, ибо он не мог забыть, с какой гнусной целью намеревался проникнуть в ее дом.

Вспоминая, как он проник некогда подобным же образом к Бланш де Сожи, надругавшись над ней и обесчестив, король испытывал ужас при мысли, что уготовил такую же судьбу собственной дочери.

Ибо, отдадим монарху должное, сделанное им открытие вытеснило из его сердца плотскую любовь. Сейчас он видел в Бертиль только свое дитя. И искренне страдал, сознавая, сколь отвратительно собирался поступить с ней.

Девушка, разумеется, не понимала причину этого волнения, однако было заметно, что она удивлена и встревожена поведением короля.

Если бы Генрих не был так поглощен своими раздумьями, он заметил бы, с каким холодным выражением глядели на него ее обычно нежные глаза, какая тень легла на ее чистый лоб, какая мучительная дрожь прошла по ее телу, когда он глухо прошептал: «Моя дочь!»

Но король ничего не видел. Он продолжал размышлять.

Ему не свойственно было долго заниматься самобичеванием. И он убедил себя, что чувство, принятое им за любовь к женщине, было отцовским инстинктом, перед которым нельзя устоять. Весьма кстати припомнилось, как встревожило его сходство девушки с умершей Бланш де Сожи, и он еле слышно прошептал:

— Сердце мое угадало, что эта восхитительная девочка — ее дочь!

Смятенная душа короля тут же успокоилась. Предстояло, конечно, оправдаться в совершенном когда-то насилии. Но ведь это было так давно! Труднее было объяснить, почему он не позаботился о своем ребенке. Однако все могло быть исправлено. Еще не зная истины, он принял решение отыскать дитя Бланш. А для прелестной Бертиль он сделает в тысячу раз больше и с величайшей радостью! Его уже переполняла отцовская гордость этой цветущей юностью и этой идеальной красотой.

Украдкой любуясь грациозной девушкой, он укреплялся в решимости сторицей воздать за долгое забвение и говорил себе:

— Клянусь Святой пятницей! Это дитя станет украшением моего двора! Я дам ей великолепное приданое, выдам замуж за одного из моих друзей, мы никогда больше не расстанемся, и она будет счастлива, слово короля! Это станет хоть и запоздалым, но полным воздаянием за все пережитое! Она это заслужила.

Он сам пришел в умиление, представив себе сияющее будущее и щедроты, которыми осыплет ее. Раскрыв в порыве нежности объятия, он повторил восторженно:

— Дочь моя!

Ему казалось, что этого достаточно: сейчас она с радостью и благодарностью прильнет к его груди, назвав, в свою очередь, отцом.

Однако все произошло совершенно иначе.

К великому его удивлению, Бертиль даже не шелохнулась. Она лишь мягко покачала головой и с невыразимой печалью прошептала:

— Увы, у меня нет отца… и никогда не было!

Генрих посмотрел на нее пристально, стараясь понять, что таится за этой ослепившей его юной красотой.

Он был поражен чрезвычайной сдержанностью ее поведения, изумительным достоинством, сквозившим в каждом движении. Она смотрела на него глубоким взглядом, в котором угадывалась грусть, но не было благоговения — ни перед королевским величием, ни перед отцовской властью.

И ему стало понятно, что несчастья закалили характер этой девушки и сформировали зрелый не по возрасту разум. Ее нельзя было соблазнить высоким положением или богатством, и она не давала запутать себя хитроумными доводами. Он понял, что ему предстоит держать ответ перед суровым судьей, а надежда его, что девочка все простит и забудет ради счастья обрести отца, тем более коронованного, была совершенно напрасной.

Он хотел избежать тягостных объяснений за поцелуями и объятиями. Теперь ему пришлось не без горечи убедиться в своей ошибке.

Однако, будучи человеком по природе справедливым, он сказал себе, что она права, ибо действительно была им брошена. А ведь других своих незаконных детей он признавал вполне официально, об этом было известно всему королевству. Никакой власти над этой девушкой он не имел — ни как отец, ни даже как монарх, если учесть, при каких сомнительных обстоятельствах оказался в ее доме.

Итак, нужно было смириться с неизбежным. Он решил проявить терпение и снисходительность, попытаться смягчить ее добрыми словами и благожелательным отношением, оставляя, впрочем, за собой право распорядиться судьбой дочери, как подобает королю.

Желая показать, что понимает причину ее сдержанной холодности, он произнес тоном глубокого сочувствия:

— Вы много страдали, дитя мое?

Она ответила просто, без всякой язвительности:

— Я и в самом деле была очень несчастна, сир.

— По моей вине, я это знаю. Но не судите меня слишком уж строго. Позднее, дитя мое, вы поймете, что владыкам мира сего приходится жить не ради себя, а ради народов, вверенных их попечению. Не всегда могут они следовать велению своего сердца.

Она с живостью прервала его:

— Ваше Величество ошибается, слыша в словах моих укор. Мне никогда бы не пришло в голову требовать хоть малейшего объяснения от короля, не говоря уж о том, чтобы осуждать его. Король повелевает всеми, отчитывается же только перед своей совестью. Прошу Ваше Величество поверить, что я этого не забывала и не забуду.

Генрих, никак не ожидавший подобных слов, был приятно удивлен. Словно камень свалился с его души, ибо тягостного разговора удалось все-таки избежать. Обретя привычное хорошее настроение, он вскочил с кресла и принялся широкими шагами расхаживать по молельне.

— Клянусь Святой пятницей! — воскликнул он с ликованием. — Прекрасно сказано, дитя мое! Вижу, ум ваш не уступает красоте… а это, знаете ли, немало! Но я не хочу, чтобы вы превзошли меня великодушием, и признаюсь, что поступил не лучшим образом по отношению к вам… Нет, не возражайте! Я желаю загладить свою вину. Отныне на мне лежит забота о вашем будущем. Я сделаю вас счастливейшей из женщин, и все прочие будут завидовать вам. Можете не сомневаться, любое ваше желание, если это в моей власти, будет исполнено!

Она произнесла очень серьезно:

— В таком случае, я осмелюсь испросить одну милость у короля, освобождая Его Величество от всех остальных обещаний.

— Говорите! — вскричал Генрих, радуясь, что она так легко согласилась принять от него дар. — Если это в моих силах, вы получите то, что хотите, слово дворянина!

Бертиль на секунду задумалась… Она не испытывала колебаний, а просто подыскивала для своей просьбы подходящие выражения.

— Могу ли узнать, — сказала она наконец, — каковы намерения короля по отношению к тому юноше, что ждет у мой двери?

Генрих ожидал услышать все что угодно, только не это. Он остановился прямо перед девушкой, устремив на нее проницательный взор и думая: «Так вот что нас беспокоит!»

Бертиль твердо вынесла изучающий взгляд короля. Во всем ее нежном, чистом облике выражалась одна лишь тревога. Язвительно усмехнувшись, он сказал с намеренной резкостью:

— С чего вы взяли, что у него достанет глупости оставаться у вашей двери?

С простодушной убежденностью она ответила:

— Потому что он обещал!

— В самом деле, — сказал Генрих, продолжая пристально смотреть на нее, — вы, должно быть, знаете его гораздо лучше, чем меня, раз так уверены в нем.

— Я вовсе его не знаю! До сегодняшнего вечера я с ним ни разу не говорила! Даже имя его стало мне известно только что, когда он назвал себя Вашему Величеству!

Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять — она говорит правду. Король ни на секунду в этом не усомнился. Но у него были свои цели, поэтому он продолжил:

— Если вы не знакомы с ним, то как можете доверять ему?

— О, сир, разве вы не видели его лицо? Я всего лишь глупенькая девочка, но даже мне понятно, что такой человек не может лгать… такой человек всегда держит свое слово!

— Хорошо, пусть будет по-вашему. Но почему вас так тревожит судьба этого молодого человека? Почему вы вообще заинтересовались им?

— Ради меня, защищая мой дом, он осмелился преградить путь Вашему Величеству.

— Клянусь Святой пятницей! Разве это его дело? Да и зачем нужно защищать вас? Разве вам что-нибудь угрожало?

— А разве нет, сир?

Генрих вздрогнул. В нежном, мелодичном голосе девушки вдруг прозвучали суровые нотки, и в них он услышал прямое обвинение. Он хотел взглянуть ей в лицо, но прочел в этом ясном взоре такой отчетливый упрек, что невольно смешался и начал вновь мерить шагами молельню, повернувшись к дочери спиной.

— Хорошо, — промолвил он наконец, — скажите, отчего этот юноша оказался здесь сегодня вечером? Или он все ночи проводит под вашей дверью? По какому же праву?

— Не знаю.

Говоря это, Бертиль впервые залилась краской.

Генрих, не сводя с нее глаз, повторил:

— Не знаете? А вот я знаю и скажу вам… он любит вас!

Он думал смутить ее этим гневным обвинением. Она должна была бы еще больше покраснеть, стыдливо опустить взор, с негодованием опровергнуть столь оскорбительное предположение — словом, разыграть положенную в подобных случаях комедию. Он полагал, что Бертиль в этом отношении ничем не отличается от юных девиц его двора. Однако ему пришлось признать свою ошибку и на этот раз.

Сложив в простодушном восторге белоснежные руки, она с безмолвной благодарностью подняла к небу ликующий взгляд и прошептала, обращаясь к себе самой:

— Я думала, что такое счастье невозможно! Но теперь я чувствую, я вижу… он меня любит!

— И вы тоже любите его! — крикнул в ярости король.

С той же искренностью, что изумляла и приводила в смущение Генриха, она мягко произнесла:

— Да, я люблю его. Когда я видела, как он, такой смелый и такой гордый, проходит под моим окном, как его бесстрашный взор, встречаясь с моим, становится ласковым и нежным, я чувствовала себя счастливой, сама не зная почему. Я не называла это любовью, не спрашивала себя, люблю ли я его и любит ли он меня… Когда я увидела, что он встал перед вами с угрожающим видом, запретив приближаться к моей двери, я почувствовала огромную радость. Я сразу узнала вас… уверена, что и он вас узнал… Но это его не остановило… и он без колебаний направил шпагу вам в грудь… направил ее в грудь короля!

— Ах, дьявольщина! Я бы не советовал слишком часто напоминать мне об этом его подвиге! — проворчал Генрих.

Словно бы не слыша, она продолжала, воспламеняясь все больше и больше:

— Я поняла, что если он осмелился на такое неслыханное дело, то, значит, он любит меня… меня! Счастью моему не было предела! Я смотрела и слушала с замиранием сердца… и увидела, что он может убить вас… Зная, кто вы для меня, я почувствовала, что не должна дать ему пролить вашу кровь… и вмешалась вовремя. А он не понял, почему я так поступила… Не знаю, что ему показалось, о чем он подумал… Но я догадалась, что он хочет умереть, что эта безумная бравада, это предложение сопровождать вас в Лувр означает нечто вроде самоубийства… ради меня… из-за меня… И я почувствовала, как кровь застывает у меня в жилах, и словно свет вспыхнул в моей душе: я поняла, что если он умрет, я тоже умру, потому что я тоже его люблю!

Она говорила это не королю — то были просто мысли вслух. Само сердце ее изливалось, и она пьянела от собственных слов, все больше убеждаясь в их истине. Она раскраснелась, глаза ее сверкали, коралловые губки приоткрылись в улыбке, полной бесконечной нежности. О короле она, казалось, совершенно забыла, а тот смотрел на нее задумчиво, не в силах сдержать изумления и восхищения.

И в самом деле, она была так прекрасна в своем целомудренном порыве, что напоминала мадонну с картины гениального художника.

— Глупые бредни, — воскликнул наконец король, — химеры, с которыми пора расстаться!

Бертиль, смертельно побледнев и устремив на него встревоженный взор, пролепетала:

— Что Ваше Величество хочет сказать?

— Я хочу сказать, что этим мечтам вполне могла предаваться бедная, никому не известная девушка… но теперь вас ждет блистательное будущее, и вам пора проститься с ничтожным прошлым… Ваши устремления должны соответствовать новому высокому рангу.

И вновь эта поразительная девушка, отвергающая — разумеется по недомыслию — все устои общественного порядка, эта странная девушка в очередной раз сумела поразить короля.

Вместо радости и признательности, которых он ожидал с полным основанием, на лице Бертиль выразилась мука; заломив в отчаянии руки, она с пылкой горячностью вскричала:

— Умоляю Ваше Величество не заниматься мною. Высокое положение совсем не привлекает меня. Клянусь вам, что я буду очень жалко выглядеть при вашем дворе, сир! Моя жизнь, которую вы назвали ничтожной, мне самой кажется завидной и желанной. Ее простота мне не в тягость — напротив, она мне дорога, и я не желаю ничего иного. Я счастлива здесь и прошу лишь об одной милости — оставить все как есть!

Ошеломленный Генрих думал: «Черт возьми, что это за девушка? Я предлагаю ей состояние, способное ослепить самых богатых и самых знатных людей, а она приходит от этого в ужас и отчаяние!..»

Вслух же он произнес, указывая на бедную обстановку комнаты:

— Ведь это нищета! Я подарю вам дворец. У вас будет дом, как у принцессы, толпа лакеев, горничные, оруженосцы, пажи, камеристки, свитские дворяне… Сто тысяч ливров ренты пожизненно, титул, допустим, маркизы… для начала, пока я не подыщу вам какого-нибудь принца, молодого, смелого и красивого… Вы только представьте себе все это. Подумайте, прежде чем сказать нет.

Она воскликнула почти рассерженно:

— Я ничего не хочу — ни титулов, ни ренты, ни прекрасного принца! Я прошу только одного: остаться тем, что я есть. От матери я унаследовала драгоценности и имение Сожи, которое приносит по меньшей мере две тысячи ливров в год. Я богата, сир. Для меня этого даже много, и на бедных я расходую больше, чем на себя. Мне нет нужды раздумывать… Я много лет раздумывала, как поступлю, если произойдет то, что случилось сегодня. Прошу вас — смиренно, но со всей твердостью — забыть обо мне, оставить меня в нынешнем моем положении. Если вы окажете мне эту милость, моя благодарность к вам будет бесконечной.

— Клянусь Святой пятницей! Да это просто безумие! И все лишь потому, что вы повстречали этого прощелыгу!

Девушка выпрямилась, и на ее нежном лице появилось жесткое, почти суровое выражение. С удивительной холодностью она произнесла:

— Мне хотелось бы узнать, что намерен король делать с юношей, которого назвал прощелыгой?

В хитрых глазах Беарнца блеснул лукавый огонек, доказывавший, что он уже решил для себя этот вопрос.

— Вам известно, какое ему будет предъявлено обвинение? — небрежно осведомился он, следя краем глаза за дочерью.

Бертиль слегка побледнела, однако ответила твердым голосом:

— Да. Это называется оскорблением величества!

— Так вот, он понесет наказание, предусмотренное в подобном случае.

Девушка побледнела еще больше. Но в голосе ее сохранилась прежняя твердость, и королю даже показалось, что он слышит некую угрозу, когда она спросила:

— Это неизбежно? Ничто не может заставить вас изменить решение?

— Ничто! — решительно ответил король.

А про себя добавил: «Клянусь Святой пятницей! Любопытно, что она предпримет?»

Теперь Бертиль была бледнее смерти. Но — поразительная вещь! — она вовсе не потеряла спокойствия. Встав прямо перед своим отцом и пристально глядя ему в глаза, она сказала безжизненным голосом:

— Сир, дочь Бланш де Сожи умоляет вас помиловать этого молодого человека. Дочь Бланш де Сожи, вы слышите, сир?

Генрих, пораженный такой торжественностью, на секунду заколебался. Но он решил довести дело до крайности, а потому ответил ледяным, не допускающим возражения тоном:

— Даже если бы сама Бланш де Сожи восстала из могилы, чтобы умолять меня о пощаде, я сказал бы: нет!

Бертиль слегка покачала головой, словно говоря себе: я этого ожидала!

— Бог свидетель, сир, — сказала она с горечью, — мне хотелось избавить вас от стыда и не ворошить воспоминания… а также избавить вас от стыда за настоящее!

— Что вы имеете в виду? — спросил Генрих, немного встревожившись.

— Вы сейчас узнаете… Если бы речь шла обо мне одной, я бы скорее покончила с собой… вам это известно. Но вы, вы смеете угрожать тому, кого я люблю! Поэтому я не стану молчать. И если слова мои покроют вас позором, вините за это только себя. Вы сами того захотели.

— Такой прелестный ротик — и столько громких слов! — промолвил Генрих с насмешкой, хотя уже начинал сожалеть о своем упрямстве.

Не обращая на него внимания, Бертиль продолжала:

— Шестнадцать лет назад весенним вечером, так похожим на сегодняшний, некий мужчина проник в спальню невинной и чистой девушки… считая себя вправе так поступить, поскольку он носил титул короля и поскольку выпитое за ужином вино ударило ему в голову. Вы знаете, о ком идет речь, сир: это были вы. Девушка же эта стала потом моей матерью… Заметьте, я просто излагаю факты, не давая им никакой оценки. Я щажу вас — человека, отказавшегося помиловать юношу, виновного лишь в том, что скрестил свою шпагу с вашей рапирой, как будто шпага верного дворянина хуже рапиры короля! Вас щадит дочь вашей жертвы, которая могла бы оказаться жертвой сама — и вы не услышите, каких эпитетов заслуживает то, что совершил некогда этот мужчина.

— Премного благодарен, дитя мое. Продолжайте, вы меня заинтриговали.

С прежней холодностью Бертиль возобновила свою речь:

— Он обесчестил девушку, пользуясь превосходством силы. Это, полагаю, не менее страшное преступление, нежели то, которое вы не можете простить, сударь.

При слове «сударь» король с негодованием вскинул голову, однако тут же взял себя в руки и презрительно улыбнулся.

— Но вот чего вы, вероятно, не знали… хотя это вряд ли остановило бы вас: у Бланш де Сожи был жених, которого она обожала.

Генрих вздрогнул. До этой минуты он слушал с нарочито рассеянным видом. Но, конечно, некоторые подробности, как только что заметила девушка, были ему неизвестны, ибо он насторожился.

— Моя обесчещенная мать, — продолжала Бертиль, — не осмелилась признаться в своем позоре любимому; не считая себя более достойной его, она под каким-то предлогом разорвала помолвку и освободила своего жениха от всех обязательств. Этот честный дворянин обожал мою мать. Угадывая некую роковую тайну, он добился признания от той, которую не переставал любить. Он был безупречным, верным дворянином и объявил моей матери, что готов, несмотря ни на что, взять ее в супруги. Этим предложением он выказал уважение и ей, и самому себе. К несчастью, мать моя была слишком горда, чтобы согласиться. Тогда они приняли решение соединиться в смерти. Все было уже подготовлено для двойного самоубийства, когда Бланш де Сожи обнаружила, что должна стать матерью. И вы знаете, что они сделали, сударь? Они решили дождаться рождения ребенка, а затем уже осуществить свой план. И все было исполнено, как они задумали. На следующий день после моего появления на свет они оба выпили яд… Да, они соединились в смерти. Если вам доведется побывать в Сожи, сударь, вы увидите могилу с двойным крестом. Под ним покоятся те, что соединились в смерти, ибо в жизни их разлучила прихоть одного человека — потому что это был король, потому что он был пьян и желал развлечься. Разве это не называется двойным убийством, сударь?

У короля пропало желание язвить. Слегка побледнев и опустив голову, он слушал эту не известную ему историю, явно сожалея о том, что начал столь опасный разговор.

Видя, что он молчит, девушка с глубокой горечью произнесла:

— Вот так на следующий день после рождения я осталась без матери и без отца. Однако едва я научилась хоть что-то понимать, мне стало известно, что отец у меня есть. Но где же он, этот отец? Чем занимается? Как его зовут? Этого я не знала. Старая служанка, заменившая мне мать, с младенчества научила меня молиться за маму на небесах и за отца — чтобы он вспомнил о своей дочери и вернулся к ней. Благодаря этой молитве, которую повторяла каждый день, я и узнала о существовании отца. Мне незачем рассказывать вам, какими вопросами осаждала я кормилицу; их было множество, но ответ я получала только один — если отец мой вернется, я должна буду его простить. В конце концов я перестала спрашивать.

Бертиль умолкла.

— К чему вспоминать о вещах мучительных и для вас, и для меня? — мягко Сказал Генрих.

— Вам необходимо это знать! И вы сами этого захотели. Примерно два года назад кормилица увезла меня из Сожи в Париж. На вопросы мои она отвечала, что отец живет в этом большом городе, что здесь я буду ближе у нему и, возможно, смогу с ним встретиться, чтобы дать весть о себе и пробудить в нем жалость. Но отец мой так и не появился. Кормилица, однако, заверила меня, что о моем приезде он извещен.

— Клянусь, что мне никто ничего не сообщал, — поспешно проговорил король.

Девушка устремила на него пронизывающий взор, словно желая прочесть все, что таилось в глубинах его души.

— Быть может, — холодно заметила она. — Между тем, добрая моя кормилица, уже очень старая и больная, умерла, завещав мне шкатулку с пергаментными свитками. Из этих бумаг узнала я историю своего рождения и смерти матери. Для пятнадцатилетней девочки, ничего не знающей о жизни, это было тяжким ударом. Но, благодаря кормилице, мысль о прощении столь глубоко укоренилась в моем сердце, что мне и в голову не пришло проклинать отца. Мне хотелось посмотреть на него, и это удалось сделать без труда. Я могла бы и, вероятно, должна была вернуться в Сожи. Не знаю, какая тайная надежда удержала меня. Уверяю вас, что я не испытывала ни гордости, ни радости при мысли, что отец мой король. Просто мне казалось немыслимым, что монарх может быть повинен в столь отвратительном деянии. Конечно, я не сомневалась в правдивости матери, но верила, желала верить, что произошла какая-то ужасная ошибка и что отца можно упрекнуть в легкомыслии, но не в злом умысле. И я говорила себе, что если отец проявит хоть толику любви ко мне, то я от всего сердца прощу его за себя и за мать. Ничего другого мне не нужно было. У меня и в мыслях не было, что король мог бы признать меня своей дочерью. Я лишена честолюбивых устремлений. Обнять отца и исчезнуть, раствориться в забвении, вернувшись в мои дорогие рощи в Сожи, — вот о чем я мечтала. И других грез у меня не было, клянусь вам.

— Дьявольщина! Я вам охотно верю!

— Отец мой так и не пришел… напрасно я ждала его. Я уже перестала об этом думать…

— Но, как видите, я все-таки появился. Несколько поздновато, согласен… однако вы знаете поговорку, что с добрыми делами не опаздывают?

— Было бы лучше, если бы вы никогда здесь не появились! — глухо промолвила Бертиль.

— Что вы такое говорите?

— Я говорю, — воскликнула девушка с невыразимым презрением, — я говорю, что вы попытались проникнуть ко мне, как шестнадцать лет назад проникли к моей матери. Я говорю, что ваша дочь стала бы жертвой подлого насилия, как некогда ее мать, если бы вас не остановило имя, открывшее вам, на кого вы собирались покуситься!

— Вы просто бредите! — пробормотал смятенный Генрих.

Бертиль придвинулась к нему так близко, что почти коснулась его и проговорила, пристально глядя в лицо:

— Может быть, вы объясните мне, что означает этот сигнал — два удара в дверь? Я отчетливо слышала их с балкона, оставаясь для вас невидимой. И отчего дверь, которую госпожа Колин Коль, такая боязливая и осторожная, каждый вечер собственноручно замыкает на все засовы, сегодня оказалась открытой? Сколько пришлось вам заплатить этой мерзкой женщине, чтобы она впустила вас в свой дом?

Ошеломленный король невольно отпрянул, не вынеся обжигающего взора своей дочери.

— Я вижу, вы спрашиваете себя, как могла девушка моего возраста догадаться обо всех этих подлых уловках? Вы забываете, что страшная история моей матери открыла мне много таких вещей, о которых я не должна была бы знать. И это еще одно ваше преступление. Вы убедились, сударь, что я имею право требовать, а не просить? Тем не менее, я стала умолять вас — и о чем же? В сущности, о такой малости — простить неосторожное слово, не слишком почтительный жест. А вы отказали мне. Что ж, завершите начатое, дорогой отец, убейте после матери и дочь! Предлог найти легко. Подобно ему, я оскорбила королевское величие. Пошлите нас на казнь вместе. Я готова. Тогда, благодаря вам, дочь вслед за матерью только в смерти соединится со своим избранником!

Она гордо выпрямилась, глаза ее пылали огнем. И король, постепенно приходя в себя, все больше любовался ею, думая:

— Так вот к чему она вела — умереть вместе со своим избранником! Это голос истинной любви… любви к человеку, имя которого она узнала всего лишь час назад! Невероятно! Однако сомнений здесь быть не может. Имею ли я право вмешиваться? В конце концов, почему не предоставить ей свободу устроить жизнь по своему разумению? И кто может сказать, не будет ли так лучше для нее? А сколько хлопот ожидает меня, если я действительно представлю ее двору? Девочка, пожалуй, права… и, раз она сама этого хочет, лучше оставить все, как есть… Но какая страсть! Какой напор! Какие сокрушительные удары! Узнаю свою кровь, черт возьми!

Он уже собирался успокоить возбужденную донельзя Бертиль, как вдруг до ушей его донесся смутный отдаленный шум сражения.

Девушка также услышала эти странные звуки, ибо, не обращая внимания на короля, устремилась к балкону, приоткрыла ставни и выглянула на улицу.

Побледнев, как смерть, она отпрянула от окна и быстрым шагом направилась к лестнице.

— Куда вы идете? — крикнул король, догоняя ее.

— Умереть вместе с ним, потому что ваши люди собираются убить его!

— Ах, черт возьми! Я вовсе не желаю его смерти, разве вы еще этого не поняли?

И он добавил повелительно:

— Ни шагу дальше, мадемуазель! Напоминаю вам, что только я могу здесь распоряжаться!

Подойдя в свою очередь к окну, он мгновенно оценил ситуацию и прошептал, захлопнув ставни:

— Минуты две-три они продержатся! Слава Богу, время еще есть!

Затем он повернулся к Бертиль, ожидавшей его решения с нескрываемой тревогой.

— Дитя мое, — сказал Генрих ласково, — прощаю вам все, что вы мне наговорили, прощаю желание оскорбить меня, вашего отца и короля. Молчите. Дайте мне закончить. Я не собираюсь вас принуждать. Судьба ваша зависит только от вас, и я предоставляю вам полную свободу. Через несколько дней я навещу вас. Не беспокойтесь, я приду к вам при свете дня в сопровождении свиты, так что в намерениях моих никто не сможет усомниться… А теперь выведите меня отсюда. Надо спешить.

— Скорее, сир, скорее, Богом молю! — воскликнула Бертиль, устремляясь вперед.

— Минутку, — сказал Генрих, останавливая ее. — Никто не должен видеть, что я выхожу из вашего дома в такой час. Я ваш отец, но знаем об этом только мы с вами.

— Мне все равно! Не будем терять времени!

— Зато мне не все равно. Делайте, как я говорю, и ничего не бойтесь… Я не опоздаю. Есть ли в этом доме черный ход?

— Да, через него можно выйти в тупик Курбатон… Идемте же, сир!

И через несколько секунд король, быстро миновав тупик своим широким шагом, появился на улице Арбр-Сек как раз в тот момент, когда лучники уже почти торжествовали победу над двумя смельчаками.

Глава 8 ЭСКАРГАС, ГРЕНГАЙ И КАРКАНЬ — ОТЧАЯННЫЕ ГОЛОВОРЕЗЫ

Генрих подошел к крыльцу, перед которым застыли, словно на параде, лучники с факелами в руках и спросил недовольным тоном:

— Ну, что здесь происходит, Неви?

Начальник полиции был явно не в своей тарелке. Он начинал понимать, что совершил оплошность. Король не любил, когда его тревожили — пусть даже под предлогом раскрытия заговора — во время любовных похождений. Рассерженный голос не предвещал для Неви ничего хорошего. К счастью, он вспомнил, что в донесениях подчиненных неоднократно поминалось имя Жеана Храброго как вожака опасной бандитской шайки. Следовательно можно было пока не упоминать о предполагаемом, но не доказанном покушении на жизнь монарха, представив все случившееся обычной полицейской операцией. Показав на юношу, он сказал:

— Мы хотели арестовать этого человека, сир, но он не пожелал подчиниться приказу…

Нахмурив брови, Генрих повернулся к Жеану и грозно сказал:

— Ну, сударь, что вы на это скажете?

Жеан, подойдя к самому краю крыльца, поклонился королю с высокомерным изяществом и, сохраняя полное самообладание, заявил:

— Этот человек говорит вздор. Я утверждаю, что именно он не подчинился приказу короля, а вовсе не я.

Начальник полиции позеленел от бешенства, ибо никто не смел с такой наглостью именовать его «этот человек» и с таким пренебрежением указывать на него пальцем. Он двинулся вперед, чтобы проучить дерзкого юнца, но король удержал его жестом.

— Что это значит? Извольте объясниться, сударь.

— Все очень просто, — произнес Жеан язвительно. — Король приказал мне дождаться здесь, у этой двери, дабы сопровождать его в Лувр… или в другое место.

— Гм! — произнес Генрих вполголоса. — Мне кажется, что приказ этот отдал не я!

Жеан, обладавший тонким слухом, расслышал эту негромкую фразу и не затруднился с ответом.

— Это правда, — сказал он. — Однако король одобрил, а, стало быть, и распорядился. Затем появился этот человек. Без всяких причин, по собственному произволу он натравил на меня своих подчиненных, желая силой увести с того места, где мне было приказано дожидаться короля. Присутствующий здесь господин де Пардальян взял на себя труд разъяснить этому человеку его ошибку, но тот ничего не захотел слушать, упорствуя в своем стремлении помешать мне исполнить распоряжение короля. Поступая таким образом, он открыто взбунтовался против королевской власти, которую обязан почитать более, чем кто бы то ни было, а посему заслуживает того, чтобы его вздернули на виселицу.

— Сир, — вскричал Неви, задыхаясь от ярости, — позвольте…

— Молчите, сударь! — оборвал его Генрих, с трудом подавляя улыбку. — Клянусь Святой пятницей, весьма неожиданное объяснение!

И он повернулся к Пардальяну, стоявшему с совершенно безразличным видом.

— А вы, сударь? — осведомился король. — Вам тоже был дан приказ ожидать меня здесь? Если же нет, то по какому праву вы оказали вооруженное сопротивление моей полиции?

— По вашему распоряжению, сир.

— Час от часу не легче! Я отдал вам такое распоряжение?

— Как? — воскликнул Пардальян с удивлением. — Разве Ваше Величество не помнит приказания стеречь этого молодого человека? Король добавил даже — стеречь со всем тщанием.

— И что же?

— И я его стерег! — ответил Пардальян с изумительным спокойствием.

На сей раз король откровенно рассмеялся и, повернувшись к начальнику полиции, не помнившему себя от бессильной злобы, произнес весело:

— Эти дворяне говорят правду. Они находятся здесь, исполняя мою волю.

— Сир! — пролепетал Неви.

— Довольно, сударь! — сказал Генрих добродушно. — Вы верный слуга, я это хорошо знаю.

Ободренный похвалой, начальник полиции проговорил торопливо:

— Прошу позволения сообщить Вашему Величеству наедине крайне важные и срочные сведения.

— Завтра, Неви, завтра. Ступайте!

— Сир, — живо промолвил начальник полиции, понизив голос, — речь идет об этом молодом человеке… он вовсе не дворянин, хотя Ваше Величество оказало ему великую честь, назвав его так.

Генрих на секунду заколебался, но тут же инстинктивно поднял взор к окну, у которого, как он знал, стояла Бертиль, не упускавшая ни единого слова из разговора внизу.

— Я же сказал, завтра! — повторил он с нескрываемым раздражением. — Ступайте.

Это был приказ. Начальнику полиции ничего не оставалось, как подчиниться. С яростью в сердце он собрал своих людей и медленно, словно бы неохотно, удалился, бросив на Жеана Храброго угрожающий, мстительный взгляд.

Генрих повернулся тогда к Пралену, бесстрастно ожидавшему своей очереди.

— По какой причине оставили вы вверенный вам пост в Лувре? — спросил король.

— Сир, за мной явился господин де Ла Варен, утверждая, что против Его Величества готовится ночное нападение.

Только тут Генрих вспомнил о своем наперснике.

— В самом деле, — спросил он без всякого интереса, — куда девался Ла Варен?

— Я здесь, сир! — послышался жалобный голос откуда-то сбоку.

И король увидел в дымном свете факела, оставленного начальником полиции, окровавленное лицо маркиза.

Генрих IV не любил своего наперсника и еще меньше уважал его. Он был полезным орудием в любовных похождениях монарха и за труды свои получил щедрое вознаграждение — этого было вполне достаточно. О презрении короля свидетельствовали даже милости. Ла Варен был возведен в дворянское достоинство всего лишь несколько лет назад. Парламент, который должен был своим указом подтвердить волю государя, осмелился выразить почтительнейшее несогласие с этим решением, но король настаивал, и Парламенту пришлось смириться. Новоиспеченный маркиз особенно гордился тем, что король начертал ему герб собственной рукой. Но герб этот изображал пса в ошейнике, усыпанном лилиями, — по правде говоря, хвастаться здесь было нечем.

Вот почему Генриха нисколько не взволновало обезображенное шрамом лицо наперсника, и он воскликнул с притворным состраданием, почти не скрывая насмешки:

— Ах, дьявольщина! Бедный мой Ла Варен, тебя, похоже, огрели плетью!

— Это был предательский удар, сир, — прошипел маркиз, бледный не столько от боли, сколько от позора.

— Предательский или нет, но вот физиономию ты подставил зря. Тебе нельзя будет показываться на люди, по крайней мере, неделю или две. У того, с кем ты схлестнулся, тяжелая рука.

Ла Варен заметил, что король не спрашивает, кто именно нанес удар — стало быть, знает это, но не желает показывать. Сам маркиз также поостерегся назвать виновного и лишь проворчал, с нескрываемой ненавистью посмотрев на Жеана Храброго:

— Будьте покойны, сир, настанет день, когда я повстречаюсь с тем, кто это сделал, и, клянусь вам, моя рука окажется не легче… и от моего удара он уже не поднимется.

Жеан, глядевший на наперсника короля с презрительной улыбкой, повернулся к Пардальяну и сказал насмешливо:

— Экая хвастливая скотина!

— Тебе надо подлечиться, Ла Варен, — произнес Генрих с фальшивой жалостью. — Отправляйся немедленно к моему врачу Эроару и скажи ему, что я приказываю как можно быстрее вернуть тебе прежнюю представительность.

И, тут же обратившись к Пралену, распорядился:

— Возвращайтесь в Лувр, капитан.

Прален был безупречно вымуштрованным солдатом, привыкшим подчиняться без размышлений. Но сейчас он на какое-то мгновение замешкался и почтительно спросил:

— А как же вы, Ваше Величество?

— Ничего не опасайтесь, друг мой. Эти смелые дворяне согласились сопровождать меня.

— В таком случае… я совершенно спокоен, сир. Вдвоем они стоят целой роты.

— Скажите лучше армии, Прален, и вы, пожалуй, не сильно ошибетесь, клянусь всеми чертями ада!

Отсалютовав королю, Прален глубоко поклонился двум храбрецам, которые бесстрастно приняли этот невероятный в устах монарха комплимент, а затем скомандовал своим гвардейцам:

— Шагом марш!

Король не проронил ни слова, пока вдали не затих грохот сапог. Окна в домах горожан, разбуженных шумом, закрывались одно за другим; улица, освещенная бледными лучами луны, вновь обрела покой и безмолвие.

— Теперь можем идти и мы, — весело сказал Генрих. — Клянусь Святой пятницей! Сегодня у меня будет истинно королевский эскорт, и я могу безбоязненно пройтись по моему славному городу.

— Сир, — произнес серьезно Пардальян, — мы оба, мой спутник и я, готовы исполнить любое распоряжение Вашего Величества.

— Гм! — заметил король не без лукавства. — При условии, что эти распоряжения вас устраивают!

Пользуясь темнотой, Пардальян позволил себе широко улыбнуться. А Генрих, кивнув Жеану, взял шевалье под руку, ибо имел привычку на кого-нибудь опираться при ходьбе. Они неторопливо двинулись по направлению к Лувру. Король, судя по всему, пребывал в превосходном расположении духа и наслаждался ночной прогулкой.

Ни единым словом не помянул он выходку молодого человека, шагавшего слева от него. Равным образом, не припомнил Пардальяну отказ подчиниться, выраженный в весьма резкой форме. Наконец, он обошел полным молчанием и схватку с лучниками. Все это словно бы выветрилось из его памяти, как будто ничего и не произошло. Он беседовал со своими спутниками в привычной фамильярной манере, много шутил и смеялся, но намерений своих не выдавал, сводя весь разговор к милым пустякам.

Дойдя до конца улицы, король машинально повернул назад, и они вновь прошли мимо дома Бертиль, направляясь теперь к улице Сент-Оноре.

Посреди улицы Арбр-Сек возвышался крест Трауар, возведенный в царствование Франциска I, примерно столетие назад. Мостовая была довольно узкой, и крест, как легко можно понять, затруднял движение. Жители подавали жалобы, но городским властям, глухим во все времена, понадобился еще век, чтобы прислушаться к ним. Крест перенесли на угол улиц Сент-Оноре и Арбр-Сек, где он стоит и доныне.

В тени этого креста затаились трое — сжимая в руке кинжалы и подобравшись для прыжка, они безмолвно поджидали короля и его спутников. Это были Эскаргас, Гренгай и Каркань, отчаянные головорезы, которых мы уже видели у дверей дома Жеана Храброго.

Король, как уже было сказано, опирался на руку шевалье де Пардальяна, шедшего справа, тогда как Жеан держался слева. Крест они стали обходить с правой стороны, и таким образом ближе всех к нему оказался юноша.

Король с Пардальяном, казалось, не заметили прижавшихся к каменной облицовке разбойников, а те, в свою очередь, не шелохнулись.

Жеан Храбрый, пропустив спутников вперед, остановился и, сделав вид, что ему надо подвязать шпору, поставил ногу на бордюр. Одновременно с этим он еле слышно выдохнул какое-то краткое приказание, вполне уверенный, что его расслышат. И тут же удалился с самым равнодушным видом, догнав Генриха IV и Пардальяна, которые не обратили на эту заминку никакого внимания. Повернув налево, все трое вскоре исчезли в темноте улицы Сент-Оноре.

Лишь тогда троица храбрецов покинула свое укрытие. Вид у них был испуганный, а лица такие бледные, словно они только что избежали величайшей опасности.

— Ох! — выдохнул провансалец Эскаргас. — Чуть не влипли!

— Едва не напали на вожака! — воскликнул Каркань.

— Как бы он нас отдубасил, подумать страшно! — признался без ложного стыда парижанин Гренгай.

— Молчи об этом, ради Бога! От одной мысли у меня поджилки трясутся.

— И у меня! Но кто знал, что это он?

— Разве я вас не предупреждал, что слышу его голос?

— А вот он-то нас в темноте высмотрел и сразу узнал!

— Хотя мы так ловко затаились!

— Дьявольщина! У него глаза, как у кошки!

У них из рук уплыла хорошая добыча, и они огорчились — но одновременно ликовали, бешено вращая глазами и награждая друг друга тумаками, ибо иначе не умели выражать своих чувств. Радовались же они тому, что встретили «вожака», которым восхищались ничуть не меньше, чем боялись его.

— Баста! — промолвил Эскаргас. — Живо в дорогу! Вы слышали приказ: следовать за ним, не привлекая внимания двух других, не выпускать его из виду и действовать только по сигналу, но не раньше. Смотрите в оба!

— Похоже, затевается что-то серьезное!

— Зато будем с барышом. Ради мелочи он не стал бы затруднять себя.

Они устремились вперед, прижимаясь к стенам домов и двигаясь с бесшумной гибкостью хищников. Не выдавая ни единым звуком своего присутствия, они неотступно следовали за королем и его спутниками, держа наготове шпаги и внимательно прислушиваясь.

Генрих, повернув еще раз налево, вступил на улицу Эшель, ведущую к Тюильри. У парижского епископа имелась собственная виселица на этой улице[8], которая, видимо, и получила свое название по орудию казни.

Король, остановившись перед виселицей, заметил непринужденно, словно гид, показывающий достопримечательности столицы:

— В 1344 году к такой же перекладине привязали закованного в цепи Анри де Мальтруа. Снизу в него швыряли камнями и комьями грязи. Через три часа он умер.

Помолчав, Генрих небрежно добавил:

— Анри де Мальтруа взбунтовался против короля, за что и подвергся заслуженному наказанию.

Оба спутника монарха вздрогнули. Намек был прозрачен и таил в себе угрозу.

Пардальян, сохраняя внешнее спокойствие, сказал:

— К счастью, в наше время уже нет подобных варварских, бесчеловечных казней.

— Даже для злодеев, виновных в оскорблении величества, — добавил Жеан.

— Верно! Теперь их подвергают колесованию, — холодно произнес король, отходя от виселицы.

Трое храбрецов, остановившись поодаль, наблюдали за происходящим.

— Кой черт сдалась им эта виселица? — спросил Эскаргас.

А Гренгай заметил не без грусти:

— Как могут честные христиане задерживаться возле этих дьявольских сооружений, как бы они ни назывались: виселица, дыба, позорный столб? Что в них привлекательного? Я бы всех зевак, что так любят на них глазеть, приговорил бы познакомиться с ними поближе… Клянусь, после этого они бы ко всяким гнусным орудиям убийства и на пушечный выстрел не подошли!

— Истинная правда, — поддакнул Каркань. — Смиренно признаюсь, что после вынужденного знакомства с одним из них… кажется, это был позорный столб… так вот, мне хочется бежать отсюда со всех ног, чтобы не видеть эту окаянную виселицу!

Оба его товарища воскликнули разом:

— И мне тоже!

Затем они вновь пустились следом за королем, Пардальяном и Жеаном, бесшумно ступая и используя любой выступ стены, любую нишу и угол дома, чтобы укрыться. В предприятиях подобного рода они явно преуспели, и им удавалось держаться довольно близко к своим подопечным, одновременно не привлекая их внимания.

Внезапно Каркань еле слышно прошептал:

— Клянусь рогами всех дьяволов ада! Ведь нас ждет синьор Кончини!

— Дьявольщина! Я совершенно о нем забыл!

— Пусть подождет, — презрительно молвил Гренгай. — Разве нашего вожака зовут Кончини?

— Наш вожак Жеан, храбрейший из храбрых, сильнейший из сильных! А этот Кончини должен радоваться, что мы согласились послужить ему.

— Кто же будет возражать, Эскаргас… Но с этим Кончини можно иметь дело. Он ведь нам неплохо платит… Мы сохраним верность нашему господину, но не будем пренебрегать и итальянцем!

— Ты здраво рассудил, Каркань. Мы сумеем дать надлежащие объяснения этому Кончини.

— Внимание, они остановились!

— У входа в Лувр, черт возьми!

— Неужели и нам придется войти?

— Смотрите в оба, голуби мои! Сейчас все может решиться!

В самом деле, Генрих IV уже стоял возле потайной двери во дворец, лукаво посматривая на обоих своих случайных телохранителей, а те бесстрастно ждали его решения, застыв, словно часовые на посту.

Внезапно Генрих, вставив ключ в замок, толкнул дверь и оставил ее на мгновение широко распахнутой, показывая им, что там нет приготовившихся к нападению гвардейцев или свитских дворян.

— Господа, — сказал он любезно, — благодарю вас за то, что вы проводили меня.

Затем, повернувшись к Пардальяну, добавил многозначительно:

— Я многим обязан вам, друг мой, и хочу помнить только об этом. Все остальное выветрилось из моей памяти.

Пардальян поклонился, скрывая улыбку, и ответил не без яда в голосе:

— Поскольку Ваше Величество подает мне хороший пример, я сделаю то же самое со своей памятью, сир!

— Упрямая голова! — прошептал король.

Он, однако, поостерегся вступать в спор с Пардальяном и, словно бы не расслышав его реплику, обратился к Жеану:

— Что до вас, молодой человек, то я вас не знаю, но дал обещание простить. На сей раз вам повезло. И все-таки послушайтесь моего совета и отправляйтесь в провинцию… воздух Парижа вреден для вас.

Юноша сильно побледнел. С явным усилием сохраняя спокойствие, он, в свою очередь, поклонился королю, но ответил так, будто не понял отданного ему приказа:

— Смиренно благодарю Ваше Величество за совет… Однако в Париже у меня есть дело, которое я не могу оставить.

Генрих слегка нахмурился.

— Будь по-вашему, — бросил он сухо. — Но постарайтесь, чтобы я больше никогда не слышал вашего имени.

Дружески махнув рукой Пардальяну, король вошел во дворец и быстро захлопнул дверь, не дав молодому человеку времени возразить.

Глава 9 СПОКОЙНОЙ НОЧИ, ГОСПОДА!

Как ни храбры были Пардальян и Жеан, они не смогли сдержать вздох облегчения после ухода монарха.

— Признайтесь, — сказал Пардальян, — вы думали, что нас арестуют.

— Да, сударь, — откровенно признался юноша. — А вы?

— Я не очень в это верил… Однако мнение мое поколебалось, когда мы остановились у виселицы. Впрочем, рассуждения короля, напротив, должны были бы меня успокоить: это его маленькая месть.

— В самом деле?

— Вы знаете, как отомстил король герцогу де Майенну, который доставил ему множество хлопот и был бунтовщиком не хуже нас?

— Нет, сударь. Но я надеюсь, что вы окажете мне честь, рассказав об этом.

— Ну, так слушайте. Вам известно, что герцог был непомерно толст. Сверх того, он страдал подагрой. Король принял его в большой галерее, по которой и стал расхаживать своим быстрым шагом. Естественно, господину де Майенну приходилось следовать за ним, почти бежать, чтобы удержаться рядом. Он ковылял, обливаясь потом, задыхался, сипел — и уже через четверть часа пришел в полное изнеможение. Король понял, что надо заканчивать игру, иначе герцог отдаст Богу душу прямо у него на глазах. Остановившись, он сказал с улыбкой: «Ступайте, кузен! Вы можете быть уверены, что никакого другого зла я вам не причиню».

— Герцог дешево отделался.

— Да, пожалуй, — произнес задумчиво Пардальян, — немногие на месте Беарнца проявили бы такое добродушие. Да, король умеет быть снисходительным. Хотя, по моему мнению, эта страна вполне могла бы обойтись и без трона, и без короля… возможно, она стала бы даже процветать. Это, конечно, безумная мысль, я знаю, но за время моих странствий я с ней сроднился. Однако все прочие думают иначе: считается, что толпа должна повиноваться и иметь господина, наделенного абсолютной властью. Пусть будет так! Я готов с этим примириться… а Генрих Наваррский, по крайней мере, храбр… чего нельзя сказать о его предшественниках, которых я хорошо знал. Наверное, по этой причине я сделал для него то, что никогда не стал бы делать для других.

Жеан Храбрый слушал старшего друга с неослабным вниманием, время от времени согласно кивая головой.

Какое-то мгновение Пардальян смотрел вдаль с отсутствующим видом, затем передернул плечами, словно желая отогнать навязчивые мысли, и обратился к молодому человеку:

— Ну, а что бы вы сделали, если бы король приказал схватить вас?

Вместо ответа Жеан поднял руку и зычно скомандовал:

— Эй, вы! Ко мне!

Подчиняясь этому приказу, Эскаргас, Гренгай и Каркань выступили из темноты и выстроились перед своим вожаком, вздернув голову, выставив вперед ногу и положив руку на эфес шпаги. В этой воинственной позе они бесстрастно ждали распоряжений — только в глазах их читалось безграничное восхищение, бесконечная любовь.

— Ну как? — спросил Жеан, дав Пардальяну время рассмотреть троих храбрецов.

Шевалье лишь присвистнул, выразив свои чувства настолько красноречиво, что Эскаргас, Гренгай и Каркань буквально раздулись от гордости. Молодой вожак, взглянув на них непривычно ласково, жестом отдал команду «вольно» и произнес серьезным тоном:

— Особа короля теперь для меня священна… вы знаете, почему. Но если я запретил себе выступать против него, то это не означает, что я позволю потащить себя на плаху без сопротивления. Нет, клянусь всеми дьяволами ада! Если бы меня попытались арестовать, я бы принял бой вместе с моими людьми! Можете не сомневаться, что мы не дались бы палачам в руки живыми.

— Да, — сказал Пардальян, покачивая головой, — я угадал ваши намерения, едва увидел, как эти трое бросились за нами следом. Но, должен признаться, на вашем месте я поступил бы точно так же.

И, повернувшим к трем головорезам, которые слушали его, не вполне понимая, о чем идет речь, спросил, пристально глядя на них:

— Вам известно, кто был наш третий спутник, только что вошедший в Лувр? Знаете ли вы человека, на которого собирались напасть? Не знаете? Так вот, это был король. Готовы ли вы и теперь без колебаний исполнять распоряжения вашего предводителя?

Жеан понял, с какой целью шевалье задал этот вопрос. Скрестив руки на своей широкой груди, он отступил на шаг назад, давая своим храбрецам полную свободу ответить, как им вздумается. На губах его появилась самоуверенная улыбка.

Эскаргас, Гренгай и Каркань в смятении переглянулись. Их поразил, однако, не вопрос, а то обстоятельство, что молодой человек, их вожак, вот так свободно разгуливал по ночному Парижу в обществе французского монарха. Впрочем, нужно было отвечать, и Гренгай, первым придя в себя, выступил вперед.

— Несколько лет тому назад меня арестовали, — начал он. — В то время мать моя и сестренка слегли в горячке. Надо вам сказать, что я, хоть и всего лишь разбойник, но обожаю мать с сестрой, и нет у них опоры, кроме меня. Арест случился совсем некстати, и я рвал на себе волосы, зная, как нужен им, а в тюрьме что я мог для них сделать? Это была заразная болезнь, и соседи боялись даже к дому нашему подходить. Я думал, что не застану их в живых, когда выйду на свободу. Так вот, сударь, то, чего бы никто не сделал, сделал мессир Жеан. Он ухаживал за больными лучше, чем смог бы я сам. Ни в чем они не испытывали недостатка. Несчастная старуха умерла… Он похоронил ее по-христиански, на свои деньги. Зато сестренка выжила. И теперь это такая красотка, что глаз от нее нельзя отвести. Ее так и называют все — Перетта-милашка… Мы могли бы рассказать вам о десятке подобных случаев… Я говорю это к тому, сударь, что если мессир Жеан прикажет, мы нападем на самого Господа Бога… и без всяких колебаний.

— Ну и наглец же ты, Гренгай! — воскликнул в бешенстве Жеан. — Зачем ты надоедаешь шевалье своими глупыми историями?

— Не ругайте его, — мягко вмешался Пардальян, — он хорошо говорил, объяснившись, как сумел. В любом случае, мне был интересен этот рассказ, и я ему полностью верю… А сейчас, не боясь показаться нескромным, могу ли я спросить вас, что вы намереваетесь делать?

Поколебавшись, Жеан Храбрый произнес с холодной решимостью:

— С помощью этих храбрецов я готов ввязаться в любую схватку. Я пробьюсь любой ценой… Мне нужно подняться очень высоко… и я поднимусь или сложу голову.

— Боюсь, — сухо ответил Пардальян, — что вас ждет последнее.

Жеан разразился пронзительным хохотом, выдававшим все смятение его души.

— Эка важность! — воскликнул он в величайшем возбуждении. — Разве вы не слышали, что она сказала мне? Дочь короля, сударь! Она дочь короля! Клянусь рогами дьявола! Раз я настолько обезумел, что возмечтал о подобной девушке, то должен встать с ней вровень! А если нет, то пусть меня изрубят на кусочки!

Пардальян устремил на него проницательный взгляд, а затем пробормотал еле слышно:

— Бедный мальчик!

Вслух же произнес, улыбнувшись:

— Дочь короля или дочь крестьянина — это все равно, когда вступает в свои права любовь. Запомните мои слова, быть может, они остановят вас, не дав совершить непоправимое. А пока, друг мой, я с вами прощусь… уже поздно, и мне хотелось бы слегка отдохнуть.

— Черт возьми! — живо возразил Жеан. — Я расстанусь с вами только у дверей вашего дома!

Тут же опомнившись, он добавил с очаровательной робостью, поразительной для такого необузданного юноши:

— Если, конечно, вы разрешите мне проводить вас…

— Это доставит мне большое удовольствие, — вежливо ответил Пардальян. — Я живу на улице Сен-Дени.

Повернувшись к трем храбрецам, он дружески помахал им со словами:

— Доброй ночи, господа.

— Вы слышали? — осведомился Жеан. — Ступайте по своим делам. Пока вы мне не нужны. Спокойной ночи.

Не обращая больше внимания на своих головорезов, которые недоуменно переглядывались, обмениваясь короткими репликами, он занял место рядом с Пардальяном, и оба неспешно тронулись в путь.

Увидев это, трое храбрецов ринулись следом, восклицая:

— Эй, мессир Жеан! Подождите! Мессир Жеан!

Юноша обернулся и, хмуря брови, спросил:

— Что вы орете, как резаные?

Эскаргас, Гренгай и Каркань остановились в нерешительности. То ли от смущения, то ли от испуга они не решались заговорить, подталкивая друг друга локтями. Нетерпеливый Жеан, знавший все их повадки, вскричал:

— Теперь вы онемели, что ли? До бешенства меня довести хотите? А ну, Эскаргас, выкладывай… ты ведь самый разговорчивый!

— Да ведь синьор Кончини…

— К дьяволу Кончини и тебя вместе с ним, дурак! Завтра решим! — бросил молодой человек, повернувшись к провансальцу спиной.

— Так ведь завтра будет поздно, мессир Жеан! — жалобно пролепетал Гренгай. — Дельце назначено на сегодня.

— Прекрасно! — отозвался Жеан издали. — Значит, я в нем не участвую. А завтра вы мне все расскажете.

Глава 10 СИНЬОР КОНЧИНО КОНЧИНИ

— Тьфу ты, пропасть!

— Черт возьми!

— Дьявольщина!

Три восклицания раздались одновременно, слившись в единый возглас. Застыв на месте, трое храбрецов провожали взглядом стремительно исчезавшие в темноте фигуры, и на их озабоченных физиономиях явственно читались досада, сожаление и тревога.

Эскаргас, опомнившись первым, воздел свои здоровенные ручищи к небу, словно беря звезды в свидетели, и зычно возгласил:

— Что бы ни случилось, мы сделали все, что в наших силах, и упрекнуть нам себя не в чем!

Двое других одобрительно кивнули. Однако было заметно, что они еще не вполне успокоились.

— Клянусь кишками папы! — продолжал Эскаргас. — Пора сматываться отсюда. Мы и без того сильно запоздали. Синьор Кончини, небось, подумал, что мы его бросили.

И они, в свою очередь, двинулись в путь, по привычке прижимаясь к стенам домов. На ходу все трое обменивались впечатлениями, не забывая приглядываться и прислушиваться к любой подозрительной тени или звуку.

— Уверен, что мессир Жеан будет сожалеть… лучше бы он нас выслушал, право слово!

— Ба! Ты всегда все видишь в темном свете, Гренгай! Дельце это не имеет к нему никакого отношения.

— Черт возьми, малыш Каркань прав! Подумай сам, Гренгай, разве мало хорошеньких девиц на улице Арбр-Сек? Я, по крайней мере, уже не с одной перемигнулся…

— Знаю, Эскаргас.

— Тогда отчего ты решил, что синьор Кончини положил глаз на избранницу нашего Жеана? Почему именно на нее, а не на другую? Дьявольщина! Это было бы просто немыслимым совпадением… только я в чудеса не верю!

— Я пытаюсь убедить себя в том же! Но было бы лучше предупредить вожака!

— Так ведь он не захотел нас слушать!

— К чертовой матери! Поживем — увидим.

— Вы поняли, что сказал наш Жеан? Дочь короля!

— Проклятье! Конечно, поняли! Не глупее тебя!

— Дьявольщина! Он высоко метит, наш Жеан!

— Ты на что это намекаешь, скотина, подлец, мерзавец?

— Да я…

— Для мессира Жеана и дочери короля мало! А если кто посмеет возразить, я ему голову сверну, кишки выпущу, вырву сердце и скормлю свиньям!

Назревала беспричинная ссора. Еще немного, и они схватились бы врукопашную, но, к счастью, впереди уже показалась улица Арбр-Сек, за которой им было поручено наблюдать, а все они чтили кодекс профессиональной чести, повелевавший свято исполнять оплаченную работу. Поэтому перебранка тут же прекратилась: они замолчали, сосредоточившись на деле.

Скользя, словно тени, трое храбрецов быстро обследовали улицу, потом заглянули в тупик Курбатон и, наконец, остановились у дома Бертиль. Все вокруг дышало привычным покоем. Обыватели спали глубоким сном, и ничто не нарушало безмолвия ночи.

Убедившись, что все в порядке, Эскаргас, Гренгай и Каркань устремились на улицу Сент-Оноре, к дому Кончини. Их немедленно провели в кабинет — средних размеров, но роскошно обставленный, — и они оказались перед лицом довольно молодого человека, который, стремясь скрыть терзавшее его нетерпение, нервически расхаживал по комнате.

Выйдя из опочивальни королевы, Леонора Галигаи увидела своего супруга Кончино Кончини, ожидавшего разрешения войти к Марии Медичи.

Кончини был среднего роста и очень хорошо сложен. Его отличала мягкая и гибкая, как у хищника, повадка. На лице с высоким лбом, выступающими скулами и алыми губами под черными подкрученными усиками больше всего выделялись глаза — горящие, словно угли, излучающие нежность и страсть, чарующие томной лаской. Необыкновенно подвижная физиономия легко принимала любое выражение, будто он натягивал заранее приготовленную маску. Гордость сквозила в каждом его движении, в манере высоко вскидывать голову, в самой походке. В своем потрясающем по роскоши костюме он был великолепен и изумителен — по-настоящему красив и в высшей степени элегантен…

При виде его взор Леоноры зажегся подлинной любовью. Он же взглянул на нее рассеянно и подошел, пощипывая ус, с озабоченным выражением на лице, с трудом скрывая ледяное равнодушие под обличьем приторной вежливости.

Галантно поклонившись, как если бы то была совершенно незнакомая ему женщина, он вполголоса произнес:

— Леонора, юноша этот вернулся к себе. Следуя вашему совету, я не стал с ним встречаться, и теперь он ждет меня…

Ресницы Леоноры едва заметно затрепетали, с губ сорвался неуловимый вздох, грудь слегка вздрогнула — и только в этом проявилось сильнейшее волнение. Но ответила она мужу абсолютно спокойным тоном:

— У меня были серьезные причины просить тебя поступить именно так, Concino mio.[9]

— Скажите, вам надолго понадобился этот браво? Как раз сегодня я рассчитывал использовать его в одном деле.

Со зловещей улыбкой на устах она проговорила очень медленно, многозначительно глядя на мужа:

— Боюсь, что отныне вам придется обходиться без его услуг. Если вы не увидитесь с ним завтра, то не увидитесь больше никогда. Вы избавитесь от этого браво, чья наглая гордость оскорбляет ваше самолюбие, я это знаю!

На лице Кончини отобразилось мрачное удовлетворение, а белые зубы его блеснули в хищной улыбке.

— Diavolo! — сказал он, понизив голос. — Какое же поручение вы ему дали, драгоценная моя?

Леонора, бросив быстрый взгляд на дверь опочивальни, прошептала одними губами:

— Она наконец-то решилась! Это случится сегодня!

Кончини сильно побледнел. Машинально проведя рукой по лбу, усеянному капельками пота, он встревоженно осмотрелся вокруг.

Они были одни в прихожей. Катерина Сальваджиа, преданная своей госпоже Марии Медичи душой и телом, с бдительностью дракона следила, чтобы никто не приближался к опочивальне во время свидания королевы с любовником.

Леоноре это было известно. Но она знала также по личному опыту, на какие хитроумные уловки способны шпионы обоего пола, а дворец ими буквально кишел. Поэтому она поспешно добавила:

— Держи себя в руках, Кончинетто! Улыбайся! За нами могут следить.

Кончини и сам понимал, что нельзя проявлять слабость в подобных делах. На устах его засияла улыбка, он принял скучающий вид, словно беседа шла о пустяках, но шепотом все же спросил:

— И это сделает Жеан Храбрый?

— Да! Вот почему я советовала вам терпеть вызывающие манеры этого авантюриста…

— Понимаю! И вы не боитесь?

— Я ничего не боюсь! Все предусмотрено и все рассчитано!

Кончини сделал жест, означавший, что он целиком полагается на нее.

Леонора же, совершив над собой очередное усилие, произнесла с мукой в голосе, как будто слова эти раздирали ей в кровь язык:

— Вас ждут, ступайте! Оглушите ее… ослепите! Она не должна отказаться от своего решения. Лучше всего будет, если она забудет обо всем.

— Будьте спокойны! Это я беру на себя!

Он сказал это без всякого фатовства, с наивной уверенностью того, кто любим и сознает свою неотразимость. И однако в тоне его прозвучала какая-то усталость и даже нечто вроде досады. Можно было подумать, что свидание, которое королева ожидала со всем нетерпением страсти, для него являлось тяжкой повинностью.

Леонора слишком хорошо знала своего супруга, чтобы не заметить эти нюансы, для постороннего уха совершенно неразличимые. Казалось бы, усталое равнодушие должно было успокоить ревность, терзавшую сердце Галигаи, но — вот странная вещь! — это, напротив, встревожило ее. Тем не менее, она не выдала себя ничем и, мягко кивая, выразила одобрение убежденностью Кончини — и только горящий взгляд ее пытался проникнуть в самые глубины его души.

— Сегодня я ночую в Лувре, — сказала она просто. — Моя очередь быть при королеве.

В черных глазах ее супруга на мгновение сверкнула радость. Леонора уловила и это, однако вновь мощным усилием воли скрыла свои чувства, спокойно добавив:

— Возможно, и вам стоило бы последовать моему примеру. Вы понимаете?

— Не разделяю вашего мнения, — живо отозвался Кончини. — Наоборот, мне было бы лучше провести эту ночь дома… И я сделаю так, чтобы об этом стало известно.

Она на секунду задумалась, хмуря брови, а затем ответила:

— В самом деле, возможно, вы правы.

У Кончини вырвался вздох облегчения.

«Он доволен, что получил свободу на эту ночь, — произнесла она мысленно. — Хорошо, Кончини, ступай! Отправляйся на любовное свидание! Я все равно узнаю, где ты был!»

Вслух же проговорила:

— Но в любом случае постарайтесь никуда не отлучаться…

Она запнулась. Кончини даже не повел бровью.

— Или по крайней мере дождитесь половины двенадцатого… даже полуночи, — закончила она. — Да, полагаю, что в полночь все уже свершится.

В с внезапным порывом нежной заботы, которая тронула бы любого, кроме безразличного супруга, она добавила с непривычной для нее искренностью:

— Я все предусмотрела и все рассчитала… но кто знает? Какой-нибудь роковой случай может расстроить наши планы… Никто не должен видеть тебя в городе между девятью и двенадцатью часами. Поверь мне, Кончинетто… не выходи из дома в это время! Мы рискуем головой, Кончино… помни об этом!

С удивительной покорностью он заверил ее:

— Я всю ночь буду у себя… Обещаю тебе, Леонора!

Она вздрогнула. Кровь прихлынула к ее щекам, и было видно даже под густым слоем румян, как сильно она покраснела. В голове же у нее вихрем пронеслись мысли, полные отчаяния:

— Он уйдет! Непременно уйдет! Но не раньше полуночи… У меня еще есть время.

И она сказала нежно, хотя голос ее слегка дрожал от волнения:

— Иди же, Кончино… Не заставляй королеву ждать так долго!

На сей раз лицо Кончини едва заметно искривилось, рука, теребившая усики, вяло опустилась, рот исказила гримаса неудовольствия. Впрочем, все это длилось не больше секунды… но для ревнивой жены, жадно следившей за каждым его движением, и мгновения было достаточно. Кончини же, будучи превосходным актером, уже успел придать своей физиономии страстное выражение. Повернувшись на каблуках с юношеским изяществом, он послал воздушный поцелуй спутнице жизни и устремился в опочивальню Марии Медичи, насвистывая модную любовную песенку, полный победительной отваги и пылкого нетерпения, упоительно юный и легкий, как мотылек, оживленный и одновременно томный в предвкушении желанных объятий.

Леонора проводила его долгим взглядом, и в ее глазах сверкнула истинная страсть. Когда же он исчез за дверью, она дала волю своим чувствам: на лице ее отобразилась глубочайшая мука. В ревнивой ярости она говорила себе:

— Кончино влюблен! А я этого не заметила! Не увидела, не догадалась! Неужели я настолько слепа, и он сумел обхитрить меня? Да нет же, я схожу с ума… ведь я хорошо его знаю! Это произошло совсем недавно, вне всякого сомнения! Прихоть это или любовь? При его пылкой натуре все может быть. В любом случае, прихоть или любовь — это смертельно опасно! Это надо прекратить любой ценой. Какая насмешка судьбы! Кончино не нашел ничего лучшего, как завести шашни в тот момент, когда Мария получает свободу… когда она, став регентшей, будет полновластно царить в этом прекрасном королевстве! Именно сейчас мы должны всецело посвятить себя ей… чтобы направлять туда, куда нам нужно! А эта женщина? Кто она? Кто? Не из придворных дам, иначе это не ускользнуло бы от меня! Тогда кто же? Горе ей! Горе! Мне пришлось смириться с Марией, но еще одной я не потерплю! Ступай к ней сегодня ночью, Concinetto mio, ступай! Завтра я узнаю, кто она, как ее зовут, где она живет… и тогда мы сведем с ней счеты!

На этой утешительной мысли Галигаи несколько успокоилась. Мрачно покачав головой, она придала своему лицу выражение презрительного равнодушия и твердым шагом направилась в отведенные ей апартаменты, где должна была встретиться с Жеаном Храбрым. Как уже известно читателю, она сумела подстрекнуть ревность молодого человека, однако план ее, достойный самого Макиавелли, провалился в самой своей существенной части — король избежал убийства! Разумеется, этим он был обязан только своевременному вмешательству шевалье Пардальяна, но именно благодаря таким случайностям и терпят крах самые хитроумные замыслы.

Оставим на время Леонору Галигаи, целиком поглощенную жаждой мести неизвестной сопернице, так некстати вставшей у нее на пути, и последуем за Кончини в опочивальню королевы.

Он также прекрасно сознавал весь трагизм ситуации — малейший неловкий шаг означал для него неминуемую смерть под страшнейшими пытками.

Пока не свершилось непоправимое — иными словами, пока не погиб Генрих IV — жизнь его находилась под угрозой. Да и после цареубийства дело могло быть закрыто только с арестом подлинного или мнимого виновника, ибо подобное преступление требовало обязательного возмездия.

Наконец он понимал, что находится в полной власти женщины, с которой намеревался разыграть комедию страсти, — от успеха или провала этой комедии зависело, вознесется ли он на безграничную высоту или рухнет в разверзшуюся перед ним пропасть.

Да, карьера, почести, слава, власть и сама жизнь — все было поставлено на карту в этот час любовного свидания. Одна оплошность, одна секундная заминка — и он погиб!

У него хватило дерзости начать эту игру, и он обладал достаточной ловкостью, чтобы вести ее по своим правилам, с бесстыдной наглостью обманывая влюбленную королеву.

Даже гениальный актер не сыграл бы эту роль лучше. Проявив изумительное чутье, Кончини не совершил ни единой ошибки: он был одновременно нежен и пылок, смел и робок, игрив и застенчив. Более того, ему удалось использовать даже снедавшее его нетерпение. В самом деле, в какие-то моменты могло показаться, что он хочет задушить, уничтожить эту женщину, которой нашептывал слова любви, в душе проклиная ее и посылая ко всем чертям. Она же принимала эти проявления бессильного бешенства за безумный порыв страсти, доходящей до бреда.

Свидание любовников продолжалось чуть более часа — часа, показавшегося ему долгим, как вечность, а ей кратким, как мгновение, как мимолетная греза, полная невыразимого наслаждения. Когда он оставил ее, она была в изнеможении — но чувствовала себя счастливой, очарованной, покоренной.

Кончини же, освободившись от отвратительных для него объятий и радуясь успешному завершению неприятного дела, немедленно отправился в свой дом на улицу Сент-Оноре. Сегодня ему во всем везло: Леонора ночевала в Лувре, и он мог располагать своим временем, как пожелает. Призвав к себе троих храбрецов, он заперся с ними в кабинете и отдал им точные, выверенные до деталей распоряжения.

Что же он замышлял? А вот что.

Генрих IV не умел обходиться без наперсников в своих любовных приключениях. Помимо Ла Варена, мастера на все руки и подручного для любых грязных дел, король держал при себе несколько доверенных лиц, с которыми делился надеждами и разочарованиями, радостями и горестями. Естественно, у каждого из конфидентов имелись друзья, получавшие информацию о королевских тайнах из первых рук. Вокруг этого не такого уж и тесного кружка роилась туча интриганов и шпионов обоего пола — они вынюхивали, разведывали, угадывали и передавали из уст в уста любые секреты. Услугами такого рода людей не гнушались пользоваться и министры, которым случалось обсуждать похождения короля так, словно речь шла о делах государственной важности.

Когда король влюбился в Бертиль, произошло неизбежное — он поведал о зарождающейся страсти своим близким.

А те устремились на улицу Арбр-Сек в надежде познакомиться и подружиться с красавицей — будущей фавориткой, дарующей назначения и титулы. Как мы уже говорили, они остались при своих интересах: увидеть мадемуазель Бертиль им удалось, но никто не мог похвастаться, что сумел хотя бы поговорить с ней. Однако красоту ее восхваляли все без исключения.

Кончини не принадлежал к числу счастливчиков, пользующихся доверием короля, зато имел превосходно налаженную шпионскую сеть, а потому не уступал в осведомленности первейшим из приближенных короля.

Он поступил так же, как прочие, — отправился бродить вокруг дома на улице Арбр-Сек. Бертиль он увидел в окне, и этот миг был для него как удар молнии. В нем немедленно зародилось страстное желание обладать ею, и он поклялся, что эта девушка будет принадлежать ему, какими бы последствиями это ни грозило.

А тут и Леонора известила его, что нынешней ночью король будет убит. Смерть Генриха означала, что начинается царствование Кончини, хотя и под прикрытием имени Марии Медичи. Следовательно, он мог никого не опасаться. Поскольку Бертиль пробудила в нем не столько любовь, сколько грубую похоть, он, будучи человеком крайностей во всем, решился похитить ее.

Имея в виду эту цель, он послал Эскаргаса, Гренгая и Карканя на улицу Арбр-Сек, дабы те подготовили похищение и не спускали глаз с дома, который он им укажет. Следовало учитывать, что именно здесь королю предстояло умереть — и известие об этом событии надо было получить раньше других. Поэтому он предупредил своих головорезов, что похищение должно произойти не раньше полуночи — однако с десяти до двенадцати они обязаны находиться около дома безотлучно, а уже затем явиться к нему с донесением.

Он знал, что на их ловкость вполне можно положиться, и не сомневался, что они в мельчайших деталях расскажут ему обо всех перипетиях этой памятной ночи, трагическая подоплека которых была им неведома. Сам же он, в зависимости от того, что узнает от них, примет решение — приступить к задуманному или повременить.

Глава 11 РАССКАЗ ЭСКАРГАСА И ПЛАНЫ КОНЧИНИ

Было около часа ночи, когда троих храбрецов провели в кабинет Кончини.

А тот, начиная с полуночи, не находил себе места, настолько велики были тревога его и неуверенность.

Трое рубак, естественно, крайне удивились бы, если бы узнали о реальных причинах этого беспокойства. Для них все дело заключалось в похищении — иными словами, в вещи достаточно простой и привычной. Они подготовили все, что нужно, и полагали, что большего не требуется, — поэтому держались с сознанием хорошо выполненного долга.

Однако, зная вспыльчивый характер Кончини, они быстро выработали план действий и постановили, что говорить будет Эскаргас, как самый красноречивый и неистощимый на выдумку — Гренгай же с Карканем энергично поддержат все, что скажет провансалец.

Следует сказать, что к дому Бертиль они подошли как раз в тот момент, когда капитан Прален объяснялся с Пардальяном и Ла Вареном.

Гвардейские мундиры бросились им в глаза еще издали. Чувство природной деликатности сразу же подсказало им, что нескромно подслушивать чужие разговоры, и наши храбрецы поспешили отойти от этих мундиров на приличное расстояние. Разумеется, до них донеслось два-три имени и несколько слов, но они дали себе слово немедленно об этом забыть.

Новое происшествие! Следом прибыли лучники. Проявляя все тот же безупречный такт, наши герои постарались как можно глубже втиснуться в нишу соседнего дома. При свете факелов обнаружилось, что вся улица запружена полицейскими, а возглавляет их сам господин де Неви верхом на лошади. Тут все трое поняли, что все-таки провинились… в грехе любопытства, природная скромность буквально заголосила в них, и они стрелой помчались к кресту Трауар, где и затаились, выжидая более благоприятный момент.

Таким образом от них ускользнуло все то, что происходило у дома Бертиль и что так важно было узнать их патрону Кончини. Единственное, что они уловили, — это обрывки фраз, какие-то крики, на расстоянии совершенно невнятные, и глухой шум, напоминавший схватку. Между тем, Кончини посылал их в надежде получить исчерпывающую информацию.

Когда улица вновь стала темной, безмолвной, пустынной и сонной, они вышли из своего укрытия и осторожно подобрались к дому, за которым им велено было наблюдать.

Очередная неприятность. По мостовой неторопливо шествовали трое, занятые приятным разговором и столь безмятежные, как если бы стоял ясный день и на небе светило солнце, а не луна, как раз сейчас укрывшаяся за тучей. Подобную наглость нельзя было стерпеть.

Сверх того, троица запоздалых прохожих дефилировала именно перед тем домом, за которым приказано было следить. Неужели эти люди получили сходные распоряжения? Поразительное нахальство! Да и вообще, их присутствие могло сорвать планы синьора Кончини.

На гвардейцев или лучников эти трое были непохожи. По виду это были дворяне, а числом они не превосходили наших храбрецов… по одному человеку на каждого, какие пустяки! Посовещавшись, Эскаргас, Гренгай и Каркань решили напасть на этих ночных болтунов, дабы научить их хорошим манерам, ибо никому нельзя позволять нарушать покой честных буржуа, заслуживших право на мирный сон.

Действуя таким образом, они возвращались к исполнению своих обязанностей, которыми временно и по необходимости пренебрегли. Оказав важную услугу синьору Кончини, они могли надеяться на солидное вознаграждение… да и трое болтунов производили впечатление людей с увесистым кошельком, не считая таких безделиц, как кольца, цепи и золотые галуны, до которых всегда были охочи господа головорезы, бандиты и прочие разбойники с большой дороги.

Как уже известно читателю, вмешательство Жеана Храброго свело на нет все эти расчеты.

Увидев своих подручных, Кончини вздохнул с облегчением. Наконец-то Он все узнает! Перестав расхаживать по комнате, он уселся за стол, заваленный бумагами, выжидательно глядя на троих храбрецов. А те застыли перед ним в преувеличенно-почтительной позе, выдававшей их ироническое отношение к итальянскому вельможе.

Кончини смотрел на них пронизывающим горящим взглядом, словно желая прочесть на этих хитрых физиономиях долгожданную новость. Он заговорил первым, сделав вид, что разгневан:

— Ах вы, мерзавцы! Я уже целый час не нахожу себе места, ожидая вас!

— Какая жалость! — промолвил Эскаргас с лицемерным состраданием. — Мы тоже испереживались, монсеньор, ей-богу! Именно это я и сказал: ведь бедный монсеньор места себе не находит, ожидая нас! Правда, Гренгай, я сказал это? Но прорваться не было никакой возможности… Мы уж думали, что никогда до вас не доберемся.

Из этого потока бесполезных слов Кончини уловил только одну фразу: не было возможности прорваться. Невольно вздрогнув, он произнес мысленно, с трудом пытаясь скрыть охватившее его ликование:

— Все кончено!

В самом деле, если все пути оказались перекрыты, это означало, что произошло нечто чрезвычайное. А что же еще могло произойти, как не убийство короля, подготовленное Леонорой? Но, может быть, король всего лишь ранен? Надо было теперь попытаться выведать правду у этих тупых скотов, не заронив в них, однако, подозрения, что ему заранее было известно об ужасном событии. Для такого актера, как он, это представлялось пустячным делом — разве могли эти тупицы тягаться с ним в ловкости?

Устало откинувшись на спинку кресла и скрестив ноги, он взял со стола валявшийся там миниатюрный кинжал и стал небрежно поигрывать им, показывая великолепно разыгранное безразличие к россказням своих головорезов.

— Учтите, милейшие, — промолвил он нарочито сухим тоном, — я укажу вам на дверь, если не получу удовлетворительных объяснений. Итак, слушаю вас. Что же вас так задержало? Стряслось что-то необыкновенное?

Угроза прозвучала для них, как гром среди ясного неба. Поникнув, они в отчаянии переглянулись. В сущности, они занимали при Кончини весьма завидное место: платили им щедрой рукой, a дела поручали не слишком сложные. На лучшее они вряд ли могли бы рассчитывать. Эскаргас, облеченный доверием товарищей, призвал на помощь все свое красноречие, воскликнув:

— Необыкновенное? Монсеньор, вы нашли верное слово. Нас и в самом деле задержало событие необыкновенное — более того, потрясающее, страшное, жуткое… Об этом долго будут говорить и в городе, и при дворе!

Случалось ли вам замечать, что лжецу, сочинявшему свои басни, необходима помощь слушателя? Если ему внимают безмолвно и равнодушно, он начинает спотыкаться и противоречить самому себе самым жалким образом. И тогда он не способен обмануть даже сверхнаивного, сверхдоверчивого человека.

Если же, напротив, с ним начинают спорить, задавать вопросы и горячо возражать, то ему как бы протягивают спасательный шест, за который он цепляется, подхватывая оброненное слово и угадывая тайную мысль собеседника. Некий инстинкт подсказывает ему, в каком направлении нужно двигаться, чтобы убедить того, кто неосознанно указал верный путь.

Мы не хотим сказать, что Эскаргасу была известна эта уловка. Он использовал ее, не отдавая себе в том отчета. Кончини заговорил о чем-то «необыкновенном», и провансалец поймал это слово на лету, снабдив его, по обыкновению, подобающими эпитетами. Но, как легко заметит читатель, объяснений он никаких не дал — а просто оглушил собеседника потоком ничего не значащих фраз, одновременно следя за ним краем глаза, дабы распознать, какое впечатление производят эти словесные пируэты. Он всем сердцем надеялся получить передышку, чтобы, во-первых, перевести дух, а во-вторых, понять, куда клонит сам Кончини.

И фаворит королевы протянул ему руку помощи, сказав со скептическим видом:

— О! Так взволновать город и двор могло только нечто действительно устрашающее. А чтобы помешать вам пробраться ко мне… ведь вы знали, что я вас жду и что вы рискуете своим местом… да тут должны были вступить в дело лучники или солдаты, причем в изрядном числе!

Делая этот комплимент, Кончини удостоил своих наемников улыбкой.

Гренгай и Каркань шумно захохотали, а Эскаргас, расплывшись до ушей, угодливо произнес:

— Дьявольщина! Нам не о чем рассказывать монсеньору… он сам все угадывает.

Но слова «лучники и солдаты» уже подстрекнули его воображение. В общих чертах басня была готова, с деталями же было легко управиться по ходу рассказа. Достаточно было начать, чтобы самая бесстыдная ложь полилась плавно и без задержек. Провансалец без промедления приступил к делу:

— По правде говоря, монсеньор, вся улица Арбр-Сек была запружена лучниками с господином де Неви во главе. Их было не меньше ста, причем одни перекрывали проход у Трауар, а другие — со стороны Сены. Мы оказались в самой середине, а они стояли так плотно, что, ручаюсь вам, даже иголка бы между их рядами не проскользнула. А ведь там были еще гвардейцы господина де Пралена, и господин де Ла Варен со своими людьми, и множество других. Все метались, как сумасшедшие, орали во всю глотку — словом, наделали такого шума, что можно было подумать, будто опять вернулись великие времена Лиги. Что же нам оставалось делать, как не затаиться? Ведь если бы нас обнаружили, то непременно кинули бы в какой-нибудь каменный мешок, откуда мы бы живыми не вышли. Теперь вы видите, монсеньор, что мы заставили вас ждать не по своей вине.

Эскаргас лгал вдохновенно, искусно сплетая истину с вымыслом и сопровождая свой рассказ выразительными жестами. Единственное, к чему он стремился, это как-то оправдаться в злосчастном опоздании, грозившем потерей места. Провансалец простодушно полагал, что именно это интересует Кончини, но, к несчастью, ошибался. Кончини и думать забыл о заминке своих подручных. Сохраняя видимость равнодушия, он слушал Эскаргаса с неослабным вниманием. Поразительное в подобный час скопление солдат и лучников на одной из улиц казалось ему несомненным доказательством того, что покушение свершилось… или же было вовремя предотвращено. Именно это и необходимо было выяснить при помощи наводящих вопросов. Поэтому он постарался придать своему лицу еще более недоверчивое выражение, сказав с наигранным раздражением:

— Что ты мне плетешь, дубина? Сотня лучников, говоришь? И сам Неви во главе? Да еще Прален с гвардейцами? Мятеж там, что ли, произошел? Или какое сражение случилось?

— Сражение? Конечно! Черт возьми, спросите Гренгая и Карканя! Вы слышите, ребята? Монсеньор сомневается, было ли там сражение… Да ведь мы собственными глазами видели, как уносили раненых (он собирался сказать: трупы, но прикусил язык)… И насчитали… сколько мы насчитали, Гренгай, а? Не бойся, говори!

Гренгай наудачу брякнул:

— Шесть!

— Вы слышите, монсеньор? — вскричал торжествующий Эскаргас. — Один только Гренгай насчитал шестерых.

Кончини между тем размышлял:

«Раз были раненые, значит, была схватка… Стало быть, покушение все-таки состоялось. Я уже вижу, как это происходило: король появился не один… ведь этот негодяй назвал Ла Варена… Жеан Храбрый нанес удар, а потом на него накинулись. Но он умеет постоять за себя и вполне мог уложить нескольких… Что до лучников и гвардейцев, то, думаю, это дело рук Леоноры… она устроила так, чтобы солдаты подоспели… слишком поздно. Однако что с королем? Убит он или ранен? Или ему удалось, как всегда, ускользнуть?»

Трое храбрецов не прерывали его раздумий и только выразительно перемигивались. Их злило и выводило из себя то, что хозяин придает такое чрезмерное значение пустячной задержке. Но они вбили себе в голову, что «облапошат» его, и потому решили твердо стоять на своем, ибо здесь было задето их самолюбие. Впрочем, мысленно они посылали Кончини ко всем чертям.

А тот пожал плечами с пренебрежительным сожалением и произнес насмешливо:

— Похоже, у вас от страха в глазах помутилось, храбрецы! Не может быть, чтобы случилось что-то серьезное. Уж о мятеже меня бы известили, черт возьми! Наверное, ваше пресловутое сражение — это не больше, чем обыкновенная стычка нескольких человек. Быть может, попытка убийства… покушение, кто знает?

Сам того не замечая, он понизил голос. Эскаргас, опасаясь перегнуть палку, ответил также полушепотом и с уклончивым видом:

— Гм! Убийство, покушение, стычка — тут большой разницы, знаете ли, нет… можно и так это назвать.

Бедняга пребывал в смятении из-за непонятной настойчивости Кончини, а потому старался изъясняться таинственными намеками и выглядел весьма встревоженным. Оба его товарища, естественно, играли в ту же игру и озирались не менее беспокойно, так что Кончини, наблюдая за ними, говорил себе:

«Мерзавцы явно знают больше, чем рассказывают. Возможно, боятся попасть в неприятную историю. Corbacco![10] Я должен это выведать!»

Вслух же спросил:

— Так, значит, было убийство? А кто жертва? Говори без утайки! Убили или только ранили?

— Не могу сказать в точности, монсеньор. Вы же понимаете, когда творятся такие дела, людям вроде нас нельзя высовываться, если кругом толкутся лучники и солдаты. Мы и носа не смели показать, сидели в укрытии, а потому не все смогли разглядеть. Тем более, что все носились, как ошалелые, вопили, размахивали шпагами… Однако…

— Однако?.. — повторил, задыхаясь, Кончини.

— Мне показалось, что я слышу, как кричат: «Несчастье! Ужасное несчастье!»

«Он мертв! — мысленно воскликнул Кончини. — Отныне я господин! Наконец-то!»

На лице же его не дрогнул ни один мускул. Он по-прежнему насмешливо улыбался, рассеянно поигрывая своим крохотным кинжальчиком.

— Peccato![11] — произнес он все тем же безразличным тоном. — Но если поднялась такая суматоха, то жертвой оказалось какое-нибудь значительное лицо… быть может, даже из высшей знати… Кто же, черт возьми? Вам не удалось хоть одним глазком рассмотреть? Я спрашиваю потому, что пострадать мог и кто-то из моих друзей.

И он устремил на своих подручных испытующий взор.

Измученный Эскаргас, с трудом сдерживая ярость, думал:

«Чума тебя разрази, индюк итальянский! Имя! Так я и назвал тебе имя! Завтра же ты уличишь меня во лжи и прогонишь ко всем чертям… Дьявольщина! Чем бы таким задурить ему голову? Вот что, скажу-ка я, что это короля убили… Говорят, Кончини завел шашни с мадам королевой, так пусть порадуется… А заверну я все это таким манером, что сам черт ногу сломит… не то что наш синьор!»

— Монсеньор, нам было не слишком хорошо видно… но, как и вы, я полагаю, что это было значительное лицо… из высшей знати… выше не бывает!

«Прекрасно! — сказал себе Кончини. — Он выразился яснее некуда. Я был прав: мерзавцам известно гораздо больше, чем они рассказывают».

Вслух же проговорил, также состроив скорбную мину:

— Дьявольщина! Отчего же ты так решил?

— Во-первых, по тем причинам, что вы сами назвали. Во-вторых, в Лувре может жить только значительное лицо.

— Значит, жертва живет в Лувре?

— Судя по всему, да. Тело велено было отнести именно туда. И это еще не все. Кто-то рядом произнес слова, от которых у нас мороз пошел по коже: «О случившемся молчать. Кто распустит язык, рискует быть колесованным заживо». Вот почему мы так упирались, монсеньор. Нам совсем не улыбается быть колесованными заживо.

— Будьте спокойны, — заверил их Кончини. — Никто не узнает об этом. К тому же, вы находитесь под моим покровительством.

Одновременно он лихорадочно размышлял:

«Сомнений не остается: король убит, а смерть его хотят сохранить в тайне, пока не будут приняты необходимые меры. В настоящий момент об этом не знает даже и Мария, иначе она прислала бы за мной. Завтра утром ей сообщат печальную весть со всеми обычными предосторожностями. Я буду у нее. Пока же вполне могу располагать собой и своим временем».

Эскаргас, в свою очередь, говорил себе:

«Поищи-ка теперь, чей труп доставили ночью в Лувр. Если найдешь, значит, труп в самом деле был… хотя это кажется почти невероятным. А не найдешь, так и взятки гладки: кому же хочется быть колесованным заживо? Но, надеюсь, с этим дурацким допросом мы покончили».

Эскаргас ошибался, допрос не был закончен, потому что Кончини внезапно хлопнул себя ладонью по лбу.

— А как же этот? — воскликнул он.

— Кто? — вылупил на него глаза Эскаргас.

— Да убийца же!

— Ах, убийца! — опечалился Эскаргас. — В самом деле… Где была моя голова? Бедняга-убийца получил по заслугам!

— Разве его не схватили? — с тревогой спросил Кончини.

— Еще бы! Схватили, связали, в цепи заковали, все как должно, все как положено, не сомневайтесь!

Кончини успокоился, но одновременно удивился: ведь трое храбрецов хорошо его знали, этого убийцу, поскольку то был не кто иной, как их вожак! Откуда же взялось такое безразличие по отношению к нему? Неужели они его не узнали? Или же втайне давно тяготились им и теперь радовались его несчастью? В сущности, большого значения эти вопросы не имели, но Кончини решил выяснить все до конца, чтобы лучше узнать характер и склонности людей, которых использовал.

— А вы видели убийцу? — спросил он, пристально глядя на своих головорезов.

— Только издали, когда его уносили… Он был в таком состоянии, что сам идти уже не мог.

— Ах, вот как! — произнес Кончини со свирепой радостью. — Его, значит, слегка помяли?

— Помяли? Да на беднягу жаль было смотреть! Его едва не разорвали на части, оглушили ударами, затоптали ногами… Он и на человека уже не был похож… просто кровавая груда мяса.

На сей раз Кончини вполне удовлетворился ответами Эскаргаса. Не задав больше ни одного вопроса, он погрузился в глубокое раздумье, машинально теребя рукоять изящного кинжала. Лицо его, впрочем, оставалось совершенно бесстрастным, и понять, о чем он размышляет, было невозможно.

Глава 12 ПОХИЩЕНИЕ — ДЕЛО ПРОСТОЕ И ПРИВЫЧНОЕ

Оторвавшись наконец от своих мыслей, Кончини не смог удержать вздоха облегчения — это было единственным внешним проявлением обуревавшей его радости. Он пристально взглянул на своих подручных, застывших, будто на параде, в ожидании распоряжений, и позволил себе улыбнуться им, а затем небрежно-величественным жестом достал из ящика пригоршню блестящих монет. Золото просыпалось на стол сверкающим ручейком — и на него в немом восхищении взирали наши храбрецы. Кончини же говорил добродушным тоном:

— Ну ладно, я был с вами немного резок. Это поможет вам забыть обиду.

Кончини всегда отличался щедростью, но на сей раз превзошел самого себя. На столе было рассыпано по меньшей мере сто пистолей. Долго они там не задержались. Три широкие, загребущие лапы разделили деньги на три равные части и в мгновение ока спрятали их. Одновременно из трех глоток вырвались невнятные восклицания благодарности и заверения в бесконечной преданности.

— А теперь, — сказал Кончини, увидев, что с денежным вопросом покончено, — займемся нашим делом.

— Поход не отменяется?

— Ни в коем случае! Разве что улицу по-прежнему охраняют.

— Путь свободен, монсеньор. Там опять спокойно и тихо, будто никакой схватки и не было.

— Вы все подготовили?

— Можно приступать, монсеньор.

— Пошли!

Кончини, стремительно поднявшись, взял кошелек, полный золота, подвязал к поясу, рядом со шпагой, черную бархатную маску, закутался в широкий темный плащ и решительно направился к выходу, не прибавив больше ни слова.

Трое храбрецов последовали за ним.

Выйдя за дверь, он внимательно огляделся, а затем двинулся к улице Арбр-Сек. Эскаргас, Гренгай и Каркань не отставали от него ни на шаг.

Едва они отошли на двадцать метров, как из стенной ниши выскользнула какая-то тень и, крадучись, устремилась за ними.

До дома Бертиль они добрались, не встретив ни единой живой души. Приблизившись к крыльцу, трое храбрецов сразу углядели то, чего не заметили во время предшествующего беглого осмотра, и Эскаргас, понизив голос, торжествующе промолвил:

— Кровь!

Действительно, то были следы сражения Пардальяна и Жеана Храброго с лучниками господина де Неви. Трое молодцов, естественно, не могли упустить такую возможность: если у Кончини и оставались какие-то сомнения в их преданности, то теперь они должны были окончательно исчезнуть.

Кончини, впрочем, и не нуждался в подтверждениях, ибо поверил рассказу провансальца сразу. Он задумчиво осмотрел кровавые пятна и брызги на белых ступеньках, землю, утоптанную сапогами солдат, а затем, небрежно отмахнувшись от дальнейших разъяснений, направился мимо крыльца в тупик Курбатон.

От стены в глубине отделился какой-то человек и осторожно приблизился к вновь прибывшим. Узнав Кончини, он с поклоном сказал:

— Монсеньор, портшез уже здесь.

Кончини сделал властный жест. Человек, без сомнения получивший предварительные инструкции, склонился еще глубже и быстро направился на улицу Арбр-Сек. Тут он столкнулся со шпионом, следившим за Кончини, который, в свою очередь, с необыкновенным интересом изучал следы, оставшиеся после схватки. Не останавливаясь, слуга Кончини бросил на ходу несколько коротких слов и продолжил свой путь до улицы Сент-Оноре, где, свернув направо, вошел в дом своего господина.

А шпион, посмотрев насмешливо на балкон Бертиль, устремил взор, полный ненависти, к слуховому окну Жеана Храброго и произнес, скрежеща зубами:

— Простись с мечтами о любви, моя нежная голубка! Твой голубок уже бьется в расставленных мною сетях… Ты сможешь увидеть его еще раз… на Гревской площади… когда палач станет терзать раскаленными щипцами его трепещущую грудь… когда четыре мощных лошади разорвут на части его сильное тело… когда эти жалкие останки будут выставлены в четырех углах города.

Он пошел прочь упругим бесшумным шагом, продолжая говорить самому себе со злобным удовлетворением:

— Я также постараюсь не пропустить это приятное зрелище… Разве я не заслужил? Сколько лет, сколько бесконечно долгих лет прошло, прежде чем я дожил до этого счастливого момента!

Оказавшись на углу тупика, он стал внимательно вглядываться в темноту, бормоча:

— Радость радостью, но нельзя забывать о поручении, которым почтила меня синьора Леонора. Perdio![12] Вот эта ямка словно нарочно выкопана для меня! Кончини сопутствует удача: небо затянуло тучами… темно, будто в могиле! Ба! К чему мне видеть — достаточно услышать, как он пройдет мимо. Наберемся терпения… никуда он от меня не денется, ведь портшез стоит здесь!

С этими словами шпион залег в обнаруженную им яму и стал похож на гигантского паука, подстерегающего добычу. Не сводя глаз с тупика, он вновь начал грезить вслух:

— О, если бы мне удалось сделать так, чтобы высокородная принцесса Фауста Борджиа присутствовала при казни своего сына! Какое это было бы величайшее наслаждение… Я бы отдал всю свою кровь по капле, если бы мог крикнуть ей: «Смотри, принцесса Фауста, смотри во все глаза! Этот Жеан Храбрый, изнемогающий в руках палача… твой сын! И это я, я, Саэтта, сделал из него вора, браво, презренного убийцу! Я довел его до эшафота, где ты можешь теперь на него полюбоваться!»

Он засмеялся беззвучным, страшным смехом. В этот момент на него нельзя было глядеть без отвращения.

— Я долго шел к своей мести, — продолжал он, — но вот час мой пробил! А ты, Фауста, все равно об этом узнаешь… Я обшарю Италию, Испанию, Францию, доберусь до самого ада, если нужно… чтобы сообщить тебе счастливую весть! Я найду тебя… небо или ад подарят мне эту радость, ибо других у меня нет!

Тем временем Кончини со своими подручными отнюдь не пребывал в бездействии.

Справа от двери, примерно в десяти-двенадцати футах от земли, находилось маленькое окошко, закрытое толстыми деревянными ставнями. Слева, гораздо ниже, располагалось круглое отверстие, также наглухо закупоренное.

Именно под ним и встали трое храбрецов. Каркань, как самый сильный, нагнулся, подставив плечи. Гренгай, как самый ловкий, вскарабкался на них. Через пять минут деревянный ставень, либо прогнивший, либо подпиленный заранее, был сорван.

Теперь путь преграждала железная решетка в форме креста. Гренгай схватился за прутья обеими руками… раздался сухой треск. Решетка, разломившись на четыре куска, полетела на землю. Гренгай, спрыгнув с плеч Карканя, объяснил, смеясь:

— Хозяйка этой халупы, должно быть, изрядная скряга… эти прутья, на вид такие прочные, сделаны из дерева и только выкрашены под железо. Она, видно, не заметила то, что я углядел cpaзу: один из прутьев с трещиной… вещь совершенно невозможная для честного железа. Ну, монсеньор, если вы желаете войти, проход открыт.

Через две минуты все четверо оказались в доме госпожи Колин Коль. Кончини зажег специально принесенную восковую свечу и стал осматриваться вокруг, глядя сквозь прорези надетой на лицо маски.

Они находились в довольно большой кухне, где все было расставлено в идеальном порядке, блестело и сверкало безупречной чистотой.

Две двери: одна справа, сделанная из цельной деревянной панели, другая, застекленная — прямо перед ними. Именно к последней они и направились. Открыть ее удалось без труда, и они прошли в спальню.

Прямо перед ними стояла большая кровать под балдахином. Чья-то дрожащая рука слегка отодвинула полог, и показалось бледное лицо с широко раскрытыми от ужаса глазами, с разинутым ртом, готовым позвать на помощь. Это была почтенная домовладелица — госпожа Колин Коль.

Прежде чем ей удалось издать хоть какой-то звук, Кончини одним прыжком оказался рядом и, откинув полог в сторону, прошипел:

— Если будешь кричать и сопротивляться, этот кинжал вонзится тебе в горло. Если будешь молчать и повиноваться нам, получишь вот этот кошелек. Выбирай.

Увидев над собой человека в маске, почувствовав прикосновение острого лезвия к своему морщинистому горлу, услышав голос, полный угрозы, показавшийся ей ужасным, достойная матрона решила, что настал ее последний час. Инстинктивно закрыв глаза и отвалившись на подушки, она в полуобморочном состоянии пролепетала умирающим голосом:

— Пощадите!

Однако надо полагать, что слово «кошелек» обладало над ней магической властью, ибо, уловив его, она приоткрыла один глаз. Заветный предмет показался ей вполне увесистым: сквозь вышитый шелк просвечивали желтые блики драгоценного металла; слышался божественный звон монет.

Вся эта сцена длилась не более секунды. Едва Кончини успел произнести «выбирай», как кошелек выскользнул из его пальцев, словно притянутый каким-то мощным магнитом, и в мгновение ока испарился, так что никто не смог бы сказать, куда он исчез.

Похищение свершилось с такой быстротой и ловкостью, что в это трудно было поверить. Сам Кончини задохнулся от удивления, а трое храбрецов, по праву считавших себя мастерами в делах подобного рода, выразили свои чувства восхищенно-изумленным свистом.

Матрона же, проделав этот фокус, вновь закрыла глаза и окончательно потеряла сознание… по крайней мере, внешне. Встревоженный Кончини воскликнул с раздражением:

— Черт бы побрал эту потаскуху… она в обмороке!

— Ба! — насмешливо промолвил Гренгай. — Пощекочите ее острием кинжала… и вы увидите, что старая мегера притворяется…

Действительно, при этих словах госпожа Колин Коль вдруг резко приподнялась и, пригвоздив Гренгая гневным взглядом к полу, завизжала:

— Наглец! Мегеру я еще могу простить! Но как ты смеешь называть меня старухой! Да знаете ли вы, что за мной ухажеры так и вьются? Если бы мне надоело быть вдовой, нашлось бы много желающих, слава Богу! Довольно! С таким висельником, как ты, мне и говорить противно!

— Дьявольщина! — произнес Эскаргас с восхищением. — Какая глотка!

Кончини слушал, не говоря ни слова. Он ясно видел, что матрона обладает завидным хладнокровием и редкой проницательностью. Понося Гренгая, она упорно старалась разглядеть лицо человека в маске, сразу угадав в нем предводителя.

Действительно, хитрая кумушка без труда уразумела, куда клонится дело. Этим людям нужна была не она, а девушка, спавшая наверху. Если не производить шума и не пытаться звать на помощь, то лично ей ничего угрожать не будет — напротив, можно будет даже поживиться. Она инстинктивно поняла, что ночным гостям без нее не обойтись и что с них при удаче удастся сорвать еще один кошелек, подобный тому, что она так ловко прикарманила.

Желая избежать пронизывающего взора госпожи Колин Коль, Кончини знаком велел своим подручным вести переговоры, а сам отошел в сторону. Он уже сожалел о неосторожно вырвавшихся словах, ибо акцент мог его выдать.

Вперед выступил Каркань, самый рассудительный и основательный в нашей троице, обладатель безупречно-вежливых манер.

— Почтенная дама, — начал он, кланяясь со всем изяществом, на какое был способен, — вам придется немедля встать. Поторопитесь, будьте любезны, потому что времени у нас мало, а терпением природа нас обделила.

Эскаргас и Гренгай одобрительно переглянулись: невозможно было изъясниться с большей вежливостью и большей предупредительностью.

Однако госпожа Колин Коль этого не оценила. Судя по всему, она отличалась вздорным и неуживчивым характером, ибо нисколько не растрогалась, а, напротив, возопила визгливым голосом, напустив на себя вид оскорбленной стыдливости:

— Встать перед вами? Уж лучше сразу убейте меня! Какая непристойность! Да за кого вы меня принимаете? Я вам не чета, бесстыдники, хамы, мужланы! Клянусь рождеством Христовым! Честная женщина вроде меня не может нарушить законы благопристойности… Отвернитесь хотя бы и обещайте, что не станете подглядывать!

— Какая глотка! Какая глотка! — повторял в восторге Эскаргас.

— Ах, черт возьми! — выругался Гренгай. — Достаточно задернуть полог. Ваши прелести нас не интересуют!

Положительно, у госпожи Колин Коль был дурной характер. Предложение Гренгая нисколько не устроило ее — напротив, привело в еще большую ярость. Брызгая слюной и не замечая, что в порыве благородного негодования она обнажила именно те прелести, которые требовалось скрывать честной женщине вроде нее, старуха закричала:

— Не интересуют? Ах ты, безмозглый бандит, гнусный выродок! Да меня на коленях тщетно умоляли показать то, чем ты смеешь пренебрегать! Распутник! Турок! Мавр! Слава Богу, всем известно, что я честная женщина и каждый знает…

Но что именно знает каждый, так и осталось неведомым, поскольку Каркань властно оборвал ее:

— А ну, честная женщина, задерните полог и поторопитесь… иначе придется мне вам помочь.

Поразительная вещь! Достойная матрона метнула на статного Карканя весьма выразительный взгляд. На ее лице появилась широкая улыбка, обнажившая несколько еще сохранившихся зубов, чья красота не заставляла сожалеть о тех, что уже выпали. Затем она стыдливо потупилась и вздохнула всей грудью, вздымавшейся от волнения, тогда как морщинистая иссохшая рука, закаленная тяжелой домашней работой, машинально поглаживала белоснежную простыню. Зрелище это было настолько жалким и одновременно комичным, что Гренгай, не выдержав, резко задернул занавески, из-за которых послышался жеманный голосок:

— Вот это мужчина! Только он один знает, как надо обращаться со слабой женщиной.

— Ай да Каркань! — фыркнул Эскаргас. — Он завоевал сердце целомудренной дамы. Везет же этому висельнику!

Каркань, не поняв насмешки, надулся от гордости и с победоносным видом подкрутил ус. Нельзя было не восхититься его бесстрашием… недаром он в свое время едва не подался в монахи!

Пока госпожа Колин Коль одевалась, трое храбрецов, чтобы не терять времени, объясняли, что от нее потребуется. Она, впрочем, не очень их задержала и вскоре появилась перед ними, нацепив на себя старую юбку и накинув на плечи облезлую шаль. По щекам ее уже текли самые настоящие слезы.

— Неужели вы собираетесь забрать с собой бедную девушку? — простонала она с лицемерной горестью.

Но, несмотря на свое волнение, она исподтишка бросала призывные взоры на Карканя, одновременно стараясь заправить под ночной колпак несколько некстати выбившихся прядей.

— Забрать с собой? А как же иначе? Немедленно!

— Ах, у вас нет сердца, — смахнула слезу почтенная матрона.

На сей раз она пристально взглянула на Кончини, безмолвно стоявшего в самом темном углу.

— Если вы заберете бедную сиротку, то что будет со мной? Это же разорение, это смерть! У меня нет никого, кроме нее, и как прикажете мне жить без моей…

Звон золотых монет, рассыпавшихся по натертому до блеска дубовому полу, прервал на полуслове сетования старухи, чьи слезы моментально высохли. Это Кончини, решив поскорее покончить с делом, пренебрежительным жестом опустошил содержимое своего кошелька.

— Ах, монсеньор, — с упреком промолвил Гренгай, — это слишком много, непомерно много. Вы уже дали этой старой колдунье в сто раз больше, чем она заслужила!

Кончини равнодушно отмахнулся от этих слов и жестом приказал поторопиться.

— Клянусь кишками папы! — воскликнул в ярости Эскаргас. — Живо наверх… и чтобы никакого шума, не то…

Несмотря на угрожающий тон этого приглашения, матрона сделала движение, чтобы собрать монеты. Гренгай, грубо схватив ее за руку, промолвил тоном, не допускающим возражений:

— Наверх, старая сука! И поживее! Иначе получишь не золото, а кинжал в брюхо!

На сей раз госпожа Колин Коль поняла, что риск слишком велик, и, хотя улыбка Карканя несколько успокоила ее, предпочла подчиниться.

Она поднялась на второй этаж в сопровождении троих храбрецов, старавшихся не дышать, остановились перед спальней Бертиль и стала тихонько скрестись в дверь, жалобно взывая:

— Мадемуазель Бертиль? Мадемуазель Бертиль! Откройте, молю вас!

Бертиль спала глубоким сном, и снилось ей что-то необыкновенно приятное, ибо нежное лицо ее озаряла чудесная улыбка, приоткрывшая белоснежные зубки, похожие на жемчужины в оправе пурпурного бархата.

Услышав голос матроны, она села на постели, лишь наполовину проснувшись и с выражением все того же бесконечного счастья. Нисколько не испугавшись, она спросила своим мелодичным голоском:

— Это вы стонете, госпожа Колин Коль?

— Да, мадемуазель! Откройте же, умоляю… Я больна… мне плохо… очень плохо.

Повинуясь первому побуждению, девушка спрыгнула с кровати и поспешно накинула тот самый халатик из белой шерсти, что был на ней в момент, когда она встала между Жеаном и королем. Матрона же по другую сторону двери не переставая стонала и плакала, видя, что ее импровизированная тактика приносит успех.

— Потерпите немного, — крикнула Бертиль, одеваясь, — я иду!

И в самом деле двинулась было к двери, но тут же остановилась. Лоб ее внезапно перерезала озабоченная морщинка. Она прошептала:

— Женщина эта невероятно скупа и жадна… Я давно бы уже рассталась с ней, если бы не… (она покраснела, подумав о Жеане). За горсть золота она продала меня королю… и продаст любому, кто ей заплатит. А вдруг это ловушка?

Мысль эта поразила ее настолько, что она отдернула руку, уже: готовую открыть дверь, и спросила:

— Вы действительно больны?

И затаила дыхание, стараясь угадать истину по тону ответа.

К несчастью, она имела дело с изумительной притворщицей. Издавая стоны, способные смягчить сердце самого черствого человека, матрона жалобно заголосила:

— Мне кажется, я сейчас умру! Откройте же, во имя любви к Господу! Неужели вы мне не верите… неужели вы меня подозреваете в чем-то дурном?

Да, Бертиль подозревала ее, и не без оснований. Но этой натуре было свойственно великодушие… впрочем, под обличьем хрупкого изящества таился решительный, волевой характер. Она быстро подошла к сундуку, достала из него маленький кинжал и спрятала его на своей груди. И только сделав это, вернулась к двери, однако так и не открыла ее: словно какое-то таинственное предчувствие предупреждало ее об опасности. В ответ на укор, прозвучавший в вопросе госпожи Колин Коль, она сказала просто, без всякого раздражения:

— Подозреваю, потому что вы впустили в дом чужих людей не далее как сегодня вечером.

— Это был король, мадемуазель! Можно ли не подчиниться приказу Его Величества? О, как я страдаю!

Это был король! Серьезный аргумент, в особенности для той эпохи! Дитя своего времени, Бертиль приняла на веру объяснение мерзкой домовладелицы. Однако у нее еще достало сил бороться с подступающей жалостью.

— Кто докажет мне, что это не очередное предательство? Возможно, вы снова впустили в дом дурных людей.

— Я совершенно одна, мадемуазель! Клянусь вам всем самым святым для меня! Мне плохо! Господи Иисусе! Неужели вы оставите меня под дверью умирать, как собаку? Это не по-христиански, мадемуазель!

На сей раз девушку убедили жалобные слова лицемерной старухи; возможно также, Бертиль слишком понадеялась на спрятанный у груди кинжал. Как бы там ни было, она воскликнула:

— Я добрая христианка, госпожа Колин Коль, и я вам открою. Но если со мной случится несчастье по вашей вине, вы ответите пред вечным судьей!

И, храбро сжав правой рукой рукоять кинжала, она откинула левой засов, распахнула дверь и произнесла встревоженным тоном:

— Что с вами слу…

Она не успела докончить фразу, ибо ее обхватили две сильные руки. Она хотела крикнуть и открыла рот, но вопль ее утонул в складках широкого плаща, наброшенного на голову. Она хотела вырваться при помощи кинжала, который по-прежнему судорожно сжимала, но ее уже поспешно заворачивали в плащ, связывали ей руки и ноги какими-то мягкими путами, скорее всего, шарфами; затем ее подняли и куда-то понесли.

Она не лишилась чувств и не потеряла хладнокровия. Понимая, что сейчас всякое сопротивление бессмысленно, она собирала все силы, дабы воспользоваться первым же благоприятным обстоятельством, и страшилась только одного — выронить кинжал, который пока ей удавалось сохранить.

Один из храбрецов держал Бертиль за ноги, второй за плечи, а третий замыкал шествие. Они со всеми предосторожностями спустились на первый этаж, а госпожа Колин Коль, честно отрабатывая золото Кончини, светила им, идя впереди.

Так она проводила их до выхода в тупик и, прежде чем открыть дверь, заботливо предупредила:

— Осторожнее! Здесь четыре ступеньки! Смотрите под ноги!

Невзирая на такую услужливость, один из храбрецов, обернувшись, счел нужным припугнуть ее:

— Ну, старая ведьма, помалкивай, а не то язык отрежем! Если не хочешь, чтобы тебе вырвали глаза, раскроили череп, распороли брюхо, даже лица наши забудь!

Содрогаясь от ужаса, она залепетала, осеняя себя крестом:

— Забуду… забуду навсегда! Клянусь вам всеми святыми, монсеньор!

В отличие от прочих чувств, ужас госпожи Колин Коль был глубоким и неподдельным. Что же случилось с этой бесстрашной женщиной? А то, что теперь в ней не нуждались, и она это прекрасно сознавала. Вернейшим же средством удостовериться в ее молчании было бы перерезать ей без лишних разговоров горло прямо на пороге дома. Сейчас опасность угрожала ее собственной драгоценной особе, и почтенная матрона мигом лишилась самообладания, так поразившего Кончини.

Но одно чувство устояло даже перед страхом. Нащупав в темноте руку Карканя, она страстно ее сжала и, прикоснувшись губами к его уху, выдохнула:

— Возвращайтесь! Не такая уж я свирепая, вы увидите!

Однако тут мужество покинуло ее, и она поспешно отступила в дом, захлопнув дверь и наложив все засовы. Лишь покончив с этим важнейшим делом, она перевела дух и немедленно устремилась на кухню. Бесшумно подтащив к окну табурет, она с удивительной ловкостью взобралась на него. Ее вытаращенные хитрые глазки усиленно вглядывались в темноту, а жадные уши, казалось, шевелились от желания услышать как можно больше.

Храбрецы мягко опустили Бертиль на бархатные подушки портшеза. Девушка попыталась приподняться, но путы мешали ей. Тогда она произнесла странно спокойным голосом:

— Я задыхаюсь под плащом… Освободите меня.

Приглушенный плотной тканью голос прозвучал еле слышно, но Кончини, стоявший рядом с портшезом, все же разобрал слова. Голосок Бертиль, прежде никогда им не слышанный, сладчайшей музыкой отозвался в его ушах.

Забыв, что девушка не может его увидеть, он театральным жестом обнажил голову, поклонился с присущим ему изяществом и высокопарно произнес:

— Мадам, если вы соблаговолите обещать, что не будете звать на помощь и не будете шевелиться…

— Я не буду звать на помощь и не буду шевелиться, — твердо сказала Бертиль.

— В таком случае, мадам, я счастлив исполнить ваше желание, которое для меня равносильно приказу.

И Кончини собственноручно, сладко содрогаясь от прикосновения к этому желанному телу, развязал шарфы, а затем снял плащ, скрывавший лицо, чья идеальная красота доводила его до безумия.

Бертиль ни единым словом, ни единым жестом не поблагодарила того, кто освободил ее от пут. Она не удостоила его даже взглядом, словно бы даже не заметив.

С поразительным спокойствием, изумлявшим и восхищавшим Кончини, она приподнялась и села поудобнее. С наслаждением вдохнув свежий воздух, она поправила корсаж, пригладила растрепавшиеся волосы, расправила складки помявшегося платья, а затем скрестила руки на груди. Этот внешне вполне естественный жест позволил ей вновь завладеть оружием, в котором заключалось ее единственное спасение.

Она предстала перед Кончини в сиянии своей красоты и юности: прелестное личико обрамляли роскошные золотистые локоны, бархатистая кожа благоухала, безупречность фигуры подчеркивалась изяществом каждого жеста — и он, очарованный, ослепленный, закрыл глаза, приложив руку к сердцу, словно пытаясь унять его неистовое биение.

А трое бандитов, восхищенные этим небесным видением, выразили свои чувства привычным свистом, означавшим высшую степень одобрения. Более того, удивляясь самим себе, они вдруг ощутили некое странное сожаление, как будто их начала тяготить эта, в сущности, обыкновенная работа. В загрубелых душах рождалось какое-то незнакомое чувство, очень похожее на жалость: эта девочка казалась им такой же прекрасной, чистой и непорочной, как лик Божьей матери, на который они взирали с искренним благоговением, если забредали в церковь — что иногда и с ними случалось.

Кончини, обманутый внешним спокойствием девушки, не замечал ее бледности и лихорадочного блеска обычно столь кротких голубых глаз. Между тем, если бы он знал ее поближе, это должно было бы его насторожить.

Не глядя на своего похитителя, стоявшего перед ней с обнаженной головой с видом крайнего почтения, она произнесла своим мелодичным голосом:

— Вы говорите как дворянин, каковым быть не можете…

— Мадам! — проскрежетал Кончини, бледнея.

Не обращая на него внимания, она продолжала:

— Ибо человек, удостоенный этого звания, не может совершить подобную низость… Вы сказали, что мои желания для вас равносильны приказу? Прекрасно! Итак, я желаю вернуться в свой дом. Не препятствуйте мне, и я прощу…

— Мадам, — воскликнул Кончини горестно, — это единственная просьба, которую я не могу исполнить… по крайней мере, в данный момент.

С презрением, начинавшим приводить Кончини в ярость, она сказала ровным, почти безразличным тоном:

— Я же говорила: вы не дворянин. Сила на вашей стороне, и вы можете делать со мной, что хотите… Я не унижусь до спора с вами…

Не в силах сопротивляться клокотавшей в нем страсти, Кончини пылко воскликнул:

— Мадам, умоляю вас, выслушайте меня… Вы не знаете, какую безумную любовь пробудили во мне! С того мгновения, как я вас увидел, мной владеет только одно чувство… Я провожу ночи без сна, шепча ваше восхитительное, дорогое для меня имя! Да, я знаю, что использовал против вас силу и хитрость… как вы сами сказали, я совершил низость, недостойную дворянина. Но вина моя не столь велика, как вам кажется… Это было необходимо, мадам: над вами нависла смертельная угроза, и я не нашел другого средства спасти вас. Клянусь вам, мадам, нет любви более глубокой, более искренней, более почтительной, чем моя!

До этого момента Бертиль сохраняла полную безучастность, так что могло даже возникнуть сомнение, слушает ли она. Видя, что фаворит королевы замолчал, дабы перевести дух, она произнесла холодно:

— Одно слово: свободна я или нет?

— Да! — в отчаянии вскричал Кончини. — Да, мадам, вы свободны. Ваше желание приказ для меня: возвращайтесь в свой дом!

Несмотря на самообладание, доселе ей не изменявшее, девушка не смогла сдержать радостного жеста. К бледным щекам ее прихлынула кровь, и она привстала, собираясь немедленно воспользоваться дарованной ей свободой.

Но Кончини придвинулся к ней еще ближе, обжигая ее своим дыханием и бормоча:

— В обмен я прошу только одного: взгляните на меня не так сурово! Скажите мне слово надежды! Всего лишь слово, мадам, неужели это много для вас?

Бертиль бессильно опустилась на подушки портшеза, проронив чуть слышно:

— Сначала измена и насилие, затем оскорбительный торг. Лакей!

И, устало отвернувшись от него, она закрыла глаза, словно ее внезапно охватила дрема.

Фаворит королевы в бешенстве топнул ногой. Это слово обожгло его, будто удар хлыстом. Разразившись ужасными проклятиями, он яростным движением нахлобучил на голову шляпу и прорычал:

— Лакей? Пусть будет так. Отныне вы имеете дело с лакеем!

Воспользовавшись тем, что девушка не смотрела на него, он вновь схватил оба шарфа, брошенные им на землю, и в мгновение ока замотал ей рот. Похоже, он уже не доверял ее обещанию не звать на помощь. Бертиль же даже не шелохнулась, как если бы все происходящее потеряло для нее всякий интерес.

Слегка успокоившись после этой подлой выходки, он грубо приказал:

— Эй, вы! Ступайте вперед… вы знаете, куда.

Портшез тронулся с места. Трое храбрецов охраняли его со шпагами наголо. Кончини шел сзади. Рот его кривился в ужасной усмешке, и он бормотал, не отрывая горящего взора от Бертиль:

— Лакей?! За это слово, красавица моя, ты заплатишь кровавыми слезами!

Глава 13 ЛЮБОВНОЕ ГНЕЗДЫШКО СИНЬОРА КОНЧИНИ

Маленький отряд двинулся в сторону Сены.

Примерно в тридцати шагах, крадучись, следовал Саэтта, выползший из своего убежища.

В это время с противоположной стороны к дому Бертиль быстрым шагом подходил какой-то дворянин. Это был Жеан Храбрый, возвратившийся домой после всех приключений тревожной ночи.

Остановившись под заветным балконом, он быстро огляделся проверяя, все ли в порядке. Вдали двигался портшез в сопровождении эскорта, и молодой человек равнодушно отвернулся, дабы осмотреть ближайшие подступы к дому любимой.

Покой и безмолвие царили на улице, где все, казалось, спало праведным сном. Жеан на какое-то мгновение задумался, не сводя глаз с балкона и тяжело вздыхая, затем отворил свою дверь. Зная, что никто за ним не наблюдает, он все же еще раз подозрительно глянул вокруг и послал балкону воздушный поцелуй, вложив в него всю свою любовь.

И тут же втянул голову в плечи, словно воришка, пойманный за руку; покраснев, как школьник, он, перескакивая через четыре ступеньки, вихрем взлетел по узкой лестнице, ведущей в мансарду, служившую ему жильем.

Тем временем Кончини продолжал свой путь. Маленький отряд пересек площадь Труа-Мари, только что расширенную с целью облегчить доступ к Новому мосту, повернул налево, углубившись на улицу Бюшри, еще раз свернул налево и оказался на узкой, почти всегда безлюдной улочке, ведущей к реке. Здесь стояло всего несколько домов.

Это место называлось улицей Ра, или Крысиной, но ошибется тот, кто предположит, что своим названием она была обязана мерзким и прожорливым грызунам. Первоначально ее именовали улица Ара — вероятно, первая гласная с ходом времени просто где-то затерялась. Впрочем, не менее опрометчиво было бы сделать вывод, что крысы обходили одноименную улицу стороной.

Кончини постучал условленным стуком в дверь дома, стоящего на углу, и ему тут же отворили.

Если снаружи дом выглядел угрюмым и обшарпанным, то внутри впечатление полностью менялось. Это было изумительное любовное гнездышко, где все дышало утонченной элегантностью и изысканным кокетством.

Бертиль отнесли в спальню, меблированную с неслыханной роскошью, и, освободив от кляпа, уложили на громадную кровать с балдахином, украшенным бесценными кружевами, — более всего она напоминала жертвенный алтарь в храме богини Венеры.

По знаку своего господина трое храбрецов деликатно вышли из комнаты — однако, поскольку точных распоряжений дано не было, решили дожидаться Кончини поблизости, не покидая дом.

Наконец-то Кончини остался наедине с Бертиль. Он, впрочем, не желал получить желаемое, прибегнув к насилию. Но не совесть в нем пробудилась, а взыграло попросту самолюбие: он несколько переоценивал свои чары и свою обольстительность, которыми и в самом деле обладал. Он говорил себе, что перед ним — молодым, красивым, изящным, богатым — не устояла даже королева; было бы просто невероятно, чтобы он не сумел завоевать сердце этой бедной, ограниченной, провинциальной девочки. Итак, он решил добиться от нее по доброй воле того, что в крайнем случае готов был взять силой.

Однако он не учел силу своего желания. Это была плотская страсть, весьма далекая от подлинной любви. Поэтому, когда он увидел Бертиль — бледную, но полную решимости, застывшую в позе величественного презрения, не скрывающую своего отвращения к нему, но при этом еще более прекрасную, еще более восхитительную в своем целомудренном негодовании, — кровь закипела у него в жилах. Забыв, что он пришел сюда только с целью подготовить почву и соблазнить неопытную душу щедрыми обещаниями, итальянец сорвал с себя плащ, шляпу, маску и протянул к Бертиль дрожащие руки, не сознавая, насколько он страшен и отвратителен в неприкрытой похоти, исказившей гримасой его лицо.

— Послушай, красавица, — задыхаясь, проговорил он, — ты не знаешь, кто я такой… я могу сделать тебя счастливейшей женщиной королевства… Я богат… я обладаю властью… но все это — богатства, почести, власть — я кладу к твоим ногам… У тебя будут самые редкие, самые дорогие драгоценности. Ты будешь жить в собственном доме, рядом с которым роскошнейшие дворцы покажутся лачугами. Тебе будут подавать самые изысканные кушанья на золотых блюдах, не имеющих цены… Ты будешь блистать при дворе, подобно королеве, окруженная всеобщим преклонением… И все это я предлагаю тебе за один-единственный взгляд! Говори, ты хочешь?

Судорожно сжимая рукоять кинжала и устремив свой ясный взор в его налитые кровью глаза, она ответила ровным голосом, хотя это спокойствие далось ей ценой сверхчеловеческих усилий:

— Я предпочту провести жизнь в самой жалкой из хижин, предпочту ходить в лохмотьях и вымаливать кусок черствого хлеба на паперти, предпочту самую ужасную нищету и даже смерть тому позору, что вы мне предлагаете!

— Так я тебе ненавистен?

С этими словами он сделал шаг вперед.

Ей показалось, что он собирается броситься на нее, и она занесла руку с кинжалом, воскликнув:

— Не приближайтесь… или вы умрете!

Он замер. Бертиль подумала, что сумела испугать его, и пренебрежительно улыбнулась.

Кончини же остановился от удивления, а не от страха. Придя в себя, он в свою очередь улыбнулся, и в нем внезапно ожил любезный придворный. Изящно поклонившись, он произнес не без иронии, хотя и постарался замаскировать ее:

— Дьявольщина! На вид вы такая хрупкая, — утонченная… и кто бы мог подумать, что у вас душа воинственной амазонки? Спешу заметить, что этот бесстрашный жест вам очень идет… В этой позе вы еще более прелестны, еще более восхитительны, еще более желанны… да-да, желанны как никогда!

Спальня была обширных размеров. В центре на дубовом возвышении с двумя широкими ступеньками покоилась кровать, окруженная балюстрадой с четырьмя резными колонками, удерживающими балдахин с гербом, на котором были изображены два крылатых амура. Тяжелый парчовый полог был раздвинут, и края его заткнуты за спинки с пухлыми и шаловливыми купидончиками по краям. Это массивное сооружение занимало не менее трети комнаты как в длину, так и в ширину. Между возвышением и боковыми стенами оставалось довольно широкое пространство — слева оно было несколько поуже, поскольку из стены выступал камин.

Именно здесь, между возвышением и камином, заняла позицию Бертиль. А вокруг все было заставлено столиками, креслами, пуфиками, этажерками с огромным количеством дорогих безделушек. На стенах были развешаны непристойные картины, бронзовые бра и серебряные кашпо. На первой ступеньке возвышения, в головах и ногах постели стояло два огромных канделябра.

Поскольку Кончини хотелось успокоить девушку, он зашел в альков справа, с противоположной стороны, но уже начал нервически расхаживать вдоль возвышения, не говоря ни слова, но исподтишка поглядывая на Бертиль. В глазах его зажегся опасный огонек.

В сущности, он уже принял решение — дать ей несколько дней на раздумье, а силу применить, если она и дальше будет упорствовать. Десять раз он открывал рот, чтобы сообщить об условиях полюбовного соглашения, но заставить себя сделать это не мог.

Почему? Да именно потому, что девушка казалась ему желанной как никогда. Похоть, на мгновение утихавшая в нем, вдруг вспыхивала вновь с необоримой мощью. Было и еще одно обстоятельство: ревность. С бессознательным фатовством он говорил себе: если эта простушка отвергла его, Кончини, самого красивого и самого изящного кавалера при французском дворе, если она с презрением отказалась от неслыханно щедрых даров, если, наконец, дошла до того, что стала угрожать ему кинжалом, то напрашивается единственное объяснение — сердце ее занято другим.

Он ловил себя на том, что начинает скрежетать зубами при этой мысли, что проклинает неизвестного соперника и клянется отомстить ему. Вскоре он оказался не в состоянии сдерживаться и вскричал:

— Вы должны подумать над моим предложением… Не может быть, чтобы я внушал вам непреодолимый ужас… Или же вы любите кого-то еще?!

В его пристальном взгляде, в выражений лица, в тоне угадывалась неприкрытая угроза, и девушка почувствовала себя оскорбленной.

— А если и так? — воскликнула она, гордо выпрямившись.

— Вы признаетесь? — прорычал он. — В таком случае, берегитесь!

— Чего? Я в вашей власти, но не боюсь вас.

— Я могу уничтожить вашего любовника!

— Никогда в жизни! Вы просто хвастун! Появись он здесь, вы бы трусливо бежали от него! Забились бы в любую дыру, чтобы укрыться!

— Какой-нибудь презренный бандит? Подходящая пара для такой девушки, как ты!

— Он самый достойный, самый верный, самый рыцарственный из всех дворян, и его рука когда-нибудь покарает низкого лжеца.

Эти яростные реплики, полные злобы с одной стороны и презрения — с другой, стремительно сменяли друг друга, скрещиваясь, словно шпаги в смертельном поединке.

— Я вырву у него сердце! Сожгу его на медленном огне!

— Роль палача вам вполне подходит!

— Он будет стоять передо мной на коленях, моля о пощаде! Горе ему! И горе тебе!

— Вам не испугать его… Он никого не боится… Вся смелость и доблесть мира заключены в нем… Недаром его прозвали Храбрым!

Кончини вздрогнул.

— Как ты сказала? — пробормотал он. — Повтори! Ты говоришь, его прозвали Храбрым? Это Жеан Храбрый, не так ли?

— Да, Жеан Храбрый. Это его имя.

Кончини разразился ужасным смехом, от которого у нее мороз прошел по коже.

— Ах, клянусь Богом! Какое забавное совпадение! — И он фыркнул. — Любовница Жеана Храброго! Все складывается самым чудесным образом! Вот что, красавица моя… твой идеальный дворянин, твой образец рыцарственности… да знаешь ли ты, кто он такой? Обыкновенный бандит! Разбойник с большой дороги! Наемный убийца! Вот он кто, твой великолепный герой!

Ни секунды не колеблясь, она бросила ему в лицо:

— Вы лжете!

Оскорбленный до глубины души, он прорычал по-итальянски:

— Sangue della madonna![13]

Но, тут же взяв себя в руки, улыбнулся насмешливо и заявил цинично, чего она, в наивности своей, не поняла:

— Помилуй, это сведения из первых рук… Ведь он у меня на службе!

— В таком случае, он просто выполняет распоряжения своего господина! Позор падает на того, кто приказывает и кто платит. Убийца вы, а не он! Но даже этого я не допускаю. Вы лжете, повторяю вам!

Ее несокрушимая вера привела Кончини в бешенство. Оскорбительное обвинение во лжи, произнесенное дважды, не слишком его беспокоило, но инстинкт подсказывал ему, что нет лучшего средства унизить эту высокомерную девушку, поразив в самое сердце, чем доказать бесчестность ее любовника. Он лихорадочно размышлял, как убедить ее, и, внезапно хлопнув себя по лбу, проворчал так, чтобы она могла расслышать:

— Черт возьми! Слово дворянина ничего не значит для подружки бандита… Она должна получить подтверждение из уст такого же проходимца. Пусть же она его получит!

Схватив маленький свисток, висевший у него на шее, он трижды пронзительно свистнул. Через несколько секунд на пороге возникли Эскаргас, Гренгай и Каркань.

Выстроившись в ряд в двух шагах от двери, они безмолвно ожидали распоряжений своего господина. А тот, не оборачиваясь, спросил резким тоном:

— Как зовут вашего вожака?

Трое храбрецов переглянулись в изумлении, не зная, что и думать.

— Монсеньор, — робко начал Эскаргас.

— Без предисловий! — оборвал его Кончини. — Мне нужно от вас только имя! Как зовут вашего вожака? Отвечайте!

— Жеан Храбрый.

— Очень хорошо. Чем занимается он у меня на службе?

— Дьявольщина! Он делает… ту же работу, что и мы!

Кончини все это время не сводил глаз с Бертиль. Жестом приказав своим подручным уйти и не взглянув назад, ибо он был уверен, что те повиновались, Кончини сделал два шага по направлению к девушке, скрестил руки на груди и насмешливо осведомился:

— Ну, вы слышали? Вы узнали этих троих бандитов? Именно они схватили вас и доставили сюда. Это их работа. Полагаю, других объяснений не требуется? Теперь вы мне верите?

Упрямо покачав головой, она бросила решительное: «Нет!» Но лицо ее слегка побледнело.

— Не веришь? — задохнулся от негодования Кончини. — А если ты увидишь…

— Я скажу, что глаза мои ошибаются… В это я не поверю никогда и ни за что! — воскликнула она с тем же упорством.

— Если ты увидишь, — продолжал неумолимый Кончини, — как твоего Жеана Храброго везут на позорной повозке к Гревской площади, если увидишь, как палач раздирает ему крючьями грудь, поливая свежие раны расплавленным свинцом и кипящим маслом, если увидишь, как четыре лошади разрывают на части его тело, а возмущенная толпа, бросившись к этим жалким останкам, расхватывает их по кусочкам, чтобы скормить свиньям… если ты увидишь все это, то поверишь?

Она зажмурилась, словно желая отогнать ужасное видение. Но мужество не изменило ей и в эту страшную минуту. Тут же открыв глаза, она с вызовом произнесла:

— Я знаю, что при помощи гнусных интриг можно осудить невиновного. Я вижу, что вы способны на любую низость, дабы достичь своих целей. Но с Жеаном Храбрым вам не удастся справиться. Он не из тех людей, что позволяют схватить себя.

— О! — вскричал торжествующий Кончини. — Вот здесь ты ошибаешься! Его уже арестовали и надежно упрятали в темницу… Через несколько дней ему предстоит казнь, ожидающая царе… злодеев, подобных ему.

Он так жаждал нанести ей оглушающий, как ему казалось, удар, что в своей злобной радости забыл об осторожности и едва не проговорился о том, что в настоящий момент было никому неизвестно. С его уст чуть не сорвалось слово «цареубийца». Он уже сожалел о своей оплошности, но поправить дело было невозможно.

Впрочем, нанесенный им удар превзошел все ожидания. Бертиль, и без того бледная, помертвела. Она пошатнулась и едва успела ухватиться за ближайшее кресло, чтобы удержаться на ногах. Сомневаться не приходилось: по-видимому, король, дав ей обещание простить Жеана, передумал и нарушил свое слово.

Ликующий Кончини, однако, не смог насладиться своим триумфом, ибо вдруг услышал за спиной какое-то невнятное рычание, а затем такие богохульственные проклятия, что они нагнали бы страху даже на лучника или гвардейца. Удивленный и одновременно взбешенный, он обернулся и заметил своих головорезов, потрясенных не меньше, чем он сам.

— Что вы здесь делаете, мерзавцы? — только и сумел вымолвить Кончини, не в силах справиться с изумлением.

Что они делали здесь? Да просто они краем уха услышали имя своего Жеана, и это обстоятельство их крайне заинтриговало. Им захотелось узнать, в чем тут дело, и они позволили себе не заметить жест, повелевавший оставить комнату. И оказалось, что Жеан, которого они оставили свободным и беззаботным всего лишь два часа назад, схвачен, заключен в темницу, и ему угрожает четвертование. И кто же говорил об этом? Кончини, иными словами, самый осведомленный человек при дворе французского монарха! Ах, если бы они могли знать заранее! Никогда не бросили бы они своего предводителя одного и тем самым спасли бы его от ареста. Их неподдельное, глубокое горе как всегда нашло свое выражение в ругательствах.

Кончини, придя в себя, с угрожающим видом двинулся к ним.

— Шпионить за мной вздумали? — в ярости прошипел он. — Вон! Ваши услуги мне больше не нужны! Пошли прочь, собаки!

Трое храбрецов и не подумали исполнять этот приказ. Переглянувшись, они стали подходить к своему господину с такими ясными намерениями, что тот содрогнулся бы от ужаса, если бы успел это заметить. Но фаворит был слишком поглощен своими мыслями. Еще одна секунда, и все было бы кончено: итальянец никогда не превратился бы в маркиза и первого министра. Но именно в это роковое мгновение он вскричал, внезапно переменив прежнее решение:

— Нет, лучше останьтесь! Говори, Эскаргас! Повтори этой женщине, которая верит на слово только людям твоего пошиба, повтори ей то, что рассказал мне в кабинете. Но будь краток.

Храбрецы вздохнули с облегчением, обменявшись понимающими улыбками и лукаво перемигнувшись. Если речь шла об аресте, существовавшем лишь в их воображении, они могли быть спокойны за судьбу своего вожака. На их физиономиях вновь появилось выражение преувеличенного почтения, и Эскаргас торжественно произнес:

— Монсеньор, мы сообщили вам об ужасном убийстве и об аресте преступника, которого, как водится, слегка помяли.

Кончини обернулся, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели на Бертиль эти слова. За спиной же его разыгрывалась настоящая пантомима. Все трое, не сговариваясь, расплылись в улыбке и начали неистово махать руками. Вращая глазами и беззвучно шевеля губами, наши храбрецы говорили, можно сказать, кричали совершенно недвусмысленно и отчетливо:

— Это неправда! Не верьте!

И Бертиль, сама не зная почему, решила, что они не лгут. Поэтому Кончини, ожидавший увидеть глубочайшее горе и отчаяние, с изумлением обнаружил, что к ней вернулись прежние гордость и решимость.

Он мгновенно повернулся, ибо уже смутно подозревал своих подручных — однако увидел, что те стоят бесстрастно и неподвижно. Нахмурившись, он какое-то время пристально смотрел на них, о чем-то размышляя, а затем спросил вкрадчиво:

— Почему вы не ушли, когда я дал знак?

— Монсеньор, мы его не заметили.

Взгляд Кончини стал пронизывающим. Храбрецы же постарались придать своим лицам самое простодушное выражение. Не настаивая больше, Кончини сказал:

— Я не люблю рассеянных слуг. На сей раз прощаю, но впредь будьте внимательнее. Теперь ступайте на первый этаж. Подниметесь только по моему зову!

Они, поклонившись, вышли и стали шумно спускаться по лестнице. Кончини, широко распахнув дверь, слушал. Убедившись, что приказ его исполнен, он закрыл дверь на два оборота ключа, говоря самому себе:

— Завтра я разберусь с этими негодяями… Больше им доверять нельзя.

Взглянув искоса на стоявшую неподвижно Бертиль, но не сказав ей ни слова, он вновь принялся расхаживать справа от возвышения, на котором стояла кровать. Эта безмолвная прогулка длилась четверть часа. Время от времени он поглядывал на девушку. Теперь он уже не помышлял об уходе, равно как и том, чтобы предоставить ей отсрочку. Желание овладеть ею становилось властным и необоримым. Словно пытаясь оправдаться в собственных глазах, он прошептал:

— Любовница бандита! Какие тут могут быть церемонии?

Решившись, наконец, добиться своего немедленно, он подошел к ней поближе.

— Вы обдумали мое предложение? — спросил он, неожиданно возвращаясь к отправной точке разговора, прерванного появлением троих храбрецов.

— Вы сделали мне предложение? Вы?!

Он побледнел, и кулаки его судорожно сжались. Покачав головой, словно обещая себе рассчитаться с ней за все дерзости разом, он произнес, силясь казаться спокойным:

— Хорошо, я повторю. Я предлагаю вам сто тысяч экю, роскошный дворец и титул на ваш выбор — маркиза или герцогиня, что хотите. Подождите… я еще не кончил. В обмен я прошу у вас только одного: разрешите мне навещать вас… ухаживать за вами, если вам так больше нравится… все остальное придет само собой. Скажите мне только одно слово: «Да!» — и я немедленно покину этот дом. Мы увидимся с вами вновь при свете дня, когда вам нечего будет опасаться и вы сможете распоряжаться собой без всякого принуждения. Ответьте: мне уйти?

Продолжая говорить, он украдкой подбирался к ней все ближе и ближе. Ей уже пришлось отступить на два шага назад. Она поняла, что подобным манером скоро окажется прижатой к стене, и, судорожно сжав рукоять кинжала, предупредила:

— Не двигайтесь! Стойте, где стоите!

Внешне покорный, он остановился, но требовательно повторил:

— Ответьте же мне!

— Вы спрашивали, не испытываю ли я ужас перед вами? Отвечаю: я испытываю не ужас, а презрение и отвращение. Вот единственные чувства, которые вы мне внушаете. Я предпочту смерть вашим омерзительным объятиям.

— Все равно ты будешь моей! — прорычал Кончини.

Он давно уже выжидал удобного момента и теперь неожиданно бросился на нее. Она взмахнула кинжалом, однако фаворит ожидал удара и стремительно отпрянул. Рука ее поразила пустоту, и он тут же схватил девушку за локоть.

Борьба длилась недолго. Заломив эту белоснежную изящную ручку, слабую руку женщины, он сжал ее с такой силой, что из груди Бертиль вырвался душераздирающий вопль; кинжал, выпав из ее бессильных пальцев, упал на пол.

С диким хохотом Кончини отбросил ногой ставшее безобидным оружие и обхватил девушку обеими руками. Он был настолько возбужден, что забыл обо всех своих изящных манерах. С него словно бы спала маска цивилизованного человека, и все животные инстинкты прорвались наружу. Даже за произношением своим он уже не мог следить и, оскалившись, рычал на странной смеси французского и итальянского:

— A, poveretta[14], ти думала, чито изпугала меня? Ти меня не дзнаешь… Те voglio! Те voglio! Forco dio![15] Ты будзешь моей!

Она сжалась, откинув голову назад, чтобы избежать гнусного поцелуя. Одновременно, нанося удары наудачу, она пыталась отбиться от него своими маленькими кулачками.

Он же, стискивая ее все крепче, подталкивал девушку к возвышению, насмешливо приговаривая:

— Бей… кусайся… царапайся… Твои удары для меня ласка!

Но ей все же удалось как-то вывернуться из его рук. Невзирая на весь ужас своего положения, она сохранила ясность рассудка и понимала, что необходимо выиграть время… пусть всего лишь минуту! Надо добраться до двери, а там… Она не знала, что будет, однако надеялась на чудо. Быть может, за нее вступятся те трое, что пожалели ее… Быть может, обвалится потолок и раздавит негодяя… Быть может, проломится пол и поглотит его…

Чтобы добежать до двери, ей нужно было обогнуть возвышение с кроватью. И на этом ужасном пути ее подстерегал хищный зверь, готовый броситься в любую минуту.

Сделав над собой невероятное усилие, чтобы обрести самообладание, она отважно устремилась вперед, опрокидывая или швыряя ему под ноги всю мебель, которая попадалась под руку. Перед ее расширенными от ужаса глазами маячила только одна цель. Отчаяние удесятеряло силы. Она понимала, что если вновь попадет в его руки, если упадет или лишится чувств, то гибель ее неизбежна — поэтому старалась двигаться быстро, но осмотрительно, одновременно испуская жалобные крики:

— Ко мне! На помощь!

Кончини же, доведенный до исступления безумным желанием и неожиданным отпором со стороны беззащитной девушки, не давал ей ни секунды передышки. Он перескакивал через упавшие кресла, табуреты, этажерки или отшвыривал их ногой, отмахивался от летевших в него безделушек и рычал уже нечеловеческим голосом:

— Моя! Не уйдешь от меня!

Она чувствовала, что слабеет; ноги у нее подкашивались, в глазах потемнело, а крики уже больше походили на хриплые стоны.

Он также понял, что она изнемогает, и удвоил усилия. Несколько стремительных шагов, и ему удалось ухватить ее за плечи. Издав радостный рык зверя, раздирающего добычу, он воскликнул:

— Попалась! Теперь ты моя!

Задыхаясь, с растрепанными волосами и почти обезумевшая, она предприняла последнюю отчаянную попытку вырваться, но на сей раз он держал ее крепко. И тогда само сердце ее выкрикнуло заветное имя, и она издала душераздирающий призыв:

— Жеан! На помощь, Жеан!

То был бред, или у нее начинались галлюцинации? Ей показалось, что в безмолвии ночи послышался далекий, едва различимый крик: «Я здесь!»

Увы! Чуда не произошло, и спаситель не появился. А чудовище, державшее ее в своих лапах и опалявшее своим хриплым дыханием щеку, насмехалось над ней:

— Зови, сколько хочешь! Никто тебя не услышит! Никто не придет на помощь! Тебе не уйти от меня!

Однако галлюцинация пошла ей на пользу, ибо рассудок ее, едва не рухнув в пропасть безумия, вновь обрел ясность. Даже оказавшаяся тщетной надежда придала ей силы, и она стала царапаться, кусаться, извиваться, безуспешно пытаясь вырваться из цепких объятий насильника. А с бледных губ ее сорвался все тот же призыв, но еще более пронзительный, еще более отчаянный:

— Жеан! На помощь, Жеан!

Кончини сдавил девушку с такой силой, что ему удалось, наконец, оторвать ее от земли. Тогда он двинулся к кровати, словно зверь, несущий добычу в свое логово. Он шел медленно, поскольку она билась в его руках, нанося ему удары куда попало, но неотвратимо приближался к цели, полностью убежденный, что более ничего ему не помешает. И на ходу, как бы отвечая на ее зов, вопил во всю мощь своих легких:

— Забудь о Жеане! Он в Шатле… слышишь? В Шатле! Он сидит в темнице, закованный в цепи, и выйдет оттуда только на эшафот!

Едва он произнес последнюю фразу, как за его спиной зазвенел яростный голос:

— Ты ошибаешься, Кончини! Жеан не в Шатле! Он здесь!

В то же мгновение фаворит королевы получил мощнейший удар сапогом в зад. Он был настолько неожиданным и точным, что Кончини вместе со своей драгоценной ношей повалился бы на паркетный пол, если бы его не придержала за плечо чья-то сильная рука. Оглушенный и растерянный похититель тут же взвыл от ужасной боли, ибо вслед за пинком получил звонкую пощечину. Руки его разжались, выпустив жертву. Но Жеан на этом не успокоился. Быстро и грубо развернув негодяя, он со всего размаха залепил ему вторую пощечину, от которой Кончини, кубарем покатившись на пол, лишился чувств.

Глава 14 КАК НАДО ПРЕДАВАТЬ ДРУЗЕЙ

Бертиль уже успела спрятаться за спиной своего спасителя. Повернувшись к ней, Жеан промолвил тоном бесконечной нежности:

— Вам больше нечего бояться.

Она подняла к нему взор, в котором без труда можно было прочесть признательность, восхищение, любовь. С трогательной простотой, говорившей о полном доверии, она прошептала:

— Теперь я не боюсь.

Но пережитое потрясение оказалось слишком сильным. Смежив свои прекрасные глаза, она пошатнулась и упала бы, если бы Жеан не успел подхватить ее в последнюю секунду. Проявив бесстрашие и упорство в борьбе, она платила теперь неизбежный долг природе.

— Умерла? — прохрипел Жеан.

И, устремив грозный взгляд на Кончини, по-прежнему лежавшего без сознания на полу, он воскликнул:

— Горе тебе!

Однако Бертиль уже приходила в себя. Мягко высвободившись из его объятий, она улыбнулась своей пленительной улыбкой. А он, бледный как смерть, дрожа и задыхаясь от невероятного волнения, сжимавшего ему горло, почти всхлипнул:

— О, как же я испугался!

Он был сейчас великолепен и изумителен, этот лев, не ведающий страха. Этот лихой рубака, бестрепетно вступивший в бой с полусотней лучников. Этот смельчак, преградивший путь самому могучему государю Европы и дерзнувший затем вызваться в провожатые оскорбленному им монарху. Этот храбрец, посмевший проникнуть в логово Кончини — человека, по-своему не менее опасного, чем король, — чтобы вырвать из его рук добычу, уже обреченную на заклание, и подвергнуть похитителя самому позорному наказанию.

Этот головорез, этот сорвиголова дрожал, как слабая женщина, наивно признаваясь, что испугался — и чего же? Того, что увидел упавшую в обморок девочку.

Какое признание в любви могло бы быть более красноречивым, более трепетным, более трогательным, нежели эти два слова в устах такого человека: «Я испугался!» И Бертиль прекрасно это поняла.

Ее измученное лицо мгновенно просияло; на мертвенно-бледных щеках выступил нежный румянец; потухший взгляд обрел прежний блеск, а на устах вновь засверкала пленительная улыбка: весь облик девушки выражал простодушное восхищение и наивную гордость.

Только сегодня вечером они впервые заговорили друг с другом, но все их слова и жесты неопровержимо свидетельствовали о высокой, благородной любви. Юные, красивые, полные жизненных сил, они были восхитительны — но сами этого не сознавали. Зато им было известно другое: всем своим существом они ощущали, что навеки принадлежат друг другу.

Слова были им не нужны. Глазами и улыбками они говорили больше, чем могли бы выразить самыми красноречивыми фразами.

Они стояли лицом к лицу, разделенные опрокинутым креслом, случайно оказавшимся у них на пути, и молчали. Говорили только их глаза; оба улыбались, наивно любуясь друг другом.

Жеану казалось, что он в раю. Он отдал бы все, чтобы это мгновение величайшего счастья, столь целомудренно-нежного и одновременно столь сильного, что он почти сгибался под его тяжестью, продлилось бы вечно. Он забыл, в каком гнусном месте они находятся, забыл о своей бедности и безродности… забыл, что она дочь короля…

Чары рассеялись лишь тогда, когда до него донесся грохот запираемых засовов.

Быстро обернувшись, юноша увидел, что Кончини исчез — очевидно, именно он и закрыл дверь в прихожей на засов.

Бертиль, инстинктивно приникнув к своему спасителю, показала глазами, расширившимися от испуга, на потайную дверь, через которую Жеан вошел, и прошептала:

— Бежим! Этот путь еще свободен.

Горделиво улыбнувшись, он жестом успокоил ее и сказал нежно:

— Пока я рядом, вам нечего бояться.

Кончини пришел в себя, когда влюбленные в безмолвном экстазе смотрели друг на друга. Сначала он подумал, что весь этот кошмар просто приснился ему. Но нестерпимая боль в обожженной ударом щеке и ноющий после пинка зад быстро напомнили, что ни о каких галлюцинациях и речи быть не может. Реальность предстала перед ним во всей своей грубости: он оказался не только в жалком, но и в весьма опасном положении.

Его налитые кровью глаза уставились на прелестную пару, губы искривились в ужасной усмешке, а пальцы конвульсивно сжали рукоять кинжала. Но он тут же опомнился и, яростно тряхнув головой, пробормотал:

— Нет! Слишком быстрая, слишком легкая смерть! Мне нужна месть страшная, утонченная… чтобы это была медленная, бесконечная агония… под неслыханными пытками! Я придумаю беспримерную казнь для него! Но пока надо выйти отсюда!

Это оказалось несложным делом: Кончини проскользнул в туалетную комнату, смежную со спальней, и тихонько запер дверь. Влюбленные, поглощенные друг другом, ничего не заметили.

Через туалетную комнату можно было пройти в прихожую с массивной, тяжелой дверью. Кончини, одним прыжком оказавшись на пороге, захлопнул ее за собой ударом ноги и яростно рванул два засова. Теперь он мог уже не бояться шума.

Именно этот скрежет и заставил молодых людей очнуться.

Кончини же разразился исступленным хохотом, проскрежетав:

— Они у меня в руках!

Он хотел повернуться, но в этот момент чьи-то крепкие пальцы с силой сжали его запястья. Одновременно другие руки с поразительной быстротой обезоружили его: кинжал и шпага полетели в угол прихожей.

Из груди Кончини вырвалось рычание. Он не испугался, нет — но месть ускользала от него, а за возможность отомстить он был готов пожертвовать целым состоянием, отдать пинту собственной крови.

Когда те, что держали его, разжали руки, он обернулся, похожий на хищного зверя, угодившего в западню; на губах у него закипела пена, зубы скрежетали.

Эскаргас, Гренгай и Каркань, расплывшись до ушей в улыбке и подметая перьями шляпы пол, склонились перед ним в том фантастическом поклоне, что только они одни умели исполнять, искренне полагая, что в учтивости с ними сравниться никто не может.

— Вот жалость-то! — горестно воскликнул Эскаргас. — Монсеньору приходится самому исполнять работу лакеев.

— И отчего нельзя было позвать тех двух прощелыг, что мы так аккуратно связали? — осведомился Каркань.

— Наверное, монсеньор потерял свою свистульку? — высказал предположение Гренгай.

Не помня себя от ярости, Кончини завопил, брызгая слюной:

— И вы осмелились? Подлые негодяи, да знаете ли вы, что…

— Ах, синьор Кончини, — грубо прервал его Гренгай, — извольте быть повежливее, черт возьми! Это дружеский совет.

— Мы ребята незлобивые, но задевать нас не стоит, клянусь кишками папы!

— Верно! Мы не собаки!

Кончини увидел, как они ощетинились, как гневно засверкали их глаза и блеснули острые зубы, готовые кусать и разрывать добычу. Он понял, что ситуация стала еще более критической, нежели ему казалось раньше. Однако мысль об отступлении была для него невыносимой. Выпрямившись во весь рост, он с пренебрежительным и надменным видом бросил:

— Думайте, о чем говорите! И о том, что делаете! Вы от меня не скроетесь… разве что убьете прямо сейчас.

— Убить вас? Фу, как глупо! Этим занимаются знатные вельможи, вроде вас, синьор Кончини… а простым головорезам, как мы, позволительно только прирезать какого-нибудь беднягу, за которого некому вступиться!

Кончини не повел и бровью. Пропустив мимо ушей оскорбительный намек, он холодно продолжал:

— Тогда чего же вы хотите? Как? Вы посмели предать меня… меня, кто кормит вас и поит… меня, своего покровителя и благодетеля, и ради кого же? Ради незнакомой вам девки… ради проходимца, который кончит свои дни на эшафоте! Вы будете подыхать от голода и жажды, а затем вместе с ним угодите в руки палача! Ей-богу, вы повредились в уме!

Пристально следя за ними, он увидел, что они заколебались и что переглядываются с сомнением.

— Ну же, Cristo Santo! — воскликнул он еще более вкрадчивым, еще более проникновенным тоном. — Вы здравомыслящие люди и должны понимать свою выгоду! Обещаю забыть, что вы попытались нанести мне оскорбление. Обещаю забыть, что вы мне угрожали… и спрашиваю вас лишь об одном: «Согласны послужить мне в течение часа?» Час полной покорности, час безупречной верности — разве это много? Но мне достаточно! Взамен же я предлагаю вам состояние, которого вам хватит до конца ваших дней.

— Клянусь божьими рогами!

— Клянусь кишками папы!

— Дьявольщина!

Три восклицания слились в одно, а затем один из храбрецов коротко спросил:

— Сколько?

Глаза Кончини сверкнули торжеством. Он подумал: «Надо оглушить их… и тогда они у меня в руках».

И он, глядя им в глаза, холодно произнес:

— Сто тысяч ливров на троих.

Про себя же добавил:

— Проклятые собаки! Послужите мне в этот час, а потом… три новеньких веревки, три высокие виселицы — вот что вы получите вместо ста тысяч ливров!

Храбрецы застыли в изумлении. Эта невиданная сумма произвела на них такое же впечатление, как если бы им врезали дубиной по затылку.

— Тридцать три тысячи триста тридцать три ливра, шесть солей и восемь денье каждому!

Как видим, расчет был произведен молниеносно.

— Можно как сыр в масле кататься до самой смерти!

— Да за такие деньги я бы родного папашу прибил… если бы знал, кто он!

Кончини мысленно вскричал: «Они мои!» А вслух произнес:

— Договорились?

Трое храбрецов по-прежнему вопросительно переглядывались, но похоже, только для виду, ибо поведение их уже разительно переменилось, и они вновь стали усиленно кланяться, демонстрируя привычное преувеличенное почтение. Кончини не трепетал от нетерпения, ибо сомнений не испытывал — он ясно видел, что они решились. Наконец каждый из троих подтвердил свою готовность, воскликнув поочередно:

— По рукам, монсеньор!

— На этот час мы в полном вашем распоряжении!

— Сделаем все, что бы вы нам ни приказали!

Усилием воли Кончини удалось сохранить бесстрастное выражение лица, но внутри у него все пело и ликовало. Он редко испытывал подобную неистовую радость. Посчитав, что дело сделано, и торопясь приступить к отмщению, он начал было объяснять, чего ждет от своих головорезов.

Но у троих молодцов было на сей счет особое мнение, а в упорстве они не уступали Кончини. Поэтому Гренгай бесцеремонно прервал его.

— Минуту, монсеньор, — сказал он с серьезностью, придававшей этой хитрой физиономии необычное выражение. — Вы спросили, почему мы предали вас ради… того, кто находится сейчас за этой дверью. Я вам скажу. Вы для нас человек, который нам платит, — и никто из нас, если мы честно выполнили работу, ничего вам не должен. Он же нам друг. У нас, бандитов и разбойников с большой дороги, есть свои странности. К примеру, дружба для нас священна. От друга нельзя откупиться. Другу ты обязан всем. Ему принадлежат твой кошелек, если в нем завелись деньги, твой хлеб, твоя рука, твоя кровь. Нет большей низости, чем предать друга, — и ни один из нас не пошел бы на это, из страха обречь себя на вечное проклятие и опозориться в собственных глазах. Предавший друга достоин самой ужасной казни. Не хмурьте брови и не торопите нас. Я говорю это, чтобы вы поняли. Мы обещали вам совершить эту низость, эту подлость… и не возьмем слова своего назад. Но это тяжело, очень тяжело! Только такая громадная сумма, которую вы назвали, могла убедить нас. Однако, позволю заметить, пока мы имеем одно лишь обещание… Мы не сомневаемся в вашем слове, но, скажу вам совершенно откровенно, этого мало, чтобы побудить нас к действию. И если вы хотите, чтобы сделка состоялась, извольте выплатить задаток.

В то же мгновение три хищные лапы протянулись к Кончини.

А тот ни на секунду не заподозрил своих подручных в неискренности. Даже если и были у него сомнения, Гренгай полностью развеял их искусно построенной речью. Требование задатка не удивило и не возмутило Кончини — напротив, показалось ему вполне естественным. Так поступали все. Он поспешно обшарил свои карманы и, досадливо взмахнув рукой, выругался с подлинным огорчением:

— Россо Dio! Я все отдал старой ведьме… При себе у меня ничего нет.

Примирившиеся со своим господином головорезы была настроены на редкость добродушно. Гренгай, спустивший свору с цепи, первым нашел выход, провозгласив:

— Это пустяки! Я вполне удовлетворюсь прекрасной золотой цепью, что висит у вас на шее. А ты, Эскаргас?

— А меня устроит алмазная застежка на колете. Что ты скажешь, Каркань?

— Мне было бы интересно сравнить, будет ли перстень с мизинца монсеньора так же сверкать на маленькой ручке моей хорошей знакомой.

По мере того, как они называли избранные ими вещи, Кончини без колебаний срывал с себя драгоценности и швырял их на пол. Его нисколько не смущал этот откровенный торг, этот наглый грабеж — более того, он все больше успокаивался, ибо видел в этом очевидное доказательство честности намерений.

Он пережил мгновение бессильной ярости и нестерпимого отчаяния, когда обнаружил, что остался без гроша. Слишком хорошо зная своих подручных, он был уверен, что без требуемого задатка они и шагу не ступят. А ведь чтобы совершить ускользающую от него месть, он пошел на унижение — он, Кончини, дошел до того, что стал почти умолять троих мерзавцев, которые его предали, оскорбили, насмеялись над ним. И неужели все это было напрасно? Он готов был локти кусать от бешенства.

Поэтому он возликовал, считая, что отделался очень дешево… ибо мы знаем, чем он собирался расплатиться с тремя храбрецами.

Как известно, Кончини при необходимости умел обуздывать свою ненависть, что составляло его силу и свидетельствовало о большой гибкости ума. Если человека, нанесшего ему оскорбление, можно было использовать, он делал это без колебаний. Именно поэтому он не прогонял от себя Жеана Храброго, которого уже успел возненавидеть, ибо юноша несколько раз тяжко его унизил. Именно поэтому он стремился завоевать расположение троих головорезов, которым не доверял и которые его насильно обезоружили.

Однако при воспоминании об унижениях он дрожал от ярости, а мозг его напряженно работал. Первоначально он хотел с их помощью сломить сопротивление Жеана, но теперь, вследствие раздумий, план его коренным образом изменился. И, швыряя им драгоценности, он говорил себе:

«Берите, подлые собаки, грызите эту жалкую кость! Мне надо только, чтобы вы оказались по ту сторону двери — и я опускаю засовы! Какой великолепный будет улов! Все четверо в полной моей власти! Затем нужно послать одного из слуг, которых они, судя по всему, действительно, связали, за подкреплением. Через час здесь будет пятьдесят крепких молодцов — вполне достаточно, чтобы справиться с этими разбойниками. Я же останусь стеречь их и наблюдать за ними, о чем они и знать не будут. На окнах, к счастью, везде надежные железные решетки — тут и стараться нечего. Что с дверями? Вполне допускаю, что вчетвером они могут высадить какую-нибудь из них, но на это у них уйдет не меньше двух часов, следовательно, времени у меня более чем достаточно!»

Вот о чем размышлял Кончини, хотя по лицу его об этом никак нельзя было догадаться.

Троим же храбрецам явно не хватало подобной спасительной выдержки. Они наверняка считали, что провернули выгодное дельце, а потому ликовали, не считая нужным этого скрыть. Но, запрятав в самые глубины своих бездонных карманов драгоценности, вырванные у Кончини, приятели вновь обрели серьезность, как и подобает людям, которым предстоит тяжелая работа, и с полным спокойствием выслушали инструкции своего господина.

— Главное же, — сказал Кончини в заключение, — возьмите его живым и невредимым. Как видите, я очень дорожу его шкурой.

— Понятное дело!

— Ведь за эту шкуру платят сто тысяч ливров!

— Она вам и в самом деле дорого обошлась.

Храбрецы шумно расхохотались, а Кончини соизволил улыбнуться этой остроумной шутке.

— Он мне нужен живым! Живым, понимаете? — настойчиво повторил фаворит королевы.

— Само собой разумеется!

— Как вы скажете, так мы и сделаем!

— Да и сработать это гораздо проще!

Последнюю фразу произнес Гренгай, и она пробудила подозрение Кончини, недоверчивого по природе.

— Почему же проще? — спросил он, пристально глядя на парижанина. — Мне казалось, что это, напротив, труднее.

Гренгай, бесцеремонно пожав плечами, ответил с плохо скрываемым презрением:

— Сразу видно, что вы дворянин, монсеньор.

— Жалость какая! Совсем не знает, как надо предавать друзей.

— Придется его научить.

Хитрые физиономии лучились радостью при мысли о предстоящем уроке. Наши храбрецы вели себя столь добродушно и вольготно, что смогли бы усыпить бдительность самого подозрительного человека, — во всяком случае, в настоящую минуту Кончини нисколько в них не сомневался. Однако ему не терпелось закрыть их на ключ вместе с Жеаном Храбрым, поэтому он сказал с некоторым раздражением:

— Говорите яснее… и покороче.

К объяснениям приступил Гренгай, взявший на себя инициативу в этом разговоре.

— Вот, скажем, мы трое. Мы ваши добрые друзья, друзья, которым вы полностью доверяете.

— Неужели ты это взаправду, Гренгай? Не может быть, чтобы ты хотел стать другом монсеньора! — вмешался Эскаргас.

Фраза эта прозвучала несколько двусмысленно, и Кончини нахмурился. Но Эскаргас выглядел таким простодушным и вел себя так почтительно, что подозревать его было невозможно. В конце концов, нельзя же ожидать от бандита умения выражаться так учтиво, словно он придворный! Впрочем, Гренгай уже продолжал свою речь:

— Пусть это будет предположение. Мы приходим к вам с визитом. Кладем шпаги свои и кинжалы вот сюда… — и они действительно отложили в сторону свои клинки, — с единственной целью усыпить ваши подозрения, если они у вас имеются. Сделав это, мы с Эскаргасом честно протягиваем вам руку.

— И говорим: «Дорогой друг, прощай!» Иными словами, как ваше здоровье? — добавил Эскаргас.

— Вы, естественно, пожимаете руку каждому из нас, — продолжал Гренгай, — вот таким манером! — Кончини не подал руки, а, напротив, попятился. — Тогда мы вас хватаем и держим очень крепко.

— Я же, Каркань, быстренько обматываю вам запястья вот этой прочной веревкой.

Тут Каркань, действительно, ловко связал руки Кончини, который тщетно пытался вырваться, изрыгая проклятия и задыхаясь от бешенства. Его усилия, впрочем, ни к чему не привели, ибо обещанный урок уже перешел в стадию реальной демонстрации! А трое хитрецов, посмеиваясь и фыркая от удовольствия, обменивались веселыми репликами, не забывая при этом о деле.

— Отлично, Каркань!

— Да не вертитесь вы так…

— Мы просто показываем, как надо обходиться с друзьями.

— Теперь займемся ногами…

— Эй, полегче! Не брыкайтесь, черт побери!

— Говорят же вам, что это все понарошку!

— Экий он упрямый!

— Вот и ноги у вас связаны… теперь вы и пальцем не пошевельнете! А для надежности мы завернем вас в этот плащ и сверху еще раз обмотаем веревкой.

— Клянусь кишками папы! Он вопит, словно свинья, когда ее режут… прямо слушать неприятно!

— Значит, надо заткнуть ему рот этим миленьким кляпом.

— Вот так! Наконец-то успокоился!

— Затем мы вас бережно поднимаем, — им следовало бы сказать: «грубо», — открываем вот эту дверь, — открыв ее, они вошли в спальню, толкаясь и дергая в разные стороны несчастного Кончини, смеясь во все горло и счастливые, как школьники, которым удалось напакостить учителю, — и здесь, — продолжал один Гренгай, — мы нежно кладем вас на эту кровать, — они с размаху бросили туда своего беспомощного пленника, — и говорим, — тут они выстроились в ряд перед Жеаном:

— Мессир Жеан, вот вам синьор Кончини, связанный и упакованный наилучшим образом… ему очень хотелось запереть нас вместе с вами, и он бы это сделал, ей-богу… только мы для него оказались слишком хитры!

Глава 15 В ГОСТИНИЦЕ «ПАСПАРТУ»

После исчезновения Кончини Жеан Храбрый не сделал никаких попыток вернуть себе свободу. Он по-прежнему с безмолвной нежностью взирал на девушку, и в глазах его сияла любовь.

Бертиль, со своей стороны, видя, как он спокоен, как презрительно-равнодушен к нависшей над ними угрозе, глядела на него с трогательным доверием.

Жеан даже не удосужился подойти к большой двери. Он знал, что Кончини должен был запереть ее, и спокойно ждал развития событий. Возможно, он успел отдать соответствующие распоряжения — правда, теперь, когда он очнулся от любовного томления, ему казалось, что с исполнением его приказов несколько замешкались. Он жаждал поскорее увести девушку из этого грязного места.

Услышав, как поднимаются засовы, он повернулся не к двери — ибо был уверен в том, что произойдет, — а к Бертиль. Сняв с себя плащ, он закутал девушку с нежностью и проворством матери, пеленающей ребенка, и произнес мягко:

— По ночам еще свежо.

Она не воспротивилась ни словом, ни жестом, принимая прикосновения его рук с доверием младенца, прильнувшего к материнской груди. Когда трое храбрецов вошли в спальню, она уже была закутана с ног до головы.

Выслушав объяснения Гренгая, Жеан наградил своих молодцов кивком и улыбкой — видимо, такая благодарность превосходила их ожидания, ибо они, выпучив глаза, начали восторженно подталкивать друг друга локтями. Юноша же сказал нетерпеливо:

— Пошли!

Однако перед уходом он, не удержавшись от искушения, бросил взгляд на Кончини, неподвижно лежавшего на кровати. А Бертиль, уловив это мимолетное движение, почувствовала, как у нее холодеет затылок.

Жеану не терпелось вывести Бертиль из дома разврата. Сам воздух здесь казался отравленным, способным замарать незапятнанную чистоту девушки. Не обращая внимания на своих спутников, он повлек ее за собой и остановился только на улице, под небесным сводом, усеянным яркими звездами.

А в это время Гренгай, Эскаргас и Каркань, вновь вооружившись шпагами и кинжалами, обошли все комнаты, закрыв каждую на двойной оборот ключа и наложив засовы.

Когда они показались на пороге дома, Жеан спросил:

— Что с двумя лакеями? С горничными?

— Одних связали, других заперли… Будьте спокойны, им не выскользнуть…

— Хорошо. Закройте входную дверь и дайте мне ключи. Спасибо.

Затем юноша повернулся к Бертиль и произнес тем необыкновенно нежным тоном, которым говорил только с ней и который так поразительно контрастировал с его привычной грубоватой резкостью:

— Вам нельзя возвращаться к себе… Там вы не будете в безопасности.

На ее прелестном личике появилось испуганное выражение, и она несколько раз кивнула, что означало: «Да! Да!»

— Куда вы прикажете мне проводить вас?

Он думал, что она скажет: в Лувр. Но ничего подобного не произошло.

— Я не знаю, — простодушно промолвила она. — В этом большом городе у меня нет знакомых, которым я могла бы довериться.

Если он и удивился этому ответу, то ничем себя не выдал. Не нужно было обладать большой проницательностью, чтобы догадаться о таинственных обстоятельствах, сопутствующих ее рождению. Раз она не выразила желания прибегнуть к помощи своего отца, значит, считала это для себя невозможным. По какой причине? Его это не касалось — таково было ее решение, вот и все. Но зато ему было ясно другое: в этой опасной ситуации у королевской дочери не было иного заступника, кроме него, нищего авантюриста и безродного головореза. Он ощущал необыкновенную гордость и сильнейшую радость — и одновременно чувствовал невыразимое умиление перед этой трогательной, беззащитной девочкой.

Задумавшись на несколько секунд, он стал перебирать известных ему людей, к которым мог бы отвести Бертиль, и, наконец, ему показалось, что он нашел. Голос его, когда он обратился к девушке, зазвучал еще более нежно и еще более мягко, а почтительная предупредительность превратилась в почти благоговение.

— Если вы не возражаете, — промолвил он с очаровательной робостью, — я провожу вас к человеку совершенно надежному. Но я вынужден буду отвести вас на постоялый двор… Простите меня, но человек, на которого я рассчитываю, живет именно там.

Устремив на него сияющий взор, она ответила одним словом, выражающим ее полное доверие к нему:

— Пойдемте.

Глубоко поклонившись, он жестом подозвал к себе троих храбрецов, державшихся в сторонке, и шепотом отдал распоряжения:

— Эскаргас и Гренгай, вы пойдете впереди. Нам нужно добраться до гостиницы «Паспарту»… через набережную Глорьет, мост Сен-Мишель и улицу Сен-Дени. Ты, Каркань, пойдешь замыкающим. Если кто-то приблизится… Сначала убейте его, а все объяснения потом. Подождите. У вас есть при себе деньги?

Единым движением все трое, порывшись в карманах, выставили ладони, полные золотых монет, — Жеан сгреб те, что были в ближайшей к нему руке. Но две другие лапы продолжали настойчиво тянуться к нему, и тогда он мягко сказал:

— Нет! Я взял даже больше, чем мне нужно. Ступайте теперь.

Счастливчик — иными словами, тот, что отдал всю свою наличность — удалился с победоносным видом, насвистывая и издавая звуки, похожие на скрежет несмазанного ставня, каковые означали не что иное как смех. Двое других, опустив в карман свои пистоли, отошли с глубоким вздохом, грустно поглядывая друг на друга.

Это были те же самые люди, что несколько минут назад алчно потрошили богатого и знатного синьора Кончини. Не будь слишком суров к ним, читатель.

Жеан же, повернувшись к девушке, с поклоном произнес:

— Я к вашим услугам, мадемуазель.

Вплоть до улицы Сен-Дени оба были настолько поглощены своими мыслями, что не обменялись ни единым словом.

Было почти три часа утра, когда Жеан постучал условным стуком в дверь постоялого двора. Через несколько минут отворилось какое-то окно, и в нем показалось заспанное лицо.

— Что нужно? — осведомилась женщина не слишком приветливо.

— Поговорить с господином шевалье. По срочному делу.

— Сейчас спущусь…

Через несколько секунд полусонная молодая женщина с недовольным видом провела их в небольшой кабинет, застекленная дверь которого выходила в большую залу.

Жеан достал, не считая, пригоршню пистолей и вложил их в руку служанки, лицо которой сразу же расплылось в улыбке.

— Девушка, — сказал он, — подбросьте дров в этот камин и разведите для нас хороший огонь.

И пока служанка стала хлопотать с таким проворством, словно у нее выросли крылья, он нежно обратился к Бертиль:

— Мне придется вас покинуть… всего на несколько минут. Отдохните немного и ничего не бойтесь. Эти трое будут охранять вас во время моей краткой отлучки.

— Я больше ничего не боюсь, — ответила она спокойно.

Жеан, еще раз поклонившись ей, прошел в большой зал вместе с Эскаргасом, Гренгаем и Карканем.

— Пусть никто из вас отсюда не уходит, — приказал он, — и пусть никто, кроме служанки, которую вы видели, не приближается к этой двери. Все понятно?

В ответ раздалось лишь красноречивое ворчание. Но физиономии у всех троих вытянулись; в глазах появилось жалобное выражение; они стали испускать вздохи, похожие на блеяние теленка, внезапно оторванного от материнских сосков. Тяжело сглатывая слюну, они переминались с нога на ногу, будто тысячи муравьев облепили им лодыжки.

Эта мимика, видимо, имела определенное значение, вполне понятное для Жеана, ибо он непроизвольно нахмурил брови.

«Бедняги! — сказал он про себя. — Нельзя все-таки требовать от них невозможного!»

А вслух произнес:

— Ну, так и быть, пьяницы проклятые! Но не больше одной бутылки на каждого!

Жалостливые рожи вмиг просветлели. И трое храбрецов единым движением воздели руки, словно давая клятву: «Только одну — и ни капли больше!»

— А главное, — добавил юноша, — не распускайте языки. Уж я вас знаю. Вы не только отъявленные пропойцы, а еще распутники и богохульники. Не забывайте, что из кабинета вас могут услышать. Если я узнаю, что кто-то из вас посмел выругаться, бока намну!

И, не обращая внимания на их протестующие возгласы, обратился очень вежливо к служанке:

— Проводите меня, милое дитя.

В этот момент на верхней площадке внутренней лестницы появился свет и хорошо знакомый голос произнес:

— Поднимайтесь, поднимайтесь… Я ждал вас.

— Девушка, — сказал тогда Жеан, — будьте добры вернуться в кабинет. Составьте компанию благородной молодой особе до моего возвращения.

Устремившись к лестнице, он поднялся на второй этаж, перескакивая через четыре ступени и вошел в комнату шевалье де Пардальяна, который светил ему, держа лампу в руке.

Шевалье, еще полуодетый, придвинул кресло к столу, достал покрытую пылью бутылку с двумя стаканами и наполнил их до краев, одновременно объясняя Жеану:

— Я узнал условный стук, которому научил вас. А поскольку вы единственный, кто его знает в настоящее время, я понял, что стучите именно вы, и тут же встал с постели, думая, что времени терять нельзя. Пока я оденусь, расскажите мне, что привело вас сюда и чем я могу быть вам полезен.

С этими словами Пардальян, чокнувшись со своим гостем, единым духом осушил стакан, как того требовали правила вежливости, и спокойно занялся своим туалетом — без видимой спешки, но с изумительным проворством.

Жеан, однако, молчал, испытывая необыкновенное волнение. Его до глубины души поразили простота манер, сердечность встречи, готовность помочь и беззаботная решимость немедленно отправиться в путь навстречу неведомым опасностям.

Пардальян, продолжая одеваться, не спускал с него глаз и, несомненно, заметил это волнение, ибо спросил мягко:

— Ну что же, это настолько трудное, настолько деликатное дело?

Жеан, подойдя к нему, взял его за руку и дрожащим голосом произнес:

— Когда я думаю, что посмел оскорбить вас, когда вспоминаю, что угрожал вам вот этим кулаком, то понимаю, какой мерзкой скотиной я был! Этот проклятый язык следовало бы вырвать, а злодейскую руку отрубить!

— Ба! — воскликнул Пардальян, напуская на себя вид простодушного изумления. — И для того, чтобы сказать это, вы пришли ко мне в три часа ночи? Черт возьми, мой юный друг! Да знаете ли вы, что я никогда не прощу вам подобное преступление? Ибо преступно будить человека, которому смертельно хочется спать!

Жеан не смог удержаться от смеха, настолько забавно прозвучали даже не сами слова, но тон, каким произнес их шевалье.

— Ну, — сказал Пардальян, становясь серьезным, — облегчите душу! Говорите, чем я могу быть полезен вам и той, кого вы любите.

— Каким образом вы узнали? — вскричал ошеломленный Жеан.

Пардальян пожал плечами.

— Вы полагаете, что для этого надо обладать сверхъестественной проницательностью? — лукаво осведомился он. — Разве пришли бы вы ко мне посреди ночи по делу, которое касалось бы только вас? Не пришли бы, верно? Значит…

— Вы дали мне еще один урок! Ах, сударь, если бы у меня был такой наставник, как вы! Но вы правы, мы теряем драгоценное время.

И юноша в двух словах рассказал, как освободил свою любимую, и поведал о затруднительном положении, в котором оказался, добавив под конец с невыразимой печалью:

— Я знаком только с бандитами и проходимцами… Что вы хотите? Не знаю, родился ли я среди них, но, в любом случае, я вырос в этом кругу, и мой собственный отец… Короче, я не могу, не краснея, привести эту чистую и невинную девочку к людям такого пошиба… Разумеется, не могу я и отвести ее к себе. Тогда я вспомнил о вашем любезном предложении, сделанном в тот момент, когда мы прощались с вами у дверей гостиницы. Я подумал, что такой человек, как вы, сударь, легко мог бы найти среди своих знатных знакомых убежище для нее, где она была бы в безопасности и где никто не смог бы увидеть ее… ко мне это относится в той же мере, что и к другим.

— Следовательно, — сказал Пардальян, выслушав Жеана очень внимательно, — следовательно, вы добровольно отказываетесь от встреч с той, кого любите?

— Да, сударь. Это очень тяжело, но мне кажется, что так будет лучше. Разве что ей понадобится моя помощь и она сама призовет меня.

И он спросил тревожно, выдавая тем самым, какое доверие испытывает к этому человеку, с которым познакомился лишь накануне, и какое значение придает его мнению:

— Вы не согласны со мной, сударь?

— Нет, мой мальчик, — ответил Пардальян мягко, — я с вами совершенно согласен.

А про себя добавил: «Ну, я угадал. Это прекрасная натура. Любой повеса не упустил бы такой благоприятный случай, а ему это даже в голову не приходит».

Прицепив к перевязи шпагу, он сказал просто:

— Пойдемте.

Едва увидев, как они входят в кабинет, Бертиль встала. Она сразу узнала в Пардальяне того дворянина, что бросился ей в глаза на крыльце во время незабываемой схватки с лучниками. Имени незнакомца она не знала (король несколько раз упомянул его при ней, но она была так взволнована, так потрясена, что не обратила на это внимания). Глаза ее вспыхнули от радости, она поспешно двинулась ему навстречу и вдруг в неосознанном порыве поклонилась, подставив для поцелуя лоб движением, исполненным изумительного девического изящества.

— От всего сердца благодарю вас, сударь, — прошептала она, глядя на него с восхищением. — Да благословит вас небо за то, что вы, следуя благородному обычаю рыцарей-паладинов прошлого, увы, почти забытому в наше время, подняли свою доблестную шпагу в защиту слабого против сильных.

За свою долгую жизнь Пардальян получал немало комплиментов из уст особ гораздо более значительных и умудренных жизнью, нежели эта совсем юная девушка. Растрогать его было нелегко — но эта наивная похвала и дочерний порыв произвели на него глубокое впечатление. И, чтобы скрыть волнение, он наклонился, прикоснувшись губами к тонким золотым волосам, а затем сказал насмешливо, с лукавой улыбкой:

— Черт возьми, дорогое дитя, вы преувеличиваете! Если на звание рыцаря можно претендовать, предоставив убежище девушке, оказавшейся без крова, то королевство Франции скоро будет состоять из одних только паладинов. Полагаю, никто не отказался бы сделать столь простую вещь.

Она мягко покачала головой, возражая против подобной шутки, и произнесла очень серьезно:

— Но никто не проявил бы такого великодушия, я уверена. Впрочем, если вы настаиваете на своем утверждении, я не стану спорить. Однако, сударь, при всей вашей скромности, будете ли вы уверять, что все, подобно вам, посмели бы воспротивиться приказу короля с таким величественным видом, какой был у вас? Рядом с вами король показался мне очень маленьким. Все ли, подобно вам, рискнули бы головой, ибо вооруженный мятеж карается эшафотом? И ради чего? Чтобы оказать поддержку незнакомцу… просто потому, что незнакомец этот показался вам правым. Видите, сударь, вы не решаетесь уверять меня в этом. Я же знаю, сударь, что лишь вы один в целом мире способны на такое сверхчеловеческое благородство. Вот почему к вам обращены моя вечная признательность, мое безграничное восхищение, мое трепетное уважение, которые я испытываю более за то, что вами уже сделано, нежели за согласие помочь такой бедной и незначительной девушке, как я.

Пока она говорила, Жеан пребывал едва ли не в экстазе, а трое храбрецов разинули рты в восторженном изумлении. Никогда не доводилось им слышать такой проникновенный голос. Возможно, они не слишком хорошо понимали ее слова — черт побери, ведь речь шла о чувствах, им совершенно неведомых! — но очарование голоса вкупе с почти неземной красотой девушки заставляло их восхищаться всем, что она произносила.

Что до Пардальяна, то, невзирая на возраст, он сохранил качество, отличавшее его всю жизнь, — глубокую чувствительность. Его не могли не растрогать похвалы, главным достоинством которых, помимо многих других, была абсолютная искренность. Он не мог не поддаться колдовским чарам, исходившим от Бертиль. Но в то же время он оставался неисправимым сорванцом, всегда готовым посмеяться над самим собой. Именно поэтому, напустив на себя преувеличенно-торжественный вид, он ответил таким тоном, что нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно:

— Пусть будет по-вашему! В очередной раз признаю себя священным паладином, доблестным воином и образцом рыцарства… Оставим это. Пора перейти к делу.

И, обращаясь преимущественно к Жеану, добавил:

— С вашего позволения, я пойду вперед один. Ноги у меня хорошие, так что я сумею опередить вас на четверть часа. Это даст мне возможность разбудить моих друзей и объяснить им, что от них потребуется. Таким образом, этой девочке, которая, должно быть, падает от усталости, не придется ждать, и ее сразу отведут отдыхать, в чем она, несомненно, очень нуждается.

— Что вы за человек! — воскликнул в умилении Жеан. — Вы подумали обо всем!

— Тем временем, — продолжал Пардальян, пожав плечами в ответ на этот комплимент, — вы, не торопясь, пойдете к улице Фур. Недалеко от бывшего дворца королевы, который носит теперь название Суассон, находится дом герцога д'Андильи. Именно туда мы направляемся. Здание это очень легко узнать, потому что почти везде вы увидите каменные или бронзовые изваяния бычьих голов.

— Я знаю это место, — сказал Жеан. — Этот дом прозвали Бычьим дворцом. А еще его называют жилищем Испанца.

— Именно так. До скорой встречи… Всего хорошего, храбрецы!

Пардальян поклонился со свойственным ему надменным изяществом Бертиль, дружески помахал рукой Жеану и слегка кивнул троим головорезам, гордым и растроганным, ибо к подобным знакам внимания они не привыкли.

Затем шевалье быстрым шагом двинулся вперед и вскоре исчез из виду. Жеан мог бы теперь обойтись без своих людей… Слава Богу, у него и одного достало бы сил защитить возлюбленную. Но из деликатности, которую она вознаградила улыбкой, он не воспользовался обстоятельствами, чтобы остаться с ней наедине, и скомандовал:

— В путь! Куда идти, вы знаете.

Глава 16 ВОСПОМИНАНИЯ И РАЗДУМЬЯ ГРАФА ДЕ МАРЖАНСИ

До улицы Фур им не встретилась ни единая живая душа.

Здесь же перед ними вдруг появился какой-то монах, выросший словно из-под земли. Опасаться, впрочем, было нечего: монах прошел мимо, не обратив на них никакого внимания.

Однако Жеан, судя по всему, знал этого монаха, ибо, заметив его, поспешно надвинул шляпу на глаза и закрыл рукой нижнюю часть лица (как, возможно, помнит читатель, плащ он отдал девушке). Бертиль также была знакома с монахом, поскольку подняла воротник и уткнулась в него носом. То был чисто машинальный жест со стороны молодых людей: прохожий выглядел совершенно безобидным, и встреча с ним не имела никакого значения.

Наконец, узнали монаха и трое храбрецов, переглянувшихся с насмешливой улыбкой.

— Эге! — промолвил Эскаргас. — Сдается мне, пьяница Парфе Гулар сегодня рано вышел из монастыря.

— А я думаю, он, наоборот, возвращается к своим приятелям-капуцинам, — возразил Гренгай.

— Счастье, что он нас не заметил, — фыркнул рассудительный Каркань. — От этой винной бочки отвязаться невозможно.

— Да уж, у мессира Жеана хватает других забот, чем поить брата Парфе Гулара.

— Но минут через десять хорошо бы догнать монаха. Мы бы повели его ужинать вместе с нами. Пропойца был бы счастлив, а нас повеселил бы своими сальными анекдотами.

Это и в самом деле был брат Парфе Гулар, с которым мы познакомились в самом начале нашей истории. Монах этот был в то время знаменит — но прославился не ученостью, не красноречием, не строгостью нравов или какими-нибудь другими достойными качествами. Известностью своей он был обязан поразительному обжорству и неумеренному пьянству, изумлявшими людей того времени, хотя они и привыкли к пиршествам прямо-таки пантагрюэлевского масштаба, который нам даже трудно себе представить. Но брат Парфе Гулар славился не только чревоугодием — это был хвастун, распутник, лжец, шут. Воистину, его можно было назвать городским буффоном.

Все, начиная от короля, пожелавшего познакомиться с ним, знатнейших вельмож и епископов-кардиналов и кончая самыми последними проходимцами, нищими и разбойниками знали брата Парфе Гулара. Повсюду — в роскошных дворцах и в облезлых лачугах, в монастырях и в кабаках, в домах честных буржуа и в самых отвратительных притонах, — повсюду брата Парфе Гулара встречали с радостью, ибо во все времена люди дорожили возможностью позабавиться.

Но и это было еще не все… Брат Парфе Гулар, чье невежество не уступало обжорству, вершил таинство исповеди. И у него было гораздо больше прихожан, нежели у самых известных исповедников. Почему? Да потому, что он воплощал собой снисхождение. Он находил оправдание для любого преступления, любого злодеяния, любого греха, какими бы отвратительными они ни были — и всегда отпускал раскаявшегося с миром. Следует заметить, что он, в отличие от почти всех своих собратьев, дарил, а не продавал отпущение грехов, а это чего-нибудь да стоило. Вот почему все отъявленные злоумышленники со Двора чудес… и из других мест, все, кто таил на совести непомерно тяжкий груз, все, кто страшился даже подумать о делах рук своих, — все шли, открыто или же украдкой, к этому идеальному исповеднику.

Таков был монах, что неторопливо прошествовал мимо Жеана Храброго с его спутниками. Как мы уже говорили, опасаться можно было лишь назойливости или нескромности брата Парфе Гулара — кому мог быть страшен этот монах-шут?

Наконец маленький отряд подошел к очень представительному на вид дому. Над входной дверью вырезанная из гранита огромная голова быка, казалось, охраняла доступ в жилище, отваживая непрошеных гостей. Подобные же головы, с самыми разными выражениями на морде, торчали отовсюду. Даже дверной молоток, за который решительно ухватился Жеан, представлял собой изображение того же животного.

Перед тем как постучать, Жеан обернулся к троим храбрецам со словами:

— Прекрасно. Теперь идите спать, думаю, вам это необходимо, Ступайте… и спасибо!

Головорезы смущенно и растроганно переглянулись. Как меняет человека любовь! Вот и их Жеан говорит так мягко, что пробирает до самых кишок! Выражает о них беспокойство, благодарит! Кто бы мог подумать, дьявольщина!

Однако ни один из троих не сдвинулся с места.

— Ну, — промолвил Жеан, хорошо знавший их повадки. — Чего вам еще? Выкладывайте.

— Да мы хотели бы сказать благородной девушке, что если бы она с самого начала произнесла ваше имя, то никогда бы не очутилась в доме Кончини.

— Я знаю, — мягко ответил Жеан.

— Вы-то знаете, но нам хотелось, чтобы и она знала!

— А еще… Мы бы не позволили Кончини… Если бы вы не подоспели, то мы и сами задали бы ему трепку!

— Не такие уж мы мерзавцы, хоть девушка и могла подумать… Эх, чего уж там! И так все понятно!

Да, все было понятно. Правда, бедняги испытывали настолько новые для себя чувства, что не могли их толком выразить. К счастью, Бертиль догадалась, о чем они пытаются сказать ей. Доверчиво протянув им руку, она промолвила мягко:

— Я буду помнить только об одном: вы сжалились над моим отчаянием, когда этот палач пытался разбить мне сердце… Все остальное исчезло из моей памяти.

Они низко поклонились, прикоснувшись губами к самым кончикам розовых ногтей, и выпрямились, глядя на нее с ликованием и восхищением:

— Клянусь чревом папы! Да здравствует наша красоточка! Я вырву сердце у первого, кто осмелится на нее посмотреть! Ради нее мы с радостью дадим выпустить себе кишки!

Они помчались прочь, довольные и счастливые, как если бы завершили с успехом опасное предприятие, а остановились только возле хорошо им известного кабачка. Достучавшись до хозяев, они устроились со всеми удобствами за столом, заставленным внушительной батареей бутылок и самой разнообразной закуской. Беззаботная и шумная пирушка продолжалась до утра, ибо они никак не могли угомониться: аппетит и жажда их, казалось, удвоились как от хорошо сделанной работы, так и от волнения, никогда прежде ими не испытанного.

Тем временем обоих молодых людей вышли встречать на крыльцо герцог и герцогиня д'Андильи собственной персоной, словно то были долгожданные гости.

Герцогу было около сорока лет. Лицо его, как бы подернутое дымкой печали, было приветливым и открытым. Черные, очень ласковые и ясные глаза смотрели прямо на собеседника. Очаровательная улыбка, безупречные манеры. Это был вельможа с головы до пят.

Герцогине было слегка за тридцать. Она поражала своей необыкновенной красотой. Прекрасный цвет лица подчеркивался пышными темными волосами и блеском шаловливых глаз. Нежная и одновременно лукавая улыбка открывала ряд маленьких перламутровых зубов, настоящих жемчужин. На всем ее облике лежала печать оригинальности, создававшей восхитительный контраст с прелестью белокурой Бертиль.

По-французски герцог и герцогиня говорили очень правильно, но с легким акцентом, что придавало дополнительное очарование герцогине. В самом деле, оба они были испанцами.

Роскошно обставленная гостиная, куда провели молодых людей, выдавала иностранное происхождение хозяев дома. Изысканная мебель, украшенная инкрустациями из слоновой кости, тонкие кружевные покрывала, низкие мягкие кресла странной формы — во всем этом чувствовалось свободное сочетание арабского, испанского и французского стиля, что производило чрезвычайно приятное для глаза впечатление.

Бертиль и Жеан были приняты в этом доме, будто принцы крови. Надо полагать, что рекомендация Пардальяна имела для герцога важнейшее значение. Возможно, шевалье удалось оказать ему величайшую услугу, ибо нельзя было бы даже представить более сердечную встречу. Герцог и герцогиня прямо-таки лучились радостью, наперебой стараясь угодить своим гостям. Можно было подумать, что это им сделали одолжение.

Жеан был бесконечно тронут, ибо не рассчитывал на подобный теплый прием. Он сразу же почувствовал себя как дома благодаря простым обходительным манерам этого знатного вельможи и не испытывал никакого стеснения, никакой робости. Казалось, он и сам рожден в этом аристократическом кругу, а эти важные господа — ровня ему. Юноша держался с непринужденным тактом, и на устах Пардальяна, украдкой следившего за ним, появилась удовлетворенная улыбка. Но никто не смог бы сказать, о чем при этом подумал шевалье.

Герцогиня, со своей стороны, уделяла особое внимание Бертиль. Когда девушка, изящно поклонившись, залепетала слова благодарности, молодая женщина поспешно подняла ее, привлекла к себе и пылко расцеловала, а затем, взяв гостью за руку, повела в предназначенную ей спальню, оставив дверь гостиной открытой.

Через эту дверь Жеан, который незаметно провожал взглядом каждое движение Бертиль, мог видеть свою возлюбленную и хозяйку дома, уже щебетавших, словно две подруги. На маленьком столике возле кровати было приготовлено легкое угощение.

Здесь и произошел обмен репликами, о котором мы должны рассказать во всех подробностях.

Герцогиня настояла, чтобы девушка немного поела, прежде чем ложиться спать. Бертиль, чувствуя необоримое влечение к этой изящной молодой женщине, из опасения обидеть ее, согласилась выпить стакан молока. Герцогиня, радуясь, как ребенок, собственноручно наполнила хрустальный бокал и протянула его гостье со словами:

— Я хочу быть сегодня вашей горничной. Я сама вас раздену и уложу в эту белоснежную постель.

Бертиль, покраснев и смутившись, попыталась было возразить, но герцогиня с живостью произнесла:

— Нет, нет, позвольте мне! Это самое малое, что я могу сделать для человека, который привел вас сюда… И для вас тоже. Я могла бы быть вашей матерью… Я буду представлять себе, что вы то дитя, в котором мне отказало небо.

Бертиль, задыхаясь от волнения, взяла нежную душистую руку этой молодой женщины, утверждавшей, что по возрасту могла бы быть ей матерью, почтительно поднесла к губам и поцеловала.

— Смогу ли я отблагодарить вас? — прошептала она. — И каким образом? Это просто невозможно!

— Милое дитя, благодарить должна я, — вскричала герцогиня с необыкновенной серьезностью. — Вы не знаете, какой величайшей радостью мы вам обязаны! Вы не знаете, что этой радости мы ждали долгих двадцать лет, и вот, наконец, наш изумительный друг доставил ее нам!

Бертиль вопросительно подняла на герцогиню свои ясные глаза.

— О, я объясню вам… позднее вы все узнаете. А сейчас, если вы хотите меня отблагодарить, то любите меня… как я вас полюбила.

Жеан не упустил ни единого слова из этого разговора. Сверх того, он успел заметить, что глубокая привязанность герцога и герцогини к шевалье де Пардальяну сочеталась с очевидным почтением. Это было тем более поразительно, что господин д'Андильи, несомненно, принадлежал по праву рождения к высшей знати и обладал громадным состоянием, о чем можно было судить хотя бы по этому роскошному дворцу и по многочисленной прислуге.

Тогда как Пардальян в своем несколько потертом костюме и со своим скромным титулом шевалье проживал на постоялом дворе, не имея ни лакеев, ни экипажа, ни, конечно же, состояния.

Чем дольше смотрел и слушал Жеан, тем больше росло в нем благоговение, уже проявившееся по отношению к этому пока загадочному для него человеку. А поскольку, в силу понятий того времени, было немыслимо, чтобы с подобным почтительным восхищением относились к обыкновенному авантюристу типа его самого, он вернулся к первой своей догадке, а именно: шевалье был, по меньшей мере, переодетым принцем.

Ведь когда Жеан обратился с выражением признательности к хозяину дома, герцог ответил с необыкновенным волнением и почти в тех же словах, что его жена:

— Вы ничего мне не должны. Напротив, это я ваш должник.

Жеан попытался было возразить, но герцог продолжил очень серьезно:

— Сударь, я обязан жизнью господину шевалье… согласитесь, это кое-что. Но и этого мало: я обязан ему жизнью[16] и честью любимой женщины, которая стала моей супругой. Но и это не все: титулом моим и состоянием я также обязан ему. Двадцать лет безоблачного счастья — вот творение его рук.

Однако вы даже представить себе не можете, какой ценой он оплатил эти наши двадцать лет счастья, через какие невообразимые муки прошел и какие ужасающие пытки перенес! Когда-нибудь я расскажу вам об этой титанической борьбе человека, не имевшего других средств, кроме верной шпаги, неукротимой энергии, светлого ума, безупречной честности и великодушного сердца, который в одиночку, без всякой помощи и поддержки, выступил против коварства, ненависти, подлости, измены и жестокости, воплощенных в принцессе Фаусте, короле Испании и инквизиции. Вы узнаете, каким образом удалось ему выйти победителем из этой неравной схватки, где любой другой был бы смят и уничтожен, и вам покажется, что речь идет, о подвигах легендарного рыцаря, героя вымышленной эпопеи.

Герцог на мгновение умолк, словно потрясенный ужасными воспоминаниями, которые и теперь, спустя двадцать лет, вызвали у него дрожь.

Жеан воспользовался этой паузой, чтобы бросить взгляд, полный пылкого восхищения, на шевалье, а тот, казалось, дремал, не обращая никакого внимания на восторженные похвалы, звучавшие в его адрес.

Герцог, между тем, заговорил вновь:

— За эти двадцать лет не было дня, чтобы я не просил Господа даровать мне великую радость хоть чем-то отблагодарить великодушного друга, которому мы обязаны всем… Но ни разу шевалье не обратился к нам даже с самой незначительной просьбой.

Пардальян, приоткрыв один глаз, флегматично заметил:

— Просто случая не представилось. Однако, как вы могли убедиться, дон Сезар, едва в этом возникла необходимость, я сразу подумал о вас.

— Разве это просьба, разве это услуга? — недовольно пробормотал герцог, или дон Сезар, как назвал его Пардальян.

И, повернувшись к Жеану, добавил:

— Конечно, и эта малость делает нас счастливыми, а обязаны мы ею вам. Вот почему я сказал, что мы перед вами в долгу. И если друг наш интересуется вами настолько, что просит за вас, хотя никогда не сделал бы это ради себя самого, то и я готов сделать для вас все, что угодно. Говорю это к тому, что отныне вы можете рассчитывать на меня, как на преданного, верного друга.

— Я же прошу, — подхватила герцогиня, вновь войдя в гостиную, — считать наш дом своим домом и помнить, что здесь вас всегда примут, как любимого родственника.

И прелестная молодая женщина добавила с лукавой улыбкой:

— Не страшитесь быть назойливым и приходите к нам каждый день. Мы будем счастливы видеть вас.

Жеан Храбрый испытывал волнение, какого еще никогда в жизни не ощущал. Особенно поражала его мысль, что этот странный человек, с которым они познакомились только накануне, без колебаний сделал для него то, что, по словам дона Сезара, не стал бы делать для себя.

С трудом сдерживая подступающие слезы, он поклонился в присущим ему высокомерным изяществом, несколько напоминавшим манеру Пардальяна, с благоговейной пылкостью поцеловал тонкую белую руку герцогини и сказал дрожащим от волнения голосом:

— Я благословляю минуту, когда мне будет позволено пролить кровь за вас и ваших близких, сударыня!

Обернувшись к Пардальяну, он продолжил:

— Что до вас, сударь, то не знаю…

Однако Пардальяна уже начинала утомлять эта чрезмерная чувствительность, и он с самым серьезным видом промолвил, прервав на полуслове излияния юноши:

— Что до меня, то я знаю забывчивость герцогини. У нее напрочь вылетело из головы, что завтра они с герцогом отправляются в свое поместье Андильи. Впрочем, это не должно вас беспокоить: юная девушка, которую вы поручили их покровительству, будет здесь в полной безопасности. Во-первых, ее станут надежно охранять; во-вторых, о месте ее убежища никому не известно. Как видите, — тут он насмешливо улыбнулся, — это небольшое путешествие, задуманное до нашего визита, ровным счетом ничего не меняет… разве что в отсутствие герцогини вам не удастся засвидетельствовать свое почтение молодой особе, что находится в соседней комнате. Поэтому настоятельно советую вам сделать это немедленно, поскольку в ближайшие два дня случая не представится… а два для — это очень много для влюбленного, непомерно много.

Чтобы помочь юноше справиться со смущением, герцогиня воскликнула:

— Почему бы вам не поехать в Андильи вместе с нами, шевалье? Вы могли бы заодно наведаться в свое имение.

— О каком имении вы говорите, герцогиня? — изумленно промолвил Пардальян:

— Но как же… о вашем имении Маржанси!

— Дорогая моя Жиральда, вы забываете, что Маржанси больше не принадлежит мне… поскольку я его отдал.

— Отдали! — вмешался дон Сезар. — Скажите лучше, что предоставили это великолепное имение на разграбление всем неимущим округи, а те и рады стараться. Обосновались у вас и жируют в свое удовольствие.

Пардальян улыбнулся своей загадочной улыбкой.

— Очень хорошо, — сказал он, — раз они живут на этих землях, значит, обрабатывают их… а это вовсе не грабеж, как вы говорите. Что касается замка, я уверен, они отнеслись к нему с должным почтением, и никто на него не покусился.

Он говорил, чувствуя, как странное волнение овладевает его душой, сердце же его беззвучно рыдало:

«Там умерла моя Лоиза! Та, которую я оплакиваю спустя сорок лет! Нет, никто не осквернит эти обширные залы с паркетными полами, некогда блестящими, а ныне покрытыми толстым слоем пыли… по этим полам ступала ее нога! О нет, я не вернусь в этот дом, где все будет напоминать мне, что нет больше той, кого я так любил… а я хочу, чтобы она вечно жила в моем сердце!»

Не заметив этого волнения, проявившегося, как обычно, в холодном выражении внезапно застывшего лица, дон Сезар воскликнул:

— Только этого не хватало! И подумать только, сударь, — он обращался к Жеану, — что я купил Андильи лишь потому, что оно граничит с Маржанси! Я мечтал, что мы удалимся на наши земли и будем жить бок о бок, как братья, здоровой и святой жизнью сельских дворян. А наш друг обрел бы дом и семью, которая окружила бы его вниманием и заботой, так необходимыми в старости… Ибо, хоть вы и выкованы из стали, но возраст раньше или позже наложит на вас свою тяжкую длань… Но нет! Мне так и не удалось уговорить этого странного человека поехать вместе с нами… Впрочем, вы сами видите, что он живет на постоялом дворе, прекрасно зная, что все здесь принадлежит ему и находится в полном его распоряжении… живет, как…

— Дорогой друг, — спокойно прервал его Пардальян, — если бы вы известили меня о своих намерениях до того, как купили Андильи, я бы отсоветовал вам это делать. И не моя вина, что вы признались мне в этом, когда все уже совершилось. Что до постоялого двора, где я живу, как старый бродяга, каковым и являюсь (полагаю, вы именно это хотели сказать), и где останусь, если ничто мне не помешает, до последнего вздоха, то не надо слишком бранить это место… У постоялого двора есть свои хорошие стороны, дон Сезар, особенно когда заходишь туда после долгого пути под проливным дождем или после слишком горячих поцелуев солнца… А если хозяйка отличается любезностью, кухня — изысканностью, а погреб — изобилием, то, клянусь Богом живым, это просто рай! Особенно когда сравнишь его с постоялым двором, что встречался мне чаще всего… и что носит название «Под звездным небом».

Жеан слушал с возрастающим удивлением, вновь и вновь задаваясь вопросом: что же это за человек, который претерпел жесточайшие пытки, бросил вызов, а затем одолел принцессу Фаусту (о ней ему кое-что рассказывал Саэтта), короля Испании и инквизицию (это чудовище, вечно жаждущее крови), ради того, чтобы завоевать титул и состояние для друга? Человек, который беззаботно поставил на карту жизнь, открыто выступив на стороне мятежника и дерзнув оспаривать приказы короля, ради того, чтобы помочь незнакомцу? Наконец, человек, который, обладая имением, где мог бы жить, как вельможа, предоставил его в распоряжение неимущих, а сам поселился на постоялом дворе и при этом не на шутку чванился наименованием бродяги? Значит, в этой широкой груди билось сердце полубога? А под насмешливой маской таилась сверхчеловеческая доброта? Быть может, это и впрямь посланник неба?

Из раздумий юношу вывел ворчливый голос Пардальяна, говорившего ему с грубоватой нежностью:

— Как, вы все еще здесь торчите? Разве герцогиня не сказала вам, что в спальне кое-кто желает поблагодарить вас? Ах, сказала! Так чего же вы ждете, дьявольщина?! Хорош рыцарь, что заставляет ждать даму! Фу, как не стыдно! — произнес он с наигранным негодованием. — Клянусь Пилатом! Все уходит… даже вежливость. Вот в мое время… Господи Боже мой, да он сейчас в обморок упадет! Хо-хо! Значит, эта кроткая нежная девочка пострашнее будет, чем лучники господина де Неви? Когда вы с ними бились, я не заметил, чтобы вы дрожали, а теперь… Ну же, черт возьми! Вас там не съедят!

И Пардальян, продолжая полунасмешливо-полулюбовно понукать юношу, проводил его до спальни, закрыв за ним дверь. Обратившись затем к герцогу и герцогине, с улыбкой наблюдавшим за этой сценой, он, смеясь, произнес:

— Так и не посмел бы войти, если бы я не вмешался! Ах, влюбленные, влюбленные! Вот этот, что едва не лишился чувств, будто девица… видели бы вы его всего несколько часов назад, когда он встал перед королем, как лев, вырвавшийся из клетки! Ей-богу, он едва не уложил того на месте!

— Едва не убил короля? Как это может быть?

— Сделав великолепный выпад… уж я-то в этом разбираюсь! Нанес удар, который мог бы перевернуть судьбу королевства, если бы я не подставил вовремя свою шпагу.

Дон Сезар и его супруга понимающе переглянулись, услышав, с какой небрежностью упомянул шевалье о своем вмешательстве. Не сделав попытки выяснить роль Пардальяна до конца, герцог спросил с большим интересом:

— Но почему? Полагаю, он не знал, на кого нападает?

— Прекрасно знал. Почему? Да потому, что король пожелал проникнуть ночью к девушке, которой вы предоставили временное пристанище. У Беарнца репутация волокиты, и наш влюбленный, заподозрив намерения, на самом деле не существующие, ринулся в бой, закусив удила. Поставьте себя на его место, дорогой мой, разве не поступили бы вы точно так же?

— Ба! — продолжал Пардальян, беззаботно пожав плечами. — Помню, как однажды ночью[17] я, подобно ему, преградил со шпагой в руке вход в дом своей любимой… Правда, я имел дело всего лишь с братом короля… Но брат сей впоследствии стал королем… Все это было тридцать семь лет тому назад. Генрих III давно мертв… а я все еще крепко держусь на ногах, не так ли?

Дон Сезар озабоченно покачал головой.

— Оставим это, — произнес Пардальян с рассеянным видом, — и поговорим о вещах серьезных. Вы понимаете, я хорошо знаю, какими несуразными и смешными бывают влюбленные! Видите ли, наши молодые люди признались друг другу в любви только два часа назад. И заметьте, оба не скажут об этом ни человечку… хотя только это их и интересует! Они слишком наивны… Не правда ли, восхитительная пара?

— Изумительная!

— Они просто созданы друг для друга.

— Мне приятно, что вы разделяете мое мнение, дорогая Жиральда… но не могу сказать, почему… даже под страхом смертной казни! И вот еще что, нам незачем терять время в ожидании, пока они… так ничего и не скажут друг другу. О нет, клянусь Пилатом! Я безумно хочу спать, а в моем возрасте бодрствовать всю ночь невозможно. В моем возрасте уже тяжело строить глазки хорошеньким девушкам… Мне нужна постель… и я немедленно возвращаюсь к себе. Уже рассветает… давно пора.

— Но почему вы не хотите остаться у нас? — робко спросила та, кого Пардальян запросто называл Жиральдой.

Пардальян, взглянув на нее с нежностью, ответил с ворчливой иронией:

— Не хочу понапрасну стеснять вас, моя маленькая Жиральда. Вы же знаете, я старый чудак и очень дорожу своими привычками. Лучше скажите мне, во время вашего короткого отсутствия эта девочка будет здесь в полной безопасности? У меня есть основания опасаться, что ее станут разыскивать.

— Кто может заподозрить, что она скрывается у нас в доме? Все наши люди получили строжайшие указания не спускать с нее глаз, — пояснил дон Сезар. — Разве что она захочет выйти по собственной воле…

— Если вы беспокоитесь, то мы могли бы отложить путешествие, — предложила Жиральда.

Пардальян на мгновение заколебался. Но, внезапно, решившись, отрицательно покачал головой.

— Нет! — сказал он. — Возможно, вы правы, и никто не станет искать ее здесь… К тому же, пока вас нет, я сам буду заглядывать сюда, чтобы удостовериться в ее добром здравии.

— Кстати, — воскликнула вдруг герцогиня, — вы знаете, что она спрашивала у меня, как ваше имя?

— И что же?

— Я ответила, что вас зовут граф де Маржанси.

— Странная мысль! — промолвил Пардальян, поднимая брови. — Я вовсе не собирался скрывать свое имя от этой девочки.

— Поскольку вы сами не назвались ей, я решила, что мне не следует опережать события… По возвращении из Андильи я исправлю свою оплошность.

— Ба! Не тревожьтесь из-за пустяков. Это не имеет никакого значения.

Тут Пардальян распрощался с друзьями и отправился прямиком на свой постоялый двор «Паспарту».

Оказавшись у себя, Пардальян, который безумно хотел спать и который был уже не в том возрасте, чтобы бодрствовать всю ночь — если читатель помнит, он сам это заявил, — так вот, Пардальян, подтащив кресло поближе к окну и поставив рядом на столик полную бутылку с пустым стаканом, впал в долгое раздумье, прихлебывая время от времени маленькими глоточками вино.

Только когда бутылка почти сравнялась пустотой со стаканом, шевалье очнулся, увидев, что уже совсем светло и что на улице царит привычное утреннее оживление.

С кряхтением поднявшись, он с сожалением посмотрел на разобранную постель и решительно двинулся к лохани с холодной водой. Умывался он машинально, ибо мысли его явно блуждали где-то далеко. Затем он вдруг встряхнулся, словно желая отогнать навязчивое видение, и подумал вслух:

— Эка важность, в конце концов! Я интересуюсь этим юношей, потому что он мне и в самом деле интересен. Вот и все!

Освободившись, таким образом, от мысли, терзавшей его так долго и так упорно, он, освеженный своими холодными обливаниями, вышел на улицу и неторопливо, как праздный прохожий, направился на улицу Фур, дабы посмотреть, что творится вокруг Бычьего дворца.

Не обнаружив ничего, что могло бы внушать тревогу, он двинулся обратно, насвистывая песенку времен Карла IX.

Глава 17 РЕМЕСЛО, КОТОРЫМ ЗАНИМАЕТСЯ ЖЕАН

Увидев, как Жеан входит в спальню, Бертиль встала.

Он приближался к ней, несмелый и растерянный, и едва не перевернул маленький стол с угощением, что возник, будто препятствие, между ними. Он и сам не смог бы сказать, как сумел добраться сюда, настолько подгибались у него ноги. Его обуревало сильнейшее волнение, сердце бешено стучало, в голове было пусто, как у пьяного. Он не смел смотреть на нее! И тем не менее видел ее совершенно отчетливо. Ему хотелось заговорить, но он чувствовал, что любой звук застрянет у него в горле.

Она ощущала такое же волнение. Но девственная чистота и невинное простодушие давали ей силу, которой не могло быть у мужчины. Поэтому первой нарушила молчание именно она, и голос ее лишь слегка дрожал:

— Если бы не вы, я бы погибла!

Она устремила на него светлый взор своих громадных глаз, а ее точеные пальцы машинально разглаживали и приминали белоснежную скатерть, покрывавшую столик.

Она не заметила, что забыла поблагодарить его: быть может, намереваясь это сделать; быть может, сочтя, что уже сделала — она и сама толком не знала.

Что до него, то он об этом вовсе не думал, уж можете поверить! Он видел только изящный наклон ее головы, погружался в глубины ее глаз, читая в них все, что еще не было высказано, упивался чудесной музыкой ее голоса.

Она продолжила, возможно, не слишком сознавая, что говорит:

— Как вы сумели так вовремя появиться?

Вопрос этот привел его в чувство, напомнив о том, что произошло. Непринужденность вернулась к нему; радостно засмеявшись, он объяснил:

— Это очень просто! Представьте себе, когда я возвращался домой, то увидел вдалеке портшез, но ужасное предчувствие даже не коснулось меня. Я вошел к себе, будучи совершенно спокоен. Но тут мне в голову пришла мысль, что я забыл…

Он запнулся в крайнем смущении, покраснел и понурил голову с видом преступника, уличенного в постыдном злодеянии.

Сердце подсказало ей, в чем он боится признаться, и она сама, в святой невинности своей, пришла ему на помощь.

— Вы забыли проверить, не угрожает ли мне какая-нибудь опасность?

Он стыдливо кивнул: «Да!» — и робко поднял на нее глаза. Увидев же, что она улыбается, звонко расхохотался, чем заставил рассмеяться и ее.

Это были дети, сущие дети.

Успокоившись, он продолжил:

— Я забыл проверить тупик… Спустился я по лестнице даже быстрее, чем поднялся наверх, и устремился к вашему дому… И что же я нахожу? Сорванные ставни, разломанную решетку на земле… Кровь у меня вскипела. Я и раздумывать не стал, сразу влез в эту чертову дыру… там же все стояло настежь… да меня все равно ничто бы не остановило! Я оказываюсь в вашем доме и вижу, что какая-то женщина лежит ничком на полу. Это была ваша хозяйка. Что она делала возле дыры, чего искала? Не знаю. Я не стал смотреть. Тут она увидела меня… Наверное, лицо мое было жутким, и она решила, что пришел ее последний час… Я еще никогда не встречал столь напуганного человека. Я прыгнул на нее, схватил за горло, как следует встряхнул и крикнул ей прямо в ухо: «Где она?»

Эта мерзавка все сразу поняла! Но я, сам того не замечая, чуть не придушил ее. Когда же слегка разжал пальцы, она прохрипела: «Ее нет! Похитили! Я не виновата! Пощадите!»

Тут все и объяснилось, хотя слова мне пришлось из нее вырывать по одному… Четверо похитителей, главный в маске. По описанию я узнал своих людей. Портшез? Я же видел, как он удаляется в сторону Сены! Итак, я знал, кто это сделал и куда вас понесли. Бросив старуху, я выскочил через окно и помчался за вами. Добежал до нужного дома и стал барабанить в дверь, стучал и ногами, и кулаками, кричал — звал своих… К счастью, молодцы мои были на первом этаже. Они услышали меня, узнали мой голос и тут же отворили. Пара слов от них, приказ от меня, и я прыжками устремился наверх. И поспел в самый раз! Видите, все очень просто.

Она машинально повторила:

— Очень просто!

Глаза ее заволоклись дымкой, словно она пыталась рассмотреть что-то, доступное только ей одной, и она произнесла вполголоса, говоря самой себе:

— Я видела схватку с двумя незнакомцами, которые пытались проникнуть ко мне. Видела поединок с королем. Видела сражение с лучниками, когда содрогалась при мысли, что король может опоздать. Видела негодяя, покатившегося на пол от пощечины… от одной-единственной пощечины, нанесенной этой железной рукой!

Восторженно сложив ладони и подняв глаза, сияющие детской радостью, к которой примешивалась и наивная гордость, она закончила свою мысль:

— Ради меня! Все это ради меня!

Она взглянула не Жеана, трепетавшего от радости такой невыносимо-сильной, что ему казалось, будто сердце сейчас разорвется у него в груди. Умоляюще протянув к нему свои прекрасные руки, она пылко воскликнула:

— Будьте осторожны! Вам грозит опасность.

И добавила с внезапной горячностью:

— Отчего эти лучники, эти гвардейцы подоспели так кстати? Кто-то предупредил их?

Тень прошла по лицу Жеана. Сколь ни была она мимолетной, Бертиль уловила ее, ибо любящее сердце проницательно.

— Значит, вы это тоже заметили? — сказала она живо.

— Да, — откровенно признал он, — и я догадываюсь, кто за этим стоит.

— Это он! Тот негодяй, что похитил меня. Не сомневайтесь. Этот человек уже питал к вам смертельную ненависть. Но, стало быть, он знал, что вам придется столкнуться с королем? Возможно, именно он завлек вас, подстрекнул, направил вашу руку? Быть может, он — или его сообщники — измыслил это все, чтобы избавиться от короля?

Он вздрогнул. Эти слова, продиктованные ей божественным внушением, настолько совпадали с собственными его раздумьями и догадками, что он не мог не поразиться подобному обстоятельству. Она же продолжала с еще большим волнением:

— Вы знаете, что он полагал, будто вы арестованы?

— Да. Я слышал, как он сказал вам, что я закован в цепи и брошен в темницу Шатле.

— Но вы не слышали, как он расписывал мне ожидающую вас казнь и уготованные вам муки. Постойте… да, я готова поклясться… он проговорился, сказав, что это казнь для царе… цареубийц, вот что он имел в виду! Он знал, повторяю вам! О, будьте же осторожны, молю вас!

Увидев ее волнение, ее тревогу — за него, ради него! — он ощутил ослепительное, бесконечное счастье. Опьянев от восторга, он стал успокаивать ее. Конечно же, он будет осторожен. Ей не следует беспокоиться.

Но убеждал он ее в этом словно бы сквозь зубы, похожий на льва, который с презрением отворачивается от слишком слабого противника. Она поняла, что, как и прежде, его не заботит собственная безопасность. Тонкое лицо ее страдальчески искривилось, она с болью покачала головой — и вдруг воспряла духом. Вдохновение осенило ее. Поглядев ему в глаза, она сказала жалобно:

— Если вы не будете осторожны и если с вами случится несчастье, что станет со мной? Кто защитит меня?

Он смертельно побледнел, и вся радость его мгновенно испарилась. Ибо она инстинктивно нашла убийственный, неотразимый аргумент. И он произнес тоном, который уже не оставлял никаких сомнений в его искренности:

— Да, я буду осторожен, клянусь вам! Потому что вы правы. Если со мной случится несчастье, защитить вас будет некому.

На сей раз она могла вздохнуть с облегчением. Ради нее он сделает то, чем пренебрег бы ради себя самого. И она вновь заговорила о Кончини:

— Этот человек опасен… поверьте мне, это голос сердца. К тому же, возможно, не он один замышляет погубить вас.

Он опять вздрогнул. В очередной раз она удивила его, угадав то, чего не могла знать. А она продолжала:

— Вам надо беречься, как никогда. Вас хотят не только умертвить, но и обесчестить.

— Каким образом? — удивленно спросил он.

— Этот негодяй посмел утверждать, будто вы занимаетесь ужасным ремеслом у него на службе.

Он сказал очень спокойно:

— Каким ремеслом? Уж не заявил ли он, что я наемный убийца?

— Да, — ответила она просто.

Он выпрямился и гневно бросил, сверкнув глазами:

— Мерзавец нагло солгал!

Если бы Жеан удовлетворился этим восклицанием, Бертиль совершенно успокоилась бы. К несчастью, он решил объясниться до конца:

— К человеку, которого мне указали, я подхожу при всем народе и при свете дня. И честно вызываю его. Я дерусь всегда один на один, шпага против шпаги! Иногда один против двоих! И грудь моя открыта для ударов. Я рискую жизнью. Это не убийство, а честный поединок. Тут никто не посмеет возразить.

Побелев как полотно, она выпрямилась и с закрытыми глазами простонала:

— Ужасно! Отвратительно!

Увидев ее в таком расстройстве чувств, он испугался — однако пока еще ничего не понял.

— Что такое? — пролепетал он. — Что ужасно и что отвратительно?

Потупившись, она ответила еле слышно:

— Ремесло, которым вы занимаетесь.

Жеану показалось, будто ему на голову внезапно обрушился удар дубины. Он зашатался. Ему почудилось — весь мир рушится вокруг них обоих.

Она смотрела на него и видела его смятение. Сердце ее затопила волна сострадания, и она начала мягко объяснять:

— Сражаться, чтобы защитить себя, это хорошо… Во имя спасения собственной жизни можно убить, ибо таков закон природы — каждый повинуется ему. Но убивать за деньги! Это ужасно… Неужели вам этого никто не говорил?

Ошеломленный, отупевший, уничтоженный, он машинально покачал головой: нет! А затем вдруг опустился перед ней на колени и хрипло произнес:

— Выслушайте меня, прежде чем сказать, что я внушаю вам ужас… прежде чем прогнать от себя… я должен вам объяснить… хотя бы попытаться…

Рыдание прервало его слова. Он опустил голову, словно подставляя шею под топор палача. И, увидев его в таком отчаянии, в такой близости к безумию, она, проклиная себя за невольную вину, вскричала:

— Ничего не объясняйте! То, что я сказала, не относится к вам, храбрейшему, честнейшему, вернейшему из рыцарей!

Он не услышал. Вернее, услышал только первые слова и еле слышно прошептал:

— Если вы меня прогоните… я пойму, что внушил вам непреодолимый ужас… Скажите мне, если это так. Клянусь, что выйдя из этого дома, я раскрою себе грудь вот этим кинжалом.

Она вскрикнула, как раненая птица. Угроза придала ей силы. Одним прыжком она оказалась рядом с ним. По мертвенно бледным щекам ее потекли слезы, и она промолвила с печальной нежностью:

— Зачем вы говорите мне эти ужасные вещи? Разве вы не видите, что разбиваете мне сердце?

Подняв голову, он посмотрел на нее. Глаза его расширились. Он подумал, что окончательно лишился рассудка.

— Как? — пробормотал он. — Вы плачете? Вы не гоните меня? Я не внушаю вам отвращение?

Кончиками пальцев она прикоснулась к его лбу и сказала:

— Вы должны помнить лишь то, что я обещала вам на крыльце своего дома: если вы умрете, я тоже умру!

— Силы небесные! Значит, вы меня лю…

То, что он не посмел вымолвить, договорила она, ответив очень просто:

— Я вас люблю.

— Вы любите меня? Это правда? Невозможное, непостижимое счастье… это правда? Мне это не снится?

И она твердым голосом повторила:

— Я вас люблю.

Раздавленный этим оглушительным признанием, он стоял на коленях, глядя на нее полубезумными глазами и твердя:

— Невозможно! Совершенно невозможно! Она! И я, бандит!

— О! — вскричала она с мукой. — Никогда не произносите больше это мерзкое слово! Вы бандит? Да нет же! Вы самый благородный, самый лучший из всех дворян!

Он все еще не мог поверить и, задыхаясь, бормотал:

— Я сошел с ума! Нет сомнений, я сумасшедший!

Тогда она, наклонившись к нему, взяла его за руки и, подставив лоб, нежно сказала:

— Поцелуйте вашу невесту!

Глава 18 ПЕРЕВОПЛОЩЕНИЕ БРАТА ПАРФЕ ГУЛАРА

Как Жеан Храбрый вышел из той спальни, где пережил сладчайшие и сильнейшие переживания, какие только выпадают на долю мужчины; как простился с герцогом и герцогиней Андильи; как оставил их гостеприимный дом — все это осталось загадкой для него самого.

Единственное, что он помнил — это как захлопнулась за ним тяжелая, массивная входная дверь и как он рухнул на одну из двух тумб, стоявших по обе стороны крыльца. Уронив голову на руки, он долго сидел неподвижно, и только плечи его временами конвульсивно содрогались, что издали легко можно было принять за рыдания.

Наконец он поднял голову и растерянно огляделся, как человек, который не сразу понимает, где находится. Быстро поднявшись с тумбы, он устремился прочь от дома с такой резвостью и легкостью, словно у него вдруг выросли крылья.

Тогда из-за противоположной тумбы с сопением выползла какая темная масса, похожая на груду тряпья, на секунду замерла, а затем привалилась поудобнее к тумбе, приняв обличье монаха в сутане.

Это был не кто иной, как пьяница Парфе Гулар, которого маленький отряд, сопровождавший Бертиль, встретил посреди ночи — капуцин прошел мимо, очевидно, никого не узнав, а потом, упившись по обыкновению до полусмерти, какими-то немыслимыми кружными путями вновь вернулся к дому герцога д'Андильи, где и завалился спать возле крыльца. Что только не вытворяет с людьми случай!

Примерно с минуту монах, расставив ноги, прочно сидел на своем обширном заду. В этой позиции он чувствовал себя уверенно и непринужденно. Постоянно сглатывая горькую слюну, цокая языком и облизывая пересохшие губы, как свойственно всем, кто сильно перебрал накануне, он, казалось, о чем-то размышлял. Вероятно, это было серьезное дело, ибо в его маленьких, заплывших жиром глазках появилось скорбное выражение. Глубоким басом он произнес вслух, словно желая убедить самого себя в тяжкой необходимости исполнить принятое решение:

— Надо вставать!

Это была нелегкая задача, но он смело приступил к ее осуществлению. Ухватившись обеими руками за тумбу, монах прогнулся и стал покачиваться, надеясь переместить центр тяжести, что в конце концов ему и удалось. Теперь он лежал на животе, и можно было слегка перевести дух. Еще одно усилие, и он встал на колени, по-прежнему любовно обнимая спасительную тумбу. В этой позиции он позволил себе хихикнуть: дело явно шло на лад! Новое усилие — и вот он на ногах. Поспешно, опасаясь потерять достигнутое преимущество, он оперся спиной о стену дома, одновременно оседлав тумбу, которую выпустил из рук. С громким утробным смехом он победно провозгласил:

— Готово!

Несколько мгновений он почивал на лаврах, а затем, вновь обретя скорбную серьезность, наметил следующую цель:

— Надо идти! Внимание! Раз! Два! Три!

И пошел… Правда, его опасно покачивало, и он едва не потерпел крушение на своем извилистом пути — но, в конечном счете, преодолел все затруднения и покатился вперед с присущим ему проворством.

На улице Сент-Оноре он остановился, не зная, куда свернуть, затем его все-таки занесло вправо, и он продолжил путешествие, бормоча что-то невнятное себе под нос.

Так он добрался до монастыря капуцинов. Было уже пять часов утра, иными словами, совсем светло. Лавочки начали открываться, появились первые прохожие, и кое-где слышались громкие крики бродячих торговцев.

В пьяном виде — а это случалось с ним частенько — брат Парфе Гулар не считался ни с кем и ни с чем. Именно этим скандальным поведением, так отличавшим его от других монахов, он и славился, ибо не только не желал скрывать свои грешки, но, напротив, выставлял их напоказ. По-видимому, у него были мощные и таинственные покровители: гуляке-монаху все сходило с рук, и он без зазрения совести пользовался своей безнаказанностью.

Верный этому принципу, брат Гулар стал изо всех сил стучать молотком в ворота обители, словно то был кабак, захлопнувший дверь перед пьяницей. Одновременно он вопил во все горло:

— Откройте несчастному брату Парфе Гулару, умирающему от жажды, подыхающему от голода!

А затем затянул своим утробным басом гимн, сочиненный специально для подобных случаев:

— Dixit dominus domino meo, Portam aperi Perfecto Gulardo.[18]

Брат-привратник, знавший эту песню как нельзя лучше, поторопился раскрыть ворота, дабы непотребный монах поскорее оказался за стенами монастыря и голосил бы уже только для развлечения собратьев по ордену, которые давно перестали возмущаться его поведением.

Но на внутреннем дворе песня смолкла. Брат Парфе Гулар, уставившись на пять-шесть монахов, привлеченных к воротам его воплями, разразился бессмысленным утробным смехом, в такт которому колыхалось его громадное брюхо.

Это занятие оказалось заразительным, и капуцины стали хохотать без всякой причины. Со всех сторон к ним сбегались другие монахи, а под сводами коридоров и в кельях слышалось: «Это брат Гулар! Парфе Гулар!» Вскоре целая толпа окружила пьяного шута, который еще не произнес ни единого слова.

Внезапно Парфе Гулар перестал смеяться и сказал:

— Пить хочу!

И он смачно сплюнул, желая показать, что у него пересохло в горле. Вокруг него хохот все усиливался… Ибо эти два слова брат Гулар сопроводил уморительным жестом и комичной гримасой.

Видя, что никто и не думает проводить его в трапезную, он повторил:

— Пить хочу!

И тут же добавил:

— Есть хочу!

Один из монахов, с трудом удерживаясь от смеха, подошел к нему со словами:

— Брат мой, мне кажется, вам больше нужна постель.

С пьяным упорством Парфе Гулар забубнил:

— Пить хочу… есть хочу… спать буду потом.

Капуцин, заговоривший с беспутным собратом, обладал, по-видимому, некоторой властью, ибо по его знаку монахи с недовольными минами стали расходиться. А тот, взяв пьяницу под руку, повлек его за собой, говоря:

— Пойдемте, вам дадут и то, и другое.

Парфе Гулар безропотно позволил вести себя, тяжело повиснув на своем провожатом, но, поднимаясь по каменной лестнице, все же споткнулся, начертав при этом в воздухе какой-то странный знак.

В глазах капуцина мелькнуло изумление. Продолжая поддерживать пьяницу, он тихо спросил, и в голосе его послышалось почтение, которого не было ранее:

— Куда я должен проводить вас?

С уст брата Парфе Гулара слетело одно-единственное, еле слышное слово, и два монаха двинулись дальше. Вскоре капуцин, открыв какую-то келью, втащил туда пьяницу и поспешно захлопнул за ним дверь.

Тогда брат Парфе Гулар, отпустив плечо капуцина, за которое цеплялся прежде, выпрямился и горделиво вскинул голову. Узнать его было невозможно.

У нового Парфе Гулара, представшего перед глазами ошеломленного собрата в полусумраке плохо освещенной кельи, оказалось поразительно умное серьезное лицо, ничем не напоминавшее физиономию придурковатого пьяницы, каким он прикидывался еще несколько мгновений назад. Исчезла блаженная улыбка, и в плотно сжатых губах выражалась теперь непреклонная воля. Лоб, сморщенный от вечного смеха, прорезала теперь одна-единственная глубокая складка, свидетельствующая о напряженных раздумьях, а взгляд бессмысленно-веселых глаз вдруг обрел холодную жесткость.

Пристально смотря на капуцина, брат Гулар начертал в воздухе еще несколько таинственных знаков, и тот, благоговейно склонившись, прошептал:

— Приказывайте, отец мой!

Непоколебимо властным тоном Гулар распорядился:

— Мне нужно отдохнуть. Вы проследите за тем, чтобы никто не приближался к этой келье. Разбудите меня сами в три часа. Вы забудете, вплоть до нового приказания, что обязаны подчиняться мне. Я вновь стану для вас, как и для всех, братом Парфе Гуларом. Вы поняли?

— Ваши распоряжения будут в точности исполнены, отец мой, — смиренно ответил капуцин.

— Очень хорошо, ступайте, сын мой.

Когда капуцин вышел, монах, утверждавший, что ему необходимо отдохнуть, долго стоял, прислушиваясь. Убедившись, что капуцин спустился вниз, он подошел к стене и четырежды постучал в нее, делая неравномерные паузы между ударами. И замер, настороженно слушая. С другой стороны раздалось четыре ответных стука.

Даже не взглянув на узкое ложе, Гулар осторожно приоткрыл дверь, внимательно осмотрел коридор, а затем, выскользнув из своей кельи, вошел в довольно просторную и уютно обставленную комнату.

Здесь уже находились два монаха.

Один из них был старик с лицом аскета, излучавшим кротость и добродушие. Он сидел очень прямо в высоком кресле, и все в его облике говорило о властной силе.

Второй, почтительно стоявший спиной к двери, был небольшого роста, очень худ и бледен. В короткой бороде его сверкали серебряные нити, широкий лоб прорезали преждевременные морщины, в холодном взоре угадывалась страсть повелевать. Этому человеку, одетому в рясу монаха ордена капуцинов, возможно, не было еще и тридцати лет, но выглядел он по меньшей мере на сорок с лишком.

Брат Парфе Гулар, заметив капуцина, которого, конечно, не ожидал здесь увидеть, мгновенно нацепил маску веселого пьяницы. А старик, без сомнения, оценивший быстроту перевоплощения, едва заметно улыбнулся.

Капуцин же, взглянув на вновь прибывшего, слегка нахмурился, не скрывая презрения к этому беспутному монаху. В то же время в холодных глазах его выразилось некоторое удивление, поскольку он не мог понять, что связывает величественного старца с презренным шутом.

Между тем Парфе Гулар, поклонившись самым комичным образом и чуть не рухнув на колени под тяжестью брюха, стал ждать расспросов, исподтишка посматривая на капуцина, который явно не собирался уходить.

Во второй раз тень улыбки осенила тонкие губы старого монаха, и он сказал очень мягко, с легким итальянским акцентом:

— Вы можете сбросить маску, сын мой, вам незачем более утомлять себя. Хотя отец Жозеф Трамбле не из наших, он будет присутствовать при беседе. Оказывая ему этот знак доверия и уважения, коего не удостаивался еще никто, я воздаю должное его высокому уму.

С видимым удовольствием Парфе Гулар вновь обрел серьезный облик, что так разительно менял выражение его лица.

А старик объяснил изумленному отцу Жозефу:

— Этот смиренный монах, презираемый вами, и есть тот агент, о котором я вам говорил.

Человек, получивший впоследствии известность под именем «Серого Преосвященства», а сейчас занимавший всего-навсего пост младшего приора монастыря капуцинов, глубоко поклонился монаху Парфе Гулару, а тот без всяких возражений принял эту неслыханную честь.

— Простите меня, отец мой, — сказал Жозеф Трамбле, — я был обманут, как и все! Невероятно! Считая предназначением своим управлять людьми, я научился распознавать их слабости и читать в их душах, словно это открытая книга. Но вашу великолепную игру я не сумел разгадать! И теперь вижу, что ничего еще не познал… что я не более, чем дитя. Вы преподали тяжкий урок моей гордыне… и я постараюсь извлечь из него пользу.

Одобрительно кивнув, старик промолвил своим мягким спокойным голосом:

— Да, вы еще дитя! Но не потому, что вас обманула эта комедия… а потому, что никак не можете решиться прийти к нам… потому что сомневаетесь в силе и мощи Общества Иисуса!

Пристально глядя на своего собеседника, он слегка покачивал головой, словно бы давая ответ некоему внутреннему голосу. Затем, показав рукой на Парфе Гулара, застывшего в почтительной позе, иезуит продолжил:

— Вы видите одного из самых уважаемых членов нашего ордена: в течение долгих лет он с несравненной ловкостью, не ослабевая духом и не жалуясь, исполняет работу, превратившую его в посмешище всего города и навлекшую на него презрение всех, кто носит сутану… Почему? Потому что он получил приказ. Приказ же был дан ему во имя блага Общества и ради прославления Господа нашего. По уму своему и знаниям отец Гулар мог бы претендовать на то, чтобы стать одним из князей Церкви, светочем религиозного мира. Ему это было известно, и, возможно, сам он стремился именно к этому, но во исполнение приказа он без колебаний и споров принес в жертву свое законное честолюбие. Он отрекся — по крайней мере, внешне — от своего ума, он сокрыл познания свои. Так что теперь принято говорить: глупый, как Гулар, неуч, как Гулар. Ибо ему был дан приказ, и он безропотно подчинился. На его месте так же поступил бы и самый последний из солдат Христовых… но, вероятно, никто не сумел бы исполнить эту роль столь совершенно.

Старик бросил на неподвижно стоявшего монаха взгляд, в котором мелькнуло быстрое, как молния, выражение нелепости, а затем вновь обрел свой привычный величественно-безмятежный облик. Выпрямившись и вскинув голову, он продолжал:

— И сам я, Клод Аквавива, верховный глава, генерал ордена, один из преемников святейшего Лойолы, кто я здесь? Отец Клаудио, смиренный, бедный и никому не известный итальянский монах, коего из милости приютили по вашей рекомендации в этом монастыре. Отец Клаудио, которому оказывают почтение лишь в силу его преклонного возраста и который вполне этим удовлетворяется… ибо того требуют интересы ордена.

Аквавива встал. Высокого роста, тощий и очень прямой, нeсмотря на свои шестьдесят семь лет, он устремил кроткий взор на отца Жозефа, слушавшего его с величайшим интересом:

— Скажите мне, отец Жозеф, знаете ли вы другой религиозный орден, чьи вожди оказались бы способны на подобный пример преданности и самоотречения? Нет! Вы не сумеете назвать ни одного. Всюду вы увидите, как личные интересы и устремления берут верх над интересами и устремлениями ордена. И что же получают они взамен? Совершеннейшее ничто. Золото да какие-то титулы… сущие пустяки, безделица.

Он принялся расхаживать по комнате, смотря в пол и размышляя вслух:

— Да, именно жертвенный дух, именно железная дисциплина, каких нигде нельзя встретить, и составляют нашу силу! Повсюду люди жаждут чего-то добиться, блеснуть, затмить соперника. Каждый обладает волей, и воля эта направлена исключительно на достижение личных целей… У нас не так. Тысячи и тысячи людей сливаются в одно, в один ум, в одну волю — ум и волю генерала ордена. Он управляет телами их, разумом, совестью; он оживляет их своим дыханием. Во исполнение его приказов ничтожный человек в один прекрасный день предстает существом высшего порядка и слепит блеском своим остальных. Напротив, личность высокоодаренная покорно прозябает в безвестности, если генерал считает это полезным. Но как в тени, так и в сиянии славы оба члена ордена действуют только в соответствии с указаниями верховного главы, а, следовательно, стремятся лишь к достижению целей, намеченных им во имя вящей славы Господней. Вот почему наш орден, хотя его травят, преследуют, объявляют вне закона, изгоняют, стоит непоколебимо и становится еще сильнее именно тогда, когда всем кажется, будто с ним покончено.

Он приблизился к отцу Жозефу, устремил на него острый проницательный взор.

— А вы с вашим мощным умом, — произнес он, — вы, посмевший сказать, и я хвалю вас за это, что рождены властвовать и управлять людьми, вы, ощущающий в себе непомерное честолюбие и жаждущий достичь вершин власти, что делаете вы здесь, у капуцинов? На что вы надеетесь?

Помолчав, он продолжил едким тоном:

— Вы станете приором этого монастыря, генералом вашего ордена, одного из богатейших в стране, я это знаю. А что потом? Вы грезите о пурпурной мантии… вы будете кардиналом… начнете оказывать влияние на государственные дела… достигнете поста первого министра… все склонятся перед вашей мощью! Об этом вы мечтаете? Не сама власть вас прельщает, а ее блеск, внешняя пышность, показное величие.

Он посмотрел на капуцина с некоторым пренебрежением, однако голос его вновь обрел мягкость:

— Вы дитя! Слушайте же… Я бедный монах, слабый старик, стоящий на краю могилы; я ничего не значу, я, можно сказать, не существую… но я генерал Общества Иисуса!

Он выпрямился во весь рост, став величественным и грозным, а в кротком взоре его вдруг появилось холодное властное выражение. Не повышая голоса, он отчеканил:

— И мне принадлежит Испания, мне принадлежит Италия, передо мной дрожит папа, Франция в моих руках… да, я понимаю, что вы хотите сказать, и сейчас отвечу вам.

И он повторил, подчеркивая каждое слово:

— Франция в моих руках! Я простер длань свою над Империей, и скоро и она будет принадлежать мне… равно как и Англия. Для меня не преграда и океан. Африка, обе Америки, обе Индии заполнены моими солдатами и будут принадлежать мне. Вся вселенная будет моей! Она будет принадлежать мне, генералу армии Иисуса!

Он раскинул руки широким властным жестом, будто хотел схватить и прижать к своей худой груди эту вселенную, которую провозглашал своей собственностью. Внешне кроткий и безобидный старик выглядел в эту минуту могучим и страшным полубогом.

Он заговорил вновь, заговорил жестким суровым тоном, и слова его падали, словно топор палача:

— Теперь я отвечу на ваш протестующий жест. Франция еще не принадлежит мне, хотели вы сказать? Король Генрих, победитель Лиги, всех покоривший и всех примиривший, изгнал меня из этой страны: так ему показалось. Так показалось всем! Глубочайшее заблуждение, сын мой! Из французского королевства изгнали сто или двести священнослужителей, открытых членов нашего сообщества. И провозгласили на весь мир: «Мы избавились от иезуитов!»

Зловещая улыбка появилась на губах старца.

— Но здесь остались тысячи и тысячи наших собратьев, которых никому бы и в голову не пришло заподозрить. И они продолжали трудиться во тьме… Вижу, вас это удивляет, — тут Аквавива пожал плечами. — Вы удивились бы еще больше, узнав, сколько собратьев находится в вашем монастыре. Мои солдаты есть во всех монастырях Франции, они есть во дворцах и в хижинах. Сам Лувр не является исключением: они есть там, но о них никто никогда не узнает, разве что я приму иное решение. Вы сами, если примкнете к нам, останетесь для всех приором капуцинов. Итак, я могу сказать, что никогда не покидал эту страну. Я вернулся вполне официально, и мне удалось добиться отмены постановлений, заклеймивших позором наш орден. Но король чинит нам препятствия, хотя смертельно нас боится. Король мешает мне! И я его приговорил: он будет казнен! Дни его сочтены. Он уже мертв!

Повисло тяжелое, трагическое молчание, которое вновь нарушил Клод Аквавива:

— Преемник его будет моим единомышленникам… мы позаботимся о том, чтобы воспитать его соответствующим образом. Вот почему я уже сейчас имею право утверждать: Франция принадлежит мне. Я убедил вас?

Он сделал паузу, как бы желая дать собеседнику время проникнуться его словами, и продолжал:

— Вы грезите о наслаждении, даруемом внешним блеском власти. Представьте же себе неизмеримо более сильное наслаждение того, кто может сказать, подобно мне: «Великие завоеватели, великие министры, великие монархи, пред которыми склоняются миллионы человеческих существ и чьи имена будут греметь до скончания веков, вы исполняете мою волю, вы подчиняетесь мне, безвестному старику, имя которого никто не вспомнит уже через пятьдесят лет!» Эти прославленные, могущественные владыки мира являются не более, чем марионетками, а я дергаю за ниточки в безмолвии своей одинокой кельи и легким движением пальца привожу их в движение, заставляя действовать так, как угодно мне. И это происходит потому, что я — преемник великого Лойолы.

На мгновение он застыл, скрестив на груди руки, скрытые широкими рукавами сутаны. Оба монаха слушали его, затаив дыхание и боясь пропустить хоть одно слово. Он же был очень спокоен и холоден, но лицо его уже обрело привычное выражение кротости.

— Скажите-ка, может ли сравниться ваша мечта с той властью, о которой я говорил? Но именно такую власть я вам и предлагаю. Вы получите ее, если придете к нам… Не отвечайте. Молчите. Слушайте, смотрите, наблюдайте, думайте. И если при расставании моем с этой страной вы еще не станете членом нашего ордена, если не примете сан моего официального преемника, это будет означать, что я в вас ошибся и что вы не тот человек, каким показались мне.

Старик, вновь сев в кресло, обратился к Парфе Гулару.

— Говорите, сын мой. Как обстоит дело с этим Равальяком?

— Я неустанно воздействую на него, монсеньор. Если бы не досадная случайность, событие свершилось бы уже сегодня вечером.

Во взгляде Аквавивы сверкнула молния.

— Расскажите подробнее, — промолвил он очень спокойно.

— Когда Равальяк, чью ревность я постоянно разжигал, подошел к дому юной особы, он увидел на крыльце какого-то мужчину. Решив, что это король, он нанес удар. Но это оказался не Генрих. А спасло этого человека резкое движение в момент выпада. Лезвие ножа сломалось о ступеньку.

— Кто был этот мужчина?

— Жеан Храбрый.

— Сын Фаусты? Как он там оказался? А король? Он, стало быть, так и не пришел?

— Жеан влюблен в девушку, этим и объясняется его присутствие. Не могу сказать, приходил король или нет. Согласно полученным мною указаниям, я должен был держаться как можно дальше от места предполагаемого события, и все могли меня видеть в это время в таверне на улице Сент-Антуан, где я напился самым непотребным образом. Что до Равальяка, с которым я встретился позже, то вряд ли он знает об этом больше меня.

Аквавива напряженно размышлял.

— В этом деле много неясного, — сказал он наконец. — Вероятно, я получу дополнительные сведения в последующих донесениях. Намерения этого Равальяка остаются неизменными?

— Я за него отвечаю, — сказал Гулар со зловещей улыбкой.

— Хорошо. Внушите ему, что он должен исповедаться у какого-нибудь известного иезуита… Например, у отца д'Обиньи.

— Это нетрудно сделать.

— Д'Обиньи получит распоряжения на сей счет. А вам нужно удвоить усилия. Пустите в ход всю свою ловкость и силу убеждения… Предупреждаю, что советы д'Обиньи будут прямо противоположны вашим внушениям. Вы понимаете?

— Да, монсеньор. В случае, если возникнут подозрения, можно будет сказать, что отцы-иезуиты всячески старались отвратить несчастного от его безумной затеи. Что до брата Парфе Гулара, то разве он иезуит? Сверх того, найдется множество свидетелей, заслуживающих всяческого доверия, которые подтвердят, что даже пьяница-монах советовал преступнику возвратиться в родные края и жить там в полном спокойствии.

Аквавива, одобрительно кивнув, осведомился:

— Полагаю, это не все, что вы хотели мне сказать?

— Так и есть, монсеньор. Остается еще одно важное дело. Сын Фаусты встретился этой же ночью со своим отцом, шевалье де Пардальяном, в доме герцога д'Андильи.

То, как вскинул голову Аквавива при имени Пардальяна; то, с какой живостью затребовал объяснений, свидетельствовало, что этой новости он придает исключительное значение.

— Вы уверены? Как вы узнали об этом? Говорите все, что вам известно, не упуская ни единой детали.

— Мне помог случай, монсеньор, — объяснил Парфе Гулар. — Я только что проводил домой Равальяка, доставившего мне много хлопот. Тот внезапно впал в самое мрачное отчаяние и начал говорить, что бросится в реку с Нового моста.

— Что привело его в такое состояние? — спросил Аквавива с интересом.

— Это необыкновенно чувствительная натура. Он воспылал дружескими чувствами к Жеану Храброму и казнился тем, что едва не убил своего друга, приняв его за короля.

— Истоки этой дружбы?

— Не удалось выяснить, монсеньор. Как-то он обмолвился, что многим обязан молодому человеку… Когда он отрешится от своих галлюцинаций, то говорит лишь то, что считает нужным.

Нацарапав что-то на своих табличках, Аквавива выставил стиль в сторону брата Гулара и задал следующий вопрос:

— Вы уверены, что он отказался от злосчастной мысли покончить с собой?

— Полагаю, я сумел его разубедить.

— Но вы все-таки не уверены? — настаивал Аквавива.

И он начертал на табличках еще несколько строк в дополнение к предыдущим.

— Я устрою так, чтобы он получил суровую отповедь от своего духовника. Вернемся к господам Пардальянам, отцу и сыну.

— Так вот, монсеньор, — продолжил свой рассказ брат Гулар, — расставшись с нашим приятелем, я повстречал вооруженных людей, сопровождавших какую-то молодую женщину, и сразу узнал в них Жеана, а также троих головорезов, преданных ему душой и телом.

— А молодую женщину?

— Невозможно было разглядеть ее лицо… Я прошел мимо, словно бы не заметив этот маленький отряд… а затем украдкой вернулся назад. Жеан с молодой женщиной вошли в дом господина д'Андильи. Я затаился и стал наблюдать. Увидел, как сначала вышел господин де Пардальян… Жеан появился позже. Молодая женщина, несомненно, осталась в герцогском дворце.

— Поскольку они вышли порознь, можно предположить, что отец не узнал своего сына.

Парфе Гулар озабоченно покачал головой.

— Случилось одно происшествие, которое меня… заинтриговало. А именно: Жеан, выйдя на крыльцо, зарыдал. А этот юноша, монсеньор, выкован из железа… Сказывается порода: по крайней мере, в этом отношении он достойный сын Пардальяна и Фаусты. Чтобы вышибить слезу у такого человека, нужна либо сверхчеловеческая мука, либо… нестерпимая радость.

— Разве не вы сказали мне, что он влюблен в девушку с улицы Арбр-Сек?

— Вы правы, монсеньор.

— Так вот, надо бы выяснить… Подождите! Каковы чувства девушки к молодому человеку?

— О, она его обожает… возможно, сама того не сознавая.

— В таком случае, надо выяснить, находится ли эта юная особа по-прежнему на улице Арбр-Сек. Если ее там нет, то именно она встретилась вам вместе с молодым человеком.

— Я сегодня же загляну к хозяйке дома Колин Коль и от нее все узнаю.

Аквавива вновь погрузился в раздумья, а затем сказал:

— Если это она, то слезы сына Фаусты получают самое простое объяснение: молодые люди признались друг другу в любви. Некоторые натуры, будучи нечувствительны к боли, с трудом выносят сильную радость. Вероятно, таков и этот юноша.

Поразмыслив еще какое-то мгновение, он добавил:

— Сверх того, я напрасно не уделил должного внимания этой девочке. Она встречается с людьми, за которыми мы обязаны, во имя интересов нашего ордена, следить самым пристальным образом. Следовательно, и о ней мы должны знать все. Вам надлежит произвести тщательные разыскания. Нужно выяснить, кто она, как ее зовут — Бертиль не может быть ее полным именем, — откуда приехала, на что живет и к какой семье принадлежит. Ни единой мелочью не пренебрегайте, все может оказаться важным.

— Надеюсь, что через ту же Колин Коль я раздобуду все необходимые сведения.

— Хорошо. Известите меня, как только получите их. Действуйте быстро. Возможно, мы слишком поздно решили заняться этой девочкой.

Гулар поклонился в знак повиновения.

Аквавива, поднявшись с кресла, вновь стал расхаживать по комнате, склонив голову с озабоченным видом. Остановившись перед Гуларом, он мягко сказал:

— Мы приближаемся к цели, сын мой… после двадцати лет упорных трудов! Еще одно усилие, и миллионы Фаусты, предмет стольких вожделений, достанутся нам. Еще одно усилие, и вы навсегда расстанетесь с ролью, которая тяготит вас, я знаю.

Гулар сделал протестующий жест, но старик мягко возразил:

— Не оправдывайтесь, это более чем естественно. Наш орден вам многим обязан, сын мой. Эта огромная сумма в десять миллионов, что позволит нам за несколько месяцев свершить дела, которые потребовали бы долгих лет и неустанных, терпеливых трудов, перейдет к нам во многом благодаря вам. Именно вы два месяца назад раскрыли, что Жеан сын Фаусты, тогда как я начинал бояться, что того уже нет в живых.

— Раскрыл по чистой случайности, монсеньор, большой моей заслуги здесь нет.

— Разве случайно пришла вам в голову великолепная мысль, о которой я не подумал… и вы превратились в снисходительного исповедника всех негодяев Франции. Но именно благодаря этому вы узнали истину, дав отпущение грехов Саэтте. Да и сегодня… Я в течение полутора месяцев тщетно разыскивал Пардальяна, а вам удалось встретить его. Вы не хуже меня знаете, что случай выпадает лишь на долю тех, кто умеет им пользоваться.

Возобновив свою неторопливую прогулку по комнате, он стал размышлять вслух:

— Начиная с сегодняшнего дня необходимо установить постоянную слежку за Пардальяном и его сыном. От меня не должно ускользнуть ни единое движение этих двоих… К несчастью, большего с ними сделать нельзя… с отцом, во всяком случае, дело обстоит именно так. Нравственному воздействию он не поддается… и на исповедь, конечно же, надежды нет.

— В этом отношении сын похож на отца, — уверенно сказал брат Парфе Гулар.

— Очень жаль! К счастью, порой поступки помогают проникнуть в мысли человека. Но все это означает, что мы вступаем в открытое сражение с Пардальяном. Опасно, весьма опасно… Мы уже столького добились, и нам остается сделать самую малость… однако эта малость превращается в почти непреодолимое препятствие, поскольку речь идет о столкновении с Пардальяном.

Он на мгновение задумался, уставясь в пол, затем поднял голову, и глаза его вспыхнули устрашающим огнем. Холодным непреклонным тоном он произнес:

— Мы должны с этим покончить. Так нужно… к вящей славе Господней!

На лице его вновь появилось выражение кроткой безмятежности, ибо решение было принято и приговор произнесен. Опустившись в кресло, он пояснил свою мысль:

— Невозможно, чтобы Пардальяну не было известно о существовании сокровища Фаусты. Скажу больше: кроме Фаусты и умершей Мирти, только один Пардальян знает точное место, где сокрыт этот изумительный клад. Аббатисе Монмартрской обители, как и всем остальным, неведомо, в каком именно месте аббатства нужно искать. Отец Котон, ее духовник, уверяет, что она уже начала сомневаться, существует ли пресловутое сокровище на самом деле.

— Однако, монсеньор, — заметил брат Гулар, — госпожа аббатиса, принимая бразды правления от Клодины де Бовилье, подписала бумагу, в которой признает, что сокровище является собственностью принцессы Фаусты и обязуется передать его в руки той особы, что укажет тайник, одновременно показав аббатисе железный перстень Фаусты.

В обмен на это поручительство ей обещана сумма в двести тысяч ливров… Но она ждет целых двадцать лет и почти перестала верить. Пардальян же знает место… знает с тех пор, как вернулся из Испании, иными словами, уже около двадцати лет… И этому человеку, прозябающему в бедности, не пришла в голову мысль зачерпнуть хоть немного из груды золота и драгоценных камней… а ведь сокровище в какой-то степени принадлежит и ему, раз это собственность его сына. Долгое время я питал надежду, что он не устоит перед искушением… и тем самым раскроет мне тайник. Ибо по моему приказу за аббатством неустанно следят все эти двадцать лет. Меня постигло разочарование. Этот человек воплощает собой верность и честность.

Аквавива задумчиво умолк, быть может, пораженный силой духа, устоявшего перед обольщением золота.

— Сейчас все изменилось, — сказал он наконец. — Раньше или позже — если дело замедлится, я постараюсь его убыстрить — Пардальян узнает, что Жеан Храбрый является его сыном. Молодой человек ведет существование, которое не может не оскорблять отца с подобными рыцарскими понятиями… хотя отцовская жилка в этом человеке, мне кажется, не слишком развита. Узнав сына, он либо раскроет ему объятия, либо отвернется от него — для меня это значения не имеет. Важно другое: в тот день, когда Пардальяну станет известно, что Жеан Храбрый, бандит и наемный убийца, на самом деле сын Фаусты, он сочтет себя обязанным отвести его к месту, где таится сокровище, чтобы сказать ему: «Бери! Оно принадлежит тебе, ибо это дар твоей матери». И только после этого повернется спиной к недостойному.

Помолчав, Аквавива с силой добавил:

— В этот день и мы будем там!

Беседа была завершена. С выражением привычной кротости старик промолвил, обращаясь к брату Гулару:

— Ступайте отдыхать, сын мой, вам это необходимо.

Пять минут спустя, Парфе Гулар, растянувшись на узком ложе в келье, куда бесшумно вернулся, уже спал тем глубоким сном, который, как принято считать, даруется только праведникам.

Глава 19 ГОСПОЖА КОЛИН КОЛЬ БОГАТЕЕТ И ПРОНИКАЕТ В ЧУЖИЕ ТАЙНЫ

Нам следует теперь вновь заняться госпожой Колин Коль, которую мы оставили в тот момент, когда она, взобравшись на табуретку, следила за каждым движением дворянина в маске, похитившего у нее выгодную жилицу. Слова и поступки достойной матроны имеют для нашего повествования первостепенную важность.

Увидев удаляющийся портшез, Колин Коль покинула свой наблюдательный пост. Ей удалось подслушать почти весь разговор Кончини с пленницей, однако лицо ее выражало разочарование, поскольку она не узнала того, на что надеялась.

— Какая жалость, что я всего лишь слабая женщина! — промолвила она. — Иначе я могла бы выследить портшез и разнюхала бы, где спрятали мою жилицу.

Она принялась собирать обломки досок, чтобы хоть как-то прикрыть разбитое окно. В то же время ум ее напряженно работал.

— Он, конечно, иностранец… — Она думала о Кончини. — Возможно, итальянец или испанец. Или немец? Нет, я слышала, как говорят швейцарцы, у них такого акцента нет. Ну ладно! До утра дело терпит.

Войдя в спальню, она тщательно закрыла дверь — вероятно, по привычке, ибо стекла отсутствовали, и ничего не стоило забраться к ней через окно. Внезапно она увидела золотые монеты на полу, куда бросил их Кончини. Маленькие глазки ее зажглись хищным огнем. Молитвенно сложив ладони, будто перед алтарем, она восторженно произнесла:

— Как они прекрасны! Как сверкают и блестят, как согревают душу! Словно маленькие кусочки солнца!

Тут она растянулась на паркете, подгребая к себе монеты и пересыпая их в руках.

— А какая прелестная музыка! Наверное, ангелы в раю поют такими же голосами! Сто… пятьсот… тысяча ливров! А вот еще! Милосердный Иисус! Две тысячи ливров!

Подбежав к кровати, она высыпала золото на простыню, добавив к нему содержимое кошелька, так ловко извлеченного ею из пальцев Кончини. В благоговейном экстазе смотрела она на эту груду монет, не в силах справиться с волнением. Внезапно она подскочила.

— Здесь должно быть еще! Они могли закатиться под шкаф и под кровать.

Вновь распластавшись на полу, она стала шарить по всей комнате, радостно взвизгивая, когда в руки ей попадалась монетка. Но мысли ее были по-прежнему заняты Бертиль.

— Король пожелает узнать, что с ней сталось. Надо пойти к мессиру де Ла Варену… сказать ему, где она находится… или, по крайней мере, назвать имя похитителя… Возможно, он даст мне еще десять тысяч ливров! Да, но как же выведать это? Хоть бы этот славный юноша Каркань навестил меня… Уж он-то знает… Я сумею его разговорить… Святая Бригитта, покровительница моя и благодетельница, сделайте так, чтобы он пришел, и я поставлю вам свечку!

Именно в этот момент на нее налетел злой и растерянный Жеан. Мы уже слышали его собственный рассказ об этом событии, а посему не будем к нему возвращаться.

После стремительного ухода Жеана мегера еще какое-то время сидела на корточках, дрожа всем телом и машинально растирая горло, слишком помятое сильными пальцами юноши. Немного придя в себя, она тяжело поднялась на ноги и стала вновь затыкать злополучную дыру, кляня себя за скупость, ибо страх оказался сильнее.

— Завтра же прикажу поставить решетки из настоящего железа и прибить прочные двойные ставни!

Не чувствуя себя в безопасности, она поспешно сгребла золото и успокоилась, лишь надежно заперев его в сундук. Затем она вновь впала в глубокие раздумья.

— Узнать, кто похитил Бертиль, это, конечно, очень важно… Но надо еще выяснить, кто она такая, откуда приехала и на что надеется… Вот бы проникнуть в тайну ее рождения, которую она так тщательно скрывает… В сущности, нет ничего проще… Я знаю, где она прячет шкатулку с бумагами… быть может, и с деньгами тоже? Но рыться в вещах этой девушки, наверное, грех?

Однако, посовещавшись со своей уступчивой совестью, она успокоилась, говоря себе:

— Я делаю это не из любопытства. Просто желаю послужить королю, известив его об этом… за честную мзду. Ведь мой исповедник, отец Парфе Гулар, когда я спросила его, не грех ли помогать господину де Ла Варену, ответил буквально следующее: «Король представляет Бога на земле. Следовательно, служить королю означает служить Богу. К тому же, в глазах Верховного Судьи значение имеет не сам поступок, а то, с какими намерениями он совершен». Итак, никакого греха на мне нет.

Улестив, таким образом, совесть, она поднялась на второй этаж, прихватив один из все еще горевших факелов и связку ключей, валявшихся на полу. Оказавшись в небольшой молельне, где Бертиль принимала Генриха IV, она без колебаний направилась к маленькому секретеру черного дерева.

Торопясь и тем самым мешая себе, она все же открыла его и извлекла шкатулку, спрятанную в глубине одного из ящиков. Возвратившись затем в спальню, старуха подтолкнула стол поближе к окну и резким движением вывалила на него содержимое шкатулки.

У нее вырвался возглас разочарования. Денег не было — одни только бумаги. И еще скверный футляр белого металла, не стоивший, конечно, даже четырех су.

Схватив эту коробочку, она потрясла ее. Внутри что-то звякнуло. Поспешно вскрыв футляр, она увидела свернутый в трубочку документ и маленькое железное колечко. Пренебрежительно отложив это дешевенькое украшение, она развернула бумагу. Текст был написан на иностранном языке. Убедившись, что она не понимает ни единого слова, госпожа Колин Коль убрала документ и колечко в футляр, закрыла его и машинально сунула в карман юбки.

Первая находка ничего ей не дала, и она обратилась к бумагам, взяв самый большой свиток. Этот был, по крайней мере, написан по-французски. Она стала читать — очень медленно и с натугой, ибо была не слишком грамотной. Однако же ей удалось добраться до конца документа и вполне понять его содержание.

Это был рассказ о трагической судьбе Бланш де Сожи, и предназначался он ребенку, который еще не родился. Грустная история очень взволновала старую мегеру, и, завершив чтение, она стала напряженно размышлять.

— Значит, нашу мадемуазель зовут Бертиль де Сожи! У нее замок недалеко от Шартра… Она дочь короля! Знал ли об этом король? Быть может, да, быть может, нет… Ясно одно: с матерью он обошелся… не самым любезным образом. Очень важная тайна! С такой тайной можно добиться целого состояния… или же виселицы с крепкой веревкой! Ох-хо-хо! Надо сильно подумать, прежде чем влезать в такое дело… А лучше вообще об этом забыть! Но если Бертиль дочь короля, то, полагаю, он был бы не прочь узнать, что с нею сталось… Много с этого не возьмешь, зато мне не будет грозить петля или тюрьма до конца дней.

Положив свиток в шкатулку, она стала пролистывать бумаги наудачу. Ей попались документы на иностранном языке, а затем еще один, на французском — бросив на него взгляд, она вытаращила глаза, а сердце ее бешено забилось.

Свечи догорели, и она почти ничего не видела. Поискав глазами другой источник света, она вдруг заметила, что уже рассвело. Поднявшись, она широко распахнула окно, и солнечные лучи широким потоком хлынули в спальню. Она вновь села, взяла в свои дрожащие руки бумагу и стала внимательно ее перечитывать.

Это было письмо, датированное 1592 годом и адресованное матери Бертиль. Отрывок из него, чрезвычайно взволновавший старую мегеру, гласил следующее:

«Любимая, я часто рассказывал Вам о необыкновенном человеке, которого зовут шевалье де Пардальян.

Вы знаете, что он был моим врагом… он ранил меня на поединке[19], но затем стал ухаживать за мной, словно брат.

С другой стороны, Вам известно, какую глубокую и почтительную привязанность я всегда питал к моей всемилостивейшей повелительнице, принцессе Фаусте.

Фауста, побежденная Пардальяном, отпустила нас и удалилась в край солнца и любви — блистательную Италию. Однако перед отъездом наша повелительница по-королевски вознаградила тех, кто верно служил ей. Именно благодаря ее щедрости я сумел купить имение Вобрен по соседству с Сожи и обрел несказанное счастье встретить Вас… и полюбить.

Я беспредельно предан той, что стала моей благодетельницей. Равным образом, нет границ моей преданности и тому, кто был сначала для меня великодушным врагом, а затем превратился в дорогого мне друга.

И вот представился случай выразить им обоим признательность, переполняющую мое сердце.

Эти бумаги, которые я Вам посылаю, ибо не надеюсь сохранить в безопасности у себя, имеют величайшую ценность: в них содержится указание на загадочное место, где моя повелительница спрятала баснословные сокровища.

Вот история этого сокровища и одновременно повествование о том, как получил я на хранение бумаги, беречь которые для меня — священный долг чести.

Моей возлюбленной повелительницы больше нет на свете! Ее убили. Сокровище, спрятанное для себя, она завещала ребенку, рожденному от Пардальяна. Мирти, верная камеристка Фаусты, должна была заменить ему мать, погибшую, увы, во цвете лет и в тот момент, когда могла восторжествовать над своими врагами! Ребенок же был похищен!

Мирти, зная о моей непоколебимой верности нашей повелительнице, приехала ко мне в Вобрен. Она поведала мне о рождении ребенка и о существовании сокровища, что прежде не было мне известно. Она же передала мне эти бумаги, по которым их владелец может отыскать клад, одновременно предупредив, что враги Фаусты вкупе с наследниками жаждут завладеть сокрытыми ею богатствами.

Привязанность Мирти к госпоже доходила до фанатизма, и больше всего она желала воссоединиться с нею в смерти. Но на свет появился ребенок; ради него она согласилась жить. На этого мальчика она перенесла обожание и любовь, которые испытывала к матери… и вот его похитили у нее! Нежная и преданная Мирти не могла пережить такого удара. Она приняла яд и умерла в моем доме. Я приказал предать ее земле по христианскому обряду, и это только что было совершено.

Ужасающее, непоправимое несчастье! Бедная девушка в своем отчаянии слишком поспешно осуществила роковое намерение, ибо вскоре могла бы вновь прижать к сердцу обожаемого ребенка: я, вероятно, сумел бы его ей вернуть, поскольку догадываюсь, кто виновен в похищении.

Некоторое время назад я повстречал в Париже одного флорентийца, известного под именем Саэтта. Это наемный убийца, браво, мастер темных делишек и человек, способный на все — за исключением добра. Этот Саэтта затаил какую-то обиду на нашу повелительницу; мерзавец вполне мог решиться на месть матери через ребенка. Возможно, я ошибаюсь, но никто не разубедит меня, что за этим браво надо установить наблюдение, и тогда, быть может, удастся отыскать ребенка. К несчастью, впав в отчаяние после долгих и безнадежных поисков, Мирти приняла яд еще до приезда ко мне.

Поскольку ребенок исчез, а мать его и Мирти мертвы, я считаю, что бумаги по праву должны перейти к отцу — шевалье де Пардальяну. Этот человек, можете мне поверить, сумеет защитить собственность своего сына от любых попыток присвоить ее. Именно ему передам я документы, когда узнаю, где он.

Теперь, когда Вам стала известна ценность этих бумаг, я уверен, что Вы будете хранить их со всем тщанием — тем более, что на карту поставлена моя честь. Если они потеряются или попадут в чужие руки, я сочту себя опозоренным навеки и не переживу этого».

Далее следовали признания в любви, не имевшие никакого значения для почтенной матроны, ибо ее интересовало только сокровище. Письмо заканчивалось следующими словами:

«Несмотря ни на что, я продолжаю надеяться, что любовью своей и преданностью заставлю Вас изменить необъяснимое и жестокое решение разорвать нашу помолвку. Все мечты мои связаны только с нашим союзом, и, если он не состоится, жизнь станет для меня невыносимым бременем. Итак, остаюсь Вашим женихом — любящим, почтительным и… очень несчастным.

Луиджи Капелло, граф де Вобрен»

Перечитав это послание много раз, словно желая затвердить наизусть историю, возбудившую ее алчность, госпожа Колин Коль, с горящими глазами и пылающим лицом, воскликнула:

— Сокровище! Баснословные богатства, говорится в письме! Сколько же там может быть? Сто тысяч экю? Миллион? Или даже больше? Если бы я сумела… если бы поняла, о каких указаниях идет речь, то все досталось бы мне!

Внезапно она пригорюнилась и произнесла с безысходной тоской:

— Экая я дура! Письмо написано семнадцать лет назад! Этого сокровища давно уже нет в потайном месте!

Но ей было тяжело смириться с подобной мыслью, хотя разум подсказывал, что предположение это весьма правдоподобно. Воображение ее заработало, и алчные инстинкты без труда взяли верх.

— Совсем необязательно! — прошептала она. — Невеста отказала графу де Вобрену… куда уж ему было думать о том, как разыскать своего друга. А потом оба они покончили с собой… было ли у них время заняться этим Пардальяном и его сокровищем? Готова поклясться, об этом они даже и не вспомнили! Ну-ка, ну-ка, надо посмотреть еще!

И она принялась внимательно изучать все документы один за другим. Здесь были любовные письма, купчие крепости, счета, памятные записки, наброски завещания… Но нигде ни единого слова, ни единого намека на сокровище и на потайное место, где оно было спрятано.

Оставалось несколько листочков, для нее совершенно бесполезных, ибо написаны они были на языке, которого она не понимала. Отложив их в сторону, матрона задумалась.

— Письмо не оставляет никаких сомнений: сокровище существовало! В чем же дело? Могло произойти лишь одно из трех… во-первых, бумаги потерялись или же были переданы по назначению… Тут поделать ничего нельзя. Во-вторых, они спрятаны не в шкатулке, а где-то еще… Тогда я перерою здесь все… сундуки, шкафы, полки… И если они в доме, я их найду. В-третьих, указания содержатся вот в этих документах, которые я не могу прочесть… Значит, надо найти того, кто перевел бы их для меня… Тогда этот же человек меня надует и обворует! Какой же дурак скажет правду? Запомнит указания и сам отправится за сокровищем… а я останусь на бобах! Ох-хо-хо!

Она стала размышлять еще более напряженно, яростно дергая себя за кончик носа, будто ожидая от него подсказки, и наконец ее осенило:

— Только священник, связанный тайной исповеди, может рассказать мне, что в этих бумагах, а потом забыть о них. Да, но священник пожелает узнать, откуда у меня эти документы и по какому праву я их держу у себя… Гм! Солгать на исповеди… так и до вечного проклятия недалеко! Я вовсе не хочу угодить в ад… Тогда как быть? Ах, дура я, дура! Надо обратиться к доброму отцу Парфе Гулару! Это святой человек… такой снисходительный и незлобивый… к тому же, немного простоват… ему и лгать не придется! Скажу, что намерения у меня добрые… он и поверит… сам ведь говорил, что по намерениям судят о грехе!

Она принялась запихивать бумаги в шкатулку, отложив в сторону те, что решила показать монаху, и настолько поглощенная своими мыслями, что забыла обо всем на свете и не замечала ничего вокруг.

Внезапно чья-то рука из-за ее плеча опустилась на бумаги; одновременно она услышала гневный голос, прозвучавший в ее ушах, как грозная труба на Страшном суде:

— Ах, проклятая ведьма! Подлая сука! Мало того, что ты предала и продала доверившуюся тебе девочку, так ты теперь еще и грабишь ее!

Почти лишившись чувств от ужаса, вытаращив глаза и задыхаясь, Колин Коль просипела сдавленным голосом:

— Иисус! Матерь Божья! Тот самый юноша… Я пропала!

Это и в самом деле был Жеан Храбрый. Возвращаясь домой и увидев широко открытое окно, он, догадываясь о том, что происходит, устремился в тупик, сорвал доски, заботливо прилаженные старухой к слуховому окну, влез в дом, поднялся по лестнице и вошел в комнату — причем хозяйка, обычно столь бдительная, даже и ухом не повела, настолько ослепили ее баснословные сокровища принцессы Фаусты.

Жеан занес кулак над головой матроны, а та, закрыв глаза и съежившись, собралась пронзительно заверещать, но из горла ее вырвался лишь хриплый стон.

Кулак так и не опустился. Чудовищным усилием воли юноше удалось взять себя в руки, и он грубо приказал:

— Встань, гнусная тварь! Благодари Бога, что ты женщина… что я успел об этом вспомнить.

Не заставляя просить себя дважды, она вскочила, мгновенно обретя хладнокровие, ибо опасность ей уже не грозила. А Жеан, собрав бумаги, запихнул их в шкатулку, затем подошел к окну и закрыл его. Увидев на столе связку ключей, он сунул в шкатулку и ее, властно бросив старухе:

— Вон отсюда! Подождешь меня на лестничной площадке.

Она подчинилась, понимая, что от послушания зависит жизнь.

Жеан, взяв шкатулку, обвел глазами комнату, ища место, где можно было бы надежно спрятать бумаги Бертиль.

— Нет, — сказал он, покачав головой, — лучше будет унести их с собой… так безопаснее.

И он вышел на площадку, где покорно стояла госпожа Колин Коль. Убедившись, что в покои Бертиль можно проникнуть только через одну дверь, он дважды повернул торчавший в скважине ключ, а затем положил его в карман.

— Второй ключ, — резко произнес он.

Она притворилась, будто не понимает, напустив на себя самый невинный вид.

— Какой ключ?

— У тебя должен быть второй ключ от этой двери… давай его сюда!

— Клянусь вам…

Схватив ее за горло, он холодно повторил:

— Ключ — или тебе конец!

Уж она-то знала, как умеет душить этот бандит! Этому дьяволу лучше было не перечить и не хитрить с ним… ведь жизнь ее висела на волоске, она это понимала.

— Пойдемте, — всхлипнула старуха.

Жан тут же разжал пальцы. Вздохнув полной грудью, она жалобно пробормотала:

— Ключ внизу.

— Спускайся.

Она бросилась к лестнице настолько стремительно, насколько позволяли подгибающиеся в коленях ноги, и, спускаясь, безостановочно бормотала, осеняя себя крестом:

— Господи Иисусе! Усмири этого демона! Святая Богоматерь, защити и сохрани меня!

У себя в спальне, окончательно укрощенная и смиренная, она поспешно достала ключ и дрожащей рукой протянула его Желну, молясь только об одном — чтобы этот дьявол как можно скорее убрался. Юноша же произнес таким тоном, что она содрогнулась:

— Если еще раз попытаешься пробраться в покои мадемуазель, я вырву тебе глаза, чтобы ты не видела того, что тебе не положено видеть…

Она инстинктивно зажмурилась и с ужасом вспомнила о троих бандитах, сопровождавших вельможу в маске: те тоже обещали сделать с ней нечто подобное.

— И вырву язык, — грозно продолжал Жеан, — чтобы ты никому не могла рассказать о том, что видела. Поняла?

Мертвенно побледнев и стуча зубами, она нашла в себе силы лишь кивнуть головой, ибо язык у нее отнялся от безумного страха. Удовлетворившись произведенным впечатлением, он бросил:

— Прекрасно! Теперь отопри мне входную дверь.

Ах, милосердный Иисус, большего она и не просила! Только это ей и было нужно… чтобы он убрался как можно быстрее, как можно дальше… лучше всего, прямиком в ад! К своему удивлению, она еще как-то сумела доплестись до двери и открыть ее. На пороге он обернулся, сказав ей на прощание:

— Я вскоре вернусь, чтобы повесить крепкий замок… Так будет спокойнее. А пока не забывай о том, что я тебе обещал.

С этими словами он, наконец, вышел.

Она тут же захлопнула дверь и, навалившись на нее всем телом, стала с неловкой поспешностью опускать засовы и щеколды, будто целая толпа демонов собиралась ворваться к ней, а с уст ее слетали жалобные проклятия:

— Хоть бы ты шею себе сломал, спускаясь по ступенькам! Хоть бы дьявол, твой покровитель, схватил тебя своими скрюченными пальцами и уволок к себе! Хоть бы тебя повесили на самой высокой виселице, чтобы я полюбовалась на твою посиневшую рожу и вывалившийся язык!

Облегчив душу и излив накопившуюся желчь, она поплелась в спальню и бессильно рухнула на стул, тупо глядя прямо перед собой и ощущая полную пустоту в голове.

Но постепенно она успокаивалась, силы возвращались к ней, а вместе с ними и хитрое лукавство. Она вдруг затряслась от беззвучного смеха и стала шарить в карманах, откуда извлекла оловянный футлярчик, прихваченный ею по рассеянности, а также один из тех загадочных листков, что была не в состоянии прочесть. Хихикая, она тихонько бормотала:

— Молодой, сильный, грубый… Зато я хитрая… и ловкая! Пока он закрывал окно, я стянула эту бумажку… жаль, что одну! Но, быть может, именно здесь и найдутся эти загадочные указания!

Посмотрев на листок еще раз, она задумчиво добавила:

— Наверное, по-латыни написано… Тут есть слова точь-в-точь как в моем молитвеннике.

Однако на сей раз, обогащенная горьким опытом, она не стала заглядываться на бумажку, забыв обо всем на свете, — тем более, что и разобрать ее она была не в состоянии.

Быстро направившись к тайнику, куда спрятала золотые монеты, она сунула вовнутрь и драгоценный документ. Футляр же пренебрежительно бросила в первый же попавшийся ей под руку ящик и даже не потрудилась закрыть его на ключ.

Теперь надо было подумать о надежных запорах. Мгновенно одевшись, она бросилась к кузнецу и плотнику. Страх был настолько велик, что она даже не стала торговаться и безропотно заплатила назначенную цену при условии, что работу сделают сегодня же.

Между тем Жеан Храбрый, выйдя на улицу, бросил взгляд на свое окно, спрашивая себя, не оставить ли дома шкатулку, прежде чем заняться Кончини. Но было уже совсем светло, народу становилось все больше, поэтому он решительно направился в сторону улицы Ра, сунув шкатулку под плащ, который забрал у Бертиль перед уходом из дворца герцога д'Андильи.

На ходу он напряженно размышлял.

Оставив Кончини крепко связанным, он намеревался вернуться и убить своего врага. Живой Кончини представлял постоянную угрозу для Бертиль, и щадить его он не собирался.

Но с той поры многое изменилось: у него состоялось объяснение с Бертиль, во время которого он едва не умер — сначала от стыда и отчаяния, а затем от радости. И теперь он сам не знал, как ему поступить. Даже остановившись перед маленьким домиком на улице Ра, он еще не принял решения и поэтому страшно злился на самого себя.

Распахнув дверь резким ударом ноги, он прошел через вестибюль, поднялся по лестнице и вошел в спальню.

Кончини уже не было на кровати, куда его довольно грубо бросили трое храбрецов. Фаворит лежал на полу, причем довольно далеко от возвышения. Отсутствие кляпа объяснялось очень просто: перед уходом Эскаргас из сострадания вынул его, однако развязывать итальянца не стал.

На полу возле пленника валялся кинжал — тот самый, что был вырван насильником из нежной руки Бертиль. Жеан понял, что произошло: заметив острое лезвие, пленник сделал все, чтобы добраться до него и разрезать путы, но попытка оказалась неудачной.

Не говоря ни слова, юноша нагнулся, подобрал кинжал и, крепко сжав рукоять, стал задумчиво разглядывать своего врага, возможно, не видя его.

Флорентиец же решил, что все кончено. Он был храбр. Не дрогнув ни единым мускулом и гордо приподняв голову, он вызывающе бросил, глядя в лицо Жеану:

— Бей! Я же говорил, что ты убийца!

Юноша ничего не ответил. Он просто не слышал этих слов. При виде Кончини, лежавшего на полу в полной его власти, он почувствовал, как в душе его вступили в спор два равно мощных и громких голоса: один голос, принадлежавший прежнему Жеану, каким он был всего два часа назад, неистово требовал разить без пощады; второй же, будучи голосом нового Жеана, не менее яростно твердил, что нужно проявить великодушие, дабы стать достойным благородной девочки, озарившей ему жизнь своей любовью. Во всем мире только эти два голоса и звучали сейчас для него.

Драматический, бурный спор продолжался, однако, недолго.

Жеан нагнулся с занесенным для удара кинжалом, а Кончини промолвил, презрительно усмехаясь:

— Бей же! Чего ты боишься? Я не могу пошевелить и пальцем!

Сверкнуло лезвие, и с ног фаворита упали разрезанные веревки. Вторым взмахом кинжала Жеан освободил руки.

И Кончини, без дрожи ожидавший неминуемой смерти, побледнел, с удивлением и страхом спрашивая себя, что все это значит и какие ужасные пытки ему уготованы.

Тогда Жеан заговорил очень ровным и каким-то чужим голосом:

— Уходи! Из любви к ней я дарю тебе жизнь, Кончини!

Одним прыжком итальянец оказался на ногах. Он не был уверен, что все это не сон, ибо в жизни своей не испытывал подобного удивления. Впрочем, ему удалось быстро овладеть собой, и он ответил со злобной насмешкой:

— Ты даришь мне жизнь? Скажи лучше, что испугался! Но от меня пощады не жди! Я найду тебя, и тогда берегись!

На сей раз Жеан услышал его. С презрением пожав плечами, он бросил уже жестким тоном:

— Советую тебе никогда не попадаться на моем пути, Кончини. Если дорожишь своей шкурой, последуй этому совету.

Больше он не добавил ни слова, а Кончини ощутил холодок в груди, но ничем этого не выдал — напротив, принял еще более вызывающий вид, с холодной усмешкой глядя на своего врага.

Жеан направился к двери. На пороге он обернулся со словами:

— Внизу ты найдешь слуг, которых мои люди связали. Освободи их, если хочешь.

Говоря это, он смотрел на Кончини и, к своему удивлению, заметил промелькнувшее на лице фаворита выражение жалости. А тот пробормотал:

— Бедняги! Надо поскорее пойти к ним.

Жеан вышел, думая:

«Те несколько часов, что он провел связанным, кажется, научили его состраданию!»

Возможно, так оно и было, ибо Кончини поспешил за ним, оказавшись на площадке в тот момент, когда Жеан начал спускаться по лестнице. Здесь фаворит остановился, словно желая дать юноше время дойти до входной двери.

Внезапно он надавил рукой на стену. За маленькой невидимой дверцей открылось углубление, размерами не больше шкафа. Кончини, влетев в него одним прыжком и не дав себе труда затворить потайную дверку, схватился обеими руками за металлический рычаг и потянул его вниз. Весь этот маневр был проделан абсолютно бесшумно и с молниеносной быстротой.

Высунув голову наружу, он стал напряженно прислушиваться, и глаза его загорелись огнем свирепой радости.

Снизу послышался крик, затем звук от падения тела. Вернув рычаг в прежнее положение, фаворит пробормотал с ненавистью и удовлетворением:

— Готово!

Он еще раз прислушался, но снизу больше не долетало ни звука. Закрыв секретную дверцу, он в свою очередь спустился по лестнице и, задержавшись на нижней ступеньке, топнул ногой, будто желая проверить ее прочность. Затем он двинулся в вестибюль.

Прямо перед ним стоял сундук огромных размеров, казалось вмурованный в стену. Он надавил на кнопку, и сундук отъехал в сторону, обнажив дыру размером примерно в один фут, заделанную прочной решеткой. Фаворит не стал всматриваться вниз, зная, что все равно ничего не сумеет увидеть в непроглядной тьме подземелья. Зато голос Жеана Храброго был слышен отчетливо: юноша кричал по-итальянски, угрожая Кончини самыми страшными карами и осыпая его самыми ужасными проклятиями.

Кончини со зловещей улыбкой нажал на кнопку вторично, и сундук занял прежнее место. Теперь не было слышно ничего. Тогда он сказал громко, как если бы желал ответить своей жертве:

— Прекрасно! Подыхай здесь!

И фаворит преспокойно отправился на розыски своих слуг и обнаружил их, в конце концов, на кухне. Развязав первого попавшегося под руку, он приказал освободить всех остальных, а сам быстрым шагом, почти бегом, устремился к своему дому на улице Сент-Оноре, надеясь поспеть туда раньше Леоноры Галигаи, оставшейся на ночь в Лувре.

Глава 20 ЛЕОНОРА ГАЛИГАИ ВЫСЛУШИВАЕТ ПРИЗНАНИЕ САЭТТЫ

Саэтта, неотступно следовавший за портшезом, уносившим Бертиль, увидел, как похитители вошли со своей пленницей в дом на улице Ра. Подойдя поближе, он осмотрелся и прошептал:

— Одинокий дом на углу! Прекрасно! С закрытыми глазами можно найти!

И он пошел прочь решительным шагом, не пытаясь больше скрываться и никого не опасаясь… В голове его роились насмешливые мысли:

— Как же не везет этому бедному Кончини! Вот и еще одно любовное гнездышко раскрыто. Синьора Леонора будет довольна… довольна ли? Гм! Впрочем, мне что за дело… она хорошо платит, и мне этого достаточно!

Вернувшись домой, он, не раздеваясь, бросился на узкую кровать, бормоча:

— Уснуть, конечно, не удастся… но что делать до завтрашнего дня? Завтра! О, если бы оно уже наступило и я бы смог удостовериться, что сын Фаусты схвачен! — Из груди его вырвалось яростное рычание. — Разве может быть иначе? Начальник полиции получил мой донос… и побывал на том месте, что я указал… в этом нельзя сомневаться! Я видел землю, утоптанную сапогами лучников… Видел кровь… Там была схватка, это точно! Сейчас сын Фаусты лежит в цепях в каком-нибудь уютном подземелье… в Шатле или в Консьержери! Ха-ха-ха! Сын Фаусты — цареубийца! Его ждет четвертование… ужасные пытки!

Он расхохотался страшным смехом. Но вскоре его вновь охватило беспокойство, и он воскликнул:

— Все равно! Пусть бы скорее наступило завтра, чтобы я мог знать наверняка! Ведь малыш Жеан неимоверно силен! — В голосе его прозвучала какая-то свирепая гордость. — Мой ученик! И никого не воспитывал я с таким тщанием! Он вполне мог отбиться, этот отпрыск Фаусты и Пардальяна!

При воспоминании о Пардальяне он вздрогнул, а затем погрузился в глубокие раздумья, словно мысль о близком родстве шевалье и Жеана впервые пришла ему в голову.

— Сын Пардальяна! — произнес он наконец. — Пардальян! По правде говоря, из-за Фаусты я совсем забыл об отце. Пока его не было в Париже, я о нем вовсе не думал. Теперь он вернулся, и я, помимо воли, вынужден признать: Пардальян — отец Жеана, а Пардальян не сделал мне ничего дурного. Напротив, ему я обязан несказанной радостью, ибо он сражался с Фаустой, побеждал ее во всех столкновениях… и я увидел ее униженной, побежденной, уничтоженной! Да, но разве он сделал это ради меня? Нет. В таком случае, к дьяволу Пардальяна! Неужели из-за него я должен отказаться от мести? Да я лучше перережу себе горло! Впрочем, дело уже сделано. А потом, так ли уж его заботит судьба сына? Он, возможно, и не узнает ничего никогда. Значит? Значит, надо спать!

Но тщетно он переворачивался с боку на бок — сон не шел к нему. В ярости он поднялся, нацепил шпагу и вышел, бормоча:

— Меня гложет нетерпение… Прохлада ночи принесет мне успокоение… После прогулки я засну.

Он отправился прямиком на улицу Арбр-Сек и остановился у жилища Бертиль. Крыльцо и подступы к нему уже были им досконально изучены, но он приступил к разысканиям по второму разу, словно надеясь вырвать истину у безмолвного дома.

Первоначальные наблюдения его подтвердились.

Немного успокоившись, он пошел прочь и стал бродить по пустынным улицам, без определенной цели и не слишком отдавая себе отчет, где находится. Утром, уже совершенно обессиленный, он решил вернуться домой, чтобы отдохнуть хотя бы пару часов перед тем, как нанести визит Галигаи.

Около Круа-дю-Трауар его ожидал ужасный удар: с улицы Фур прямо на него шел Жеан, и он едва успел укрыться в нише одного из домов. Впрочем, молодой человек был настолько поглощен своими мыслями, что, казалось, ничего не замечал: прошел мимо, не обратив никакого внимания на Саэтту.

Жеан был уже довольно далеко, а Саэтта, которого сотрясала конвульсивная дрожь, все еще провожал его мрачным, полным ненависти взглядом, одновременно шепча в бессильной ярости:

— Он на свободе! О Dio ladro! Dio pocco! О силы ада! Он вырвался из такой великолепной западни! Он на свободе и возвращается к себе! Все надо начинать сначала!

Словно придавленный к земле тяжестью своего отчаяния, он поплелся домой и, оказавшись в своей комнате, рухнул на стул, обхватив голову руками. Долго сидел он в полной неподвижности, лихорадочно обдумывая планы мести.

Около восьми часов он отправился на улицу Сент-Оноре, и его немедленно провели к Леоноре Галигаи.

— Синьора Леонора, — сказал он с коварно-угодливой фамильярностью, — если вы желаете захватить голубку в гнезде, то вам надо только нанести визит на улицу Ра, в одинокий дом, стоящий на углу.

Саэтта, видимо, пользовался безусловным доверием Леоноры. Вероятно, в прошлом эту знатную даму связывали с наемным убийцей какие-то таинственные дела — быть может, даже сообщничество. Во всяком случае, она не сочла нужным притворяться перед ним и встретила его с лицом, искаженным от муки при мысли об очередной измене мужа.

— Итак, — произнесла она, едва удерживаясь от рыданий, — это правда? Я не ошиблась? Кончини завел новую любовницу?

Саэтта равнодушно пожал плечами и ответил:

— Э, синьора! Кто может помешать мотыльку порхать с цветка на цветок? А синьор Кончини и есть настоящий мотылек… вы это знаете не хуже меня!

— Да, — сказала Леонора с горечью, — ему нравятся все женщины… все, за исключением меня!

— Они быстро ему надоедают, и он бросает их быстрее, чем успевает влюбиться. А возвращается всегда к вам. Если вдуматься, то у вас самая завидная доля.

Леонора, казалось, не слышала, погрузившись в раздумья. Подавив вздох и обретя привычно-бесстрастное выражение лица, она спросила очень спокойно:

— Расскажи мне все подробно. Во-первых, имя. Как зовут новую любовницу моего мужа?

— Синьора, — флегматично заметил Саэтта, — позвольте поправить вас. Юная особа, о которой идет речь, вовсе не любовница монсеньора Кончини. И, полагаю, если когда-нибудь станет ею, то лишь в результате насилия… к чему уже пришлось прибегнуть, чтобы схватить ее.

При этом известии Леонора не выказала ни удивления, ни негодования, а только скептически покачала головой.

— Такая неприступная добродетель? — осведомилась она иронично.

— Гм! Не очень-то я верю в добродетель девиц, — отвечал Саэтта со спокойным цинизмом. — Однако сердце ее судя по всему, принадлежит другому.

— Ах, вот как! Рассказывай. Я слушаю.

Саэтта во всех деталях описал ей похищение Бертиль и слово в слово повторил разговор Кончини со своей пленницей.

Леонора слушала очень внимательно, ничем не выдавая своих чувств. Когда рассказ был завершен, она задумчиво произнесла:

— Похоже, ты прав. Сопротивление этой девушки доказывает, что она влюблена в твоего сына, как ты и говорил.

Закрыв глаза, она погрузилась в глубокие размышления. Саэтта вглядывался в нее с насмешливым любопытством, но ничто на этом неподвижном, словно вырезанном из мрамора лице не позволяло прочесть ее мысли. Придя, по всей видимости к какому-то решению, итальянка открыла глаза и холодно осведомилась:

— Тебе известно, что произошло этой ночью между королем и твоим сыном?

В глазах Саэтты вспыхнуло пламя. Наконец-то она заговорила о том, что терзало ему душу. С наглой и одновременно раболепной фамильярностью, к которой она, видимо, давно привыкла, поскольку не обращала на это никакого внимания, он проворчал:

— Понятия не имею. Напротив, с нетерпением жду, когда вы соизволите просветить меня.

— Так вот, — произнесла Леонора все так же зловеще-холодно, — король вернулся в Лувр около полуночи… в полном здравии… — она подчеркнула последние слова, — и, кажется, даже в весьма хорошем расположении духа. Так мне сказали.

— Ничего не понимаю! — прорычал Саэтта.

— Тем не менее, — бесстрастно продолжала Леонора, — нечто необычное имело место. Господин де Прален, вызванный господином де Ла Вареном, стремительно оставил дворец вместе со своими гвардейцами около десяти часов вечера. Утверждают также, что на улице Арбр-Сек произошло настоящее сражение. Говорят, были раненые, в том числе Ла Варен. Наконец, в этом месте, как уверяют, побывал и начальник полиции во главе отряда из пятидесяти лучников.

Леонора, выдержав многозначительную паузу, устремила на Саэтту пристальный взор своих горящих глаз:

— Разумеется, мою неудачу можно объяснить тем, что король вышел из Лувра на два часа раньше времени, назначенного им самим. Но каким образом оказался у этого дома господин де Неви? Саэтта, может быть, ты скажешь мне, кому пришла в голову злосчастная мысль предупредить начальника полиции?

Саэтта пожал плечами с видом величайшего равнодушия и ответил безмятежно:

— Corbacco, синьора! Не сверлите меня таким убийственным взглядом! Вы же знаете, что вас я не предам никогда и ни за что! Господина де Неви предупредил я.

— Зачем? — с угрозой спросила Леонора.

— Затем, что у вас были свои планы, а у меня свои, — объяснил Саэтта с прежней невозмутимостью. — И вы должны понимать, corpo di Cristo[20], что мои планы не противоречили вашим… в противном случае я бы оповестил вас.

Леонора окинула его пронизывающим взором, но он с честью выдержал испытание. Мало-помалу гневное выражение исчезло с лица Галигаи. Она тихо сказала:

— Это правда, я заподозрила тебя. Я на мгновение забыла, что ты не можешь меня предать. Оставим это.

И она добавила с глухим раздражением:

— Тем не менее из-за тебя мой план провалился.

— Синьора, — серьезно промолвил Саэтта, — ваш план не провалился! Он всего лишь откладывается до более благоприятного времени. И в этой отсрочке нет моей вины, можете мне поверить. Черт возьми, я же не ребенок! Все было рассчитано так, чтобы господин де Неви опоздал со своим вмешательством. И планы ваши сорвались не из-за него. Нет, я убежден, что здесь вмешалась какая-то неожиданность, которую ни вы, ни я не смогли предусмотреть… Но я все выясню сегодня же.

Леонора напряженно размышляла. Она видела, что Саэтта говорит искренне. Впрочем, у нее имелись собственные резоны доверять ему, ведь, по ее собственным словам, он не мог предать.

— Ты полагаешь, дело в этом Жеане? — спросила она.

— Да, — холодно ответил Саэтта. — И нам необходимо это обсудить, поскольку я начинаю думать, что без вашей помощи не смогу достичь цели, к которой стремлюсь вот уже двадцать лет.

Галигаи с серьезным видом кивнула.

— Прежде всего, кто его родители? — спросила она.

— Он сын принцессы Фаусты.

Леонора не смогла скрыть изумления. С некоторым суеверным ужасом, удивительным для столь волевой женщины, и с очевидным благоговением она прошептала:

— Внучка синьоры Лукреции! Соперница Сикста V! Папесса!

Казалось, Саэтту привели в раздражение эти слова, полные нескрываемого почтения и смутного страха, ибо он резко оборвал супругу Кончини, воскликнув с неожиданной яростью:

— Да, именно она! Corbacco, синьора! В мире нет второй Фаусты!

Тоном, выражающим тайное восхищение, Леонора задумчиво произнесла:

— Теперь мне понятно, откуда такая непомерная гордыня у этого нищего бродяги! Сказывается порода!

И она спросила со жгучим интересом, пробудившимся при одном только упоминании имени Фаусты:

— А отец? Кто он? Какой-нибудь владетельный князь? Или король?

— Отец, — насмешливо промолвил Саэтта, — всего лишь скромный дворянин без титулов и состояния… но именно он стал тем камнем преткновения, о который разбились все замыслы и интриги Фаусты.

— Пардальян! — вскричала Леонора, всплеснув руками от восторга.

— Вы сами назвали его имя, — ответил Саэтта, поклонившись.

На какое-то мгновение Леонора погрузилась в раздумья, и на лице ее появилось умиленное выражение, которое она не пыталась скрывать — либо от охватившего ее удивления, либо от нежелания разыгрывать комедию перед Саэттой.

А тот, не сводя с нее глаз, все больше хмурился, чувствуя, как тревога сжимает ему сердце. Мысленно он спросил себя:

— Неужели она станет союзницей сына из благоговения перед матерью? Я этого не допущу!

Он быстро овладел собой, и на лице его появилось привычное выражение жестокого лукавства. Усмехнувшись, он еле слышно пробормотал:

— Твои восторги развеются, как дым, едва я скажу заветное слово!

В этот момент Леонора, подняв голову, устремила на своего браво пристальный взор и мягко произнесла:

— Расскажи мне, Саэтта, о том, что сделала тебе синьора Фауста… Должно быть, это мрачная и ужасная история, но мне хотелось бы ее узнать.

В этих простых словах Саэтте почудилась ирония, однако он ничем не выдал своих чувств, ответив с изумительной непринужденностью:

— В этой истории нет ничего мрачного и ужасного, как вы сказали. Напротив, она вполне заурядная… банальная… таких, вероятно, было очень много в жизни прославленной принцессы Фаусты… как и в жизни всех прочих владетельных особ.

— Неважно, — мягко, но настойчиво возразила Леонора, — ужасная или заурядная, я желаю… мне нужно ее знать.

— Понимаю, синьора, поэтому и не отказываюсь, — произнес Саэтта все тем же непринужденным тоном. — Однако, видите ли, эта банальная история для меня оказалась весьма мучительной… — Тут он заскрежетал зубами от бешенства, и голос его стал хриплым от волнения, сдерживаемого с трудом. — Очень мучительной… невыносимо мучительной… Тем не менее, я отдаю себе отчет в том, что для вас она не представляет особого интереса. Поэтому я прошу разрешения предварительно открыть вам одну маленькую тайну, а затем уже приступить к рассказу. Полагаю, тогда вы выслушаете меня с большим вниманием… и сумеете понять и одобрить мои побуждения.

Она кивнула с нескрываемым любопытством:

— Как хочешь, Саэтта. Говори, я готова слушать.

Быстро оглядевшись, словно желая убедиться, что поблизости нет нескромных ушей, Саэтта, понизив голос, без обиняков спросил:

— Поскольку вам известна история Фаусты, вы должны знать и о несметных сокровищах?

В черных глазах Леоноры вспыхнуло и мгновенно погасло пламя. Это действительно длилось одно мгновение, но для Саэтты этого оказалось достаточно, и он едва заметно усмехнулся. Галигаи поняла, что беседа окажется куда более интересной, чем она предполагала. Напустив на себя вид полного равнодушия, она небрежно заметила:

— Те самые сокровища, что, как шепчутся, спрятаны в Монмартрском аббатстве? Толки о них идут уже двадцать лет… что до меня, то я не особенно верю всем этим басням… Существует ли вообще этот пресловутый клад?

С внезапной серьезностью Саэтта воскликнул:

— Заблуждение, мадам! Сокровище существует, и никто не завладел им, ручаюсь вам в этом!

И, поглядев ей прямо в глаза, насмешливо добавил:

— Десять миллионов, синьора! Неплохой куш, а? Десять миллионов! Представьте, что будет, если такая сумма попадет в руки особы великого ума с непомерным честолюбием? Чего только она не достигнет! На какие вершины не поднимется!

Легкий румянец появился на бледных щеках Леоноры, и она сощурила глаза, словно ослепленная блеском этого золота, машинально повторив с задумчивым видом:

— Десять миллионов!

Саэтта с загадочной улыбкой на устах по-прежнему не спускал с нее взгляда. Вполне удовлетворившись произведенным впечатлением, он небрежно произнес:

— И это баснословное сокровище принадлежит Жеану Храброму… сыну Фаусты!

Леонора вздрогнула, будто от удара. Побледнев, как смерть, она крепко сжала губы, а в ее горящих черных глазах появилось изумление. Угрожающим тоном она произнесла:

— Десять миллионов этому бандиту? Этому разбойнику с большой дороги? Да ты рехнулся, мой бедный Саэтта! Новенькая прочная веревка, хорошенько смазанная жиром — вот что его ждет… и он еще должен быть счастлив, если его избавят от вполне заслуженных пыток!

Саэтта, ликуя в душе, насмешливо говорил себе:

— И вот все восторги рассыпались в прах! От благих порывов синьоры Леоноры не осталось и следа! Я так и знал!

Вслух же он произнес с притворным состраданием:

— Как вы разволновались, синьора! Неужели золото до такой степени привлекает вас?

Не столько слова, сколько тон Саэтты произвели на Леонору эффект холодного душа. Она вдруг поняла, что верный слуга и надежный сообщник, перед которым можно было не таиться и обо всем говорить открыто, преследует в этом деле свою цель, а, следовательно, может превратиться в соперника и даже во врага. Лицо ее мгновенно приняло непроницаемое выражение; пренебрежительно пожав плечами, она сказала безразличным тоном:

— Так ты полагаешь, что меня ослепило золото?

— Черт возьми, синьора! — дерзко ответил Саэтта. — Золото имеет для вас только одну ценность… это мощный рычаг, пред которым ничто не устоит… Я знаю.

Галигаи одобрительно кивнула, а Саэтта подобрался, словно борец перед решающим броском. Еще более понизив голос, он резко бросил:

— Так вот, синьора, это сокровище… эти баснословные богатства, с помощью которых можно осуществить самые невероятные мечты… я вам его достану… я вам его подарю!

Исподтишка поглядывая на нее, он пытался оценить впечатление, произведенное этими словами. Но Галигаи уже не доверяла ему, а она отлично умела владеть собой. Даже не поведя бровью, она холодно осведомилась:

— Значит, тебе известно, где спрятано сокровище?

— Нет! — откровенно признался Саэтта.

И уверенно добавил:

— Но я сумею это узнать, не сомневайтесь!

— Вот как? Отчего же тогда не взять его себе? — спросила она с напускным простодушием.

— Я понимаю вас, синьора, — безмятежно отозвался Саэтта. — Вас удивляет, отчего эти богатства оставляют меня равнодушным, меня, жалкого бродягу, который готов прикончить ближнего своего за сумму в сто тысяч раз меньшую… тогда как других, несравненно более богатых и могущественных, в том числе и вас, синьора, это сокровище ослепляет…

Он внезапно выпрямился во весь свой высокий рост, глядя на нее сверху вниз. В его холодных глазах зажегся нестерпимый огонь; на лице появилось выражение дикой, свирепой злобы; губы скривились в ужасной усмешке. Она невольно вздрогнула, настолько он стал страшен. Это было мрачное воплощение самой ненависти во всей ее отвратительной наготе. И он воскликнул хриплым голосом, похожим на рычание хищного зверя:

— Все так, но я забыл сказать вам, что потребую взамен! И это для меня дороже любого сокровища! Десятки, сотни подобных кладов я бы отдал без колебаний… да еще и жизнь свою в придачу!

Возможно, в этот момент Леонора впервые задумалась, какую же цену потребует браво, но на лице ее это никак не отразилось. Все тем же спокойным, почти мягким тоном она спросила:

— Что же это за драгоценность?

— Пустяк… Голова человека! — коротко ответил Саэтта.

— И это голова Жеана Храброго, не так ли? — осведомилась Леонора все с тем же ужасающим спокойствием.

— Вы не ошиблись, мадам, — подтвердил Саэтта.

Внезапно лицо его помертвело от ужасного волнения, и он добавил, почти задыхаясь от ненависти:

— Поймите меня правильно, мадам… Если бы речь шла о смерти Жеана, помощь мне не понадобилась бы!

— Именно об этом я и подумала.

Саэтта, исступленно захохотав, выкрикнул:

— Нет, черт возьми! Это было бы слишком просто и легко! Я же хочу, — он чеканил каждый слог в ярости, граничившей с безумием, — я хочу, чтобы эта голова упала на эшафоте… под топором палача! Вот чего я желаю и от чего не отступлюсь!

Она произнесла с мягкостью, еще более пугающей и еще более жесткой, нем неистовство Саэтты:

— Объясни же мне… Полагаю, мы легко сможем договориться.

Мощным усилием воли Саэтте удалось взять себя в руки.

— Думаю, — сказал он почти спокойно, хотя голос его все еще подрагивал от пережитого волнения, — думаю, настал момент рассказать вам о том, что сделала со мной прославленная и могущественная принцесса Фауста… Теперь эта банальная история заинтересует вас.

Галигаи, либо слишком хорошо зная характер этого человека, позволявшего себе поразительную бесцеремонность по отношению к ней, либо чувствуя, что в состоянии крайней экзальтации ему лучше не перечить, либо по какой-то другой причине, не сочла нужным выразить неудовольствие и произнесла все с той же невозмутимой мягкостью:

— Слушаю тебя.

Саэтта, опустив голову и погрузившись в мрачное раздумье, начал расхаживать по комнате своим упругим легким шагом. С налитыми кровью глазами, с топорщившимися усами, с выставленным вперед подбородком и оскаленными зубами, словно готовыми вцепиться кому-нибудь в глотку, он напоминал хищную кошку, которая с ворчанием мечется по клетке, с тоской вспоминая свободную жизнь под палящим солнцем тропиков, навсегда потерянную по злой воле человека.

Возможно, он смутно сознавал, что ведет себя неподобающим образом, ибо с усилием пробормотал:

— Простите меня, синьора. Я говорил вам, что эта история для меня мучительна.

Леонора кивнула с состраданием, но он не обратил на это внимания. Наконец, испустив вздох, больше похожий на стон, он остановился прямо перед Галигаи и произнес сухо:

— Синьора, вы знаете меня много лет, и я всегда казался вам хищным зверем… поверите ли вы, что когда-то… очень давно… в этой груди билось сердце не хищника, а человека?

Не дожидаясь ответа, он продолжал:

— Вам это покажется невероятным, но так было… Господи, я не собираюсь уверять вас, что был ангелом во плоти… Я убивал, чтобы жить. Это ужасное ремесло, я знаю! Но никакому другому меня не научили… а жить нужно было! Итак, если не считать ремесла, я жил честно, не помышляя о ненависти или мести. Ибо я любил… и был счастлив.

Он умолк, словно раздавленный воспоминанием о навсегда потерянном счастье.

— Мне было семнадцать лет. Говорят, я был красив. А уж смелым и сильным я был наверняка и уже тогда досконально знал все тайны фехтовального искусства любой школы — французской, итальянской, испанской… Маргарите же было четырнадцать. Это была самая милая, самая прелестная, самая изящная девушка Флоренции, а Флоренция, как вам известно, славится своими красавицами! Я влюбился в нее до безумия… И мне неслыханно повезло — она меня тоже полюбила. Причем добродетель ее и ум не уступали красоте… а это, поверьте, кое-что значит! Но и я был честным парнем, поэтому неудивительно, что вскоре мы с ней стояли под венцом, соединившим нас навеки по христианскому обряду.

Из груди его вырвался стон, и он сказал, как бы оправдываясь:

— Я же предупреждал вас, синьора, что это вполне заурядная история.

— Продолжай, — мягко произнесла Леонора.

— Это был год несравненного, безграничного счастья. Я жил только Маргаритой и смотрел на нее с таким обожанием, с каким, наверное, ни разу в жизни не взглянул даже на святую Мадонну. И она видела в мире лишь меня одного. Кроме меня, никто не существовал для нее. Через год Маргарита произвела на свет белокурого и розовощекого ангела — такого прекрасного, что с ним не сравнились бы самые изумительные херувимчики с картин в соборах Италии… Наше бедное жилище, синьора, словно бы озарилось небесным светом рая… Ибо, вдобавок к нашей любви — что росла с каждым днем, хоть это и казалось нам невероятным — у нас был нежный, чистый взор синих глаз нашей Паолины… будто само солнце вошло в наш дом! У нас был ее смех, такой звонкий, такой невинный, будто птичка залетела к нам… и мы с Маргаритой в счастливом умилении готовы были плакать и смеяться одновременно… Я наскучил вам этими глупостями, не так ли, синьора?

— Нет, — серьезно возразила Леонора. — Ты забываешь, Саэтта, что я мать.

— Это правда, — живо отозвался Саэтта. — Это правда, синьора, вы мать… Я могу говорить без опаски, вы поймете меня.

— Да, — подтвердила Леонора с той же серьезностью.

— Естественно, — вновь заговорил Саэтта, — с первого же мгновения мы с Маргаритой полюбили нашу девочку до такой степени, что мне стали приходить в голову мысли, прежде мне совершенно неведомые… Ради ребенка я решился сменить ремесло, которое теперь казалось мне отвратительным. Я был настоящим мастером фехтовального искусства и открыл свою академию. Наверное, невинное существо принесло нам удачу: вскоре моя академия стала процветать, и я зарабатывал почти столько же, сколько давало мне прежнее ремесло. Со временем, утвердив репутацию окончательно, я мог надеяться обрести если не состояние, то достаток на старости лет и обеспечить достойное приданое нашей Паолине, когда она, в свою очередь, достигнет возраста, подходящего для вступления в брак.

Дыхание у него внезапно прервалось, и он тяжело опустился на стул, прижимая руку к сердцу.

— Передохни, — мягко предложила Леонора.

Он свирепо замотал головой.

— Моей Паолине должно было исполниться четырнадцать лет. Красотой она даже превзошла свою мать. И мы были без ума от нее и несказанно ею гордились! Когда они выходили вдвоем, Маргарита в свои двадцать восемь лет казалась старшей сестрой дочери. Все восхищались ими и относились к ним с величайшим почтением, потому что обе они были безупречны… и потому что рядом находился я, а меня задевать было опасно. Одна из них напоминала цветок, распустившийся под ласковыми лучами солнца, а вторая — свежий бутон, готовый, в свою очередь, раскрыться во всей своей красоте… Мне же было тогда тридцать два года. Дела мои шли наилучшим образом. Я изобрел удар сокрушительной силы, наводивший ужас даже на знатоков. Я называл его «молнией!» — «саэтта» по-итальянски, а когда показывал, всегда восклицал: «Ecco la Saetta»[21]. И это имя за ним осталось, а я стал благодаря ему почти знаменит. Все мне улыбалось. Эти четырнадцать лет сверхчеловеческого счастья возле дочери и жены, равно прекрасных, равно обожаемых, промчались, как один день… Наверное, дольше это и не могло продолжаться.

Он умолк, борясь с рыданиями, подступившими к горлу, но овладев собой, продолжил рассказ:

— Мы стали почти богаты, и вместе с деньгами ко мне пришло честолюбие… ради ребенка я был готов на все. В один прекрасный день — нет, проклятый, злосчастный день! — Паолину увидела принцесса Фауста. Девочка ей понравилась, и она захотела взять ее к себе, обещая нам, что обеспечит ей состояние, а позже выдаст замуж за какого-нибудь знатного вельможу из своего окружения. Подумайте, каким лестным и неожиданным было для нас это предложение! Наша маленькая Паолина станет свитской дамой принцессы! Я был вне себя от гордости… мать тоже… Госпожа во всем пошла нам навстречу: в свободные часы мы могли видеться с нашей Паолиной — либо во дворце, куда приходили бы сами, либо дома, где навещала бы нас она… Короче, совершив непростительную глупость, мы согласились. В течение года все шло прекрасно, и мы ни разу не пожалели о своем решении. Девочка говорила, что счастлива. Принцесса была сурова и требовательна, но одновременно великодушна и щедра. Я от всей души благословлял ее доброту… Глупец! Трижды глупец!

Он умолк, задыхаясь. Смахнув тыльной стороной ладони пот, проступивший бисеринками на лбу, он сделал над собой усилие и продолжил хриплым голосом:

— Однажды мы вдвоем, Маргарита и я, пришли во дворец повидаться с малышкой. Нам нравилось смотреть на нее — в великолепном наряде, посреди всей этой роскоши… Мы были слепы, говорю вам, мы просто обезумели. Итак, мы входим на главный двор… и что же мы там видим? Попробуйте догадаться, синьора.

— Не знаю. Какую-нибудь отрубленную голову на пике?

— Эшафот, синьора, новенький эшафот, возведенный посредине двора… и палача, терпеливо ожидающего у подножья узкой лестницы. А вокруг толпятся дворяне, пажи, конюшие, свитские дамы, камеристки, служанки — словом, все, кто находился в услужении у принцессы Фаусты. Сама же властительница с бесстрастным видом стояла на балконе. Мы попытались найти взглядом нашу малышку, но ее не было видно. Я не слишком чувствительный человек, синьора, однако в тот момент не смог сдержать вздох облегчения. Я подумал, что подобное зрелище не для моей дочери и по чистоте душевной мысленно вознес благодарность принцессе, избавившей мою Паолину, такую чистую, такую нежную, от обязанности присутствовать при смертной казни.

И Саэтта разразился полубезумным смехом.

— О, добрейшая и милосерднейшая госпожа Фауста! Вы увидите, синьора, заслуживала ли она благодарность моего сердца… Знаете, что произошло дальше?

Леонора сделала неопределенный жест, но он уже продолжал:

— Не старайтесь, вам все равно не догадаться. Случилось вот что: на эшафот поднялся человек, с головы до ног одетый в черное, и стал зычным голосом зачитывать какую-то тарабарщину, из которой я почти ничего не понял; речь там шла об отвратительном коварном предательстве, однажды уже великодушно прощенном, но совершенном вновь при самых отягчающих обстоятельствах. Говорилось еще, что необходимо преподать урок всем остальным слугам, а потому преступная голова должна была пасть в присутствии всего двора… И вдруг нам показалось, что небо над нами разверзлось: мы услышали имя Паолины! Приговор был вынесен нашему ребенку! И этот эшафот был возведен для нее! И это ее терпеливо поджидал палач! А топор его должен был обрушиться на ее белоснежную шейку! Безжалостная судьба привела нас сюда именно в этот момент… чтобы мы, о ужас! стали свидетелями казни нашей дочери… Паолина, плоть нашей плоти, наша кровь, наше сердце, наша жизнь — именно она была объявлена преступницей в этом омерзительном приговоре!

— Ужасно! — прошептала потрясенная Леонора.

— Вы можете представить, какой крик вырвался из моей груди. Я бросился вперед… но меня тут же схватили, связали, хотя я отбивался с яростью отчаяния… Тогда я рухнул на колени, плача, умоляя, угрожая… Несчастная мать также бросилась на землю: она рвала на себе волосы, царапала грудь ногтями, кричала… и словами своими могла бы разжалобить даже камни, потому что вокруг нас раздался хор голосов, моливших о пощаде вместе с нами… Властительница оставалась непреклонной. Тогда я, поскольку этот вампир жаждал крови, попросил казнить меня вместо нашей девочки. Мне было отказано.

— Пусть им отдадут тело, чтобы они могли похоронить его по-христиански. Это все, что я могу для них сделать!

Вот что сказала нам великодушная, щедрая, благородная, добрая принцесса Фауста.

Саэтта умолк, сотрясаясь от глухих рыданий, на губах его выступила пена, он хрипел, задыхаясь, и Леонора услышала, как с губ несчастного сорвались два имени:

— Маргарита! Паолина!

Но постепенно браво начал приходить в себя. Он поднял голову, и на лице его появилось привычное жестокое выражение. Правда, он был все еще очень бледен, и глаза сверкали зловещим огнем.

— Как вышел я оттуда, унося тело дочери и потерявшую сознание жену, не знаю… Зато знаю, что неделю спустя Маргарита, метавшаяся в бреду с того ужасного дня, как увидела топор палача, опустившийся на шею Паолины, уснула вечным сном рядом со своим ребенком… Отныне у меня никого не осталось в этом мире.

— Как ты сумел выстоять?

— Синьора, я не мог позволить себе умереть. У меня было кое-что получше смерти.

— Понимаю, — прошептала Леонора, — месть!

Саэтта, лишь кивнув головой вместо ответа, вернулся к своему рассказу.

— Я оставил академию. Я растерял всех учеников. Это было разорение. Впрочем, меня это не беспокоило… Я выслеживал Фаусту! В течение трех лет я следил за ней неустанно. Я растратил все свои сбережения и вернулся к ремеслу браво, чтобы выжить. Теперь мне было все равно. Однажды — это произошло в 1590 году в Риме — я узнал, что Фауста, приговоренная к смерти судом Сикста V, должна взойти на эшафот. Не этого я ожидал и не на это надеялся долгие три года. Но в конце концов я примирился с обстоятельствами. Мне нет нужды говорить вам, что я пробрался в первый ряд к эшафоту, возведенному на площади дель Пополо. Вы понимаете, я хотел это видеть… Фауста так и не появилась… Ее помиловали! Освободили! На меня обрушилось такое отчаяние, что я чудом остался жив… Но меня ожидал блистательный реванш: всего лишь через несколько дней я едва не отдал Богу душу от радости… Мне стало известно, что Фауста родила сына… и этого сына повезла в Париж одна из ее камеристок — Мирти… Я перестал выслеживать Фаусту: она меня больше не интересовала… И ринулся в погоню за Мирти и малышом. Я настиг их в дороге. Вы понимаете, синьора, Фауста перестала меня интересовать, потому что теперь я мог рассчитывать на более прекрасную, более изощренную месть. Я мог поразить ее в самое сердце, уничтожив ее ребенка.

Леонора кивком дала понять, что эта мысль для нее очевидна. Браво предстал перед ней в абсолютно новом свете, и она с чрезвычайным вниманием приглядывалась к нему.

А Саэтта уже совершенно оправился от потрясения, вызванного мучительными воспоминаниями; ненависть его словно обрела дополнительную силу, подавив человеческие чувства, на мгновение в нем пробудившиеся.

Теперь он вновь стал воплощением мести. В его холодных жестоких глазах сверкала свирепая радость, губы кривились в ужасной усмешке — он наслаждался выношенным им планом отмщения тем сильнее, чем больше ныло сердце, еще трепетавшее от недавних рыданий.

Он продолжил, и голос его звучал глухо.

— Два года я неотступной тенью следовал за Мирти и мальчиком. Она добросовестно охраняла его, надо отдать ей справедливость. Но ненависть, знаете ли, куда упорнее, хитрее и коварнее, чем дружба и любовь. Терпение мое было, наконец, вознаграждено: благоприятный случай, минутная оплошность Мирти… большего я и не просил… сын Фаусты оказался в моих руках.

Он разразился пронзительным смехом. Конечно, ему вновь представилась сладостная для него картина — как он уносит выбранную заранее и обреченную на заклание невинную жертву. Когда же фехтмейстер заговорил вновь, голос его зазвучал с такой неумолимой холодностью, улыбка обрела такую свирепость, а в глазах зажегся такой зловещий огонь, что даже Леонора, чья душа была закована в броню, невольно вздрогнула.

— Вы понимаете? Едва мне стало известно, что Фауста родила сына, я сказал себе: она убила моего ребенка — я убью ее дитя. Убью точно так же, как убила она мою Паолину, иными словами, сын Фаусты должен умереть на эшафоте от руки палача, как умерла моя дочь.

Откинувшись на спинку стула и полуприкрыв глаза, он мечтательно произнес:

— Верхом блаженства было бы заставить Фаусту присутствовать при казни, как выпало на долю мне с Маргаритой! Но, черт возьми, куда подевалась Фауста? Что ж… я уже говорил, нужно довольствоваться тем, что имеешь. Я найду ее… позднее… я принесу ей добрую весть.

Он передернул плечами, словно желая отогнать непрошеные мысли, и сказал, пристально глядя на Леонору:

— Этого сына Фаусты, синьора, я воспитывал почти с такой же любовью, как мою Паолину… — Тут на губах у него появилась горькая улыбка. — Хотя, конечно, на несколько иной манер. И хлопот он мне доставил изрядно! А какие муки пришлось мне пережить! Вы не поверите, но я ни на секунду не отходил от него в те долгие ночи, когда он едва не скончался от изнуряющей лихорадки! Не всякая мать способна на такое! Ведь я свечки ставил за его выздоровление! И Господь понял меня, даровав мне великую радость… Сейчас сыну Фаусты двадцать лет, и это истинный геркулес, который не боится никого и ничего… А еще это настоящий бандит!

Тут на лице его появилось недовольное выражение, и он с сожалением произнес:

— Конечно, не совсем такой, как бы мне хотелось… и это меня чрезвычайно огорчает. Но именно здесь я столкнулся с самыми большими трудностями… Еще совсем мальчишкой он, словно подчиняясь какому-то инстинкту, восставал против понятий, которые я силился ему вдолбить. Вы заметили только что: «Сказывается порода». Очень верное наблюдение, только, думаю, обязан он этим скорее отцу, нежели матери. Я, впрочем, сделал все, что мог, и не моя вина, если не все мне удалось. В любом случае, он стал вором, убийцей, мятежником… не признает никакой власти, кроме собственной прихоти, и всюду лезет напролом… а это значит, что он созрел для виселицы и что встреча его с палачом неизбежна… Как я надеялся, что сегодня месть моя свершится!

— И поэтому ты предупредил начальника полиции?

— Да, синьора!

— Что не удалось сделать нынешней ночью, можно свершить в следующий раз, — сказала Леонора, посмотрев ему в глаза.

Саэтта покачал головой.

— Нет, синьора, Жеан не из тех, кого можно дважды заманить в одну и ту же ловушку. Поразительно, что мы вообще смогли обмануть его… и в последнюю минуту дело все-таки сорвалось!

Леонора не смогла сдержать недовольного жеста.

— Да, — холодно произнес Саэтта, — понимаю, вас заботит король. Терпение, синьора, партия не проиграна, а лишь отложена. Если бы я мог быть так уверен в осуществлении своей мести! Ибо вы очень скоро избавитесь от короля…

— Что ты хочешь сказать? — живо спросила Леонора. — Тебе что-то известно?

— Ничего особенного, синьора… Только со всех сторон я слышу толки, что дни короля сочтены. Он приговорен. Кем? За что? Каким образом? Этого никто не знает или, по крайней мере, не говорит. Но абсолютно все убеждены, что Генриху Наваррскому жить осталось недолго.

— Это правда, — произнесла Леонора с ужасающим спокойствием. — Об этом шепчется весь двор… Сам король по любому поводу заговаривает о своей близкой смерти.

— Видите! Как бы то ни было, я помогал вам в этом деле и готов помочь снова, если понадобится. Да, вот еще что… разве вы не слышали предсказание некоего астролога, утверждавшего, что король умрет на первой же большой церемонии, устроенной им?

— Неужели ты веришь во все эти басни астрологов и колдунов? — подчеркнуто презрительно спросила Галигаи.

— Верю ли я в них, Cristo Santo?! — вскричал Саэтта с искренним изумлением. — Неужто вы хотите сказать, что сами не верите, синьора?

— Признаюсь, не очень.

— Напрасно, синьора, — сказал Саэтта серьезно. — А вот король верит. До такой степени верит, что, как говорят, именно поэтому постоянно отказывает в просьбах короновать, наконец, Марию Медичи… свою супругу. Он убежден, что не переживет этих торжеств.

Леонора слушала с интересом, лучше всяких слов опровергавшим ее наигранный скептицизм. Одновременно мозг ее напряженно работал.

— К чему ты клонишь? — спросила она.

— К тому, синьора, что когда затеваешь подобную крупную игру, предпочтительнее иметь все козыри на руках.

— И что же?

— А то, что вам, обладающей безграничным доверием королевы, следует неустанно твердить ей: она должна добиться от короля коронации! Более торжественной церемонии и представить себе невозможно. Таким образом, осуществится первая часть пророчества… И это лишний шанс для вас, синьора. Звезды и колдовские силы окажутся на вашей стороне. Что же касается второй части, то при некоторой ловкости и удаче можно слегка помочь судьбе, черт возьми!

Леонора глядела на браво с задумчивым видом. Быть может, его слова совпадали с решением, которое она уже приняла.

— Наверное, ты прав, — сказала она наконец. — Но короля не так-то просто принудить… Когда он не хочет… он не хочет.

— Ба! — промолвил Саэтта, улыбаясь. — Говорят, чего хочет женщина, того хочет дьявол. А королю до дьявола далеко. Ах, какая все же жалость, что нынешнее предприятие сорвалось! Если бы Жеана осудили как цареубийцу, это было бы великолепно! Подумайте о пытках, которые его бы ожидали! — Ужасный вздох вырвался из его груди. — Никогда не сотворить мне ничего более прекрасного, более совершенного, чем этот замысел!

Леонора посмотрела на него очень внимательно. Казалось, он действительно страдал. Она же сохраняла полное спокойствие. Какое значение имела для нее судьба Жеана? Тем не менее она спросила с любопытством:

— Что же ты намерен предпринять?

Взглянув на нее с удивлением, Саэтта произнес со свирепой решимостью:

— Как что? То же самое. Всеми силами подталкивать его навстречу палачу. Что вы хотите, синьора, эта мысль слишком крепко засела у меня в голове. — И он пожал плечами. — Ничто не заставит меня отказаться от мести. Я спас мальчишку от смерти, когда он был маленьким. Сейчас он мужчина и способен защитить себя, можете мне поверить… но если бы я увидел его в положении, грозящем ему гибелью, я бы без колебаний бросился на выручку, даже с риском для собственной жизни… А если кто-нибудь замыслил бы убить его, я прикончил бы этого человека без жалости и сострадания.

Он поднял голову и отчеканил тоном, не допускающим возражений:

— Ибо Жеан должен умереть на эшафоте… И именно так он умрет. Жеан должен принять смерть от руки палача. И, пока я жив, ничья другая рука не посягнет на него. Пока я жив, никто не спасет его от уготованной ему судьбы!

В голосе Саэтты прозвучала глухая угроза, но Леонора либо не обратила на нее внимания, либо сочла возможным пренебречь ею.

— Именно об этом я и спрашиваю, — пояснила она спокойно. — Каким образом собираешься ты предать Жеана в руки палача?

Саэтта зловеще усмехнулся.

— У меня появился новый план, — сказал он. — Я собираюсь пустить Жеана по следу сокровища Фаусты… вернее, его собственного сокровища, ибо мать завещала его своему сыну. Разумеется, об этом он никогда не узнает. Для него это будет привычное занятие… воровство, если называть вещи своими именами. Трудновато будет этого от него добиться, потому что уж очень он своенравен… но это мое дело, я знаю, как заставить его решиться. Если же он примется за поиски, то, будьте уверены, синьора, непременно отыщет то, чего никому до сих пор не удалось отыскать. И тогда…

— Тогда?

— В игру вступите вы, синьора. Каким образом? Это уж ваше дело. — На губах у него появилась лукавая улыбка. — Я полностью на вас полагаюсь. Уверен, когда Жеан найдет сокровище, вы сумеете устроить так, чтобы оно перешло в ваши сундуки… Однако, зная теперь, чего хочу я, — тут тон его приобрел жесткость, — вы должны позаботиться о том, чтобы схватить вора на месте преступления… Будет ли он осужден за цареубийство или за воровство, для меня значения не имеет… главное, чтобы это свершилось, вот единственное, чего я прошу.

Леонора напряженно размышляла.

— Отчего, — осведомилась она после продолжительной паузы, — не арестовать его прямо сейчас? Так, мне кажется, было бы проще.

— Неужели вы не поняли меня, синьора? Я не хочу, чтобы он сгнил в каком-нибудь каменном мешке… Мне нужен смертный приговор по всей форме! А затем публичная казнь!

— Разве ты не знаешь, — промолвила Леонора со зловещей улыбкой, — что и это можно устроить?

— Нет, клянусь дьяволом! Я желаю, чтобы его осудили по заслугам! Чтобы толпа, осыпающая проклятьями преступника на пути к эшафоту, с полным правом плевала ему в лицо! Кроме того, — он насмешливо усмехнулся, — вы забыли о кладе, синьора! Об этом изумительном, невероятном, баснословном сокровище! Если вы прикажете немедленно схватить Жеана, кто же преподнесет вам на блюдечке эти богатства?

— Ты прав! — сказала Леонора, вполне убежденная последним доводом. — Итак, чтобы исполнить твое желание, то есть добиться осуждения Жеана, мне нужно будет обратиться за помощью к королеве, а затем отдать ей сокровище.

— Это ваше дело, — промолвил Саэтта холодно. Про себя же подумал: «Какое самопожертвование! Будто я не знаю, что из сундуков королевы это золото быстро перекочует в твои!»

Леонора же заговорила очень серьезным тоном.

— Да, другого средства я не вижу и обращусь к нему. Ты можешь сам судить, Саэтта, ослепило ли меня сокровище.

В знак восхищения браво глубоко поклонился, что, впрочем, позволило ему скрыть язвительную ухмылку. Выпрямившись, он проникновенно произнес:

— Синьора, вы само бескорыстие и великодушие, вместе взятые.

Взяв со стола увесистый кошелек, Леонора протянула его Саэтте со словами:

— Когда твой сын приступит к розыскам клада, ты дашь мне знать… Полагаю, нет, уверена, что ты обретешь долгожданную радость и месть твоя осуществится в соответствии с твоими желаниями. А теперь ступай, Саэтта.

Саэтта, поклонившись с присущим ему дерзким и несколько лукавым изяществом, опустил в карман кошелек и вышел, не прибавив более ни слова.

А Леонора, опершись локтем о маленький столик, стоявший рядом, прикрыла глаза ладонью и погрузилась в глубокое раздумье. Лицо ее оставалось непроницаемым, и никто не смог бы сказать, о чем она грезит, какие планы замышляет.

Глава 21 О ЧЕМ УЗНАЛ ОТЕЦ ПАРФЕ ГУЛАР, ИСПОВЕДУЯ ГОСПОЖУ КОЛИН КОЛЬ

Госпожа Колин Коль никогда не была красавицей, из-за чего питала глухую ненависть ко всей вселенной. Казалось, что и молодой она тоже не была. Ей было всего сорок пять лет, а выглядела она на все шестьдесят. Создавалось впечатление, что такой она и родилась.

Характер ее можно было бы выразить в одном слове — лицемерие. Разумеется, лицемерие это было неосознанным, и она от души вознегодовала бы, услышав обвинение в подобном пороке. Тем не менее жизнь ее представляла собой сплошную комедию, которую она разыгрывала то для Бога, то для дьявола — а иногда для обоих разом.

Верила она искренне и простодушно. Религиозные понятия ее сводились к следующему: больше всего следовало опасаться дьявола и его приспешников, способных погубить невинную душу; равным образом надо было всеми силами избегать смертных грехов, ибо за них полагалось неминуемое воздаяние в виде адского пламени на веки вечные. Из этого понятно, какую роль в ее жизни играл исповедник.

Все утро госпожа Колин Коль провела в хлопотах, наблюдая за починкой окна, пострадавшего в результате вторжения тех, кого она называла про себя: вельможа в маске и трое бандитов.

Торопливо позавтракав, она устроилась с рукодельем у окна, выходившего на улицу. Делая вид, что занимается штопкой, она на самом деле высматривала монаха, одновременно изготавливая к бою все свои орудия — ибо исповедь была для нее настоящим сражением, в котором она должна была победить, иными словами, получить отпущение грехов.

Между тем близился полдень, а монах все не появлялся. Матрона забеспокоилась. Неужели придется самой отправиться на поиски? Именно потому, что она придавала предстоящей беседе такое значение, ей не хотелось в этом признаваться. И она продолжала ждать, хотя нетерпение буквально грызло ее, а листок бумаги, который она нервно комкала в кармане фартука, казалось, обжигал руки.

Наконец в полчетвертого в конце улицы возникла знакомая фигура брата Парфе Гулара. По счастливой случайности он замешкался возле дома старой мегеры, и та поспешно пригласила его войти.

Монах был уступчив и добродушен — Колин Коль это хорошо знала. Вот и на сей раз он не заставил просить себя дважды. Тщательно заперев за ним входную дверь и наложив все засовы, она угодливо придвинула к нему кресло. А тот, не без труда заняв сидячее положение и засмеявшись утробным смехом, сразу же заявил с присущей ему бесцеремонностью:

— Как раз в тот момент, когда вы окликнули меня, почтенная дама, я спрашивал себя, не поднесет ли мне стаканчик какая-нибудь милосердная душа… Просто изнываю от жажды. Быть может, у вас еще осталось то миленькое сомюрское винцо, которым вы меня потчевали в прошлый раз…

Госпожа Колин Коль, мгновенно достав из погребка запыленную бутыль, наполнила до краев стакан монаха.

Но Парфе Гулар отличался галантностью. Он поклялся, что даже не пригубит этот божественный нектар, если хозяйка дома не составит ему компанию. Матрона, как водится, стала отнекиваться — однако, по настоянию достойного отца и не желая обидеть его отказом, согласилась принести второй стакан. Монах и его налил доверху, не слушая протестов старухи. Зная легендарное обжорство Парфе Гулара, она выставила также огромное блюдо с пирогами, чем снискала одобрение исповедника, немедленно приступившего к трапезе.

Все это было как бы предварительной пристрелкой. Противники готовились к бою, незаметно приглядываясь друг к другу.

Как известно читателю, у каждого из них была своя цель. Оба тщательно ее скрывали и мысленно поздравляли себя с тем, что встреча состоялась в силу очевидной случайности.

Колин Коль, потакая известным слабостям почтенного отца, надеялась обрести его благоволение.

Парфе Гулар, со своей стороны, не сомневался, что она действует с какой-то задней мыслью. Но он достаточно хорошо знал ее и полагал, что несколько стаканов игристого вина быстрее развяжут ей язык.

Впрочем, это было его принципом: он всегда давал людям возможность высказаться, задавая вопросы лишь тогда, когда избежать этого было невозможно. Поэтому, ни единым словом не упомянув про Бертиль, он принялся болтать о том о сем, терпеливо ожидая, что матрона сама перейдет к интересующей его теме.

Колин Коль не обладала таким терпением и таким дипломатическим искусством. Ей до смерти хотелось узнать, что говорится в бумаге, обжигавшей, как ей казалось, кожу сквозь плотную ткань фартука. Итак, приняв сокрушенный и одновременно таинственный вид, она ринулась в наступление:

— Отец мой, я благословляю случай, приведший вас к моему дому. Вчера ночью здесь произошли такие интересные события, что мне хотелось бы испросить вашего совета на сей счет.

Парфе Гулар не повел и бровью.

— Говорите, дражайшая дама, — сказал он добродушно, — слабый мой разум к вашим услугам.

— Но, — продолжала матрона еще более таинственно, — события эти настолько важные, что о них никто не должен знать.

Снисходительный монах сам пошел ей навстречу:

— Так вы хотите, чтобы я выслушал вас с соблюдением тайны исповеди?

— Это было бы лучше всего, — торопливо ответила Колин Коль.

Поднявшись с кресла, Парфе Гулар придал лицу своему подобающее серьезное выражение, скрестил руки на животе и промолвил как нельзя более елейным тоном:

— Поступим согласно вашему желанию. Говорите, дитя мое, я слушаю вас.

Естественно, Колин Коль до мельчайших деталей знала все религиозные обряды. У нее не было оснований подозревать монаха, но она желала, чтобы таинство свершилось по всей форме, ибо только в этом случае на уста священника налагалась печать молчания. Исповедь потеряла бы для нее значение, если бы предписанный обряд не был соблюден. Поэтому, невзирая на пожиравшее ее нетерпение, она готова была потратить еще несколько минут. Смиренно, как и подобает кающейся грешнице, опустившись на колени, она придала лицу своему благочестивое выражение, набожно перекрестилась, сложила руки и начала с жаром тараторить «Сопfiteor»[22].

Она не упустила ни единой детали — монах же, в свою очередь, с подобающей важностью подавал положенные реплики. И только когда все было исполнено как должно, она приступила к интересующему ее делу.

— Прежде всего мне нужно сказать вам, что с моей юной жилицей случилось большое несчастье. Ну, с той девушкой, что заинтересовала короля, знаете? Да? Так вот, ее похитили прошлой ночью.

И она рассказала монаху о похищении. За исключением некоторых подробностей, которые она предпочла либо обойти молчанием, либо слегка изменить, чтобы выставить жертвой саму себя, рассказ этот был точен.

Верный своей системе, Парфе Гулар не прерывал ее, иногда одобрительно кивая, а порой подбадривая односложными словами. Увидев, что она кончила, он все же попытался с помощью вкрадчивых вопросов выяснить, кто скрывался под маской.

Однако именно об этом матрона не желала распространяться. Монаху не удалось ничего из нее вытянуть. Решив, что она знает не больше, чем говорит, он не стал настаивать.

А Колин Коль приступила к самому важному для себя делу:

— Когда разбойники ушли, я долго не могла прийти в себя, отец мой. Что вы хотите от слабой женщины? Это был слишком тяжелый удар для меня. Немного оправившись, я подумала, что эти люди наверняка все перевернули вверх дном у моей жилицы. Вы же знаете, я хорошая хозяйка. Вот я и поднялась к ней в комнату, чтобы немного прибраться. И вдруг мне пришло в голову, что в бумагах девушки можно было бы отыскать следы человека в маске. Конечно, нехорошо рыться в чужих вещах, но если от этого зависит спасение бедняжки? К тому же, кто знает, там могли быть сведения, полезные для короля… а ведь он настолько заинтересовался ею, что пришел с визитом около девяти вечера… — Она напустила на себя самый простодушный вид. — Быть может, я поступила дурно, отец мой?

— Нет, дитя мое, — важно промолвил Парфе Гулар, — потому что намерения у вас были добрые. Но вы сказали, что сюда приходил вечером король?

— Да, отец мой. И почти час оставался с ней наедине.

Брат Гулар ничего не сказал, но на лице его появилась масляная улыбка. Заметив ее, Колин Коль воскликнула с неосознанным цинизмом:

— Да нет же, это вовсе не то, о чем вы подумали! Ведь эта девушка, которую все знают только под именем Бертиль, вы знаете, кто она? Дочь короля, не больше и не меньше! Кто бы мог подумать!

— Да полно вам! — вскричал монах с изумлением.

Колин Коль поняла, что он ей не верит. Чтобы убедить его, она тут же во всех подробностях пересказала историю Бланш де Сожи, ибо эта тайна не представляла для нее никакого интереса, зато давала возможность вволю почесать язык.

Парфе Гулар, ничем не выдавая себя, слушал с жадностью. Он все больше убеждался, что не потерял время даром, исповедуя старую мегеру. А та, исчерпав тему рождения Бертиль, перешла к самому скользкому и самому важному вопросу, ради которого и затеяла эту пародию на исповедь. Сочтя, что настал момент заговорить о сокровище, она сказала, потупившись:

— Это еще не все. Среди бумаг я нашла письмо от некоего графа де Вобрена… это, знаете ли, жених Бланш де Сожи. В письме он сообщает о посылке неких важных документов… а в них будто бы указано точное место, где зарыты баснословные богатства, принадлежавшие одной принцессе… ее звали, кажется, Фауста.

Монах, как ни владел собой, едва не подпрыгнул в кресле, ибо никак не ожидал услышать признание такой важности. Быстро опомнившись, он спросил с нарочитой небрежностью, хотя голос у него предательски дрожал:

— Как, вы говорите, ее звали? Повторите.

Многоопытная и хитроумная Колин Коль в данном случае совершенно неверно истолковала волнение своего исповедника. Она решила, что монаха удивило странное имя, и любезно пояснила:

— Вот уж правда, имя необычное… никогда такого не слышала. Но я помню очень хорошо: Фа-ус-та… именно так было написано.

Парфе Гулар между тем полностью обрел хладнокровие, и мозг у него напряженно заработал. Неужели случай вывел его на след заветного сокровища? Он осыпал себя упреками за то, что едва не пробудил подозрения алчной матроны. Но теперь ему было ясно, какую линию поведения следует избрать. Внезапно лицо его посуровело, и он произнес холодным, властным тоном:

— Продолжайте. Вы утверждаете, будто в документах шла речь об этом мнимом сокровище?

— Да, отец мой, — ответила матрона, слегка встревожившись при виде перемены, произошедшей со снисходительным исповедником.

— А другие имена там упоминались? — вопросил монах еще более сурово. — Припомните как следует.

— А как же! Было еще одно странное имя: Мир-ти… да, да, именно так, Мирти. Потом имя, все-таки похожее на христианское — Пардальян… Ах, было еще имя просто дьявольское… подождите! Да! Саэт… Саэтта! Но что с вами, отец мой? Вы меня просто пугаете!

Действительно, необъяснимое поведение монаха начало ее не на шутку беспокоить. И уж совсем она обмерла, когда он произнес угрожающим тоном:

— Берегитесь, дитя мое! Боюсь, вы еще не поняли, о каких страшных вещах говорите!

Парфе Гулар выпрямился. На лице его, прежде столь добродушном и веселом, изобразился ужас, немедленно передавшийся матроне. Она содрогнулась, а он повторил веско:

— Берегитесь! Вы обращаетесь к Господу… Господь же читает во всех сердцах, и от него ничего нельзя утаить. Отвечайте мне, как ответили бы Господу… Вы забрали эти документы, не так ли?

— Увы! — простонала матрона, стуча зубами. — Я взяла только один маленький листочек… хотела, чтобы вы мне перевели… потому что там, кажется, написано по-латыни.

— Хорошо, — сказал монах с еще более зловещим, еще более угрожающим видом. — Заклинаю вас в точности рассказать мне о том, что говорилось в письме… И помни, несчастная, речь идет о твоем спасении… малейшая ложь, случайная обмолвка… и ты окажешься в самых глубинах ада!

Этот неожиданный удар совершенно оглушил Колин Коль. Как это могло произойти? Что она такого сказала? Отчего возникла эта ужасная угроза ада? Она не могла понять. Зато чувствовала, что кровь стынет у нее в жилах… что она задыхается… что, наверное, сейчас умрет.

Монах увидел, что ее необходимо успокоить, иначе ничего нельзя будет добиться.

— Полно, — произнес он более мягким тоном, — возможно, вы согрешили по неведению. Если так, вы еще можете обрести прощение. Но я должен знать все, и вы должны мне все рассказать. Говорите же, дитя мое! Ну же, смелее! Господь милосерден, вы знаете об этом.

Матрона немного воспряла духом. И, можете быть уверены, теперь ей и голову не приходило хитрить. Перед ней разверзлась пропасть ада, готового поглотить ее, и это ужасное видение отбивало всякую охоту лгать.

— Итак, отец мой, — прошептала она дрожащим голосом, — в письме этого графа де Во…

— Не произносите его имени! — возопил монах.

Колин Коль вздрогнула, испуганно уставившись на Парфе Гулара.

— Продолжайте, — скомандовал тот.

— Так вот, в письме этом, — заговорила она, мучительно сглотнув слюну, — в письме этом сообщалось о посылке документов, имевших отношение к сокровищу. Как я уже сказала вам, это ценные документы, потому что в них указывалось место, где сокровище зарыто. Что до самого сокровища, то оно принадлежало этой принцессе…

— Имени не произносите! — взревел монах столь ужасным голосом, что Колин Коль, не выдержав, заголосила:

— Милосердный Иисус, все кончено! Я проклята навеки!

— Продолжайте.

— Эта принцесса завещала сокровище своему сыну от… могу ли я назвать имя, отец мой?

— Нет, несчастная! — загремел Парфе Гулар.

Сокрушенная этим новым ударом, матрона совсем сникла и принялась молотить себя кулаками в грудь, приговаривая «mea culpa»[23]. Затем она продолжила, повинуясь повелительному жесту монаха:

— Ребенка увезла во Францию одна из камеристок принцессы. Эта камеристка — о, я не собираюсь произносить этого имени!

— И правильно делаете, дитя мое, продолжайте. Итак, камеристка увезла ребенка во Францию. Что дальше?

— Но ребенка похитил у нее некий мерзавец, и граф догадывался, кто это. Его звали…

— Не произносите этого имени, повторяю вам! Или вы не боитесь вечного проклятия?

— Господи Иисусе! Матерь Божья! Святая Бригитта, заступница моя! Сжальтесь над несчастной грешницей!

— Итак, ребенка похитили. Что сделала тогда камеристка?

— В отчаянии она покончила с собой, отец мой.

— Так пусть душа ее достанется всем демонам ада! — громовым голосом возгласил монах. — Разве эта подлая тварь не знала, что наша святая матерь Церковь запрещает самоубийство?

— Я в этом не виновата! — пискнула Колин Коль, близкая к помешательству.

— Знаю, — ответил Гулар, — и радуюсь за вас. Иначе были бы вы прокляты, подобно ей. Итак, ведьма покончила с собой. Но что она сделала до этого?

— Передала графу, чье имя я не должна называть, бумаги, имевшие отношение к сокровищу.

— Почему именно этому графу? — спросил Гулар, который, умело запугивая матрону, отнюдь не терял из виду конечную цель.

— Потому что граф когда-то был приближенным лицом принцессы и, сверх того, считал себя другом отца ребенка.

— Понимаю! Итак, граф должен был сохранить бумаги, чтобы затем передать их отцу ребенка… Но граф тоже добровольно расстался с жизнью… чтоб ему сгореть в адском пламени! Бумаги же остались у его невесты, а та завещала их дочери, у которой вы их и нашли… Это все?

— Все, отец мой, клянусь ранами Христа!

— Я вам верю… Но вы не знаете того, что известно мне… ибо я изучал священные книги, недоступные для профанов! Богомерзкие имена, столь неосторожно названные вами, ясно доказывают присутствие дьявола во всей этой истории! Дьявола, несчастная! Ах, боюсь, не навлекли ли вы на себя вечное проклятие?

— Но почему? Что же я сделала такого ужасного? — зарыдала Колин Коль, бросаясь на колени.

— Что сделала, спрашиваешь? Ну-ка, покажи мне эту бумагу… Дай Бог, чтобы я ошибся!

Матрона, не поднимаясь с колен, поспешно достала из кармана злосчастную бумагу, вызывавшую у нее теперь нескрываемый ужас, и кончиками пальцев протянула монаху.

Парфе Гулар, взяв листок также кончиками пальцев, быстро взглянул на него и, испустив пронзительный вопль, тут же бросил себе под ноги, словно это была какая-то отвратительная ядовитая рептилия. Оттолкнув кресло, он одним прыжком оказался в другом конце комнаты, осеняя себя крестным знамением и исступленно бормоча:

— Vade retro, Satanas! Vade retro![24]

Колин Коль повалилась лицом на пол. В голове у нее было совершенно пусто. Ей хотелось отползти как можно дальше от дьявольской бумаги, но сил на это уже не хватило. Страх, подавив в ней все другие чувства, буквально парализовал ее. Единственное, на что она оказалась способна, это отвечать слабым писком «Меа culpa! Mea maxima culpa!»[25] на громовые «Vade retro!» монаха.

— Так я и знал! — с притворным ужасом воскликнул Парфе Гулар. — Знаешь ли ты, несчастная, кто эта принцесса? И кто такая ее камеристка? Две ведьмы! Ты слышишь? Две ведьмы!

— Пощадите! — простонала матрона, почти не соображая, что говорит.

— Знаешь, кто этот негодяй, якобы похитивший ребенка? Демон! Демон ада!

— Сжальтесь! — хрипела Колин Коль.

— Знаешь, кто такой граф и его друг, этот псевдоотец псевдоребенка? — неумолимо продолжал Парфе Гулар. — Двое проклятых! Они продали душу свою этим ведьмам и дьяволицам!

— Иисус милосердный, добрый мой Господь, сжалься надо мной, — бормотала совершенно оглушенная старуха.

— Знаешь ли, наконец, — свирепо возгласил монах, — что это за бумага? Адский договор, заключенный проклятыми с самим Сатаной!

На сей раз Колин Коль ничего не ответила, ибо лишилась чувств.

«Гм! — подумал Парфе Гулар, глядя на нее с некоторой досадой. — Уж не перехватил ли я?»

Но тут же равнодушно пожал плечами, говоря себе:

— Ладно! Урок пойдет ей на пользу. Теперь я могу быть уверен, что она никому не заикнется об этой истории.

И он, неспешно направившись к столу, взял один из недопитых стаканов с вином, а затем побрызгал в лицо матроне. Та приоткрыла один глаз.

— Полно, — сказал монах мягко, — поднимайтесь, дитя мое, я вижу, что согрешили вы по неведению.

Едва лишь перед Колин Коль забрезжила надежда спастись от адского пламени, как она ощутила прилив сил и послушно встала. Однако ноги у нее все еще подкашивались, а взгляд молил о пощаде.

— Быстрее, — приказал монах, — принесите мне святой воды, чтобы очистить это место.

Матрона устремилась в свою спальню за кропильницей, стоявшей у нее в изголовье кровати.

Парфе Гулар, окунув пальцы в воду и перекрестившись, щедрой рукой обрызгал матрону, набожно вставшую на колени, комнату и пресловутый листок бумаги.

Завершив это богоугодное дело, он взглянул на Колин Коль пристально и с подозрением осведомился:

— Других бумаг у вас нет? Берегитесь, теперь вы извещены, и если окажется, что вы утаили еще какой-нибудь инфернальный договор, то…

— Клянусь спасением моей души, — прервала его матрона с горячностью, — у меня больше ничего нет!

— Верю вам… Равным образом надеюсь, что вы не читали эти адские документы!

— Как же мне их было прочесть? Ведь они же написаны на языке, которого я не знаю.

— Ваше счастье! — веско заметил Гулар.

Окончательно успокоившись, Колин Коль покосилась на страшную бумагу, ибо помнила, что в ней таится вечное проклятие и с ужасов спрашивала себя, что же с ней делать. Собрав все силы, она осмелилась задать робкий вопрос:

— Отец мой, как быть с этим адским соглашением?

— Его надо сжечь, — решительно заявил монах.

Колин Коль в страхе попятилась. Умоляюще сложив руки, она вкрадчиво произнесла;

— Но ведь только священник может проделать это, не рискуя собственным спасением… Не так ли, отец мой?

— Вы правы, дитя мое, — великодушно согласился монах. — Я сам сожгу его. А для пущей надежности совершу обряд в церкви со всеми подобающими молитвами.

Матрона рассыпалась в благодарностях, после чего смиренно попросила дать ей отпущение грехов, ожидая ответа с замиранием сердца.

— Охотно, — с большим достоинством произнес брат Парфе Гулар. — Но мой долг предупредить вас: если вы еще раз попытаетесь заглянуть в бумаги вашей жилицы, то будете прокляты безвозвратно. Ничто вас не спасет, ибо теперь вам известно, что таится в этих документах.

Старуха заверила его, что и пальцем не прикоснется больше к страшным бумагам. В искренности ее можно было не сомневаться, поскольку она знала, что Жеан Храбрый унес с собой шкатулку. Об этом пустячном обстоятельстве она позабыла уведомить монаха, ведь к исповеди это не имело никакого отношения. Но про себя очень радовалась, ибо дьявольские бумаги находились теперь далеко от ее дома.

Между тем монах, преследуя свою цель, добавил:

— Вы будете прокляты и в том случае, если хоть раз произнесете вслух имена этих ведьм и этих демонов.

Тут голос его стал настолько грозным, что она затрепетала.

— Знаешь ли ты, несчастная, что, называя эти имена, рискуешь призвать к себе отродье дьявола? Если ведьмы и демоны схватят тебя, ты погибла… Разве хватит у тебя сил сопротивляться им? Если ты дорожишь спасением своей души, забудь об этой истории, ибо она пахнет костром.

— Забуду, отец мой, клянусь вам! — искренне воскликнула Колин Коль, принимая на веру все угрозы монаха.

Но именно поэтому обычное отпущение грехов ее не удовлетворило. Она желала, чтобы обряд совершился по всей форме — подобно тому, как был соблюден весь ритуал, предшествующий исповеди. Отговорить ее было невозможно, ибо она все еще содрогалась при мысли об адском пламени, едва не поглотившем ее, и Парфе Гулар не стал отказывать ей в такой малости. Исполнив должным образом обряд, он, однако, заторопился — вполне понятно, ведь ему следовало как можно скорее истребить адский договор, представлявший немалую опасность даже для служителя церкви.

Что до Колин Коль, то она еще долго не могла прийти в себя от пережитого потрясения. Но, поскольку отпущение грехов было все же получено, она мало-помалу успокоилась. Впрочем, она решила раз и навсегда выбросить из головы мысль о сокровище, из-за которого едва не обрекла себя на вечное проклятие.

Как женщина разумная, она предпочла заняться делом более безопасным — иными словами, вернулась к прежним своим замыслам относительно Бертиль. Если бы ей удалось через посредство Карканя (мысленно она называла его «славный юноша») узнать имя похитителя («вельможа в маске»), то легко можно было бы сорвать крупный куш с Ла Варена.

Однако успех этого предприятия зависел исключительно от Карканя, имени которого она не знала. И ей было ясно, что найти Карканя и сговориться с ним можно при одном-единственном условии — если тот придет навестить ее, воспользовавшись полученным приглашением.

Результатом всех этих размышлений было то, что старая мегера встала на колени перед статуэткой Богоматери и, сложив молитвенно ладони, с жаром произнесла:

— Святая Богоматерь, сделайте так, чтобы этот славный юноша зашел ко мне и чтобы с его помощью я нашла знатного господина, который похитил мою жилицу! Вы так умны и так добры, святая матерь Божья, вы должны понять, что я заслужила маленькое возмещение за утраченное навсегда сокровище! Окажите же мне эту милость, матерь Божья!

Глава 22 КЛОД АКВАВИВА ОТДАЕТ РАСПОРЯЖЕНИЯ

Только выйдя из дома госпожи Колин Коль, Парфе Гулар смог прочесть бумагу, добытую им благодаря легковерию старухи. Как мы помним, прежде он едва взглянул на этот дьявольский документ.

Текст был написан по-латински, но монаха это не смутило — невежество его было напускным.

Надо полагать, в бумаге и в самом деле содержалось нечто ценное, ибо маленькие глазки Гулара засверкали от радости.

Прочитав листок, достойный отец решительно направился к монастырю капуцинов и вскоре уже входил в ту самую комнату, где побывал утром.

Клод Аквавива по-прежнему находился в ней наедине с отцом Жозефом, который, судя по всему, стал его любимым учеником. Увидев секретного агента, капуцин вопросительно взглянул на своего наставника, и тот знаком велел ему остаться.

— Ну что, сын мой? — спросил старик с кротостью, чрезвычайно редко ему изменявшей. — Вам уже удалось исполнить поручение, данное сегодня утром?

— Да, монсеньор. У меня добрые новости… и необыкновенно важные! Иначе я никогда не решился бы прийти во второй раз… ведь подобная неосторожность может возбудить чрезмерное любопытство отцов-капуцинов!

Одобрительно кивнув, Аквавива сказал просто:

— Говорите, сын мой.

Парфе Гулар с удивительной точностью, не упустив ни единой детали, изложил все, что удалось ему узнать о происхождении Бертиль де Сожи.

Выслушав его, Аквавива некоторое время задумчиво молчал, затем промолвил:

— Так, значит, эта девочка — дочь короля Генриха!

Поколебавшись секунду, он резко бросил:

— Впрочем, это не имеет значения. Она начинает нам мешать… и должна временно исчезнуть.

— Мы знаем, где найти ее, — почтительно заметил Гулар. — Убежден, что именно ее привел сегодня ночью Жеан Храбрый во дворец д'Андильи. Добавлю, монсеньор, что из моего следующего донесения вы извлечете еще один довод в пользу исчезновения девушки. Отныне это становится настоятельной необходимостью.

— А! — произнес Аквавива с еле заметной улыбкой. — Я знал, что у вас есть и другие новости.

— Да, монсеньор, — сказал очень просто Парфе Гулар. — Еще я принес вам вот это.

И он протянул бумагу, которую Колин Коль украла у своей жилицы, а затем так легко уступила монаху.

Аквавива взял листок и с большим вниманием прочел его. В кротких глазах мгновенно вспыхнуло пламя — но это было единственным знаком волнения, охватившего старика.

Очень спокойно повернувшись к отцу Жозефу, безмолвному и бесстрастному свидетелю этой сцены, он передал ему листок со словами:

— Я решил, что ничего не буду скрывать от вас, пока обретаюсь под этим кровом. Независимо от того, придете вы к нам или нет, я желаю этим абсолютным доверием выразить свою признательность, ибо лишь благодаря вам могу жить здесь, не привлекая к себе внимания. Читайте, сын мой. И вам станет ясно, на чьей стороне Провидение. Читайте вслух.

Взяв документ, отец Жозеф стал переводить его вслух, как ему было приказано. Документ гласил следующее:

«CAPELLO DE SANTO MARTYRIO

(под Монмартским эшафотом, к востоку)

Копать под изгородью со стороны Парижа. Откроется арка, под которой есть лестница из тридцати семи ступенек. Лестница ведет в подвал. Там стоит алтарь. На алтаре процарапано двенадцать черточек, изображающих двенадцать ступеней. Копать под двенадцатой ступенью — той, что с греческим крестом. Обнаружится большая железная кнопка. Сильно нажать на кнопку. Откроется отверстие, под ним ров. Копать в этом рву, пока не наткнетесь на плиту. Под плитой гроб, в гробу клад».

Прочитав этот текст очень медленно, выделяя каждый слог, словно желая дать слушателям возможность проникнуться им, отец Жозеф отдал листок старику и произнес очень холодно:

— Остается узнать, имеют ли эти весьма точные указания какое-либо касательство к сокровищу принцессы Фаусты.

Аквавива, бережно сложив бумагу, обратился к Парфе Гулару:

— Где вы нашли этот документ?

— Монсеньор, бумага с указаниями, которые мы тщетно разыскивали более двадцати лет, находилась в руках этой девушки… Бертиль де Сожи.

— Ах, вот что! Теперь я понимаю, отчего вы сочли исчезновение ее настоятельной необходимостью.

Монах безмолвно поклонился.

— Рассказывайте, — коротко распорядился Аквавива.

Тут Парфе Гулар сообщил, как удалось ему узнать, исповедуя госпожу Колин Коль, о письме графа де Вобрена к своей невесте Бланш де Сожи.

Когда он умолк, Аквавива вновь погрузился в раздумья.

— Это меняет наши планы, — сказал он наконец. — Теперь, когда мы знаем, где сокровище, нам не нужно, чтобы господин де Пардальян признал своего сына. Девушке этой все известно в мельчайших подробностях — причем знакома она и с отцом, и с сыном. Если в присутствии этих троих будет произнесено имя Саэтты, тайна рождения Жеана Храброго выплывет наружу. Это не должно произойти. Следовательно, девушка должна исчезнуть. Юноша также должен исчезнуть… навсегда. Слушайте меня.

И Аквавива, понизив голос, стал отдавать распоряжения. Оба монаха внимали ему с благоговением.


Вечер того же дня. Обширный кабинет в два широких окна. Богатая меблировка, изобилие картин, дорогих безделушек, ворсистых ковров. Кабинет какого-нибудь любителя изящных искусств, образованного и склонного к роскоши? Возможно. Но если судить по библиотеке, занимающей целую стену своими полками, доходящими до потолка и забитыми томами в нарядных переплетах, если судить по огромному столу, заваленному свитками и бумагами, то можно скорее предположить, что это приют ученого мужа. Все так, но стены увешаны разнообразным оружием: это настоящая коллекция рыцарских доспехов, мечей и шпаг, украшенных гербами самых знаменитых оружейников Милана и Толедо, кинжалов, пистолетов, мушкетов, аркебуз — словом, подлинный арсенал. Вероятно, это жилище человека военного. И, сколько бы вы ни искали, вам не найти здесь ни одного предмета, имеющего отношение к религии: нет даже самого крохотного распятия, самой маленькой кропильницы, самого миниатюрного изображения Божьей матери.

Однако кем бы ни был хозяин кабинета — художником, ученым или военным, — это, безусловно, знатный вельможа.

Присмотримся к нему. Быть может, по внешности удастся определить его социальное положение?

Он еще совсем молод — чуть больше двадцати лет. Бледное лицо, лихо подкрученные небольшие усики, маленькая остроконечная бородка, холодный, необыкновенно проницательный, жесткий, властный взгляд.

Молодой человек прохаживается по кабинету, заложив руки за спину и вскинув голову с очень широким лбом. В повадке его есть что-то от хищной кошки, а в манере закидывать голову чувствуется гордыня: безграничная гордыня прирожденного повелителя. На нем с несравненным изяществом сидит роскошный фиолетовый костюм из шелка, бархата и бесценных кружев. Следуя недавно установившейся моде, он носит сапоги с раструбами из мягкой кожи, и при каждом его шаге по сверкающему паркету звенят золотые шпоры. На боку у него висит рапира — нет, не игрушечная шпажонка для парадов, а надежный прочный клинок для боя.

Он, безусловно, красив, но есть что-то внушающее тревогу в этой физиономии: она вызывает скорее страх, нежели симпатию.

Его имя? Арман дю Плесси де Ришелье. Полтора года назад он стал епископом Люсона. Это означает, что сейчас ему двадцать три года.

Входит слуга и что-то тихо говорит своему господину. В глазах Ришелье вспыхивает пламя, но тут же меркнет. Поспешно, с радостью, которую не пытается скрыть, он приказывает:

— Впустить.

И немедленно придает лицу своему непроницаемое выражение.

Появляется монах-капуцин и со смирением кланяется епископу, почтительно бормоча:

— Монсеньор!

Этот монах был некогда офицером: тогда его звали Франсуа ле Клерк дю Трамбле, и он особо отличился во время осады Амьена, храбро защищая город против императорских войск. Он был и придворным: под именем барона де Маффлье сверкнул, словно метеор, чтобы затем похоронить себя заживо в одном из монастырей Орлеана. Теперь гордый и элегантный барон носит имя отца Жозефа: он младший приор парижского монастыря капуцинов и, конечно, станет приором, а, возможно, и генералом своего ордена.

Пока слуга, проводивший отца Жозефа в кабинет, не вышел, поведение обоих священнослужителей оставалось неизменным: почтительное и смиренное у монаха, любезное, но несколько высокомерное — у молодого прелата, в чем нет ничего удивительного, поскольку в церковной иерархии последний занимает несравненно более высокое место.

Едва за слугой закрывается дверь, как все разительно меняется.

Куда девалась надменная властность Ришелье, столь заметная, когда он в одиночестве расхаживал по своему кабинету? Лицо его преобразилось, став мягким, веселым, открытым и очень юным. В манерах появилась предупредительная вкрадчивость, проникнутая почтением. Правда, повадка хищника все же сохранилась. За ласковым движением руки, так сказать, ощущается лапа с острыми когтями, готовая ухватить и разорвать добычу. Губы улыбаются, но в белых зубах угадывается подобие клыков, способных вонзиться в трепещущую плоть жертвы.

Монах же, застывший перед свидетелем в униженном поклоне, теперь выпрямился. Нет, он не собирался командовать или подавлять — но от прежнего почтения подчиненного не осталось и следа. Он ведет себя с епископом как с ровней. Это дворянин, пришедший с визитом к другому дворянину. В жестах же его и в тоне чувствуется та самоуверенная благожелательность, которую дают превосходство в летах и в опыте. В какой-то мере это напоминает отношение учителя к ученику.

И при взгляде на Ришелье это впечатление получает подтверждение: похоже, эти двое действительно учитель и ученик.

Обменявшись принятыми вежливыми фразами, неизбежными при встрече, капуцин сел в кресло, которое Ришелье пододвинул ему собственноручно, и осведомился:

— Надеюсь, здесь нет нескромных ушей и нас никто не подслушает?

— Минуту, — сказал Ришелье.

Выйдя из кабинета в прихожую, он запер дверь и вернулся к отцу Жозефу со словами:

— Теперь никто не подойдет к кабинету.

Отец Жозеф, одобрительно кивнув, взглянул в улыбающееся лицо епископа своими серыми глазами.

— Вы ведь знаете, — сказал он без всяких предисловий, — что королю недолго осталось жить.

Улыбка застыла на губах Ришелье.

— Да, — произнес он глухо, — ходят такие слухи… И король их не пресекает, напротив: кажется, он сам больше всех убежден, что конец его близок. Однако он полон сил и здоровья, так что я не могу понять…

— Он приговорен, — резко прервал его монах. — Спасти его не может никто!

Ришелье вздрогнул. Заметив это, монах улыбнулся с еле заметным презрением.

— Итак, — произнес он очень спокойно, — весьма скоро, предположим, через несколько месяцев, Мария Медичи станет регентшей королевства. Те, что окружают ее в данный момент, те, что успеют завоевать ее благосклонность до кончины короля, безусловно, приобретут самое блестящее положение при дворе. Задумывались ли вы, к примеру, какое великолепное поле деятельности открывается перед этим итальянским интриганом Кончини? Обратили ли внимание, как увиваются за ним уже теперь все, кто жаждет почестей и богатства? В самое ближайшее время от него будет зависеть очень многое.

Ришелье сделал неопределенный жест, ожидая, чтобы монах высказал свою мысль до конца.

— Как могло случиться, Ришелье, — медленно заговорил отец Жозеф, — что вы до сих пор не предприняли никаких шагов, дабы войти в круг приближенных королевы-матери?

Молодой епископ вздрогнул еще раз. Монах сказал — «королева-мать», как если бы короля уже не существовало. Быстро овладев собой, он возразил не без горечи:

— Разумеется, я об этом думал! Но я слишком незначительная персона, чтобы на меня могла обратить внимание королева! Ведь я еще так молод! Подумайте, мне всего двадцать пять лет!

Он сознательно прибавил себе два года, и на губах монаха появилась лукавая улыбка. Епископ же продолжал, яростно передернув плечами:

— Как будто только у старцев могут явиться мысли о величии… как будто молодость лишена честолюбивых устремлений!

Внезапно успокоившись, он промолвил устало:

— Кончини? Да, с его помощью можно было бы приблизиться к королеве. Но для этого надо и ему оказать какую-нибудь значительную услугу… однако до сих пор случай мне не представился.

— Скажите, — безмятежно осведомился монах, — какое положение хотелось бы вам занять при королеве? О чем вы мечтаете в данную минуту?

Глаза Ришелье вспыхнули.

— О! — воскликнул он пылко. — Если бы я стал духовником королевы! Все остальное пришло бы само собой!

Отец Жозеф склонился к нему, пристально глядя в лицо.

— Ришелье, — произнес он убежденно, — я дам вам то, к чему вы стремитесь. Вы будете духовником королевы.

Ришелье долго смотрел на монаха, не говоря ни слова. Наконец, решившись, он спросил в упор:

— Что я должен делать?

Глава 23 КАРДИНАЛ РИШЕЛЬЕ ОКАЗЫВАЕТ УСЛУГУ ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВУ КОРОЛЕВЕ

На следующее утро, около половины одиннадцатого, монсеньор епископ Люсонский явился с визитом в дом Кончини на улицу Сент-Оноре.

Ему сообщили, что сеньор только что отбыл в Лувр. Епископ опечалился, объяснив, что пришел по делу, не терпящему отлагательства, — и попросил позволения предстать перед мадам.

Ришелье не принадлежал к числу друзей фаворита, однако при дворе они встречались. Молодой прелат в надежде обрести могущественного покровителя, который помог бы ему преодолеть первые, самые тяжкие ступени придворной карьеры, уже давно присматривался к Кончини и к Леоноре Галигаи.

Он понял, что Кончини быть подобным покровителем не может, ибо не обладает достаточным влиянием. Вместе с тем он обнаружил — и это делало честь его проницательности, — что в семействе первую скрипку играет Леонора и что именно ее надлежит обхаживать, поскольку она была силой ведущей и направляющей, а Кончини всего лишь исполнителем ее замыслов.

Итак, к Кончини можно было бы отнестись с пренебрежением — однако этой ошибки начинающий честолюбец не совершил. Либо в силу природной осторожности, либо повинуясь некоему предчувствию, он старался не делать и не говорить ничего такого, что могло бы быть истолковано как проявление враждебности по отношению к любимцам королевы.

Это была довольно трудная и даже опасная задача.

Ибо двор напоминал минное поле, где неверный шаг приводил к взрыву, — и это стоило если не жизни, то карьеры. Здесь постоянно плелись самые разнообразные интриги — порой необычайно вздорные, но от этого не менее запутанные. В них нельзя было не увязнуть, поскольку в этом хитросплетении интересов различные замыслы то приходили в столкновение друг с другом, то временно соединялись, чтобы затем вновь разойтись, порой исчезали бесследно, но возрождались вновь и вновь, подобно легендарной птице-феникс. Ожесточенные, смертельные схватки, происходившие под покровом изысканно-вежливых слов и любезных улыбок, втягивали в свою орбиту всех — нейтралитет можно было сохранять лишь до поры до времени. Раньше или позже наступал неизбежный момент выбора, когда приходилось принять ту или иную сторону, навлекая на себя тем самым вражду стороны противной.

Ришелье удалось сделать то, что почти никому не удавалось. Он ухитрился ничем не связать себя с Кончини, поскольку оказывал внимание только его жене. Кто упрекнет молодого придворного за чрезмерную предупредительность и галантность по отношению к прекрасным дамам — особенно если речь идет о красивом, знатном и богатом лице духовного звания? Когда же галантность и предупредительность в сочетании с изумительным тактом и чувством меры никак не компрометируют репутацию дамы и кавалера, то подобное поведение заслуживает всяческих похвал.

Итогом этой искусной тактической игры стало следующее.

Ввиду усиливающихся слухов о близкой кончине короля[26] Леонора Галигаи, подобно генералу перед решающим сражением, производила смотр своим войскам, одновременно изучая вражеские силы; иными словами, она составляла списки тех, на кого могла рассчитывать, и тех, кто открыто выступал против Кончини. Последних, кстати говоря, было немало.

Дойдя до имени Ришелье, она могла бы с полным правом сказать: «Этот еще не стал моим, но будет, если я захочу и как только я захочу».

Итак, момент для визита был чрезвычайно благоприятным. И можно даже предположить, что Ришелье не случайно выбрал время, когда Кончини отсутствовал. Вероятно, он и желал вести переговоры не с ним, а с его супругой.

Действительно, епископа немедленно пригласили к Галигаи. Он был одет в тот же фиолетовый костюм, что мы видели накануне, и выглядел чрезвычайно представительно. В зорком взгляде Леоноры, от которой не ускользнула ни единая деталь его туалета, выразилось одобрение.

Ришелье хорошо знал о своей способности нравиться. Манеры его, и без того вкрадчивые, стали еще более обольстительными, лицу же своему он постарался придать простосердечное, открытое выражение, вполне соответствующее молодым летам.

Завершив неизбежный обмен любезностями по всем правилам тогдашнего этикета, епископ приступил к делу.

— Мадам, — произнес он кротким голосом, — я обратился к вам с просьбой принять меня, поскольку имею сведения, представляющие особый интерес для Ее Величества королевы.

— Господин епископ, — любезно ответила Леонора, — если бы меня меньше радовала возможность побеседовать с человеком таких выдающихся качеств, как вы, то я спросила бы: «Отчего надо было обращаться ко мне, если сведения эти представляют особый интерес для королевы?»

Ришелье поклонился в знак благодарности и произнес с печальной улыбкой, однако без всякой горечи:

— Те качества, к коим вы снизошли по своей доброте, далеко не для всех очевидны. Королева, мадам, подобно многим другим, видит во мне лишь… довольно незначительного юнца.

Он вздохнул, а затем, устремив на Леонору свои холодные стальные глаза, сказал внушительно:

— Избави Бог, мадам, чтобы я посмел хоть в чем-то упрекнуть мою повелительницу. Я был, остаюсь и буду ее вернейшим, покорнейшим подданным. И вы убедитесь, что мой визит к вам является доказательством этой глубокой преданности. Но вам, мадам, женщине высочайшего и безграничного ума, я могу признаться: не знаю, можно ли назвать меня — как это сделали вы — человеком выдающихся качеств, но я ощущаю, что здесь и здесь, — он показал пальцем на лоб и на сердце, — таятся мысли и чувства неординарные, не такие, как у других людей. И, признаюсь вам, больно сознавать, что этого не замечают. Меня держат в стороне и пренебрегают мной лишь потому, что мне, к несчастью, всего лишь двадцать пять лет.

Леонора слушала с неослабным вниманием, задаваясь вопросом, куда клонит молодой прелат. Однако, предоставив ему возможность высказаться, сама она держалась настороже.

Ришелье прекрасно понял эту сдержанность. Он, впрочем, сказал уже вполне достаточно, сумев намекнуть на свои честолюбивые устремления и предупредив тем самым, что визит, будучи, по его собственным словам, доказательством безупречной преданности, имеет и другую, не столь бескорыстную подоплеку. Настаивать на этом дальше означало бы свести разговор к обыкновенному торгу, что претило натуре знатного вельможи.

Итак, он заговорил с улыбкой и очень непринужденно:

— Боюсь, вы сочтете, что я подаю дурной пример, ибо грех гордыни непростителен для служителя церкви. Простите меня, мадам. Мне хотелось объяснить, отчего я не обратился прямо к королеве, а пришел к вам, зная вашу несокрушимую верность и безграничную привязанность к Ее Величеству.

— Но ведь преданных людей хватает, — возразила Леонора, не желая уступать. — Славу Богу, не только мы верно служим нашей милостивой повелительнице.

— Это правда, мадам, — веско произнес Ришелье, — их преданность не уступает вашей… но среди них нет никого, к кому я питал бы такое же уважение.

Кивком головы и протестующим жестом Леонора признала себя побежденной.

— Будь по-вашему, сударь, — сказала она, смеясь. — Я слушаю.

Выдержав многозначительную паузу, Ришелье спросил:

— Приходилось ли вам слышать о некоем сокровище, спрятанном более двадцати лет назад одной итальянской принцессой… а если конкретнее, принцессой Фаустой?

При слове «сокровище» Леонора насторожилась, но внешне этого ничем не выдала. Выслушав епископа с улыбкой, она откровенно рассмеялась:

— Неужели вы, сударь, берете на веру подобные глупые толки? — осведомилась она.

— Мадам, — произнес Ришелье с непоколебимой убежденностью, — сокровище действительно существует, и у меня имеются доказательства этого!

— О! — снисходительно бросила Галигаи. — Допустим, оно и в самом деле существовало… но что сталось с ним теперь?

— Нет, мадам, — ответил Ришелье с той же убежденностью, — оно существует по-прежнему. И находится на том самом месте, где было спрятано принцессой Фаустой.

— Допустим, это так. Но… где же искать его? В самом Париже… в окрестностях… Это, разумеется, проще простого!

— Мадам, я знаю, где спрятано сокровище.

На сей раз Леонора не стала иронизировать. Она была крайне удивлена и не скрывала этого.

— Вы, сударь? — вырвалось у нее.

— Да, мадам, — спокойно ответил Ришелье. — Я располагаю точнейшими, вернейшими указаниями, благодаря которым отыскать клад будет легко, хотя, конечно, это потребует и времени, и затрат. Именно эти указания я и принес вам, с тем чтобы вы передали их королеве.

С этими словами Ришелье, вынув из кармана сложенный вдвое листок, передал его Леоноре. Та машинально протянула руку, ибо буквально онемела от изумления.

Но внешние проявления чувств всегда бывали у нее кратковременными. Мгновенно овладев собой, она развернула бумагу и стала читать.

Это была точная копия, в переводе на французский, того документа, что огласил вслух отец Жозеф перед Клодом Аквавивой и братом Парфе Гуларом.

За чтением Леонора размышляла. Что все это могло значить? Как попал в руки епископу этот листок? И отчего передан был ей, а не кому-нибудь другому? В бескорыстие она не верила. Какую цену заломит за сведения такой важности этот молодой человек, в котором она угадывала опасного противника? Все эти вопросы ей предстояло выяснить.

— В самом деле, — произнесла она холодно, — указания отличаются точностью. Могу ли я узнать, откуда у вас эта бумага?

— О, мадам, — небрежно отмахнулся Ришелье, — какое это имеет значение? Указания надежны и верны… я передаю их вам. Разве не это самое главное?

— Пусть будет так! Но знаете, о чем я подумала? Ведь сокровище нам не принадлежит… по какому же праву можем мы его взять? В какой-то мере это похоже… на кражу.

Говоря эти слова, она пристально смотрела на него.

— Мадам, — промолвил епископ с величественным достоинством, — я мог бы сказать вам, что служитель церкви никогда не благословил бы вас на дурное дело. Но я скажу иначе: будучи дворянином, я не способен на низость. Это сокровище, мадам, принадлежит теперь королю, поскольку вот уже двадцать лет находится на королевской земле. Принцесса Фауста умерла… или исчезла, что почти одно и то же. Впрочем, она так баснословно богата, что вряд ли и вспомнит об этих оставленных ею миллионах. Тот, кому она завещала их, также исчез… Был ли ее сын похищен или убит, значения не имеет, ибо его больше нет. Следовательно, это золото по праву переходит в собственность короля. И сам я, как человек, открывший точное местонахождение клада, имел бы право претендовать на часть, положенную мне по закону.

Помолчав, он добавил с великолепным пренебрежением:

— Полагаю, вы не заподозрите меня в том, что я пришел к вам в надежде поживиться. Тот, кто носит имя Ришелье, не торгует своими дарами.

Леонора мягко кивнула в знак согласия.

— У меня и в мыслях не было оскорбить вас подобным предположением, — сказала она. — Это означало бы бросить тень на ваше великодушие. Однако, сударь, вы сами объяснили мне, что миллионы эти отныне по праву принадлежат королю. Почему же тогда вы не передали документ с указаниями господину де Рони, который вечно рыщет в поисках денег для королевской казны?

Ришелье, в свою очередь пристально взглянув ей в лицо, промолвил тихим, но твердым голосом:

— Миллионы некоторым образом принадлежат и мне, мадам. Я мог бы разорвать эту бумагу, и они не достались бы никому. Король есть король… добавлю даже, что это великий король. Ради него я готов пожертвовать последней каплей крови. Ему принадлежит все — силы мои, состояние, тот невеликий разум, коим одарило меня небо. Это мой долг верноподданного. Подчеркиваю: мой долг, мадам.

Он сделал паузу, и голос его приобрел жесткость, а на лице появилось суровое выражение.

— Но наш великий король одновременно еще и супруг. И истина, мадам, вынуждает меня сказать, что это очень дурной супруг. Вам это известно лучше, чем кому бы то ни было, мадам, поскольку вы, будучи наперсницей и подругой нашей несчастной королевы, — здесь в голосе его зазвучали умиление и нежность, — неоднократно были свидетельницей бесчисленных и незаслуженных унижений, коим ее подвергли… Убежден, что сердце ваше разрывается от жалости и муки при виде страданий нашей святейшей повелительницы. Разве не позор, мадам, что в этой стране королева, которая должна быть объектом величайшего почитания, пребывает в постоянном небрежении, тогда как любовницы короля купаются в роскоши и горстями разбрасывают золото? Скажите, мадам, разве не мерзость, что королеву фактически отстранили от всех государственных дел, тогда как любовницы короля дерзко отдают распоряжения министрам?

Ришелье на мгновение умолк, словно задохнувшись от негодования, а затем продолжил печальным тоном:

— Я с трудом переношу это мучительное зрелище. Вот почему я говорю: для короля я свершу все, что велит мне долг дворянина и верноподданного. Но это не меняет того факта, что сердце мое и чувство почтительной преданности принадлежат униженной, оскорбленной и заброшенной мученице-королеве.

— Господин епископ, — произнесла Леонора внушительно, — можете не сомневаться, королева узнает о вашей преданности и чувствах, делающих вам честь.

Будто не расслышав, Ришелье заговорил вновь:

— Вот почему, имея возможность распорядиться этой бумагой по собственному усмотрению, я принес ее не королю, а королеве, дабы повелительница моя за неимением счастья, которого я не могу ей дать, обрела хотя бы утешение в богатстве. Если же вы, мадам, от ее имени отказываетесь принять этот дар, то скажите мне об этом… и, клянусь, я сожгу документ в вашем присутствии… Никто, кроме королевы, не получит сокровища. Таково мое твердое решение.

— Да нет же, сударь… Не надо так спешить, черт возьми! Я не имею права отказаться от дара, преподнесенного с таким великодушием. Я сегодня же передам этот документ Ее Величеству и расскажу, от кого получила его, в точности повторив те благородные слова, что вы произнесли. Королева должна знать своих верных слуг, на чью непоколебимую преданность может опереться. Будьте уверены, сударь, я сделаю все, чтобы у королевы открылись глаза и чтобы она смогла увидеть в вас человека выдающихся качеств, каковым вы в действительности являетесь, а не того незначительного юнца, о котором вы упомянули.

И она добавила с тонкой улыбкой:

— Что до бумаги, то королева сама решит, принять ей дар или отказаться. Но, пожалуй, я не слишком ошибусь, предположив, что она не откажется.

Ришелье был недоволен. Он ожидал бурной радости, изъявлений пылкой признательности и лестных предложений. Но эта женщина оказалась еще более сильным противником, нежели он предполагал, — казалось, она оказывает ему благодеяние, принимая в дар баснословные богатства. А вместо конкретных обещаний он получил несколько достаточно туманных похвал. Все расчеты его оказались скомканными.

Невзирая на свое самообладание, он не сумел скрыть некоторой холодности, отвечая Леоноре:

— Надеюсь, Ее Величество соблаговолит принять в дар эти десять миллионов. — Он выделил точно цифру, словно желая подчеркнуть реальную ценность клада. — Но уже сейчас я считаю себя обязанным, мадам, дать несколько советов относительно этого сокровища, которое еще предстоит найти.

— Слушаю вас, сударь, — сказала Леонора, мгновенно насторожившись.

Мысленно она произнесла:

— Внимание! Теперь он перейдет к требованиям… Если они разумны, мы договоримся… Сумма того стоит.

— Вы изволили спросить, откуда у меня эта бумага, а я ответил, что это не имеет значения. Однако вам следует это знать. Бумага принадлежала юной девушке, которую зовут Бертиль де Сожи.

Леонора вздрогнула.

— Бертиль! — пробормотала она. — Это имя мне знакомо. Но Сожи? Кто такая Бертиль де Сожи?

— Бертиль, мадам, — сказал Ришелье, улыбаясь, — это имея юной девушки, что жила на улице Арбр-Сек и привлекла к себе большое внимание двора, ибо в нее влюбился король. Сожи — это ее фамилия, которой не знал никто, а я знаю.

«О! — простонала Леонора про себя. — Именно ее любит Кончини — и именно ее он похитил! Это ее он держит взаперти в доме на улице Ра! О! Неужели епископ поможет мне отомстить? Если так, Ришелье, проси, чего хочешь! Твоя карьера обеспечена!»

Вслух же она произнесла с безмятежностью, которая восхитила бы прелата, если бы он мог догадаться о кипевшей в ее душе буре, вызванной ревностью:

— Теперь я припоминаю. Так вы говорили…

— Я говорил, мадам, что именно этой девушке принадлежал переданный вам документ. Полагаю, хотя и не могу утверждать, что у нее есть копии. В любом случае, и это сомнению уже не подлежит, девушке известны все указания, имеющие отношение к сокровищу. Быть может, знает она и еще кое-что… Сама по себе девушка не представляла бы никакой опасности, но, к несчастью, она влюбилась в настоящего висельника, смелого и решительного бандита. Следовательно, существует угроза, что тот, узнав от возлюбленной о местонахождении сокровища, попытается завладеть им, вместе с шайкой себе подобных.

— Прекрасно, — живо откликнулась Леонора, — значит, надо сделать так, чтобы она не могла больше встречаться с этим бандитом… Я займусь этим, — добавила она с жестоким удовлетворением.

— Нет необходимости, — спокойно заметил Ришелье. — Я не привык делать дела наполовину. В настоящий момент девушка не представляет для нас никакой угрозы, поскольку находится в безопасном месте.

— Что вы говорите? — вскричала Леонора, ошеломленно привстав с кресла.

— Я говорю, мадам, — ответил Ришелье, несколько удивленный этим внезапным волнением, — что принял свои меры. Девушка помещена в надежное место, где уже не сможет встретиться со своим возлюбленным…

И, неправильно истолковав жест Леоноры, добавил со зловещей улыбкой:

— О, она жива, мадам, не волнуйтесь… Но это ничего не значит. Возможно, ей даже было бы лучше умереть.

— Подождите, подождите, — восклицала Леонора, приходя во все большее возбуждение, — вы говорите о девушке, которая жила на улице Арбр-Сек? О той, в которую влюбился король?

— Именно о ней, мадам, — сказал Ришелье, не постигая причин такой явной взволнованности.

— И вы утверждаете, что поместили ее в надежное место?

— Утверждаю, поскольку так оно и есть.

— Но ведь это невозможно!

— Мадам, — произнес Ришелье с уверенностью, поколебавшей сомнения Галигаи, — означенная девушка, мадемуазель Бертиль де Сожи, если называть ее подлинным именем, вчера ночью была отведена своим любовником — тем самым бандитом, о котором я вам говорил и которого зовут Жеан Храбрый, — была отведена, повторяю, во дворец герцога д'Андильи. В настоящий же момент она, по моему распоряжению, помещена в Монмартрский монастырь. Место это настолько безопасное и надежное, что я не сильно преувеличивал, говоря, что ее можно считать почти мертвой.

Слушая епископа, Леонора напряженно размышляла:

«Да, это похоже на правду. Да и зачем ему лгать? Он не знает и не может знать о похищении. Стало быть, Жеан явился на улицу Ра и вырвал из рук Кончини свою возлюбленную, а затем отвел ее к герцогу д'Андильи, другу или родственнику девушки. Ах, povero Concinetto!»[27]

Вслух же воскликнула:

— И вам удалось это сделать! Великолепно, изумительно! Вы сами не понимаете, какую неоценимую услугу оказали нам! Вы заслужили право на нашу признательность. Ришелье, любая ваша просьба будет исполнена! Говорите.

Ришелье пребывал в недоумении. Однако он чувствовал, что Леонора не притворяется и что отныне будет ему союзницей, на чье слово можно положиться. Он догадывался, что в этой услуге, будто бы оказанной им Леоноре, таится нечто подозрительное, быть может, даже ужасное. Но что это меняло? В конце концов, все эти тайны его не слишком интересовали. Главным было то, что он достиг своей цели.

Поэтому он глубоко поклонился, не столько в знак признательности, сколько желая скрыть радость.

— Минуту, — сказала вдруг Леонора. — Если эта девушка надежно заперта в монастыре… ведь она действительно заперта, не так ли? вы именно так сказали? — если она ничем больше не может навредить, то чего вы опасаетесь?

— Надо предвидеть все. Кажется, этот Жеан Храбрый весьма опасен. Предположим, он узнает, где находится девушка… попытается освободить ее…

— Понимаю… стало быть, нужно избавиться и от нее, и от него.

— Именно так, мадам. И не стоит забывать, что если девушка в наших руках, то молодой человек на свободе… и он опасен. Я предупредил вас. Будьте осторожны, мадам, вы имеете дело с сильным противником. Пока этот изголодавшийся волк будет бежать по вашему следу, вы не можете быть уверены в успехе предприятия. Поверьте мне, надо нанести удар! И без всякой жалости!

— Будьте спокойны, — с холодной жестокостью произнесла Леонора, — ни он, ни она, если ей вдруг удастся ускользнуть, не сумеют помешать мне. Я сама займусь этим. Однако поговорим о вас, господин епископ. Вы оказали Ее Величеству неоценимую услугу, которая не может оставаться без вознаграждения. Скажите, чего вы хотите?

— Мадам, — проговорил Ришелье дрогнувшим от радостного предвкушения голосом, — больше всего на свете я желаю стать духовником королевы.

— И только? — воскликнула Леонора с искренним удивлением.

— Я не так честолюбив, как могло бы показаться, — сказал епископ с загадочной улыбкой, — и буду счастлив получить этот пост.

Мысленно же добавил: «Очень счастлив… пока… в ожидании лучшего».

— Будь по-вашему, — любезно произнесла Леонора. — После того как я передам эту бумагу королеве, приказ о вашем назначении будет подписан. Уже завтра вы станете духовником Ее Величества.

Ришелье, склонившись к руке Леоноры Галигаи, запечатлел на ней пылкий поцелуй, выражавший глубочайшую признательность.

Глава 24 ЛОВУШКА В ДОМЕ КОНЧИНИ

Жеан расстался с Кончини, не подозревая ничего дурного. Он, разумеется, заметил, что фаворит идет следом, но приписал это желанию как можно быстрее освободить слуг. Мысль о трусливом предательстве даже не пришла ему в голову.

Почувствовав, что ступеньки уходят у него из-под ног, он инстинктивно вытянул вперед руки, вскрикнул от удивления и с грохотом упал — впрочем, без особого ущерба для себя.

Какое-то мгновение он лежал оглушенный, а затем, вскочив одним прыжком, зарычал:

— О vigliacco! Ti mangero il fegato! Ti mangero le trippe! Scendi qui, vigliacco![28]

Воспитанный флорентийцем Саэттой, Жеан Храбрый изъяснялся по-итальянски столь же свободно, как и по-французски. Поскольку в разговорах с Кончини, который также был родом из Флоренции, он чаще использовал итальянский, то, естественно, именно на этом языке стал его поносить и угрожать ему.

Вскоре Жеану пришлось убедиться, что лишь эхо отвечает на его проклятия. Он умолк. Вокруг царил непроглядный мрак, а при падении шкатулка выскользнула у него из рук.

Именно о ней он и подумал прежде всего; начал искать ее на ощупь и довольно быстро нашел. Она раскрылась, и бумаги высыпались грудой; тут же валялись и ключи. Запихнув все обратно, он продолжил поиски, опасаясь, что какой-нибудь листок затерялся, но ничего больше не обнаружил.

Успокоившись на сей счет, он свернул плащ и, положив возле стены, водрузил на него драгоценную шкатулку.

Лишь после этого он задумался о себе и о том, куда попал.

Выяснилось, что темница его совершенно лишена мебели: здесь не было ни кровати, ни табурета, ни даже охапки соломы, где можно было бы прилечь. Отсутствовало здесь и то, что является непременной принадлежностью любой камеры — кувшин с водой и ломоть хлеба. Полная пустота — ничего, кроме стен, влажных из-за близости Сены.

Он измерил свой каземат, насчитав пять небольших шагов в длину и четыре в ширину. Это было, прямо скажем, немного. Ни единого отверстия, откуда проникало бы хоть немного света в это подобие могилы. Темнота была такой плотной и густой, что, казалось, ее можно резать ножом. Тяжелый, спертый воздух и запах плесени, от которого свербило в горле.

Вот и дверь!

Он ощупывал ее долго: тяжелая, мощная, обитая железом. Замочной скважины нет. Без сомнения, она запиралась снаружи на засовы.

Слегка присвистнув от восхищения, он выразил свои чувства в следующих словах:

— Отлично сработано!

Тем не менее, он вступил в борьбу, пытаясь одолеть дверь кулаками, ногами, плечами, но лишь измучился и набил синяки. Тогда он пустил в ход кинжал. Лезвие обломилось с сухим щелчком. Жаль! За этот клинок ему пришлось выложить два полновесных пистоля.

Он отступился… на некоторое время.

Всю ночь ему пришлось провести на ногах, а в приключениях, равно как и в волнениях, недостатка не было. Он чувствовал усталость и начинал ощущать голод и жажду.

Тогда Жеан уселся на свой плащ. Он был необыкновенно спокоен и сам себе удивлялся; сознавал, что изменился — и это приводило его в смятение. Он подумал, что всего лишь сутки назад не сумел бы столь хладнокровно отнестись к подобному злоключению. Он потерял бы голову от бешенства, стал вопить и неистово стучать в дверь. И, конечно, ни за что не усидел бы на месте. С задумчивым видом он бормотал себе под нос:

— Помогло бы мне это? Разумеется, нет… Я стал другим! И как быстро это произошло!

Он не понимал, что испытывает влияние Пардальяна, своего отца, с которым провел почти всю ночь. Кроме того, он все еще находился под впечатлением той сладостной и одновременно ужасной сцены, что произошла несколько часов назад; когда у него состоялось объяснение с девушкой, ставшей отныне его невестой.

Одаренный способностью схватывать все мгновенно, он, сам того не сознавая, пытался подражать тем качествам своего отца, которые больше всего поразили его — впрочем, в зародыше они в нем и без того существовали.

Необыкновенное спокойствие Пардальяна, несокрушимое хладнокровие, никогда его не покидавшее, простота манер, скупость жестов, логика поступков — вот что потрясло юношу, вот чем он был изумлен и приведен в восхищение. Именно этим качествам он завидовал, именно их твердо решил приобрести, а сейчас усваивал, не отдавая себе в том отчета.

С другой стороны, после беседы с Бертиль он инстинктивно чувствовал, что если хочет стать достойным ее, то должен взрастить в себе нового человека, почти во всем противоположного прежнему Жеану.

Поначалу это было лишь смутное ощущение, но оно росло, вследствие чего он и пощадил Кончини, хотя еще сутки назад никогда бы этого не сделал. Теперь он начинал понимать то, что прежде лишь чувствовал. Способность быстро схватывать вкупе со страстным желанием изменить и самого себя, и свой образ жизни уже принесли плоды.

Добавим к этому, что спокойствие духа, походившее почти на равнодушие к собственной судьбе и весьма удивительное при столь критических обстоятельствах, имело еще одну причину, о которой юноша не подозревал. С того мгновения, когда перед ним на крыльце появилась Бертиль, он жил, словно отрешившись от реальности.

Любовь Бертиль казалась ему недостижимой химерой — он и помыслить не мог о подобном счастье. Однако девушка не просто призналась ему в своих чувствах — она провозгласила их во всеуслышание, она сама, без принуждения и подсказки, объявила себя его невестой.

Могло ли такое неслыханное, невероятное счастье быть поколеблено подлостью Кончини? Вы шутите! Любовь делала Жеана неуязвимым. Да, он попал в отчаянное положение — но было ясно, было очевидно, было несомненно, что ему удастся благополучно выпутаться.

Поэтому Жеан, сидя на полу свой темницы, размышлял с полным хладнокровием о том, что произойдет дальше:

«Как собирается поступить со мной Кончини? Пришлет нескольких головорезов, чтобы те прикончили меня? Нет, он знает, что я вооружен и не в том настроении, чтобы дать себя зарезать, подобно барану на бойне. А потом, я ведь хорошо знаю этого Кончини… такая месть его не удовлетворит! Удар шпаги, подумаешь! Разве его достаточно, чтобы забыть о пощечине, которую я влепил этому трусу? Нет. Он захочет чего-нибудь мучительного, мерзкого, долгого».

Беззвучно засмеявшись, юноша продолжил:

«Возможно, он оставит меня подыхать здесь от голода и жажды. Достаточно гнусная смерть… он может этим соблазниться. Но ведь у меня есть шпага и миленький кинжальчик, которым она пыталась отбиться. Следовательно, я остаюсь хозяином своей судьбы. Дойдя до крайности, я всегда могу прекратить мучения ударом клинка».

Обняв колени руками и опершись на них подбородком, он сосредоточенно размышлял, хмуря брови, а затем произнес вполголоса:

— Кончини захочет насладиться своим триумфом… Он не откажет себе в удовольствии позлорадствовать… Или я его совсем не знаю. — Он насмешливо улыбнулся. — Итальянец придет, голову даю на отсечение! И тогда он в моих руках! Он собственноручно откроет мне эту дверь.

Тут Жеан вздрогнул, впервые ощутив тревогу.

— А если мне не удастся запугать его? Тогда для меня все кончено.

Подумав еще немного, он убежденно сказал:

— Ба! Кончини труслив… испугать его нетрудно. Главное, чтобы он пришел побыстрее. Ведь я умираю от голода, задыхаюсь от жажды… но думать об этом не надо. Этот жмот Кончини не слишком-то гостеприимен. Надеюсь, в скором времени я сумею рассчитаться той же монетой за… за эту ласковую встречу. Итак, раз мне нечего есть и нечего пить, будем спать. Я часто слышал: «кто спит, тот и ужинает». Черт возьми, у меня появилась прекрасная возможность проверить, истину ли говорит пословица. Нельзя сказать, чтобы постель была мягкой… ба! видно, солома вздорожала в этом году, потому что у бедного Кончини даже охапки для меня не нашлось.

Отбросив все сомнения, он завернулся в плащ и растянулся в углу, на влажных плитах. Через пять минут он уже спал тем крепким сном, какой бывает только в двадцать лет.

Глава 25 КОНЧИНИ ПЫТАЕТСЯ МСТИТЬ

Кончини успел вернуться домой задолго до прихода Леоноры. Ему удалось вздремнуть, и этого короткого отдыха хватило, чтобы с лица его исчезли все следы усталости.

Весь день он держался начеку, в любую секунду ожидая, что Леонора скажет: «Я все знаю». Но супруга ничего не говорила и вела себя очень спокойно и непринужденно. Очевидно, ей ничего не было известно. Кончини успокоился.

В тиши своего кабинета он подумал о Жеане Храбром и злобно расхохотался, говоря себе:

— Хотелось бы мне поглядеть сейчас на этого храбреца!

Затем он стал размышлять, какой пытке подвергнуть своего врага. Время от времени он проводил рукой по щеке и тут же бежал к зеркалу. Смотря на себя, он скрежетал, задыхаясь от ярости:

— Нет, ничего не видно! Но я-то знаю, я помню и буду помнить до тех пор, пока не отомщу!

Пощечина, полученная от Жеана, по-прежнему горела на его лице.

Постоянно думая о своем враге, он в конце концов ощутил непреодолимое желание насладиться местью и увидеть собственными глазами, как тот мучится. В этих мыслях он провел весь день.

На следующее утро он не выдержал:

— Я должен на него посмотреть! Черт возьми, почему не доставить себе такое удовольствие? Вернувшись из Лувра, пойду туда!

Сразу после обеда он под предлогом неотложного дела вышел из дома. Жены он все-таки опасался, поэтому не сразу отправился на улицу Ра, а сделал большой крюк, время от времени оглядываясь, чтобы удостовериться в отсутствии слежки. Ничего настораживающего он не заметил и наконец двинулся к своему любовному гнездышку, уверенный, что обманул шпионов, если таковые и были, а также в тысячный раз повторяя себе, что хочет только насладиться жалким положением Жеана Храброго.

Это был предлог, выдуманный им для самого себя.

Истина же состояла в том, что он думал лишь о Бертиль. Ибо его терзали демоны ревности. Он, Кончини, иными словами, самый красивый и изящный дворянин при дворе Генриха IV, был отвергнут и презрен ради нищего проходимца, бандита, браво! Это обстоятельство, несказанно изумляя фаворита королевы, одновременно приводило его в неистовство. Он был убежден, что Бертиль — любовница Жеана, и тем сильнее становилось неутоленное желание. Он жаждал обладать ею, чего бы это ему ни стоило.

Но как добраться до этой девушки? Где спрятал ее презренный бандит? Это необходимо было узнать. Найти ее, схватить вновь — и уж тогда она не вырвется из его объятий.

Разумеется, проще всего было выведать истину у Жеана. Наивность, скажете вы? Но Кончини привык, что все его прихоти исполняются, — к тому же он был страстно влюблен. А страсть, как известно, не рассуждает и не ведает сомнений.

Итак, не признаваясь в том самому себе, Кончини шел на улицу Ра с единственной целью — узнать, где укрывается женщина, ставшая предметом его похотливых вожделений. Он еще не знал, как вырвать у Жеана этот секрет, но надеялся добиться своего хитростью, обещаниями или угрозами.

Черт возьми, да он предложит этому браво свободу и состояние! Не будет же тот настолько глуп, чтобы отказаться! А избавиться от него можно будет и потом, главное — достигнуть желанной цели и завладеть девушкой.


Проснувшись, Жеан Храбрый не смог определить, сколько часов проспал. Чтобы убить время и обмануть желудок, буквально завывавший от голода, он вновь занялся дверью, терпеливо и методично пытаясь взломать ее. Но ему пришлось признать, что дело это безнадежное.

Он был по-прежнему очень спокоен. Мысли его занимала в основном шкатулка Бертиль: это бесценное сокровище он обязан был сберечь. Опасаясь кражи, он тщательно закрыл ее своим плащом и стал расхаживать по крохотной камере, чтобы хоть немного размять ноги.

На ходу он размышлял:

— Сколько же я проспал? Допустим, часов десять… Гм! Это довольно много, однако я и дня еще не провел тут… Славную ловушку подстроил мне Кончини, а попался я в нее, как дурак. Так мне и надо! Подобную глупость редко встретишь! Дьявольщина! Да разве можно хлопать ушами, если имеешь дело с Кончини! Это будет для меня хорошим уроком… таких вещей я не забываю! — Тут он ухмыльнулся. — Конечно, если удастся вырваться отсюда… что выглядит, прямо скажем, весьма проблематичным… Ну ладно, отчаиваться еще рано. Кончини придет, я уверен в этом. Просто ему хочется меня помучить. Он придет завтра… или послезавтра. Придется потерпеть.

И добавил с лукавым огоньком в глазах:

— Только бы удалось как следует его припугнуть, и все будет хорошо.

Часы проходили за часами — медленные, долгие, монотонные и одновременно тревожные. Кончини по-прежнему не появлялся. И спокойствие Жеана стало уступать место нетерпению: он чувствовал, как нарастает в нем гнев, а голод и особенно жажда все сильнее терзали его.

Он уже начинал с бессильной яростью говорить себе, что Кончини не придет, когда внезапно услышал легкий скрежет, доносившийся с потолка. Бросив взгляд на шкатулку, он убедился, что она укрыта надежно, и лишь затем посмотрел наверх. В глазах его вспыхнули радостные огоньки.

Из отверстия, забранного решеткой, в темницу проникал слабый луч света. Жеан не столько увидел, сколько угадал склонившегося над дырой Кончини. И мысленно возликовал:

— Он пришел! Я спасен!

Лицо его мгновенно приняло бесстрастное выражение, и он произнес насмешливым тоном, не отрывая взора от решетки на потолке:

— Эй, Кончини, ты чего там торчишь? Отчего не спустишься ко мне? — Он расхохотался. — Ах, да! У меня же шпага! И она внушает тебе почтительный страх. Ты человек осмотрительный, Кончини, это всем известно. Храбрым ты бываешь только со слабыми и беззащитными женщинами. Да и тут норовишь окружить себя слугами, а за спиной чтобы стояли вооруженные до зубов головорезы.

Кончини молчал. Возможно, он даже не слышал, что говорит Жеан, потому что мучительно раздумывал, как задать очень простой вопрос: «Куда ты отвел девушку?»

Жеан заговорил вновь, еще более презрительным, еще более ядовитым тоном:

— Что ж ты не сказал раньше, что хочешь меня видеть? Я бы дал тебе слово не браться за шпагу, которая внушает тебе спасительный страх. Да и к чему шпага, если имеешь дело с таким фигляром, как ты? Достаточно кулака или сапога.

На сей раз Кончини услышал, и этот намек на полученную от Жеана пощечину привел его в бешенство.

— Грязный пес! Мерзкая свинья! Да я тебя…

— Эй, Кончини! — с саркастическим хохотом прервал его Жеан. — Не давай свои имена другим! От испуга у тебя в мозгу помутилось. Ты для чего сюда заявился? Надеялся увидеть меня бледным и дрожащим от страха? Или просто полюбоваться делом рук своих? Говори, не бойся! Ты же знаешь, я не могу тебя достать.

Эти слова напомнили Кончини о цели его визита. С трудом овладев собой, он произнес решительно:

— Послушай, ты здесь подохнешь… от голода и жажды.

Жеан, хлопнув рукой по эфесу шпаги, ответил насмешливо:

— Если я сам этого захочу.

Кончини зловеще улыбнулся.

— Понимаю. Только я могу бросить тебе под ноги вот этот маленький шарик. Он взорвется бесшумно. Пустячок, правда? И ты заснешь глубоким сном. Тогда у тебя отберут оружие… И ты умрешь именно той смертью, которую я для тебя избрал.

Выдержав паузу и наслаждаясь произведенным впечатлением, он продолжил нарочито кротким голосом:

— Как ужасно умереть от голода и жажды! Тебя ждут страшные мучения. Жесточайшая, долгая агония… много дней, а быть может, недель! Ты же, слава Богу, молод и силен! Ты протянешь дней двадцать… а то и месяц! Подумай, как тяжко тебе придется… ведь от этого сходят с ума! Говорят, некоторые обгрызали себе руки! Жуткая смерть! Вот что тебя ждет, Жеан Храбрый. Но ты не волнуйся… я добрый малый… я буду тебя навещать, чтобы посмотреть, до чего ты дошел… Что скажешь? Неплохая плата за пощечину и пинок, а?

Он чрезвычайно воодушевился, стал скрежетать зубами и брызгать слюной. Жеан видел лишь смутный силуэт, но с трудом сдерживал отвращение перед этим омерзительным злорадством. Однако и у него, как у Кончини, была своя цель, а потому он старался не терять хладнокровия.

Фаворит же счел, что враг его онемел от ужаса и что настал момент задать, наконец, тот вопрос, что вертелся на языке. И он заговорил, почти задыхаясь от охватившей его надежды:

— Слушай же, Жеан. Ты можешь получить свободу. Я сам спущусь к тебе и открою дверь. Более того, ты можешь получить целое состояние… Я дам тебе пятьдесят тысяч ливров! Ты обретешь свободу и богатство… если ответишь на один-единственный вопрос!

Про себя же добавил:

— Да, я спущусь и открою перед тобой дверь… да, осыплю тебя золотом. Когда же ты ответишь, то получишь еще хороший удар кинжалом между лопаток… в награду за все твои труды!

Между тем это неожиданное предложение ошеломило Жеана. Он спрашивал себя:

— Что же он хочет узнать такого важного, что готов отказаться от мести?

А вслух произнес насмешливо:

— Когда я отвечу тебе на вопрос, ты, пожалуй, забудешь отворить мне дверь?

Кончини нисколько не обидело это оскорбительное предположение. Затрепетав в радостном ожидании, он поспешно воскликнул:

— Нет! Ты дашь ответ, когда окажешься на свободе и получишь условленную сумму.

Жеана нисколько не удивило доверие фаворита. Он нашел это естественным, тогда как Кончини, напротив, полагал самоочевидным, что его подозревают.

— Хорошо! — сказал юноша (и в тоне его уже не было насмешки). — А что если я, оказавшись на свободе и прикарманив твое золото, попросту откланяюсь, так и не ответив на твой вопрос?

— Ты прежде дашь мне слово. Я тебе доверяю.

Заметь, читатель, что Кончини не кривил душой. Он действительно готов был довериться слову столь ненавистного ему человека. Заметь также, что Жеан, которому угрожала страшная смерть, вполне мог бы дать обещание, но не сдержать его, поскольку вырвано оно было под угрозой. Мы полагаем, что никто не посмел бы упрекнуть юношу в бесчестности. Но этот бандит, этот разбойник, этот висельник почел бы себя опозоренным, если бы изменил своему слову. Подобная мысль даже не могла прийти ему в голову.

Весьма заинтригованный, он лишь спросил недоверчиво:

— Послушаем сначала твой вопрос.

Кончини, вздрогнув от радости, мысленно возопил:

— Он скажет!

В самом деле, какой безумец обрек бы себя на отвратительную смерть, если одного слова было достаточно, чтобы обрести разом жизнь, свободу и состояние?

Склонившись над решеткой, Кончини с горящими глазами страстным шепотом задал заветный вопрос:

— Скажи мне только одно: куда ты отвел девушку?

Если бы фаворит не ожидал с таким безумным нетерпением ответа Жеана, он, быть может, услышал бы возле себя сдавленное рыдание. Но вся жизнь Кончини словно бы сосредоточилась в отверстии, забранном решеткой, и все остальное перестало для него существовать.

Поэтому услышал он лишь звонкий смех Жеана и его голос, ставший еще более насмешливым, чем раньше:

— Сказать тебе, где она? И только?

Кончини воскликнул, задыхаясь:

— Только это! И ты свободен… богат! Отвечай же!

А Жеан прошептал, внезапно озлившись на самого себя:

— Я все-таки неисправимый глупец! Вот уже четверть часа выслушиваю глупости, хотя должен был знать, что у такого трусливого подонка, как Кончини, нет ни малейшего понятия о благородстве и верности! Ведь он может уйти прежде, чем я успею выложить заготовленную для него маленькую историю… и тогда я погиб! Погиб по собственной вине! Ну ладно, пока время у меня еще есть.

Он выпрямился во весь рост. На лице его появилось выражение холодной решимости, голос приобрел жесткость. Видя и слушая его, невозможно было бы догадаться, какая тревога сжимает ему сердце.

— Кончини, — сказал он, — твои шпионы должны были оповестить тебя, что нынешней ночью король, отказавшись от сопровождения господина де Пралена, равно как и господина де Неви, оказал эту честь двум незнакомцам, с которыми и совершил прогулку по городу…

Действительно, Кончини знал об этом. Прален или Ла Варен, а, возможно, и оба не смогли держать язык за зубами. О ночном приключении ходили самые разнообразные толки — однако никому не удалось выведать, кто же эти загадочные незнакомцы, которых почтил своим доверием король. Несомненно было одно: эти двое могли стать фаворитами монарха.

Итак, Кончини знал об этом, а потому насторожился, услышав слова Жеана. Однако, не догадываясь еще, чем эта история затрагивает его самого, и изнывая от нетерпения, вызванного неутоленной похотью, он яростно проскрежетал:

— Негодяй! Какое мне дело до короля и этих незнакомцев! Я говорю с тобой о ней! И я должен ее найти, даже если мне придется…

Жеан спокойно прервал его:

— Одним из этих незнакомцев был я.

Кончини был удивлен. Одновременно он ощутил какую-то смутную тревогу. Но, будучи великолепным актером, ничем не выдал себя. К тому же он еще не отказался от мысли вырвать у Жеана ответ.

— Ты скажешь мне? — произнес он уже не гневным, а умоляющим тоном.

Жеан, со своей стороны, опасался только одного: что Кончини уйдет прежде, чем заготовленная заранее история привлечет его внимание. Поэтому юноша постарался как можно быстрее перейти к той части, которая непременно должна была заинтересовать флорентийца.

— Король пожелал узнать, отчего я вызвал его и едва не убил на поединке… этого ты, возможно, не знаешь, Кончини: я скрестил шпагу с королем!

Кончини молчал. Тревога в нем росла, хотя он сам не мог бы сказать, почему. Однако мысль о Бертиль, поглощавшая все его внимание, начала вдруг отходить на второй план.

Жеан понял, что добился желаемого впечатления, и с улыбкой пробормотал:

— Ну, похоже, я смогу выпутаться. Главное — это потрясти воображение Кончини!

А вслух произнес:

— Я объяснил королю, что меня известили, будто некто попытается предательским образом проникнуть в дом моей возлюбленной.

Кончини беспокойно зашевелился. На лбу его проступил пот. Он слушал теперь с напряженным вниманием. Жеан холодно продолжил:

— Королю хотелось узнать, кто же по доброте душевной известил меня, но я со всей почтительностью ответил, что не чувствую в себе склонности к доносительству… Великодушный король снизошел к моему затруднению и не стал настаивать.

Кончини вздохнул с облегчением. Угроза прошла стороной, и он вновь, обрел уверенность, а с ней высокомерие.

— Ты полагаешь, я пришел сюда выслушивать все эти глупости? — бросил он пренебрежительно.

— Не торопись. Ты убедишься, что эта история имеет к тебе самое прямое отношение. Итак, король настолько оценил тонкость моих чувств, что одарил меня своим благорасположением.

— Тебя? — вскричал Кончини с насмешкой, но холодея от неприятного предчувствия.

— Именно меня, — холодно подтвердил Жеан. — Моему спутнику и мне была оказана высокая честь: завтра мы приглашены в Лувр, дабы иметь частную беседу с королем. Запомни это, Кончини… для тебя это очень важно.

— Неужели? — проскрежетал фаворит. — Какое мне дело до беседы короля с этим неизвестным спутником? Что до тебя… когда король получит все необходимые сведения, он поймет, что единственным твоим собеседником может быть только палач.

Жеан, не удостоив ответом этот выпад, продолжал со странным спокойствием:

— Но поскольку я знал, что ты, Кончини, способен на самое омерзительное предательство, то принял некоторые меры предосторожности.

Тут голос юноши стал откровенно угрожающим:

— Зная, что ты можешь заманить меня в какую-нибудь ловушку, я рассказал моему спутнику то, о чем не пожелал донести королю. Он знает, что это твоя жена Леонора, подстрекнув меня, натравила на короля, в надежде, что я его убью… Тогда ты стал бы владыкой королевства, благодаря… покровительству Марии Медичи. Он знает, что кроткая, верная Леонора предупредила начальника полиции с единственной целью — чтобы меня схватили после покушения! Он знает все, говорю тебе, все! Я же сказал, что моя история тебя непременно заинтересует.

И юноша рассмеялся, хотя его, как и Кончини, тоже терзала тревога. Он говорил про себя:

— Если мне не удалось испугать его до безумия, я погиб!

В то же самое мгновение Кончини, оглушенный словами Жеана, мысленно воскликнул:

— Я погиб! О, демон ада!

Жеан заговорил нарочито равнодушным тоном:

— Теперь ты понимаешь, что произойдет? Мой спутник знает, как дорожу я возможностью встречи с королем… ведь от нее зависит мое будущее! Он предупрежден, что мне грозит опасность. Не увидев меня завтра в Лувре, он все поймет. И скажет королю: «Сир, молодого человека, напавшего на вас прошлой ночью, подстрекнули синьор Кончини со своей благородной супругой… они хотели убить вас! В отместку же за неудачу Кончини, наверное, приказал зарезать его, а труп бросить в Сену. В противном случае, сир, молодой человек непременно был бы здесь». Вот что скажет мой спутник. И король поверит ему, можете не сомневаться.

В полубеспамятстве от ужаса Кончини пролепетал:

— Ты это сделал? Ты посмел?

— Еще бы! — фыркнул Жеан. — Я же говорил, что хорошо тебя знаю. Я постарался обезопасить себя… и не ошибся!

— Все это ложь! — взревел Кончини. — Ложь от первого до последнего слова! Король никогда не поверит!

— Поверит, — неумолимо произнес Жеан. — У меня есть свидетели… и доказательства.

— Какие доказательства? — пробормотал Кончини, лязгая зубами от страха.

— Ты сам дал их мне, — веско сказал Жеан. — Ты, как и все трусы, болтлив и хвастлив. Зачем тебе надо было говорить, что я арестован и заключен в Шатле по обвинению в цареубийстве? И когда же ты говорил все это? В тот самый момент, когда я мирно прогуливался по городу вместе с королем. Ты сказал это, Кончини, и, если вздумаешь отрицать, свидетелями выступят предупрежденные мною Каркань, Эскаргас и Гренгай, перед которыми тебе вздумалось чваниться. Подтвердит это и девушка. Как видишь, я принял все необходимые меры…

Потрясенный Кончини не нашелся, что ответить.

А Жеан насмешливо продолжал:

— Тебя арестуют, Кончини. И кроткую Леонору также. А королева, ваша дрожайшая покровительница, ничем не сможет вам помочь. Дай Бог ей самой благополучно выпутаться из этого дела.

— Мы будем отрицать все! Мы скажем, что ты оклеветал нас из ненависти и по злобе! — возопил Кончини, обретая голос.

— Ты забыл, — холодно отозвался Жеан, — что против тебя выступят шесть свидетелей. Да и потом… Существует пытка, об этом ты тоже забыл… положительно, у тебя сегодня неладно с памятью. Пытка, знаешь ли, имеет свою хорошую сторону. Ежели применять ее с умом, то можно развязать самый неподатливый, самый мятежный язык.

Фаворита била дрожь. Он уже видел себя на пыточном станке. Он чувствовал, что погиб безвозвратно, и мысленно проклинал себя:

«Лучше бы я вырвал этот болтливый язык! Дернула меня нелегкая хвастаться перед девкой и тремя головорезами! Ведь я и в самом деле все это говорил, клянусь телом Христовым! О, я безумец! Как мог я такое сказать! Будь проклят тот час, когда я увидел тебя, злосчастная Бертиль!»

Жеан Храбрый, не сводя глаз с зарешеченного отверстия, прилагал все усилия, чтобы казаться безмятежным и равнодушным. Но по лицу его стекали крупные капли пота, и он с замиранием сердца ждал, что предпримет Кончини. Оказала ли должное воздействие на итальянца эта история, выдуманная от начала и до конца, хотя в основе ее лежали реальные события? Только этот вопрос занимал сейчас юношу.

Он чувствовал, что Кончини потрясен до глубины души и изнемогает от страха. Но хватит ли этого, чтобы фаворит вернул ему свободу? Не желая давать передышки итальянцу, потерявшему от испуга голову, Жеан заговорил ужасающе спокойным голосом:

— Представь себя связанным на пыточном станке. Вот начинают вбивать клинья. Ты знаешь, что больше пяти или шести не выдерживает никто. Ты почувствуешь, как у тебя ломаются, дробятся, превращаются в труху кости. Сама плоть твоя возопит о пощаде. И ты признаешься во всем, а это означает смертный приговор. Но прежде, Кончини, тебе отсекут правую руку, раздерут грудь твою раскаленными добела крючьями, а кровоточащие раны зальют кипящим маслом и расплавленным свинцом…

— Довольно! — вскричал Кончини, обезумев от ужаса. — Чего ты хочешь?

Жеан с трудом сдержал рвущийся из души вопль радости. Кончини был укрощен. С силой выдохнув воздух, как если бы с груди его свалился страшный груз, юноша произнес с самым невинным видом:

— Я? Ничего не хочу… и ничего не прошу. Я просто рассказал тебе, что произойдет, если я не приду на встречу с королем. Остальное касается только тебя. Если я умру, то за мою смерть тебе воздастся. Мне этого вполне достаточно. Доброй ночи, Кончини.

Кончини уже открыл рот, чтобы крикнуть: «Я немедленно верну тебе свободу!» Но в этот момент чья-то нежная и одновременно властная рука прикоснулась к его плечу. Мгновенно обернувшись и привстав с блуждающим взором, с исказившимся лицом, он конвульсивно схватился за кинжал — и тут узнал Леонору.

Она сидела на корточках возле него. В прекрасных черных глазах ее светилась любовь и одновременно некая презрительная жалость.

— Ты? — пролепетал изумленный Кончини. — Ты была здесь? Как ты узнала? Как смогла войти?

Не удостоив его ответом, она еле слышно выдохнула:

— Я все слышала! Что ты намерен делать?

Кончини произнес с яростью, но столь же тихо, как и жена:

— Ты все слышала и спрашиваешь, что я намерен сделать? Что мне остается, кроме как открыть дверь и вывести его наружу? Этот негодяй держит нас в своей власти!

— Этого делать нельзя, — промолвила Леонора строго.

— Ты с ума сошла? Или же не поняла, о чем идет речь?

— Поверь мне и подчинись. Откажи ему, — приказала Леонора.

Кончини смотрел на нее так, словно хотел заглянуть в самые глубины души. Он хорошо знал свою жену и понимал, что она задумала какую-то хитрость. Но решиться выполнить приказание все же не мог.

— Ты погубишь нас!

— Напротив, спасу! Делай, что я тебе говорю! — сказал она с холодной решимостью.

Кончини верил в силу этого могучего, мрачного ума. Скрежеща зубами от бессильной ярости, он уступил.

— Будь по-твоему! — прошептал он. — Но если…

— Снотворные шарики! — прервала его Леонора. — Два!

Сделав знак, что понял, Кончини вынул из кармана два шарика размером с небольшую пилюлю и наклонился над решеткой. Мощным усилием воли придав спокойствие своему голову, он насмешливо бросил:

— И ты решил напутать меня подобными глупыми байками? Я едва не заснул, слушая их, мой бедный мальчик!

Жеан пошатнулся.

— Я погиб! — прошептал он. — Что-то произошло наверху… Кончини испугался, я почувствовал это! Он готов был сдаться… голову даю на отсечение! А теперь…

— Пусть твой спутник, — продолжал Кончини, — идет к королю и рассказывает, что хочет… меня это не волнует! Я невиновен и смогу это доказать… если, конечно, понадобится. Ты, дурачок, понадеялся, что испугал меня? Но ты не получишь свободу… ты подохнешь здесь, и смерть твоя будет мучительно долгой, как я тебе и обещал… ты умрешь от голода и жажды!

С этими словами он выпустил из ладони два шарика.

Жеан не увидел, как упали на землю коричневые пилюли, совершенно незаметные в сумраке темницы. Он не услышал, как они лопнули, ибо это произошло почти беззвучно. К тому же он был слишком потрясен ударом, который нанес ему Кончини. После всплеска надежды наступило горькое разочарование: теперь ничто не могло спасти его от гибели.

Впрочем, он даже не успел толком обдумать свое положение. Внезапно ноздри и горло ему забил невыносимо едкий запах. Машинально вытянув руки вперед, он упал ничком, будто земля ушла у него из-под ног.

Глава 26 СУПРУГИ КОНЧИНИ

Кончини увидел, как рухнул на пол Жеан. Медленно поднявшись, он поставил на место сундук, скрывавший зарешеченное отверстие подземной темницы. Он еще не знал, радоваться ли ему или приходить в отчаяние: гибель врага не могла его не радовать — но лишь в том случае, если это не повлечет смертного приговора для него самого.

Он увлек Леонору в свой кабинет и заговорил жестким, угрожающим тоном:

— Зачем ты помешала мне освободить его? Неужели эта история показалась тебе забавной выдумкой?

Леонора, в отличие от своего взволнованного супруга, выглядела совершенно спокойной. На вопрос его она ответила задумчиво:

— Быть может! Я лучше тебя знаю Жеана. Это безумец со своими понятиями о чести и благородстве. Полагаю, он солгал тебе…

— Если бы я мог быть уверен! — проскрежетал Кончини.

— Естественно, — холодно подтвердила Леонора. — Я ведь и сама не вполне уверена… Но, думаю, он не способен на такую предусмотрительность… слишком уж все выверено и рассчитано! Он, скорее всего, сказал правду, что не имеет склонности к доносительству… Откуда такая рассудительность у браво, у разбойника с большой дороги? Так я думаю, но не уверена в своей правоте. Поэтому будем считать историю его достоверной и заслуживающей всяческого внимания… иначе мы рискуем совершить крупную ошибку.

— Тогда повторяю тебе свой вопрос, — нетерпеливо произнес Кончини. — Зачем ты помешала мне освободить его? Объясни же мне это, Богом молю!

Леонора пренебрежительно пожала плечами.

— Неужели ты не понял, что освободить его, подчиняясь угрозе, — а он именно угрожал тебе! — означает навсегда оказаться в его власти?

— Черт возьми, как не понять? Но что делать? Речь идет о нашем спасении… и этот удар необходимо отразить!

Леонора, внимательно глядя на мужа, произнесла медленно и отчетливо:

— Завтра… через неделю… через год… в любое время, пока жив король, этот браво вновь явится угрожать нам. Он может потребовать у нас столько золота, сколько захочет. Ты готов на это, Кончини?

Кончини, расхаживая в бешенстве по кабинету, коротко бросил:

— Да! Что прикажешь делать? Я дорожу своей головой!

Леонора презрительно улыбнулась.

— И ты бы отказался от мести? — спросила она с любопытством. — Ведь эта угроза нависала бы над тобой постоянно… и только смерть короля могла бы тебя освободить.

Кончини в ярости кусал ногти и шептал проклятия. Он не ответил на вопрос жены, что означало согласие с ее доводами.

— А ведь ты его ненавидишь, правда? — осведомилась Леонора.

— Ненавижу ли я его? — взорвался Кончини. — Да чтобы свести с ним счеты, чтобы умертвить его на медленном огне, я бы отдал десять лет жизни!

И вновь Леонора с презрением пожала плечами, сказав ужасающе-холодным тоном:

— А вот я, если кого-нибудь смертельно ненавижу, отдаю не десять лет жизни, чтобы свести счеты… нет, я отдаю всю жизнь, и без всяких колебаний.

Кончини молчал. И тогда она произнесла со зловещим спокойствием:

— Значит, ты смертельно ненавидишь Жеана… но не смеешь разделаться с ним, потому что боишься за собственную шкуру. А вот у меня нет к нему ненависти… Но он встал на моем пути с угрозой на устах… он расстроил планы, выношенные мной… он стал живым препятствием для моих целей. У меня нет к нему ненависти… но я приговариваю его к смерти, и он умрет, клянусь тебе.

Кончини, вздрогнув, посмотрел на нее с искренним восхищением. Затем, после тяжелой паузы, пробормотал сквозь зубы:

— Ты приговариваешь его! О, per la madonna! Если кто и ринется его спасать, то это буду не я! Однако… если он не получит свободу к завтрашнему дню, его спутник обо всем расскажет королю… И тогда мы погибли.

— Он получит свободу, — безмятежно промолвила Леонора, — следовательно, король ни о чем не узнает.

Кончини метался по кабинету, как зверь в клетке. При этих словах он остановился перед женой, воздев руки с недоумевающим видом.

— Я больше ничего не понимаю! — воскликнул он.

Леонора тонко улыбнулась.

— Кончино, — сказала она, — сколько времени длится действие наркотика?

— Примерно час.

— Время у нас есть. Ты пошлешь своих людей в подземелье разоружить Жеана. Необходимо… ты понимаешь меня?.. необходимо, чтобы он, выйдя отсюда, был уверен, что ты собирался привести в исполнение свои угрозы. Необходимо, чтобы он, когда его освободят сегодня вечером, был убежден, что ты к этому освобождению непричастен и что будь твоя воля, он бы погиб мучительной смертью. Ты понимаешь?

— Нет! — резко бросил Кончини.

— Но ведь это так просто! — удивилась Леонора. — Спутник Жеана ни о чем не расскажет, если юноша придет на встречу с королем, хотя я сильно сомневаюсь, чтобы эта встреча вообще имела место. Сегодня вечером один из друзей Жеана освободит его. Ты должен дать мне необходимые пояснения, как пробраться в эту подземную темницу.

— Все это представляется мне слишком сложным. Почему бы не открыть ему дверь прямо сейчас?

— Для нас чрезвычайно важно, чтобы Жеан думал, будто угрозы его не произвели на нас никакого впечатления… Поверь мне, Кончино, это умный малый… он все поймет с одного раза и никогда больше не использует средство, которое себя не оправдало.

— А иначе эта угроза висела бы над нами, подобно дамоклову мечу! О, теперь я понимаю, — радостно воскликнул Кончини. — У тебя мертвая хватка, ты знаешь?

— Знаю, — холодно ответила Леонора. — Итак, сегодня вечером Жеан получит свободу. Я возьму это на себя. Как, впрочем, и все остальное. Можешь мне поверить, Кончино, этот браво недолго будет наслаждаться свободой… и вскоре лишится возможности угрожать кому бы то ни было. Положись в этом на меня.

Она говорила очень спокойно, с улыбкой, но в словах ее звучала такая неумолимая решимость, что Кончини задрожал от радости.

— Как добраться до дверей темницы? — спросила Леонора.

— Очень просто: надо только спуститься в подвал. Затем открыть первую дверь слева… ключи от нее я всегда ношу с собой. Далее будет небольшой коридор с несколькими дверями — но эти запираются лишь на засов.

— Прекрасно! — одобрительно промолвила Галигаи. — Надо сделать так, чтобы ключи легко можно было найти.

— Проще всего оставить их в скважине, — предложил Кончини.

— В самом деле, это разумное решение.

— Сейчас я все сделаю, — весело заявил Кончини, — а заодно отберу оружие у нашего храбреца.

Не помня себя от счастья при мысли, что месть не уйдет от него и при этом никакая опасность не будет угрожать его драгоценной шкуре, он полетел вниз, как на любовное свидание.

А на лице Леоноры, прежде столь спокойном и бесстрастном, появилось вдруг выражение глубочайшей муки. В темных глазах ее зажглось гневное пламя, а из груди вырвался вздох, похожий на рыдание.

Кончини отсутствовал не более пяти минут. Уходил он радостным и веселым, вернулся же мрачным и озабоченным, со злым огоньком во взоре и с плотно сжатыми губами.

Ибо до сих пор он имел дело с союзницей, решая вместе с ней, как отразить нависшую над ними угрозу. Теперь совет был завершен, необходимые меры приняты, опасность устранена, дело закончено.

И ему предстояло сражение с обманутой, ревнивой и страшной в гневе супругой, которая в очередной раз уличила его в измене. Он не сомневался, что объяснение будет бурным.

К тому же мысль о Бертиль вновь овладела всем его существом. На какое-то время он забыл о девушке, ибо речь шла о спасении собственной жизни. Теперь, когда страхи развеялись, в свои права вступила любовь.

Неизбежная сцена и приводила его в раздражение, и пугала. Он страшился за Бертиль, ибо настоящая опасность угрожала только ей, он это слишком хорошо знал.

В самом деле, Леонора была безжалостной по отношению к возлюбленным своего супруга. Она терпела только связь с Марией Медичи, притворяясь, что ничего не замечает. Во всех остальных случаях — а их было бесчисленное множество — она разила без всякой пощады. Поцелуи Кончини, можно сказать, таили в себе смерть.

Кончини это было известно даже лучше, чем всем прочим, ибо на его глазах погибали от внезапной, таинственной болезни самые дорогие ему любовницы.

В очередной раз свирепой ревности удалось обнаружить любовное гнездышко. В очередной раз неверному супругу предстояло держать ответ. Случайные обстоятельства, неожиданная угроза отсрочили объяснение. Тем ужаснее оно должно было быть — особенно если судить по нарочитому спокойствию Леоноры, которое, как хорошо знал Кончини, было куда страшнее самого неистового гнева.

Впрочем, супруга, обнаружив гнездышко, не захватила птичку — иными словами, Бертиль. Быть может, Леоноре не удалось узнать, кто она? В таком случае, Кончини мог продолжить начатое, подыскав другое убежище. Но если Леонора знала? Эта мысль приводила Кончини в содрогание, ибо он боялся за девушку.

Возможно, он не трепетал бы так, если бы овладел ею. Возможно, даже порадовался бы. Он не отличался постоянством в любви. Однако в данном случае похоть его осталась неудовлетворенной, и все препятствия, возникающие на пути, лишь сильнее распаляли желание. То, что могло бы быть пустой прихотью и капризом, превращалось в мощную, бешеную страсть.

Вот почему Кончини возвратился в кабинет в очень мрачном и злобном расположении духа.

— Все сделано, — произнес он с порога.

Леонора, одобрительно кивнув, сказал именно то, чего он ожидал:

— Присядь, Кончини, мне нужно с тобой серьезно поговорить.

Эти слова предвещали бурную сцену. Кончини искоса взглянул на свою супругу. Она казалась спокойной, но в спокойствии этом таилась большая угроза, нежели в истерических обвинениях, к каким обычно прибегают женщины.

Он был готов ко всему и подчинился ее просьбе, яростно бросившись в стоявшее напротив кресло. Взгляд, которым он одарил жену, заставил бы побледнеть любого — но только не Леонору Галигаи.

Между тем Леонора безмятежно продолжила:

— Кончино, настало время, чтобы Мария потребовала от короля совершить наконец церемонию коронации… это нельзя больше откладывать.

Кончини был изумлен. Он опасался семейной сцены, а с ним говорили о политике. Стараясь ничем не выдать своего удивления, он все равно держался настороже.

— Почему? — спросил он, подражая безмятежному тону Леоноры. — Или ты боишься, что после исчезновения короля задержку с коронацией попытаются использовать, дабы лишить Марию права на регентство?

— Это серьезный довод, и к нему нужно отнестись внимательно, — сказала она. — Для подстрекателей все предлоги хороши. Этот им тоже пригодится. Тем более что король, как говорят, в завещании своем настолько урезал права регентши, что ей достанется лишь видимость власти. Отсюда всего один шаг до утверждения, что король считал свою супругу недостойной править, именно поэтому постоянно отказывал ей в совершении коронации.

— Но это же ложь! — вскричал Кончини, внезапно потемнев лицом. — Всем известно… во всяком случае, при дворе… что король отказывает потому, что страшится торжественных церемоний. Ему предсказано, что он подобного празднества не переживет.

На устах Леоноры появилась зловещая улыбка.

— Именно ложный довод и будут защищать с остервенением. Иначе не бывает.

— Это так, клянусь Вакхом! Именно так и будет!

— Поэтому, — продолжала Леонора, понизив голос, — даже если бы это был единственный довод, его следовало бы принять во внимание. Но существует и другой, гораздо более важный, по моему мнению, и нам следует удвоить усилия, чтобы вырвать у короля согласие на коронацию, которую постоянно откладывают вот уже в течение десяти лет.

— Что же это за довод?

— Некий астролог, — сказала Леонора еле слышно, — предсказал, что король не доживет до пятидесяти девяти лет[29] и умрет в карете во время торжественной церемонии. Слышишь, Кончини? В карете, во время торжественной церемонии.

То было время господства суеверий. Под влиянием их находился и король, считавший себя скептиком. Вследствие предсказания, о котором говорила Галигаи, он садился в карету с невольным трепетом. И вот уже десять лет отказывал королеве, осаждавшей его просьбами и мольбами, в совершении коронации.

Кончини и его жена, будучи итальянцами, верили в астрологию слепо. Отсюда понятно, с каким напряженным вниманием выслушал фаворит слова Галигаи.

— И что же? — с тревогой спросил он.

— А вот что! — задумчиво произнесла Леонора. — С судьбой не поспоришь. Отчего потерпели крах все наши предприятия против короля? Возможно, мы напрасно пренебрегли столь ясным предсказанием.

— Возможно! — искренне согласился Кончини.

— Королю, — продолжала Леонора, — идет пятьдесят восьмой год. Он приближается к возрасту, указанному в гороскопе, — это первое. Коронация королевы кажется мне самой подходящей церемонией, ибо ничего более грандиозного и представить себе невозможно — это второе. А уж карета какая-нибудь найдется… и тогда все три необходимых условия соединятся! Кончино, если мы хотим, наконец, добиться успеха, нам нужно расправиться с королем… Вот почему я говорю: Мария должна любой ценой добиться коронации. Нам нужно постоянно подстрекать ее, чтобы она, в свою очередь, не давала вздохнуть королю.

Кончини, как и его жена, был вполне убежден, что с судьбой не следует спорить. Неудивительно поэтому, что он с жаром воскликнул:

— Ты права, ты совершенно права! Я с завтрашнего дня начну уговаривать королеву. И ты тоже не должна упускать ни единой возможности повлиять на нее.

— Будь спокоен, — произнесла Галигаи с тонкой улыбкой.

И добавила:

— Это еще не все. Есть и другое важное дело.

Кончини, не в силах понять необъяснимого равнодушия Галигаи, трепетал под маской бесстрастности. Без сомнения, ревнивая Леонора заготовила какой-то ужасный удар. Но какой? Он не мог догадаться, но чувствовал, что момент близится.

Поэтому он следил за супругой с неослабным вниманием дуэлиста, который ни на секунду не упускает из виду шпагу противника, зная, что любая оплошность может стать роковой.

Леонора же продолжила с самым безмятежным видом:

— Сегодня утром мне нанес визит епископ Люсонский.

— Отчего же ты не сказала мне об этом за обедом? — удивился Кончини.

— Но ведь ты очень торопился. Кажется, у тебя были какие-то важные дела в городе.

В словах ее не было ни малейшей иронии. И смотрела она на него своими большими глазами все так же нежно, все так же преданно… с кроткой улыбкой на устах.

— Чего хотел этот маленький интриган? — спросил он презрительно.

— Он пришел с просьбой назначить его духовником королевы.

— Вот как! — фыркнул Кончини. — Надеюсь, ты предложила ему немного подождать… скажем, несколько лет?

И он добавил более серьезным тоном:

— Я не очень-то люблю этого маленького прелата. В нем есть что-то неприятное… даже опасное.

— Он оказал нам большую услугу, — спокойно парировала Леонора, — и я обещала ему, что он завтра же получит это место.

Кончини поглядел на нее удивленно.

— Diavolo! Услуга должна быть очень большой.

— Он купил свое назначение, вот и все.

— Так бы сразу и сказала, — с улыбкой молвил Кончини.

И цинично спросил:

— Сколько?

— Десять миллионов, — небрежно обронила Леонора.

Кончини подскочил от изумления.

— Десять миллионов! Я знал, что он богат… но не до такой же степени. Десять миллионов! Это неслыханно.

— Успокойся, Кончини, — пояснила Леонора с усмешкой, — эти десять миллионов он вынул не из своего кармана.

— Я об этом сразу подумал!

— Епископ принес нам сведения о знаменитом, сокровище принцессы Фаусты… ты, конечно, о нем слышал.

— А оно в самом деле существует, это пресловутое сокровище? — выдохнул Кончини, чьи глаза алчно вспыхнули.

— В этом не приходится сомневаться. Вот бумага, отданная мне Ришелье: здесь указано точное место, где спрятан клад.

И она протянула сложенный вдвое листок Кончини. Тот жадно впился в него взглядом. Увидев, что он закончил чтение, она осведомилась:

— Думаешь ли ты и теперь, что Ришелье запросил слишком много в обмен на этот документ?

— Нет, клянусь рогами дьявола! — весело воскликнул Кончини. — Полагаю даже, что он поскромничал. Завтра же приказ о его назначении будет подписан… В конце концов этот Ришелье, быть может, не так уж плох, как мне казалось…

— Само собой разумеется, — добавила Леонора с многозначительной улыбкой, — что эти указания и эти миллионы Ришелье отдает не нам, а королеве.

Кончини ответил такой же улыбкой и жестом, означавшим, что большого значения это обстоятельство не имеет.

Богатство, упавшее с неба, настолько поразило воображение Кончини, что он на радостях забыл и о Бертиль, и о том, что Леонора еще не произнесла последнего слова. В восхищении он повторил, словно не в силах поверить своему счастью:

— Десять миллионов!

Леонора склонилась к нему с загадочной улыбкой и промолвила вкрадчиво, словно бы завлекая его в тенеты своих мыслей:

— Я понимаю тебя, Кончино, ты говоришь себе, что с подобным состоянием можно достичь самых головокружительных высот… даже если король останется жив. Нет рычага мощнее золота, если умело им распорядиться, не так ли?

— О, сага mia! с такой суммой я могу купить… и самого короля, если, конечно, захочу!

Леонора нагнулась к нему еще ближе и, обжигая его своим пылающим взором, произнесла глухо:

— Вы совершенно правы!

До этого момента она говорила ему «ты», теперь же перешла на «вы». Ничего необычного в этом не было. По десять раз на дню случалось им перескакивать с разговора официального на тон фамильярной близости, и ни один из них не обращал на это ни малейшего внимания.

Почему же сейчас эта перемена разом напомнила Кончини о тревогах, связанных с Бертиль? Он и сам не смог бы внятно ответить, однако чувствовал, что Леонора готовится нанести удар, и что все, сказанное ею до сих пор, именно к этому и ведет.

А она продолжала невозмутимым тоном, но в голосе ее уже звучала глухая угроза:

— Вы думаете, что нам остается лишь откопать клад и сложить в наши сундуки это золото? Должна вас разубедить. У нас попытаются отобрать эти миллионы. Их придется завоевывать в борьбе… И борьба будет ожесточенной, яростной, быть может, даже смертельной.

Кончини выпрямился во весь рост, и глаза его вспыхнули огнем:

— Тем лучше! — воскликнул он. — Сражение? Я буду только рад! Хотя, по правде говоря, мне непонятно…

— Кончини, — холодно сказала Леонора, — чтобы найти сокровище, придется произвести настоящие раскопки. А это неизбежно привлечет внимание тех, кто знает, что клад находится в Монмартре… И таких людей немало!

— Как же быть?

— Это не так страшно. Я беру это на себя. Тем не менее с этого момента мы вступаем в борьбу с королем.

— Corpo di bacco! — пробормотал Кончини, заметно помрачнев.

— Король нам не страшен! — резко бросила Леонора. — Нам придется вступить в борьбу… и это гораздо серьезнее! с целым полчищем святых отцов, которые давно жаждут заполучить сокровище… они ищут его уже двадцать лет — с тех пор, как узнали о нем!

— Diavolo, diavolo! — шептал Кончини, мрачнея все больше.

— Но и это не страшно! Против нас выступит. Жеан Храбрый… Не улыбайтесь презрительно, Кончино… Этот юноша представляет для нас большую опасность, нежели король и святые отцы вместе взятые. Вы поймете, когда я объясню вам причину. Жеан Храбрый не страшен нам, как король и святые отцы, но это еще один довод в пользу того, что он должен навсегда исчезнуть. Вы видите теперь, почему я, не питая к нему ненависти, приговорила его.

— У меня же, — проскрежетал Кончини, — имеются, сверх этих доводов, и свои собственные резоны ненавидеть гнусного бандита! И ненависть моя никогда не иссякнет! Клянусь вам, он примет смерть от моей руки… и в неслыханных мучениях! С ними не сравнятся даже страдания грешников в аду! Что до всех этих опасностей… неужели вы думаете, что я способен отказаться от миллионов?

— Почему бы и нет? — холодно сказал Леонора, глядя ему в лицо. — Быть может, предприятие окажется вам не по силам…

Кончини от души расхохотался.

— О, милый друг, раз уж вы заговорили со мной о сокровище…

Гордо выпрямившись, он воскликнул с неукротимой отвагой:

— Сокровище отдано нам Ришелье; я смету все препятствия, преодолею все трудности, но никто, кроме меня, клянусь вам, не завладеет им!

Леонора смотрела на него с удовлетворением, одобрительно кивая головой. Потом она заговорила все с той же загадочной улыбкой:

— Я знала, что вы не отступите перед опасностью. Однако, если мы хотим успешно завершить дело, нам нужно ясно отдавать себе отчет, какие препятствия возникнут перед нами. Итак, я продолжаю. Против нас выступит человек, более опасный, нежели все те, кого я назвала. Потому что на стороне этого человека, помимо необыкновенной силы и гениального чутья, позволившего ему расстроить самые хитроумные замыслы и восторжествовать над врагами, которые могли бы уничтожить любого, кроме него… на стороне этого человека, говорю я, будет право… право собственности.

— Кто же это? — прорычал Кончини с налитыми кровью глазами и с искаженным от злобы лицом.

— Я назову вам его, Кончино. Пока же знайте, что это отец того, кому принадлежат миллионы. И он будет яростно защищать богатства своего сына.

— Я слышал, — сказал Кончини вполголоса, — что принцесса Фауста завещала сокровище сыну…

Леонора кивнула в знак подтверждения.

— Так, значит, сын Фаусты не умер, как все полагали?

Еще один кивок Леоноры — на сей раз в знак отрицания.

— Кто он?

Леонора, ткнув пальцем в паркетный пол, выдохнула имя, которое Кончини не столько услышал, сколько угадал.

— О! О! — произнес он ошеломленно. — Теперь я понимаю!

И тут же взревел в ярости:

— Сын Фаусты мертв! И любого, кто встанет между мной и сокровищем, ждет такая же судьба.

Леонора смотрела на него все с тем же выражением загадочного удовлетворения, какое появилось у нее несколькими минутами раньше.

Кончини спросил с холодной решимостью:

— Это все опасности, которые подстерегают нас?

— Нет, — отчетливо произнесла Леонора.

И она добавила таким зловещим тоном, что Кончини невольно вздрогнул:

— Я оставила напоследок самую ужасную, самую страшную для нас угрозу, в сравнении с которой все остальное покажется вам пустяком.

— Слушаю вас.

Леонора, склонившись к нему, заговорила тихо и злобно:

— Одна особа может по своему желанию свести на нет все наши усилия и расстроить все наши планы. Именно у этой особы находилась бумага, переданная нам Ришелье.

— О ком вы говорите?

— У этой особы имеются и другие документы, еще более важные. Она может передать их тому, кто должен владеть ими по праву, — иными словами, тому, кто является собственником сокровища. Вы понимаете?

— Понимаю, — с яростью проворчал Кончини. — Собственник, получив эти документы, может выступить открыто, и тогда никакая в мире сила не помешает ему завладеть своим имуществом. Но я жажду власти… я хочу подняться на самый верх… чтобы никто уже не стоял надо мной. И мне нужны эти миллионы! С подобным богатством можно вознестись очень легко… ибо преданность покупается… главное, не ошибиться в цене! Особа, о которой вы говорите, обречена… она уже мертва, как и тот, кому принадлежат эти пресловутые бумаги.

Леонора слушала его со страшной улыбкой. Увидев, что он кончил, она произнесла очень спокойно:

— К несчастью, оба пока живы. Вы вынесли приговор, Кончино, это прекрасно… и меньшего я не ждала от вас. Но, может быть, ваша решимость уменьшится, когда вы узнаете, кого обрекли на смерть.

Кончини вздрогнул и побледнел. Он понял, что сейчас она выскажет то, что таила на сердце.

— Почему же уменьшится? — пробормотал он. — Или эта особа мне знакома? И так мне дорога?

С великолепной непринужденностью, но очень медленно она пояснила, пристально глядя на Кончини, которого начала бить дрожь:

— Не знаю, знакомы ли вы с этой особой… но вам придется устранить женщину… юную девушку… почти ребенка.

Кончини почувствовал, что волосы встают у него дыбом на голове. Он похолодел от ужаса, но продолжал улыбаться. Нащупывая пути к отступлению, он с великолепно разыгранным отвращением процедил:

— Девушка! Почти ребенок! Дьявольщина! Должен признаться, что…

— Видишь, тебе это не по силам, — холодно сказала Леонора.

Жадно вслушиваясь в слова жены, Кончини не уловил ни малейшей досады или раздражения в ее тоне. Она просто констатировала факт. Приободрившись, он сказал себе: «Быть может, речь идет вовсе не о Бертиль». И спросил поспешно, причем голос его предательски дрогнул:

— Кто же это?

— Некая мадемуазель де Сожи, — ответила Леонора с тем же равнодушным видом.

Кончини перевел дух и машинально провел рукой по влажному лбу. А Леонора между тем продолжала:

— Я так и думала, что это вам не понравится. Однако девушка представляет собой самое серьезное препятствие. Пока она жива, нам будет грозить опасность… даже если мы завладеем сокровищем. Ведь с этими документами она может обратиться к королю, а тот возьмется за нас. Быть может, он даже воспользуется случаем, чтобы избавиться от хлопот окончательно… иными словами, пошлет нас на эшафот.

Кончини напряженно размышлял. Поскольку речь шла не о Бертиль, можно было уже не разыгрывать комедию великодушия и благородства.

На лице его вновь появилось выражение свирепой решимости. Он встревоженно огляделся — хотя знал, что никто не следит за ним. И понизил голос — хотя слышать его могла только Леонора.

— К черту все церемонии, — хрипло выдохнул он. — Если эта девушка мешает нам, тем хуже для нее! Я уничтожу ее!

Леонора, глядя на него с очень странным выражением, произнесла с ужасной улыбкой:

— Пусть это вас более не тревожит, Кончино, девушка уже не опасна для нас…

— Зачем же тогда… — начал Кончини с удивлением.

— Я опасалась, — прервала его Леонора с пугающим спокойствием, — что у вас не хватит духу поднять руку на женщину.

И добавила со зловещей улыбкой:

— Слава Богу! Я убедилась, что ты не отступишь и перед крайностью, как бы это тебе ни претило.

Кончини, пожав плечами, спросил:

— Значит, ты ее…

И он сделал выразительный жест, не смея выразить словами свою мысль. Она же оказалась храбрее и ответила ледяным тоном:

— Нет, я не стала ее убивать… Зачем? Она заживо замурована в могиле, откуда никто не сумеет ее вытащить… Быть может, для нее было бы даже лучше умереть.

Кончини равнодушно отмахнулся. Теперь, когда он убедился, что речь идет не о Бертиль, его совершенно не волновала судьба неизвестной девушки, навсегда заточенной в каменном мешке. Теперь ему хотелось только одного: чтобы Леонора побыстрее ушла. Очевидно, она ничего не знала про Бертиль, но все равно могла устроить сцену.

Словно бы догадавшись о его нетерпении, она встала и спросила очень мягко, устремив на него взгляд, полный нежности:

— Значит, ты одобряешь меня?

И она внезапно обхватила его за шею обеими руками, страстно прижавшись к нему. Обратив на него молящий взгляд, она повторила со странной настойчивостью:

— Скажи же, мой Кончинетто, скажи, что одобряешь меня… чем бы это ни закончилось!

С некоторым раздражением он пробормотал:

— Ну, конечно… Ты правильно поступила.

Лицо ее вспыхнуло торжеством. Она разжала объятия.

— Теперь, — сказал она со спокойствием, изумившим Кончини, — теперь нам нужно уйти отсюда. Ах, да! Я совсем забыла: отпусти всех своих людей до завтрашнего дня. Никто не должен помешать человеку, который явится освободить твоего пленника. Равным образом было бы неплохо, чтобы и Жеан убедился собственными глазами, будто ты в самом деле оставил его одного и будто ему предстояло умереть назначенной тобой смертью.

Не прибавив более ни слова, она кивком простилась с ним и медленно направилась к выходу. Кончини шел следом, спрашивая себя, что означает эта непривычная снисходительность и не собирается ли Леонора перед уходом все же нанести роковой удар, который уже нельзя будет парировать.

Она наконец ступила за порог. Он вздохнул с облегчением, избавившись от терзавшего его кошмара, и с радостью взялся за ручку двери, чтобы захлопнуть ее. Но тут Галигаи обернулась.

— Я забыла тебе сказать, — произнесла она очень мягко. — Ты должен точно знать, о какой девушке идет речь. Она известна больше под именем мадемуазель Бертиль. Это та самая красавица, что жила на улице Арбр-Сек… Одно время двор и король очень интересовались ею.

Кончини застыл, будто пораженный молнией, — смертельно бледный, оглушенный ужасом, онемевший от изумления. И если бы он не держался рукой за дверь, то, наверняка, рухнул бы на пол прихожей.

Леонора взглянула на него в последний раз, и во взоре ее промелькнуло нечто похожее на жалость. Затем она бесшумно и неторопливо выскользнула на пустынную улицу и вскоре исчезла за углом.

Глава 27 ПОДЗЕМНАЯ ТЕМНИЦА НА УЛИЦЕ РА

Вернувшись в свой дом на улицу Сент-Оноре, Леонора послала за Саэттой, и тот не замедлил явиться.

— Ну, — спросила она небрежно, — удалось тебе узнать, что делал твой сын сегодня ночью?

— Синьора, — ответил Саэтта с привычной фамильярностью, — я по-прежнему ничего не знаю. Я даже начинаю беспокоиться. Жеана нигде нет. Я понятия не имею, что с ним случилось.

— Зато я знаю о нем все.

Бывший учитель фехтования не сказал ничего, но глаза его говорили красноречивее слов.

— Твой сын, — безмятежно промолвила Леонора, — попал в руки Кончини, и тот хочет уморить его голодной смертью.

— Ого! — насмешливо бросил Саэтта. — Премилая казнь, вполне согласен. Но у меня припасено кое-что получше. — И он продолжал жестким, угрожающим тоном: — Я не желаю, чтобы его убили. Вы знаете, синьора, что я берегу Жеана для палача… И от этого не отступлюсь!

— Знаю, Саэтта, и потому извещаю тебя.

Проникновенным тоном браво откликнулся:

— Я был уверен, синьора, что во всем могу на вас положиться. Я и без того преданно служил вам. Но теперь вы можете распоряжаться мною, как рабом. Отныне я ваш душой и телом, ибо ради меня вы, как я догадываюсь, предаете своего супруга.

— Да, — внушительно произнесла Леонора, — я предаю его ради тебя. Ты знаешь Кончини. Если он выведает, что я помогла тебе вырвать добычу из его рук, то со мною все будет кончено. Он не пощадит меня. Поэтому он не должен это знать. И пусть твой сын тоже не знает — так будет надежнее.

— Я скорее вырву себе язык, чем проболтаюсь, что именно от вас получил эти сведения, — вскричал Саэтта с искренностью, в которой нельзя было усомниться.

— Хорошо, Саэтта, я рассчитываю на твою скромность, — сказала Леонора, не настаивая больше.

И добавила:

— Сын твой заперт в подвале дома на улице Ра. В скважине двери, ведущей в подвал, ты найдешь ключ. За дверью находится небольшой коридор, и там ты увидишь еще несколько дверей, запертых только на засов. Ты легко найдешь ту, что тебе нужна.

— Ах, синьора, — воскликнул Саэтта с пылкой признательностью, — я никогда не забуду этой услуги!

И он произнес с нескрываемой яростью в голосе:

— Лишить меня мести, которой я ждал двадцать лет! Пусть лучше у меня вырвут сердце! Я немедленно бегу туда.

— Подожди, Саэтта, — властно промолвила Леонора. — Там сейчас находится Кончини.

Браво пренебрежительно махнул рукой, и тогда она сказала с мягким упреком:

— Ты уже забыл, что ради тебя я рискую жизнью?

Флорентиец гневно ударил себя по лбу, бормоча с искренним раскаянием:

— Это правда… экая я скотина! Простите меня, синьора, и скажите, что надо делать.

— Терпеливо ждать, пока Кончини не вернется сюда. Будь спокоен, я приняла все меры, чтобы ты успешно завершил свое дело. Когда Кончини уйдет, ты найдешь дом пустым, следовательно, сможешь действовать осмотрительно и не торопясь. Не забудь — от этого зависит моя жизнь, — не забудь все оставить как было… иными словами, запри все двери, которые отопрешь, наложи засовы, ключ засунь в скважину. Кончини должен поверить, что предал его кто-то из слуг. Ты понял меня?

— Все понял, синьора, и вы можете на меня положиться. Я исполню все, что вы мне приказали.

— Вот тебе ключ от дома. Не спеши, ибо торопливостью можешь все погубить. Дом будет пуст до завтрашнего дня. Но выжди, пока слуги уйдут. Ты понимаешь, что я это делаю только ради тебя. Мне самой совершенно безразлично, умрет ли Жеан от голода или под топором палача, как хочется тебе.

— Понимаю, синьора, и обещаю быть терпеливым.

— Ступай же, Саэтта, — все так же мягко промолвила Леонора.

Саэтта отправился к Новому мосту, справедливо полагая, что Кончини непременно должен будет пройти здесь. Затерявшись в толпе, он глазел на уличных торговцев, как и подобает убежденному бездельнику, но на самом деле внимательнейшим образом следил за каждым, кто появлялся на мосту. Время от времени его дурное настроение прорывалось в проклятиях по адресу Кончини, вздумавшему помешать осуществлению его мести.

Наконец около четырех часов он увидел того, кого поджидал с таким нетерпением. Первым его движением было немедленно броситься на улицу Ра. Но он был по-своему честный малый. Причин подозревать Леонору у него не было, и он искренне полагал, что она ради него пошла на обман супруга. Поэтому он сказал:

— Минутку. Торопливостью можно скомпрометировать синьору. Время у меня есть, поскольку дом останется пустым на всю ночь. Что до Жеана, то пусть потерпит еще пару часов. Подождем до шести.

Приняв такое решение, он, дабы избежать всяческих искушений, вернулся назад и зашел в кабачок поблизости от церкви Сен-Жермен-л'Оксеруа, где и заказал бутылку старого вина.

К шести часам бутылка опустела. Он поднялся и вышел на улицу. Признательность его к Леоноре была настолько велика, что он даже заставил себя идти непривычно медленным шагом, хотя нетерпение сжигало его.

Он повернул ключ в скважине дрожащей рукой. Не потому, что боялся. Мы знаем, что он был храбр. И не потому, что опасался за успех своего предприятия. Он был полон решимости уничтожить любого, кто сделал бы попытку помешать освобождению Жеана.

В дрожь его приводила мысль о Леоноре. Он прекрасно понимал, что она нисколько не преувеличивает, говоря, что рискует жизнью ради него, Саэтты. Он твердо намеревался вырвать Жеана из когтей Кончини, но ни за что на свете не желал подвести ту, что по доброй воле стала его союзницей в этом деле. У него были свои понятия о чести, хоть это и может показаться странным.

Итак, он открыл входную дверь с трепетом, но тут же успокоился. Дом был совершенно пуст. Он сразу направился в подвал. Ключ торчал в скважине, как и сказала Леонора. Впрочем, в истинности ее слов он ни на секунду не усомнился.

Уверенный в успехе, он действовал теперь спокойно и методично. Сходил на кухню и, взяв лампу, зажег ее, а затем спустился вниз по каменной лестнице в форме спирали.

Открыв дверь слева, он оказался в узком коридорчике. В него выходили четыре двери — тяжелые, массивные, заложенные на прочные засовы. Удовлетворенно улыбнувшись, он пробурчал:

— Все идет как нельзя лучше. Ведь мой славный Жеан уже начал подозревать меня. Надеюсь, теперь он вновь уверится в моей отцовской любви!

Он открыл первую дверь. Ржавые засовы заскрежетали. Осветив камеру лампой, он убедился, что там пусто.

— Прекрасно! — сказал он. — Здесь его нет. Посмотрим дальше.

Тут он с удивлением подумал, что скрежет засова мог бы пробудить и мертвого. Почему, в таком случае, Жеан не подает никаких признаков жизни? Поразмыслив, он нашел разумное объяснение:

— Черт возьми! Он, верно, думает, что это явились его прикончить, и, естественно, затаился. А вот я, открыв дверь, рискую нарваться на удар, который прямиком отправит меня в мир иной, чтобы я собственными глазами убедился, настолько ли он хорош, как говорят. Corpo di Cristo! Клянусь телом Христовым! Я не хочу умереть прежде Жеана!

Дабы избежать неприятной встречи с клинком, он завопил во все горло:

— Эй! Жеан, сынок! Это я! Саэтта! Где ты?

И он открыл вторую дверь. Никого.

Ощущая смутную тревогу, он поторопился осмотреть две оставшиеся камеры, продолжая громко звать Жеана.

Во всех четырех было пусто.

— Так, так, — проворчал растерянный Саэтта, — уж не ошибся ли я? Это действительно здесь?

Он внимательно оглядел коридор. Других дверей, кроме этих четырех, не было. Не было и никаких мест, куда мог бы спрятаться человек. Приходилось смириться с очевидностью. Жеан исчез.

Саэтта все же обошел одну за другой все четыре камеры — они были совершенно одинаковыми, без всякой мебели или даже охапки соломы.

В одной из камер его внимание привлек маленький белый квадратик на коричневых плитах пола. Он осветил его лампой. Это был листок бумаги. Подняв его, он машинально, не придавая этому никакого значения, стал читать, не без удивления отметив:

— Смотри-ка! Написано по-итальянски!

Однако чем дальше он читал, тем заметнее становилось его волнение. У него задрожали руки, а глаза вспыхнули от радости. Закончив, он вскричал:

— Пусть меня дьявол подцепит на вилы, если я ожидал найти здесь что-либо подобное!

Надо полагать, находка имела для него необыкновенное значение, ибо он совершенно забыл о Жеане и погрузился в глубокое раздумье.

Наконец он, свернув листок вчетверо, засунул его в карман и довольно улыбнулся. Теперь можно было вновь заняться поисками Жеана. Он обшарил дом снизу доверху, но вскоре убедился в безуспешности своих трудов. Жеана нигде не было, иначе он бы его нашел.

Помня распоряжения Леоноры, он позаботился о том, чтобы не оставить следов своего пребывания: положил на место лампу, запер все двери, оставил ключ в скважине и вышел на улицу — очень недовольный, мрачный и озабоченный.

Когда он повернул на улицу Бюшри, какая-то тень отделилась от дома, стоящего напротив, и тихонько последовала за ним.

Глава 28 ГРЕНГАЙ ПРИЗЫВАЕТ НА ПОМОЩЬ ШЕВАЛЬЕ ДЕ ПАРДАЛЬЯНА

Кончини, провожая супругу, оставил дверь кабинета полуоткрытой. Так как он бросил плащ и шпагу на стуле, то непременно должен был за ними вернуться.

Едва он вышел из этого кабинета, где, будучи абсолютно уверен, что никто его не подслушивает, совершенно свободно говорил о самых ужасных замыслах, из-за тяжелой бархатной портьеры, затканной золотом, появился какой-то человек.

С полным спокойствием и с изумительной непринужденностью, словно бы у себя дома, человек этот запер на два оборота ключа дверь, скрытую портьерой, а ключ положил себе в карман.

Взглянув на стул, где лежали шпага и плащ хозяина дома, он повернулся, посмотрел на полуоткрытую дверь и с улыбкой пробормотал:

— Он вернется сюда. Прекрасно.

Подойдя к полуотворенной двери, он выглянул и увидел Кончини, застывшего у выхода на улицу, после чего спокойно отошел в глубь кабинета.

Дверь открывалась вовнутрь. Незнакомец встал сбоку, чтобы створка прикрыла его, когда войдет Кончини. Тут он заметил, что шпага и плащ, лежащие справа, также окажутся скрытыми от глаз входящего. На лице его появилась гримаса отвращения, и он сказал себе:

— Я не желаю, чтобы этот негодяй принял меня за такого же убийцу, как он сам.

С этими словами он перенес шпагу с плащом налево — так, чтобы Кончини мог сразу увидеть их, войдя в кабинет. Сам же вновь поместился за створкой двери.

Человеком, что столь непринужденно чувствовал себя в чужом доме, был шевалье де Пардальян. Как он здесь оказался? Это нам предстоит объяснить. Но прежде мы должны обратиться к известным нам троим храбрецам, верным товарищам Жеана.

Каркань, Эскаргас и Гренгай, расставшись со своим вожаком у Бычьего дворца, направились к Сен-Эсташ.

Мы знаем, что благодаря щедрости Кончини кошельки у них были набиты золотом. Владея таким богатством, они вполне могли утолить голод и жажду даже в столь поздний час и невзирая на все запреты полиции.

Итак, с улицы Фур они свернули на улицу Гренель и подошли к улице Сент-Оноре со стороны церкви. Здесь перед ними предстал позорный столб. Миновав его с вполне понятным омерзением, они устремились на улицу Шан-Флери, прославленную своим гостеприимством в любое время суток.

К полудню следующего дня они все еще сидели в кабачке, правда, переместившись на улицу Тиршап, параллельную улице Арбр-Сек. Инстинкт привел их поближе к жилищу вожака — Жеана.

Естественно, именно о нем они и говорили. И о маленькой мадемуазель — так они называли Бертиль, — которая оказалась дочерью короля. И о достойном дворянине (Пардальяне), которого пришлось разбудить посреди ночи. И о Кончини, с которым они сыграли такую славную шутку накануне, что теперь к нему лучше было не соваться. Словом, они заново переживали все перипетии недавнего приключения.

— Однако же мы остались без работы, — заметил практичный Каркань. — Пора подумать о пропитании. Боюсь, миновали для нас хорошие денечки.

— Ба! Да разве наш Жеан о нас не позаботится?

— Еще бы! Он женится на своей мадемуазель… а та, должно быть, богата, как… как королевская дочь, черт возьми! И мы пойдем к нему на службу.

Эта приятная перспектива несколько успокоила Карканя.

— Эх! — воскликнул Гренгай, вдруг залившись смехом. — Какую рожу, верно, скорчил Кончини, когда господин Жеан пришел развязывать его.

— Ты думаешь, он туда вернулся?

— Сам рассуди, Каркань, неужели господину Жеану не о чем переговорить с Кончини?

— Бедняга Каркань, — жалостливо произнес Эскаргас, — он почти так же глуп, как брат Парфе Гулар.

— Откуда же мне было знать? — пробурчал недовольно Каркань, очень задетый сравнением с Парфе Гуларом, чьи глупость и невежество вошли в пословицу.

— Можешь не сомневаться, — серьезно промолвил Гренгай, — Жеан туда вернулся, как только вышел из Бычьего дворца… и объяснил Кончини при помощи одного из своих неотразимых ударов, что к его невесте лучше не приставать.

— Так что Кончини сейчас, — авторитетно подтвердил Эскаргас, — наверное, уже помер, проглотив несколько дюймов стали. Такое угощение переваривается с большим трудом.

— И пусть сатана примет его душу! — елейным тоном добавил Гренгай, которого немедля поддержали товарищи, возгласив проникновенно:

— Аминь!

И наши храбрецы от души расхохотались.

Выйдя наконец из кабачка, они двинулись куда глаза глядят и буквально через пятьдесят шагов натолкнулись… на кого бы вы думали? Да на Кончини же! Он, только что ими похороненный, шел прямо на них! Живой Кончини — из мяса и костей, в полном здравии, такой же нарядный и элегантный, как всегда. Они едва успели нырнуть в ближайшую подворотню. Кончини прошествовал мимо, не заметив наших храбрецов.

Приятели переглянулись, не говоря ни слова. Все были бледны, и во взглядах читалась одна и та же мысль. Гренгай, опомнившись первым, схватился за эфес шпаги и сказал просто:

— Пошли!

Никаких объяснений не потребовалось. Меньше чем через минуту они уже стояли у дома Жеана.

Гренгай помчался наверх, перескакивая через четыре ступеньки разом; но спустился почти тут же с вытянувшимся лицом.

— Ну что? — вскричали двое других в тревоге.

— Дверь не заперта, кровать не разобрана. Значит, к себе он не возвращался.

Они удрученно переглянулись. Гренгай размышлял, дергая себя за нос.

— Может быть, он все-таки не ходил на улицу Ра? — робко предположил Каркань.

— А Кончини сам развязался! — промолвил Гренгай, пожимая плечами.

— Однако Кончини не смог бы справиться с нашим Жеаном, — сказал Эскаргас. — Но мы своими глазами видели Кончини.

— Господин Жеан разделался бы с Кончини в два счета, если бы захотел, — решительно заявил Каркань.

— Ослы вы оба, — заявил без всяких церемоний Гренгай. — Да разве не понятно вам, остолопы, что если Кончини гуляет живой и невредимый на свободе, то он подстроил нашему Жеану какую-нибудь предательскую ловушку? Что дом этот на улице Ра, что его хозяин большого доверия у меня не вызывают.

Состоялось нечто вроде военного совета, в результате которого они решили установить наблюдение за любовным гнездышком Кончини. Проведя там весь остаток дня, они так и не смогли проникнуть вовнутрь. Наступила ночь. Они говорили себе, что если Жеан еще жив, то Кончини непременно явится, чтобы разделаться с ним. По правде говоря, они еще не придумали, что делать в этом случае. Их заветной мечтой было войти в дом.

Подменяя друг друга, они не спускали с дома глаз — пока один сторожил, двое других спали, завернувшись в плащи. К счастью, жизнь их достаточно закалила, и ночь на свежем воздухе не казалась им слишком тяжелым испытанием.

На следующее утро Гренгай, взявший на себя командование, отослал Эскаргаса к дому на улице Сент-Оноре, а Карканя — на Новый мост. Каждый из них получил точнейшие инструкции. Сам же парижанин остался на улице Ра.

Тянулись бесконечные, мучительные часы, но терпение храбрецов не иссякало. Внезапно Гренгай, с силой хлопнув себя по лбу, разразился проклятиями по своему адресу:

— Ах, я олух царя небесного! Тупая скотина! Чтобы меня лихорадка скрутила! Чтоб кабан на части разодрал! Как же я не подумал об этом раньше?

И он помчался стрелой на постоялый двор «Паспарту» на улице Сен-Дени, намереваясь найти Пардальяна, даже имени которого он не знал. Однако Жеан в трудную минуту обратился именно к нему, стало быть, это был преданный друг. Оказавшись в свою очередь в затруднении, Гренгай решил обратиться к другу вожака.

Ему посчастливилось: Пардальян сидел в общем зале, за столиком у окна, и был занят разделкой весьма аппетитного на вид гуся.

Гренгай запыхался от бега и от волнения. Кроме того, весь облик Пардальяна внушал ему почтение, близкое к трепету; в крайнем смущении он уже говорил себе, что излишне погорячился и что не осмелится потревожить этого человека, в котором, несмотря на простоту манер, сразу угадал знатного вельможу.

Но было уже поздно, поскольку Пардальян заметил его. Собрав свою смелость, Гренгай приблизился к столу, подметая пол перьями шляпы и кланяясь на каждом шагу.

— Простите меня, монсеньор, — пролепетал он сдавленным голосом, — с моей стороны это дерзость, но речь идет о серьезном деле… очень серьезном…

Пардальян пристально поглядел на бандита. Он увидел и смятение его, и тревогу. Того же беглого взгляда ему хватило, чтобы понять: бедняга давно ничего не ел. Действительно, Гренгай, оголодавший за время бдения у дома Кончини, не удержавшись, покосился на поджаристого гуся. Пардальян приветливо улыбнулся и спросил благожелательным тоном:

— Вам нужен именно я, храбрец?

— Да, монсеньор, — ответил Гренгай, согнувшись в поклоне пополам.

— Прекрасно, — спокойно промолвил Пардальян.

И поманив к себе хозяйку, миловидную, пухлую и улыбчивую женщину лет тридцати пяти, которая, судя по всему, относилась к нему с особым вниманием, приказал:

— Госпожа Николь, будьте любезны поставить еще один прибор.

А затем, повернувшись к ошеломленному Гренгаю, добавил:

— Присядьте, храбрец… отведайте этого гуся, потому что он вам, вижу, пришелся по душе.

При этом неожиданном приглашении на хитрой физиономии парижанина попеременно отразились самые разнообразные чувства: удовольствие, гордость, досада, сожаление… Поклонившись еще раз, он выпрямился и, честно поглядев в глаза Пардальяну, произнес с оттенком грусти, не лишенной достоинства:

— Монсеньор, вы забыли, что я обыкновенный бродяга… бандит. Это слишком большая часть для меня. И я никогда не позволил бы себе…

— Садитесь-ка, — мягко прервал его Пардальян. — Ешьте вволю, не называйте меня больше монсеньором и скажите, чем я могу быть полезен вашему вожаку. Ибо, полагаю, вы пришли ко мне ради него.

Госпожа Николь, поскольку именно так звали хозяйку «Паспарту», между тем исполнила распоряжение Пардальяна с быстротой, свидетельствующей о необыкновенном ее уважении к этому клиенту.

Гренгай не заставил себя больше просить. Усевшись напротив Пардальяна, он смело атаковал половину гуся, которую этот совсем не заносчивый дворянин уступил ему, и, запивая каждый кусок большим глотком вина, в изобилии поданного к столу, стал рассказывать о своих тревогах относительно судьбы Жеана. Он простодушно признался, в каком затруднении находится, ибо не знает, что делать дальше, дабы вызволить Жеана из ловушки, куда тот, по всей видимости, угодил. Наконец, окончательно расхрабрившись благодаря любезности и простоте манер Пардальяна, осмелился воззвать к его силе и уму в надежде, что ему удастся найти выход из этого безнадежного положения.

Одновременно с рассказом Гренгай прикончил гуся, успев прихватить еще и изрядный кусок пирога.

Увидев это, Пардальян встал и сказал очень просто:

— Пошли!

— Дьявольщина! — прошептал в восхищении Гренгай. — Вот это человек!

Вскоре они уже были на улице Ра. Первым делом Пардальян, естественно, осмотрел дом. Ему пришлось убедиться в правоте храбрецов: силой сюда пробиться было бы невозможно. Эту крепость надо было брать только хитростью и ловкостью.

Он задумался, и на лице его появилось озабоченное выражение.

В этот момент появился совершенно запыхавшийся Каркань, который при виде Пардальяна застыл в изумлении. Гренгай успокоил его в двух словах, и Каркань выпалил:

— Он идет! А за ним Галигаи… но он ее не видит! А за обоими следом — Эскаргас!

В ясном взоре Пардальяна зажегся радостный огонек. Он увлек своих спутников за угол и объяснил им:

— Раз Кончини идет сюда, ваш вожак еще не погиб, как я опасался. Итак, надо успеть проникнуть в дом прежде, чем Кончини совершит убийство, которого еще не успел совершить. Это я беру на себя. Я пройду вслед за мадам Кончини, поскольку она должна войти без ведома мужа.

Храбрецы совсем не знали Пардальяна. Но так велика была его уверенность в себе, таким мощным было воздействие его личности на всех, с кем он общался, что ни один из троих ни на секунду не усомнился в истине его слов. Гренгай же потирал руки с таким исступлением, что было ясно, как рад он счастливой мысли, вовремя пришедшей ему в голову, призвать на помощь этого необыкновенного человека.

Пардальян очень спокойно отдал им краткие распоряжения, выслушанные с благоговейным почтением. Затем, скрывшись в нише, они стали ждать.

Наконец Кончини появился. Они пропустили его, не шелохнувшись.

Когда фаворит вошел в дом, Пардальян проскользнул в другую нишу, которую заметил в двух шагах от двери.

Скоро показалась Леонора. Она остановилась перед дверью в ожидании, застыв с неподвижностью статуи, без звука и без жеста. Через несколько секунд дверь приоткрылась. Наружу выскользнула какая-то пожилая женщина и шепотом произнесла несколько слов.

Но у Пардальяна был тонкий слух. Он не двинулся из своего укрытия, а на губах его появилась удовлетворенная улыбка.

Леонора, что-то пробормотав в ответ, протянула кошелек, мгновенно исчезнувший в кармане старухи, затем вошла в дом и бесшумно затворила за собой дверь. Женщина, задержавшись на несколько мгновений у порога, пошла прочь, волоча ноги.

Пардальян, выйдя из ниши, догнал ее за одну секунду.

— Милое дитя, — сказал он с самым любезным и простодушным видом, — мне совершенно необходимо переговорить с господином Кончини, вашим хозяином. Не будете ли вы так добры открыть мне дверь этого дома, откуда вы только что вышли?

«Милое дитя» оказалось мужеподобной бабой лет пятидесяти. Она явно отличалась необыкновенной силой и, должно быть, исполняла в этом доме какую-нибудь зловещую работу — тюремщицы или, возможно, палача.

Слова Пардальяна она встретила с подозрительной недоверчивостью, однако, польщенная вежливостью этого любезного кавалера, ответила не без жеманности:

— Увы, сударь мой! Я не могу открыть вам, потому как ключа у меня нет. А стучать не буду, не гневайтесь… монсеньор приказал его не беспокоить, и меня выгонят, если я ослушаюсь.

Пардальян, протянув ей две золотые монеты, проговорил с наивным видом и с той же несокрушимой вежливостью:

— Но, милое дитя, я не прошу вас стучать в дверь. Я прошу только открыть мне ее.

В глазах бабищи сверкнул опасный огонек, но вид золота несколько остудил ее пыл. Схватив монеты и сунув их в карман, она присела в неуклюжем реверансе и сокрушенно произнесла, причем в тоне ее прозвучала некоторая насмешка:

— Да благословит вас небо, сударь мой. Какая жалость, что я не могу отблагодарить столь щедрого сеньора. Но я уже сказал вам: ключа у меня нет.

И она добавила с глухой угрозой:

— Не приставайте ко мне… и дайте пройти, добром прошу.

Нисколько не смутившись, Пардальян промолвил кротко:

— А как же тот ключ, что вы сделали для мадам Кончини? С его помощью вы предаете своего хозяина… но для меня он тоже сгодится.

Бабища побледнела. Но она была уверена в своей чудовищной силе, ибо легко справлялась с одним и даже с двумя мужчинами. Быстро оглядевшись, она убедилась, что улица пуста, и решительно надвинулась на Пардальяна, преграждавшего ей путь.

Тот не сдвинулся с места. Быстро протянув руку, он схватил ее за запястье, по-прежнему улыбаясь с самым любезным видом. Это движение никак не походило на резкий жест борьбы. Он взял ее за запястье, как мог бы взять за подбородок.

Но лицо служанки вдруг исказилось. На нем появилось выражение крайнего изумления, вскоре сменившегося мукой. Пардальян, услышав глухой стон, заботливо спросил:

— Неужели я сделал вам больно, красавица моя? Я ведь только слегка нажал.

Внезапно тон его совершенно изменился, и он промолвил холодно:

— Слушай, у меня мало времени. Если ты мне не откроешь, я подтащу тебя к двери, постучу сам и передам тебя в руки твоего хозяина, которого ты предала.

— Господи Иисусе! Да ведь это сам дьявол во плоти!

— Ключ! — властно приказал Пардальян.

И, поскольку она не желала подчиниться, потащил ее к двери, как и обещал, без видимых усилий, хотя она сопротивлялась со всей энергией.

Вскоре они уже стояли у двери, и он протянул руку к молотку. Она поняла, что с этим человеком ей не справиться, и покорилась. Достав, наконец, ключ, она бросила его на землю и хотела уже обратиться в бегство, ибо не помнила себя от ужаса.

— Минутку, красавица моя, — промолвил Пардальян с лукавым видом, — подними-ка ключ и отвори сама… бесшумно, как ты хорошо умеешь делать.

Мегера стыдливо понурила голову. Ее уловка была разгадана без труда. Она надеялась отделаться от этого нахала, кинув ему первый попавшийся ключ, но теперь ей пришлось признать, что противник оказался сильнее ее во всех отношениях.

И она покорилась окончательно и, вытащив другой ключ, открыла дверь бесшумно, как ей и было приказано. Лишь тогда Пардальян отпустил ее, и она ринулась прочь с такой скоростью, словно за ней гнались все демоны ада, жалобно охая и бормоча:

— Дьявол! Это наверняка сам дьявол!

Глава 29 ПАРДАЛЬЯН СТАНОВИТСЯ СВИДЕТЕЛЕМ БЕСЕДЫ СУПРУГОВ КОНЧИНИ

Пардальян вошел и положил ключ в карман. Он оказался в широком коридоре, который вел к вестибюлю. Слева от него была приоткрытая дверь, справа другая, запертая. В глубине коридора висели портьеры, одна из которых была опущена, а вторая — поднята.

Он прислушался: до него донесся голос Жеана, хотя и приглушенный расстоянием, но достаточно отчетливый, чтобы узнать его. Пардальян прошептал:

— Он жив! Это великолепно. Я могу не бояться, что прислуга застанет меня врасплох, ведь «милое дитя» сказало Галигаи, что «монсеньор» запер всех в чулане. Произведем же разведку, чтобы, слегка освоиться тут.

Толкнув приоткрытую дверь, он вошел и тотчас увидел плащ и шпагу Кончини. Шевалье улыбнулся, посмотрел на портьеру, поднял ее. Дверь… В замочной скважине торчит ключ. Пардальян повернул его и оказался в другой комнате. Вновь на лице его промелькнула улыбка удовлетворения, и, оставшись довольным, он опустил портьеру, оставив за ней открытую дверь.

— Пути к отступлению обеспечены, — прошептал он, насмешливо улыбаясь. — Теперь послушаем, о чем говорит Кончини со своим пленником.

Пардальян вернулся в коридор и устроился за портьерой, отогнув утолок. Отсюда, невидимый никем, он мог все видеть и слышать.

Кончини сидел на корточках, склонившись над отверстием в полу, спиной к портьере. Считая, что принял все меры предосторожности, дабы его не застали врасплох, он не проявлял никакого беспокойства. Беседа с Жеаном поглотила его настолько, что он не заметил, как Леонора склонилась к нему, почти касаясь его. Как и Кончини, она тоже повернулась спиной к портьере и, подобно ему, тоже была совершенно спокойна и далека от малейшего подозрения, что какой-то наглец подглядывает за ними.

Пардальян прислушался. Услыхав, как Жеан рассказывает историю об аудиенции у короля и соучастнике, готовом раскрыть заговор Кончини, он усмехнулся и прошептал:

— Неплохо придумано. Право же, если Кончини его отпустит, а это вполне возможно, то я взял на себя пустые хлопоты. Однако послушаем дальше, еще не все сказано.

Едва он увидел, что из-за вмешательства Леоноры дела Жеана ухудшились, перестал жалеть о своих трудах. И, наконец, услышав слова Кончини, что тот сильно сомневается в возможности разоблачения, решил, что сейчас самое время отступить.

Он расположился за портьерой, придерживая рукой створку двери, чтобы толкнуть ее при малейшей тревоге. Отсюда он почти полностью услышал разговор между супругами. Мы говорим: почти полностью. И в самом деле, в иных случаях жест заменяет слово, в других же слова произносятся столь тихо, что даже самое чуткое ухо не может их различить.

Тем временем Кончини несколько оправился от удара, нанесенного ему Леонорой перед самым уходом. Раскрыв дверь, он неверной походкой вернулся в кабинет и упал в кресло, с трудом сдерживая рыдания.

Вдруг он в смятении вскочил, увидев Пардальяна. А тот, заперев дверь на два поворота ключа и преспокойно убрав его в карман, с самой очаровательной улыбкой и наилюбезнейшим видом поздоровался с ним.

Кончини онемел от изумления. Он в недоумении глядел на незваного гостя и обводил взглядом стены, словно пытаясь понять, каким образом тот сюда проник. Торопливо озираясь, он заметил рядом с собой шпагу, хотя отлично помнил, что не оставлял ее здесь. Машинально он перевел взгляд на стул, где до сих пор лежал его плащ.

Пардальян, взирая на эту пантомиму с великолепной невозмутимостью, объяснил:

— Это я, сударь, положил сюда вашу шпагу, с единственной целью успокоить вас относительно моих намерений.

Кончини схватил шпагу, выставив ее вперед острием. В ту же минуту он обрел дар речи и двинулся вперед, угрожающе бормоча:

— Кто вы такой?.. Что вы тут делаете?.. Да знаете ли вы, что я могу убить вас, как собаку?..

— Что до этого, то смею уверить: я не допущу, чтобы меня убили, и буду защищаться. Не хвастаясь, скажу, что у меня тяжелая рука. А что я тут делаю, вы сейчас узнаете. Кто я такой? Я друг Жеана Храброго, которого вы обрекли на смерть от голода и жажды… Да, я тот самый человек, что должен был пойти и рассказать королю, как вы хотели его убить на улице Арбр-Сек.

— А! — прорычал Кончини с кровожадной радостью. — Так это ты тот самый второй спутник короля!.. Подожди же!..

Он поднес к губам маленький серебряный свисток, чтобы позвать на помощь прислугу, забыв, что у него еще не было времени заменить трех храбрецов.

Пардальян не мешал ему. Без всякой спешки, но не теряя из виду Кончини, он подошел к окну, резким движением открыл его и позвал:

— Гренгай!

— Да, монсеньор!

— Поднимитесь наверх и посторожите людей господина Кончини, чтобы ни один не заявился сюда.

Сказав это, Пардальян бросил через оконную решетку ключ, отданный ему мегерой-служанкой.

Тем временем слуги Кончини, обнаружив кабинет закрытым, стали звать своего господина. Кончини ринулся к двери, замаскированной драпировкой, думая выйти через нее. Чудовищные проклятия сорвались с его искривленных губ, когда он убедился, что та заперта.

Пардальян, закрыв окно, стал спокойно ждать. Казалось, он не обращал внимания на Кончини, но на самом деле от него не ускользало малейшее движение противника. Послышался скрип открываемой двери, шум борьбы, ругань, и громкий топот в коридоре, сопровождаемые пронзительными женскими криками. Потом наступила полная тишина.

Кончини — бледный, ошалевший — спрашивал себя, не спит ли он или не сошел ли с ума. Как это может быть? Он находит у себя незнакомца, у которого имеется ключ, и к нему в дом впускают мерзавцев, избивающих его людей. Сам же он заперт на два поворота ключа и пленен в собственном кабинете совершенно неизвестным человеком. Согласитесь, и впрямь есть от чего лишиться рассудка.

В этот момент в дверь кабинета постучали. Пардальян со спокойствием, изумлявшим и раздражавшим Кончини, пошел отпирать. Эскаргас и Гренгай, сделав два шага вперед, по-военному отдали честь Пардальяну. Тут они увидели Кончини, который, забившись в самый угол кабинета, яростно чертыхался.

Эскаргас дружески ему улыбнулся, затем начал приветливо кивать головой, поощряюще подмигивать, покровительственно помахивать рукой и, наконец, произнес:

— Ба! Синьор Кончини! Как вы поживаете с тех пор, как мы оставили вас связанным по рукам и ногам?..

Гренгай сильным ударом в бок призвал товарища к порядку и, увидев, что Пардальян не собирается задавать вопросов, заговорил по собственной инициативе.

— Монсеньор, — сказал он с почтительным поклоном, — осмелюсь доложить, что слуг у синьора Кончини всего двое. Их обоих и горничных, которые помирают со страха, вполне может стеречь один Каркань. Поэтому мы пришли за вашими приказаниями.

Пардальян кивнул головой и добродушно произнес:

— Вы, любезный, — он обращался к Гренгаю, — заприте входную дверь на засов, встаньте рядом и никого не впускайте и не выпускайте. Вы, — к Эскаргасу, — отправляйтесь к вашему товарищу и караульте слуг этого господина. И чтобы никто не приближался к этому кабинету! Ждите.

Обернувшись к Кончини, он очень вежливо добавил:

— Сударь, мне бы не хотелось, чтобы вы подумали, будто эти храбрецы здесь для того, чтобы угрожать вам. Я люблю сам делать свои дела и не так стар, чтобы мне требовалась чья-то помощь, когда передо мной всего один человек. Даю вам слово: что бы ни случилось, эти храбрецы не станут вмешиваться.

И, повернувшись к Гренгаю и Эскаргасу, бросил:

— Вы поняли? Что бы вы ни услышали, не двигайтесь.

— Хорошо, монсеньор! — ответили приятели хором.

— Если все сложится так, как я рассчитываю, мы с этим господином выйдем отсюда вместе и в добром согласии, поскольку уладим наши дела наилучшим образом. Если же нет — значит, этот господин убил меня.

Гренгай и Эскаргас оскалились, страшно вращая глазами. Пардальян улыбнулся:

— Нет, друзья. В этом случае вы выйдете из дома, не прикоснувшись к синьору Кончини даже пальцем. Вы слышали?.. Даже пальцем! Поклянитесь, что так и будет.

Храбрецы с сомнением переглянулись.

— Клянитесь, — властно и с нажимом повторил Пардальян.

Эскаргас и Гренгай с сожалением выговорили:

— Клянемся, монсеньор.

— Хорошо, ступайте.

Пардальян закрыл за ними дверь и обратился к Кончини:

— Надеюсь, сударь, вы не будете ко мне несправедливы и не усомнитесь в моих словах. После тех распоряжений, что я отдал в вашем присутствии, вы должны поверить в честность моих намерений.

— Да, — прохрипел Кончини. — Но раз так, умри же, бешеный пес!

И флорентиец, тайком обнаживший свой клинок, ринулся, чтобы сразу покончить со своим противником. Однако Пардальян, несмотря на свой рассеянный и безучастный вид, не спускал с него глаз. Он заметил выпад и ловко уклонился в сторону. В то же мгновение в его руке оказалась шпага, и он отразил удар Кончини. Сражение было яростным, но кратким. Несколько стремительных пассов — и рапира вылетела из рук Кончини. Тогда итальянец выхватил кинжал и прорычал:

— О demonio d'inferno![30]

И, пригнув голову, занес над Пардальяном, великодушно опустившим шпагу, кинжал. Пардальян предвидел и это, так что уловка не застала его врасплох. Он ловко схватил Кончини за запястье, сжав его сильными пальцами. Потом положил мешавшую ему шпагу и взялся за запястье обеими руками. Дальше все произошло почти мгновенно. Кинжал выпал из побелевших пальцев убийцы, и стон боли слетел с его искривленных губ. Пардальян ногой отбросил кинжал, схватил Кончини за пояс и поднял флорентийца, словно перышко, над головой. Потом повертел из стороны в сторону, будто примериваясь, как побыстрее расправиться с ним, и осторожно поставил на ноги. Ошеломленный Кончини несомненно уже решил, что пришел его последний час…

Пардальян подобрал свою шпагу, вложил ее в ножны и ровным голосом, как будто только что не совершал никакого усилия, произнес:

— Сударь, вы видите, что я во всех отношениях сильнее вас. И только от меня зависело, жить вам или умереть. Ведь я мог бы разбить вам голову о стену! Поверьте мне: лучшее, что вы можете сделать, это вести себя спокойно.

— Но это немыслимо, — в бешенстве вскричал Кончини. — Вы врываетесь ко мне в дом, подслушиваете у дверей, распоряжаетесь, угрожаете!.. Чего вы хотите, в конце концов?

— Очень простой вещи: чтобы вы меня выслушали.

— Будь по-вашему, — согласился Кончини. — Итак, что вы имеете мне сказать?

С изумительным спокойствием Пардальян произнес:

— Соблаговолите присесть.

Яростным движением головы Кончини отказался, бормоча в злобном отчаянии:

— В моем доме! В моем доме!

Пардальян, лукаво улыбнувшись, подвинул кресло так, чтобы помешать Кончини поднять кинжал или шпагу, которые шевалье отшвырнул в другой угол кабинета, и, усевшись, сказал:

— Как вам угодно, сударь. Я же не так молод и не так резв, как вы, так что придется вам смириться с тем, что я буду сидеть.

Кончини понял, что он в руках этого таинственного человека и что следует снести все причуды, которые тот себе позволяет. С яростью бросившись в кресло, он откинулся на спинку, придав своему лицу скучающее и наглое выражение.

— Сударь, — не спеша начал Пардальян, — вы хотели организовать убийство короля, но вам это не удалось. В этом самом кабинете я слышал, как вы говорили о каком-то глупом предсказании шарлатанов-астрологов и обсуждали с вашей почтенной супругой, что предпринять, чтобы довершить то, что не удалось сегодня. Убийство короля, похоже, становится вашей навязчивой идеей. Быть по сему. Это касается только двоих — короля и вас. Я не стану вас разоблачать, как пригрозил мой спутник. Я говорю вам это сразу, и вы можете положиться на мое слово. Я никогда не давал себе труда лгать. Итак, вы можете успокоиться на сей счет.

Несмотря на свой равнодушный и скучающий вид, Кончини слушал шевалье, можно не сомневаться, с живейшим интересом. Странное дело, он не усомнился в словах необыкновенного незнакомца, чье лицо светилось честностью; совершенных же им поступков было достаточно, чтобы понять: это не проходимец, и на его обещание можно положиться.

Кончини, почувствовав огромное облегчение, дышал уже свободнее. А что касается безразличия, выказанного незнакомцем по отношению к королю, то естественно было заключить, что перед ним сидит враг Беарнца, иными словами, человек, который в крайнем случае может стать и союзником. Тем временем Пардальян продолжал:

— Однако я должен вас честно предупредить, что во всех ваших предприятиях против короля вы найдете во мне врага.

— Почему? — невольно вырвалось у Кончини.

— Потому, — холодно сказал Пардальян, — что вы хотите убить короля с целью ограбления королевства. А мне не нравится, что моя страна может оказаться в загребущих лапах такого мошенника, как вы.

— Сударь!.. — проскрежетал Кончини.

— Да? — произнес Пардальян с невинным видом. — Мошенник звучит слабовато, не так ли? Что вы хотите, я не хотел сразу называть вещи своими именами. С этим вопросом покончено, перейдем к следующему.

Кончини скорчил недовольную гримасу, чтобы показать, насколько ему докучает беседа. Пардальян усмехнулся и подкрутил усы.

— Мадам Кончини передала вам бумагу, в которой содержатся точные сведения о сокровище, принадлежащем некоей принцессе Фаусте.

— И что же? — насторожился Кончини.

— А то, сударь, что я желаю видеть эту бумагу.

Кончини расхохотался.

— Ах! Per Bacco! Забавная история!.. Так этот рыцарь всего лишь разбойник, который требует свою часть. Черт возьми! Подумать только, вы едва не обманули меня, господин честный человек! Можно умереть со смеху!

Пардальян не рассердился. Казалось, он согласился с этими словами, ибо дружелюбно покачивал головой.

— Заметьте, — заговорил он с прежним миролюбием, — я не прошу отдать мне эту бумагу. Я прошу только показать ее, дабы я мог прочитать текст.

— Это восхитительно! — от души веселился Кончини. — Судя по всему, у вас великолепная память, сударь, если прочитать подробные указания вам достаточно. И вы рассчитываете, конечно же, добраться до клада первым?

Пардальян встал с таким выражением на лице, что Кончини мгновенно вскочил, отодвинув кресло, чтобы было куда бежать. Пардальян же, вытянув руку, упер указательный палец в грудь Кончини и сказал голосом, страшным по силе и спокойствию:

— Вы меня спросили, кто я такой, и я сказал, что я товарищ того юноши, которого вы вероломно и предательски заключили в темницу. Я вам сказал это, потому что это правда. Но теперь я добавлю: я человек, одолевший силы, которые могли бы уничтожить любого. Я отец наследника принцессы Фаусты, отец того, кому принадлежат эти миллионы… того, кого вы хладнокровно решили убить, чтобы удобнее было его ограбить. Мой долг велит мне завладеть украденной бумагой, которая принадлежит моему сыну… Итак, мерзавец, давай сюда этот документ.

Это неожиданное признание оглушило Кончини. Он ни минуты не сомневался в словах Пардальяна, однако предпринял все же попытку сопротивляться.

— А если я откажусь? — спросил он с вызовом.

Пардальян, вынув свою длинную шпагу, приставил острие к горлу Кончини и отчетливым голосом, который бывал у него в минуты бешенства, сказал:

— Бумагу — или пришел твой последний час.

Кончини прочитал в глазах Пардальяна свой приговор. Инстинктивным жестом он поднес руку к колету, но в то же время резко мотнул головой: «Нет!»

Пардальян хладнокровно нажал на клинок. Усмиренный Кончини вынул пергамент, причем сделал это очень вовремя. Красная капля выступила на том месте, куда вонзилась шпага, и медленно стекла по горлу на кружевной воротник флорентийца; там образовалось красное пятнышко, похожее на крохотную ягодку земляники. Кончини, бледный от стыда, машинально посмотрел на него.

Пардальян, вновь вложив шпагу в ножны, удобно уселся и принялся внимательно читать документ, не обращая ни малейшего внимания на хозяина дома. Когда шевалье завершил чтение, в его глазах блеснул лукавый огонек, означавший, что он решил пошутить на свой манер.

— Сударь, — веско сказал Пардальян. — Я просил разрешения увидеть эту бумагу. Я ее увидел. Возвращаю ее вам. Вот она.

На сей раз Кончини едва не рухнул от удивления на пол. Что скрывалось за этой шуткой? Что это за человек, и чего он в конце концов хочет?

— Сударь, — снова заговорил Пардальян, и нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно, — проникая без вашего ведома к вам в дом, я преследовал единственную цель: освободить молодого человека, которого вы заточили и в котором я принимаю участие. Я мог бы с тремя помощниками, известными вам, или даже один освободить его. Но я не люблю насилия. Этот факт может вас удивить в свете нашего недавнего столкновения. Но я просто забылся и уже сожалею об этом, поскольку, повторяю, не склонен к насилию. И вот подтверждение тому: имея возможность выручить Жеана Храброго против вашей воли, сударь, я предпочитаю купить его освобождение. И, как следствие, предлагаю вам небольшую сделку.

Кончини совершенно растерялся. Манеры этого необычного человека сбивали с толку. Итальянец уже не знал, что и думать, не понимая даже, следует ли ему по-прежнему бояться или, несмотря на все угрозы и учиненное самоуправство, поздравить себя с этой встречей. Он не ответил, ожидая, что Пардальян закончит свою мысль. Последний, сочтя его молчание за одобрение, продолжил:

— Итак, я прошу вас освободить Жеана Храброго… Взамен же я разрешаю вам взять все, что вы найдете в том месте, которое указано в только что возвращенной вам бумаге.

Кончини изумленно вскинул голову.

— Как, милостивый государь, вы хотите?.. Но ведь это сокровище принадлежит вашему сыну…

— Я понимаю вас, сударь, — сказал Пардальян с таким видом, что Кончини, будь он знаком с шевалье поближе, призадумался бы. — Вы намекаете, что я не имею права потерять десять миллионов моего сына. Но заметьте, что я вовсе не знаком со своим сыном и не знаю, познакомлюсь ли с ним когда-нибудь. С Жеаном же Храбрым я, напротив, знаком и, как уже сказал вам, принимаю в нем участие.

Еще более изумленный Кончини, обуреваемый смутными подозрениями, прошептал:

— Однако десять миллионов, черт побери! Это не такая сумма, от которой легко отказываются.

Он сказал эти слова себе под нос, но достаточно громко, чтобы быть услышанным, и стал внимательно вглядываться в лицо собеседника.

Пардальян казался очень серьезным. Кончини придирчиво изучал его, но не заметил ни малейшего намека на насмешку или смущения. У этого субъекта был скорее вид простака. Сопоставляя сей факт с поступками и словами незнакомца, флорентиец начал склоняться к мысли, что перед ним если не безумец, то человек, по крайней мере, с изрядно повредившимся рассудком. Однако Кончини не разглядел сиявшего в глазах шевалье ликования, и не уловил иронии в словах, произнесенных совершенно естественным тоном:

— Подобные сомнения делают вам честь. Но будьте спокойны, богатство, которое я вам дарю, — ничто по сравнению с тем, что я уже дал своему сыну. Так что не беспокойтесь на этот счет.

— Значит, вы богаты? — вскричал Кончини с невольным почтением.

— Я баснословно богат, — загадочно произнес Пардальян.

И добавил:

— Вы соглашаетесь или нет, сударь?

Все происходящее переполняло Кончини безмерным удивлением. Судите сами. Сначала претерпеть угрозу разоблачения, которое могло бы прямиком отправить его на эшафот. Затем подвергнуться оскорблениям и насилию. Оказаться в двух шагах от смерти. Быть поруганным, осмеянным, оскорбленным. И все это для того, чтобы в конце концов вновь завладеть драгоценной бумагой и стать законным владельцем сокровища в обмен на освобождение Жеана Храброго.

Это было фантастично, неслыханно, невероятно! Отказ от сокровища сам по себе оставил его безразличным. Ничто не помешало бы ему пытаться завладеть чужим достоянием. Но сколько трудностей предстояло преодолеть, сколько препятствий устранить! Благодаря же этому добровольному дару все трудности и препятствия исчезали как по волшебству. И какое преимущество перед конкурентами, которые вот-вот заявят о себе! Теперь он сможет сказать им: то, что я хочу взять, принадлежит мне, ибо было передано в мою полную собственность.

А что касается Жеана Храброго, то разве не советовала Леонора вернуть этому юному наглецу свободу — на короткое время, разумеется? И неважно, кто откроет двери. Временное освобождение и договор, заключенный с этим странным субъектом, не могли поколебать решимость Кончини отомстить Жеану. Что же до незнакомца, то если флорентиец и предпочел пока забыть многочисленные оскорбления и дерзости, это вовсе не означало, что за них нельзя будет рассчитаться позднее. Но сейчас ради интересов дела следовало сделать вид, будто он вполне примирился со странными манерами этого необыкновенного человека.

Итак, на вопрос Пардальяна Кончини ответил с энтузиазмом:

— Да, corpo di Bacco! Тысячу раз — да! И я желаю сам выпустить узника из тюрьмы.

— Нет, — живо отозвался Пардальян. — Вы же все уже обговорили с мадам Кончини. Итак, оставьте пресловутый ключ у входа, отошлите своих людей, уйдите сами и позвольте меня до завтрашнего дня побыть в вашем доме хозяином.

Поскольку Кончини не сумел скрыть удивления, шевалье добавил с безразличным видом:

— Я предлагаю это, чтобы не показалось, будто вы подчинились мне под угрозой насилия.

С непритворной радостью Кончини вскричал:

— А! Черт побери! Сударь, да вы чрезвычайно любезны! Конечно же, вы правы, для меня было бы мучительно тяжело самому выпустить моего пленника. Но раз вам угодно действовать так, как решили мы с моей супругой, то до завтра я оставляю свой дом на вас… Я даже могу его вам подарить, если вы хотите, и это будет дар от всего сердца.

Пардальян, видя его искренность, с улыбкой произнес:

— Мы с вами пришли к согласию, и теперь я хочу дать вам добрый совет: не предпринимайте ничего против Жеана Храброго и мадемуазель Бертиль де Сожи. Я слежу за судьбой этих молодых людей, следовательно, на своем пути вы всегда встретите меня, господин Кончини. Ваша супруга, которая, кажется, хорошо меня знает, может подтвердить, что — уж не знаю, по какому несчастному стечению обстоятельств — всем, кто меня задевал, приходилось довольно плохо.

Скорее всего, Пардальян не думал, что его слова могут что-либо изменить в решениях Кончини. Он предупреждал итальянца единственно в силу своей поразительной честности. Ему было отлично известно, что флорентиец, привыкший лавировать и отступать перед непосредственной угрозой, тем не менее достаточно мстителен и упорен, чтобы пренебречь опасностью отдаленной, ибо он всегда верил в свои силы и находчивость. Поэтому, вполне естественно, что слова Пардальяна не испугали его, а лишь заставили насторожиться. От тона, которым они были произнесены, у флорентийца неприятно похолодело в затылке, но это продолжалось только мгновение. Кроме того, слова Пардальяна обратили мысли Кончини к тому, что он на время пожелал вычеркнуть из памяти. Он вспомнил о жгучих унижениях, перенесенных из-за этого человека и забытых лишь на те несколько минут, когда радость и изумление, вызванные его отказом от заветного сокровища, вытеснили все другие чувства.

Бессознательная ненависть, которую он с первой минуты почувствовал к Пардальяну, вдруг яростно вспыхнула в его душе… Он бросил на своего противника убийственный взгляд, который любого другого заставил бы побледнеть: шевалье же, перехватив его, лишь пренебрежительно пожал плечами. А Кончини тем временем лихорадочно размышлял: «А! Ты оскорбил меня, ударил, унизил, и ты мне еще угрожаешь!.. Вот как! Ты отец Жеана Храброго, но ты не знаешь этого!.. Corpo di Christo! Если из этого обстоятельства я не сотворю самой прекрасной, самой ужасающей мести, то я больше не Кончини!.. А Бертиль?.. Она обязательно будет моей!.. Леонора говорит, что она в могиле? Пускай. Я извлеку ее из могилы… Я все обыщу и все перерою… Я найду ее!»

Пардальян же, надев маску высокомерной любезности, добавил:

— Вы сильно меня обяжете, если соблаговолите распорядиться и оставите меня хозяином в доме, как мы и договорились.

Кончини — и в этом заключалась его сила — умел сгибаться, чтобы затем выпрямиться более сильным и грозным. Он понял, что в его интересах точно и честно выполнить условия сделки, заключенной с Пардальяном. Ему не хотелось, чтобы какая-нибудь оплошность с его стороны послужила для врага поводом отказаться от своих слов. Не забывал он и про сокровище — про свое сокровище, как он радостно себе говорил; как ни богат был, по его собственному утверждению, этот незнакомец, от десяти миллионов никто не отказывается, не ощутив некоторого сожаления. Кончини, естественно, заключил, что его хотят принудить нарушить данное слово, а этого он решил избежать любой ценой.

Мысленно он уже обрек Пардальяна и Жеана на смерть. Какое значение имеет это перемирие на двадцать четыре часа? Он все равно не простит и не забудет. Когда срок перемирия истечет, он вновь возобновит еще более ожесточенную, чем прежде, борьбу, ибо эти два человека должны быть устранены с его пути. Но в данный момент он все еще находился во власти своего врага, поэтому следовало сделать хорошую мину при плохой игре. Итак, на просьбу Пардальяна Кончини ответил с натянутой улыбкой:

— Пойдемте со мной, сударь.

Они вместе покинули кабинет, и пока Пардальян объяснял троим храбрецам, что, как он и надеялся, с Кончини удалось договориться, тот, со своей стороны, отдавал приказания слугам, отпуская их до следующего дня.

Менее чем через четверть часа Пардальян с Карканем, Эскаргасом и Гренгаем остались полными хозяевами дома. Понятно, что они поспешили извлечь Жеана из его тюрьмы. Но юноша все еще находился под влиянием сонного зелья, так что пришлось дожидаться его пробуждения. Впрочем, торопиться было некуда.

Как только сын Пардальяна открыл глаза, он немедленно схватился за шкатулку. К счастью, она лежала вместе с его плащом и шпагой. Последовали краткое объяснение и изъявление благодарности со стороны Жеана. Чуть позднее пяти часов отец и сын ушли из маленького домика на улице Ра.

Глава 30 МОНМАРТРСКОЕ АББАТСТВО

Постоялый двор «Паспарту» находился на пересечении улиц Сен-Дени и Феронри, между кладбищем Невинных младенцев и церковью Сен-Опортюн. Это был один из самых оживленных кварталов, а бойкий постоялый двор пользовался вполне заслуженной доброй репутацией. На его вывеске — истинном произведении искусства — красовался герб, на котором ослепительно яркой желтой краской была нарисована огромная золотая монета: это и означало «Паспарту», то есть «отмычка». Наши предки обожали подобную игру слов.

Сюда-то, в маленькую комнату, где два дня назад побывала Бертиль, Пардальян и привел своего сына и двоих приятелей-храбрецов. Третий, Эскаргас, остался караулить приход неведомого «друга Жеана», которого должна была прислать Леонора, чтобы освободить юношу. Пардальяну пришла в голову мысль, что молодому человеку было бы полезно знать имя друга, располагающего доверием Галигаи. Скажем сразу, что сумрак не помешал Эскаргасу, хорошо знавшему Саэтту, узнать его, и наш отважный приятель решил выяснить, куда направился браво после своего неудачного визита в дом на улице Ра.

Пардальян заказал госпоже Николь, услужливой хозяйке гостиницы, один из тех замечательных обедов, что умел заказывать он один. Он знал, что Жеану пришлось поститься два дня и что вскоре ему понадобятся все силы.

В ожидании обеда Жеан попросил Пардальяна об очень значительной услуге — он попросил позаботиться о шкатулке, вещи для него поистине драгоценной, ибо там хранились семейные документы невесты. Разумеется, он рассказал, как они попали к нему в руки.

Пардальян, взяв шкатулку, странным голосом произнес:

— Итак, бумаги принадлежат мадемуазель де Сожи?

— Да, сударь.

Пардальян задумался, а Жеан осведомился с беспокойством:

— Может быть, сударь, вас затрудняет моя просьба?

Пардальян внимательно посмотрел на него и мягко ответил:

— Отнюдь нет, мой мальчик. Я сейчас же тщательно спрячу то, что вы мне доверили, а как только вернусь, мы немедля сядем за стол.

Уладив дело, которому он придавал очень большое значение, Жеан, звонко рассмеявшись, воскликнул:

— Пожалуйста, поторопитесь, сударь. Я умираю от голода. И погибаю от жажды… хотя и выпил целых два стакана воды.

Пардальян отсутствовал не более двух минут. Вскоре они уже сидели за столом и в ожидании пышущей жаром яичницы поглощали многочисленные закуски. Во время еды Пардальян объяснил, как ему удалось выручить Жеана.

— Это предельно просто, — промолвил он с равнодушным видом. — У меня состоялось объяснение с Кончини со шпагой в руках. Поначалу он заартачился. Невероятно, до чего эти итальянцы упрямы! Полагаю, ему не слишком сладко пришлось: я, надо сказать, слегка помял его, а потом еще и поцарапал. Зато он понял, что надо быть сговорчивее. Так что когда я попросил его покинуть дом, оставив меня за хозяина на пару часов, он не заставил себя уламывать. Вот и все.

Заметим, что Пардальян ни словом не обмолвился о подслушанном им разговоре между супругами Кончини. У Пардальяна были свои понятия, отличавшие его от прочих людей. Ему удалось стать свидетелем важной беседы. Он принял к сведению полученную информацию, но вовсе не считал нужным о ней распространяться. Ведь пересказывая кому бы то ни было угрозы, адресованные ему самому, он потерял бы к себе уважение. С другой стороны, не в его привычках было хвастаться. В результате беседа его с Кончини, как мы помним, довольно бурная, свелась к небольшой перепалке.

Нельзя сказать, чтобы слушатели безоговорочно поверили шевалье, восхитившись тем, как легко Кончини согласился на его просьбы. Разве что Каркань всегда верил всему, что ему говорили. Жеан и Гренгай не были введены в заблуждение. И юноша высказал свою мысль, качая головой:

— Я думаю, сударь, все было не так просто, как вы сказали. Ну да ладно, не хотите вдаваться в подробности — не надо. Как бы то ни было, вы оказали мне еще одну услугу и я вновь обязан вам жизнью. Правда, я уже сбился со счета, сколько раз…

— Вот и не надо считать, — быстро перебил его Пардальян. — Попробуйте лучше это пирожное. Госпожа Николь готовит их своими белыми ручками и они ей очень удаются.

Пардальян, не подавая вида, старался побыстрее покончить с ужином. Хотя он и обошел молчанием ту часть разговора между Галигаи и Кончини, которая касалась Бертиль де Сожи, сам он не забывал об этом ни на секунду. Галигаи выразилась недвусмысленно: по ее словам, девушка находилась в могиле, и для нее было бы лучше умереть.

Нынче утром шевалье, правда, наведался в Бычий дворец. Там ему сообщили, что девушка у себя в комнате. Правда, сам он ее не видел, но у него не было оснований не доверять слугам своего друга герцога д'Андильи. Он удовлетворился тем, что посоветовал удвоить бдительность на время отсутствия хозяев и не преминул обследовать окрестности дома. Не заметив ничего подозрительного, он удалился успокоенным.

Теперь же ему не терпелось узнать, как там обстоят дела. В глубине души он сознавал, что надежды нет. Галигаи была не из тех женщин, что хвастают зря. Ее категоричное утверждение должно было быть правдой. Но он не сразу повел молодого человека на улицу Фур, поскольку видел, что тому надо восстановить силы.

Благодаря изобилию изысканных вин и роскошных яств Жеан, так сказать, воскрес, и шевалье, оставив Гренгая и Карканя мирно переваривать великолепный ужин, предложил Жеану (который, разумеется, не заставил себя упрашивать) нанести визит Бертиль.

По пути Пардальян, деликатный, как женщина, сделал все возможное, чтобы подготовить своего спутника к тяжкому удару.

В резиденции герцога д'Андильи они узнали от мажордома, что Бертиль еще утром покинула дом. Уловив выразительный взгляд Пардальяна, достойный слуга поторопился прибавить:

— Монсеньор и вы сами, господин шевалье, приказали нам приглядывать за этой девушкой, однако же не велели удерживать ее здесь против воли.

— Значит, девушка покинула дом добровольно?

— Да, господин шевалье. Поэтому мы и не волновались. На мои почтительные вопросы она мне ответила, что ей надо отлучиться. Непременно надо — таковы были ее собственные слова. Более того, ее не будет всего несколько часов, сказала она, так что тревожиться не стоит. Не имея никаких предписаний на этот счет, я должен был склониться перед столь ясно выраженной волей.

Оставим Пардальяна и Жеана расспрашивать людей герцога, в чьих лучших намерениях нельзя было усомниться, и объясним читателю, что же здесь произошло.

Утром, почти в тот же час, когда епископ Люсонский пришел к Кончини, в Бычий дворец постучалась некая старуха, заявив, что хотела бы поговорить с мадемуазель де Сожи. Мажордом довольно грубо ответил, что не знает такой особы, и стал выпроваживать назойливую посетительницу.

Случаю было угодно, чтобы Бертиль из своей комнаты услышала имя «Сожи»; старуха выкрикивала его во все горло, словно предвидя, что за этим последует. Фамилию эту — так по крайней мере считала девушка — знали только пять человек: король, Жеан, Пардальян (который был ей известен как граф де Маржанси) и, наконец, герцог и герцогиня д'Андильи. Однако никого из этих пяти в тот момент не было в доме. Бертиль поэтому решила, что старуха имеет поручение от кого-то из пятерых. Король наверняка полагал, что она на улице Арбр-Сек. Стало быть, это была не его посланница. Кроме того, король прислал бы свитского дворянина или кого-нибудь из своих офицеров. Это не могли быть и герцог с герцогиней, ибо они накануне уехали в свое имение и собирались вернуться в Париж на следующий же день. Итак, весть исходила от Жеана или графа де Маржанси. Разумеется, она в первую очередь подумала о Жеане, и сердце ее тревожно забилось. А старуха вопила именно то, что не могло не взволновать Бертиль:

— Если вы меня не допустите к благородной даме, случится большое несчастье, за которое вы будете отвечать.

И тут же прибавляла слезливым голосом:

— Мой добрый господин, взгляните на меня. Скажите, чего вы боитесь? Ведь я одной ногой стою в могиле!

Беспокойство Бертиль удвоилось, и она без дальнейших колебаний велела впустить старуху. Мажордом счел свой долг выполненным. Он получил приказ и не отвечал за его последствия. Кроме того, старуха была права: какое зло могла причинить дряхлая женщина с трясущейся головой и опирающаяся на клюку? Вдобавок никто не давал мажордому распоряжения обращаться с девушкой как с пленницей, что он и подчеркнул позже, давая объяснения Пардальяну.

Итак, посланница вошла в комнату Бертиль, и та смерила ее быстрым, оценивающим взглядом. Это была очень старая женщина, маленького роста, толстая, в крестьянском платье — изношенном и заплатанном, но безупречно чистом. Лицо у нее было добродушное, улыбчивое, располагающее к себе. Человек более искушенный, чем юная девушка, быть может, различил бы притаившееся в глазах нежданной гостьи коварство, но Бертиль видела лишь то, что сразу бросалось в глаза, а во внешности старухи не было ничего настораживающего.

— Кто вас прислал, голубушка? — спросила она живо.

— Дворянин, с которым случилось несчастье. Речь идет о его жизни, — ответила старуха.

— Жеан Храбрый? — вскричала Бертиль, встревожившись и страшно побледнев.

— Мне такого имени не называли, — сказала старуха, потупясь. — Мне говорили о шевалье де Пар… давай… деван… дальян… Пардальян, вот как.

Бертиль вздрогнула. За Жеана она перестала беспокоиться, зато имя Пардальяна, для нее неожиданное и произнесенное столь внезапно, заинтриговало ее в высшей степени.

— Так это господин де Пардальян вас прислал? — спросила она удивленно. — Но я его не знаю.

— Ну как же! — сказала старуха уверенно. — Это тот самый дворянин, что привел вас сюда прошлой ночью. По крайней мере, он мне так сказал.

— Как? — воскликнула Бертиль в недоумении. — Но меня привел сюда не господин де Пардальян, а граф де Маржанси.

— Верно! — радостно крикнула старуха, пристукнув клюкой по паркету. — Шевалье де Пардальян — это и есть граф де Маржанси. Он мне это говорил, да только в моей памяти, красавица, все имена путаются.

Некоторое сомнение закралось в душу девушки. Она быстро позвонила в колокольчик, и тут же появилась миловидная горничная.

— Скажите, — небрежно спросила Бертиль, — знают ли в этом доме господина шевалье де Пардальяна?

— Конечно, — ответила горничная. — Это он привел вас сюда, мадемуазель.

— Итак, граф де Маржанси?..

— …и есть шевалье де Пардальян, — с улыбкой закончила горничная. — Это его причуда. Кажется, он предпочитает это имя другим.

Бертиль, поблагодарив горничную улыбкой, отпустила ее.

— Так значит, — произнесла она взволнованно, — вас прислал этот храбрый дворянин? И вы говорите, он ранен? Серьезно ли? Скажите мне скорее. Ничего не скрывайте.

Но теперь уже старуха проявила недоверчивость и осмотрительность.

— Погодите! — сказала она. — Прежде я должна увериться, что вы и есть та самая особа, кого разыскивает этот человек. Я должна вам задать два вопроса… Извините меня, прекрасная госпожа, я поступаю так, как мне приказали.

— Посмотрим, что это за вопросы, — согласилась Бертиль.

— Вы ли дочь женщины, которая некогда была невестой графа де… Проклятая память! Графа де Во… Во… Вобрен! Вспомнила!

— Это я, — сказала Бертиль без колебаний.

— Есть ли у вас бумаги, которые касаются шевалье де Пардальяна и его сына?

— Какие бумаги? — спросила, вновь насторожившись, Бертиль.

— Ах Господи, я не знаю. Мне ничего не объяснили. Сказали только: «Бумаги, которые касаются меня и моего сына». Я просто повторяю…

— В самом деле — да, у меня есть бумаги, которые интересуют господина Пардальяна и его сына.

— Тогда, — сказала старуха с удовлетворением, — вы действительно та, кого я ищу… и я вам расскажу все как на духу. Повторю, как смогу, слова этого благородного дворянина. Кажется, он был другом графа, жениха вашей матери. Вот так. И этот благородный дворянин намеревался расспросить вас о бумагах. Но всего час назад он упал с лошади и проломил себе череп! Очень хорошо. То есть, я хотела сказать: какое несчастье!

Следует отметить, что если у Бертиль и были подозрения, то теперь они окончательно развеялись. Все сказанное посланницей вполне согласовывалось с реальными фактами.

Ведь она не говорила о бумагах ни одной живой душе и поэтому имела право считать, что никто в мире не знает об их существовании. Кроме, разумеется, того человека, которому они предназначались. Очевидно, этим человеком был шевалье де Пардальян. Так предположила Бертиль и немедленно уверила себя, что не ошиблась.

Почему шевалье, зная о документах, не явился раньше? Ответ был очевиден: она сама таила свое имя. Как только оно стало известно шевалье, тот последний поторопился увидеться с ней. Это показалось ей вполне естественным: конечно, он должен был поговорить с ней.

Теперь она упрекала себя за то, что так долго хранила инкогнито. Ей давно следовало найти господина де Пардальяна. Допустим, она не могла сама начать поиски, ибо была юна, одинока и неопытна. Но по крайней мере она не должна была мешать шевалье, скрывая свое имя. Теперь у нее не было сомнений, что Пардальян давно уже искал ее.

Бертиль принадлежала к числу тех благородных натур, которые всегда преувеличивают оказываемые им услуги. (Пардальян был таким же.) Короче говоря, она была глубоко тронута простотой и тактичностью, с которыми граф де Маржанси помог ей.

Но он был любезен и добр не только с ней. Она помнила, как высокомерно и решительно отказался он подчиниться королю, который приказал ему арестовать того, кого она любила. Она помнила то мужество и отвагу, которые он проявил, желая спасти жизнь и свободу Жеана. Услуги, оказанные дорогому вам человеку, ценятся много выше тех, что оказаны вам лично.

И ее охватили восторг и благодарность к Пардальяну, казавшемуся ей рыцарем, паладином героической эпохи. Восторженные речи изысканной и прекрасной герцогини д'Андильи только усугубляли это чувство уважения.

К несчастью, ей не пришла в голову мысль, что в его отсутствие некий мошенник мог выкрасть семейные секреты.

Она вдруг узнала, что Пардальян и граф де Маржанси, за которого она с радостью отдала бы жизнь, это одно и то же лицо. Одновременно она узнала, что тот, кого она считала своим благодетелем, стал жертвой несчастного случая, что он ранен и быть может, смертельно. Ее горе было жгучим и очень искренним. Она мгновенно поняла, что Пардальян хочет ее видеть, и позабыла, что сама она находится в опасности. Она была готова на все и живо воскликнула:

— Он хочет меня видеть, не так ли?

— Да, добрая госпожа, если вы соблаговолите последовать за матушкой Мари-Анж. Это мое имя, и я к вашим услугам.

— Да-да, мы выходим немедленно!

И она, не теряя ни секунды, взяла из шкафа с одеждой, которую герцогиня подарила ей, коричневую накидку и торопливо набросила ее на плечи, не заметив радостных искорок, блеснувших в глазах матушки Мари-Анж.

— Идемте скорее, — сказала она.

— Секундочку, добрая госпожа. Дворянин советовал хранить полную тайну. Это касается бумаг. Вы же знаете, есть много мерзавцев, что любят совать повсюду свои гадкие носы.

Надо думать, этот совет полностью отвечал представлениям Бертиль, поскольку показался ей совершенно естественным, и она кивком выразила свое согласие. Однако же она не захотела тайком покидать гостеприимный дом и велела позвать мажордома. Тот, увидев, что она собирается выйти, уже набросив на плечи накидку, взволнованно воскликнул:

— Мадемуазель собирается уйти? Но разве мадемуазель не знает, что ей угрожает опасность? Монсеньор настоятельно просил напоминать ей об этом.

— Мой друг, — сказала Бертиль с теплотой, — мне необходимо выйти в город, и я не могу колебаться только потому, что мне что-то грозит. Однако, — поторопилась она добавить, — успокойтесь, со мной ничего не случится, и я безусловно вернусь до наступления темноты.

Все это было произнесено хотя и мягко, но весьма решительно. Мажордом — хорошо вымуштрованный слуга — не осмелился далее настаивать и поклонился. Его удивление было так велико, а уход девушки столь стремителен, что он не сообразил дать ей провожатых. Когда же он об этом подумал, то девушка была уже далеко, а поиски в окрестностях улицы Фур ни к чему не привели.

Тем временем старая Мари-Анж, казавшаяся слишком уж бодрой, несмотря на свои возраст и полноту, увлекла Бертиль на улицу Монмартр, заполненную толпой, в которой они и затерялись.

Опустив на лицо капюшон, девушка спросила:

— Матушка, куда вы меня ведете?

— В деревню Монмартр, моя прекрасная госпожа.

У Бертиль не возникло никаких сомнений. Это было далеко, но она бы не отказалась и от более далекого путешествия. Неподалеку от Бычьего дворца они столкнулись с монахом Парфе Гуларом, по обыкновению пьяным. Со свойственной ему наглостью он уставился на женщину, которая, казалось, старалась укрыться от взоров любопытных прохожих.

Матушка Мари-Анж, судя по всему, отличалась строгими принципами. Грозно замахнувшись клюкой, она обрушила поток ругательств и упреков на бесстыдного монаха, позорившего свой сан. Толстяк прошел мимо, громко хохоча и отпуская сальные шуточки…

Возле Монмартрских ворот, совсем рядом с церковью святой Марии Египетской, у которой Мари-Анж не забыла осенить себя крестным знамением, из-за резкого движения капюшон внезапно упал с головы девушки. Одну секунду ее прекрасное лицо было открыто.

Бледный рыжеволосый мужчина с туманным взором мечтателя в это самое мгновение выходил из церкви. Он словно окаменел на паперти, устремив страстный взгляд на прекрасное видение. Выражение исступленной радости осветило его изможденное лицо, отмеченное, казалось, роковой адской печатью.

Две женщины миновали городские ворота и углубились в улочки предместья. Мужчина пошел следом за ними, не сводя глаз с изящной девичьей фигурки.

Вскоре все трое перешли маленький мост через сточную канаву. Эта сточная канава, поросшая ивами, была проложена под открытым небом за стенами Парижа и тянулась от ворот Тампль до самой реки[31]. Перейдя мостик, они взяли влево, обогнули Гранж-Бательер с развалинами церкви, разрушенной во времена Лиги, и подошли к перекрестку, где возвышался огромный каменный крест. Рядом с этим крестом начиналась довольно крутая дорога, которая шла вдоль стены Монмартрского аббатства, пересекала некое подобие площади с эшафотом посередине, проходила перед часовней Святого Петра и спускалась с другой стороны горы.

Эту-то дорогу и выбрала Мари-Анж. Спустя несколько минут она остановилась у ворот аббатства. У Бертиль, очевидно, были веские основания опасаться монахов, будь они мужчинами или женщинами. Впервые у нее возникли неясные подозрения. Она остановилась, посмотрела на старуху и спросила:

— Так мы направляемся в аббатство?

— Да, госпожа. Именно здесь вас ожидает дворянин.

— У монахинь? — воскликнула Бертиль, отпрянув.

Нимало не смутившись, Мари-Анж объяснила:

— И да, и нет. Да — потому что я состою на службе у святых сестер и живу в обители. Нет — потому что у себя в доме я хозяйка. И это ко мне был перенесен раненый дворянин.

Объяснение вполне удовлетворило девушку, и она молча последовала за старухой за ворота аббатства. Красавица Клодина де Бовилье не была больше аббатисой в аббатстве на Монмартре. Она ведала судьбами монастыря в Пон-о-Дам. В течение вот уже одиннадцати лет монахини Монмартра находились во власти Мари де Бовилье. Некоторые летописцы утверждают, что она была сестрой Клодины. Мы не осмеливаемся на этом настаивать.

Мари де Бовилье не было и двадцати четырех лет, когда она стала аббатисой этой странной обители, похожей скорее на один из бесчисленных домов разврата, которыми изобиловал в то время Париж, чем на приют монахинь.

Возглавив монастырь, юная особа внезапно ощутила благодать. Та, которая накануне, будучи еще рядовой инокиней, являла собой пример разнузданного бесстыдства, буквально в один день сделалась образцом суровости и добродетели.

— Это ее право, — рассуждали монахини, с недавнего времени находившиеся в ее власти.

Разумеется, это было ее право. И новообращенная решила употребить свою власть, дабы заставить всех вокруг следовать своему примеру и ступить на путь истинный.

Монахиням, за долгие годы привыкшим к свободным порядкам, эта строгость предписаний и необходимость соблюдения устава вовсе не была любезна. Случались ужасные бунты, в ходе которых новая аббатиса много раз оказывалась на волосок от гибели. Овечки превращались в тигриц.

Однако Мари де Бовилье, которая прежде, казалось, была занята лишь многочисленными любовными интрижками, вдруг выказала себя женщиной с головой, наделенной неукротимой энергией, железной волей и дьявольской властностью. Она разгадывала все заговоры, подавляла всякое возмущение, обуздывала все бунты. Разнузданные монахини с изумлением обнаружили в этой юной красавице, великосветской даме, с мягкими и обворожительными манерами властную правительницу, перед которой все должны были склониться. И те, которые предприняли последнюю и безнадежную попытку сопротивления, узнали на собственном горьком опыте, что эта белая ручка — изнеженная и душистая — никогда не выпустит ту власть, что досталась ей волею судьбы.

Итак, святым сестрам оставалось одно: смириться и вернуться к порядкам, слишком долго ими попиравшимся. В то время, о котором мы ведем рассказ, в монастыре царила строжайшая дисциплина. Аббатиса находилась в полном расцвете сил, ибо ей не было еще и тридцати пяти лет, и деспотически властвовала над обителью; никто не осмеливался тягаться с ней.

Следует, однако, сказать, что Мари де Бовилье заботилась не только о спасении душ, но и о благоденствии плоти, занимаясь всеми делами общины и стремясь к тому, чтобы монастырь становился все богаче и богаче. Она преследовала эту цель с таким упорством и так мало беспокоясь об используемых ею средствах, что можно было подумать, будто величие и процветание монастыря — это единственное, что занимает ее в жизни.

Безусловно, аббатство сильно изменилось с тех пор, как в одном из наших предыдущих романов мы приводили туда читателя. Дни нищеты остались в прошлом и даже стерлись из памяти. Нынче в обители царило изобилие. Прочная ограда окружала монастырь, так что напрасно было бы искать в ней самую узкую щелочку, чтобы тайком проникнуть внутрь. Стены были высокие и очень надежные. За фруктовыми деревьями ухаживали опытные садовницы. Кустарник давал густую тень, огород и виноградник были заботливо обработаны, крылья мельницы усердно крутились. Риги, погреба, чердаки и подвалы ломились от припасов. Молочные коровы, овцы и свиньи толпились в стойлах и свинарниках. Тучи голубей кружили над голубятнями. Сотни и сотни разных домашних птиц кудахтали, гоготали и крякали на птичьем дворе.

Еще несколько лет усилий — и аббатство непременно обретет былые блеск и великолепие. И все это благодаря талантам аббатисы Мари де Бовилье, которая умела находить себе могущественных покровителей — например, отца Котона, духовника Его Величества Генриха IV.

На самой вершине холма, или горы, как говорили раньше, вокруг часовни Святого Петра располагались постройки — частью внутри ограды, частью вне ее. Те, что были внутри, занимали монахини и несколько мирянок — незамужних женщин, бедных крестьянок, искренне и наивно набожных, которых монастырская жизнь непреодолимо притягивала, и которые не могли дать обета, но были тем не менее счастливы и горды оттого, что жили в общине и постоянно видели святых сестер и даже беседовали с ними. Честь эту они оплачивали тем, что выполняли в обители самые грязные работы.

В постройках, расположенных с внешней стороны ограды, были хозяйственные службы аббатства.

Матушка Мари-Анж как раз повела Бертиль к этим строениям. В глубине садика, окруженного забором, стоял павильон — с виду привлекательный, утопающий в зелени и цветах, с крыльцом из трех ступенек. Мари-Анж широко раскрыла дверь и посторонилась, чтобы пропустить девушку, которая смело шагнула внутрь. Тогда старуха быстро захлопнула дверь, дважды повернула в замочной скважине ключ, положила его в карман и преспокойно удалилась.

Услышав скрежет ключа, Бертиль поняла, что попала в ловушку, и бросилась к двери. Слишком поздно! Она заметила окно, подбежала и распахнула его. Оно было затянуто густой железной сеткой. Девушка принялась кричать, звать на помощь, но никто не откликнулся, И тут Бертиль поняла, что услышать ее могут разве что монахини, которые, разумеется, остерегутся ей отвечать. И она замолчала.

…Бледный мужчина следовал за девушкой и ее спутницей до самых ворот Монмартрского аббатства. Постояв там какое-то время в надежде вновь увидеть ту, которую безнадежно любил, он решил вернуться в Париж, Уходя, он бормотал:

— Раз она не появилась, значит, без сомнения, она искала убежища в этом монастыре и, к счастью, нашла его. Она поняла, что ей небезопасно оставаться в городе, и решила укрыться за высокими стенами обители. — Тут он вздохнул. — Наверное, я ее больше не увижу! Что ж, это не главное. Главное — это то, что она ускользнула от коронованного волка!.. Но вот Жеан Храбрый, как же он будет несчастлив!.. Ба! Он поступит, как я, он смирится!

Начинало темнеть. Внизу у склона холма виднелись дома Парижа, в которых одно за другим зажигались окна, похожие на светящиеся глаза, открытые в ночь.

Он вернулся к перекрестку. Крест в сгущающихся сумерках протянул к нему свои перекладины, словно преграждая путь.

И тут таинственная сила остановила молодого человека. Он поднял глаза и мгновение смотрел на крест. Потом на его лице появилось выражение безысходного отчаяния, из груди вырвалось рыдание, и вдруг он тяжело упал на колени. Сильно ударяя себя в грудь, словно желая разбить свое сердце, он хрипел:

— Жан-Франсуа, Жан-Франсуа! Почему ты радуешься несчастью человека, который пожалел тебя?.. Человека, который протянул тебе спасительную руку, который накормил тебя, когда ты умирал от голода, который ласково говорил с тобой, чтобы ободрить?.. Почему ты радуешься, Равальяк? Да потому, что ты знаешь, что он любим… а ты, ты — нет! Ты говоришь себе, — нет, ты громко кричишь: «Тебя не полюбят, Жан-Франсуа, ибо ты отлично знаешь, что дни твои сочтены… что палач уже занес руку над тобой». Лицемер! Равальяк, ты — лицемер! Ведь в глубине души ты надеешься, что это чудо свершится, что ты будешь любим ею, ты — осужденный, презренный!.. Ты говорил: «Он один достоин любви, потому что он добрый, смелый и благородный. Я ничто перед ним, я уже приговорен к страшной смерти!» Нет, Равальяк, ты лицемер, ты обманщик, ты лжец, как тот другой, коронованный еретик… Ты завидуешь, Жан-Франсуа, завидуешь своему благодетелю, твое сердце переполнено ядом… И ты осмеливаешься быть судьей?!.

Он стукнулся лбом о камни дороги и воскликнул:

— Господи! Господи! Сжалься надо мной!.. Просвети меня! Защити! Побори демона, который терзает мою душу!

Долгое время он оставался простертым в пыли молясь, рыдая, воя от боли и безумия, но мало-помалу покой сошел на него, он поднялся и пошел в Париж… Сама судьба вела его и указывала ему путь.

Глава 31 СТРАННОЕ ПОВЕДЕНИЕ БЫВШЕГО УЧИТЕЛЯ ФЕХТОВАНИЯ

Покидая маленький дом Кончини, Саэтта спрашивал себя, что ему следует делать.

— Предположим, — говорил он себе, — Жеан по какому-то счастливому стечению обстоятельств, которые мне не известны, сумел ускользнуть… Или же я явился слишком поздно, и Кончини убил его и успел избавиться от трупа. Так что же здесь произошло? Если Жеан жив, он вернется к себе. Итак, я должен ждать его там. А если Кончини украл у меня месть… — он заскрежетал зубами, — то синьора может готовить себе вдовьи одеяния.

Приняв решение, он торопливо направился к дому Жеана и скрылся за дверью.

Эскаргас не терял его из виду. Когда же он увидел, как Саэтта входит в дом командира, он счел свою миссию выполненной и во весь дух помчался к постоялому двору «Паспарту».

Жеан никогда не затруднялся запирать дверь на ключ. После того, как пара грубых ударов остались без ответа, Саэтта толкнул дверь и вошел в комнату.

Здесь почти не было мебели, кроме простого стола, двух стульев, сундука, служившего одновременно буфетом, узкой кушетки и — наиболее роскошной детали этой скудной обстановки — большого кресла во вполне приличном состоянии. На камине располагалась кое-какая кухонная утварь: котелок, вертел, чайник, свидетельствовавшие о том, что хозяин дома в случае необходимости готовил пищу собственноручно. Это бывало в те дни, когда слишком тощий кошелек не пускал Жеана в кабачок. Юноша даже не без гордости хвастался, что не знает себе равных в переворачивании яичницы. (Несмотря на кажущуюся легкость, это процесс не так прост, как вы думаете.)

Саэтта был голоден. Он раскрыл сундук-буфет, но не нашел там ничего съестного. Разве что несколько бутылок вина показались ему достойными внимания. Он взял одну из них, уселся в кресло и принялся терпеливо ждать, потихоньку отпивая из бокала.

Стемнело, но он не стал зажигать света. В темноте ему лучше мечталось. Девять часов пробило на Сен-Жермен-л'Оксеруа, когда он услышал на лестнице шаги, которые тут же узнал. Улыбка осветила его грубую физиономию, и он с радостью воскликнул:

— Это Жеан!

В нетерпении он даже выбежал на лестницу и, свесившись в темноту, спросил:

— Это ты, сын мой?

— Да, — коротко ответил голос.

Это и в самом деле был Жеан. Удар, который он получил, когда узнал об исчезновении Бертиль, совершенно оглушил его. К счастью, он принадлежал к тем натурам, которых несчастье заставляет собрать все силы, а не убивает. То есть он был по натуре настоящий борец, и сражение было частью его естества, причем в сражении он не терял хладнокровия.

Пардальян, который весь вечер тайком наблюдал за сыном, видел, что он великолепно владеет собой. Он только сильно побледнел, а его прекрасные черные глаза, унаследованные от матери, лихорадочно блестели.

Тщательно расспросив мажордома, Пардальян и Жеан узнали очень немногое: Бертиль ушла со старой крестьянкой, с которой у нее состоялся секретный разговор.

Кто была эта старуха? Что она сказала девушке? Куда она ее повела? Эти вопросы остались без ответа. Пардальян, который слышал, как Галигаи уверяла, будто девушка похищена, сказал себе, что мегера подослана женой Кончини. Большего он, к сожалению, не знал.

Он не знал также, что Леонора лгала, рассказывая о том, что епископ Люсонский в свою очередь приписывал себе. Но Ришелье в этом деле всего лишь следовал указаниям отца Жозефа, так что он тоже солгал.

Нам же стоит вспомнить, что брат Парфе Гулар как будто случайно оказался на пути Мари-Анж и Бертиль, чтобы понять, откуда был направлен удар.

Все это было несколько сложно, и Пардальян, конечно же, не мог догадаться об истине. Правда, какое-то мгновение он спрашивал себя, не следует ли рассказать Жеану то, что он слышал насчет Бертиль. Однако он подумал, что это завело бы дальше, чем хотелось бы, и отказался от этой мысли.

Тем не менее, шевалье твердо решил выяснить, что произошло с девушкой. Он считал, что бедняжку преследуют только из-за документов, которые, как было известно, находились в ее распоряжении. И так как эти бумаги принадлежали ему и весьма его интересовали, то, исходя из своей непостижимой логики, он и решил, будто является первопричиной этих преследований. Поэтому, как считал Пардальян, он и должен был исправить причиненное зло.

Поскольку Бертиль обещала вернуться к вечеру, Жеан не хотел покидать дом герцога д'Андильи до тех пор, пока не наступит ночь, Пардальян был уверен, что она не вернется, но терпеливо ждал вместе с сыном.

Жеан вынужден был смириться с очевидным, и они ушли. По улице Жеан шагал молча, сжав зубы. Так, не обменявшись ни словом, они добрались до постоялого двора «Паспарту».

На постоялом дворе они нашли Эскаргаса, Гренгая и Карканя, терпеливо их ожидавших и убивавших время игрой в кости. Еще трое храбрецов баловались вином, причем очень и очень усердно.

— Ну что, — спросил Жеан, — кто-нибудь пришел? Кто?

Эскаргас, к которому относились эти слова, был уверен, что не выяснил ничего интересного, поэтому ответил мрачно и неохотно:

— Пришел ли кто? Еще бы! Ваш отец, вот кто!

Услышав такое, Жеан нахмурился и искоса посмотрел на Пардальяна. Не заметив в нем никакой перемены, он задал еще один вопрос:

— Куда он потом пошел?

— К вам домой, — ответил Эскаргас. И наивно добавил: — Он волнуется… И его можно понять.

Жеан вздрогнул, на мгновение его взгляд затуманился. Он наклонил голову, словно желая собрать разбегающиеся мысли, и обернулся к Пардальяну. Шевалье, разумеется, все слышал и заметил задумчивость молодого человека. На немой вопрос Жеана он ответил вопросом же, будто сомнение закралось и к нему в мысли:

— Итак, это был ваш отец?

— Кажется, — ответил Жеан, раздраженно пожав плечами.

— В таком случае, — серьезно сказал Пардальян, — мои сомнения были неосновательны. И я искренне сожалею, что поделился ими с вами.

— Но все же, — настаивал Жеан, — что именно вы предполагали? Скажите мне, прошу вас.

— Зачем? — спросил Пардальян с внезапной холодностью. — Очевидно, я ошибался, ведь речь идет о вашем отце.

Жеан готов был воскликнуть: «Но он мне не отец!», однако промолчал. Почему? Он и сам этого не знал. Он взял руку Пардальяна, крепко сжал ее и проникновенным тоном произнес:

— Извините меня, сударь, что я не благодарю вас так, как следует… Но вы же видите: я совсем потерял голову.

Пардальян посмотрел на него долгим сочувственным взглядом. Он явно жалел юношу.

Внешне Жеан казался спокойным и даже силился улыбаться. Но он был смертельно бледен, и в расширенных глазах его читалось отчаяние. Чтобы подавить слезы, ему требовались выдержка и невероятное усилие, поэтому он был непривычно молчалив. Пардальян хорошо его понимал. Он знал, что молодому человеку требовалось побыть одному, чтобы он мог справиться с обуревавшими его чувствами.

Шевалье искал подходящий повод, чтобы отправить юношу домой, и в конце концов нашел его. Он мягко сказал:

— Идите, дитя мое, не надо заставлять ждать вашего отца, который волнуется… как вам сказали. И не забывайте, что я всегда готов помочь вам в ваших поисках.

Жеан услышал лишь первую фразу. Он громко захохотал, и этот хохот больно отозвался в душе шевалье. Трое храбрецов, понимая, что происходит нечто странное, насторожились и бесшумно поднялись, готовые подчиниться первому знаку. С какой-то бешеной яростью Жеан прорычал:

— Это правда, черт возьми! Мой отец ждет меня! Хороший сын не должен заставлять отца беспокоиться.

И в гневе, тяжело ступая, он ушел, оставив Пардальяна еще более задумчивым, чем прежде.

Трое храбрецов озадаченно следовали за своим предводителем, боясь приблизиться к нему и еле слышно переговариваясь между собой.

— По всему судя, сейчас грянет буря! Не поздоровится тому невеже, который осмелится задеть господина Жеана!

…Войдя в свою мансарду, Жеан высек огонь и зажег лампу. После этого он подошел вплотную к Саэтте и, не говоря ни слова, пристально посмотрел на него.

Саэтта, по-видимому, не заметил ничего угрожающего в его поведении. Он был взволнован и не собирался скрывать свои чувства. Более того, он весь светился от радости. Он был откровенно счастлив. Жеан не мог в этом сомневаться. Ему даже показалось, что он видит на лице старого фехтмейстера выражение грубоватой нежности, которого он раньше никогда не замечал. Он пришел в замешательство и стал вести себя с Саэттой иначе.

Но его приемный отец не обратил внимания на эту перемену. Он взял молодого человека за руку и крепко ее пожал. Он поступал так второй или третий раз в жизни. Удивление Жеана увеличилось, и приступ ярости, который он испытал, узнав, что тот, кого подозревает Пардальян, не кто иной, как Саэтта, ждущий его дома, этот приступ ярости уже прошел. Теперь он держал себя в руках и ни с кем не собирался делиться своими переживаниями.

Саэтта подвел его к креслу и с нежностью, которой Жеан за ним прежде не знал, сказал:

— Садись, сын мой… Ты, должно быть, устал. Я вижу, ты очень бледен. Но ты цел и невредим, это главное, и я рад… очень рад!

Это уж было чересчур. Никогда Саэтта не говорил и не делал ничего подобного. Удивление Жеана перешло в недоумение, однако же все эти знаки необычного дружелюбия его совершенно не тронули, а напротив, посеяли в его душе смутное беспокойство. Надо сказать, юноша сильно переменился, так как предпочел не распахивать перед учителем фехтования свое ноющее от волнения за Бертиль сердце, а остерегаться приемного отца. Лучше даже сказать, что он занял оборону, словно перед ним находился враг.

Здесь необходимы некоторые пояснения, которые мы дадим как можно короче. Из тех нескольких слов, что сказал Пардальян, отправляя Эскаргаса караулить у дома Кончини, Жеан понял следующее: «Человек, который туда явится, послан Галигаи, это человек, который притворяется моим другом, которому я должен противостоять и которого остерегаться».

Внезапно он узнал, что это был Саэтта. Несколькими днями ранее — до его разговора с Бертиль, разговора, благодаря которому с ним случились стремительные перемены, он бы сказал себе, что тут произошло какое-то недоразумение. Тем более что Пардальян, которому он слепо доверял, поторопился отступить и почти извинялся, узнав, что этот человек — отец Жеана.

Жеана уже довольно долго обуревали всяческие сомнения, касающиеся Саэтты. После своей беседы с Бертиль юноша принялся размышлять о себе и своих близких. Повязка упала с его глаз, и он увидел многих людей в их истинном обличье. Тот нравственный суд, коему он подверг себя, должен был состояться и над Саэттой — его приемным отцом.

Жеан был безжалостен к самому себе. К человеку его воспитавшему — тоже. И в конце концов он пришел к очень серьезному вопросу: «Зачем Саэтта упорно стремился сделать из меня отверженного?».

Ответа он не знал, но стремился узнать.

Когда его освободили из темницы в доме Кончини, Пардальян, честный и благородный дворянин, отказался обвинять отца в заговоре против сына. Жеан его хорошо понял и не стал настаивать на объяснениях. Но юноша никогда не забывал о том, что Саэтта на самом деле не отец ему, и решил наконец сурово поговорить с фехтмейстером и вытянуть из него правду. Но поведение Саэтты привело Жеана в замешательство. Он сказал себе: «Да старик попросту разыгрывает комедию. Какую же цель он преследует? Мне это нужно узнать любой ценой, но здесь нельзя действовать опрометчиво, наобум. Надо хитрить. Что ж, в конце концов я добьюсь своего».

Саэтта был очень далек от подозрения, что ему не верят, ибо знал, что Жеан — человек простодушный, и поэтому принялся с увлечением рассказывать сочиненную заранее неправдоподобную историю о том, как он, узнав о постигшем Жеана несчастье, ринулся на улицу Ра с намерением вырвать своего любимого сына из лап Кончини. Жеан вежливо выслушал и вежливо же поблагодарил.

Помолчав и налив себе еще вина, Саэтта предпринял попытку склонить Жеана захватить сокровище Фаусты. Он туманно намекал, что знает место, где его можно найти: окрестности часовни Мучеников. Неважно, какие доводы он приводил, но покинул он мансарду Жеана в твердой уверенности, что молодой человек прямо-таки жаждет завладеть сокровищем.

Когда Жеан наконец остался один, он задумался.

— Так вот зачем он приходил! Предложить мне кражу. Он давненько пытается сделать из меня вора!.. Но почему он так настаивал? Почему?

И с улыбкой, которая встревожила бы бывшего учителя фехтования, если бы тот ее увидел, он продолжил:

— Ну что ж! Я стану вором… потому что у меня нет другого способа узнать тайную цель, которую столь упорно преследует Саэтта.

Выдержанный Жеаном словесный поединок вновь разбудил в нем человека действия, и мысли его вернулись к невесте. Он долго ходил взад-вперед по маленькой мансарде, как зверь в клетке, и наконец сказал себе:

— Я обыщу все дома в Париже и найду ее… Но вдруг я ее не найду?.. Вдруг она мертва?.. Тогда все просто: жизнь для меня без нее не имеет смысла, и я покончу с собой ударом кинжала. Но прежде я переверну вверх дном весь город. Решено: с завтрашнего же дня берусь за дело. Мне понадобятся все мои силы. Итак, мне надо отдохнуть. Надо лечь и поспать… это необходимо.

Он кинулся на кушетку и закрыл глаза. Усталость и молодость взяли свое: спустя несколько мгновений он уже крепко спал.

Глава 32 ВОСПОМИНАНИЯ ВОЗВРАЩАЮТСЯ, И ПАРДАЛЬЯН РЕШАЕТ РАЗВЕЯТЬСЯ

После того как Жеан ушел, Пардальян поднялся к себе в комнату и запер дверь на два поворота ключа. Затем он взял порученную ему шкатулку и поставил на стол. Долгое время он размышлял, глядя на ларчик, но не притрагиваясь к нему.

Наконец он вздохнул и зашагал по комнате, по-прежнему погруженный в свои мысли. Всякий раз, когда он проходил мимо стола, он косился на шкатулку. Внезапно Пардальян решился. Он пододвинул кресло к столу, сел и, пожав плечами, проворчал:

— К черту угрызения совести!.. Эти бумаги принадлежат мне… по крайней мере они мне предназначены. Если бы мадемуазель де Сожи знала, что я Пардальян, она бы сама мне их передала. Это бесспорно. Итак, я не делаю ничего дурного. Я просто пользуюсь своим правом.

И он мгновенно вытряхнул содержимое шкатулки на стол. Он брал бумаги одну за другой и бегло их просматривал, ища свое имя. Удовлетворенно кивнув, он отложил два листа в сторону… Остальные шевалье убрал обратно в шкатулку, запер ее и спрятал в сундук, ключ от которого опустил в свой карман.

Сделав это, он снова сел за стол и взял отложенные им прежде два листочка. Первым из них было письмо графа Вобрена, главные отрывки из которого мы цитировали, когда нескромная Колин Коль читала его.

Пардальян читал и перечитывал это письмо, долго его изучая, а затем положил его на край стола и задумался:

— Что это за Луиджи Капелло, граф де Вобрен, который служил госпоже Фаусте и говорил, что он мой друг?.. Черт, если б я мог вспомнить!

Но вдруг лицо его просветлело, и он воскликнул:

— А, черт возьми, так это же тот Луиджи Капелло, тосканский граф, что был отправлен Фаустой к генералу Александру Фарнезе с приказом начать захват Франции во главе своей армии. Это его я задержал и ранил тогда на дороге. О дьявол, как же давно это было!

Порывшись в памяти, шевалье с удовлетворением улыбнулся.

— Вот какие воспоминания возвращаются! — прошептал он. — После того как я ранил и отобрал письмо Фаусты, которое и разорвал у него на глазах, я позаботился о нем, и он был мне очень признателен. Так признателен, что, едва поправившись, пришел меня благодарить, уверяя, что он мой должник и что я могу располагать им как истинным другом.

Шевалье неопределенно улыбнулся и добавил:

— Мой должник! Гм! Это даже странно. Ведь если бы я его не ранил, я бы не имел возможности потом о нем заботиться. Мой друг! Пожалуй: это письмо подтверждает, что он и впрямь им стал. Это был храбрец, настоящий дворянин и к тому же добряк.

Довольный, что эта загадка разрешилась, шевалье перешел к следующей.

— Саэтта!.. Кто такой этот Саэтта?.. Помню, когда я преследовал (как же давно это было!) Моревера, убежавшего в Италию, мне встретился некий учитель фехтования из Флоренции, который изобрел один удар и скромно назвал его «саэтта» — молния! Подумаешь!.. Школьный удар, который я разгадал с первого раза. Однако будем справедливы: этот учитель был неплохим фехтовальщиком.

Тот Саэтта, о котором идет речь в письме, не мой ли флорентийский учитель фехтования? Почему бы и нет? В письме говорится: браво, наемный убийца, человек, способный на все. В некоторых обстоятельствах фехтмейстер вполне может стать человеком, способным на все.

Мгновение он размышлял, откинувшись на спинку кресла и уставившись в потолок. Потом продолжил:

— В этом нет ничего невозможного, и Саэтта мог бы сообщить мне необходимые сведения. В любом случае письмо Вобрена дало мне то, что я давно искал: след, конец нити. Черт побери! Я обязательно размотаю эту нить и приду к чему-нибудь… или я больше не шевалье де Пардальян. Мне надо найти этого Саэтту… если, конечно, он не умер, что тоже возможно. Если же он жив, я отыщу его, и тогда он мне скажет, что сталось с моим сыном…

Он машинально повторил, находясь в глубокой задумчивости:

— Мой сын!.. Удивительно, но эти слова никогда не производили на меня такого впечатления, как сейчас. Почему?

Он еще поразмыслил и проворчал:

— Этот молодой человек, который меня так занимает… За свою жизни я не раз проникался внезапной симпатией к едва знакомым людям. Почему же то, что прежде казалось мне совершенно естественным по отношению к другим, теперь так меня озадачивает?

И Пардальян, нахмурившись, произнес:

— Удивительно, до чего этот юноша похож на меня в мои двадцать лет! Когда я слышу его голос и вижу его поступки, мне кажется, что это я, только молодой. Господи! А вдруг Жеан — это мой…

Он резко отодвинул кресло и опять взволнованно зашагал по комнате.

— Нет, этого не может быть, — сказал он себе наконец. — У него есть отец… Значит, я ошибаюсь. Это ясно… И однако же!..

Он вернулся к столу и положил руку на второй листок, бормоча:

— Двадцать лет я нимало не беспокоился об этом ребенке. Я говорил себе: «Сын Фаусты! Если он хоть немного похож на мать, он не может иметь ничего общего с отцом. Лучше нам с ним никогда не встречаться». И вот сейчас я познакомился с Жеаном… И зовут его почти так же, как меня…

Он подумал еще мгновение и вдруг резко встряхнул головой:

— Семнадцать лет я преследовал проклятого Моревера, чтобы убить его, а настигнув, помиловал. И не моя вина, что он умер от страха. Двадцать лет я не интересовался — или почти не интересовался — своим сыном. Но кто может поручиться, что я вот-вот не отыщу его и не полюблю такой же нежной любовью, какой любил меня мой отец? Все возможно в этом мире, и все в свое время приходит к тому, кто умеет ждать. Так подождем же.

Он снова уселся в кресло и сказал себе:

— Взглянем-ка на эту бумагу.

Это оказался один из тех листков, что так живо заинтересовали госпожу Колин Коль; правда, ей не удалось прочитать их из-за того, что они были написаны на иностранном языке — скорее всего на латыни.

Листок, который матрона отдала Парфе Гулару, и в самом деле был написан на латыни. Но тот, что в данный момент находился в руках у Пардальяна, был на испанском языке. Пардальян, который неоднократно бывал в Италии и Испании, говорил по-испански и по-итальянски так же свободно, как и по-французски.

Он стал внимательно читать и вскоре прошептал:

— Однако как странно… Бумага, которая есть у Кончини и которую он мне дал проглядеть, хотя и не совсем добровольно, является буквальным переводом этой. Но — тысяча чертей! — я же отлично знаю, что все эти указания насчет клада — ложь! Нет там никаких миллионов! И значит?.. Значит, этот документ надо читать по-особому. Есть, очевидно, некий ключ… Надо найти его.

И он принялся искать, кропотливо изучая пергамент, вертя его и так и эдак, внимательно рассматривая, поднося к свету, чтобы проявить скрытые знаки, грея на лампе и даже опуская в воду в надежде, что появятся записи, сделанные специальными чернилами. Но все это оказалось бесполезно.

Утомившись, шевалье отпер сундук и стал прятать туда оба документа, приговаривая:

— Вот передохну немного и опять возьмусь искать. Я упрямый, я не отступлюсь!

Затем он принялся прохаживаться по комнате, насвистывая любимый старинный мотивчик. Он был озабочен и так объяснил себе эту озабоченность:

— Зачем я в это вмешиваюсь?.. Неужто до конца своих дней я так и останусь в душе любопытным юнцом, повсюду сующим нос? Или у меня нет других забот?.. Да какое мне в сущности дело до этого Жеана, которого я знаю всего несколько дней, и до этой девушки, которую я знаю ничуть не дольше? А теперь я вдобавок ко всему собираюсь встать между Беарнцем и Кончини. Разве касаются меня все эти истории с покушениями на короля? Неужто Генрих не в силах защитить себя?

Он яростно топнул ногой и проворчал:

— Но я не могу смотреть, как злодеи убивают короля Франции! Сторонний наблюдатель — это тот же сообщник… Кроме того, я обожаю приключения и ненавижу скуку. Пора немного развеяться, встряхнуться… да и для здоровья полезно, а то я, по-моему, начал заплывать жирком!

И с этими словами Пардальян улегся спать.

Глава 33 ГЕРЦОГ СЮЛЛИ — МИНИСТР И ДРУГ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА IV

На следующее утро шевалье отправился прогуляться к Арсеналу, расположенному на улице Сент-Антуан. По дороге он говорил себе:

— Если я не ошибаюсь, я уже довольно давно не имел удовольствия беседовать с господином де Сюлли. Нет, я просто обязан нанести ему визит, если не хочу выглядеть неотесанным невежей. Итак, навестим господина де Сюлли.

В передней, по обыкновению заполненной посетителями, он столкнулся с неким дворянином и учтиво извинился перед ним. Дворянин так же учтиво ему ответил. Банальное происшествие, скажете вы, к чему упоминать о нем? Однако погодите.

Пока лакей ходил докладывать своему господину о шевалье де Пардальяне, последний украдкой изучал человека, которого он нечаянно толкнул.

На первый взгляд в нем не было ничего примечательного.

Безукоризненно сшитый костюм — из дорогой ткани, но неброский. Изящная походка, непринужденные манеры.

Пардальян, быстро окинув взглядом наряд незнакомца, внимательно вгляделся в его лицо — и еле заметная улыбка мелькнула на его губах. У шевалье был вид человека, силящегося что-то вспомнить. Он шептал себе под нос:

— Где, черт побери, я видел эти глаза?.. Эту походку?.. Ни его элегантный костюм, ни его самоуверенность не могут обмануть меня: он не дворянин. А акцент?.. Несомненно, он итальянец… Где же, черт возьми, я видел его?.. Где?.. Когда?..

Явившийся лакей прервал его размышления. Пардальян последовал за ним и на время забыл о заинтриговавшим его человеке.

Пятьдесят лет, крупная облысевшая голова, седоватая, хорошо ухоженная борода, густые брови, суровое выражение лица, резкие манеры — таков был Максимилиан де Бетюн, барон де Рони, герцог де Сюлли, министр и друг Его Величества Генриха IV.

Он подошел к шевалье, как к другу: протягивая руку, с сердечной улыбкой на губах. Визит Пардальяна застал его врасплох, но он совершенно не показал этого. Гость был ему приятен, и Сюлли не скрывал своей радости. Он сделал знак лакею, который поспешил придвинуть к шевалье большое кресло, и приказал:

— Когда я позвоню, пригласите господина Гвидо Лупини.

Лакей молча поклонился и вышел.

Гость и хозяин сели друг напротив друга. Когда обмен обязательными любезностями закончился, Сюлли остановил свой острый взгляд на лице Пардальяна и с еле заметным беспокойством сказал:

— Вы, господин де Пардальян, человек необыкновенный, поэтому я не спрашиваю вас, чем могу быть вам полезным, но говорю: какую новую услугу вы явились оказать мне?

Пардальян принял самый простодушный вид:

— Я пришел не для того, чтобы сослужить службу, господин де Сюлли. Напротив, это вы можете помочь мне.

— Неужели меня ожидает счастье быть вам полезным? — со скептическим видом спросил Сюлли. И тут же с сердечностью в голосе добавил:

— Если это действительно так, сударь, то я весь внимание. Вы же знаете, что я всецело предан вам.

Пардальян улыбкой поблагодарил его и с тем же простодушным видом произнес:

— Представьте же, что я, привыкший к одиночеству, совсем оторвался от столичной жизни. Честное слово, сударь, я также не осведомлен о новостях французского двора, как какой-нибудь подданный турецкого султана. Осознав это, я устыдился и подумал: «Надо повидать господина де Сюлли: он человек всеведущий и не станет от меня ничего скрывать».

Если министр и был удивлен, то он не подал виду. Он знал Пардальяна и понимал, что это не тот человек, который стал бы заставлять его терять время на пустую болтовню. Смутное беспокойство, уже ранее овладевшее министром, теперь только усилилось.

Но он знал также и то, что Пардальян выскажется до конца не раньше, чем сочтет момент подходящим, поэтому он только кивнул и спросил:

— Что бы вы хотели узнать?

— Все, черт возьми! Все, что происходит в Париже! — воскликнул Пардальян и тут же уточнил: — Расскажите мне о короле… о королеве… о коронации Ее Величества. И впрямь — когда же наконец произойдет эта пресловутая коронация?

Сюлли, нахмурясь, объяснил, что король всячески оттягивает эту церемонию, невзирая на настойчивые просьбы супруги.

Пардальян слушал министра, облокотившись об огромный письменный стол, заваленный бумагами. Внезапно его взгляд упал на листок, почти полностью скрытый каким-то досье. Внимание шевалье привлекли три слова и подпись: «Сокровище, десять миллионов, Гвидо Лупини».

Пардальян, продолжая внимательно слушать рассуждения Сюлли, подумал о том, что именно этот Гвидо Лупини войдет в кабинет после его, Пардальяна, ухода. И помимо его воли, ему на память пришел этот человек, который одно время очень занимал его. Он подумал, что этот Лупини скорее всего обратился к всесильному Сюлли с просьбой об аудиенции.

У Пардальяна всегда был изумительно острый ум. Эти три слова — «сокровище, десять миллионов» — могли относиться к тысяче разных предметов. Имя Гвидо Лупини могло принадлежать любому из тех, кто ждал своей очереди в приемной министра.

Однако человек, которого Пардальян недавно толкнул, заставил его вспомнить нечто, давно и прочно забытое. Он заметил у незнакомца итальянский акцент и, игнорируя респектабельную внешность этого человека, подумал, что перед ним — не дворянин. И вдобавок эти слова о сокровище и десяти миллионах: шевалье собственными ушами слышал, как их произносили Кончини и его жена — кстати, тоже итальянцы. Эти же слова мелькали в бумагах, которые он просматривал накануне у себя в комнате.

Все это мгновенно промелькнуло у него в голове, и его мозг, подобно молнии, осветила мысль: «Держу пари, что этот Лупини — тот самый человек, которого я толкнул и который мне кого-то очень напоминает! Держу пари, что эти десять миллионов принадлежат моему сыну!» И тут же последовал неизбежный вывод: «Я должен выяснить, что этот Лупини хочет от господина де Сюлли».

Эти мысли еще не сформировались окончательно в его голове, а он уже изучал кабинет, в котором находился, и искал. Что именно? Бог его знает. Он искал — вот и все.

Нам потребовалось несколько минут, чтобы растолковать все это читателю, Пардальян же оценил ситуацию мгновенно. Он продолжал мирно беседовать с Сюлли, никак не выдавая охватившую его бурю чувств.

— Королева, — сказал он в ответ на рассуждения министра, — королева опять будет настаивать, причем более, чем когда-либо прежде.

— Почему вы так думаете? Вам что-нибудь известно? — спросил Сюлли, глядя на него в упор.

— Да нет, — с невинным видом ответил Пардальян. — Это просто мое предположение.

И добавил, глядя в сторону:

— Нет ли какого-нибудь пророчества, неприятного для короля, которое связано с коронацией королевы?

— Есть, — неохотно признал Сюлли, пожимая плечами. — Хотя, по-моему, король волнуется и придает этим глупостям слишком большое значение. Однако, я могу вам сказать, что именно это предсказание объясняет нежелание короля уступить королеве.

Пардальян в свою очередь в упор поглядел на собеседника и, внезапно посерьезнев, произнес:

— Государь прав.

Сюлли вздрогнул.

— Вы верите в подобные предсказания? — проговорил он, не пытаясь скрыть своего беспокойства.

— Вообще-то по натуре я скептик, но этому предсказанию я отчего-то верю.

И Пардальян подкрепил свои слова самым выразительным взглядом.

Сюлли слегка побледнел. Он наклонился к шевалье и понизил голос:

— Ради Бога, милостивый государь, говорите! Вам что-то известно.

— Черт возьми, сударь, я же уже сказал, что ровным счетом ничего не знаю… Знаю только, что король после некой грандиозной церемонии — например, после коронации королевы, — будет убит прямо в своей карете… Заметьте, однако, что я просто повторяю предсказание.

На этот раз Сюлли все понял. Его бледность стала мертвенной. Сдавленным голосом он сказал:

— И вы думаете, что королева…

— Ради Бога, мой дорогой господин де Сюлли, — перебил его Пардальян, — не приписывайте мне того, чего у меня и в мыслях нет… Королева — женщина, упрямая кокетка. Она видит в этой церемонии повод показаться в роскошном наряде. И она требует коронации во что бы то ни стало, не слишком беспокоясь о возможных последствиях. И вообще — Ее Величество, конечно же, не знает, что в предсказании речь идет именно о церемонии ее коронации.

Сюлли стремительно встал. Пардальян взял его за руку и спокойно спросил:

— Куда вы идете, сударь?

— К королю! Сказать ему…

— Прекрасная мысль! — сказал Пардальян, пожимая плечами. — Эх, черт возьми! Да если бы я хотел обеспокоить этим короля, я бы не пришел к вам!..

— Верно, очень верно! — пробормотал Сюлли, тяжело падая в кресло.

— Кроме того, сударь, — все также бесстрастно продолжал Пардальян, — зачем так пугаться? Во дворце королю ничто не грозит. Я же вам сказал, что он будет убит только после церемонии, а до тех пор может спать совершенно спокойно.

— Вы опять правы, сударь, — сказал Сюлли, снова овладев собой. — И все же вы утверждаете, что король скоро погибнет?

— Разве я это утверждал? — произнес Пардальян, снова напустив на себя наивный вид. — Я говорил только о предсказании.

Сюлли не настаивал. Он знал Пардальяна и понимал, что из него не вытянешь ничего, чего бы он сам не хотел сказать. Итак, он принял к сведению слова шевалье.

— Черт возьми! — сказал он. — Я посоветую королю окончательно отказать королеве.

Говоря так, Сюлли смотрел на Пардальяна, словно спрашивая его мнения.

— Не стоит этого делать, — откровенно заявил шевалье.

— Почему же?

— Да ведь если коронация королевы будет отменена, то легко отыщется какая-нибудь другая церемония.

— Так что же делать, по вашему мнению?

— Надо пойти навстречу королеве и назначить точную дату в середине сентября. Это дает нам целых четыре месяца, в течение которых наш король будет в безопасности.

— Да, но потом? — задумчиво произнес Сюлли.

— Потом вы найдете благовидный предлог, чтобы перенести все на весну.

— А дальше?

— Ах, мой дорогой, вы слишком многого от меня хотите. Черт побери! Вы выиграете почти целый год. Это огромный срок. За год может столько всего случиться! Люди умирают, или пропадают, или меняют взгляды. Может, и о предсказании все забудут.

И, поскольку он сказал все, что хотел, Пардальян встал, чтобы откланяться. Сюлли протянул ему обе руки и произнес взволнованным голосом:

— Спасибо! Вы всегда появляетесь в минуту опасности, чтобы отвести ее.

— Ба! — с улыбкой сказал Пардальян, — Вы несколько преувеличиваете. Однако вы предупреждены; у вас впереди есть несколько спокойных месяцев. Это много. Вы сумеете воспользоваться отпущенным временем, я не сомневаюсь.

Он говорил эти слова весьма искренним тоном, но Сюлли никак не хотел отпускать шевалье, не отблагодарив.

— Мне неловко, — несколько раз повторил он. — Вы всегда даете, но никто не может отплатить вам.

— Ладно, — засмеявшись, сказал Пардальян, — однажды я попрошу вас кое о чем!.. И, быть может, вы найдете, что я требую слишком многого.

То, что было горького в этих последних словах, смягчили тон и улыбка.

— Не беспокойтесь, — сказал Сюлли очень искренне.

Он встал, чтобы проводить Пардальяна, и машинально протянул руку к молотку черного дерева и ударил в гонг. Это означало, что в кабинет может войти следующий посетитель.

Пардальян сделал два шага к двери, но вдруг остановился, хлопнул себя по лбу.

— Придумал! — воскликнул он.

— И что же? — спросил удивленный министр.

— Дорогой господин де Сюлли, — сказал Пардальян с лукавым видом, который часто озадачивал его собеседников, — вы хотели меня отблагодарить, и я придумал, как вы можете это сделать.

— В самом деле? — радостно отозвался Сюлли. — Так вы хотите меня о чем-то попросить?

— Да, об одной очень важной для меня вещи.

Тут его тон стал ледяным:

— Вы не представляете, как тяжело мне проходить через приемные, заполненные посетителями, — я же вам говорил, что привык к одиночеству. Так вот: не могли бы вы меня выпустить таким путем, чтобы мне не пришлось пробираться сквозь толпу?

— Вы только об этом и хотели попросить меня? — спросил изумленный Сюлли.

— Эх! — проворчал Пардальян. — Для вас это ничего не значит, а для меня значит очень много. У меня иногда бывают престранные желания.

— Но это очень легко, — улыбнулся Сюлли. — Идемте, господин де Пардальян.

— Нет-нет, я не хочу занимать ваше время. Скажите мне только, куда следует идти, и продолжайте работать.

Сюлли не настаивал. Он указал на тяжелую драпировку и объяснил:

— Вот сюда, пожалуйста. Это мои апартаменты. В конце коридора, справа, вы увидите лестницу, которая ведет во двор Арсенала.

И прибавил с улыбкой:

— Можете быть уверены, что там вы не встретите ни души.

— Замечательно, — согласился Пардальян, — это как раз то, о чем я мечтал.

Он поклонился Сюлли, который без малейших подозрений вернулся к столу, поднял портьеру и исчез. Но дальше он, разумеется, не пошел, а остался стоять, приложив ухо к драпировке и думая: «Черт возьми! Надо же мне знать, о каком сокровище этот Гвидо Лупини хочет говорить с министром».

Тем временем в кабинет вошел посетитель, и Пардальян тут же понял, что не ошибся. Это был тот человек, который его интересовал и, которого он, как ему казалось, хорошо знал, хотя и не мог точно сказать, где и когда они познакомились.

Это был Саэтта.

Если кто-нибудь из читателей удивлен, увидев Саэтту в восхитительном костюме, придававшем ему вид благородного человека, каким его и посчитал вначале Пардальян, то мы поясним, что вот уже несколько месяцев Жеан Храбрый обеспечивал все потребности своего приемного отца. Фехтмейстер собирался мстить юноше на его же деньги. У Жеана Храброго было единственное платье и для лета, и для зимы, зато Саэтта имел все необходимое. Если у щедрого Жеана никогда не было ни гроша, то Саэтта всегда имел в запасе благоразумно припрятанные полсотни пистолей. Для него этого было достаточно.

Глава 34 ДЕСЯТЬ МИЛЛИОНОВ — СУММА ЗАСЛУЖИВАЮЩАЯ ВНИМАНИЯ

Саэтта остановился перед столом министра и глубоко, но без раболепия поклонился с оттенком насмешливой гордости.

Сюлли остановил на нем испытующий взгляд. Этого взгляда ему хватило, чтобы составить суждение о посетителе. Без любезностей, резко и сухо он сказал:

— Это вы собираетесь принести в королевскую казну десять миллионов?

Нисколько не робея, Саэтта холодно поправил:

— Я уже принес десять миллионов в казну, милостивый государь.

Несколько секунд Сюлли изучал его, а затем проговорил с той же резкостью:

— Возможно. Где эти миллионы? Говорите. Но будьте кратки: у меня нет времени.

Такой прием привел бы в замешательство обычного посетителя и сокрушил бы придворного. Но Саэтта не считал себя ни просителем, ни придворным. Он не был раздавлен, а лишь раззадорен. И выпрямившись, он дерзко ответил:

— Я знаю, что ваше время дорого, милостивый государь. Я прошу у вас десять минут в обмен на десять миллионов… По миллиону за минуту. Это хороша плата даже для министра.

Сюлли нахмурился и протянул руку к молотку, чтобы позвать слуг и прогнать наглеца прочь.

Но этот замечательный человек, который оказывал незаменимые услуги своему королю, имел слабость — как, впрочем, и все люди, великие и не очень. Сюлли был жаден, и жадность эта порою доходила до алчности.

Он подумал, что, прогнав сейчас Саэтту, он рискует потерять десять миллионов. Сумма заслуживала быть принятой во внимание, хотя человек и показался ему ничтожным.

Не двинувшись с места, министр произнес с выражением властного недовольства:

— Я бы советовал вам взвешивать слова. Мне представляется, что вы все же потребуете свою часть. Так что в конечном счете плачу я, а не вы.

Сюлли думал, что укротил странного посетителя. Но Саэтта сознавал важность своего сообщения и силу, которую оно ему давало. Может быть, он испытывал глухую злобу против всех великих мира сего и хотел унизить одного из них, подавлявшего его своим пренебрежением. Как бы то ни было, он не уступил и флегматично возразил:

— Ваши предположения неверны, сударь. Я ничего не требую, ничего не прошу. Напротив, я собираюсь не только дать вам миллионы, но еще и кое от чего предостеречь… Так что все же плачу я, господин министр.

Сюлли был удивлен. Этому человеку явно недоставало воспитания, но тем не менее он выказывал редкостное бескорыстие. В добавок чтобы говорить таким тоном, нужно быть настоящим храбрецом. Стоит ли из-за каких-то мелочей отказываться от огромной суммы? Конечно, нет. Сначала следует все выяснить, и лишь потом наказывать человека — если, разумеется, слова его, не подтвердятся. Итак, Сюлли решил изобразить любезность.

— Если это так, то говорите, я вас слушаю.

— Милостивый государь, — сказал Саэтта без всяких околичностей, — вы, конечно же, слышали о сокровищах принцессы Фаусты?

Сюлли, сохраняя внешнее безразличие, насторожился и стал очень внимательным. Но, желая выиграть время, он ответил:

— Да, слышал. Однако я знаю, что никому не известно, где спрятан этот клад. Если он вообще существует.

— Он существует, монсеньор, — решительно произнес Саэтта. — Он существует, и я знаю, где он спрятан. Именно это я и намерен вам сообщить.

Огонек зажегся в глазах министра. Но он все еще сомневался.

— Откуда вы это знаете?

— Неважно, монсеньор. Я знаю, и это главное.

Пошарив за колетом, он вытянул оттуда сложенный вчетверо листок и подал его министру со словами:

— В этом документе, монсеньор, содержатся полные и точные сведения о месте, где спрятаны миллионы. Вам остается только откопать клад.

Бумага, которую Саэтта протягивал министру, была та самая, что он нашел в подземной темнице на улице Ра. Упав, Жеан выронил шкатулку и она раскрылась. Бумаги рассыпались. Юноша подбирал их на ощупь и одного листа не заметил. Равным образом не заметили его Пардальян и Гренгай, которые, войдя в камеру, не сочли нужным там задерживаться.

Сюлли, взяв документ, взглянул на него и не сумел скрыть своего разочарования. Саэтта заметил это выражение и недовольный жест вельможи.

— Если хотите, монсеньор, — сказал он, — я переведу вам эту бумагу, она написана по-итальянски. Я родом из Италии, о чем вы можете судить по моему имени. Ручаюсь вам, что перевод будет точным… потом вы сможете проверить.

Не говоря ни слова, Сюлли протянул ему бумагу. Саэтта вслух перевел ее; прочитанное им было точным повторением того, что отец Жозеф перевел с латыни, а Пардальян — с испанского.

Закончив чтение, Саэтта вернул бумагу Сюлли. Министр же задумчиво произнес:

— Точнее и быть не может.

Как мы уже говорили, Сюлли был очень заинтересован в этом деле. За подобную бумагу он, без колебаний, отдал бы миллион золотом и даже больше — ибо всегда надо уметь жертвовать частью ради целого. Саэтта сказал, что ничего не требует взамен, и именно это обстоятельство казалось Сюлли подозрительным. Он опасался, что даритель передумает.

При всей своей алчности, Сюлли был честным человеком, а честность обязывала министра признать, что этот Лупини оказал казне большую услугу. И об этом следовало ему сказать. Следовало даже его поблагодарить. Но министр опасался, что тут-то у него и затребуют свою долю. Но в конце концов Сюлли, смирившись с необходимостью, произнес:

— Вы оказали государству неоценимую услугу, сударь (на сей раз он сказал «сударь»), отдавая эту бумагу без всяких просьб о вознаграждении. Так вы сами сказали, сударь. В данном случае никакая похвала и благодарность не окажутся чрезмерными.

Заметим, что Саэтта был беден и отлично знал, что может потребовать любую награду. Однако из гордости, соединенной с высокомерием, фехтмейстер решил не просить ничего. Угадав, чего опасается министр, он с усмешкой сказал:

— Я уже говорил и повторяю, монсеньор, что мне ничего не надо.

— Такое бескорыстие делает вам честь, сударь, — с облегчением ответил Сюлли.

— Теперь, монсеньор, позвольте дать вам один совет. За этот клад вам придется бороться. Он еще не в ваших руках и может вам не достаться…

— О! — перебил Сюлли, гордо выпрямившись, — кто же дерзнет оспаривать у короля Франции его достояние… к тому же на его собственной земле? Папа? Филипп Испанский?.. Прошли те времена, когда иностранные монархи безнаказанно мешались в дела нашего королевства.

— Речь идет о человеке, в своем роде более опасном, нежели папа или король Испании.

— Вы, верно, с ума сошли, сударь?.. Кто же это такой?

Саэтта, поклонившись с лукавым видом, невозмутимо произнес:

— Это бандит, монсеньор. Обыкновенный бандит… разбойник с большой дороги.

Сюлли презрительно усмехнулся.

— Это дело начальника полиции, — заметил он. — Довольно об этом!

— Монсеньор, вы меня совсем не знаете. В этом наряде, которому мог бы позавидовать не один богач, у меня вид человека благородного. Однако вы с первого взгляда угадали во мне безродного бедняка и обошлись со мной соответственно. Был даже момент, когда вам хотелось прогнать меня. Я восхищен быстротой и верностью вашей оценки. Но вы меня задели, и я дал вам это понять… как мог.

Саэтта выпрямился, демонстрируя силу и отвагу. Его горящий взор был устремлен прямо в глаза министра. В твердом тоне его, в самих словах сквозила некая гордыня.

Сюлли был несколько озадачен. Теперь эта личность вызывала у него, против его воли, интерес и любопытство. Желая понять намерения собеседника, министр без тени прежнего раздражения спросил:

— К чему вы клоните?

— Я собираюсь, — холодно произнес Саэтта, — доказать вам: я отнюдь не дурак и не позволю себя запугать.

Сюлли, взглянув на него, понимающе и одобрительно кивнул.

— Я вижу, вы отдаете мне справедливость, — продолжал Саэтта. — Так вот, монсеньор, именно я, не дурак и не трус, говорю вам: «Будьте осторожны, монсеньор! Если вы не помешаете ему, то бандит, которого вы презираете, обведет вас, ловкого дипломата, вокруг пальца, и вашего могущества министра не хватит, чтобы остановить его. Он не побоится вашего начальника полиции с его лучниками; разобьет ваших солдат, если вы пошлете их против него… И в довершение ко всему, он утащит прямо у вас из под носа этот знаменитый клад, так что вы и глазом не успеете моргнуть».

— Кто же это такой, черт возьми? — воскликнул удивленный Сюлли. — Какой-нибудь страшный главарь шайки?

— Это человек, который никогда и ни перед чем не отступает, — сказал Саэтта, пожав плечами. — И если вы не примете необходимые меры, то, протянув руку за кладом, найдете только сундук, а миллионов и след простынет.

Сюлли взял чистый листок бумаги.

— Ну хорошо, — сказал он спокойно, — благодарю за предостережение. Если все так, как вы говорите, то это и впрямь важно. Как зовут этого головореза?

— Жеан Храбрый, — холодно произнес Саэтта.

Сюлли записал имя.

— Где его можно найти? — осведомился он.

— Его мансарда находится на улице Арбр-Сек, как раз напротив тупика Курбатон.

Сюлли записал адрес рядом с именем и сурово произнес:

— Отныне эти миллионы принадлежат королю. Всякий, кто вздумает посягнуть на них, окажется в руках палача. К вашему Жеану Храброму это относится в первую очередь. Пусть только появится у Монмартрского аббатства и заверяю вас, его подвигам будет положен конец. Сегодня вечером он будет арестован, и я сам допрошу его.

Саэтта опустил голову, чтобы скрыть радость. Мысленно он ликовал:

«На этот раз с сыном Фаусты покончено!.. Что до синьоры Леоноры, то пусть она сама разбирается с господином де Сюлли. Тем хуже для нее… Я не хочу, чтобы Кончини лишил меня возможности отомстить, которой я дожидался двадцать лет!..»

А вслух фехтмейстер сказал безразличным тоном:

— Как угодно, монсеньор.

Сюлли пристально посмотрел на него.

— Это все, что вы хотели мне сообщить? — холодно спросил он, потянувшись за молоточком.

— Все, монсеньор, — ответил Саэтта, поклонившись в последний раз, и вышел своим пружинистым легким шагом.

Сюлли с молоточком в руке рассеянно посмотрел ему вслед и прошептал:

— По-моему, этот негодяй смертельно ненавидит человека, на которого донес!

Он на мгновение задумался, и на лице его появилось выражение досады, а затем продолжил:

— Возможно, это тоже бандит, завидующий подвигам своего собрата? И так ли уж опасен в действительности этот Жеан Храбрый?

Он вновь задумался и, наконец, принял решение.

— Опасен он или нет, но мой долг — принять меры предосторожности. И я это сделаю сегодня же.

С этими словами Сюлли ударил молотком по гонгу, приглашая следующего из тех, кто ожидал аудиенции.

Пардальян не пропустил ни слова из этого диалога. Когда он понял, что разговор близится к концу — то есть после решения Сюлли самому допросить Жеана — Пардальян покинул дворец и направился к набережной Селестэн, чтобы вести наблюдение оттуда.

Между стеной, окружавшей Арсенал, и Сеной, вдоль берега, засаженного деревьями, тянулась длинная узкая полоса земли. Это было место игры в мяч. Как раз сейчас несколько игроков упражнялись здесь в сноровке.

Пардальян задержался неподалеку, сделав вид, будто внимательно следит за ходом игры. На самом же деле он не сводил глаз с ворот Арсенала. Впрочем, ждать ему пришлось недолго.

Саэтта вышел из здания и свернул направо, направляясь к улице Сент-Антуан. Пардальян мгновенно потерял интерес к игре в мяч и двинулся следом за итальянцем.

У шевалье пока не было никакого плана: он задержался у Арсенала лишь потому, что решил узнать, где живет этот Гвидо Лупини, дабы потом его легко можно было бы найти. На ходу Пардальян размышлял вот о чем:

— Ну, если так пойдет и дальше, то все люди с именем и положением ринутся к часовне Мученика в надежде завладеть этим знаменитым сокровищем. Черт возьми! Схватка начинается: вот уже и Кончини вступил в борьбу с королем!.. Однако охотники перегрызутся между собой… чтобы в конце концов испытать жестокое разочарование. Я изнываю от скуки, так что этого зрелища я не пропущу… Сдается мне, оно будет довольно интересным, и скоро произойдет много неожиданного. Это меня очень развлечет.

Рассуждая сам с собой, он не выпускал из виду Саэтту, а в какой-то момент вдруг прибавил шагу, будто решил догнать итальянца… быть может, ему захотелось объясниться с Саэттой немедленно. Но он тут же передумал и замедлил шаг, позволив шедшему впереди мирно продолжать свой путь и вновь принявшись рассуждать:

— Тем не менее вот уже второй человек обвиняет Жеана Храброго в намерении завладеть этими миллионами. Неужели этот юноша…

Он пожал плечами и добавил:

— Честное слово, я становлюсь глупым и злым! Разве не ясно, что все это — только мерзкая клевета. Однако в какой переплет попал этот молодец! К счастью, он достаточно силен, чтобы защитить себя… А я ему немного помогу, черт возьми!

И он с усмешкой закончил:

— Я искал развлечения? Так вот оно. И комедия, и драма — все перемешано. Мне остается только выбирать.

Саэтта жил на улице Пти-Трюандри. Напротив его дома находился колодец, который называли «Источником Любви» и о котором было сложено немало легенд. Итак, дом этот было легко запомнить. Кроме того, он находился в двух шагах от улицы Сен-Дени, где жил сам Пардальян.

Флорентиец вошел к себе, так и не догадавшись, что за ним кто-то следит. Пардальян выждал некоторое время, дабы убедиться, что тот действительно живет в этом доме, а затем спокойно отправился в «Паспарту».

Он рассчитывал найти там Жеана, но юноши в гостинице не было. Тогда шевалье двинулся на улицу Арбр-Сек. Дверь мансарды была открыта, но Жеан отсутствовал.

Пардальян окинул взглядом скудную меблировку. Его внимание на мгновение привлекла кухонная утварь, и он легонько усмехнулся. Потом покачал головой, вздохнул, в задумчивости подошел к слуховому окну и взглянул на дом Бертиль.

Надолго забывшись, он меланхолически улыбался. Несомненно он вспоминал прошлое — такое близкое его сердцу… Снова видел он себя двадцатилетним: бывало, и он подолгу просиживал у такого же слухового окна и терпеливо, часами следил за домом напротив… И едва являлся ему на секунду лучезарный образ в ореоле золотых волос, как его охватывала радость, а душа переполнялась счастьем… Когда же заветное окошко упорно не открывалось…

На колокольне Сен-Жермен-л'Оксеруа пробило одиннадцать часов, и этот долгий звон вырвал шевалье из страны грез, вернув к реальности.

— Сюлли начнет действовать не раньше полудня, — подумал он вслух. — У меня впереди чуть больше часа. Это больше, чем нужно.

Пардальян вернулся на свой постоялый двор и велел подать обильный завтрак. Пока накрывали на стол, он прошел к себе в комнату, быстро набросал своим твердым почерком несколько строк, сложил лист, запечатал его и с письмом в руке спустился вниз.

— Госпожа Николь, — небрежно сказал он миловидной хозяйке, которая по обыкновению сама прислуживала ему, — возможно, я не вернусь сегодня ночевать. — Госпожа Николь насупилась. Пардальян, словно не заметив этого, невозмутимо продолжал: — Завтра утром, как можно раньше, вы подниметесь в мою комнату. Если меня там не будет, вы тотчас же пойдете в Арсенал и попросите от моего имени монсеньора Сюлли принять вас… не забудьте, госпожа Николь, от моего имени! Вас проведут к министру, и вы передадите ему вот это письмо. После этого вы можете спокойно возвращаться домой.

Госпожа Николь взяла письмо шевалье.

Она без сомнения привыкла к странностям своего постояльца, ибо не задала ни единого вопроса. Вот только обида на ее лице сменилась тревогой. Пардальян заметил это и, желая успокоить Николь, добавил холодным тоном:

— Если вы все сделаете так, как я сказал, то в течение дня я непременно вернусь сюда, причем в добром здравии… Если же вы потеряете письмо или не передадите его в руки самого министра, то тогда, госпожа Николь, вам лучше хорошенько поглядеть на меня, потому что больше вам такой случай не представится.

Госпожа Николь позеленела и тяжело рухнула на стоявший позади нее стул, который оказался там кстати, так как иначе она растянулась бы на полу. От волнения у нее перехватило дыхание и отнялись ноги.

— Дружочек, — медленно проговорил Пардальян, — сделайте, как я сказал, и все будет хорошо, вот увидите.

Уверенный в ее послушании, он принялся сосредоточенно поглощать завтрак, как человек, который не знает, где и когда будет обедать.

Между тем госпожа Николь ринулась в свою комнату с той прытью, какая появляется только от испуга. Там она тщательно спрятала в комод под белье драгоценное письмо, от которого зависело спасение шевалье, а затем вернулась к столу и прислуживал Пардальяну с трогательной готовностью и деликатной предупредительностью, выдававшими ее сильную тревогу.

Окончив трапезу, Пардальян одарил госпожу Николь улыбкой и взглядом, в котором читалось: не забудьте! И спокойно направился к выходу, провожаемый долгим взором хозяйки: ей очень хотелось проводить его до самого порога, но она не смела.

Около двух часов пополудни того же дня отряд из дюжины солдат, возглавляемых офицером, вышел из Арсенала, где в качестве командующего артиллерией имел свою резиденцию министр Сюлли.

Отряд остановился на улице Арбр-Сек, напротив жилища Жеана. Офицер распорядился, чтобы шестеро солдат с портшезом отошли в тупик, а сам с остальными людьми поднялся наверх.

Дверь мансарды была не заперта, так что солдаты вошли без помех. На узкой кровати крепко спал завернувшийся в плащ человек. Несомненно это и был Жеан Храбрый.

В мгновение ока спящий был схвачен, крепко связан, вынесен на улицу и помещен в портшез. Солдаты окружили его и немедленно вернулись в Арсенал.

Арест был произведен на удивление быстро и удачно.

Пленника бросили в темницу и заперли дверь на два засова.

Для пущей предосторожности арестованного не стали развязывать. Брошенный на некое подобие походной кровати, он не мог даже пальцем пошевелить и принужден был находиться в том положении, в каком его оставили.

Так он пролежал до половины седьмого. Голову его закрывала пола плаща, так что лица не было видно. Дышать в подобном «наморднике» было почти невозможно, но заключенный во все времена считался чем-то вроде вредоносной твари, по отношению к которой никакие действия не могут быть чрезмерно суровыми или жестокими.

Итак, около половины седьмого четверо крепких молодцов вошли в камеру Жеана Храброго. Подняв задержанного на свои могучие плечи, они его куда-то проворно потащили: куда именно, он не знал, поскольку ничего не видел. Его опустили в кресло, так и не развязав, и наконец открыли ему лицо. Проделав все это, четверо стражей встали за спинкой кресла в ожидании новых приказаний.

Как только человек, сидевший за огромным письменным столом, увидел лицо пленника, он растерянно вскочил и воскликнул:

— Шевалье де Пардальян!

Это был министр Сюлли. А перед ним сидел, конечно же, Пардальян: принятый утром в этом же самом кабинете как важный посетитель, он находился теперь здесь на положении арестованного.

Пленник отнюдь не выглядел удивленным. Можно было подумать, что он заранее знал, где окажется. В спокойствии его ощущалась даже какая-то ирония.

Но Сюлли, ошеломленный неожиданной встречей, не был способен делать подобные наблюдения. Впрочем, в следующее мгновение Пардальян с возмущенным видом проговорил:

— Что, сударь, означает эта глупая шутка?.. Ваши люди с ума сошли или, может, взбесились?..

До этих слов Сюлли взирал на шевалье так, будто не мог поверить своим глазам. Голос привел его в чувство, и он строго скомандовал:

— Негодяи, чего вы ждете? Развяжите же господина шевалье… Вы разве не видите, что это ошибка?

Молодцы поспешили разрезать веревки, впившиеся в тело Пардальяна и тут же скрылись, повинуясь повелительному жесту расстроенного министра, который рассыпался в извинениях перед своим гостем.

Пардальян, растирая занемевшие руки, принимал извинения с безразличным видом. Однако, в уголках его глаз прятались насмешливые огоньки.

— Но я не понимаю, — воскликнул в ярости Сюлли, — как могло произойти это непостижимое недоразумение?

— Ах, сударь! — отозвался Пардальян. — Пусть меня поразит чума, если я что-нибудь понимаю.

— Тем не менее я должен знать, как это произошло, — настаивал Сюлли. — Неужели вы думаете, что я оставлю подобное безобразие безнаказанным?

— А почему бы и нет? — снисходительно заметил Пардальян. — Для меня же все закончилось благополучно. Это главное. Наказание, которому вы подвергнете какого-нибудь беднягу, ничего не изменит в случившемся.

— Вы, как всегда, великодушны. Но мне необходимо знать, как исполняются мои распоряжения.

— Раз вы придаете этому значение, я могу рассказать вам то немногое, что мне известно: ожидая возвращения моего друга у него дома, я задремал: возраст, знаете ли… Как раз в этот момент на меня навалились, схватили, связали и унесли, прежде чем я успел прийти в себя. Я даже охнуть не успел… Если вы что-нибудь в этом понимаете, то буду премного вам обязан за объяснения.

— Как зовут вашего друга?

— Жеан Храбрый, — ответил Пардальян с самым простодушным видом.

— Жеан Храбрый! — повторил Сюлли, едва не подскочив от изумления. — А! Теперь я понимаю, что произошло!

— Вы догадливее меня, — заметил Пардальян, и было невозможно понять, шутит ли он или говорит серьезно.

— Так вы сказали, что этот Жеан ваш друг? — продолжал Сюлли с выражением крайнего удивления на лице.

— Я так сказал, потому что это правда, — решительно подтвердил Пардальян.

Сюлли на мгновение умолк, не зная, что говорить, но внезапно решился.

— Я отдал распоряжение арестовать Жеана Храброго, который, как только что выяснилось, принадлежит к числу ваших друзей. Офицер, коему поручено было исполнить это, застал вас там… расположившимся так, будто вы у себя дома… и принял вас за того, кого должен был арестовать.

— Ах, вот оно что, а я-то терялся в догадках! — вскричал Пардальян все тем же простодушным тоном.

И затем добавил:

— Но почему вы решили арестовать его, черт возьми? Какое преступление совершил этот юноша, мой друг?

— Шевалье, — проговорил Сюлли, пристально глядя ему в лицо, — мне указали на этого человека как на опасного бандита, замышляющего заговор против короля.

Пардальян от души расхохотался.

— Вас обманули, герцог, — сказал он. — Поверьте, уж я-то знаю, что Жеан Храбрый не замешан в заговоре против короля. К тому же у бедного юноши голова забита совсем другим. Представьте, он страстно влюблен в одну прелестную девушку, судьба которой мне не безразлична. Влюблен без памяти! А эта юная особа недавно исчезла. Не сомневайтесь: Жеан слишком занят ее поисками, чтобы терять время на заговоры.

И вдруг, сменив тон на подчеркнуто холодный, он пронзительно глянул прямо в глаза Сюлли.

— Что же до утверждения, будто он бандит…

— Если бы это было так, он не был бы вашим другом, — неожиданно перебил его Сюлли. — Это мое твердое убеждение… Разве что… Разве что существует еще один Жеан Храбрый!.. В конце концов это вполне возможно… Давайте выясним все до конца. Где живет ваш Жеан?

— На улице Арбр-Сек, напротив тупика Курбатон, — ответил Пардальян, прищурившись.

— Тот самый! — выкрикнул Сюлли.

И добавил с досадой:

— Я ничего не понимаю!

— Неужели? — осведомился Пардальян, сохраняя безукоризненную натуральность тона. — Но я уверен в своей правоте. Жеан Храбрый не заговорщик. И не бандит. Я утверждаю это, а мне, как вы знаете, лгать не пристало.

И, видя, что Сюлли согласно кивает, продолжил:

— Ну хорошо! А вы уверены в том, что вам сообщили?

— Нет, — честно признался Сюлли. — Я получил эти сведения сегодня утром, здесь у себя в кабинете… Сознаюсь, что нынче я видел доносчика впервые в жизни.

Пардальян, многозначительно посмотрев на него, покачал головой.

— И этого вам оказалось достаточно, чтобы отдать приказ об аресте? Черт возьми! Да знаете ли вы, что своими поспешными действиями вы могли погубить честного человека?

— Я вас понимаю, — важно произнес Сюлли, — но речь идет о деле поистине исключительном. Заметьте к тому же, что это в сущности не арест. Я собирался всего лишь допросить этого Жеана Храброго. И сам сделал бы выводы из его ответов.

— Хорошо, — бросил Пардальян презрительно. — Но вы должны признать, что аноним, явившийся сюда с доносом на славного юношу, не более чем трусливый мерзавец, который вынашивает какой-то гнусный план мести. И вы совершили ошибку, сделавшись его сообщником.

— Честно говоря, — признался Сюлли, — думаю, вы правы. А что касается юноши, то я его больше не обеспокою, поскольку вы ручаетесь за него. Однако…

— Однако? — повторил Пардальян с некоторым раздражением.

— Пусть он избегает, — невозмутимо продолжал Сюлли, — пусть избегает появляться возле Монмартрского аббатства. Окрестности аббатства в ближайшее время станут опасны, возможно, смертельно опасны для всякого, кто лично незнаком мне. На всякий случай передайте это от моего имени Жеану Храброму.

Пардальян кивнул с усмешкой, так что невозможно было понять, принял он предостережение к сведению или пренебрег им.

Тепло простившись с Сюлли, он, насвистывая, направился прямиком в «Паспарту».

Госпожа Николь, увидев его, не позволила себе бурных проявлений радости, но ее лицо осветилось улыбкой, а рвение, с которым она принялась накрывать на стол, было прямо-таки фантастическими.

— Госпожа Николь, — мягко сказал Пардальян, — будьте любезны вернуть мне письмо, которое я вам доверил. В нем нет уже надобности, я вернулся.

Принесенное письмо он разорвал на четыре части и клочки бросил в огонь. В залу, между тем, вошел Жеан.

— Ей-богу, — радостно воскликнул Пардальян, — вы появились кстати: во-первых, мне не надо теперь самому идти к вам, а во-вторых, вы разделите со мной обед… Не отказывайтесь… Вы не обедали, я вижу это по вашему лицу.

— Признаюсь, об обеде я как-то позабыл, — ответил юноша с некоторым унынием.

— А я что говорил!.. Садитесь-ка и рассказывайте. Черт побери! Терпеть не могу есть в одиночку. Заодно и поболтаем.

Оба сели за стол. Пардальян с удовольствием отметил, что Жеан воздал должное обеду, невзирая на любовь, тревогу и печаль. Согласимся, что даже одно из этих чувств могло бы лишить аппетита обыкновенного человека.

Юноша поведал о поисках, занявших весь день. Рассказ длился долго, но результат можно было выразить одним словом: ничего. Он не обнаружил ни малейшего следа, по которому мог бы отыскать Бертиль.

Пардальян терпеливо слушал его. Он и не думал сообщать Жеану о том, с какой готовностью он позволил арестовать себя вместо него. Не стал шевалье говорить и о доносе Саэтты (для него — Гвидо Лупини), а также о способе, каким он свел этот донос к нулю, выставив свое ручательство против клеветы.

Когда Жеан Храбрый поднялся, чтобы проститься, шевалье мягко удержал его со словами:

— Я предлагаю вам остаться у меня… Думаю, вам не стоит возвращаться к себе.

— Почему же, сударь? — с удивлением спросил Жеан.

— Потому что там для вас небезопасно.

И, опережая вопросы, продолжил:

— Не забывайте, что вы еще не свели счеты с Кончини. Он ненавидит вас лютой ненавистью и не оставил мысли расправиться с вами. Ему известно, где вы живете… и он обладает достаточным влиянием, чтобы добиться вашего ареста.

Жеан презрительно передернул плечами и вместо ответа хлопнул ладонью по эфесу шпаги.

— Разумеется, — небрежно заметил Пардальян, — вы храбры и ничего не боитесь. Но Кончини не нападет на вас открыто, черт побери! Неужто вы до сих пор не разобрались в этом человеке? Вам нанесут удар исподтишка и в спину. Но если вас арестуют или ранят, что станется с мадемуазель де Сожи?

— Черт возьми, сударь, вы, как всегда, правы! — воскликнул Жеан, бледнея.

Пардальян, еле заметно улыбнувшись, сказал:

— Значит, решено? Вы принимаете мое предложение?

— Благодарю вас от всего сердца, сударь, — растроганно ответил Жеан. — Не беспокойтесь, я знаю, куда пойти.

Пардальяну было понятно то чувство гордости, которому повиновался молодой человек, отказываясь от предложенного гостеприимства. Поскольку сам шевалье поступил бы так же, он не стал более настаивать и ограничился советом:

— Если вам угодно послушать меня, то сделайте так, чтобы никто не знал вашего нового места жительства. Даже…

Пардальян собирался сказать: даже ваш отец, но осекся. Однако теперь, когда подозрения Жеана обрели настолько четкие очертания, что он твердо решил во что бы то ни стало разгадать тайный план Саэтты, юноша был настороже и ловил малейший намек, который позволил бы ему выйти на след. Угадав, что хотел сказать шевалье, он докончил сам:

— Будьте покойны, сударь, даже мой отец не будет ничего знать.

Он произнес это очень естественно, казалось, не придав никакого значения странному совету шевалье.

Пардальян же ругал себя, сожалея о неосторожных словах, которые вырвались у него помимо воли. Но было уже поздно.

Жеан, впрочем, ничего не добавил. Дружески махнув рукой на прощание, он направился к выходу быстрым шагом, столь ему свойственным. Пардальян окликнул его.

— Кстати, — спросил он, — вы знаете кого-нибудь, кто живет в доме на углу улицы Пти-Трюандри, напротив Пюи-д'Амур?

— Я знаю только одного человека, который живет в доме напротив Пюи-д'Амур, — ответил Жеан, внимательно глядя на Пардальяна.

— Кто же он? — спросил Пардальян с деланным безразличием.

Жеан, помолчав, посмотрел ему прямо в глаза.

— Мой отец! — сказал он.

Несмотря на весь свой богатый жизненный опыт, Пардальян невольно вздрогнул. А Жеан неопределенно улыбнулся и, не прибавив более ни слова, пошел прочь, тогда как Пардальян в оцепенении остался стоять на пороге гостиницы.

Глава 35 РЕШЕНИЯ, КОТОРЫЕ ПРИНИМАЛИСЬ В КОРОЛЕВСКИХ АПАРТАМЕНТАХ

Мы просим читателя последовать за нами в маленький кабинет короля. Кабинет этот прилегал к небольшой спальне, где мы его уже мельком видели. В королевских аппартаментах эти две комнаты составляли нечто вроде укромного уголка, где принимали только самых старых, самых проверенных друзей.

Генрих IV разговаривал там с глазу на глаз с Сюлли, и это происходило утром на следующий день после того, как министр принял Пардальяна, а затем получил из рук Саэтты бумагу с указанием местонахождения клада.

Сюлли сначала попытался, убедить короля принять идею Пардальяна, которая, если читатель помнит, состояла в том, чтобы для видимости уступить настояниям королевы и назначить точную дату коронации. Но короля нельзя было обмануть уклончивыми объяснениями. Припертый к стенке, Сюлли вынужден был сдаться и раскрыть тайный смысл предостережения Пардальяна.

После первых же слов министра Генрих, побледнев, рухнул в кресло. Мысль об убийстве, мы уже говорили, преследовала его. Когда Сюлли закончил, король в гневе хлопнул себе по ляжкам и воскликнул, вставая:

— Черт побери! Мой друг, они меня убьют, это определенно!.. Мне не выбраться живым из этого города!

— Они не убьют вас, сир, если вы последуете данному вам совету.

— А дальше что?.. Если я доживу до будущей весны, что мне это даст?

— Ну, сир, я скажу, как шевалье де Пардальян: это даст вам около года. Не так мало, мне кажется… Тем временем, располагая деньгами, мы сможем приступить к исполнению вашего грандиозного замысла[32]. Весной, Ваше Величество, вы начнете военные действия и избегнете тем самым кинжала убийцы. А поскольку исход кампании предрешен, вы вернетесь победителем Германии, в таком блеске славы и величия, что никто не осмелится посягнуть на вашу жизнь.

По своему обыкновению, Генрих IV принялся расхаживать по кабинету широким шагом. Слушая министра, он размышлял. Ему стало ясно, что приняв это предложение, он ничего не теряет. Король был человеком быстрых решений.

— Хорошо, пусть будет так! — сказал он. — Я не вижу другой возможности выпутаться из всего этого. Но чтобы мои замыслы за несколько месяцев обрели реальные очертания, нам необходимы деньги. Где вы их найдете?

— Я найду столько, сколько необходимо, — заверил Сюлли, — и даже больше, чем необходимо. Ваше Величество соблаговолит взглянуть на эту бумагу?..

И Сюлли протянул Генриху документ, полученный от Саэтты. Генрих IV был более образованным человеком, нежели его дворяне. Он свободно говорил по-испански и по-итальянски. Поэтому ему не пришлось, подобно Сюлли, обращаться к услугам переводчика.

— Что это за клад? — спросил он, возвращая бумагу. — И какой нам интерес в этом?

— Сокровище составляет десять миллионов, сир.

— Дьявольщина! Сумма внушительная!

Сюлли вкратце рассказал все, что знал об истории клада Фаусты, и в завершение промолвил:

— За неимением других денег эти десять миллионов будут подходящим подспорьем нашим военным приготовлениям.

— Но эти деньги принадлежат не нам, — возразил король.

— Прошу прощения, сир, — невозмутимо ответил Сюлли, — более двух десятилетий эти миллионы лежат в вашей земле, а владелец их так и не объявился. Ни вы, ни ваши предшественники не брали, насколько мне известно, каких-либо обязательств по этому поводу. То, что находится на землях короля, принадлежит королю. У нас есть юристы, чтобы засвидетельствовать это.

Генрих IV был корыстолюбив, как и Сюлли, хотя и на свой манер. Десять миллионов, которые, не забудем, стоили тогда значительно больше, чем в наши дни, не могли не произвести на него впечатления, и он не стал больше спорить.

Сюлли, таким образом, получил право действовать по своему усмотрению, дабы положить в королевские сундуки миллионы Жеана Храброго. А поскольку Беарнец, приняв какое-то решение, любил идти прямо к цели, он решил тут же покончить с вопросом о коронации и приказал пригласить королеву.

— Мадам, — без обиняков начал он, когда встревоженная королева устроилась в кресле, — вы меня просили о встрече, полагаю, для того, чтобы опять говорить о церемонии вашего коронования?

Это соответствовало истине. Мария Медичи, следуя советам Кончини, действительно просила о встрече. Она решила, что король, как всегда, откажет. У нее были основания так думать, поскольку при разговоре присутствовал Сюлли. Решив бороться, она немедленно ринулась в атаку:

— Верно. Ваше Величество, я желала побеседовать с вами именно об этом. Однако вижу, что и на этот раз меня ждет отказ. Королева не может добиться от короля ровным счетом ничего. Она более обделена, чем…

Генрих, угадывая приближение сцены с упреками в многочисленных изменах, вовремя перебил супругу.

— Мадам, вы ошибаетесь. Мне угодно нынче согласиться с тем, что прежде я отвергал.

— Как! — пролепетала изумленная Мария Медичи. — Вы согласны?

— Мы с кузеном Сюлли только что приняли очень важные решения. Возможно… заметьте, это не факт… возможно, весной я начну военные действия. В отсутствие короля вы будете регентшей, мадам. И я подумал, что необходимо укрепить ваше влияние, насколько это в моей власти. Несмотря на огромные издержки, которых потребует церемония, польза от нее перевешивает все прочие соображения. Вот почему я не только соглашаюсь, но даже иду дальше: сегодня я окончательно назначаю днем коронования двадцатое сентября.

Мария Медичи не имела понятия, с какой целью супруги Кончини уговаривали ее добиваться коронации. Сама она была более женщиной, нежели правительницей, и попросту желала блистать на этой пышной церемонии, где главная роль предназначалась именно ей. Да, это была истинная женщина; мгновенно отбросив этикет, она устремилась к королю, схватила его за руки и с непритворным волнением, сияя от радости, воскликнула:

— Вы так добры, Генрих!.. Вы меня делаете счастливой!..

— Да, моя милая, — ответил король с ноткой меланхолии, — я добр… Возможно, вы это окончательно поймете позже, когда меня не станет.

Но глубоко эгоистичная, черствая натура Марии Медичи вновь одержала верх.

— Коль скоро король, кажется, являет ко мне расположение, — сказала она, — я воспользуюсь этим, чтобы обратиться еще с одной просьбой.

— Какой? — настороженно спросил Генрих.

— Сир, мне нужны деньги.

— Опять? — воскликнул Генрих, нахмурившись.

— Ваше Величество, это пустяк. Всего лишь двадцать тысяч ливров!

— В самом деле, мадам! — съязвил раздраженный король. — Вы находите, что двадцать тысяч ливров это пустяк?.. О, черт возьми! Неужели мы должны задушить поборами наших подданных, чтобы вы могли откармливать этих алчных Кончини, которым достаются все ваши деньги?.. Ради их обогащения вы обираете себя и хотите обобрать нас. Клянусь Святой пятницей, мадам, я добр, но вовсе не глуп!

— Благодарение Богу, — немедленно парировала королева, — вы не так бережливы, когда речь идет об удовлетворении капризов ваших любовниц!

— Я здесь хозяин, — взорвался Генрих, с яростью топнув ногой. — И делаю, что хочу!

— Хорошо, — сказала Мария с ироническим реверансом. — Я скажу аббатисе Монмартрской, что королева Франции не настолько богата, чтобы оказать ее обители и Богу услугу, о которой она просит. Я посоветую ей обратиться к мадам де Верней, которой король, будучи хозяином, не откажет в том, в чем отказывает королеве.

И в гневе уже забыв о великом счастье, только что доставленном ей королем, она направилась к выходу.

При словах «аббатиса Монмартрская» король обменялся быстрым взглядом с Сюлли. Оба поняли друг друга.

— Минутку, мадам! — воскликнул Генрих, смягчившись. — Я отказываю в деньгах, если они предназначаются вашим ненасытным итальянцам. Но когда речь идет о благом, милосердном деянии, дело другое. Я не хочу, чтобы говорили, будто дочери Бога напрасно взывали к великодушию королевы. Объяснитесь же, прошу вас.

Королева поняла, что победа будет за ней. Ей были безразличны несколько унизительные условия короля. Главным было получить желаемое.

Итак, она тотчас вновь обрела хорошее настроение и, не ведая, что Генрих располагает такой же точно бумагой, какую ей показала Леонора, сама не желая и не зная того, проболталась.

— Да будет вам известно, сир, что под часовней Мученика находится подземелье, где стоит каменный алтарь — тот самый, у которого в давние времена молился Святой Дени. Аббатиса хотела бы произвести там работы, открыть эту святыню и сделать ее местом паломничества для верующих. Это вернет аббатству былую славу. Двадцать тысяч ливров, которые я прошу, нужны для этих раскопок. Как видите, это благое дело, которое несомненно должно снискать французскому королевскому дому благословение Божье.

Генрих вопросительно посмотрел на Сюлли. Тот, подойдя к нему, что-то шепнул на ухо. Мария Медичи беспокойно следила за ними. Именно Сюлли был главным казначеем короля. И он передавал королеве, как и любовницам короля, суммы, назначенные им королем. Благодаря такому распределению ролей король мог спокойно обещать деньги, в которых министр потом безжалостно отказывал.

Хитрый Беарнец придумал эту уловку, чтобы хоть как-то обуздать алчность своих многочисленных любовниц.

Марии Медичи не пришлось долго волноваться, потому что король, снова став любезным, произнес:

— Богу не угодно, моя милая, чтобы я помешал вам участвовать в благом деле, которое действительно может снискать нам благоволение небес. Но при одном маленьком условии.

— Каком условии, сир?

— Дело это представляется мне столь достойным, что я не хочу ограничиться денежным пожертвованием. Я оставлю за собой право наблюдать, а, может быть, и управлять этими благочестивыми работами. Скажите это, прошу вас, от моего имени аббатисе Монмартрской.

Мария Медичи не предполагала, что у Генриха IV имеется свой тайный умысел. Она чистосердечно поверила ему. Чрезвычайно обрадованная тем, что так дешево отделалась, королева поспешила провозгласить:

— Король хозяин! Везде и всегда.

Выйдя от супруга, она устремилась с хорошей новостью к обоим Кончини, которые уже ожидали ее.

Ни Кончини, ни его жена не подозревали, что вскоре вступят в борьбу с королем и Аквавивой и ни один из этих грозных соперников не позволит им завладеть желанным кладом. Тем кладом, который они уже считали своим.

Глава 36 ТРОЕ ХРАБРЕЦОВ СПРАВЛЯЮТСЯ С СИЛЬНЕЙШИМ ПОТРЯСЕНИЕМ В СВОЕЙ ЖИЗНИ

В тот же вечер Жеан Храбрый повел Карканя, Эскаргаса и Гренгая в кабачок. Он хотел угостить их ужином, который про себя считал прощальным.

Несмотря на внешнюю суровость, Жеан испытывал к троим приятелям искреннюю привязанность. Не без душевной боли решился он на то, чтобы расстаться с ними.

Трое храбрецов не знали о намерениях своего вожака, поэтому безмятежно и легко предались кутежу и веселью. Жеан, чтобы не портить им настроение, старался держаться весело и беззаботно.

Когда, завершив ужин, они вышли на улицу, трое храбрецов были сильно навеселе, а Жеан, всегда проявлявший умеренность, был совершенно трезв. С волнением, которое ему не удалось побороть, он обратился к браво:

— Храбрые мои товарищи, мы не можем больше жить вместе, как жили прежде. Нам нужно разойтись. Отправляйтесь направо, а я пойду налево… и да хранит вас Бог!

И он шагнул было в сторону. Но приятели спросили, будто он ничего им не сказал:

— Какие будут распоряжения, вожак?

Они ничего не поняли. Но радостное возбуждение их как-то незаметно улетучивалось. Они почуяли, что должно произойти нечто серьезное и печальное. Жеан, не желая оставлять их в неведении, тихо ответил:

— У меня нет больше для вас распоряжений. Я вам больше не вожак. Понятно?.. Наша совместная жизнь закончена. Давайте простимся навсегда.

Они в смятении смотрели друг на друга. Их лица были мертвенно бледны. Они вдруг сразу протрезвели. И одновременно зазвучали растерянные голоса:

— Так вы что же, нас гоните?

— А что мы будем делать?

— Как же мы без вас?

— Я не гоню вас, — возразил Жеан так же мягко. — Мне не в чем вас упрекнуть… Но все-таки нам нужно расстаться.

Теперь они уразумели. Вслед за смятением пришло негодование, и впервые произошел бунт.

— Зачем нам расставаться? Клянусь силами ада! — прорычал Гренгай. — Когда человека приговаривают к наказанию, ему хотя бы объясняют, за что!

— Верно! — поддержали двое других. — За что?

— Потому что я решил изменить свою жизнь. Если вы останетесь со мной, то рискуете околеть с голоду.

Они оторопело переглянулись. Опять ничего нельзя понять. Один за другим посыпались вопросы.

— А почему придется околеть с голоду?

— Разве вот это нам не поможет?

Они хлопали ладонью по эфесам своих шпаг.

— Разве не найдем мы вот этаких?

И они надували щеки, изображая зажиточного горожанина с туго набитым кошельком.

— Ничего такого, — живо сказал Жеан, — я не хочу больше делать. Это называется: воровство.

— Воровство!..

Возглас вырвался одновременно у троих. Теперь на их лицах читалась тревога, а видом своим они говорили: «Он заболел!»

Жеан, догадавшись, о чем они думают, с горячностью крикнул:

— Да, вам не понятно!.. Как и вы, я долго верил, что изымать у богатых долю бедных справедливо и законно. Я знаю, что был вором!.. Я вор!.. При этой мысли краска стыда заливает мне лицо… и я скорее предпочту отрубить себе руку и бросить ее собакам, чем опять взяться за старое!..

Увы, это оказалось серьезно! На, сей раз они вполне осознали положение. И растерялись. У этого бешеного Жеана всегда были какие-то странные понятия.

Трое храбрецов, переглянувшись, убедились, что их мнения совпадают. Раз на него напала такая блажь, они сделают так, как он захочет. Они станут честными, превратятся в святош, будут щелкать зубами вместе с ним. Одним словом, пусть он командует — они подчинятся. Все очень просто. И они немедленно высказали свои соображения вожаку.

Жеана тронула их настойчивость и покорность. Но ему было совестно обрекать их на нищету.

Без него бедняги, не ведающие угрызений совести, всегда выкрутятся из любого положения. Он им ясно дал это понять.

— Ладно! — сказал Гренгай с беспечностью. — Умереть так или эдак все равно придется, от судьбы не уйдешь!..

И с неожиданной серьезностью добавил:

— Что до меня, то если вы нас прогоните, даю вам слово, что немедля брошусь с Нового моста вниз головой.

— Я тоже! — в один голос заявили двое других.

Жеан признал себя побежденным.

Условились, что трое приятелей, как и прежде, будут каждый день приходить за распоряжениями. Они останутся верны ему телом и душой. Ожидая, пока он разбогатеет, а это должно было произойти вот-вот, они сами будут добывать себе пропитание. Само собой разумеется, честным путем. Они поклялись в этом.

Впрочем, в данный момент они были богаты щедротами Кончини. Щегольски одеты, славно экипированы, при золотишке и кое-каких драгоценностях в кармане. С этим запасом можно было дожидаться удачи.

Жеан расставался с ними только потому, что не был в состоянии содержать их. Ободренный насчет их судьбы, он уходил спокойным, и в глубине души был доволен, что ничего не изменилось. Он обещал себе, что по мере возможности позаботится о троих молодцах.

Эскаргас, Гренгай и Каркань остались посреди улицы, грустно глядя ему вслед. Когда Жеан исчез из виду, они переглянулись с озабоченным видом. Положение представлялось им тяжелым. С общего согласия они направились к дому, ибо испытывали потребность обсудить ситуацию.

По пути они пришли к выводу, что военный совет непременно вызовет жажду, а потому приобрели небольшой кувшин — не больше шести пинт — захудалого парижского кларета. Это вино отличалось легким запахом болота и драло язык, но они имели к нему явную слабость. Небольшое количество напитка, которое они брали с собой, означало, что они решили поговорить всерьез.

Один из них здраво заметил, что пить без закуски вредно для желудка. Остальные придерживались того же мнения. Соответственно, пришлось совершить еще ряд покупок. Каркань приобрел гуся, найдя его приятно сочным. Эскаргас остановил свой выбор на куске свинины, нашпигованной чесноком, очень аппетитного вида. Гренгаю приглянулся симпатичный окорок, к которому он присовокупил весьма неплохо прокопченную колбасу.

Тут им стало понятно, что для легкой закуски этого многовато. Для хорошего ужина, напротив, мало. Недолго думая, они добавили паштет из бекаса и несколько ломтей кабаньего мяса. Само собой, не забыли прихватить полдюжины хрустящих, золотистых свежих булок.

В довершение всего они разжились тремя кувшинами с вувре, любимым вином господина Жеана. Ну а к нему, естественно, в качестве достойного сопровождения необходимо было добавить пирожные с кремом и сладкие пирожки.

Нагруженные, как ослы, они поспешили к дому. Они жили на улице Бу-дю-Монд, которая граничила с городскими укреплениями и шла от ворот Монмартра до улицы Монторгей. Как и следовало ожидать, они обитали под самой крышей.

Это жилище, которое они считали весьма удобным, представляло собой жалкую каморку. Обстановку составляли большой сундук, стоявший посреди комнаты, ибо он служил еще и столом, скамья из соснового дерева и две табуретки, одна из которых была трехногой.

В углу рядышком на полу лежали три тюфяка. Одеяла наличествовали, простыни же блистали своим отсутствием. Был здесь и большой камин, служивший украшением комнаты, поскольку огонь в нем никогда не разводили.

Наконец, и это было настоящим чудом, в этой конуре имелись два слуховых окна, выходивших в сторону парижских окрестностей. С высоты своей «голубятни» они видели как на ладони покрытые дерном земляные валы и рвы, вдоль которых тянулись сады, огороды и площадки для игр. Немного дальше находился квартал Вильнев-сюр-Гравуа, частично разрушенный артиллерией короля, когда тот осаждал свой город, и по-прежнему лежавший в руинах. Дальше — болота, фруктовые сады, поля, мельницы, весело взмахивающие крыльями. Сельский пейзаж, одним словом — в ту пору цветущий и благоуханный. Подлинная панорама окрестностей Парижа, красоту которых эти трое при всей грубоватости их натур не могли не чувствовать.

Придя к себе, они разложили провиант на сундуке-столе. С тех пор, как они поужинали, прошло не больше двух часов. Но только что им пришлось пережить одно из сильнейших потрясений в своей жизни. А волнение, как известно, действует разрушительно. Им казалось, что желудки у них пусты настолько, что заполнить их не удастся никогда. Рассевшись, они принялись уписывать съестное с такой жадностью, будто не ели с предыдущего дня. Одновременно они держали совет.

Из общих наблюдений вытекало, что Жеан все-таки заболел. Каркань, который едва не угодил в свое время в монахи и получил некоторое образование, дошел даже до утверждения, что Жеан одержим каким-то злым демоном, поклявшимся уничтожить его. Каркань полагал, что для изгнания беса следовало бы заказать несколько проповедей. Всем троим эта идея показалась настолько удачной, что они тут же собрали необходимую сумму.

— А что до нас, разве мы не были всегда честными парнями, черт побери?

— Это можно доказать. Кто-нибудь когда-нибудь посмел сказать в нашем присутствии, что мы — воры?.. Ведь нет же, верно?.. Так в чем же дело?..

Следует заметить, что им не приходило в голову уклониться от требований своего вожака и приняться за старое. Они дали слово и посчитали бы себя бесчестными, нарушив его. Они вполне искренне строили планы честной жизни, поскольку этого захотел Жеан.

Это занятие естественно подвело их к тому, чтобы подсчитать свои финансы. Выяснилось, что они имеют примерно четыреста ливров. Сумма внушительная.

Но это было не все. Они располагали кое-какими драгоценностями, отнятыми у Кончини. Следовало их продать. Товар тянул на две тысячи восемьсот ливров. Этого могло бы хватить на целый год безбедной жизни. Но…

У Гренгая была сестра — Перетта-милашка, о которой мы уже упоминали. Свое прозвище она вполне заслужила, ибо действительно была очень хороша собой. И вот эта девушка, дочь проститутки и бандита, воспитанная Бог знает кем, решилась вести честную жизнь, зарабатывая не развратом, а трудом.

Хрупкая и изящная, она выполняла тяжелую работу прачки. С редким мужеством и необыкновенной волей она сохраняла целомудрие, чистоту и скромность, какими не блистали и дочери состоятельных горожан. Даже любовника у нее не было.

Хотя один поклонник все-таки имелся: это был Каркань, глубоко и искренне полюбивший девушку. И что же сделал этот бродяга, шальной малый, забияка, головорез, браво, бандит, влюбившись в чистую девочку? Он пошел к Гренгаю, как к главе семьи, и с простосердечным почтением попросил у того руки его сестры. Мы уже говорили, что Каркань считался простаком. Теперь вы можете убедиться, что это была истинная правда.

Гренгай передал девушке предложение своего друга и принялся всячески его расхваливать. Но к его огромному удивлению и к большому расстройству Карканя, Перетта решительно отвергла предложенную ей партию. Она еще не чувствует готовности к супружеству, таков был ее ответ. Не теряя присутствия духа, Гренгай настойчиво повторял свои попытки. После упорного сопротивления Перетта в конце концов заявила, что решит через несколько лет.

Влюбленному пришлось довольствоваться этим расплывчатым обещанием. В глубине души (ибо все влюбленные отличаются стойкостью) он считал себя женихом девушки. Возможно, он слишком забегал вперед. Впрочем, как ни глубока была эта любовь, она нисколько не мешала Карканю хорошо пить, хорошо есть и отлично спать — одним словом, вести беспутное существование. Он полагал, что еще придет время остепениться, когда их с Переттой соединят узы законного брака. Прав ли он был? Это не наше дело.

Как бы то ни было, когда у друзей закружились головы от получившейся в результате подсчетов суммы, Каркань весьма кстати вспомнил, что Перетта слишком слаба и хрупка для той работы, что ей приходится исполнять. Девушка мечтала о тысяче ливров, с которыми она завела бы собственное дело, наняв нескольких работниц и оставив себе для стирки лишь тонкое белье знатных дам. Эта работа была бы по ее силам, да и мастерства ей вполне хватало.

Поразмыслив, Каркань отозвал Гренгая в сторону и смело предложил от них двоих выделить девушке двенадцать сотен ливров, дабы свершилась ее заветная мечта. Мысль показалась Гренгаю превосходной, и он согласился, не задумываясь.

Деньги были быстро разделены на три части. Дележка была любимым занятием троих храбрецов — в сущности, вполне невинное удовольствие. Эскаргас заметил, что его приятели взяли по шесть тысяч из своей доли, а остальное положили в сундук. Поскольку У обоих были такие лица, словно они готовят забавную шутку, он осведомился, в чем дело. Ему бесхитростно ответили. Эскаргас, очень рассердившись, заявил, что тоже желает внести свою долю в благополучие Перетты, и протянул шестьсот ливров. Право, эти трое головорезов совсем не заслуживали веревки, на которой им рано или поздно суждено было повиснуть, подобно неким чудовищным плодам.

Таким образом, Перетта-милашка должна была получить восемнадцать сотен ливров вместо тысячи, о которой так долго грезила. Гренгай немедленно отнес ей деньги. Ни от кого другого, кроме брата, эта странная и гордая девушка их бы не приняла.

Итак, у наших храбрецов оставалось четырнадцать сотен ливров. Ну так что ж! С этим можно было спокойно прожить добрых шесть месяцев.

Глава 37 КАРКАНЬ НАХОДИТ СПОСОБ ПООБЕДАТЬ БЕЗ ДЕНЕГ

Четырнадцать сотен ливров исчезли за две недели. Как это могло произойти?

Неужели трое молодцов стали забавы ради швырять свои золотые экю в Сену? Или принялись скупать все, что попадется на глаза? Или, наконец, предались безудержному разгулу? Вовсе нет.

Они не сделали ни одного приобретения, а жили довольно разумно. При их скромных запросах им должно было хватить этих денег по меньшей мере на два-три месяца, что, согласитесь, совсем неплохо.

Но бедняги привыкли играть в кости в тех кабачках, куда захаживали пропустить стаканчик-другой. А поскольку сами они дали клятву быть честными, то, по наивности своей, решили, что вместе с ними ступят на путь праведный и все остальные парижские мошенники. Поэтому им и в голову не приходило опасаться жульничества.

Однажды — воистину, это был черный для них день! — они сели за стол с компанией из трех жуликов. Дальше все было разыграно по нотам. Меньше чем за час наши храбрецы проигрались до последнего су. К тому же им пришлось удирать во весь дух от взбешенного кабатчика, заплатить которому было уже нечем — ибо негодяи, обчистившие их карманы, успели заблаговременно смыться.

Это была катастрофа. В прежние времена они поправили бы свои дела, посидев ночку в засаде. Но теперь, когда они превратились в честных людей, это означало самую страшную нищету и настоящий голод — как и предрекал им вожак.

Они продали роскошные костюмы и шпаги, оплаченные щедротами Кончини, оставив себе только по боевой рапире и одежду на каждый день. К счастью, наряды эти, сшитые из прочного и почти нового сукна, были пока в прекрасном состоянии, так что наши храбрецы сохраняли свой представительный облик.

Вырученных от продажи экю хватило на неделю — благодаря режиму жесточайшей, хотя и несколько запоздалой, экономии. Жеан, видя своих бывших подручных в приличном виде и в беспечном, как всегда, расположении духа, не догадывался об их плачевных делах — они же, разумеется, об этом и словом не обмолвились.

Мы вновь встречаемся с ними в первых числах июня. Четыре часа пополудни. Стоит прекрасная погода. Ослепительно яркое солнце заливает своими лучами землю. Это один из тех дней, когда все в природе дышит счастьем и полнотой жизни.

В этот день Гренгаю, Эскаргасу и Карканю вместо завтрака пришлось потуже затянуть пояса. Они отправились бродить по улицам наудачу, в надежде, что хоть с обедом им повезет больше. У креста Трауар они машинально свернули на улицу Арбр-Сек, направляясь к реке.

Внезапно Каркань, ударив себя кулаком по лбу с такой силой, что мог бы оглушить быка, вскричал:

— Нашел!

— Что? — откликнулись его друзья, немедленно воспряв духом.

— Способ пообедать без денег… а, может быть, и пропитание на какое-то время! Скорее, приятели, вон она! Спрячьтесь в тупике и не высовывайтесь, пока я не позову.

Все это происходило перед домом госпожи Колин Коль. Узнав ее в окне, Каркань неожиданно вспомнил, какие авансы были ему сделаны в памятную ночь похищения Бертиль.

Матрона же с того времени большую часть дня проводила, глазея на улицу. Будучи женщиной невероятно упорной, она не оставила мысли поживиться на несчастье, приключившемся с ее юной жилицей.

Прежде всего она сделала попытку встретиться с Ла Вареном. Но наперсник короля прятался в своем доме, не желая показываться на людях со шрамом, очень напоминавшим рубец от удара хлыстом. Тогда госпожа Колин Коль обратила все свои надежды на Карканя.

Однако славный юноша, как она его называла, все никак не решался воспользоваться приглашением. Она уже начинала приходить в отчаяние, когда вдруг тот остановился прямо у ее дома. Поспешно открыв окно, она без ложной скромности окликнула его — именно поэтому Каркань и заявил: «Вон она!»

Эскаргас и Гренгай также узнали старуху, и сердца их преисполнились надеждой. Они заняли позицию в ближайшем тупике, ожидая, когда Каркань подаст им знак.

Колин Коль открыла дверь «славному юноше», величественно поднимавшемуся по ступенькам крыльца. Каркань проник в святилище — мы имеем в виду кухню, которая служила одновременно и столовой. Поскольку они оказались здесь наедине, матрона сочла своим долгом стыдливо потупиться и начала со смущением теребить фартук. Каркань понял, что ему предоставляют возможность произнести галантный комплимент. Желая завоевать расположение доброй женщины, он не ударил в грязь лицом, напыщенно провозгласив:

— Прекрасная дама, едва я увидел вас, как мне стало ясно, что сердце свое я оставил здесь. Я не собираюсь требовать его обратно… Если вы его нашли, то оставьте себе, но в обмен дайте мне ваше, Богом молю, а иначе я умру… Вы же видите, я сохну, таю, изнемогаю и погибаю!

Высказав это, он с победоносным видом подкрутил ус, ибо сумел выразить свои чувства в витиеватой манере, но при этом достаточно ясно.

Госпожа Колин Коль, непривычная к подобному изысканному языку, разомлела от восхищения. Нежно взглянув на влюбленного, обладавшего таким красноречием, она тут же прониклась к нему состраданием.

В самом деле, физиономию Карканя, у которого со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было, отличала интересная бледность. Сверх того его снедала тревога, ибо в успехе своей отчаянной попытки он был уверен не вполне. Ничего не стоило завоевать сердце старой мегеры… но вот откроет ли она буфет с провизией? Тревога и беспокойство читались на его лице. Колин Коль увидела в этом неуверенность возлюбленного, ожидающего решения своей судьбы. И растрогалась.

Однако, будучи женщиной весьма осмотрительной, они ничем не выдала своих чувств и осведомилась:

— Ах, матерь Божья! Отчего же вы так долго ждали, бедный юноша? Ведь я пригласила вас заходить!

Эти слова были произнесены с должной жеманностью. Но острые глаза старухи буравили Карканя насквозь — впрочем, и замечание ее было справедливым. Каркань, застигнутый врасплох, все же нашелся. Видимо, натощак он соображал лучше.

— Ах, прекрасная дама, — произнес он с тяжелым вздохом, — я служу могущественному вельможе, и мне пришлось сопровождать моего господина за пределы Парижа. Ах! Как я проклинал свое невезение и как я страдал!

Объяснение выглядело правдоподобным, и матрона удовлетворилась. Еще большее удовлетворение принесла ей новость, что вельможа носит титул принца. Начинало сбываться ее предчувствие, что из Карканя можно извлечь полезные сведения. Поэтому она произнесла с умилением и нежностью:

— Бедный юноша!

Взяв его за руку, словно желая сказать: «Ваши муки закончились!», она добавила, потупившись:

— Меня зовут Бригитта… А вас?

— Меня зовут Каркань. О Бригитта, королева моего сердца, я ваш до самой смерти! Я чувствую, что не могу без вас жить! Чувствую, что мы созданы друг для друга. Чувствую, черт возьми, этот запах куриного супа… то есть, нет… я хотел сказать, что чувствую… чувствую… чувствую…

Несчастный Каркань, потрясенный ароматом супа, стоявшего на огне, сознавал, что лепечет нечто бессвязное. Дабы выпутаться из затруднительного положения, он прибегнул к героическому средству: обнял Колин Коль, приподнял ее, будто перышко, прижал к сердцу с такой силой, словно хотел удушить, а затем запечатлел на сухой морщинистой коже звучный поцелуй.

После чего осторожно поставил матрону на пол, поздравляя себя с удачной мыслью, — ибо зачем обольщать при помощи красивых фраз, в которых так легко можно заплутать, если на свете существуют гораздо более красноречивые жесты?

Полузадушенная Колин Коль дышала тяжело, но отнюдь не была рассержена — напротив, ее привела в восхищение сила этого бесстрашного влюбленного. И она откровенно в этом призналась:

— Господи Иисусе! Какой пыл! Неужели вы меня так любите? Да это просто благословение небес!

Но уж так устроен этот мир: чуть ли не в первый раз в жизни Колин Коль проявила искренность — и тут же была за это наказана. Каркань, решив, что одержал полную победу, возомнил себя хозяином положения и бесцеремонно заявил:

— Договорились! Я больше не расстанусь с вами, Бригитта! Жить я буду здесь. Чувствую, что рожден стать мирным, добрым буржуа.

«Вот как? — подумала старуха. — Славный юноша уж очень прыток! Или он воображает, что я буду его содержать? Ну уж нет! Мне бы только выведать у него все, что нужно, а затем я покажу ему, как умею выпроваживать слишком назойливых любезников».

Но поскольку вслух она ничего не сказала и продолжала нежно улыбаться, Каркань со свойственной ему логикой решил, что согласие уже получено, цинично сбросил маску и напрямик спросил:

— Не пора ли обедать, Бригитта? Мой желудок говорит, что час давно пробил.

Впрочем, несмотря на свою наглость и нарочитую самоуверенность, он поглядывал на Колин Коль с некоторой опаской, ибо у той на лице появилось угрожающее выражение.

Старуха же в данный момент просто размышляла. При всей своей скупости она была неглупа и понимала толк в коммерции. Потеря обеда была огорчительной — но с другой стороны, где, как не за столом, лучше всего развязываются языки? Этого наивного юношу необходимо было разговорить, и на это стоило потратить несколько су. Быстро приняв решение, она обратилась к гостю, с тревогой ожидавшему ответа:

— Однако, господин Каркань, час обеда давно прошел, а ужинаю я не раньше шести. Сейчас же и пяти нет.

— Вы ошибаетесь, Бригитта, — с облегчением воскликнул Каркань, — уверен, что вы ошибаетесь. Мой желудок говорит, что сейчас по меньшей мере девять.

И, поскольку она выглядела удивленной, а то и недовольной, он прибег к тактике, уже принесшей ему успех: обхватил ее за талию, чмокнул в шею и заворковал:

— Ax, сердце мое! Вы меня осчастливили! А чувства пробуждают аппетит, вы же знаете!

— Замолчите, дрянной мальчишка!

— И потом, с тех пор, как я вас увидел, я не пью, не ем, не сплю! Вот сейчас это и проявилось… Бригитта, если вы не дадите мне поесть, я упаду в обморок, я погибну у ваших ног… так и не дождавшись вашего поцелуя!

Матрона залилась румянцем. Но, в сущности, она была скорее изумлена, нежели польщена пылом своего возлюбленного — однако показывать этого не хотела.

— Хорошо, — промолвила она, — вашей смерти я не желаю… и приготовлю вам еду.

Пустившись в столь рискованное предприятие, она уже не стала мешкать: проворно подложила дров в печку и направилась в погреб.

Едва хозяйка скрылась за дверью, как Каркань бросился к табуретке, стоявшей возле слухового окна, взобрался на нее, высунул голову наружу и обронил несколько слов, чрезвычайно обрадовавших Гренгая и Эскаргаса, которые ожидали терпеливо, но с беспокойством.

Затем он быстро слез с табуретки и, чтобы придать себе побольше уверенности, стал расхаживать по кухне между окном и широко распахнутой дверью.

Когда он машинально остановился на пороге, косые лучи солнца осветили комод, стоявший прямо перед ним. Взгляд его остановился на каком-то предмете, сверкавшем, будто серебро. Предмет этот находился в слегка выдвинутом ящике.

Новообретенная честность Карканя не успела еще укорениться в его душе. Искушение оказалось слишком сильным: он не выдержал первого же серьезного испытания.

Устремив взор на дверь, откуда могла в любой момент появиться разгневанная Бригитта, он запустил опытную лапу в ящик и быстро схватил заветный предмет, не успев его даже толком рассмотреть. Ему показалось, что это какой-то футляр. Разумеется, серебряный — ведь он так блестел на солнце! Быть может, набитый золотыми монетами? Каркань слегка встряхнул свою добычу и услышал, как внутри что-то звякнуло. С бьющимся сердцем он засунул футляр в карман и поспешно отошел от комода.

Только тут он осознал свое преступление: им было нарушено слово чести. Сгорая от стыда, он сделал шаг по направлению к комоду, чтобы положить вещицу обратно, но было уже слишком поздно — на пороге появилась Колин Коль. От волнения он закашлялся так, что задрожали кастрюли.

Кашель этот словно бы послужил сигналом для сильного стука в дверь. Колин Коль вздрогнула и с тревогой посмотрела на Карканя. Тот, приосанившись, подкрутил ус с видом, означавшим: «Я здесь! Можете ничего не опасаться». Колин Коль благодарно улыбнулась, а стук тем временем продолжался. Одновременно чей-то голос возопил:

— Эй! Каркань! Ты жив или помер? Если помер, скажи сразу, клянусь Небом! Наш ужин остынет!

— Бригитта, — радостно вскричал Каркань, — это друзья! Откройте, дорогая.

Но Бригитта скорчила недовольную гримасу. Было очевидно, что этот визит не входил в ее планы. Положительно, славный юноша позволял себе слишком многое.

«Как? Он вошел сюда четверть часа назад и уже ведет себя, будто хозяин дома. Командует и распоряжается. Из-за него придется ужинать раньше времени. А теперь ко мне ворвутся еще и его дружки! Кто бы мог подумать? Нет, когда я вытяну из него то, что мне нужно, мигом выставлю его за дверь… Иначе обо мне соседи начнут судачить! Да и глотка у него, судя по всему, такая, что он не моргнув уничтожит все запасы, накопленные моими трудами!»

Каркань, видя, что она не сдвинулась с места, устремился к двери сам. Ключ торчал в скважине. Наш молодец впустил своих друзей, не обращая внимания на поджатые губы матроны и на ее выразительные взгляды.

Итак, Гренгай и Эскаргас вошли в дом, а Каркань, словно истинный дворянин, представил их даме сердца. Матрона приняла незваных гостей с каменным выражением лица, что могло бы привести в смущение любого, но только не двух голодных головорезов, которые, предвкушая дармовой ужин, решили не замечать ничего. Они усиленно кланялись, расточая самые любезные улыбки, а Эскаргас непринужденно объявил:

— Простите нас, мадам, если мы нарушили ваше приятное уединение. Но наш друг Каркань, наверное, забыл, что мы имели честь пригласить его отужинать с нами.

— Да, черт возьми! Для нас уже все приготовлено на постоялом дворе «Паспарту», самом лучшем в Париже, если вы не знаете, — добавил Гренгай.

Колин Коль посмотрела на Карканя с беспокойством; неужели он собирается уйти? Ведь она была так близка к цели! Нет, этого нельзя допустить. Каркань же тем временем говорил:

— Извините меня, господа, но сегодня я не могу.

И взглянул на мегеру масляным взглядом. От радости та даже забыла сделать вид, что краснеет.

Гренгай и Эскаргас переглянулись, притворяясь оскорбленными до глубины души. Каркань же небрежно продолжал:

— Но есть средство все уладить ко всеобщему удовольствию. Я не могу пойти с вами… но вы можете остаться у нас. Разделите нашу скромную трапезу. Уверен, мадам почтет за честь видеть вас за своим столом.

От изумления и негодования Колин Коль лишилась дара речи. Впрочем, ее разгневанная физиономия, уничижительный взгляд, коим она одарила троих бедняг, с беспокойством ожидавших решения своей судьбы, да и весь ее облик говорили красноречивее всяких слов.

Гренгай и Эскаргас сочли, что молчание можно считать за согласие. Лица их расплылись в улыбках, и они воскликнули, подражая поведению дворян в подобных обстоятельствах:

— Ей-богу, это чрезвычайно любезно с вашей стороны.

— Мы не в силах вам отказать.

Тут скупая мегера, живо представив себе, какой понесет убыток, разразилась дикими воплями:

— Вы с ума сошли! Мои дом вам не харчевня и не кабак! Или вы думаете, я обязана кормить всех бездельников округи? Да я таких негодяев…

Она наговорила бы еще много любезностей подобного рода, если бы Каркань, решая судьбу партии одним ударом с лихостью заправского игрока, не прервал ее с видом оскорбленного достоинства:

— Стыдитесь, мадам! Так-то вы цените оказанную вам честь? Господа, прошу вас. Мадам обманула мои ожидания… Я полагал, что у нее щедрое и великодушное сердце. А вижу перед собой сварливую, алчную мегеру. Идемте!

Колин Коль едва не лишилась чувств. Как? Он уходит? Но это же разорение! Великолепная комбинация рассыпалась в прах только потому, что ей стало жалко нескольких су. Следовало ли смириться с этим и принять неизбежное? Да, тысячу раз да!

— Господа, господа, — забормотала она умоляющим тоном, — вы меня не поняли. Я хотела сказать, что в моем доме не найти такого изобилия, к которому, конечно, привыкли кавалеры, вроде вас… и вино у меня поплоше, чем в кабачке!

Более всего удивился своей победе сам Каркань. Он и не подозревал, что сумел произвести столь сильное впечатление на достойную женщину. Но доказательства были налицо. Трое храбрецов вздохнули с облегчением и обменялись победоносными улыбками — ловко они уладили это дельце. И тем дороже была победа, что досталась она с большим трудом.

— Мы люди не слишком требовательные, — сказал один.

— Удовлетворимся тем, что есть, — добавил второй.

— Все заменит удовольствие отужинать в столь приятном обществе, — подвел итог Каркань, взглянув на хозяйку с убийственной нежностью.

Эти заверения несколько успокоили старую скупердяйку.

Наконец ужин, завоеванный в бою, был подан на стол: он состоял из супа, чей запах едва не лишил дара речи изголодавшегося Карканя, чечевичной каши и нескольких кусков жареной свинины, за которой Бригитта, скрепя сердце, сходила в погреб. Скудная трапеза: всей этой провизии едва хватило бы, чтобы заморить червячка лишь одному из нашей троицы. Колин Коль сочла великим благодеянием пожертвованные ею две бутылки вина — иными словами, каждому досталось бы по наперстку.

Храбрецы тоскливо переглянулись. Но Каркань, полностью уверившись в своем триумфе, нашел способ укротить мегеру: цыкнув на нее, он завладел ключами и спустился в погреб, откуда вернулся с шестью винными бутылками, дюжиной яиц и громадным окороком. Колин Коль, готовая удавиться от отчаяния, возразить не посмела. Ободренный этим успехом, Каркань нагло обшарил буфет, достав из него несколько горшочков с вареньем и кувшин с сидром.

Бригитта улыбалась. Но улыбка выходила у нее кривой, а в душе клокотала ярость. Ей пришлось готовить этим мерзавцам омлет! С каким удовольствием она подсыпала бы в него яду, если бы не собиралась все же извлечь пользу из этого визита. Как бы то ни было, обогащенный трофеями Карканя ужин мог утолить голод храбрецов, а все остальное не имело для них никакого значения.

Истребив все до последней крошки, они перешли к комнату, служившую гостиной, не забыв прихватить с собой кувшин с сидром — с очевидным намерением выпить его до последней капли. Размякнув после трапезы, они перебрасывались только им понятными фразами, суть которых сводилась к тому, что дом Колин Коль был в сущности не так уж плох и что со старухой, если выдрессировать ее хорошенько, можно было бы иметь дело — чтобы как-то перебиться, пока Жеан не разбогатеет. В последнем они не сомневались ни секунды.

Между тем Колин Коль жаждала выставить их как можно скорее. Ее душило холодное бешенство, сдерживаемое лишь мощным усилием воли. Видя, как они повеселели и оживились, она рискнула наконец задать вопрос, обжигавший ей губы:

— Вы сказали, господин Каркань, что состоите на службе у могущественного принца. Как же его зовут?

Ответа она ждала с трепетом. Каркань раскрыл было рот, но, почувствовав, как ему надавили на ногу каблуком, осекся.

— Это принц Флорентини, — поспешил сказать Гренгай.

— Двоюродный брат королевы Марии Медичи, — добавил Эскаргас.

В глазах мегеры вспыхнул алчный огонек, и она стала усиленно шмыгать носом, что означало сильнейшее волнение. Наконец-то! Теперь она знала имя похитителя Бертиль. И это имя она продаст очень дорого наперснику короля… или даже самому королю. Кто знает? Ведь тот может еще раз навестить ее дом. Сейчас она уже не жалела, что впустила к себе трех негодяев, сожравших двухнедельный запас провизии.

— И вы говорите, что он недавно уехал из Парижа? — спросила она с притворным равнодушием.

— По правде говоря, он отправился во Флоренцию, на свою родину, и больше уже не вернется.

Это признание оглушило матрону, подобно удару дубиной по голове.

— Но как же? — пролепетала она. — А девушка? Та девушка, что жила у меня… она-то куда подевалась?

Ответа матрона ожидала с большой тревогой. Девушку можно было бы найти через похитителя. Но если похититель уехал навсегда, то где ее искать?

— А вы разве не знаете? — произнес Гренгай. — Девушка в полной безопасности, ей покровительствует сам король… Она, кажется, очень знатного рода… близкая родня нашему государю.

Для Колин Коль, которой было известно, что Бертиль дочь короля, эти слова имели особое значение. Она чувствовала себя раздавленной, уничтоженной. Если Бертиль находилась под защитой короля, то весь хитроумный план вымогательства рушился бесповоротно. Ее разорили, ограбили, раздели до последней нитки! Эти трое бандитов явно знали больше, чем говорили! Они попросту смеялись над ней! О, ну теперь-то она им покажет!

Бледная от ярости, Колин Коль резко поднялась и, уперев руки в бока, с угрозой осведомилась:

— Но если ваш господин вернулся на родину, вы остались без места, не так ли?

— Да, черт возьми, — меланхолично отозвался Эскаргас.

Это было весьма неосторожное замечание. Провансалец понял свою оплошность, но было уже поздно.

Колин Коль, бросив быстрый взгляд на окно, убедилась, что опасаться ей нечего. Было еще светло, на улице полно народу — в случае чего, к ней придут на помощь. Она схватилась за метлу и, взмахнув ею над головой, завизжала:

— Так вы остались без места? Так, значит, вас выкинули за дверь и вы шатаетесь без гроша в кармане? Решили из меня дойную корову сделать, чтобы я вас кормила и поила? Вы меня разорили, сожрали всю мою провизию, выпили все мое вино! Вон отсюда, собаки! Подлое отребье, бандиты проклятые, мошенники, воры!

Каждый эпитет сопровождался ударом метлы. Трое храбрецов, ничего не понимая, кое-как уворачивались от разъяренной мегеры, но еще не сообразили, что надо поскорее уносить ноги.

— Дорогая Бригитта! — попытался воззвать к чувствам Каркань.

— Я вам не дорогая Бригитта! — завопила старуха вне себя. — Я честная женщина! А вы меня разорили, разорили дотла! Вон отсюда, говорят вам!

И подбежав к окну, она распахнула его настежь, закричав во всю глотку:

— Пожар! Караул! Грабят!

Тут им стало ясно, что если они задержатся в этом гостеприимном доме еще хоть на минуту, сюда сбежится весь квартал. Отступление было неизбежным. Они ринулись к двери и слетели со ступенек крыльца, словно громадные испуганные птицы, а затем помчались во весь дух к воротам Сент-Оноре, где и остановились, только здесь осознав, что никто за ними не гонится. Несколько успокоившись, они побрели домой.

Каркань, улучив момент, когда остался один, сразу же достал из кармана тот блестящий предмет, что вынудил его споткнуться на пути к честной жизни. Это был дешевенький футляр из белого металла. Наш храбрец открыл его. Здесь были: железное кольцо, также не имевшее никакой ценности, и какой-то документ, написанный тонким убористым почерком на непонятном Карканю языке. Но он не расстроился и, взяв в руки колечко, сказал себе:

— Отдам Гренгаю, пускай подарит Перетте. Вдруг ей будет приятно?

А футляр Каркань положил во внутренний карман старого рваного камзола — он его давно уже не носил. Совесть его успокоилась, он улегся на тюфяк, накрылся одеялом и вскоре уснул.

Это был тот самый футляр, который Колин Коль вытащила из шкатулки Бертиль. Она тогда бросила его к себе в буфет и вскоре сама про него забыла…

Загрузка...