Глава 2. Грехи наши тяжкие

Первым, как обычно, во двор выбрался брат Паоло, в насмешку именуемый иногда «патор»: принятое им при вступлении в обитель имя совпадало с именем прежнего высочайшего служителя, да и повадка… Такому дай власть – горы свернет, не думая о том, зачем и кем оные горы установлены на свое законное место. Впрочем, поддразнивать сэрвэда сделалось неинтересно с тех недавних пор, как гранд Факундо стал новым патором, а прежний отправился далеко, жить в уединении и молитве.

Спящая обитель была тиха и наполнена покоем. Однако же Паоло долго глядел во двор из-за полуприкрытой створки двери, едва решаясь дышать. Утро пока что далеко, за горами. Там оно заготовило свежий чехол подушки и набивало её пухом облаков, бледно-розовых, мелких, проступающих одно за одним на темном ночном небе.

Сэрвэд сопел, то прикусывая губу от усердия, то вжимая голову в плечи, то изгибаясь тощим кривоплечим туловищем, чтобы, не высовывая и носа на двор, осмотреть весь каменный его квадрат. Временами Паоло затаивал дыхание, прислушивался, опасливо щурился, сутулился и почесывал затылок. Двор выглядел на редкость спокойно. Ни огонька – ни шороха.

Сэрвэд осмелел, юркнул вперед… босиком, стараясь не шлепать ногами, он прокрался к узкой щели оконца угловой кельи у стыка северной и западной стен. Постоял, моргая, заранее растёр еще не ушибленный затылок… накопил-таки мужество для исполнения задуманного, решился, сотворил знак стены, оберегая себя от бед – и заглянул в ехидно прищуренную щель полуподвала. И… ничего не произошло!

Пусто? Неужели в келье – пусто? Свыкнувшись с невероятной новостью, Паоло смело и шумно прокашлялся – и прошествовал в главный зал, на молитву. Кашель послужил сигналом: во двор, гомоня и недоверчиво улыбаясь, высыпали обладатели багряных ряс служителей и серых с бурой каймой – сэрвэдов. Людей становилось все больше, слух о пустующей келье гудел, будил самых ленивых надежнее набатного колокола. Настоятель последним соизволил важно выступить на балкон и осенил братьев знаком закладки камня.

– Похвально усердие в вере, все на ногах еще до рассвета, – сообщил он темному квадрату двора, шуршащему голосами. – Наш добрый брат Кортэ отбыл на закате, он внезапно вспыхнул молитвенным рвением и возжелал прикоснуться к святым камням, свершить уединенную молитву вдали от столичной суеты…

– Да сбудется, – хором прогудел двор.

– Обратно-то когда ждать костолома? – в тишине, наступившей на общем выдохе, одинокий шепот оказался слышен всем.

– Скоро, – обнадежил настоятель и солгал, мысленно испросив прощения у высших сил, наверняка поощряющих трудолюбие и смирение: – Если дорога не окажется тяжела, может, уже к ночи.

Слитный стон прокатился, заполнил обитель и поднялся ввысь, вспугнул пушинки розовых облаков. Брата Кортэ уважали. Искренне старались укрепить его в похвальном решении отринуть ересь. Когда гранды присылали повеления выискивать врагов веры в провинции или оказывать помощь королю в усмирении вольных баронов прибрежья и севера, брата Кортэ особенно ценили, им гордились: первый клинок ордена, хоть и не человек. Увы, в мирное время рыжего «костолома» старались обходить стороной, опасаясь его прямо-таки фанатичного желания не просто преуспеть в воинском деле, но и обучить как можно больше братьев. Орден багряных, тем более его столичная обитель, лентяев и слабаков в квадрат своих стен не допускал. Но даже самые стойкие роптали…


Кортэ расхохотался, безошибочно представив утреннюю суету багряных, ободряюще хлопнул любимого тагезского скакуна по шее и перевел на ровную рысь, сберегая от утомления. Было вполне занятно ехать по холодку, бодрому, пахнущему дымком и хлебной коркой оставшегося позади города, а еще пылью дороги, влагой недальнего ручья. Нэрриха рассматривал пики длиннющих утренних теней, делающих всякий куст великаном.

Каких-то два года назад, – подумать странно, как малосущественно время для оценки значимости дел! – он, Кортэ, жаждал вкусить хоть каплю пьянящего вина славы. Той самой славы, которую для него олицетворял Ноттэ, более взрослый и опытный нэрриха: сын заката выглядел юнцом без особенных примет, и всё же его узнавали и уважали повсюду, даже почитали вопреки заурядности вида. Помнили и имя его, и дела… Это казалось оскорблением и случайностью, а значит, требовало исправления. И Кортэ исправлял – расшвыривал деньги, обращал на себя внимание яркостью одежды и вычурностью манер. Тот Кортэ выкрикивал на всяком углу: «Я – Кортэ!», впустую сотрясая воздух… А сам всё сильнее завидовал безмятежным манерам Ноттэ, не изволящего даже обижаться на клевету. Хотя рыжий сын тумана в своей зависти был зол и – клеветал… Чего он только ни делал, чтобы стать равным а затем, вот предел мечтаний, глянуть на Ноттэ свысока… И вот – сбылось. Судьба, тот еще шулер, криво усмехнулась и сделала вид, что партия выиграна вчистую. Ноттэ нет в мире, зато имя Кортэ знакомо в столице любому нищему. Всякий чванливый родич короля норовит пригласить сына тумана в гости, старается разве что не силой напоить и обласкать, напоказ называет другом и робко похлопывает по плечу.

Кортэ поморщился и откинул капюшон ненужного более плаща, досадливо подумал: всё намного хуже! Сделалось почти невозможно поссориться и почесать кулаки! Хозяева гостерий узнают рыжую шевелюру издали и с вымученной улыбкой готовят лучшее место, постояльцы кланяются и делаются столь благочестивы и вежливы – придраться не к кому и не к чему! А затевать потасовку без повода противно. Воры попритихли, ночами вздрагивают от шума шагов и опрометью спасаются бегством, не разбирая, кто их нагоняет.

Последняя радость – обитель багряных, полтора года назад неосмотрительно распахнувшая ворота перед новым братом, когда он явился с мешком золота, постной рожей опытного пройдохи и заготовленными заранее покаянными речами. Мол, при паторе Паоло был злодеем, многим багряным руки поотрезал – так ведь и они не без греха, в нечестивое дело полезли. Да, прошлое забыто и новую жизнь он, Кортэ, желает начать в обители, каждодневным трудом и молитвой избывая грехи, наполняя душу светом и умерщвляя плоть… Настоятель позже признавал не раз, угощаясь сидром и одновременно убеждая поумерить пыл: худшим и наиболее опрометчивым из своих решений он полагал согласие принять брата, по сути купившего место в убогой в келье. А что оставалось? Не удержался настоятель от соблазна, и это простительно, ведь смиренный рыжий пройдоха приобрел запрошенное по цене, способной склонить к продаже особняка самого Одона де Сагу, одного из богатейших людей столицы.

Но сделанного не воротишь, тем более золото – оно имеет стойкое свойство исчезать, едва развязана веревка на мешке и рука первый раз запущена в шуршащую тесноту монет… Настоятель не воровал. Просто делал то, что требовалось давно и на что прежде не хватало сил и средств. Обитель получила роскошную, на зависть всей столице, медную крышу. Достроила главную башню, увенчала её гордым шпилем, подняв знак веры на высоту, приводящую в уныние весь соседний квартал ростовщиков: их храм еще недавно был высочайшей постройкой в окрестности. Наконец, хватило средств, чтобы обновить рясы братьям и заказать по мере надобности добротный доспех. На остатки золота подлатали сильно обветшавшую северную стену, выбрали и оплатили два десятка скакунов, одинаково рослых, редкой масти, напоминающей топленое молоко.

Кортэ усмехнулся в усы, настороженно осмотрел пустую дорогу. Столица осталась позади, два года для повсеместной славы – срок недостаточный, тут его, «рыжего чёрта» – пожалуй, никто и не опознает. Баронов багряные стращали гораздо севернее, разбойников ловили на руайарском тракте, тоже неблизко. Пожалуй, можно снять плащ и ехать налегке, скоро солнце припечет…

– Доброго вам дня, славный дон Кортэ, – сладким голосом приветствовал, явившись из-за кустов, мужичок самого неопределенно-вороватого вида. – Изволите откушать?

– Да пошел ты, – возмутился Кортэ, снова натянул капюшон пониже. Сокрушено вздохнул и перевёл коня в галоп, бормоча на каждом выдохе. – Отдал бы еще мешок монет… чтоб меня не узнавали… на всяком углу. На всяком! Славы возжелал… Говорил Нот, что дурак я… Что сам не ведаю, чего мне надобно.

Повод для раздражения имелся более чем серьезный: впереди, в двух конных переходах, – обитель ордена Зорких, именуемая Десница света. Явиться туда хотелось бы неузнанным. Ну самое малое без гомона сплетен, способных перегнать даже резвого скакуна и помочь злодеям – а Кортэ наделся застать таковых – сбежать самим и припрятать секреты.

Нэрриха сокрушенно вздохнул, мысленно оценил заново свою добротную одежду, взъерошил рыжие волосы, тронул заплетенную в косички гриву статного коня… И резко остановил Сефе, закрутил на месте, снова выслал в галоп, привставая в седле и озираясь.

Тощий пройдоха подавился подстреленным в королевским лесу кроликом, с ужасом наблюдая, как ломится сквозь кусты беда, вроде бы прошедшая стороной. Кортэ спешился, отхватил ножом полтушки и азартно вгрызся в жилистое, дурно прожаренное мясо.

– Хочешь прожить дней пять-семь в шкуре нэрриха, знаменитого на всю столицу, – Кортэ высказал идею утвердительно.

Договорив и дожевав, рыжий покопался ногтем меж зубов, сплюнул застрявшую жилку, тем же плевком заодно обозначив досаду. А затем, морщась и кряхтя, Кортэ вцепился в свои приметные волосы и начал их пилить ножом под корень. Мужик икнул от ужаса, попробовал отползти задом в кусты. Увы, заросли оказались упруги, а взгляд нэрриха – опасно колюч. Кортэ довел дело до конца, сгреб рыжие пряди в кучку и критически осмотрел. Ощупал голую, бледную кожу головы с жалкими остатками растительности, напоминающими степь в засуху.

– Раздевайся, – велел нэрриха бродяге, и без того перепуганному. Хмыкнул, похлопал несчастного по спине, излечивая от икоты. И продолжил вслух обращивать скелет идеи плотью подробностей. – Отдам тебе коня славного дона Кортэ, его одежду, волосы вот… и кошель. Черт с тобой, кошель оставь насовсем, вещички тоже. Коня, седло и прочее разное, по карманам завалявшееся и накопленное в заседельных сумках, доставь на закате пятого дня в столичную обитель ордена багряных, сдай брату Иларио и скажи на словах, что от меня. Еще передай: замечу, что Сефе не вычищен, самого его скребницей обдеру до костей. Понял? Ты не молчи, глухой дурак мне без надобности.

– П-по-нял… Пощадите!

– Не бзди, вон столица, вся твоя. Пять-то дней от сего утра – гуляй без роздыху, – Кортэ щедро махнул рукой в сторону города. – Поезжай и ни в чем себе не отказывай, только капюшон ниже тяни и рыжие волосы приклей понадежнее. Усы сооруди. Ори громко: «Я – Кортэ!». Чего молчишь?

– Й-йа-аа… К-ко…

– Не квохчи. Давай ещё раз, с гонором ори, подбоченься, – строго велел нэрриха, сбросил плащ и начал снимать камзол. Бродяга прошептал требуемое, и сын тумана снова остался недоволен. – Плохо. Не пищи, ещё раз.

Когда лысый и изрядно злой Кортэ закончил переодевание и отсчитал десять монет, выделенные пройдохе в дар, тот уже довольно уверенно кричал нужные слова. Дрожащие руки нищего вязали из рыжих волос короткие снопики, довольно ловко крепили их на веревочку, готовя основу для навесной кудлатой челки. Бродяга часто всхлипывал и повторял, кашляя и срываясь в визг: его непременно убьют. Заметят, что не тот – и пристукнут…

– Дурак ты, – без прежней злости утешил Кортэ, критически изучил подменного «сына тумана», уже обряженного в камзол, штаны, башмаки и плащ. – Так все просто, а ты и не понимаешь! Ввались в любую гостерию, брось слуге конский повод и пару песет, не глядя ни на кого, прямиком топай через двор в лучшую комнату. И пей, и жри до треска в пузе. Они на тебя не осмелятся глянуть. Как же, ты ведь Кортэ… Но помни: не вернешь коня, я сам найду тебя и сам грехи тебе отпущу. Все, пшел вон.

– Не погубите…

– Почему даже последний дурак на дороге умнее меня? – вопросил Кортэ пыльный куст, старательно пачкая золой свой розовый череп. – Во: не хочет славы. Я-то хотел… Иди, не дави мне на уши. Жалости к тебе нету, а злость мою лучше не буди. Как я решил, так и будет. Ты теперь Кортэ, и ты уж со мной не спорь.

– Как прикажете, – обреченно поклонился бродяга и опасливо глянул на огромного коня.

– Как-как… так и прикажу. Сефе, отвези дурака в «Курчавый хмель», – велел Кортэ, почти силой забросил бродягу в седло и ласково погладил коня по шее. – «Курчавый хмель», ты помнишь, ты умный мальчик, именно туда ты возил меня всякий раз без ошибки, когда я был мертвецки пьян. Ну, вперед, к ячменю и чистке.

Вороной с сомнением фыркнул, мотнул головой, вырывая у никчемного седока повод из рук и утверждая: уважающий себя конь абы кому не служит. Напоследок Сефе еще разок покосился на хозяина – и ровной мелкой рысью удалился в сторону столицы. «Кортэ» трясся в седле мешком, невнятно и жалобно подвывал. Он горбился, и такой издали слегка напоминал рыжего нэрриха в самом беспробудно-пьяном его состоянии.

Настоящий Кортэ хмыкнул, потер грязную лысину, вцепился в ус, нехотя решаясь извести и эту примету. Отвернулся от столицы и пошёл, подтачивая нож и постепенно избавляясь от ухоженных и даже ценимых усов… Закончив с делом, нэрриха закинул за спину обмотанные дерюгой эсток и нож. Щурясь, выбрал направление и понесся во весь дух, ругаясь и шипя на острых камнях и колких ветках, мелькая белыми пятками, изнеженными в городской обутой жизни.


Было бы неправильно называть окольный путь, ведущий к обители, настоящей дорогой. От столицы, как и советовал настоятель, следовало сперва ехать торговым трактом на Альваро. Натоптанный башмаками и накатанный тележными колесами широкий след этой дороги змеился по жирным пахотным долинам почти точно на север. Удалившись по тракту на двадцать лиг от столицы, было важно не пропустить дорожку поуже, которая вильнёт к востоку сразу за развилком с марайским трактом. Отсчитав ещё лиг десять, снова следовало найти боковую тропку и двигаться старым королевским лесом, мимо крупнейшего в срединных землях Эндэры озера, оставляя его чуть севернее. Святые камни и сама обитель Десницы, выстроенная над ними, прятались от суеты многолюдья в предгорьях – скалистых, изрядно задичавших.

Кортэ бежал, фыркал шумнее вороного Сефе, который всегда находил важным сообщить хозяину лошадиное мнение по поводу дороги, подков, зрелости ячменя или скуки ровной рыси. Сын тумана остался совсем один – и злился на себя, увы, не имея возможности выплеснуть раздражение. Привычка к парадности и удобству едва не сыграла с ним очередную злую шутку. Зачем взял из стойла Сефе? Почему оделся богато и приметно? С какой стати отяготил кошель избытком золота? Ответы насмешливо блестели на виду, яркие, как самородное золото в речном песке. Полтора года жизни в обители не изменили привычки выпячивать себя, гордиться собой, нести себя как сокровище…

Он собрался в путь, и сразу, помимо разума, стал снова тем Кортэ – из прошлого. Он словно влез в тесную старую шкуру заносчивого и златолюбивого искателя славы. Он опять подспудно возжелал греться в лучах признания… А ведь мнил себя быстро и полно переменившимся, тешился самообманом. Новое – всего лишь пена на воде, она едва прикрыла глубинную суть. Или все же – наоборот? Он изменился, но былое норовит поставить подножку, как и предупреждал настоятель, неглупый, но склонный к напыщенному стилю: «Тьма тянет человека не канатом, она тоньше паутины, но, приклеившись, уже не отстанет, пятная не одежды – душу…».

В тьму и свет Кортэ не особенно верил. Греха в распитии хмельного не замечал, да и веселую, полную скандалов жизнь в столице полагал удобной для себя и ничуть не противной заветам Башни. Нынешнее утро первый раз показало: не так всё просто, как представлялось. Да и Ноттэ, если припомнить, более всего презирал фальшивую простоту, эдакую гладь показного, позволяющую мысли скользить по поверхности ленивым бликом – и не проникать в глубину, не тревожить темные омуты неявного, противоречивого.

Кортэ усмехнулся, удобнее укрепил сверток с оружием и побежал дальше – довольный собой. Без дорогой одежды, коня и громкого имени он наконец ощутил свободу. Почти ту самую, присущую Ноттэ, столь желанную и вызывавшую зависть: умение оставаться собою при любых обстоятельствах, независимо от толщины своего кошеля и титула собеседника. Среди леса или во дворце он всё равно – Кортэ. Стоило осознать это, отделить от золотой шелухи – и обрести понимание, пьянящее слаще и крепче вина…

А зачем ему, Кортэ, нужна свобода?

Привитая Ноттэ привычка играть в вопросы стала частью натуры. Она вынуждала смотреть на мир и искать в нем новое, интересное, а в себе – отклик и отношение к найденному. Жить так занятнее, чем собирать золото, тратя все силы на поиск его и преумножение. Потому что теперь Кортэ знал: для золота можно подыскать работу, способную развлечь надолго. Обладание мешком кругляков с обрезанными краями – для выравнивания их веса – даёт лишь краткое удовольствие утоления жадности. Иное дело – сработанная за золото крыша обители. Когда она была готова, душу согрело ни с чем не сравнимое удовлетворение от принятого решения и зримости его плодов. Именно крыша стала первой работой золота, которая дала Кортэ долгосрочную радость, не угасшую и поныне. Крыша красива, ею гордятся все багряные. Она полезна: в зиму ни разу не протекали потолки, не подмокали книги, не ржавело оружие. Не болел и не кашлял даже чахлый сэрвэд Паоло, ценимый братией за свое портняжное умение. Да и сам Кортэ под крышей обители нашел куда больше, чем ожидал: ненависть, постепенно перекроенную в осторожное уважение. Холодную неприязнь, общими усилиями отогретую до трений и склок, неизбежных в общении. Даже глухое отторжение к чужаку, не человеку, постепенно удалось победить, и изнанкой его оказалась почти настоящая, а может, и совсем настоящая приязнь и даже дружба…

Без малого два года назад Кортэ желал вернуть сгинувшего Ноттэ главным образом из упрямства. Толком он тогда не понял собственного внезапного несогласия пойти в ученики к самому Оллэ, куда более опытному, чем даже сын заката. Не нашлось и внятного объяснения гадливому презрению к выбору Виона. Было стыдно за детей ветра из-за этого… слабака. Как он смел забыть вмиг все обязательства перед людьми? И всего-то во имя встречи со старейшим нэрриха, который, по слухам, подыскивал себе ученика.

Время прошло, и многое для Кортэ изменилось незаметно, исподволь. Возникло ощущение, что сам он – Кортэ – едва ли не целиком состоит именно из принятых по доброй воле обязательств, явных и неявных привязанностей, долгов. Что окружение – в том числе враги – создает его куда более, чем приметная внешность, привычки или прочитанные в книгах мертвые слова. Тьма же, страшившая набожного настоятеля – это именно отказ от себя, обрыв нитей, измена данному слову. А свет…

Кортэ споткнулся. Устало рассмеялся своей неловкости, сбился на шаг и принялся озираться. Что есть свет, он до сих пор и не думал, оказывается. Зачем? Ему и без того живется неплохо, пока солнце разумно делит яблоки времени на две половинки: румяный день и блеклую ночь.

Лес вокруг был клочковат и неряшлив, как шерсть овцы, неостриженной в срок. Большая дорога осталась далеко в стороне, со всеми изгибами по горбам холмов, с похожими на запруды воротами городов, с омутами поселков и гостерий, с притоками тропок. Пешком – теперь Кортэ не сомневался – до обители добираться куда быстрее и удобнее! Нэрриха, не обремененный имуществом, способен бежать резво. Он умеет безукоризненно выдерживать направление и уточнять его, советуясь с родным ветром. Сейчас ветер Кортэ, штормовой северо-западный – гуляет далеко в море, сталкивает лбами волны, стращает моряков и подгоняет к берегу стадо синих туч, дородных, брюхатых, готовых разродиться ливнями. Лиловость гроз воспримут виноградные гроздья, урожай вызреет куда обильнее. Знатоки укроются от непогоды и поморщатся, глядя за окно: водянистый виноград не так хорош, как суховатый, ведь именно он впитывает лишь солнце и сок земли. Но эти умники не голодают зимой в темных промерзших домах и не взирают с болью на ростки, так и не ставшие хлебом…

Кортэ одолел очередной завал из стволов и веток, перевел дух и без остановки побрел дальше, позволяя себе отдых от бега и слушая шепот листвы. Невесть с чего припомнились слова Зоэ о пустоте, прозвучавшие тогда, в столице, непонятно.

Разве может ветер быть пуст, безголос? Он весь – дыхание мира, в нем звучит хотя бы слабое, но эхо жизни, важно лишь уметь слушать. Теперь нэрриха слушал – и хмурился. Далекий родной северо-западный буянил на море шумно и весело, пена текла и взбухала, пляска волн полнилась хмельным азартом. У невидимых из-за древесных крон восточных гор играл на каменной свирели ущелий ветер-южанин, смуглый суховей, он забрался весьма далеко от родных пустынь. Знакомый, для внутреннего взора он казался неотличимым от своего сына, гибкого и чуть надменного, много лет назад встреченного в порту Алькема. Тот нэрриха прожил куда дольше Кортэ и накопил опыт, возводящий его в четвертый, а то и в пятый круг. При встрече взгляд южанина скользнул по лицу родича без неприязни, но и без теплоты. Просто отметил, коснулся едва заметным дыханием родного ветра, выверяя круг опыта, запоминая впрок дыхание… Южанин улыбнулся уголками губ, кивнул сопровождающему его носильщику, зашагал далее по своим делам, покосился в сторону моря – и добыл из складок одежды свирель. Заиграл, не ускоряя и не замедляя шага, точно зная: рыжий мальчишка второго круга смотрит в спину и завидует всей душой. Потому что еще слишком глуп и не научился иначе выражать восхищение.

Кортэ, с тех пор повзрослевший на два круга опыта и на сотню лет, стер со лба пот, остановился и еще немного послушал свирель, вспоминая давнюю встречу и улыбаясь. Более его путь не пересекался с тропами смуглого нэрриха, но ветер с юга навсегда сохранил эхо звучания, очаровавшего однажды… И сейчас прелесть свирели не угасла. Увы, звук и сам ветер – далеко.

Лес, словно губка, впитал, связал звуки и дыхания. Наполнился ими и отяжелел, провалился в мягкую складку равнины у предгорий, спрятался от больших ветров. Лес казался глухим. В нем даже листья шуршали пресно – то есть именно пусто, указанное определение подходило к звуку как нельзя лучше. Кортэ повторно стер пот со лба и шеи, недоуменно потянул рубаху от горла. Он прежде не уставал, совершив пустяковую пробежку. Он никогда не ощущал тревоги, вслушиваясь в сварливый скрип сухих веток, трущихся друг о дружку.

Безветрие казалось удушающим, неестественным. Нечто – Кортэ осторожно назвал это внутренним голосом – удерживало от самого, вроде бы, очевидного для нэрриха решения: встать лицом к родному ветру и позвать его, и вместе, хотя бы коротким порывом, прочесать зеленую шерсть зарослей, чтобы выловить кусачую блоху тревоги. Не зря в сказках людей, испробовав все способы поиска, в крайнем отчаянии кланяются ветру: он зряч в ночи, ему посильно ощупать самое узкое ущелье, самый укромный тайник…

Сейчас Кортэ не смел обратиться к родному ветру. Он кожей ощущал неправильность простого решения и удивлялся своей чуткости, но не оспаривал её: стоит окликнуть ветер, как эхо сообщит о проявленном любопытстве тем, кто умеет слушать. Если вязкая тишина – ловушка, то обращение к старшему, исходящее от сына тумана, куда больше расскажет ловкому слухачу, чем обычному соглядатаю – приметный конь и звон золота в кошеле. А если здесь расставлена ловушка на нэрриха, что само по себе редкость, значит, Зоэ воистину толковая плясунья. Разглядела заранее беду, угрожающую не ей одной.

Кортэ споткнулся, выругался и устало завалился вперед. Падая, он упёрся руками в ствол, отдавший последние соки ржавым древесным грибам. Трухлявое дерево охнуло и подломилось… Сын тумана сел, подпирая спиной пенёк, на ощупь выдрал травинку, пожевал и сплюнул. Послеполуденное солнце даже сквозь листву отчаянно припекало нежную кожу макушки. Птицы осторожно посвистывали, отмечая присутствие шумного чужака. Лес вздыхал – словно принюхивался, норовя взять след… Кортэ мысленно отругал себя за склонность к суевериям. Снова огляделся, деловито и без прежней настороженности. В полдень тьмы не опасаются даже слабаки.

– Тебе, о Мастер, первого камня трудник, основания положитель… – негромко начал Кортэ, прикрыв глаза и ощущая на веках тепло солнечного света.

Молился он в последние годы каждый день. Иногда по привычке, а порой по внутреннему убеждению, требующему уделять время не одним лишь загулам и ссорам. Старинный текст отдания почести Мастеру нравился Кортэ более иных молитв: никаких мелочных просьб и фальшивых обязательств, только уважение младшего к опыту и дару старшего, только благодарность за право жить и значит, быть учеником. Иногда Кортэ полагал, что Мастером он имеет право звать свой родной ветер, порой обращался к Ноттэ, а временами и не задумывался, для кого нанизывает шелестящее ожерелье слов.

Молитва не разрушила безголосости леса, но и не породила эха, выдающего присутствие нэрриха. Зато сознание обрело покой, очистилось от сомнений и непривычной, тусклой нерешительности. Кортэ втянул ноздрями запах леса и усмехнулся. Кто тут охотник, а кто дичь – еще надо разобраться. Он именно теперь займется этим. Тишина особенно плотно кутает лощинку справа. Значит, туда и надо направиться, ведь даже малышка Зоэ в своем сне не побежала от страха и нашла силы взглянуть ему в лицо.

Освободив из свертка оружие, Кортэ застегнул перевязь и проверил клинок. Погладил рукоять, снова усмехнулся, скользнул вперед уверенно и тихо. Если лес затеял молчанку, почему бы не поддержать игру?

Азарт настоящего дела изгнал усталость куда надежнее, чем отдых. Кортэ сполна ощутил себя нэрриха – ловким, сильным, внимательным. Он двигался, удивляясь: Зоэ не раз ругала, отмечая умение ловить ритм боя, досадно иссякающее при первых же звуках музыки. Воистину, прямая насмешка богов эта совершенная в своей полноте бесталанность к танцу и пению… Взбежать по склону, прильнуть к траве, перенося вес с ноги на ногу, осмотреться, сместиться правее и позволить себе встать в рост. Шаг, еще шаг – прыжок через поваленный ствол, приземление на пальцы, снова ныряющее движение к самой траве, опора на руку – и рывок вперед… Все так похоже на танец. Но лес – единственный партнер на сегодня – лишь неодобрительно молчит и смотрит, ощущение направленного внимания щекочет кожу на спине и вынуждает двигаться все осторожнее, ожидая подвоха. Подозрительность раздражает: нет подвоха, есть лишь пустота – да лысый нэрриха, запутавшийся в своих страхах и подозрениях.

По дну лощины бежала тропка, хоронилась в курчавых сборках зарослей, юркая, узкая – но вполне проходимая для конного. Кортэ надолго замер, вслушиваясь и всматриваясь: никого. Однако же дернина вытоптана, а низкие поперечные ветки кое-где ловко срезаны. Если допустить, что тропка не петляет и не протоптана только в одной лощине загадочными местными разбойниками, повадившимися гулять туда-сюда безлюдной чащей, – то направление вполне отчетливо указывает в одну сторону на обитель Десницы, а в другую… Кортэ задумчиво почесал зудящий исцарапанный череп. Потянулся ощупать ус – и едва слышно выругался. Вот так тишина…

В двух десятках лиг отсюда, в горах Пикарда, протыкает небесную синь высочайший на всю Эндэру шпиль, увенчанный знаком веры. Там оседлал скалу один из старейших в стране храмов – выстроенный над священными камнями первый оплот ордена Зорких, чаще именуемых самим Кортэ чернорясниками. Неприступный замок возвели, не жалея сил, вгрызаясь в скалы и таская из низин неподъемные валуны. Он – крепость, и строили его братья, как боевой орден, а не пещерное поселение отшельников. Именно воины вытесали основание эндэрийской Башни истиной веры в те времена, когда горы принадлежали ныне сгинувшему эмирату Иль-науз. Возвели обитель на крутом склоне у горного пика, намереваясь отстаивать не признаваемую южанами веру до последнего воина.

В столице говорят: старинная обитель давно не нужна ордену, нет рядом ни виноградников, ни полей, ни поселков. Значит, нет золота, верующих и славы… Замок пребывает в запустении, его не покинули лишь два или три выживших из ума старика. Кортэ с сомнением хмыкнул: если верить состоянию тропы, безумные старики то и дело носятся туда-сюда галопом, на ходу срубая широкими клинками ближние к тропе ветки. Лошади отшельников весьма резвы, поскольку накормлены отборным зерном… Нэрриха внимательнее изучил пахучее, вполне свежее конское «яблоко». Вытер руку о край рубахи и задумался крепче прежнего: то ли продолжить путь в обитель Десницы, то ли навестить буйных старцев в горах. Второе казалось занятным, но сын тумана не привык менять принятых однажды решений, и потому из лощинки двинулся все же на северо-восток, почти точно следуя направлению, избранному при расставании с вороным Сефе.

До самого заката нэрриха тихо и по возможности быстро шел, не удаляясь от тайной тропы и не выходя на неё, пренебрегая удобством движения – ради скрытности.

Солнце кануло в ночь резко, одним махом, тишина насупилась тенями и помрачнела. Близ тропы по-прежнему не опознавался ни один дозорный. Вечер томился под гнетом древесных теней задушенный, лишенный росы и тумана. Дважды Кортэ примечал звериные следы, вздыхал, на миг допуская мечтания об охоте и добыче – но сразу отворачивался и брел дальше. Он сутулился и высматривал годную палку для опоры, нехотя признавая все более явную победу усталости над выносливостью. Подобный исход противостояния очевидно требовал передышки – ужина и сна. Когда сумерки третий раз подсунули колючую ветку в самый глаз, намекая на излишнее упрямство, Кортэ безразлично к месту рухнул у ближнего дерева, сбросил со спины мешок и изучил скудный походный запас. Поужинал сын тумана в считанные мгновения – прожевал лепешку, проглотил сыр, запил разбавленным вином – и лег, устроив затылок на мягкой травяной кочке.

Черные деревья заслоняли ночное небо, как шторы. Но Кортэ все смотрел и смотрел вверх, пока не приметил первую лампаду звезды, зажженную самым усердным из святых. Башня утверждает: днем люди возносят моления, а ночью им дано право видеть, как творят службу высшие, отмаливая грехи мира и очищая скверну, затопившую тьмою все пространство. Когда труды святых оказывают спасительное действие, свершается главное чудо – рассвет… Кортэ зевнул, кивнул Трехсвечию затворника Пабло так, словно одобрял своевременное начало небесной молитвы. В помощь святым Кортэ неразборчиво прошептал то же, однажды избранное на все случаи жизни, «отдание почести». Усталость и голод помешали ощутить хоть малый покой после молитвы. Тьма леса все густела, першила в горле затхлой трухой. Ощущение чужого взгляда с уплотнением сумерек поутихло, но натянутость сторожевой нити в пустоте – осталась, и изрядно портила отдых. Кортэ ворочался, сердился на себя – суеверного нэрриха, празднующего труса посреди безлюдья, при полном отсутствии врагов и угроз. Но, стоило прикрыть глаза, как напряжение сковывало шею: темнота всякий раз оборачивалась для разыгравшегося воображения той самой первозданной тьмой, уготованной грешникам в посмертии и невесть почему проступившей из небытия, пронизавшей нынешнюю ночь, норовя изловить жертву и прибрать до срока.

Измаявшись окончательно, Кортэ сел, уронил влажное от пота лицо в ладони и нехотя признал очевидное: отдыха не получилось. Рука сама нащупала тощий мешок, подтянула ближе перевязь с оружием – и безвольно замерла. Поморщившись, Кортэ все же согласился с доводами рассудка относительно нелогичности движения по лесу в кромешной темноте, присущей поре народившегося месяца, тонкого, как волос… Нэрриха снова откинулся на спину, глядя на тусклые, словно бы тлеющие в сухой духоте искорки звезд и не находя в зрелище утешения. Лежать без сна становилось мучительно, желание позвать родной ветер делалось навязчивым, как мечта о глотке воды в пекле пустыни. Кортэ упрямо покачал головой, отказывая себе в заветном. Прикрыл воспаленные веки – и стал слушать лес, облизывая сухие губы и взвешивая на ладони флягу с жалкими остатками влаги. Безголосая беда казалась теперь близкой, значит, она обязана себя проявить. А явная, пусть и опасная, – кому она страшна? Только не сыну тумана.

Когда в ушах уже зазвенело от упрямого внимания к тишине, когда хотелось сдаться и признать себя глухим, а тьму – неодолимо ловкой, нечто шевельнулось и на миг показало себя. Кортэ почудился шелест голосов далеко впереди, вроде бы на тропе или возле неё. Нэрриха проверил оружие и двинулся на звук, то и дело щупая траву и стараясь ненароком не скрипнуть веткой и не выдать свое присутствие как-то еще. Тропа часто изгибалась и ползла змеёй, сторонясь возвышений. Кортэ шел и шел, мысленно ругая ночь, усердных грешников и ленивых небесных святых, не способных вымолить рассвет раньше природного срока. Затея с поиском причины страха вот так – на ощупь – казалась все более нелепой. Кортэ брел дальше исключительно от неизбывного своего упрямства. Практичность же требовала сократить путь, все дальше уводила от тропы, спрямляла её изгибы, загоняя сына тумана выше и выше на темные бока лощин. Взобравшись на самую гривку, Кортэ вздрогнул и замер, настороженно озираясь.

Вязкая тишина текла внизу, ветер с моря гнал её и уминал в складки долинок. На холме дышалось легко, свежесть холодила спину под влажной от пота рубахой. Но, увы, звуки не радовали слух, утомленный молчанием леса. Невнятный шепот плыл над темной тишиной, как пена: то проявлялся, то угасал. Голосов различалось два, причем один из них был до озноба холоден и странен. Зато именно он звучал отчетливее, воспринимался не ушами даже, а чутьем нэрриха…

– … не отказываются, – вполне внятно вещал голос. – Иные идут к вершинам долго и устают в пути…

Кортэ, снова ощущая себя охотником, азартно усмехнулся и нырнул в душную, мертвую черноту лесных зарослей, поймав точное направление. Голос сделался тише, а затем вовсе угас, знакомая усталость глухого леса попробовала было всем весом налечь на спину, но нэрриха встряхнулся и упрямо заторопился, обдумывая: в чем именно он ощутил странность голоса? Тот, вроде бы, говорил на вдохе, горловым булькающим басом. Лишь однажды, странствуя далеко на востоке, в диких степях, Кортэ доводилось слышать сходное звучание. Шаманы равнинных племен пели, вдыхая дым дурманных трав – и звали своих богов, не менее диких, чем вся их степь, рыжая и пыльная, недобрая к чужакам.

– … ошибка, известно от надежных людей: именно сюда, – на новом холме голос зазвучал еще внятнее. – Главное решится сразу…

Кортэ заколебался, одновременно и желая дослушать фразу, и опасаясь, что голос тогда смолкнет окончательно, и найти его источник сделается невозможно. Выбрав не подслушивание, а все же поиск, нэрриха нырнул в очередную лощину, двигаясь едва ли не на четвереньках, ощупывая траву, ветки, камни и убеждая себя: шуметь нельзя. Спешить излишне – нельзя. Он только что наткнулся на нечто важное, и любая глупость запросто развеет даже след тайны, добытой у ночи случайно и готовой ускользнуть, раствориться во тьме. Вот и гривка, и опять тишина схлынула, как отлив.

– Коннерди весьма надежны, – сообщил все тот же голос. – Месть всегда была лучшей наживкой. Месть в сочетании с властью – неотразима.

Кортэ зашипел от злости, споткнулся о сказанное, как о преграду, и с размаху сел, не миновав вершину холма, не решившись нырнуть в тишину, так упустив существенное и даже быть может – главное. Коннерди – знакомый род, северяне, дальняя родня королевы. Еще недавно враги, а теперь – присягнувшие на верность вассалы, которые обменяли свою чуть ущемленную гордость на изъятые у вольных баронов лучшие пахотные земли и иные столь же выгодные и значительные дары Изабеллы Атэррийской.

– Патору придется принять неизбежное или отойти в тень, – закончил голос и смолк…

Кортэ смачно сплюнул, впечатал кулак в шершавую кору и нырнул в болото тишины, более не нарушаемой ни единым вздохом. Хуже того: пустота распадалась, впитывалась в ночь, как влага в сухую жадную почву. Духота гасла, ветерок проникал в лощины, ночные птицы сплетничали о своем, мелочном. Чутье нэрриха все полнее понимало ночь, и позволяло не спотыкаться в темноте, непосильной зрению. Ветер теперь спустился под кроны деревьев и трогал всякую веточку, самый тонкий листок, малый камень на тропе. Именно через ветер Кортэ уверенно опознавал впереди, не так и далеко, людей. Их трое и увы – у каждого конь. Выводят из укрытия, мнут траву… Уже все в седлах. Если повезет, двинутся навстречу, давая возможность преградить дорогу и взглянуть в лицо.

Более не таясь и не заботясь о возможных соглядатаях, Кортэ мчался по тропе, неутомимый и быстрый, как и подобает нэрриха. Мчался – и все же отставал от сытых резвых коней: два удалялись в сторону обители Десницы, третий скакал на запад. Весьма скоро Кортэ вывалился из зарослей на тесную полянку, зажатую древесными стволами, как дно бочки. Огляделся.

Тщательно залитый очаг испускал влажный, задушенный дымок. Собранный из веток сарай днем светился бы насквозь, и даже в ночи не казался надежной постройкой. Тропа, ведущая к обители Десницы, взбиралась на каменный склон: отсюда зримо начинались предгорья, скалы обнажались, показывая покрытые лишайником и мхом язвы старых осыпей и гладкие бока каменных склонов.

На запад, в низину, проворно убегал ручей, по самому его берегу теснилась тропка: в ладонь шириной, конному по такой двигаться – сплошная морока. Не унимая голоса, Кортэ выругался, пнул и снес собранную из жердей дверь сарая. Вошел, принюхиваясь и морщась. Пахло травами, конским потом, дымом. Ничего необычного… Нэрриха нащупал в углу горку сухих веток, бросил несколько в каменный очаг. Подул, оживляя жар. Отхватил край рубахи, сунул к последнему слабому зернышку алости на влажных углях. Быстро настрогал щепы и накормил едва проклюнувшийся огонек. При синевато-рыжем дрожащем свете осмотрел сарай. Следы подков – обычные, на сухой земле подробнее и не разобрать. Вещи не забыты, явных признаков, позволяющих сказать хоть что-то о людях, недавно сидевших у очага – нет… Разве что ветерок трогает несколько волосков из конских хвостов, все – темные.

– Кортэ, ты дурак, ты упустил болтунов и не подслушал разговор, – сообщил самому себе нэрриха и добавил, криво ухмыляясь, в качестве небольшого утешения: – Но эти умные олухи понятия не имеют, какой же ты упертый дурак!

Залив очаг остатками разбавленного вина из фляги и для надежности еще раз – родниковой водой, Кортэ тяжело вздохнул, признавая ночь отвратительной, провальной. Он покинул сарай, сердито растирая впалый бурчащий живот. Осмотрелся, подмигнул светлеющему востоку и побежал все по той же, ведущей к обители, тропе – не таясь, не вслушиваясь в шорохи, не запрещая себе ругаться в голос.

Когда синяя вода дня залила угли рассвета и расплескалась во все небо, просторное и лишенное самой малой соринки облачка, Кортэ выбрался на опушку. Тут он позволил себе отдых на обочине дороги – неширокой, но все же проезжей для телег. Тропка так ловко выныривала из очередного лесистого оврага, что вливалась в луговину неприметно для взгляда. Лохматые кусты и льнущие к камням можжевельники всякий раз смыкались, пропустив конного или пешего – и берегли секрет загадочных путников.

Отдохнув и внимательно изучив окрестности, Кортэ окончательно убедил себя: по лесной прогалине изгибается та самая дорога к обители, подробно описанная настоятелем Серафино. До места осталось всего ничего, лиг пять-семь. От столицы даже верхом на неутомимом Сефе удалось бы в самом лучшем случае добраться сюда к полудню: дороги изрядно извилисты. Впереди, в полутора лигах – деревенька. Наверняка чужаков там немного, на богомолье в обитель паломники обычно бредут к празднику Закладки камня, а до этого святого для почитателей Башни дня – еще полный месяц.

Предоставив врагам право на передышку, Кортэ бодрым шагом направился на поиски пищи, вина и сведений. Все перечисленное он полагал возможным добыть в любой гостерии, ведь людное место неизбежно кишит блохами, клопами и – слухами. Последние множатся быстрее кусачих тварей, даже самых отвратительных и плодовитых.

Перед гостерией сыто дремал у коновязи роскошный, статью не уступающий Сефе, вороной тагезский скакун. На краткий миг Кортэ задумался: волоски в сарае были темными… Но – нет, тот конь, чтобы оказаться здесь, проделал бы галопом долгий путь, а вороной выглядит отдохнувшим в стойле. Он ожидает ленивого хозяина, заспавшегося чуть не до полудня. Утратив интерес к лошади, Кортэ прошел во двор через тесную калитку и сунулся прямиком на кухню. Тощий работник нехотя поворотил к двери свой унылый, постный до отвращения, лик праведника, изможденного святостью. Немного подумал, тяжело облокотился о стол, прекращая выхаживать тесто. Кортэ вежливо поклонился и начал разговор. Работник кротко моргал белесыми, запорошенными мукой ресницами, молча слушая небогатого гостя.

Нэрриха вежливо и многословно поздоровался, рассказал о дороге и спросил о видах на урожай, старательно подлаживаясь под неторопливый деревенский строй общения. Поклонился еще раз, перешел к делу: назвался паломником, посетовал на скудость средств и голод, попросил снабдить хоть какой пищей, позвенел для убедительности медяками.

– Все вы за божьим именем прячете грехи, – укорил тестомес, внимательно и неодобрительно осмотрел массивного паломника, снова поморгал и кивнул в сторону дальнего угла кухни. – Там вон денежку оставь и бери с подноса все, что сочтешь вкусным. Постоялец нашу пищу объявил негодной. Им столичное подавай, гордые они. Все, ишь ты, гордые пошли, а ведь это – грех…

– Как верно подмечено! И я гордым был, – сокрушенно признал Кортэ, ссыпав медь на стол и жадно вцепившись в бледную, непропеченную лепешку. Утолив первый голод и отхлебнув уксусно-кислого вина, сын тумана добавил более степенно. – Вот, одумался. Одежду отдал нищему, коня оставил, желаю приобщиться к смирению. Для такого дела надо уйти от людных мест куда подалее.

– Вот уж да, вот уж верно, – вроде бы смягчился работник, снова принимаясь за дело. – Только у нас-то как сменился в зиму настоятель, так и иссякла святость. Не ходи ты в обитель, там оружие звенит и брань сыплется, молитвенного же слова, кроткого и мирного, даже в постный день не разобрать среди хулы. Шастают, все конные, все спешат, рожи таковы – разбойников в пору пугать, многие и ряс не носят, хуже: замковому камню в своде врат не кланяются…

Обретя слушателя и начав жаловаться, ретивый праведник взялся со вкусом и детально перечислять беды обители. Кортэ вздыхал, возмущенно охал, качал головой, ужасался – а сам, не брезгуя и надкушенным, исправно подъедал с подноса все, что оставил привередливый гость.

Из слов тестомеса сделалось очевидно: в обители действительно накопились перемены, и столь значительные, что счесть их пустыми сплетнями невозможно. Было в длинном перечислении чужих грехов немало обычных жалоб, присущих, как полагал Кортэ, всем святошам. Сам нэрриха не забывал поддакивать тощему и охотно вторил о повсеместном упадке нравов и полнейшем неуважении младших к старикам – эту жалобу он помнил с первых дней пребывания в мире! За два века она не устарела и не приелась людям… Вдвоем тестомес и фальшивый паломник в мелкую мучную пыль перетерли зерно бестолковых слухов. Нашлись среди пустяков, как и бывает при внимательном переборе, и интересные сведения, их нэрриха выслушал с удвоенным вниманием: тестомес, радуясь неперечливому собеседнику, подробно пожаловался на плохой сон, невнятные голоса в ночи, упомянул и огни, время от времени горящие в темноте там, где нет ни селений, ни дорог.

Когда жалобы и домыслы начали повторяться по третьему разу без дополнений и перемен, тестомес прервал работу и принес сам, без просьбы и оплаты, парного молока для праведного паломника. Кортэ утолил жажду и решил: сливки сплетен он снял, прочее – несущественно. Выводы можно начать выстраивать и проверять. Пока ясно лишь, что никакие загадочные и приметные чужаки сегодня от самого рассвета открыто, по главной дороге, в обитель не наведывались. «Пустота» в окрестностях обители явление не разовое, подобное уже замечалось жителями и началось после смены настоятеля. И, увы, лошадей с темными гривами и хвостами у служителей много, почти все – именно такие…

– Благодарствую, – поклонился Кортэ, возвращая кувшин из-под молока. Потер затылок и задал еще один вопрос, на всякий случай. – А что за гость у вас, уж простите за назойливость? Это мыслимое ли дело: столь изрядно приготовленную пищу – да не отведать!

– Нэрриха, – скривился тощий, быстро сотворил знак стены и кивнул, заметив, как дрогнуло лицо «паломника». – Нелюдь, вот те знак! Божье ли дело: еретик явился в обитель, был принят, месяц жил в святых стенах… Благодарение Мастеру, хоть уезжает до праздника, покуда особо слух не разошелся.

– Настоящий нэрриха? – поразился Кортэ, и с сомнением покосился на тощего. – Уж не Кортэ ли?

– Мастер миловал, – вздрогнул тестомес. – Рыжий черт беснуется в столице. Наш-то нелюдь посмирнее, иной раз даже и здоровается. Пьет мало. Погромов не чинит. – Работник огляделся, шагнул ближе и шепнул в самое ухо гостю: – Только лучше бы пил. Нечистое с ним дело, ох, нечистое. Может, грех за ним великий…

Тестомес замолчал, осознав, как много сболтнул лишнего. Отвернулся, сгреб монеты и жестом указал на дверь – иди, кончен разговор. Кортэ посопел, вроде бы огорчившись. Для порядка спросил, нет ли ему, паломнику, какой несложной работы. Выслушал ожидаемый отказ. Еще чуток потоптался, двинулся к двери и уже выходя, уточнил:

– Этот… нелюдь, он уезжает? Уж до чего конь красив, глянуть радостно, а на ходу он и того, ну, значит, складнее и краше…

– Утром из обители явились сэрвэды, передали свиток. Видно, погнали еретика из святых мест, одумались, – кивнул тестомес, не дожидаясь завершения смутно выстроенного вопроса. – Он и приказал, значит, коня… А едой побрезговал. Ругался… твердил, рыжий столичный черт к эдакой гадости не притронется. И ему, значит, тоже не хороша.

– К святым камням-то пускают в полдень?

– Самое время налаживаться в путь, – успокоился тестомес, приметив смену опасной темы, и махнул в сторону обители. – Уже врата открыли, вон – звон пошел, на проповедь собирают, значит.

– Пойду, – решительно молвил Кортэ, сотворил знак замкового камня и прощально поклонился. – За пищу благодарствую, да будут крепки стены вашего дома.

– Воистину, – привычно отозвался тестомес.

Вороной скакун все еще переминался у коновязи, скучал, гонял мух небрежно расчесанным хвостом. Пыльная шкура не давала настоящего блеска, копыта были заляпаны плюхами полужидкого навоза. Кортэ прищурился, с раздражением оглянулся. Если бы конюх так плохо ходил за Сефе, быть бы тому конюху нещадно битым. Однако – не время распускать руки, отстаивая чужую лошадь. Куда важнее держаться тихо и думать. Кто из нэрриха мог жить в обители у чернорясников? Уж конечно не Оллэ. Из пяти иных сыновей ветра, часто наведывающихся в Эндэру, трое не связались бы с отдаленной обителью ни за какие деньги: найм для них серьезное решение, а чернорясники – сомнительный напарник. Нэрриха всегда говорят напрямую с патором или его представителем, доверенным грандом. Неплохо знакомый по давнему общему найму сын зимы – пятый круг, северный ветер, навязчивый страх перед покушениями – тот слишком брезглив, он не остановился бы в убогом рассаднике блох и клопов.

Остается неупомянутым совсем простое, даже слишком очевидное имя, первым пришедшее на ум и принадлежащее неразборчивому в привязанностях недорослю второго круга, к тому же обладателю вороного коня. Только Виону полагается как раз теперь целовать следы и смиренно нести походный мешок несравненного учителя – Оллэ. Внимать мудрости сына шторма, подражать ему в каждом жесте, тем более Вион посмел выбрать себе прозвище «сын шторма», прямо копируя Оллэ, что не только не принято, но даже и неприлично, зато выдает с потрохами степень завистливого благоговения… Все это не вяжется с догадками! Зачем Виону сидеть в глуши и поминать через слово «рыжего черта Кортэ» – то есть выказывать ревность, часто предшествующую у недоумков попыткам набиться в попутчики и даже ученики?

– Мало мне головной боли с внезапной славой, – отчаялся Кортэ, опасливо косясь на вороного и все быстрее шагая прочь от гостерии, к обители, а точнее – к лощине, способной скрыть путника. – Учить предателя, обманувшего малышку Зоэ? Как же! Да я отродясь никого не учил, Мастер миловал. Сам ищу, кому бы сесть на шею и свалить в довесок свои вопросы. Мне требуется трезвый, мудрый собутыльник… тьфу ты, собеседник!

За спиной, на приличном удалении, защелкали копыта. Не оборачиваясь, Кортэ слушал и разбирал: вороной двигается неторопливым шагом, его хозяин бредет рядом, бухает подкованными башмаками по звонкой дороге, почти каменной в нынешнюю сухую погоду. Ветер нехотя слушается владельца скакуна, которому отчетливо не хватает опыта даже для беглого осмотра окрестностей.

Тропка ползла к обители путем извилистым, как помыслы грешника, Кортэ брел и не спешил, вслушиваясь. Подковы и башмаки щелкали все тише: молодой нэрриха удалялся от обители. И, если он намеревался двигаться подобным способом, до столицы ему добираться – много дней… Странно.

– Или сошел с ума я, или чернорясники, – буркнул Кортэ, все более недоумевая. – Ловить нэрриха с помощью иного сына ветра – дело обычное… Но я старше и опытнее, значит, засада заведомо слабая, это раз. Рыжий Кортэ сейчас, если не слепые за ним следят, пьет в «Курчавом хмеле», или я вовсе зря срезал усы – это два. Наконец, встретив наемного олуха, я-то не изменю планов, но заставлю его подчиниться, и вдвоем мы еще вернее перебаламутим гнездо здешних злодеев… Так в чем хитрость?

Кортэ почесал зудящую кожу возле губ. Упрямо мотнул головой и пошел к обители, уже понимая, что в выбранном пути нет ни смысла, ни пользы. Сын тумана запоздало задался вопросом: что вообще он намеревался делать, добравшись сюда? Первый и явный ответ прост: он желал весело гулять и драться, раз в столице все знают в лицо и более не выстраиваются в очередь за тумаками. Получается, названная дону Вико причина поездки в сознании ловко подменилась более сложной задачей, занятной для драчуна Кортэ лично…

Или он намеревался совместить развлечение с делом, шумно вторгнуться в чужую обитель, крепко придушить настоятеля, разукрасить синевой всех оттенков рожи служителей и сэрвэдов… Так просто и нелепо! Но разве тайны – настоящие, весомые – посильно выбить из тени на свет кулаком, пусть и крепким? Хотя, покидая столицу, можно ли было предположить существование заговора и тем более его размер? Он ехал чудить, будучи уверенным, что сама причина – мелкая и вздорная.

Подслушав ночной разговор, почуяв кожей удушающее безветрие, Кортэ теперь не сомневался: он нащупал в мирной и вроде бы благополучной Эндэре заговор, причем опасный. Басовитым голосом были упомянуты патор и семья Коннерди. Настораживал и способ общения, намекающий на то, что служители Башни допустили далеко не божье дело. Вдобавок нанят, если верить осторожному предположению, нэрриха… Загадочная пустота, как заверил тестомес, не первый раз висит в лесу и прячет нечто важное от внимания ветров. Получается, орден Зорких погряз в заговоре весьма глубоко: по тайным тропам скачут гонцы, вооруженные люди беспокоят деревню, да и настоятель в обители сменился слишком уж кстати.

– Гляну сам, а тогда уж решу, – уперся Кортэ, продолжая двигаться к обители.

Шел он по тропке, не меняя направления и не останавливаясь просто потому, что внезапно ощутил пустоту, куда худшую, чем ночная, и пробовал сохранить хотя бы остатки былой уверенности в замыслах и расчетах, в себе самом. Увы… Оказывается он, нэрриха четвертого круга, проживший почти два века в мире людей, не понимает, как без синяков и крика вмешаться в серьезные дела этих самых людей? И тем более – как сделать хоть что-то, не причиняя вреда близким. Впервые за много лет у него есть эти самые близкие. Те, кто дорог сердцу. Те, кто делает сильного, ловкого, почти бессмертного и неописуемо богатого Кортэ – уязвимым.

До столицы, где осталась Зоэ, скакать или бежать два дня. А может, он вообще зря покинул Атэрру так спешно? Вдруг надо именно теперь всё бросить и мчаться на выручку малышке?

До долины Сантэрии добираться и того дольше, дней двенадцать, и это – загоняя коней и без скупости покупая новых. За невысоким перевалом совсем один и без поддержки – Энрике, презираемый орденом Зорких за то, что чернорясники вслух объявили «ересью и предательством интересов святой веры». Энрике, единственный служитель и смотритель новой и пока что не всеми признанной святыни – острова Отца ветров. Средоточия чуда, равного схождению священного огня, – так утверждает патор Факундо, рискуя и жизнью, и саном, и добрым именем. А еще в долине живет Хосе, совсем юнец, просто друг – но разве этого мало, чтобы за него болела душа?

– Оллэ, старый мудрюк, как же ты ловко отсиживаешься в кустах со своей гнилой мудростью, – зашипел Кортэ, распаляясь и кипя злостью. – Тут гнусь зажирает людей заживо, а тебе и дела нет! А кого мне еще спросить: что за пустота гноит лес, как можно обмануть и оглушить ветер? Ты знаешь, ты все знаешь… но молчишь равнодушнее святых, намалеванных на потолке и пялящихся одинаково умильно и на грешников, и на праведников.

Продолжая внутренне бурлить, Кортэ замедлил шаги, даже остановился. Вздохнул и старательно уставился в пыль, вынуждая шею гнуться, выказывая смирение хотя бы своим видом.

Перед воротами было пусто. Немногочисленные паломники и нищие уже внимали полуденной проповеди. Три служителя в потрепанных черных рясах подпирали стену и лениво переговаривались, поглядывая то на двор, то за ворота, на дорогу. Бредущего мимо Кортэ не удостоили и самым малым вниманием, тем подтвердив успех его маскировки. Нэрриха, старательно кряхтя и прихрамывая, протащился через двор. Отметил, что оседланных лошадей у коновязи нет, вооруженных людей не видно, а весь дозор на стенах составляют два старика, они как раз теперь разбрасывают хлебные крошки с таким блаженным и важным видом, с каким в столице бросают в толпу монеты, празднуя именины наследника.

Внешний храм, открытый для паломников, понравился Кортэ с первого взгляда. Невысокое строение, сразу видно: старинное. Прилепилось к обомшелой скале, дверь узкая и низкая, как щель. Первый же шаг через высокий порог погружает в полумрак, прохладу и отрешенность от суеты мира. Масляные лампады чуть вздрагивают подле стены, у первого камня кладки. На скромном возвышении в одну стертую щербатую ступень стоит, опираясь на посох, пожилой и на редкость мирно выглядящий служитель. Проповедь он читает не по-столичному, без надрыва и показного усердия. Нет у старца ни усыпанного каменьями символа первого камня, ни дорогущей книги в золотом окладе. Служитель неторопливо разговаривает вслух – то ли сам с собою, то ли с собравшимися. И не выглядит огорченным малочисленностью паломников, и не требует через слово жертвовать на храм…

– Каждый вытесывает основу для кладки личной жизненной башни делами и помыслами, – чуть прикашливая, рассуждал служитель. – Одни берут мягкий камень – песчаник – в работу, себя жалеючи, себе потакая. Иные вовсе норовят сидеть без дела да после в один миг насыпать фундамент из песка, бездумно доверяя последнему дню и случаю главное дело жизни, смысл её… А кого тщимся обмануть? Только себя одних… По делам нашим и воздаяние грядет. Кто песок грёб, тот и останется вязнуть в песке. Кто песчаник тесал, создаст слабые ступени, до срока они рассыплются. Лишь усердные воздвигнут всход, столь высокий и прочный, чтобы дать доступ к порогу вышнего…

Старик вздохнул, слегка прикашливая, отвернулся, зажег от одной из лампад тонкую восковую свечу и установил её в углубление на первом камне. Поклонился, зашептал едва слышно «отдание почести», высоко ценимое Кортэ. Завершив молитву, старец обернулся, благословил всех и удалился.

Нэрриха дождался, пока паломники прошаркают к выходу, пока угаснет шум шагов и голосов, а затем уляжется и душевный непокой. Только тогда нэрриха приблизился к древней стене, тронул первый камень. Постоял, озираясь и чувствуя себя самым нелепым из пройдох: золото жжет ладонь, свое золото – а достать его почти невозможно! Откуда у бродяги достаток? Между тем, старому храму хочется отдарить сполна за согретую душу… По совести рассуждая, не только за тепло! Гнет тяжестью стыд и перед проповедником. Кого собирался избивать шумный дон Кортэ, покидая столицу? Этого вот немощного старика, горячо верующего и готового искать в чужой душе и малую искру – даже если на проповедь явится всего один паломник?

Последний раз воровато оглянувшись на щель входа, Кортэ ссыпал горсть золота под первый камень, погладил глянцевый прохладный блок, до стеклянной ровности заполированный прикосновениями. Успокоено вздохнув, Кортэ улыбнулся, поклонился и пошел к выходу.

Солнце после сумерек храма ударило яростно, ослепило раскаленным добела жаром дня. Пришлось на ощупь отыскать место и сесть, привалившись спиной к кладке стены. Двор обители оставался по-прежнему тих, только птицы гомонили, хвалили служителей за щедрость хлебного подношения.

– Некоторые полагают волков грешными уже потому, что те желают отведать баранины, – негромко молвил рядом голос проповедника. – Между тем, урожденная природа не грех. Грех – неуемная жажда, вынуждающая при сытом брюхе резать все стадо, до последнего ягненка.

Кортэ смущенно пожал плечами, поднялся и поклонился, как следует. Полтора года жизни в обители научили соблюдать правило приветствия. К тому же уходить, не повидав старца еще раз, не хотелось, и Кортэ втайне обрадовался неслучайной встрече.

– Что, сразу видно, что я – волк? – буркнул нэрриха, поцеловав простой серебряный перстень и получив благословение.

– Так и я не овца, – повел бровью старик. Он, кряхтя, устроился рядом, на скамеечке, принесенной расторопным юным сэрвэдом. – Возраст берет свое, клыки выпали, шерсть повылезла, а повадки-то сразу вижу, на себя примеряю… Орден Зорких не таков, как мнится многим. Это по молодости братья жаждут сгребать души в костер веры – вилами. И я греб, грешен. Глядел на пламя, а того не ведал, что создаю лишь страх, а страх – он еще не вера… Или уже не вера. Теперь вот из сырых углей по зернышку добываю огонь. Хлопотно это, трудно, а все одно, пользы поболее, чем от иных затей. Ты с чем пришел, оборотень? Не рычи, что вижу, то вижу, не в своей ты шкуре, а только явился сюда сам… и значит, твой кривой путь выведет тебя к пользе и душевному благу.

– Как же, выведет… С чем я пришел? – усмехнулся Кортэ, глядя мимо собеседника, в сторону ворот. – Сам уже не понимаю, с чем и зачем. Не то я вижу, чего ждал.

– Первый настоятель древнего храма в горах избрал для нас имя Зорких потому, что полагал природу зрения исключительно сложной. Есть то, что доступно глазу. Но есть и иное, тайнописью внесенное в книгу души. Ты пришел в обитель ради явного, но чудо состоялось, и ты начал примечать сокрытое… так я разумею, – тихо молвил старик. Иным тоном уточнил: – Золота довольно ли оставил себе на дорогу?

– Конечно… Ловок ты подглядывать.

– Это ты неловок таиться, – рассмеялся старик. Покосился на ворота и тише добавил: – К обеду возвернутся здешние молодые волки. Спрашивай, что хотел и иди своей дорогой, мирный паломник. Новый-то настоятель, он пока что вилы предпочитает, горяч еще. Или выжил из ума… уже. Не разберу, мне свои грехи застят взор.

– Что у вас…

– Погоди, – отмахнулся старик. Покачал головой и глянул на Кортэ прямо, так, что стал виден выцветший, почти белесый тон его собственных глаз. – Не умеешь ты спрашивать. Ну какое тебе дело, гость случайный, что у нас творится? Помогать станешь? Нет. То-то и оно… Давай я сам отвечу тебе то, что следует по моему разумению. Коротко отвечу, запоминай. Беречь надобно смутное и сложное дело нашего патора, за то молюсь ежедневно. Еще прибавлю – это тебе, для души: хорошо ты слушал в храме, хоть и явился не в срок. Так скажу… ходят люди, вздыхают, шепотом поминают тьму, зажигают лампады, смягчают тени – но все одно, страх в них велик. А что есть тьма? Только слово. Все настоящее в нас, внутри. У всякого и тьма своя, и свет. Ни отнять нельзя, ни влить извне, покуда нет готового вместилища. Сосуд же для тьмы и света человек приготовляет сам. Лишь плясуньи, так мне думается, по бабьей глупости одни сосуды бьют в осколки, а иные наполняют, иногда не брезгуя и мутными источниками, черпая без души и дозволения.

– Ничего не понял, – признался Кортэ. – Кроме того, что дорога моя выложила петлю и теперь ведет в столицу.

– Может, и так, – старик с некоторым сомнением пожевал губами.

Встал, кряхтя и растирая спину, сокрушенно покачал головой, перехватил посох и побрел к воротам. Кортэ проводил проповедника взглядом. Обернулся к сэрвэду, явившемуся унести скамейку.

– Это кто был?

– Черный Убальдо, – отозвался юноша, глядя вслед проповеднику. Опасливо сотворил знак стены и добавил, не в силах сдержаться: – Восьмой раз за месяц является. Спаси нас святой Хуан от гнева пламенного.

– Ты о нем, как о призраке, – заинтересовался Кортэ.

– Сеньор, зря шутите, – шепнул юноша с отчетливой дрожью в голосе. – Отшельник наш строг, и кое-кому с ним лучше и не встречаться.

Кортэ неопределенно хмыкнул, встал и тоже пошел к воротам. Отметил: птицы улетели, их вспугнули вставшие на стене дозором молодые служители. В отличие от стариков, безмятежно кормивших птиц, эти деловито и буднично звякали оружием, перекликались. У ворот заняли места уже не трое – шестеро, и глядели они на нерасторопного нищего бродягу с отчетливым раздражением: иссякло время проповеди, убирайся…

За воротами день улыбался с присущей лету жаркой веселостью. Шелестела трава, лоснилась под лаской ветра. Вытоптанная конными широкая тропа сбегала по холму двумя плавными изгибами. Темная фигура старика обнаружилась неожиданно далеко, отшельник спускался с холма уверенно и споро. Но недостаточно быстро, чтобы разминуться с конными, шумно и кучно скачущими от леса.

Кортэ нахмурился, сердито покачал головой и дернулся было ускорить шаг… Вспомнив о разговоре во дворе, тяжело и нехотя выдохнул сквозь зубы. Старец все верно расставил по местам: за спиной – чужая обитель, нет у рыжего нэрриха права лезть эдаким столичным чертом в здешние тонкие и сложные дела.

Следуя совету проповедника, сын тумана переборол порыв гнева, подобный шквалу чужого ветра. Сопя и вздыхая, побрел узкой тропкой к лощине, как и подобает паломнику, не лезущему под копыта конным служителям. Всадники у любого деревенщины вызвали бы оторопь, они мчались с гиканьем, при полном вооружении.

Взгляд то и дело возвращался к темному, едва приметному штриху вдали – фигуре старика. Взгляд остро и раздраженно изучал всадников, летящим махом, не придерживая коней и не уводя их в сторону ни на волос.

Сделав еще пять шагов, Кортэ сплюнул, смачно выругался, поминая чертей, сосуды, тьму и многочисленных тупых баранов. Добавив несколько слов относительно своих маскировки и выдержки, сын тумана резко свернул на главную дорогу, пошел быстрее… снова выругался и побежал! В душе копилась тянущая неопределенность дурного, готовая лопнуть болью.

Передовой всадник разминулся со стариком в каких-то двух локтях, и лишь потому, что отшельник уклонился ловко, ничуть не старчески. Второй конь пронесся еще ближе и опаснее. Кортэ ругнулся и рванул напрямик, через кусты и заросли! Он мчался, не замечая ям и колючек и понимая лишь одно: ему страшно смотреть на происходящее, но увы, он не успеет ничего изменить. Молодые волки выслуживаются перед своим новым вожаком, они в запале скачки пьяны и бездумны, готовы растоптать старика, неугодного в изменившейся обители.

Пыль мешала видеть толком, как двигается третий конь. Со стены, из-за спины, вскричали протяжно и страшно, тоже осознали: день обманул своей улыбкой, нет в его безоблачной теплоте добра – только горячечный азарт травли. Четвертый конь споткнулся на скаку и покатился через голову, завизжал, забился – и затих.

Пыли стало больше: теперь все верховые старались унять разгоряченных скакунов, закрутить по малой дуге, как можно скорее остановить. В сутолоке общей панической неразберихи Кортэ уже не видел старика и бежал молча, не тратя сил на ругань, выкладываясь так, как давно уже не приходилось.

Пыль висела тяжелым, как сама беда, облаком, прятала худшее. С ходу проскочив под брюхом ближнего коня – бешено хрипящего, с пустым седлом, – Кортэ нырнул вбок и вниз, уходя от удара копыт, перекатился, рывком преодолел последние канны, уже понимая с жуткой и окончательной отчетливостью: опоздал…

Споткнувшийся первым конь предсмертно скреб копытами корку натоптанной земли, хрипел, а его всадник лежал ничком без движения: не успел бросить стремя и покинуть седло, в падении оказался подмят тушей лошади. Дородный служитель замер в немыслимой, извернутой позе, и вряд ли его убило падение – это Кортэ тоже понял сразу, отметив порванное горло и изуродованный затылок. Посох отшельника, повернутый острым навершьем вперед, торчал из груди второго спешенного служителя: опрокинутый навзничь, он мертво, удивленно всматривался в небо… На груди покойника серебрился знак замкового камня в драгоценной гербовой оправе – носить такой дозволялось лишь настоятелю.

Сам старик был тут же, но его Кортэ по-прежнему не мог увидеть: служители сгрудились возле тела и испуганно, как-то ошарашено молчали. То есть – трезвели после удалой скачки…

Нэрриха зарычал, досадуя на помехи, смахнул в сторону одного чернорясника, швырнул прочь второго, распихал прочих. Теперь он наконец смог опуститься на колени рядом с проповедником. Старец еще жил, хотя ему было мучительно каждое вздрагивающее усилие смятых, разбитых ребер. След подковы отпечатался на рясе жутко и точно, во всех подробностях. Над стариком, нелепо и бессмысленно стряхивая пыль с его босых ног, причитал крепкий и смуглый чернорясник. Было странно видеть, как по-детски испуганно дрожат его губы.

– Никто не думал даже… Как же это? Конь понес, он не хотел, не может быть… Вы бы в сторонку, кони-то лютые… Да как же так? Да что же это, Мастер, спаси нас всех, милости прошу…

Кортэ оскалился с тяжелой и злой горечью. Тот, кто мнил себя вожаком в здешней своре, зря счел старика беззубым, даже жалким. Зря пробовал выказать полноту недавно добытой и еще свежей, сладкой на вкус власти, зря норовил растоптать уважение к делу и имени Убальдо. И совсем уж напрасно не побоялся стращать конем старца, обманчиво дряхлого, согбенного. Ведь наверняка – не в первый раз они сошлись на склоне, весьма широком для трех карет – и безнадежно узком для двух недругов. Не в первый раз новый вожак нагло показывал зубы, но теперь уж точно – в последний.

Было почти смешно смотреть, как суетятся служители, не глядя в сторону двух жирных «баранов», зарезанных Черным Убальдо на его последней охоте… Кортэ выдохнул, ощущая всем своим ветром боль старика – как она толчками вливается в разорванную его грудину. Увы, сын тумана не учился у Оллэ и не успел воспринять наставления Ноттэ, он не освоил того, что дано пятому кругу опыта – право и силу выделять раха, целить людей… Пока что Кортэ освоил лишь отнятие жизни. И оттого сполна ощущал тянущее, мучительное отчаяние.

Белесые глаза старика на миг стали осмысленными, нащупали Кортэ. Губы дрогнули, выдыхая важное, но невнятное. Служители склонились и замерли, пытаясь уловить каждый звук. Но разобрал сказанное лишь нэрриха – тот, кто умеет внимать ветрам.

– Некоторые надо разбивать, пока они пусты, – упрямо выговорил отшельник. И добавил: – Уходи…

Кортэ разогнул спину, огляделся, осознавая себя воистину невидимкой средь белого дня. Кругом теснились, охали и причитали вооруженные люди, они наверняка знали приметы рыжего нэрриха и имели указание искать его, высматривать, а то и ловить. Но указания утратили смысл со смертью тех, кто распоряжался в обители. Тех, чьи тела теперь топтали, не потрудившись оттащить в сторону.

На убитых не желали взглянуть, их, может быть, мысленно и не считали достойными взгляда. Это ведь удобно – сгрузить свой грех на чужие мертвые плечи. Все мчались одной сворой и заходились азартным криком, все не пожелали объехать старика. Но себя простить куда проще и важнее, чем кого-то еще.

– Надо разбивать, – буркнул Кортэ, сосредоточенно сжал губы, поднялся с колен и побрел прочь, не оборачиваясь. – Сосуды, тьма, патор, плясуньи… Неужто нельзя было выложить дело толком? И дождаться, пока я соображу, что мне сказано. Попробовали б говнюки на меня наехать… Ладно, в столицу. И поскорее, так велено и так будет. Прежде прочего патор, значит. Или как он сказал? Дело патора. Черт, как же тут разобраться? Наехали они, как же. Этот мудрый придурок дождался меня в засаде, высмотрел и сказал то, что полагал важным. А после сразу сделал то, что давно задумал. Как просто! Я не понял и допустил. Волки, овцы… И один на целую округу пустоголовый баран Кортэ. Хоть волосы срежь под корень, хоть выскобли до синевы бороду, выходит неоспоримо: я рыжий, я во всем виноват.

Солнце нещадно пекло голову, и хотелось верить: на душе черно и жгуче-тягостно из-за этого всепоглощающего жара. Дорога слоится и плывет перед глазами. Куда идти? Зачем сбивать ноги и рвать душу, если снова можно так же вот – опоздать и ничего не изменить в жизни и смерти людей. Тех, кому высшие не дают права возвращаться в мир. Может, такова их, богов, злая шутка? А может, великая милость. Нэрриха, в отличие от людей, не вправе уйти, даже страстно желая покоя и забвения. Даже утратив веру в себя, мир и людей. Даже отчаявшись и похоронив всех, кто был дорог. Дети ветра обречены возвращаться из-за порога смерти, дарующей людям свободу от грехов и прозрений, долгов и обид. Нэрриха в чем-то почти боги, но в ином – рабы, вынужденные снова и снова впрягаться в лямку бытия, помня утраченное и не находя в памяти ни радости, ни отдыха для души, ни облегчения для совести.

– Оллэ, значит, просто слабак, – хмыкнул Кортэ, распрямляясь и поводя плечами. Сплюнув в пыль, он высморкался, старательно растер ладонями лицо. – Оллэ жалеет себя. Я тоже попробовал. Дерьмо. Вся эта жалость – вонючее жидкое дерьмо. Меня ждут, а я тут спотыкаюсь и мокрым носом музыку играю.

Сделав столь определенный вывод, Кортэ зашагал быстрее, а затем и побежал, негромко, но изобретательно ругая себя и дорогу. Не дал он спуску и старому волку Убальдо, который нажил седину, но не научился прощать, хотя Башня велит молиться за врагов изобретательно и многословно, тем ограничив их прижизненное наказание.

До самого заката Кортэ упражнялся в нехитром остроумии, старательно избегая мыслей о праве на дурное настроение и уныние. Дорога выглядела пустой, что по идее весьма огорчительно для голодного путника. Но Кортэ не огорчался и надеялся на перемены к лучшему. Когда из лощинки приглашающе подмигнул рыжий глаз костра, нэрриха заинтересованно хмыкнул и заспешил на огонек, полагая себя желанным гостем. И даже не посторонним…

Вороной конь пасся, стреноженный и накрытый попоной. Заботливый хозяин скакуна сидел у огня и жарил, судя по размеру порций, убийственно сытный ужин. Значит, ждал гостя.

– Вион, какого рожна ты свалил от великого нашего мудрюка и замшельца Оллэ? – не здороваясь, Кортэ приступил к выяснению отношений. Рухнул в траву, блаженно вытянул ноги, содрал с временного вертела полусырой, обжигающе горячий кусок и пробурчал, пережевывая жилистую старую баранину: – К кому ты нанялся ловить меня?

– Мне страшно, – выговорил младший нэрриха, глядя в огонь и не поворачивая головы. – Я надеялся, что ты придешь до ночи и… и надеялся, что ты не придешь вовсе. Мне стыдно. Они сказали – великое знание. Мне одному. И ничего им не надо взамен.

– Ха! Плюшки дарят даром дуракам, – рассмеялся Кортэ, облизывая сожженные подушечки пальцев. Упрямо вырвал с рапиры второй кусок мяса. – На тебя похоже, тебе надо великое, ценное и непременно без дележки. Это пройдет. Перебесишься. По себе знаю.

– Мне страшно, – повторил Вион и смолк.

Сгорбился, натянул плащ на голову и стал выглядеть совсем жалким, невзрослым, готовым в любой миг расплакаться или упасть ничком и закрыть голову руками. Кортэ пожал плечами, возмущенно хмыкнул и продолжил трапезу. Потакать чужим страхам он не желал, лечить от них – не собирался. Тем более Виона, чье имя до сих пор не следовало лишний раз повторять при Зоэ: малышка сразу скучнела и отворачивалась. Этого нэрриха она недавно числила частью своей семьи, и, пожалуй, до сих пор ничего не изменилось – предательство не прощают именно тем, кто не безразличен. Додумавшись до такой идеи, Кортэ сыто вздохнул, откинулся на охапку заготовленных Вионом веток, накрытых конским потником.

В небе, бархатном и чуть лоснящемся последними бликами заката, теплились лампады первых звезд. Неутомимые святые вышли на молитву, Кортэ горько усмехнулся: сегодня к тому есть особенный повод. Старик Убальдо уже высоко взобрался по ступеням своих прижизненных деяний. Хочется верить, что столь решительный человек без помех достигнет порога вышнего. И, помня заветы старого волка, следует не жалеть себя и не растрачивать на пустяки, а сразу взяться за трудную работу по твердому камню. Кортэ судорожно, морщась и постанывая, зевнул. Повернул голову и еще раз изучил смятого страхом, осунувшегося спутника.

– Я тебя прощаю, – величественно сообщил сын тумана. – Понял, огрызок? От имени всех рыжих прощаю, заодно от имени Зоэ и нашей нелепой семьи, невесть как составленной из младенцев, баранов и ублюдков. Ты всё еще часть семьи Зоэ. Это неизменно, хотя подобной доброты ты точно не стоишь. Но, раз я уперся и простил, изволь портить ночь дельными жалобами. Валяй, я весь внимание. Ты предал Оллэ?

– Зоэ имеет право презирать меня, – легко признал Вион. Наконец-то он повернул голову и глянул на Кортэ, даже попробовал улыбнуться, но губы задрожали и исказились гримасой страха. – Никому подобное не запрещено. Я охотился на Ноттэ и был прощен, я пробовал присягнуть королям Тагезы, но Изабелла не назвала это изменой. Я бросил Зоэ, хотя обещал ей защиту.

– Но ты снова прощен, – кивнул Кортэ.

– Я умолял Оллэ взять меня в обучение, на коленях стоял… – нехотя, с отчетливой болью, выдавил Вион и едва слышно продолжил: – Он прошел мимо. Я таскался за ним полгода и всем лгал, называясь учеником. Громко лгал, а он не слышал и не слушал. Мне стало казаться, что я пустое место и даже менее того. Надежды рухнули, ничего не осталось… Совсем ничего.

– Вытри сопли и говори внятно, – велел Кортэ. Хотел добавить несколько колючих замечаний, но передумал. – Ты не безнадежен, пожалуй. Ты решился сказать вслух то, о чем проще промолчать. Уже неплохо… Знаешь, я тоже предал Ноттэ и такого наворотил вместо признания вины… Ползал на коленях, напрашиваясь в ученики, а сам надеялся добыть из тайника под кроватью арбалет. Ха! Я уже привык к его трофейному эстоку, поверил сам в свое вранье о победе над сыном заката, якобы добытой в честном бою.

Вион кивнул, снова стал рассеянно глядеть в огонь и кутаться в плащ, хоронясь в тени капюшона, натянутого до самых глаз, словно душноватая сухая ночь – холодна и неприветлива. Губы кривились, гримаса делалась болезненной и даже жутковатой.

– Они пришли и сказали: все изменится, великое знание сделает тебя сильным, – шепнул младший нэрриха. Глаза блеснули сухо и тускло. – Ты станешь лучшим, сможешь прирезать Кортэ и дать совет Оллэ. Короли поклонятся тебе, а маджестик объявит святым.

– Дети людей в такие смешные сказки не верят уже к пяти годам, набравшись ума, – настороженно отметил Кортэ. – Что «они» попросили взамен?

– Ничего… Совсем ничего, – замотал головой Вион, кусая губу и из последних сил сдерживая отчаяние. – Сказали, есть древний ритуал, еще из времен ложных богов. Башня подобного не одобряет, но ради великого знания… Если я признаю над собой руку ордена Зорких…

– Ага, всё даром, но найм пожизненный, – хмыкнул Кортэ. – Малыш, тебе бы лет десять потолкаться в квартале ростовщиков, пристроиться хоть переписчиком долговых соглашений и поучиться жизни. На словах всё даром, а после по бумагам выходит, что удавиться не на чем, веревка – и та в закладе, не говоря уж о шее. А как иначе? Дураки вроде стада, хочешь – сразу режь, а хочешь – паси, позволяй им накопить жирок, и после свежуй…

– Договор составляли именно в том квартале, – едва слышно признал Вион. – Не знаю, что в нем… Вспоминаю, когда оно скручивает меня и… ломает. После того, как я дал согласие, меня доставили на остров Наяд. Точно знаю, что пробовали повторить пляску, такую, какая стерла из мира Ноттэ. Но самого острова не помню, много чего еще не помню. – Вион обреченно поглядел на спутника. – Лучше уходи. Вон, звезды гаснут. Когда последняя догорит, сразу станет полдень, а я опять не вспомню, за что теперь в ответе. И чья кровь на руках… Скорее уходи, коня забери, поскачешь галопом – я, пожалуй, и не догоню. Спеши: всего-то осталось пять звезд..

Младший нэрриха прищурился, обратил лицо к небу, густо засыпанному жемчугом созвездий, – и Кортэ ощутил, как по спине пробегает холодок настороженности. Лампады святых не отражались в пустых глазах Виона, подобных двум дырам, пробуравленным в кромешный, нездешний мрак.

– Четыре, – всхлипнул Вион, уже не сдерживаясь. По щеке скатилась слезинка.

– Не считай на убыли, это к неудаче, примета надежная, – Кортэ растер затылок и подбросил в огонь несколько веток, выделяя себе время на размышление. Управившись, он заговорил снова. – Никуда я не поеду. Более нет сомнений: ты и есть ловушка для меня, рыжего барана, не умеющего менять решений. Пусть так. Не хлюпай носом! Смерть не особенно вредна нэрриха. Людей поблизости нет, так что, если твое «великое знание» может прикончить меня, не беда. Вернусь – обстоятельно разберусь и с Зоркими, и с ростовщиками, и со всеми прочими уродами. Но тебя по своей безмерной доброте, граничащей сегодня со святостью, я заранее простил. Кстати, ты не попробовал перерезать себе горло? Найм бы иссяк вместе с этой жизнью.

– Три… Я хотел, – кивнул Вион, продолжая глядеть в небо. – Только они и это учли в договоре. Не могу навредить себе. Я не хозяин даже собственному телу. Две. Страшно…

– Пока звезды не закончились, ты уж сними штаны, чтобы не обмочить, – разозлился Кортэ.

– Пока не поздно, зарежь меня, – едва слышно предложил Вион. – Ты можешь, ведь так?

– Не могу, – расхохотался Кортэ, бросая в огонь ворох хвороста, чтобы пламя сразу взвилось большое и яркое, чтобы младший нэрриха хоть так обрел поддержку света в обступающей его тьме отчаяния. – Не убиваю тех, кого простил. Вдобавок твердо знаю, ростовщики – они пройдохи с опытом. Ускользнешь от найма, он нагонит тебя и стребует долг еще похлеще, двойной мерой, тройной. Нет уж. Мне интересно глянуть на ловушку в действии. Сколько там звезд?

– Одна, – обреченно шепнул Вион.

– Ты в бога-то веруешь? Хоть в какого, не важно.

– Ну…

– Ясно. Самое время отрешиться от ереси и безверия, – подмигнул Кортэ.

Сел прямо и начал с серьезным видом выговаривать текст отдания почести Мастеру, неизбежный и неизменный на все случаи жизни. Вион шмыгал носом, стыдясь страха и не имея сил превозмочь себя. Кортэ наоборот, испытывал горячий азарт, который и сдерживал мерным течением слов молитвы. Он не видел черноты и не замечал убыли звезд, зато всей кожей ловил поток тишины: душное безветрие ливнем рушилось из тучи-невидимки. Пустая, глухая ночь потопом заливала низины, поднималась все выше, заставляя замереть и не вздрагивать даже мелкие листочки в древесных кронах. По ширящейся неподвижности леса удавалось зримо проследить проявление чуждого в мире. Кортэ следил, щурился и усмехался. Вчера ночью подобное наблюдалось впервые, выглядело жутковато и, чего уж таиться от себя, действительно угнетало, даже пугало. Сегодня все иначе. Источник неведомого рядом, причин опасаться стало больше. Но страха нет. Может быть, его сгубил Черный Убальдо, человек, не способный вернуться в мир и все же вполне безразличный к смерти.

– Значит, пустые сосуды и полные, разбитые и целые… – буркнул Кортэ, завершив молитву и глядя на Виона – замершего и вроде бы забывшего дышать, одеревенелого. – И дурные бабы, коим до Зоэ – как мне до Ноттэ. Наплясали без ума и души, нам на беду… Поглядим.

Тело Виона расслабилось, мешком сползло наземь и снова зашевелилось. Пальцы подергивались, кашель вынуждал спину вздрагивать, мял в мучительных корчах. Постепенно судорога сошла на нет, тело замерло, а затем уверенно сменило позу на сидячую. Нащупало рукоять рапиры, обнажило оружие и постучало кончиком лезвия по башмаку Кортэ. Пустые глаза обращенного к огню лица по-прежнему выглядели прорехами в извечный мрак. Выражение расслабленного безразличия уродовало красивое молодое лицо, превращая в маску. Губы двигались неестественно, неловко, словно жевали слова и давились ими, заглатываемыми на вдохе.

– Великое знание дает силу. Дает опыт. Я обрел дар и теперь уничтожу тебя без всякого усилия. Ты мне не противник. Смирись.

Горловой отвратительный бас оказался тем самым, подслушанным вчера, ожидаемым – и все же жутким. От рокочущего звучания спину сек град озноба. Кортэ повел плечами, прогоняя мерзкое ощущение. Заставил себя разжать руку на рукояти клинка, а затем, шипя и рыча, непослушными пальцами расстегнул пояс и отбросил оружие в сторону. То, что управляло телом Виона, проследило за бряцающим падением эстока и ножа. Оно не ожидало подобного и уставилось прорехами мрака на Кортэ, разыскивая в нем ответ. Затем внимание переместилось на золотую монетку в ладони сына тумана, добытую из кошеля ради занятия руки – и борьбы со страхом. Монетка то взлетала, по снова ложилась в кулак. Голова Виона дергалась и кивала, послушно следила за движением.

– Я сильный, – рыкнул бас.

– Ну да, а как же, – сипловато согласился Кортэ. Рассмеялся, обретая если не покой, то привычную наглость. – А я не самый дурной из дурных. Хочешь прикончить, сильный? Давай, вперед. Только ради этого не стоило ловить меня сложно и долго. Найм опытных убийц или изготовление яда куда проще, чем год возни с малышом Вионом.

Ответом стало долгое молчание, затем спину Виона согнула судорога, кашель длился и длился, пока не вынудил тело обессиленно скорчиться… Скоро оно снова гибко и точно приняло сидячую позу. Губы деревянно улыбнулись.

– Умно. Но глупо. Ты пробуешь дергаться, хотя ты – весь мой, тебе уже не уйти.

– Да я и не пробую, я жду, – Кортэ напоказ зевнул и сыто почесал живот. – Предложения жду. Выгодного.

– Золото? – На сей раз, видимо, исчерпав силы тела и пользу устрашения, хозяин Виона говорил не басом на вдохе, а вполне обычным голосом.

– Тебе одолжить? – сочувственно хмыкнул Кортэ, приходя в наилучшее настроение готовности к большому торгу. – Время идет, я хочу спать, а ты скучнее брата Теодора, ведущего нуднейшую праздничную службу вместо нашего славного настоятеля. Вот он-то свят, он умеет быть кратким и в постные дни.

– Твоя цена? – с сомнением отозвался голос и для солидности забасил на вдохе: – Только единожды я, высшая сущность, снисхожу до выслушивания жалких мелочей.

– Высшая, – с фальшиво-почтительным благоговением поразился Кортэ, ощущая себя почти хозяином положения, пусть и временно. Задумался, вслух бормоча обрывки молитв и осеняя себя знаком замкового камня. Заодно Кортэ присматривался, как на молитвы реагирует тот, кто смотрит глазами Виона. Пауза затянулась, Кортэ почуял это и звучно молвил «воистину!». Затем иным, деловым тоном, продолжил: – Как славно ты успокоил меня, Бас. Я буду звать тебя так, неловко без имени… Так вот, Бас. Что я подумал, то останется между нами. Ты высший, ты прочел в мыслях. Вслух изложу лишь мелочное и суетное: денег мне хватает. Я богат, жадность моя сыта. Но я зол! Как я зол… Ревность кипит, пусть она и грех, но уж что есть, того не утаить от высшего. Ты пообещал великое знание Виону, жалкому слабаку. А мне, знаменитому и могучему нэрриха Кортэ, грозе столицы, даёшь всего лишь золото?

– Знание без оплаты обещают тем, кто никогда его не получит. Таких используют вслепую, – заверил Бас. – Но ты умен и опытен. Я готов предложить договор на крови. Всё без обмана, найм в обмен на то, чего не получил Вион. О, дар будет щедрым. Мой опыт сделает тебя мудрее Оллэ. Ты станешь непобедим в бою, мудр и воистину бессмертен.

– Так, ясно, – Кортэ хлопнул себя по бедру и настороженно сощурился. – Не утаю, я опасаюсь ереси, поскольку в вере тверд, как и велит нам Мастер. Но знание – лишь орудие, в должных руках оно принесет пользу, а мои-то руки чисты. Значит, нет причин бояться тьмы. Продолжим… Ты прав, я слаб и привык к суетному, но надежному. Уж прости, каков есть… Позволь высказать предложение. Первое. Три дня ты не тревожишь тело мальчишки. Тебе не заметно, но я-то вижу: он истощен и скоро погибнет от утомления. Тело требует отдыха, о высший, хотя с твоим всемогуществом подобное непривычно. Малыш не спит ночами и бодрствует днем. Он отощал, издергался. Ослабь поводок, я присмотрю за ним. Не сбежит.

– Разумно, – предположил Бас.

– Как ты мудр, воистину. Второе, – не теряя деловитости тона, Кортэ продолжил торг. – Мне требуется договор. Письменный. Чтобы всё подробно, до самых мелких мелочей, я не такой дурак в торговле, за цыганское золото не продаюсь. Завтра я намерен отдыхать и лечить Виона, хотя он и противен мне. Затем… да, два дня кладу на быстрый поход до столицы. Там меня должен ждать человек с договором. У тебя как, в столице есть… поддержка?

– Я высший, – напомнил Бас и, очнувшись, попытался вернуть утраченные позиции главного в разговоре. – Для меня нет невозможного. Нет расстояний и тайн. Я содержу в себе великое знание и использую его по мере потребности.

– Как мудро, как удобно и достойно, о высший… Третье мое замечание тоже будет к пользе, – Кортэ, почесал кожу у губ и хоть так, неловко, заменил привычку гладить изведенные под корень усы. Он настороженно рассматривал бледное лицо Виона, действительно едва живого. – Хоть я и не продаюсь за золото, сделка должна иметь обеспечение в надежном металле. Сто тысяч монет, а лучше слитки в тот же вес. Поскольку ты высший, вряд ли возникнут сложности с превращением свинца и ртути… или что там у вас, тьмою рожденных, в ходу?

Пока Кортэ говорил, тело Виона очередной раз сникло, ничком сползло в траву. Пришлось быстро качнуться вперед и подхватить несчастного под локти, чтобы тот щекой не угодил на горячие угли. Ткань одежды Виона на плечах и спине была насквозь мокрой от пота, дыхание —кашляющим, мучительно затрудненным.

Кортэ вспорол ткань и освободил Виона от рубахи, протер его спину краем плаща и завернул тело потеплее, укутал. Бас не проявлял себя. И, по мнению Кортэ, должен был вернуться нескоро. Кто бы ни прикрывался личиной «высшего», он, судя по разговору, был существом из плоти, далеко не всемогущим. Кортэ усмехнулся, чувствуя, как остатки суеверного страха уходят, как крепнет злость.

Спину и руки Виона свела судорога, предшествующая явлению Баса. Снова тело грациозно расправило плечи и гордо вскинуло голову. В тенях под ресницами накопился нездешний мрак.

– Утром четвертого дня от сего разговора будь в столице, в гостерии «Сизый голубь». Договор доставят туда, владелец тебя знает, сам подойдет. Ты получишь гарантии. Золото будет подготовлено. В слитках, без клейма, взвешенное надежными людьми и разложенное по сундукам.

– Поверенный, три свидетеля, – алчно засопел Кортэ, вцепившись в плечо Виона и торопливо уточняя условия сделки. – И еще: никаких клятв тьме и еретических ритуалов. Прямым нанимателем должен выступать человек, чья репутация безупречна. Я – Кортэ, и я уважаю себя, со швалью не знаюсь.

– Помни, с кем говоришь, – угрожающе зарычал Бас.

– Огради меня Мастер, – искренне ужаснулся Кортэ, сотворил знак стены и тяжело вздохнул, щупая оберег на шее.

– От меня нет спасения и в оплоте маджестика, я – высший, это истина, – захрипел Бас.

– Да вижу, вижу, что тебя… Вас и молитва не страшит, и оберег мой не унимает, – испуганно зашептал Кортэ. Покосился на тусклые угли. – Но я не желаю быть равным с мальчишкой. Не намерен дольше четырех дней оставаться с ним рядом, он жалок, с моим наймом польза от него иссякнет. А, пожалуй, зачем его лечить, кормить и тащить в столицу? Перережу горло, пусть Вион отправляется в пустоту и ждет нового воплощения. Мне есть за что мстить.

– Только я решаю, кто из слуг может покинуть мир, – взревел Бас.

Пустота сделалась глубока и мучительно-близка, звезды потускнели, воздух уплотнился, едва годный для дыхания. Кортэ без раздумий уткнулся лицом в траву, уже тронутую утренней росой, и завизжал. Он старательно, меняя тон и всхлипывая, выл и молился, пока чуждая тишина не иссякла, впитавшись в сумерки.

Едва привычный мир восстановился, и слух нэрриха смог воспринять голос родного ветра, Кортэ выпрямился, огляделся. Испытывая смутное похмелье, он нетвердыми руками разворошил вещи Виона, подхватил топорик и бегом бросился за дровами. Работа помогла согреться, выгнала из тела вместе с потом мерзостное послевкусие опасной ночи…

Скоро жаркий костер рдел и потрескивал. Распоротая рубаха Виона и прочие его вещи, наспех выстиранные в ближнем ручье, сохли на палках. Тело младшего нэрриха было старательно растерто влажной тряпкой, а затем сухой, до красноты и жара кожи. Вион оказался завернут в плащ и конский потник, уложен у огня. Но даже так он не обрел покоя, то и дело постанывал во сне, похожем на навязчивый, утомительный бред тяжелобольного.

Кортэ присматривал за костром, жевал веточку и щурился, в подробностях восстанавливая в памяти разговор с Басом. Не вызывало сомнений присутствие загадки самого отвратительного и хищного толка. То, что вцепилось в Виона, было реально – и угрожающе непостижимо. Помимо жуткой нездешней сущности – Баса – в заговоре, очевидно, имелись люди. Они нашли, как пока что решил Кортэ, способ вызвать тварь, подчинившую Виона. У последнего сама основа жизни нэрриха – его раха, прядь ветра, – была угнетена и несвободна в результате согласия на некий договор. Но едва ли люди, вызвавшие чудовище, понимали до донышка глубину и природу своей и чужой власти. Кто скажет: они ли хозяева? Кортэ снова и снова обдумывал разговор и начинал всерьез сомневаться в самостоятельности человека, сокрытого за рокочущим басом.

Когда угли стали пеплом, а мысли утонули в сумерках усталости, Кортэ последний раз проверил, надежно ли укутан Вион. И сам улегся отдыхать, подмигнув бледнеющему востоку. Нынешней ночью, полученными сведениями и своим поведением Кортэ был вполне доволен. Сон пришел сразу и оказался неплох: старый Убальдо шагал по широкой каменной лестнице все выше, ругался сквернейшими словами и пинал расставленные по сторонам пустые сосуды. Глина, камень, стекло, звонкая медь, певучее серебро с каменьями и чеканкой – все сыпалось вниз, испуганно бренчало и гудело, а затем пропадало в пуховых облаках у подножия лестницы… Служитель ордена Зорких поднимался и поднимался, камни его лестницы были крепки. Плечи старца постепенно расправлялись, а голос приобретал зычность, настораживающую даже небеса.


Когда Кортэ проснулся, негромкое звяканье не пропало, в отличие от смачной – заслушаться можно – ругани Черного Убальдо, сгинувшей вместе с остатками сонливости.

Вион сидел у костра и помешивал кашу, спасая завтрак от пригорания. Вид у молодого нэрриха был голодный, жалкий, но не безнадежный, поскольку он интересовался пищей, принюхивался и облизывался. На Кортэ, почти лысого, ощетиненного смешной рыжеватой небритостью, Вион поглядывал иногда и искоса, не решаясь беспокоить.

– Вроде бы сегодня обошлось, – осторожно предположил Вион.

– Как же! Обгадился ты крепко, когда хапнул наживку. Теперь ничего не обойдется просто так, не надейся, – прямо сообщил Кортэ. Резко сел. – Ну на кой ты мне сдался? Дел по горло, а ты в это вот самое горло вцепился пиявкой.

– Прости…

– Второй раз? Как ты себе представляешь это? Засранец ты, а я вроде мамки, вынужден пеленки менять и сказки сказывать, – огорченно признал Кортэ и принял свою порцию каши. Быстро уничтожил пищу, кивнул. – Нормально, но меда ты пожалел.

– Сколько было… Скажи, а что я делал ночью? Уже год я понятия не имею, что творю, когда угаснут все звезды.

– Сегодня ты трепался, врал и обещал мне золотые горы, – хмыкнул Кортэ. – Знаешь, ты не безнадежен, я это говорил?

– Да.

– Как я думаю, будь ты дерьмо полное, эта дрянь уже схарчила бы тебя. Но вы с ней не одно и то же. Она взяла посильное и не смогла выжрать остальное. Как говорил Убальдо? Нет в твоей душе достаточно большого и вовсе пустого сосуда, годного вместить непроглядную тьму в её нынешнем виде, неразбавленном. Значит, убивать тебя пока не за что. Надо спасать. Если ты сам того желаешь.

– Желаю, – подтвердил Вион. – А кто такой Убальдо?

– Наш с тобой личный святой, – хмыкнул Кортэ. – Если б не он, лежать бы одному из нас у этого костра с перерезанным горлом. Потому что тьма сильна, но и мой страх поначалу был не слабее… Пока я не понял, что дрянь не читает мои мысли и даже не знает того, что ты рассказал мне вечером. Значит, она не всемогуща и вдобавок отделена от тебя. Ты не ведаешь, что она творит ночами, но и ей не легче: она понятия не имеет, что ты делаешь днем.

– Хоть так, – осторожно улыбнулся Вион.

– Именно, или я вовсе уж влип, и ловушка не по моим силам, – раздумчиво предположил Кортэ, изучая глаза Виона – темные, но вполне обычные, отражающие блики рассвета. – Ночами тебя скручивает крепко. Знаешь, сперва я струхнул, решил: тьма явилась за мной и тянет в сети, взвесив мои грехи. Эта тварюка басила и стращала, да еще и родной ветер не вздохнул ни разу, словно помер. Но потом… Я затеял торг. Гниденыш поддался, как дешевый лавочник. И вот в чем я после разговора уверен, по порядку… Он – тот, кто заодно с Басом – не гранд, не служитель и не дон, а всего-то шваль из торговых. Он распоряжается немалыми деньгами и имеет в деле интерес. Он страшится происходящего не меньше, чем я. И, пожалуй, желает заключить найм с обманом тех, кому должен служить. Потому что сам, повторю, перепуган до судорог. О золоте он говорил, как ростовщик. Обо мне наслышан, даже опасается – вежливо так, настороженно и с надеждой… Если сдержит слово, если его самого не прижмут, впереди у тебя, малыш, три-четыре ночи спокойного сна. Пока все.

– Ты столько узнал за ночь, – поразился Вион, взирая на Кортэ с детским восторгом.

– Где черти носят Оллэ? – вопросил Кортэ розово-синие небеса, почти надеясь в ответ разобрать ругань Убальдо, мысленно причисленного к самым толковым святым.

– Он шел на север, когда я отстал, – неуверенно сообщил Вион, собирая вещи и свистом подзывая коня.

– Не свисти, и так денег нет, – поморщился Кортэ, щупая кошель. – Черт! Сто тысяч в слитках… Прилично. Как бы мне сообразить: у кого в столице лежит в подвалах эдакое сокровище, да не одно, не последнее?

– Вы поедете верхом, учитель? – вжимая голову в плечи, уточнил Вион.

– Кортэ, – усмехнулся рыжий, хлопнул коня по шее и зашагал к дороге, не сделав попытки занять седло. – Ну, надумаешь льстить, зови меня, как я звал Ноттэ, полным именем родного ветра, то есть – Кор… Так меня никто не зовет. Знаешь, я, черт меня дери, тщеславен, этого греха уж вовек не избыть, сам вижу. Учить тебя я не намерен. Гнать – тоже. Сегодня идем без спешки, но и без привалов, я буду думать. Это для меня трудно, голова трещит… Но иначе нельзя. Так, начнем. Что мы знаем о семье Коннерди? Ну, их денежки я учесть способен, ста тысяч в живой монете там и близко нет, но к ним благоволит кое-кто жирнозадый, и если пройтись по окружению…

Загрузка...