УБИЕННЫЙ ПОЭТ Сборник рассказов 1916

УБИЕННЫЙ ПОЭТ © Перевод М. Яснов

Рене Дализу{97}

I. МОЛВА

В наше время слава Крониаманталя{98} повсеместна. Сто двадцать три города в семи странах на четырех континентах оспаривают почетное право считаться родиной этого несравненного героя. В дальнейшем я попытаюсь пролить свет на этот важнейший вопрос.

Каждый народ так или иначе видоизменил звучное имя Крониаманталя. Арабы, турки и другие нации, читающие справа налево, неизбежно произносят его имя как Латнамаинорк, но турки по-своему зовут его Пата, что означает «гусь» или «орган мужественности»{99}, как угодно. Русские прозывают его Выпердок, то есть родившийся с пуканьем; чуть позже происхождение этого прозвища прояснится. Скандинавы или, по крайней мере, далекарлийцы{100}, охотно зовут его на латыни quoniam, то есть «потому что»; однако в народных сказаниях Средневековья это слово нередко обозначает «благородную» часть тела. Следует отметить, что саксы и турки проявляют по отношению к Крониаманталю одни и те же чувства, давая ему сходные прозвища, однако причина этого пока неясна. Можно предположить, что это эвфемическая аллюзия на медицинское заключение марсельского врача Ратибуля о смерти Крониаманталя. Из этого официального документа следует, что все органы Крониаманталя были здоровы, и судебно-медицинский эксперт добавил по-латыни, как это в свое время сделал помощник лекаря Анри в отношении Наполеона: «Partes viriles exiguitatis insignis, sicut pueri»[16] {101}.

Впрочем, есть страны, где понятие крониамантальской мужественности совершенно исчезло. Так, например, в Мавритании негры называют его женскими именами Цаца или Дзадза или Рсусур, ибо они феминизировали Крониаманталя, как византийцы феминизировали святой канун, превратив его в святую Параскеву-Пятницу{102}.

II. ЗАЧАТИЕ

В двух лье от Спа, на дороге, обсаженной корявыми деревьями и кустарником, Вьерселен Тигобот{103}, бродячий музыкант, идущий пешком из Льежа, пытался раскурить свою трубку. Его окликнул женский голос:

— Эй, сударь!


Он поднял голову, и раздался безудержный хохот:

— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Хи-хи-хи! У тебя веки цвета египетской чечевицы! Меня зовут Макарея. Мне нужен дружок.


Вьерселен Тигобот увидел на обочине дороги молодую темноволосую бабенку, сложенную из славненьких округлостей. Как грациозна она была в коротенькой велосипедной юбчонке! Держа одной рукой свой велосипед, другой она подбирала терновые ягоды, а огромные ее золотистые глаза так и пожирали валлонского музыканта.

— А вы премиленькая цыпочка, — сказал Вьерселен Тигобот, поцокав языком. — Только, Бог мой, если вы наедитесь терна, вечером у вас точно будут колики!

— Мне нужен дружок, — повторила Макарея и, расстегнув рубашонку, она продемонстрировала Вьерселену Тигоботу свои грудки, круглые, как попка ангела, с нежными сосками цвета розовых закатных облаков.

— О-о-о! — простонал Вьерселен Тигобот. — Они прекрасны, как жемчуга Амблевы{104}, дайте их мне. А я соберу для вас огромный букет папоротников и ирисов лунного цвета.

Вьерселен Тигобот сделал шаг, чтобы схватить эту восхитительную плоть, которую ему предлагали даром, будто освященный хлеб во время службы, но спохватился.

— Вы такая милашка, как Бог свят, вы прекрасны, как ярмарка в Льеже. Вы прекраснее, чем Доннэя, чем Татенна, чем Виктория, в которых я был влюблен, и чем девчонки у Ренье, которых всегда можно купить. Но если вы хотите стать моей возлюбленной, как Бог свят, у вас будут вошки!

Макарея{105}:

Они по цвету словно луны,

Круглы, как колесо Фортуны.

Вьерселен Тигобот:

Коль не боитесь заразиться,

Я вмиг готов на вас жениться.

Вьерселен Тигобот приблизился, и с губ его сорвались поцелуи:

— Я вас люблю! Будь что будет! Ах, моя милашка!


Вскоре слышались уже только вздохи и пение птиц, а рыжие зайцы, словно рогатые чертенята, пробегали, будто в семимильных сапогах, мимо Вьерселена Тигобота и Макареи, предающихся любовным утехам в кустах терновника.

А потом велосипед унес Макарею.

И в смертельной тоске Вьерселен Тигобот проклял катящееся орудие скорости, исчезнувшее за горизонтом в тот момент, когда музыкант принялся мочиться, мурлыкая какой-то мотивчик…

III. ВЫНАШИВАНИЕ

Вскоре Макарея заметила, что понесла от Вьерселена Тигобота.

— Досадно, — подумала она сначала, — но медицина шагнула вперед. Когда захочу, избавлюсь. Ах, этот валлонец! Зря он трудился. Не воспитывать же Макарее сына бродяги? Нет, нет и нет, я приговариваю к смерти этого зародыша. Я не хочу даже сохранять в спиртовом растворе этот плод дурного происхождения. А ты, животик, если бы ты только знал, как я люблю тебя с тех пор, как поняла, какой ты хороший! Что? Ты согласен носить бремя, найденное на дороге? Невинный животик, ты не заслуживаешь моей эгоистичной души.

Что я говорю, о живот мой? Ты коварен, ты разлучаешь детей с их отцами. Нет! Я тебя больше не люблю. Нынче ты всего лишь набитый мешок, о мой живот с улыбающимся пупком, с мягкой бородкой, о мой эластичный, гладкий, выпученный, недужный, круглый, шелковистый, облагораживающий живот! Ибо ты облагораживаешь, я и забыла об этом, о мой живот, что прекраснее солнца! Ты облагородишь также и ребенка валлонского бродяги, ты и впрямь стоишь бедра Юпитера{106}. Какой ужас! Еще чуть-чуть, и я бы истребила дитя благородной породы, мое дитя, которое уже живет в моем обожаемом животе!


Она резко распахнула дверь и позвала:

— Мадам Деан! Мадмуазель Баба!


Загрохотали двери и задвижки и прибежали хозяйки Макареи.

— Я беременна! — вскричала Макарея. — Я беременна!


Ее нежная плоть расположилась на кровати, Макарея раздвинула ноги. Талия у нее была узкой, а бедра широкими.

— Бедная малышка, — сказала мадам Деан. Она была кривая на один глаз, усатая, кособокая и хромая. — Бедная малышка, вы и не знаете, что вас ждет. После родов женщины становятся похожими на оболочку майских жуков, которая хрустит под ногами прохожих. После родов женщины превращаются во вместилище всяческих болезней (взгляните на меня!), в яичные скорлупки, полные жребиев, заклятий и прочих чудес. Ай-ай-ай, славно же вы потрудились!

— Глупости! — сказала Макарея. — Иметь детей — это долг всякой женщины, и я знаю, что обычно это очень хорошо влияет на их здоровье, как физическое, так и моральное.

— С какой стороны у вас болит? — спросила мадемуазель Баба.

— Да замолчите вы! — сказала мадам Деан. — Сходите лучше за бутылочкой «Спа» и заодно принесите рюмки.


Мадемуазель Баба принесла настойку. Они выпили.

— Вот так-то оно лучше, — сказала мадам Деан, — после такой встряски мне надо было прийти в себя.


Она налила себе еще рюмочку настойки, выпила, а оставшиеся капли слизнула языком.

— Представьте себе, — сказала она затем, — представьте себе, мадам Макарея… клянусь всем святым, и мадемуазель Баба тому свидетель, что впервые подобное случается с моей жиличкой. Не бывало такого, хотя бывали всякие. Луиза Бернье, которую прозвали Камбала, потому что она была плоская; Марсела-Карабинерша (ее наглость была сногсшибательна!); Христиана, та, что умерла в Христиании от солнечного удара, словно таким образом солнце хотело отомстить за Христа; Лили де Меркёр, известное имя (ясно, что не ее), да к тому же, такое простецкое для шикарной женщины, пишется «Меркюр», а она всегда говорила, сложив губы куриной гузкой: «Надо произносить Меркюр». И знаете, тем и кончилось, ее заполнили Меркурием{107}, как градусник ртутью. По утрам она спрашивала: «Какая сегодня будет погода?» А я ей всегда отвечала: «Вам это должно быть известно лучше, чем мне…» И никогда, ну вот никогдашеньки, они у меня не беременели.

— Ну и что? — сказала Макарея. — Я тоже еще никогда. Дайте мне лучше пару советов. Только покороче.


Она поднялась с места.

— О, — вскричала мадам Деан, — до чего у вас зад красивый! Какой свеженький! И какой белоснежный! А полнота! Мадемуазель Баба, мадам Макарея наденет халат. Подайте кофе и принесите заодно черничный пирог.


Макарея надела рубашку и халат с поясом из шотландского шарфа.

Вернулась мадемуазель Баба; на большом подносе она принесла чашки, кофейник, кувшин с молоком, горшочек с медом, тартинки с маслом и черничный пирог.

— Хотите хороший совет? — сказала мадам Деан, вытирая тыльной стороной ладони кофе с молоком, который тек по ее подбородку. — Ребенка надо крестить.

— Я это непременно сделаю, — сказала Макарея.

— Мне даже кажется, — сказала мадемуазель Баба, — что лучше было бы окрестить его сразу, как родится.

— И верно, — с трудом проговорила мадам Деан, у которой был полный рот, — мало ли что может случиться. Кормить будете сами, а вот если бы я была из ваших, и у меня было бы денег, как у вас, я бы постаралась перед родами съездить в Рим, чтобы получить благословение папы. Ваше дитя никогда не познает отцовских ласк и наставлений, ему не произносить сладкого слова «папа». Так пусть хоть благословение папы римского всю жизнь будет при нем.


И мадам Деан принялась хлюпать, словно выкипающий горшок. Макарея пролила столь обильные слезы, что это было похоже на китовый фонтан. А про мадемуазель Баба можно сказать одно: с синими от черники губами она все рыдала и рыдала, да так, что рвущиеся из ее груди рыдания чуть было не повредили ее девственности.

IV. БАРОНСТВО

Сорвав изрядный куш в баккара, да к тому же в свое время разбогатев, благодаря любви, Макарея, беременность которой никак не обнаруживала себя, приехала в Париж, где прежде всего отправилась к модным портным.

До чего же шикарной она была, ну до чего шикарной!

* * *

Однажды вечером она отправилась во Французский театр, где играли поучительную пьесу. В первом акте молодая женщина, которая в результате хирургической операции стала бесплодной, выхаживала своего толстого, страдающего водянкой и очень ревнивого мужа. Уходя, врач говорил:

— Спасти его может только огромное чудо или огромная преданность.

Во втором акте молодая женщина говорила молодому врачу:

— Я очень предана мужу. Лучше бы водянка была у меня!

— Предадимся любви, мадам. Если вы способны зачать, ваше желание будет исполнено. И какая сладкая слава ждет меня в этом случае!

— Увы, — бормотала дама. — У меня нет яичников.

— Любовь, — между тем восклицал доктор, — любовь способна совершать чудеса!

В третьем акте супруг, худой, как палка, и дама на восьмом месяце беременности радовались произошедшим с ними переменам. Врач докладывал в Медицинской академии об итогах своих исследований в области оплодотворения женщин, ставших бесплодными в результате хирургических операций.

* * *

В конце третьего акта кто-то в зале закричал: «Пожар!» Испуганные зрители с криками ринулись вон. На бегу Макарея вцепилась в руку первого попавшегося мужчины. Он был прилично одет и хорош собой, а поскольку Макарея была очаровательна, ему польстило, что она выбрала его в защитники. Затем они продолжили знакомство в кафе, а оттуда отправились поужинать на Монмартр. Но так уж получилось, что Франсуа дез Игрей по оплошности забыл свой кошелек. Макарея охотно оплатила счет. А Франсуа дез Игрей был столь галантен, что не позволил Макарее, разнервничавшейся из-за истории с пожаром, остаться ночевать одной.

* * *

Франсуа, барон дез Игрей (впрочем, баронство было фальшивым) представлялся последним отпрыском благородного дома в Провансе и демонстрировал герб на пятом этаже одного здания на улице Карла Пятого.

— Однако, — говорил он, — революции и демагоги неплохо потрудились для того, чтобы теперь гербы изучались только археологами-простолюдинами и чтобы дворяне навсегда забыли про это искусство.

Барон дез Игрей, герб которого имел форму лазурного щита с тремя серебряными вилообразными крестами, расположенными на геральдическом поле{108}, сумел произвести на Макарею такое приятное впечатление, что она в благодарность за вечер после Французского театра захотела изучать геральдику.

Надо сказать, что Макарея не проявила особой склонности к заучиванию геральдических терминов, и можно с уверенностью утверждать, что она серьезно заинтересовалась лишь гербом Пиньятелли, из семьи которых вышли многие папы, и чей герб был заполнен изображением котелков{109}.

И все же эти уроки не были всего лишь тратой времени ни для Макареи, ни для Франсуа дез Игрея, ибо они в конце концов поженились. В приданое Макарея принесла свои деньги, свою красоту и свою беременность. Франсуа дез Игрей подарил Макарее звучное имя и благородную осанку.

Ни один не жалел о совершенной сделке, и оба были счастливы.

— Макарея, дражайшая моя супруга, — сказал Франсуа дез Игрей вскоре после свадьбы, — зачем вы заказали столько нарядов? По-моему, дня не проходит, чтобы портные не приносили новых. Правда, это делает честь вашему вкусу и их квалификации.


Поколебавшись мгновение, Макарея ответила:

— Это для нашего свадебного путешествия, Франсуа!

— Нашего свадебного путешествия? Я тоже об этом думал. И куда же вы хотите поехать?

— В Рим, — сказала Макарея.

— В Рим, куда ведут все дороги?

— Мне хочется увидеть папу.

— Прекрасно, но с какой целью?

— Чтобы он благословил ребенка, который шевелится в моем животе, — сказала Макарея.

— Бог ты мой! Черт возьми!

— Это будет ваш сын, — сказала Макарея.

— Вы правы, Макарея. Мы поедем в Рим, куда ведут все дороги. Закажите новое платье из черного бархата, и пусть спереди по подолу юбки портной не забудет вышить наш говорящий герб: лазурный щит с тремя серебряными вилообразными крестами, расположенными на геральдическом коле.

V. ПАПСТВО

— Per carita[17], мадам баронесса, (никогда бы не подумал, что вы замужем!), ай-ай-ай! Но господин барон, ваш муж, не согласен, ай-ай-ай! Действительно, у вас животик, который становится заметным. Как видно, во Франции неплохо стараются. Ах, если бы эта прекрасная страна захотела снова вернуться в лоно Церкви, ее население, сильно сократившееся вследствие антиклерикализма (да, баронесса, это доказано), так вот, население заметно увеличилось бы. Ах, Боже правый! Как она хорошо слушает, бесстыдница, когда с ней серьезно разговаривают, да, баронесса, у вас вид бесстыдницы! Ай-ай-ай! Теперь им хочется видеть папу. Ай-ай-ай! Благословение простого кардинала, вроде меня, их не устраивает. Ай-ай-ай, молчите, я все понимаю. Ай-ай! Я попробую получить аудиенцию. О, не благодарите меня, оставьте мою руку в покое. Ишь, как она целует, бесстыдница! Да уж. Идите-ка сюда, мне хочется что-нибудь подарить вам на память.

Вот! Цепочка с медальоном от церкви Богоматери Лореттской. Повернитесь-ка задиком… я хотел сказать… Ах, этот французский, язык сломать можно! Вы по-итальянски не говорите? Мы говорим одно, вы понимаете другое, это так утомительно!.. Я хотел сказать, повернитесь спиной, я вам застегну цепочку… Теперь, когда у вас есть медальон, обещайте никогда его не снимать. Ну ладно, ладно! Дайте я вас в лоб поцелую. Ну вот, бесстыдница меня боится, что ли? Вот так! Скажите, что вас так рассмешило?.. Ничего? Тогда один совет. Когда пойдете в Ватикан, не поливайте себя так этим зловонием, я хотел сказать, благовонием. До свидания, бесстыдница. Заходите еще. Кланяйтесь господину барону.

* * *

Так, благодаря кардиналу Рикоттино, который был нунцием в Париже, Макарея получила аудиенцию у папы.

Она отправилась в Ватикан, надев свое нарядное платье с гербом. Барон дез Игрей, в рединготе, сопровождал ее. Он восхищался выправкой благородных стражей, и наемные швейцарцы, склонные к пьянству и шалостям, показались ему славными малыми. Он нашел повод шепнуть на ушко своей жене кое-что о предках одного из кардиналов Людовика XIII…

* * *

Супруги вернулись в гостиницу сильно взволнованные и словно наполненные папским благословением. Они целомудренно разделись и в постели долго говорили о понтифике, главе старой Церкви, убеленном сединами что белее снега, который католики почитают вечным, подобно оранжерейной лилии.

— Жена моя, — сказал в завершение Франсуа дез Игрей, — я ценю и обожаю вас и всем сердцем полюблю ребенка, получившего папское благословение. Пусть же родится этот благостный ребенок, но я бы желал, чтобы это случилось во Франции.

— Франсуа, — сказала Макарея, — я еще не была в Монте-Карло, давайте съездим! Я не собираюсь безумствовать. Мы не миллионеры. Я уверена, что в Монте-Карло мне повезет.

— Бог ты мой! Черт возьми! Проклятье! — чертыхался Франсуа. — Макарея, вы меня бесите!

— Ай, — закричала Макарея, — ты меня ногой пнул, альфонс!..

— С удовольствием вижу, Макарея, — остроумно заметил Франсуа дез Игрей, быстро пришедший в себя, — что вы не забываете, что я ваш муж.

— Ну хорошо, дурачок, поехали в Монако.

— Да, но рожать ты будешь во Франции. Потому что Монако это независимое государство.

— Договорились, — сказала Макарея.


Наутро барон дез Игрей и баронесса, совершенно опухшие от комариных укусов, купили на вокзале билеты в Монако. В вагоне они строили очаровательные планы.

VI. ГАМБРИНУС

Барон и баронесса дез Игрей, беря билеты в Монако, рассчитывали прибыть на эту станцию, пятую по счету, если ехать из Италии во Францию, и вторую в маленьком монакском княжестве.

Название княжества совершенно итальянское, хотя теперь его произносят на французский манер, а французские названия Мург и Монего совершенно устарели и вышли из употребления.

Впрочем, по-итальянски слово «Монако» означает не только это одноименное княжество, но еще и столицу Баварии, Мюнхен. Служащий вместо билетов в княжество Монако продал барону билеты в Монако-Мюнхен. Когда же барон и баронесса заметили ошибку, они были уже на границе Швейцарии и, оправившись от удивления, решили доехать до Мюнхена, чтобы своими глазами увидеть, какое уродство современный антихудожественный германский дух мог изобрести в архитектуре, скульптуре, живописи и прикладном искусстве…

* * *

Холодный март заставил супругов дрожать от стужи в Афинах из картона, имитирующего каменную кладку.

— Беременным женщинам, — сказал барон дез Игрей, — чрезвычайно полезно пиво.


И он повел свою жену в королевскую пивную «Пшорр», в «Августинербрау», в «Мюнхнеркиндл» и другие пивные.

Они взобрались на Ноккерберг, где находится большой парк. Там пьют, пока оно не кончится, самое знаменитое мартовское пиво «Сальватор», а оно, как правило, скоро кончается, ибо мюнхенцы — знатные пропойцы.

* * *

Когда барон со своей женой вошел в сад, их окружила нетрезвая толпа выпивающих, которые пели во все горло, танцевали, раскачиваясь, и били пустые пивные кружки.

Торговцы продавали жареную дичь, копченую селедку, соленые крендели, булочки, ветчину, сладости, безделушки, открытки. Там был и король пьяниц Ганс Ирльбек. После хмельного карлика Перкео, обожателя большой бочки Гейдельберга{110}, другого такого выпивохи не видывали. Пока готовят мартовское пиво, а потом в мае, во время праздника Пивной кружки, Ганс Ирльбек выпивал по сорок литров. В обычное же время ему случалось выпить разве что двадцать пять.

В тот момент, когда элегантная чета дез Игрей приблизилась к нему, Ганс расположил свой колоссальный зад на скамье, которая немедленно треснула, потому что на ней уже помещалось с два десятка огромных мужчин и женщин. Пьяницы повалились вверх ногами. Обнажилось несколько голых ляжек, поскольку мюнхенские женщины носят чулки по колено. Повсюду раздался смех. Ганс Ирльбек, который тоже свалился, но кружку из рук не выпустил, пролил ее содержимое на живот девицы, оказавшейся рядом с ним, и пенящееся под ней пиво было похоже на разливающуюся лужу, которую она тут же и напрудила, вскочив и одним махом проглотив целый литр, чтобы оправиться от волнения.

Но распорядитель сада закричал:

— Donnerkeil![18] Свиньи чертовы… снова сломали скамейку! — И с салфеткой, перекинутой через руку, бросился искать официантов: — Франц! Якоб! Людвиг! Мартин!

А в это время посетители звали распорядителя:

— Обер! Обер!


Однако ни оберкельнер, ни официанты не появлялись. Посетители кинулись к прилавкам, где можно самому взять кружку пива, но из кранов больше не лилось, не слышно было ежеминутных громовых ударов, сопровождающих открывание новой бочки. Пение прекратилось, разгневанные выпивохи изрыгали ругательства в адрес пивоваров и даже самого мартовского пива. Другие, воспользовавшись передышкой, со страшными усилиями, выпучив глаза, изрыгали выпитое. Соседи подбадривали их с серьезной невозмутимостью. Не без труда поднявшись, Ганс Ирльбек, сопел и бормотал:

— Нет больше пива в Мюнхене!


И все повторял со своим природным мюнхенским выговором:

— Минхен! Минхен! Минхен!


Подняв глаза, он увидел торговца дичью и устремился к нему, чтобы заказать жареного гуся, а еще того, чего желала его душа:

— Пива в Мюнхене больше нет… хоть бы белая редька была!


И он еще долго повторял, по-мюнхенски растягиваю гласную:

— Реедька, реедька, реедька…


Неожиданно он замолчал. Толпа пьянчуг издала вопль одобрения. В дверях пивной появились четыре официанта. Они с достоинством несли некое подобие балдахина, под которым, прямой и гордый, шествовал, словно свергнутый негритянский король, оберкельнер. И вслед за тем с ударом колокола открылись новые бочки, вызвав новые взрывы хохота, крики и пение на этом многолюдном холме, твердом и подвижном, словно адамово яблоко самого Гамбринуса, когда, шутовски одетый монахом, с белой редькой в одной руке, другой он опрокидывает кружку, которая веселит его глотку{111}.

Макарея пила в компании своего мужа только когда ее сильно мучила жажда, она забавлялась зрелищем этой гигантской попойки, и ее смех сотрясал ребенка, который должен был появиться.

Так радость матери удачно повлияла на характер отпрыска, и тот, согласно мнению великих поэтов, получил от этого много пользы и здравого смысла еще до своего рождения.

VII. РОДЫ

Барон Франсуа дез Игрей покинул Мюнхен в тот самый момент, когда баронесса Макарея узнала, что время родов приближается. Г-н дез Игрей не хотел, чтобы ребенок родился в Баварии, он уверял, что этот край располагает к сифилису.

Вместе с весной они прибыли в маленький порт Напуль, который барон увековечил в прелестном лирическом каламбуре:

Напуль под золотыми небесами…{112}

Здесь-то Макарея и освободилась от бремени.

— Ах! Ах! Ай! Ай! Ай! Ой! Ой! Ой!

Три местные повитухи принялись приятно беседовать:

Первая повитуха

Я думаю о войне.

О, подружки, звезды, прекрасные звезды, вы их посчитали?

О, подружки, помните ли вы хотя бы названия всех прочитанных книг и имена их авторов?

О, подружки, подумали ли вы о тех беднягах, которые проложили большие дороги?

Пастыри золотого века пасли свои стада, не опасаясь абижата{113}, они не доверяли лишь дикарям.

О, подружки, что вы думаете об этих канонах?

Вторая повитуха

Что я думаю об этих канонах? Что это железные приапы!{114}

О, мои прекрасные ночи! Меня осчастливила зловещая ворона, которая заколдовала меня вчера вечером, это доброе предзнаменование. Мои волосы надушены абельмошем{115}.

О, что за прекрасные и твердые приапы, эти каноны! Если бы женщины должны были служить в армии, они бы шли в артиллерию. Пушки во время боя имеют очень привлекательный вид.

В морской дали зарождаются огни.

Ответь, о Зелотида, ответь сладкоголосая.

Третья повитуха

Я люблю его глаза в ночи, ему хорошо знакомы мои волосы и их запах. По улицам Марселя за мной долго шел офицер. Он был хорошо одет, и цвет лица его был красив, и одежды его были в золоте, а его рот соблазнял меня, но я избежала его объятий, спрятавшись в моей или моем bed-room[19] моей или моего family-house[20], куда я и спустилась.

Первая повитуха

О, Зелотида, пощади грустных людей, как ты пощадила этого щеголя. Зелотида, что думаешь ты о канонах?

Вторая повитуха

Увы! Увы! Мне бы хотелось быть любимой.

Третья повитуха

Они орудие отвратительной любви народов. О Содом! Содом! О бесплодная любовь!

Первая повитуха

Но мы женщины, почему ты говоришь о Содоме?

Третья повитуха

Огонь небесный пожрал его.

Роженица

Когда закончите кривляться, не худо будет мной заняться, припомните-ка поскорей о баронессе дез Игрей.

* * *

Барон дремал в углу комнаты, на нескольких походных одеялах. Он пукнул, и его дражайшая половина расхохоталась до слез. Макарея плакала, кричала, смеялась и через некоторое время произвела на свет хорошо сложенного младенца мужского пола. Затем, утомленная всеми этими усилиями, она отдала Богу душу, испустив крик ночной птицы, похожий на тот, что издала вечная первая жена Адама, пересекая Красное море{116}.

Возвращаясь к тому, что было сказано выше, я надеюсь, что пролил свет на вопрос о родине Крониаманталя. Оставим ста двадцати трем городам[21] в семи странах на четырех континентах оспаривать почетное право считаться его родиной.

Нам теперь известно, и записи актов гражданского состояния тут очень кстати, что он родился в момент отцовского пуканья в Напуле под золотыми небесами 25 августа 1889 года, но в мэрию об этом сообщили только на следующее утро{117}.

Это был год Всемирной выставки, и новорожденная Эйфелева башня дивной эрекцией приветствовала героическое рождение Крониаманталя.

Барон дез Игрей снова пукнул, и это разбудило его самого возле жуткого ложа, где, под перинами прея, прятался жмурик — бывшая Макарея. Младенец кричал, повитухи кудахтали, отец рыдая, восклицал:

— Ах, Напуль под золотыми небесами, я убил лапулю с золотыми волосами!


Затем он перекрестил новорожденного и нарек его именем, которое тут же и придумал и которое не найдешь ни в каких святцах: Крониаманталь. На следующий день он уехал, предварительно распорядившись о похоронах своей супруги, написав необходимые для вступления в права наследства письма и заявив ребенка под именем Гаэтан-Франсис-Этьен-Жак-Амели-Алонсо дез Игрей. С этим младенцем, чьим мнимым отцом он был, барон сел в поезд на Монако.

VIII. МАМОНА

Вдовец Франсуа дез Игрей облюбовал побережье залива Рокбрюн у границы княжества и поселился на полный пансион в семье, членом которой была миловидная брюнетка по имени Миа. Здесь он сам выкармливал из рожка наследника своего имени.

Часто на заре барон прогуливался по берегу моря. Дорога была обсажена агавами, при виде которых он всякий раз невольно вспоминал упаковки сушеной трески. Иногда, прикрываясь от встречного ветра, дез Игрей поворачивался к нему спиной, чтобы прикурить египетскую сигарету, дым которой поднимался спиралями, похожими на голубоватые горы Италии, вырисовывающиеся вдали.

* * *

Семья, в лоне которой он обосновался, состояла из отца, матери и Мии. Г-н Чекки, корсиканец, был крупье в казино. Прежде он служил крупье в Баден-Бадене и там женился на немке. От этого союза родилась Миа, чьи смуглота и черные волосы свидетельствовали прежде всего о корсиканском происхождении. Она всегда одевалась в броские цвета и ходила раскачивающейся походкой, с высоко поднятыми плечами. В груди она была гораздо уже, чем в бедрах, а легкое косоглазие придавало взгляду ее черных глаз некоторую растерянность, что делало ее лишь еще более соблазнительной.

Ее манера говорить была небрежной и вялой, к тому же она картавила, тем не менее это было восхитительно. Фразу она строила по-монакски. Увидев несколько раз, как она собирает розы, Франсуа дез Игрей начал к ней приглядываться, и его увлекла затея искать какие-то закономерности в ее речевых оборотах. Прежде всего он отметил в них несколько заимствований из итальянского, особенно в том, что касается спряжения глагола «быть» с этим же глаголом в качестве вспомогательного вместо глагола «иметь». Так, когда нужно было сказать: «Я была», Миа говорила: «Я есть была». Он также заметил забавную привычку повторять после придаточного предложения глагол основного: «Я есть была в Мулен, пока вы ездили в Ментону, я есть была». Или: «В этом году я хочу съездить в Ниццу на ярмарку тыкв, я хочу».

* * *

Однажды перед восходом Франсуа дез Игрей спустился в сад. Там он забылся сладкой дремой и простудился. Внезапно он безудержно расчихался: «Апчхи! Апчхи!» — и так раз двадцать.

Это чихание вывело его из дремоты. Он увидел, что небо стало светлеть и заря прежде всего осветила море на горизонте. Затем первые рассветные лучи зажгли небо со стороны Италии. Перед ним расстилалось пока еще грустное море, а на горизонте, словно облачко на уровне воды, виднелись вершины Корсики, исчезающие после восхода. Барон дез Игрей зябко поежился и, потягиваясь, зевнул. Затем он снова взглянул на море, где на востоке, в виду приморского города с белыми домиками, Бордигеры, который поставлял пальмовые ветви к праздникам в Ватикан, казалось, полыхал королевский флот. Барон повернулся к неподвижному стражу сада — высокому кипарису, увитому цветущим шиповником, добравшимся уже почти до самой его вершины, — и вдохнул бесподобный аромат пышных роз, закрытые лепестки которых были как живые.

И в этот момент Миа позвала его завтракать.

Она только что собрала фиги, их млечный сок стекал в миску для молока. Перекинув косу за спину и улыбаясь Франсуа, она спросила:

— Не хотите ли простокваши?

Он отказался, потому что не любил простокваши.

— Вы хорошо спали? — спросила Миа.

— Нет, очень много комаров.

— А знаете, чтобы укус не чесался, надо просто потереть это место лимоном, а чтобы комар не кусал, перед сном мажут лицо вазелином. Меня они не кусают.

— Если бы кусали, было бы обидно. Потому что вы такая хорошенькая, вам, должно быть, часто это говорят.

— Есть такие, кто говорит, а кто-то думает, но не говорит, есть такие. Что до тех, которые говорят, мне от этого ни жарко ни холодно, что же до других — им же хуже, что до тех…


А Франсуа дез Игрей тут же придумал историю для робких:


СКАЗКА ОБ УСТРИЦЕ И МОРСКОМ ОКУНЕ{118}

На скале жила прекрасная и премудрая устрица. Она не думала о любви, но в хорошую погоду блаженно любовалась солнцем. Ее увидел морской окунь, и это была любовь с первого взгляда. Он без памяти влюбился, но не осмеливался открыть свои чувства.

Однажды летом, счастливая и разомлевшая, устрица блаженствовала на своей скале. Спрятавшись поодаль, окунь любовался ею, но неожиданно желание поцеловать любимую сделалось таким необоримым, что он не смог сдержать его.

Он бросился в раскрытые створки раковины, а устрица, изумленная, мгновенно сомкнула их, обезглавив несчастного, чье лишенное головы тело уплыло по воде куда глаза глядят.

— Так этому окуню и надо, — со смехом сказала Миа, — что он за дурак такой! Вот я очень хочу, чтобы мне говорилось, что я хорошенькая, но не просто так, а чтобы нам с ним обручилось…


И Франсуа дез Игрей отметил, чтобы не забыть, эту странную особенность синтаксиса, в котором сочетается единственное число возвратных глаголов с местоимением: мне говорилось, нам с ним обручилось… И еще он подумал: — Она меня не любит. Макарея мертва. Миа равнодушна. Что поделаешь, я несчастлив в любви.

* * *

Однажды он оказался в долине Гомат на невысокой горе, поросшей тощими сосенками. Вдали перед ним расстилался берег, окаймленный бело-голубыми волнами. За купами садовых деревьев виднелось казино. Франсуа дез Игрей смотрел на него. Этот дворец был похож на человека, присевшего с поднятыми к небу руками. Франсуа дез Игрей совсем рядом услышал голос невидимого мамоны:

— Взгляни на этот дворец, Франсуа. Он создан по образу человека. Он тоже общителен. Он любит тех, кто приходит к нему, а особенно несчастных в любви. Иди — и ты выиграешь, ибо кому не везет в любви, везет в игре.


Было шесть часов, и во всех окрестных церквах звонили колокола, созывая к вечерне. Голос колоколов перекрыл голос невидимого мамоны, который умолк, хотя Франсуа дез Игрей прислушивался.

* * *

На другой день Франсуа встал на путь, ведущий к храму мамоны. Этот день пришелся на Вербное воскресенье. На улицах было полно детей, молодых девушек и женщин, несущих пальмовые и оливковые ветви. Некоторые из пальмовых ветвей были искусно заплетены специальным способом. На всех углах, присев возле стены, работали плетельщики. В их умелых руках пальмовые волокна сгибались и сплетались странно и грациозно. Дети уже играли крутыми яйцами. На одной площади группа мальчишек дубасила рыжую девчушку, уличенную в игре мраморным яичком. Таким образом она разбивала и выигрывала яйца. Совсем маленькие празднично одетые девочки шли к мессе, неся, словно свечи, заплетенные пальмовые ветви, к которым их матери прикрепили лакомства.

Франсуа дез Игрей подумал: «Увидеть пальмовую ветвь — это к счастью, и сегодня, в Вербное воскресенье, я сорву банк».

* * *

В игорном зале он сначала оглядел разношерстную толпу, теснящуюся вокруг столов…

Франсуа дез Игрей подошел к одному из них и сделал ставку. Он проиграл. Невидимый мамона вернулся и строго повторял всякий раз, как крупье сгребал его ставки:

— Ты проиграл!

А Франсуа уже не видел толпы, голова его кружилась. Он ставил луидоры и пачки купюр на один номер, на два, ставил стрит на поперечный ряд, ставил на красное и на черное. Он играл долго, проиграв все, что мог.

Наконец он обернулся и увидел освещенный зал, где по-прежнему теснились играющие. Заметив молодого человека, чье хмурое лицо говорило о том, что ему не повезло, Франсуа улыбнулся ему и спросил, не проиграл ли он.

Молодой человек с яростью ответил:

— Вы тоже? Один русский около меня выиграл больше двухсот тысяч франков. Ах, если бы у меня была еще сотня франков, я бы точно выиграл, поставив на тридцать и на сорок! Хотя нет, на самом деле, я невезучий, у меня черная полоса, я пропащий человек. Представьте себе…


И взяв Франсуа под руку, он увлек его к дивану. Они сели.

— Представьте себе, — продолжал он. — Я все проиграл. Я почти вор. Я проиграл чужие деньги. Я не богат, но у я работаю в преуспевающем торговом деле. Патрон отправил меня снять деньги со счетов в Марселе. Я их снял и сел в поезд, чтобы попытать счастья. Я проиграл. Что вы хотите? Меня арестуют. Скажут, что я бесчестный человек, а я ведь не попользовался этими деньгами. Я все проиграл. А если бы я выиграл? Никто бы не упрекнул меня. Вот невезение! Остается только покончить с собой!..


Внезапно вскочив, молодой человек поднес ко рту револьвер и выстрелил. Тело унесли. Несколько игроков чуть повернули головы, но никто не забеспокоился, а большинство играющих даже не заметили инцидента, который произвел глубокое впечатление на барона дез Игрея. Он проиграл все, что оставила Макарея и что предназначалось ребенку. Уходя, Франсуа почувствовал, будто вселенная сжимается вокруг него, словно клетка, потом — словно могила. Он вернулся на виллу, где жил. На пороге он остановился перед Мией, которая болтала с путешественником, держащим в руке чемодан.

— Я голландец, — говорил этот человек, — но живу в Провансе, и мне бы хотелось снять комнату на несколько дней; я приехал сюда для занятий математикой.


В этот момент барон дез Игрей, левой рукой послав Мие воздушный поцелуй, револьвером, который он держал в правой, выбил себе мозги и рухнул в пыль.

— У нас сдается всего одна комната, — сказала девушка, — но она как раз освободилась.


Миа скоренько закрыла глаза барону дез Игрею, закричала, всполошила соседей. Пошли за полицией, которая забрала тело, и больше об этом никто не вспоминал.

* * *

Что же до младенца, которого его отец в порыве столь ему свойственного лиризма раз и навсегда нарек Крониаманталем, то мальчика забрал голландский путешественник и вскоре увез, чтобы воспитать как собственного сына.

В день их отъезда Миа продала свою девственность миллионеру, чемпиону в стрельбе по голубям; эту небольшую коммерческую операцию она проделывала уже в тридцать пятый раз.

IX. ПЕДАГОГИКА

Голландец, которого звали Янссен, привез Крониаманталя в окрестности Экса, в дом, который соседи называли Замок. Ничего господского, кроме названия, в Замке не было. Это было обычное просторное жилище, к которому примыкали молочная ферма и конюшня.

Г-н Янссен обладал скромным достатком и жил один в доме, который он купил, чтобы уединиться, сделавшись ипохондриком после внезапного расторжения помолвки. Теперь он пытался потратить деньги на образование сына Макареи и Вьерселина Тигобота, Крониаманталя, наследника старинного имени дез Игреев.

* * *

Голландец Янссен много путешествовал. Он говорил на всех европейских языках, по-арабски, по-турецки, не считая древне-еврейского и других мертвых языков. Его речь была ясной, как его голубые глаза. Он быстро подружился с несколькими экскими гуманистами, которых иногда навещал, кроме того, он состоял в переписке со многими иностранными учеными.

Когда Крониаманталю исполнилось шесть лет, г-н Янссен стал часто водить его утром по окрестностям. Мальчику нравились эти уроки под открытым небом, на тропинках лесистых холмов. Иногда г-н Янссен останавливался, чтобы показать Крониаманталю порхающих одна за другой птиц или преследующих друг друга бабочек, вместе резвящихся над кустами шиповника. Он говорил, что природой движет любовь. Они гуляли и по вечерам при свете луны, и учитель объяснял ученику тайные судьбы планет, их расчисленный ход и их влияние на людей.

Крониаманталь навсегда запомнил лунный майский вечер, когда учитель привел его в поле на опушке леса. Трава была залита молочным светом. Вокруг них мерцали светлячки; их фосфоресцирующие блуждающие огоньки придавали местности необычный вид. Учитель обратил внимание ученика на нежность этой майской ночи:

— Изучайте, — говорил он, потому что больше не обращался к выросшему ребенку на «ты», — изучайте природу и любите ее. Пусть она будет вашей истинной кормилицей, славными сосцами которой являются луна и холм.


Крониаманталю к тому времени исполнилось тринадцать лет, мальчик был очень смышленым. Он внимательно прислушивался к словам г-на Янссена.

— Я всегда жил, погруженный в природу, но вообще жил плохо, ибо нельзя жить без человеческой любви, без спутницы. Не забывайте, что все в природе есть доказательство любви. Я же, увы, проклят за несоблюдение этого закона, перед коим существует лишь его необходимость, которая и есть судьба.

— Как, — воскликнул Крониаманталь, — вы, учитель, вы, обладающий такими познаниями, неужели вы не смогли распознать закон, который известен даже простолюдинам, даже животным, растениям, безжизненным материям?

— Счастливо дитя, которое в тринадцать лет может задавать такие вопросы! — ответил г-н Янссен. — Я всегда знал этот закон, ни одно существо не может остаться к нему глухо. Но есть обездоленные, которым не дано познать любовь. Особенно это относится к поэтам и людям науки. Души блуждают, я верю в существование предыдущих жизней моей души. Она всегда оживляла лишь бесплодные тела ученых. Нет ничего, что могло бы удивить вас в моем утверждении. Целые народы поклоняются животным и верят в переселение душ; это верования, достойные уважения, они очевидны, но преувеличены, поскольку никак не связаны с утраченными формами и неизбежной раздробленностью. Такое почитание должно бы распространяться и на растения, и даже на минералы. Ибо что есть дорожная пыль, как не прах мертвых? Известно, что мыслители древности не признавали жизнь в неподвижных вещах. Раввины верили, что тела Адама, Моисея и Давида населяла одна душа. В действительности, имя Адама на иврите состоит из Алефа, Далета и Мема, первых букв всех трех имен. Ваша душа, как и моя, обитала в телах других людей, других животных или была рассеяна, — и так будет после вашей смерти, ибо все повторяется. Может быть, уже нет ничего нового, и созидание, возможно, прекратилось… Добавлю, что я не хотел любви, но клянусь, я бы не хотел еще одной такой жизни. Я умертвил мою плоть и жестоко наказан. Мне хотелось бы, чтобы ваша жизнь была счастливой.


Учитель Крониаманталя заставлял его большую часть своего времени посвящать наукам и держал его в курсе всех новейших изобретений. Он также преподавал ему латынь и греческий. Часто в оливковых рощах, похожих на античные, они читали эклоги Вергилия или переводили Феокрита. Крониаманталь безукоризненно выучил французский, но учитель преподавал на латыни. Он научил его еще и итальянскому языку и очень рано вложил в руки Крониаманталя стихи Петрарки, который стал одним из его самых любимых поэтов. Кроме того, г-н Янссен давал Крониаманталю уроки английского и познакомил его с Шекспиром{119}. Он привил ему вкус к старым французским авторам. Среди французских поэтов он отличал прежде всего Вийона, Ронсара и его плеяду, Расина и Лафонтена. Он заставил ученика также познакомиться с переводами из Сервантеса и Гете. По его совету Крониаманталь прочел рыцарские романы, многие из которых могли бы находиться в библиотеке Дон Кихота. Они развили в Крониамантале необоримый вкус к опасным авантюрам и любовным приключениям; он увлекался фехтованием, верховой ездой и с пятнадцатилетнего возраста всем, гостившим у них, заявлял, что решил стать знаменитым странствующим рыцарем; он уже мечтал о госпоже.

В это время Крониаманталь был красивым, худым и стройным подростком. Девушки, когда он проходил мимо них на деревенских праздниках, сдавленно пересмеивались и краснели, опуская глаза под его взглядом. Его разум, привыкший к поэтическим формам, представлял любовь как завоевание. Воспоминания о Боккаччо, природная смелость, воспитание — все подсказывало ему, что пора решиться.

Однажды в мае он верхом отправился на далекую прогулку. Было утро, природа дышала свежестью. Роса покрывала цветущие кустарники и по обеим сторонам дороги простирались поля олив, чьи серые листья слегка волновались от морского бриза и восхитительно сочетались с голубизной неба. Он приблизился к месту, где шел ремонт дороги. Дорожные рабочие, бравые парни в ярких шапках, лениво работали, распевая песни и иногда прерываясь, чтобы хлебнуть из фляги. Крониаманталь подумал, что у этих славных ребят есть милашки, как здесь называют возлюбленных. Парни говорят: «моя милашка», девушки — «мой миленок», и они действительно милуются в этом прекрасном краю. Сердце Крониаманталя сжалось, и все его существо, возбужденное весной и скачкой, воззвало к любви.

Он подъехал к мостику, перекинутому через речушку, и на повороте дороги увидел то, что втройне усилило его муку. Место было пустынное, и сквозь кустарник между стволами тополей он увидел двух молодых девушек, которые купались, совершенно обнаженные. Одна была в воде и держалась за ветку. Он восхитился ее загорелыми руками и округлыми прелестями, которые лишь немного скрывала вода. Другая, стоя на берегу, вытиралась после купанья, оставляя на виду очаровательные очертания и изгибы, которые воодушевили Крониаманталя; он принял решение присоединиться к девушкам и поучаствовать в их утехах. К несчастью, в ветвях соседнего дерева он заметил двоих юнцов, подстерегающих эту добычу. Затаив дыхание и внимательно следя за каждым движением купальщиц, они не видели всадника, который, хохоча во все горло, пустил своего коня в галоп и с криками пересек мостик.

* * *

Солнце встало и было почти в зените, бросая на землю невыносимые лучи. К любовным томлениям Крониаманталя прибавилась сильная жажда. Вид фермы возле дороги доставил ему несказанную радость. Вскоре он остановился возле хутора, за которым виднелся небольшой фруктовый сад, чьи цветущие ветви вызывали восхищение. Это были бело-розовые заросли вишневых и персиковых деревьев. На изгороди сушилось белье, и юноша с удовольствием увидел очаровательную крестьянку лет шестнадцати, стирающую тряпье в корыте под тенью фигового дерева, — почти лишенное листьев, оно склонялось над фруктовым садом, хотя росло по соседству. Не заметив присутствия Крониаманталя, девушка продолжала свою домашнюю работу, которая показалась ему благородной. Полный воспоминаний об Античности, он сравнил ее с Навзикаей. Сойдя с лошади, юноша приблизился к изгороди и с упоением созерцал красавицу. Он видел ее со спины. Ее подоткнутые юбки позволяли разглядеть прелестную щиколотку в белоснежном чулке. Движение ее тела, совершаемое при стирке, вызывало чудесное волнение. Рукава ее были закатаны, и он заметил прекрасные округлые руки, темные от загара, которые очаровали его.

* * *

Я всегда особенно любил красивые руки. Есть люди, которые пристальное внимание обращают на совершенство ног. Что ж, и меня это трогает{120}, но, на мой взгляд, рука это то, что у женщины должно быть безупречным. Она всегда в движении, она постоянно на виду. Можно сказать, что рука — это орган изящества, и что благодаря своим грациозным движениям она является настоящим оружием любви. Согнутая, эта нежная рука имитирует лук, а вытянутая, она изображает стрелу.

* * *

Таково же было и мнение Крониаманталя. Он как раз размышлял об этом, но вдруг его лошадь, которую он держал под уздцы, чувствуя приближение часа, когда ей задают корм, принялась настойчиво ржать. Молодая девушка тут же обернулась и с удивлением обнаружила наблюдающего за ней поверх изгороди незнакомца. Она покраснела и от этого стала еще обворожительней. Ее смуглая кожа выдавала присутствие в ее венах сарацинской крови. Крониаманталь попросил поесть и напиться. С милым изяществом эта прелестная крестьянка предложила ему войти и подала простой еды. Молоко, яйца и черный хлеб вскоре утолили его голод и жажду. Между тем он задавал девушке вопросы в надежде обнаружить повод полюбезничать с ней. Так он узнал, что ее зовут Мариетта, и что ее родители поехали в соседний городок продавать овощи, а брат работает на дороге. Эта семья счастливо жила плодами своего фруктового сада и содержанием хлева.

В это время вернулись родители, добрые крестьяне, и Крониаманталь, уже влюбленный в Мариетту, был раздосадован. Он воспользовался их возвращением, чтобы узнать у матери, сколько должен за еду, а затем вышел, послав Мариетте долгий взгляд, на который та не ответила, но юноша с удовольствием заметил, что она покраснела и потупилась.

Он вскочил на коня и направился к дому. Впервые испытывая любовную грусть, он находил мелькающие вдоль дороги пейзажи крайне меланхолическими. Солнце село за горизонтом. Серые листья олив казались такими же печальными, как он сам. Тени накатывались, словно волны. Речушка, где он видел купальщиц, была безлюдна. Журчание воды представлялось ему невыносимой насмешкой. Он пустил лошадь в галоп. Наступили сумерки, и вдали стали загораться огни. Когда спустилась ночь, он придержал коня и отдался печальным мечтаниям. Дорогу по склону окаймляли кипарисы; по ней-то и следовал своим меланхолическим путем Крониаманталь в ночной и любовной печали.

* * *

В последующие дни его учитель без труда заметил, что ученик больше не уделяет никакого внимания занятиям, которыми прежде был увлечен. Г-н Янссен догадался, что такое отсутствие интереса вызвано любовью.

Но к его уважению примешивалось презрение, причиной которого было то, что Мариетта была простой крестьянкой.

Кончался сентябрь, и на следующий день, приведя своего воспитанника под отягощенные плодами оливковые деревья, г-н Янссен осудил его любовь, а юноша, покраснев, выслушал все упреки. Жалобно стонали первые осенние ветры, и, сильно опечаленный и смущенный, Крониаманталь навсегда утратил желание снова увидеться со своей прелестной Мариеттой, но навсегда сохранил воспоминание о ней.

* * *

Так Крониаманталь достиг совершеннолетия.

Обнаруженная у него болезнь сердца освободила его от военной службы. Вскоре после этого неожиданно умер его учитель, оставив ему по завещанию то немногое, что у него было. И, продав дом, который называли Замком, Крониаманталь прибыл в Париж, чтобы здесь мирно отдаться литературе, как ему того хотелось, ибо уже некоторое время он втайне писал стихи, которые хранил в старой коробке из-под сигар.

X. ПОЭЗИЯ

В самом начале 1911 года плохо одетый молодой человек бегом поднимался по улице Гудона. На его необыкновенно подвижном лице попеременно сменялись радость и беспокойство. Глаза его пожирали все, что видели, а веки смыкались быстро, словно челюсти, и поглощали вселенную, которая бесконечно обновлялась усилиями бегущего; он воображал малейшие детали огромных миров и насыщался ими. Рокот и гром Парижа разражались вдали и окружали молодого человека, который, запыхавшись, остановился, словно долго преследуемый и готовый сдаться налетчик. Этот рокот, этот шум свидетельствовали о том, что враги почти загнали его, как воришку. Он ухмыльнулся, хитро сощурился и медленно двинулся дальше: он укрылся в своей памяти и шел вперед, тогда как все силы его судьбы и сознания раздвигали время, чтобы проявить истинный смысл того, что происходит, того, что было и того, что будет.

Молодой человек вошел в одноэтажный дом{121}. Объявление на открытой двери гласило:

ВХОД В МАСТЕРСКИЕ

Он прошел по коридору, где было так темно и так холодно, что ему показалось, что он умер, и со всей силы, сжав зубы и кулаки, вдребезги разбил вечность. Тут внезапно он вновь почувствовал время и услышал, как стенные часы отбивают чеканные секунды, которые падали со звоном разбитого стекла; жизнь вернулась к нему, и время снова пошло. Но в тот момент, когда он остановился возле двери, чтобы постучать, сердце его забилось гораздо сильнее от страха, что он никого не застанет.

Он постучался и прокричал:

— Это я, Крониаманталь!


По ту сторону двери послышались тяжелые медленные шаги человека, который, казалось, изнемогал от усталости или был чем-то угнетен, а когда дверь открылась, вдруг сверкнула резкая вспышка света — вспышка созидания двух существ и их мгновенного соединения.

В мастерской, похожей на хлев, повсюду лежало бесчисленное стадо: это были уснувшие полотна, а охраняющий их пастырь улыбался своему другу.

Желтые книги, сложенные стопкой на этажерке, казались брусками сливочного масла. А ветер проникал в плохо закрытую дверь и приводил с собой неведомые существа, которые тихо стонали, жалуясь на свои горести. Тогда все волчицы нужды завывали за дверью, готовые пожрать и стадо, и пастыря, и его друга, чтобы подготовить на том же месте фундамент для нового города. Но в мастерской царили многоцветные радости. Широкое окно выходило на северную сторону, и видна была одна лишь небесная синь, похожая на женское пение. Крониаманталь снял пальто, которое упало на пол, словно тело утопленника, и сев на диван, долго и молча разглядывал новый холст, стоящий на мольберте. Одетый в синее художник с босыми ногами тоже смотрел на картину, где в ледяном тумане угадывались две женщины.

Была еще в мастерской роковая вещь, огромный кусок разбитого зеркала, прикрепленный к стене загнутыми гвоздями. Зеркало казалось бездонным мертвым морем, поставленным вертикально, в глубине его притворная жизнь оживляла несуществующее. Так, рядом с Искусством живет его подобие, о котором люди и не догадываются, и которое принижает их, в то время как Искусство их возвышает. Сидя на диване с упертыми в колени локтями, Крониаманталь наклонился и отвел глаза от картины, чтобы перевести их на листок бумаги, валявшийся на полу; кисточкой на листке было начертано:

Я В БИСТРО

Бенинский Птах

Он несколько раз перечитал эту фразу, а Бенинский Птах{122} в это время, покачивая головой и то отходя, то приближаясь, разглядывал свою картину. Наконец, он повернулся к Крониаманталю и сказал:

— Вчера вечером я видел твою жену.

— Кто она? — спросил Крониаманталь.

— Не знаю, я ее увидел, но не знаю ее. Это именно такая девушка, какие тебе нравятся. У нее печальное детское лицо женщины, которой судьбой предначертано быть причиной страданий{123}. В числе ее достоинств — руки: они поднимаются, чтобы оттолкнуть; а также то, что она лишена того благородства, которое не смогли бы полюбить поэты, ибо оно помешало бы им предаваться страданию. Я видел твою жену, я же сказал. Она и уродство, и красота; она то, что нам нравится сегодня. И она, наверное, пахнет лавровым листом{124}.


Но Крониаманталь, который совершенно не слушал, перебил его;

— Вчера я сочинил мое последнее стихотворение, написанное классическим стихом;

Кифаре —

По харе!{125}

и мое последнее стихотворение, написанное стихом свободным (обрати внимание, что во второй строфе слово девушка употреблено в плохом смысле):

РЕКЛАМА НОВОГО ЛЕКАРСТВА{126}

Почему он вернулся Хиальмар

Серебряные чаши с черпаком

Остались пустыми

Вечерние звезды

Стали дневными звездами

Одна за другой

Ведьма Грюльского леса

Приготовила себе еду

Она питалась кониной

А он ее не ел

Маи Маи рамао ниа ниа

Вот утренние звезды

Опять стали вечерними

Одна за другой.

Он вскричал — Именем Марё

И его любимого ягнятника

Девушка из Арнамёра

Приготовит напиток героев

— Повинуюсь прославленный воин

Маи Маи рамао ниа ниа

Она взяла солнце

И опустила его в море

Подобно тому как хозяйки

Ветчину погружают в рассол

Но беда! прожорливый лосось

Проглотил погруженное в море солнце

И сделал себе парик

Из его лучей

Маи Маи рамао ниа ниа

Она взяла луну

И обмотала ее ленточками

Как делают с почетными мертвецами

И маленькими детьми

И потом при свете оставшихся звезд

О вечные звезды

Она сделала отвар из селажа

Из норвежского смоляного молочая

И харкотины эльфов

И дала его выпить герою

Маи Маи рамао ниа ниа

Он умер как солнце

И ведьма взобравшись на вершину ели

Слушала до вечера

Рокот ветра в пустом флаконе

Откуда лживые скальды поверяли свои слова

Маи Маи рамао ниа ниа


Крониаманталь минуту помолчал, потом добавил:

— Я буду писать только стихом, свободным от всяких пут, будь то даже путы языка. Послушай, старина!

МАЭВИДАНОМИ РЕНАНОКАЛИПНОДИТОК

ЭКСТАРТИНАП + в. с.

А.З.

Тел.: 33–122 Пан: Пан

ОеаоиииоКТэн

иииииииииии

— Последняя строка твоего стихотворения, бедняга Крониаманталь, — сказал Бенинский Птах, — не более чем плагиат из Фр. нс.с. а Ж. мм.а.{127}

— Неправда, — сказал Крониаманталь, — но я не буду больше заниматься чистой поэзией. И все из-за тебя. Я хочу заниматься драматургией.

— Лучше бы ты пошел взглянуть на ту девушку, о которой я тебе говорил. Она тебя знает и, похоже, без ума от тебя. В следующий четверг ты ее найдешь в Медонском лесу, место я скажу. Узнаешь ее по скакалке, которая будет у нее в руке. Она зовет себя Тристуз Балеринетт{128}.

— Ладно, — сказал Крониаманталь, — пойду погляжу на Балеринетт и пересплю с ней, но, прежде всего, я бы хотел пойти к Театрам и предложить им мою пьесу «Иексималь Желимит»{129}, которую я написал у тебя в мастерской в прошлом году, питаясь лимонами.

— Делай что хочешь, мой друг, — сказал Бенинский Птах, — но не забывай о Тристуз Балеринетт, твоей грядущей жене.

— Отлично сказано, — сказал Крониаманталь, — но мне бы хотелось еще раз проговорить сюжет моей пьесы. Слушай: «Человек покупает газету на берегу моря. Из дома, расположенного возле сада, выходит солдат, вместо рук у него электрические лампочки. С дерева спускается трехметровый гигант. Он трясет продавщицу газет, она падает и, будучи гипсовой, разбивается. В этот момент появляется судья. Он убивает всех ударом бритвы, а в это время движущаяся мимо вприпрыжку нога укладывает судью на месте ударом в нос и напевает милую песенку».

— Просто чудо! — воскликнул Бенинский Птах. — Я напишу декорации, ты мне это обещал.

— Само собой, — ответил Крониаманталь.

XI. ДРАМАТУРГИЯ

На следующий день Крониаманталь пошел к Театрам, они собрались у г-на Жадюля, финансиста. Крониаманталю удалось добиться, чтобы его пропустили, дав на лапу и своему, и чужому{130}. Он без робости вошел в зал, где собрались Театры, их пособники, их наемные убийцы и их приспешники.

Крониаманталь

Господа Театры, я пришел, чтобы прочесть вам мою пьесу «Иексималь Желимит».

Театры

Будьте любезны, подождите немного, сударь, пусть вас познакомят сначала с нашими правилами. Вы теперь с нами, среди наших актеров и наших авторов, наших критиков и наших зрителей. Слушайте внимательно и по возможности молчите.

Крониаманталь

Господа, благодарю вас за оказанный мне сердечный прием, я уверен, что учту, все, что услышу.

Актер

Пусть облетят слова, как облетают розы.

О мне милы мои ме…ме…метемпсихозы,

Мил Фок, и мил Протей, и их метаморфозы…{131}

Старый режиссер

Вы помните, мадам? Снежный вечер в 1832 году, заблудившийся незнакомец стучит в двери виллы, расположенной на дороге, ведущей из Шантебуна в Сорренто…

Критик

Сегодня, для того чтобы пьеса имела успех, важно отсутствие подписи автора.

Вожак медведей — своему мишке

А ну, лентяй, на лапы вставай…

Замри… Умри… Благодари…

Польку танцуй… Мазурку давай…

Хор выпивох

Напиток красен

И тем прекрасен,

Коль можем пить,

Тому и быть.

Хор едоков

К столам накрытым!

Что до поры там

Лежало, глядь —

Сжевала рать.

Выпивохи

Тот рожей красен,

Кто может пить,

И тем прекрасен.


Р.Д..РД К.ПЛ.НГ{132}. Актер, актриса, авторы зрителям

Плати! Плати! Плати! Плати! Плати! Плати! Плати!

Проповедник

Театр, возлюбленные братья мои, — это школа скандала, это гибельное место для души и для тела. По свидетельству рабочих сцены, в театре все фальшивое. Ведьмы, которым фея Моргана годится в дочери, приходят туда, чтобы сойти за пятнадцатилетних девочек.

Сколько крови проливается в мелодраме! Воистину говорю вам: пусть эта кровь и бутафорская, она падет поровну на головы потомков — и авторов, и актеров, и директоров, и зрителей — и так до седьмого колена. «Ne mater suam»{133}, — говорили в прежние времена своим матерям юные девушки. Сегодня они спрашивают: «Мы пойдем вечером в театр?»

Воистину говорю вам, братья мои: лишь немногие зрелища не угрожают душе. Кроме зрелища природы, я знаю лишь одно, куда можно было бы пойти без страха: это балаган любителя пускать ветры. Вот зрелище, возлюбленные братья мои, воистину галльское и полезное для здоровья. Шум смешит до слез, он изгоняет Сатану из чресл, где он гнездится, именно таким образом отцы-пустынники добивались изгнания бесов из самих себя.

Мать актрисы

Ты п…, Шарлотта?

Актриса

Нет, мама, я рыгаю.

Г-н Морис Буассар{134}

Вот таково сегодня чрево матери!

Актер (пьесу которого приняли в Комеди-Франсез)

Друг мой, вид у вас не слишком смышленый. Я сейчас научу вас нескольким словам из театрального словаря. Выслушайте их внимательно и попытайтесь запомнить, если можете.

Артисты (мужского и женского рода) — используется только применительно к актеру или актрисе.

Ахерон (или Ахеронт, ad libitum[22]) — река в Аиде, а не в аду.

Кранты — это ныне устаревшее словцо лет двадцать назад удачно заменяло слово «камбронна»{135}.

Папа — два отрицания равны одному утверждению{136}.

Связи — они в театре всегда опасные.

Тухлые яйца (не употребляется в единственном числе) — вредны и неудобоваримы для желудка.

Юнец — избегать употребления этого существительного с качественным прилагательным «беспутный». Прилагательное «благонравный» является более подходящим. Nota bene: все это замечание не относится к оперетте.

High-life[23] — это совершенно французское выражение переводится на английский язык как fashionable people[24].

Не хотите ли еще несколько названий пьес? Они важны, если хочешь преуспеть. Вот те, которые следует обязательно использовать: «Поворот судьбы», «Поворот ключа», «Поворот головы», «От ворот поворот», «Повар и вор», «Луизон, помойся!», «Луизон, помолись!», «Торопись медленно», «Город-спрут», «Держи, а то сопрут!», «Колдунье не колдуется», «Гибель гиббелина», «Я тебя прикончу», «Мой князь», «Артишочек», «Ученье — свет», «Подсвечник».

До свидания, сударь, не благодарите меня!

Знаменитый критик

Господа, я пришел представить вам отчет о вчерашнем триумфе. Вы готовы? Я начинаю:


ХВАТКА{137} И УХВАТКА Пьеса в трех актах

Авторы: господа Жюльен Пока, Жан де ла Щель, Проспер Укуси, а также дамы Натали де Старьё, Жанна Фонтан и княгиня М. де Пруд.

Декорации Альфреда Мона, Леона Мини, Ал. де Лемера.

Костюмы от Жаннетты, шляпы от Вильгельмины, мебель фирмы «Мак Тид», фонографы фирмы «Хернштейн», гигиенические салфетки фирмы «Ван Фёйлер и Кº».


Вспоминается пленник, осмелившийся п… в присутствии царя Сезостриса{138}. Я не знал ситуации, столь хватающей за душу, пока не посмотрел пьесы вышеуказанных господ, дам и т. д. Я хочу сказать о сцене, которая произвела такое яркое впечатление во время первого представления и в которой финансист Проминофф протестует против следователя.

Пьеса хорошая, но не совсем оправдывает ожидания. Супруга-куртизанка наживается на бурной старости некоего винодела, однако ее образ настолько незабываем, что оставляет далеко позади себя Клеопатру и мадам де Помпадур. Г-н Лайол отличный комик, он показал себя отцом семейства в полном смысле этого выражения. Мадемуазель Жанин Дыруа, молодая восходящая звезда, обладает прелестными ножками. Но откровением стала госпожа Курво, чье чувствительное сердце нам известно. Она с волнующей искренностью изобразила сцену примирения. В общем, чудесный вечер и в перспективе ужин по случаю сотого представления.

Театры

Молодой человек, мы перескажем вам сюжеты нескольких пьес. Если бы они были подписаны известными именами, мы бы их сыграли. Но это неизвестные шедевры, которые были нам предоставлены, и, судя по выражению вашего лица, мы их вам подарим.

Программная пьеса. Князь де Сан Меко обнаруживает на голове своей супруги вошь и устраивает ей сцену. Княгиня в последние два месяца спала только с виконтом Индюконтом. Супруги делают сцену виконту, который, в свою очередь, спал только с мадам Деваляй, супругой государственного секретаря, поэтому он низлагает министерство и обдает мадам Деваляй своим презрением.

Мадам Деваляй делает сцену своему супругу. Все выясняется, когда появляется господин Шляпье, депутат. Он скребет свою голову. Его разоблачают. Он обвиняет своих избирателей, что они вшивые. Под конец все образуется. Название: «Парламентаризм».


Комедия характеров. Изабель Лекаюк обещает мужу, что будет ему верна. Тут она вспоминает, что то же самое обещала Жюлю, рассыльному из лавки. Она страдает от невозможности сочетать верность с любовью.

В это время Лекаюк выставляет Жюля за дверь. Это событие способствует триумфу любви, и вот уже Изабель — кассирша в универмаге, где Жюль работает приказчиком. Название: «Изабель Лекаюк».


Историческая пьеса. Известный романист Стендаль является душой бонапартистского заговора, который завершается героической смертью молодой певицы во время представления «Дон Жуана» в театре Ла Скала в Милане{139}. Стендаль скрывается под псевдонимом и великолепно выпутывается из этой истории. Много войск, исторические персонажи.


Опера. Буриданов осел колеблется, не в силах решить, что раньше: утолить жажду или голод. Валаамова ослица пророчествует, что осел умрет. Приходит Золотой осел, он ест и пьет. Ослиная Шкура показывает свою наготу этому стаду ослов. Пройдя сквозь него, осел Санчо Панса решает, что докажет свою надежность, украв инфанту, но предатель Мело{140} предупреждает дух Лафонтена. Он проявляет свою ревность и лупит Золотого осла. Метаморфозы. Конный выезд принца и инфанты. Король отрекается в их пользу.


Патриотическая пьеса. Шведское правительство предъявляет Франции иск о подделке шведских спичек. В последнем акте происходит эксгумация останков алхимика XIV века, который изобрел эти спички в Ферте-Гоше{141}.


Комедия-водевиль.

Соседку свою пригожую

Возница окликнуть рад:

— Покажи мне твою прихожую,

А я покажу мой сад!


Вот, сударь, чем поддерживается жизнь драматурга.

Г-н Кофр{142}, эрудит

Молодой человек, вам также необходимо знать театральные анекдоты, они прекрасно подпитывают речь начинающего автора; вот некоторые из них:


Фридрих Великий имел обыкновение стегать актрис. Он считал, что это придает их коже розовый оттенок, а это, в свою очередь, не лишено привлекательности.

При дворе турецкого паши ставят «Мещанина во дворянстве», но переделанного, согласно местным вкусам, и мамамуши{143} предстает там в образе кавалера ордена Подвязки.


Однажды, когда Сесиль Вестрис направлялась в Майнц, ее карета была остановлена знаменитым рейнским разбойником Шиндерханнесом{144}. Она проявила мужество и станцевала перед Шиндерханнесом в зале постоялого двора.


Однажды Ибсен переспал с молодой испанкой. В самые решающие моменты она восклицала: «Ишь ты!.. Ишь ты!.. Драматический автор!»


Один актер-эрудит уверял меня, что находит приятной только одну статую: находящегося в Лувре присевшего скриб{145}а, изваянного египтянином задолго до Иисуса Христа… Но теперь что-то о г-не Скрибе{146} говорят все меньше. Тем не менее он все еще царит на подмостках.


ТЕАТРЫ

Не забудьте также об оформлении сцены, о ремарке под занавес, о том, что чем чаще прогораешь, тем ярче сверкаешь, а также о том, что названное число, чтобы быть правдоподобным, должно заканчиваться на 7 или на 3. Кроме того, не одалживайте денег тому, кто говорит: «В Одеоне у меня пятиактная пьеса» или «Моя пьеса в три акта идет в Комеди-Франсез». И не стоит небрежно бросать: «Не хотите ли контрамарку? У меня их столько, что приходится отдавать консьержке» — это ничему не помогает.


В этот момент наш молодой человек не упустил возможности спеть, сопровождая пение двусмысленными движениями, — нечто странное со сладострастным, глуповатым и увлекательным мотивом.

Г-н Жадюль

Какой у вас тонкий слух, сударь, какой острый глаз!

Г-н Кофр

Глаз вопиющего?

Г-н Жадюль

Ах, нет! Я хотел сказать: какой флюид! Мощный, как архиепископское брюхо.

Г-н Кофр

Найдите более подходящее слово, разговор не о брюхе.

Г-н Жадюль

Какая игра, сударь, какая игра! Она и крокодила доведет до слез, и ублажит равно и эрудита, и финансиста.

Крониаманталь

Всего доброго, господа, я ваш вечный должник. Если позволите, я к вам загляну через несколько дней. Мне кажется, моя пьеса еще не готова.

XII. ЛЮБОВЬ

Этим весенним утром Крониаманталь, следуя указаниям Бенинского Птаха, прибыл в Медонский лес и улегся в тени дерева с низко растущими ветками.

Крониаманталь

Господи! Я устал, но не идти, а быть в одиночестве. Я жажду, но не вина, не меда или ячменного пива, а воды, свежей воды в этом чудесном лесу, где трава и деревья каждое утро покрываются росой, но где никакой родник не задерживает жаждущего путника. Прогулка истощила меня, я бы поел, но не мяса, не фруктов, а хлеба, доброго, хорошо замешенного и вспухшего, словно сосцы, хлеба, круглого, как луна, и, как луна, золотистого.


Он поднялся. Потом углубился в лес и пришел на поляну, где должен был встретить Тристуз Балеринетт. Девица еще не появилась, а Крониаманталь, мечтавший о роднике, своей волей или, скорей, своим талантом лозоходца, о котором и не подозревал, выбил из земли прозрачную воду, которая потекла среди трав.

Он бросился на колени и стал жадно пить. Вдали женский голос пел:


Дин-дон, спешит Жермена

На встречу с королем.

В объятья сюзерена,

Дин-дон, спешит Жермена

Опушкой над ручьем.

Придет он непременно

К пастушке над ручьем!

И только Крокминтена,

Страшилу Крокминтена

Сюда не позовем!..

Крониаманталь

Ты уже думаешь о той, которая поет? Ты нелепо смеешься над этой поляной. Не думаешь ли ты, что она стала круглой, как стол, ради равенства людей и дней? Нет! Крониаманталь, ты знаешь, дни не похожи один на другой.

Храбрецы не равны за круглым столом; одному солнце светит в лицо и слепит его глаза, чтобы вскоре передвинуться и слепить глаза его соседа; другой же видит только собственную тень. Все — храбрецы, и ты сам тоже храбрец, но вы все не более равны, чем день и ночь.

Голос

В руках у Крокминтена

Букет горит огнем…

Король кричит: «Жермена,

Не бойся Крокминтена,

Страшилу мы вспугнем!..»

Крониаманталь

Женские голоса всегда ироничны. А погода — всегда ли она столь же хороша? Кто-то уже проклят вместо меня. В глухом лесу прекрасная погода. Не слушай голоса женщины. Вопрошай! Вопрошай!

Голос

«Хочу, моя Жермена,

С тобою быть вдвоем!..» —

«Как мягко нынче сено! —

Ему в ответ Жермена. —

И мы приплода ждем».

Крониаманталь

Та, что поет, чтобы привлечь меня, окажется такой же невинной, как я сам, и станет танцевать против своей воли.

Голос

«Корова непременно

Нас наградит телком,

А осенью Жермена,

Мой сударь, непременно

Вас наградит сынком…»


Крониаманталь встал на цыпочки, чтобы посмотреть, не увидит ли он среди ветвей ту, желанную, которая должна прийти.


Голос

Дин-дон, прощай, Жермена,

Прохладней день за днем.

И только Крокминтена,

Страшилу Крокминтена

Ты встретишь над ручьем…


На поляне появилась молодая девушка, стройная и смуглая. У нее было скорбное лицо, которое освещали глаза, подвижные, словно птенцы с сияющим оперением. Разметавшиеся короткие волосы оставляли открытой ее шею, они были густые и черные, как ночной лес, а по скакалке, которую она держала в руке, Крониаманталь признал Тристуз Балеринетт.


Крониаманталь

Ни шагу дальше, девочка с обнаженными руками! Я сам подойду к вам! Кто-то притаился в боярышнике и может нас услышать.

Тристуз

Это тот, кто вышел из яйца, подобно Тиндариду{147}. Я припоминаю, что мне об этом как-то долгими вечерами рассказывала моя простодушная мать. Искатель змеиных яиц, сам рожденный змеей. Я боюсь этих старых воспоминаний.

Крониаманталь

Ничего не бойся, девочка с обнаженными руками!

Останься со мной. Губы мои полны поцелуев. Вот они, вот. Я запечатлеваю их на твоем челе, на твоих волосах. Я впиваюсь в твои волосы с ароматом Античности. Я впиваюсь в твои волосы, извивающиеся, словно черви на теле смерти. О смерть, о смерть, поросшая червями! На моих губах поцелуи. Вот они, вот, на твоих ладонях, на твоей шее, на твоих глазах, на твоих глазах, на твоих глазах. Губы мои полны поцелуев, вот они, вот они, обжигающие, словно горячка, предназначенные, чтобы околдовать тебя, поцелуи, поцелуи, безумные, в ухо, в висок, в щеку. Почувствуй мои объятия, склонись под тяжестью моей руки, будь покорна, будь покорна, будь покорна. Губы мои полны поцелуев, вот они, вот они, безумные, на твоей шее, на твоих волосах, на твоем челе, на твоих глазах, на твоих устах. Я так хотел бы любить тебя этим весенним днем, когда уже облетели цветы с готовых плодоносить ветвей.

Тристуз

Оставьте меня, уходите; счастливы познавшие взаимную любовь, но я не люблю вас. Вы меня путаете. Впрочем, не отчаивайся, поэт. Послушай, вот моя лучшая присказка: уходи-ка!

Крониаманталь

Увы мне! Увы! Снова уходить, идти до стойбища океанских волн через кустарники, ельники, сквозь торфяники, грязь, пыль, минуя леса, поля, сады и блаженные парки.

Тристуз

Уходи. Уходи-ка подальше от моих волос, от их аромата Античности, потому что ты принадлежишь мне.


И Крониаманталь ушел, не обернувшись, — еще долго можно было видеть его среди ветвей, — а потом, когда он исчез, еще долго был слышен его затихающий голос.


Крониаманталь

Путник без палки, паломник без посоха и поэт без чернильницы, я самый бессильный из людей; у меня больше ничего нет, и я ничего не знаю…


Тристуз Балеринетт гляделась в речные воды, и голос Крониаманталя больше не доходил до нее.


В прежние времена монахи выкорчевали Мальвернский лес.

Монахи

Солнце медленно склоняется к горизонту, и, благословляя тебя, Господь, мы идем в монастырь на ночлег, чтобы на заре вновь приняться за работу в лесу.

Мальвернский лес{148}

Каждый день, каждый день обезумевшие птицы видят, взлетая, как расплющиваются их гнезда и бьются их яйца, покуда деревья рушатся наземь, всплескивая ветвями.

Птицы

Счастливый миг, когда в сумерках мальчишки и девчонки приходят резвиться в траве. О эти поцелуи, которым хочется упасть, словно переспелым фруктам, словно яйцам, которые вот-вот снесут! Посмотрите, посмотрите же, как они танцуют, балуются, ходят друг за дружкой и поют от заката до зари, что стала им светлой сестрой.

Рыжий монах (в составе процессии).

Я жить боюсь и стражду умереть. Страдания земли! Работа, о потерянное время…

Птицы

Чик-чирик! Яйца разбиты.

Омлет готов, поджаренный на блуждающем огоньке.

Сюда, сюда!

Правее.

Поверни налево.

Прямо вперед.

За этот поверженный клен.

Вот тут и вот там.

Крониаманталь

(далеко в прошлом, около Мальвернского леса, незадолго до прохода монахов)

Ветра расступаются передо мной, рушатся леса, чтобы стать широкой дорогой, то тут, то там усеянной падалью. С некоторого времени путешественники стали встречать слишком много падали, болтливой падали.

Рыжий монах

Я не хочу больше работать, я хочу мечтать и молиться.

Монах улегся прямо на дороге, обсаженной ивами цвета тумана, и повернулся лицом к небу.

Пришла ночь, а с ней лунный свет. Крониаманталь увидел монахов, склонившихся над равнодушным телом их собрата. А потом он услышал легкий стон, слабый крик, поглощенный последним вздохом. Друг за другом монахи медленно прошли перед Крониаманталем, спрятавшимся в ивовых зарослях.

Глоридский лес{149}

Я бы хотел, чтобы этот человек заплутал среди призраков, парящих между берез. Но он бежит к будущему, он уже там.


Далекое хлопанье дверей переходит в шум идущего поезда. Между огромными потрескавшимися камнями — широкая просека, заросшая травой и заваленная стволами. Самоубийство жизни. Тропинка, по которой пробегают люди. Они неустанны. Подземелья, где воздух наполнен смрадом. Трупы. Голоса зовут Крониаманталя. Он бежит, он бежит, он спускается.

Тристуз прогуливалась в прекрасном лесу и размышляла.


Тристуз

У меня на сердце грустно без тебя, Крониаманталь. Я любила тебя, сама того не зная. Всё в зелени. Всё в зелени над моей головой и у меня под ногами. Я потеряла того, кого любила. Мне придется искать там и сям, то тут, то там. И среди всех, среди многих, конечно, найдется тот, кто мне понравится.


Вернувшийся из прошлого Крониаманталь восклицает, вновь увидев родник, но еще не замечая Тристуз.


Крониаманталь

Божество! Каково ты? В чем твоя вечная форма?

Тристуз

Вот он, самый прекрасный из всех, что были и есть на свете… Слушай, поэт, отныне я принадлежу тебе.


Не глядя на Тристуз, Крониаманталь склонился над источником.


Крониаманталь

Люблю родники, вот прекрасный символ вечности, когда он не иссякает. Этот не высох. И я ищу божество, я надеюсь на его бессмертие. А источник мой не высох.


Он опустился на колени и стал молиться, а поникшая Тристуз в это время причитала.


Тристуз

О поэт, ты поклоняешься этой речке? Господь, верни мне моего возлюбленного! Пусть он придет ко мне! Я знаю такие прекрасные песни.

Крониаманталь

У каждой речки свой лепет.

Тристуз

Что ж! Вот и спи со своей холодной возлюбленной, пусть она тебя поглотит. Но если ты живой, ты принадлежишь мне и покоришься мне.


Она ушла, а речка бежала сквозь лес, наполненный птичьим щебетом, бежала и журчала, и звучал голос Крониаманталя, который оплакивал свою судьбу, и слезы его смешивались с божествленной волной.


Крониаманталь

О речка, брызжущая, словно неиссякаемая кровь! Холодная, как мрамор, но живая, прозрачная и текучая. Всегда обновленная, и всегда подобная самой себе, и оживляющая свои цветущие берега, — я тебе поклоняюсь. Ты мое несравненное божество. Ты утолишь мою жажду. Ты очистишь меня. Ты будешь нашептывать мне свою вечную мелодию, а вечером убаюкаешь меня.

Речка

О поэт, ты очарован мною, и я с нетерпением жду тебя в глубине моего маленького ложа, наполненного жемчужным блеском драгоценностей! Я думаю об Авалоне, где мы могли бы жить, ты — как Король Рыбак, а я — ожидая тебя под яблонями. О яблоневые острова!{150} Но мне хорошо на моей драгоценной постельке. Эти аметисты приятны моему глазу. Этот лазурит ярче небесной сини. Этот малахит напоминает мне о лугах. Сардоникс, оникс, агат, горный хрусталь, вы будете сверкать сегодня вечером! Ибо я хочу устроить праздник в честь моего возлюбленного. Я явлюсь туда одна, как и подобает девственнице. Могущество моего возлюбленного поэта уже проявилось, и его дары приятны моему сердцу. Он подарил мне свои глаза, полные слез, два божественных источника, впадающих в мой поток.

Крониаманталь

О оплодотворяющая река, твои воды словно твои косы! Цветы рождаются вокруг тебя, и мы будем вечно любить друг друга.


Слышно было лишь птичье пение да шум листвы, а иногда хлопанье крыльев птицы, плещущейся в воде. В роще появился лжепиита: это был алжирец Папонат. Танцуя, он приблизился к речке.


Крониаманталь

Я тебя знаю. Ты Папонат{151}, который учился на Востоке.

Папонат

Он самый. О поэт Запада, я пришел тебя навестить. Я изучил твою манеру говорить, но слышу, что есть еще один способ побеседовать с тобой. Какая влажность! Ничего удивительного, что у тебя хриплый голос; тебе понадобится калькофан, чтобы прочистить горло{152}. Я приблизился к тебе, танцуя. Не будет ли возможности таким способом избавить тебя от того положения, в котором ты оказался?

Крониаманталь

Тьфу! Скажи лучше, кто тебя научил танцевать?

Папонат

Сами ангелы были моими учителями танца.

Крониаманталь

Добрые ангелы или злые? Хотя не важно, не продолжай. Хватит с меня всех этих танцев, — пожалуй, кроме одного, который мне бы еще хотелось станцевать; греки называли его кордаксом{153}.

Папонат

А ты весельчак, Крониаманталь, с тобой можно порезвиться. Я счастлив, что пришел сюда. Обожаю веселье. Я счастлив!


И Папонат, вращая глубокими сияющими глазами, со смехом потер руки.


Крониаманталь

Ты похож на меня!

Папонат

Не слишком. Я радуюсь жизни, а ты умираешь возле родника.

Крониаманталь

А счастье, о котором ты говоришь, ты что, забыл? А мое счастье? Ты похож на меня. Счастливый человек потирает руки, ты это сделал. Понюхай их. Чем пахнет?

Папонат

Смертью.

Крониаманталь

Ха-ха-ха! Счастливый человек пахнет так же, как мертвый! Потри руки. Какая разница между счастливцем и мертвецом! Я тоже счастлив, хотя и не желаю потирать руки. Будь счастлив и потирай руки! Будь счастлив и впредь. Теперь ты знаешь, чем пахнет счастье?

Папонат

Прощай, если ты уже не дорожишь живыми, нет больше способа говорить с тобой.


И в то время как Папонат удалялся в ночь, где на невидимом теле сверкали бесчисленные глаза небесных зверей, Крониаманталь внезапно поднялся и сказал себе:


«Все, хватит природы и достаточно воспоминаний, которые она вызывает. Я многое теперь знаю о жизни, вернемся в Париж и попытаемся разыскать там эту восхитительную Тристуз Балеринетт, которая любит меня до безумия».

XIII. МОДА

Лжепиит Папонат, затемно возвращавшийся из Медонского леса, где он искал приключений, пришел как раз вовремя, чтобы поспеть на последний пароход. И имел счастье встретить там Тристуз Балеринетт.

— Как ваши дела, барышня? — спросил он. — В Медонском лесу я встретил вашего возлюбленного, г-на Крониаманталя, который близок к помешательству.

— Моего возлюбленного? — переспросила Тристуз. — Он не мой возлюбленный.

— Однако в наших литературных и художественных кругах об этом говорят со вчерашнего дня.

— Пусть говорят что угодно, — твердо ответила Тристуз. — Впрочем, будь он моим возлюбленным, я не стала бы краснеть. Разве он не хорош собой и не обладает огромным талантом?

— Вы правы. Но какая же у вас хорошенькая шляпка, а какое платье! Я очень интересуюсь модой.

— Вы всегда очень элегантны, господин Папонат. Дали бы вы мне адрес вашего портного, я порекомендую его Крониаманталю.

— Бесполезно, он все равно им не воспользуется, — со смехом ответил Папонат. — А скажите, что носят женщины в этом году? Я вернулся из Италии и еще не успел войти в курс дела. Просветите меня, прошу вас.

— В этом году, — начала Тристуз, — мода и причудлива и безыскусна, она одновременно проста и прихотлива. Женский костюм теперь может состоять из самых разных материалов, которые встречаются в природе. Я видела очаровательное платье, сделанное из натуральных пробок. Оно, безусловно, затмило те чудные вечерние туалеты из половых тряпок, которые производят такой фурор на показах мод. Один знаменитый кутюрье замышляет запустить в производство английский дамский костюм из обложек старых книг с кожаными переплетами. Это очаровательно. Все литературные дамы захотят такие, и тогда можно будет подходить к ним поближе и шептать любезности им на ушко под видом чтения названий. На шляпах очень модно носить рыбьи хребты. Часто можно видеть восхитительных молодых девушек, одетых в пелерины из Сантьяго-де-Компостелы; их наряд, как и подобает, усыпан морскими гребешками{154}. В искусстве одеваться неожиданно возникли фарфор, керамика и фаянс. Эти материалы идут на пояса, шляпные булавки и так далее; мне довелось видеть изумительную дамскую сумочку, целиком состоящую из тех стеклянных глазных яблок, какие можно увидеть в кабинете у окулиста. Перья теперь украшают не только шляпы, но и туфли, перчатки, а на будущий год их поместят и на зонтики. Туфельки делают из венецианского стекла, а шляпки — из хрусталя баккара. Я уж не говорю о платьях, расписанных маслом, как картины, о раскрашенной шерстяной одежде, о костюмах, причудливо заляпанных чернилами. Весной будут охотно носить вещи из надутых кишок и пузырей животных, дивных фасонов и отменной легкости. Наши летчицы не позарятся ни на что другое. На бега будут надевать шляпку «детский шарик», состоящую из двух десятков воздушных шариков, — шикарная вещь, иногда лопающаяся для развлечения. Ракушки мидий носятся только на ботинках. Заметьте, все начинают украшать себя живой натурой. Я встретила одну даму, у которой на шляпке было двадцать птиц: канарейки, щеглы, малиновки, они были привязаны за лапки, били крыльями и пели во все горло. Во время последнего праздника в Нейи головной убор жены посла был украшен тридцатью ужами. «Для кого эти змеи, шипящие у тебя на голове?» — спросил у дамы слывущий дамским угодником маленький румынский атташе с дакским акцентом. Да, забыла вам сказать, что в прошлую среду видела на бульварах одну фифу, нарядившуюся в маленькие зеркальца, прикрепленные и приклеенные к ткани. На солнце эффект был роскошный. Словно золотой слиток на прогулке. Потом начался дождь, и дама стала похожа на серебряный слиток. Из ореховой скорлупы делают хорошенькие розетки, особенно красиво смешать их с лесными орехами. Платье, вышитое кофейными зернами, гвоздикой, зубчиками чеснока, стрелками лука и изюминками, очень хорошо для визитов. Мода становится практичной, она ничего не отвергает и все облагораживает. Она делает для материалов то, что романтики сделали для слов.

— Спасибо, — сказал Папонат, — вы меня чудеснейшим образом просветили.

— Вы весьма любезны, — ответила Тристуз.

XIV. ВСТРЕЧИ

Прошло полгода. Уже пять месяцев Тристуз Балеринетт была любовницей Крониаманталя, которого она страстно любила все семь дней недели. В благодарность за эту любовь поэтический юноша навеки прославил и обессмертил ее, воспев в чудесных стихах.


«Я была никому не известна, — думала она, — а теперь я знаменита среди всех живущих.

Меня вообще держали за дурнушку из-за моей худобы, слишком большого рта, ужасных зубов, асимметричного лица и криво расположенного носа. А теперь я прекрасна, и все мужчины говорят мне об этом. Прежде смеялись над моей энергичной, порывистой походкой и над моими острыми локтями, которые при ходьбе двигаются, как куриные лапы. Теперь меня находят столь грациозной, что другие женщины подражают мне.

Какие только чудеса не порождает любовь поэта! Но как она тяжела, эта любовь! Какими горестями сопровождается, о чем только не приходится молчать! И все это теперь, когда чудо свершилось, и я прекрасна и знаменита. Крониаманталь — чудовище, за короткое время он промотал свое состояние, он беден и лишен изящества, малейшее его движение обеспечивает ему сотню врагов.

Я больше не люблю его, я больше не люблю его!

Он мне совсем не нужен, мне достаточно моих обожателей. Я постепенно буду с ним расставаться. Но эта постепенность убивает меня. Мне надо уйти, или пусть он исчезнет, чтобы не стеснять меня и ни в чем не упрекать».

Через неделю Тристуз отдалась Папонату; она продолжала видеться с Крониаманталем, но с каждой встречей становилась к нему холодней. Она все реже и реже приходила к нему, а он все больше и больше отчаивался и все крепче и крепче привязывался к Тристуз, ибо ее приходы были единственной его радостью; а в дни, когда она не приходила, он часами простаивал перед домом возлюбленной в надежде увидеть ее. Но если она случайно появлялась, прятался, словно вор, из опаски быть обвиненным в том, что шпионит за ней.

* * *

Преследуя Тристуз Балеринетт, Крониаманталь тем не менее продолжал свое литературное образование.

Однажды, бродя по Парижу, он вдруг оказался на берегу Сены. Пройдя через мост, он пошел было дальше, когда заметил прямо перед собой г-на Франсуа Коппе и пожалел, что этот прохожий уже умер. Однако никому не возбраняется беседовать с мертвыми, и встреча была прекрасной.

«Что ж, — сказал себе Крониаманталь, — прохожий он и есть прохожий, а этот прохожий еще к тому же и автор „Прохожего“{155}. Это весьма искушенный и умный стихотворец, имеющий четкое представление о действительности. Поговорим с ним о рифме».


Певец «Прохожего» курил черную сигарету. Он был одет в черное, лицо его было черно, он странно стоял на каменной глыбе, и по его задумчивому виду Крониаманталь тотчас догадался, что он сочиняет стихи. Юноша подошел и, поздоровавшись, сказал ни с того ни с сего:

— Дорогой мэтр, как вы мрачны.


Тот вежливо ответил:

— Это потому, что моя статуя из бронзы. Из-за этого постоянно происходят недоразумения. Например, однажды,

Признав, что я его чернее, Сэм Мак Веа{156}

Прошел, на мой гранит своей печалью вея.

Видите, какие ладные стихи. Я как раз стараюсь отшлифовать их. Вы обратили внимание на то, что рифма в этом двустишии, которое я только что продекламировал, смотрится гораздо лучше, чем звучит?

— Верно, — сказал Крониаманталь, — потому что говорят «Сэм Мак Ви», так же, как говорят не «Шекспеар», а «Шекспир».

— Что ж, вот кое-что, что поможет делу, — продолжала статуя, —

Три имени своих печальный Сэм Мак Ви

На цоколе моем оставил по любви.

Видите, здесь есть утонченность, которая должна вас пленить, эта рифма с богатым звучанием.

— Вы меня просвещаете по части рифмы, — сказал Крониаманталь. — И я счастлив, дорогой мэтр, что вы оказались тем прохожим, которого я встретил.

— Это мой первый успех, — ответил металлический поэт. — Правда, я только что сочинил небольшое стихотворение под тем же названием: в нем человек — прохожий — проходит по коридору железнодорожного вагона; он замечает очаровательную особу и, вместо того чтобы прямиком ехать в Брюссель, задерживается с ней на голландской границе. Они

Неделю целую проводят в Розендели,

Друг друга распознав в течение недели:

Он любит идеал, она — реальность, и

В любви им, видимо, не может повезти.

Я обращаю ваше внимание на эти два последних стиха: хотя они хорошо рифмуются, в них содержится легкий сдвиг, который заставляет почувствовать тонкий контраст между богатством мужских рифм и мягкостью женских.

— Дорогой мэтр, — продолжил Крониаманталь, чуть повысив голос, — расскажите мне о свободном стихе.

— Да здравствует свобода! — вскричала бронзовая статуя.


Попрощавшись, Крониаманталь пошел дальше в надежде повстречать Тристуз.

* * *

На другой день Крониаманталь бродил по бульварам. Тристуз не пришла на свидание, и он надеялся встретить ее в модной чайной, куда она иногда заходила с друзьями. Когда он сворачивал на улицу Лепелетье, к нему подошел господин в жемчужно-сером котелке и сказал:

— Сударь, я собираюсь реформировать литературу. Я нашел возвышенный сюжет: речь идет об ощущениях, испытанных юным, хорошо воспитанным бакалавром, который издал непристойный звук в обществе дам и молодых особ благородного происхождения.

Восклицая что-то о новизне фабулы, Крониаманталь тут же понял, что способствовал проявлению излишней горячности автора.

Он ретировался… Какая-то дама наступила ему на ногу. Она тоже была автором и не преминула заявить, что эта встреча или коллизия даст ей повод для утонченной новеллы.

Крониаманталь дал деру и оказался около моста Святых Отцов, где три особы, обсуждающие содержание романа, попросили его рассудить их; речь шла об истории одного генерала.

— Чудесная находка! — воскликнул Крониаманталь.

— Подождите, — сказал сосед, человек с бородой, — я утверждаю, что сюжет еще очень нов и редок для нынешней публики.

А третий объяснил, что речь идет о свадебном генерале, который вовсе и не генерал, а…

Но Крониаманталь не ответил им и отправился навестить бывшую кухарку, пишущую стихи, у которой он надеялся встретить Тристуз, зашедшую на чашку чаю. Тристуз не оказалось, зато Крониаманталь побеседовал с хозяйкой дома, которая продекламировала ему несколько стихотворений.

Это была поэзия, полная глубины, где все слова имели новый смысл. Так, например, слово «архивариус» употреблялось ею исключительно в смысле «знатное кушанье».

* * *

Вскоре после этого богатый Папонат, гордый возможностью называть себя любовником знаменитой Тристуз и мечтающий никогда не потерять ее, потому что обладание ею тешило его самолюбие, решил увезти свою любовницу в путешествие по Центральной Европе.

— Договорились, — сказала Тристуз, — но мы не будем путешествовать, как любовники, потому что, хоть вы мне и приятны, я вас еще не настолько люблю, чтобы любить вас еще и настолько. Мы будем путешествовать как товарищи, я оденусь мальчиком, волосы у меня короткие, и мне часто говорят, что я похожа на красивого молодого человека.

— Хорошо, — согласился Папонат, — а поскольку вам нужен отдых, да и я тоже порядком устал, мы проведем отпуск в Моравии; нас ждут в Брно, в тамошнем монастыре, куда мой дядя, настоятель из Крепонтуа, удалился после изгнания религиозных братств{157}. Это один из самых богатых и приятных монастырей в мире. Я представлю вас как своего друга, и можете не волноваться, нас все равно примут за любовников.

— Буду очень рада, — сказала Тристуз. — Обожаю, когда меня принимают не за ту, кто я есть. Едем завтра же.

XV. ПУТЕШЕСТВИЕ

Потеряв Тристуз, Крониаманталь словно обезумел. Но как раз в это время он начал приобретать известность и славу поэта, которую подкрепляла репутация модного драматурга.

В театрах шли его пьесы, толпа встречала его имя аплодисментами. Но тем временем росло число гонителей поэтов и поэзии, а их дерзкая ненависть крепчала.

Он же все больше грустнел, и, казалось, душа его покидала теряющее силы тело.

Узнав об отъезде Тристуз, он не возмутился, только спросил у консьержки, известна ли ей цель путешествия.

— Нет, — отвечала женщина, — все, что я знаю, это что она уехала в Центральную Европу.

— Понятно, — сказал Крониаманталь.

Он вернулся домой, взял несколько тысяч франков, что были у него в наличии, и на Северном вокзале сел в поезд, отправляющийся в Германию.

* * *

Назавтра, в сочельник, точно по расписанию поезд ворвался в огромное здание вокзала в Кельне. Крониаманталь с маленьким чемоданчиком в руке последним вышел из своего вагона третьего класса. Красная фуражка начальника вокзала, круглые каски полицейских и цилиндры именитых граждан на соседней платформе свидетельствовали о том, что ожидается приезд какого-то значительного лица. И верно, от сухонького старичка, дородная жена которого, раскрыв рот, с изумлением глазела на красную фуражку начальника вокзала, круглые каски и цилиндры, он услыхал:

— Крупп… Эссен… Никаких заказов… Италия…


Крониаманталь двинулся за толпой пассажиров, сошедших с его поезда. Перед ним шли две девушки; они по-гусиному широко расставляли ноги и прятали руки под короткими накидками. У одной из них на голове была крошечная черная шляпка с приколотыми букетиками голубых роз, над которыми дрожали, словно от холода, черные перья, прямые и почти целиком ощипанные. У второй шляпу из гладкого до блеска фетра нелепо украшал громадный атласный бант фиолетового цвета. Видимо, это были две бонны, потерявшие место, потому что на ходу они были буквально захвачены группой сильно накрашенных уродливых женщин со знаками Католического общества попечения молодых девушек. Чуть поодаль держались дамы из подобного же протестантского общества. Крониаманталь, который теперь оказался за одетым в зеленое толстым человеком с жесткой, короткой и рыжеватой бородкой, спустился по лестнице в вестибюль вокзала.

Выйдя на улицу, он поприветствовал одинокий собор в центре многоугольной площади, которую тот заполнял своей массой. Рядом с его махиной современные очертания вокзала терялись. Гостиницы, простиравшие свои разноязыкие вывески до самого готического колосса, тем не менее, казалось, старались держаться от него на почтительном расстоянии. Крониаманталь долго принюхивался к запаху города перед собором. Он словно потерял след.

— Ее здесь нет, мой нос учуял бы ее, нервы бы затрепетали, глаза бы ее увидели.


Он пересек город, миновал пешком укрепления и, словно подгоняемый сильным течением, двинулся вниз по широкой дороге на правом берегу Рейна. А Тристуз и Папонат, действительно приехавшие в Кельн двумя днями раньше, купили автомобиль и в нем продолжили свое путешествие; они направлялись по тому же правому берегу Рейна в сторону Кобленца, и Крониаманталь шел за ними по следу.

* * *

Наступила Рождественская ночь. Старый философ, раввин из Доллендорфа, подойдя к мосту, соединяющему Бонн и Бойель{158}, был сбит с ног жестоким порывом ветра. Бушевала снежная буря. Шум урагана заглушал рождественские песни, но тысячи зажженных елок сверкали огнями за стенами домов.


Седой еврей ругался:

— Kreuzdonnerwetter[25], плакал по мне «Хенхен»!{159}.. Мороз, дружище, ты ничего не сделаешь моему потрепанному веселому телу, дай мне спокойно перейти этот старый Рейн, буйный, как тридцать три буяна. Дай мне добраться до этой доброй таверны, куда ходят боруссы{160}. Что мне надо? Всего лишь напиться в компании святош, причем за их счет, как истинному христианину, хоть я и еврей.

Шум урагана усилился, послышались странные голоса. Старый раввин вздрогнул и поднял голову, восклицая:

— Donnerkeil! Ой, вей! Чш-чш-чш! Эй! Скажите, вы, там вверху, вы бы очень правильно сделали, если бы вернулись к своим обязанностям, вместо того чтобы донимать весельчаков, которых судьба заставляет бродить в такие ночи… Эй! Женщины, вы что, вышли из-под власти Соломона?{161} Цейлом Коп! Мейкабл! Фарвашен Поним! Бехайме!{162} Вы хотите помешать мне опрокинуть рюмочку-другую превосходных мозельских вин с господами студентами из Борусски, а ведь они так счастливы чокнуться со мной ради моей науки, которая всем хорошо известна, и ради моего неподражаемого лиризма, не говоря уже о моих колдовских и провидческих способностях.

Проклятые ведьмы! Знайте, что я бы еще выпил и рейнских вин, не считая французских! Я бы не преминул, подружки, откупорить в вашу честь шампанское! В полночь, когда делают Christkindchen{163}, я бы уже оказался под столом и проспал бы по крайней мере до конца попойки… Но ветра словно с цепи сорвались в эту ангельскую ночь… Это не ночь, а какая-то ад!.. Не забудьте, что сейчас алкионины дни{164}… и когда становится тихо, кажется, что вы вцепились друг дружке в волосы, милые дамы… Чтобы развлечь Соломона, ясное дело… Herrgottsocra…[26] что я слышу?.. Лилит! Нехама! Агарь! Махала!{165} Ах, Соломон, ради твоего удовольствия они уничтожат всех поэтов на этой земле.

О Соломон! Соломон! Весельчак, тебя забавляют эти четыре ночных призрака, что направляются с востока на север… Ты хочешь моей смерти, царь, ибо я тоже поэт, как все еврейские пророки, и пророк, как все поэты.

Прощай, сегодняшняя попойка… Старина Рейн, мне придется повернуться к тебе спиной. Пора готовиться к смерти и нужно продиктовать последние, самые мои лирические пророчества…


Раздался неслыханный грохот, подобный раскату грома. Старый провидец поджал губы и, покачав головой, посмотрел вниз, а потом наклонился и почти приник ухом к земле. Выпрямившись, он пробормотал:

— Сама Земля уже отказывается от невыносимого общения с поэтами.

Затем он отправился в путь по улицам Бойеля, оставив Рейн за спиной.

Когда раввин перешел железнодорожные пути, он оказался на развилке двух дорог, и, пока размышлял, какую выбрать, он вновь случайно поднял голову. Перед ним оказался молодой человек с чемоданом в руке; юноша шел из Бонна. Старому раввину он был незнаком, и еврей окликнул его:

— Вы сошли с ума, сударь, что это вы путешествуете в такую погоду?

— Я спешу по следу, — ответил незнакомец, — по следу за утраченным.

— Чем вы занимаетесь? — вскричал еврей.

— Я поэт.


Провидец топнул ногой и от жалости, которую тот у него вызвал, стал нещадно проклинать удаляющегося молодого человека. Опустив взгляд и не обращая больше внимания на поэта, он стал разглядывать указатели на столбах, чтобы выбрать дорогу. И с ворчанием пошел прямо.

— Какое счастье, что ветер стих… хоть идти можно… Сначала я подумал, что он пришел, чтобы убить меня. Да нет, он, наверное, умрет раньше меня, этот поэт, который даже не еврей. Ну что ж, прибавим шагу, веселей, нужно приготовить себе славную смерть.


Старый раввин пошел быстрее; в своем длинном лапсердаке он казался привидением, и дети, которые возвращались с елки и несли в руках фигурки ангелочков, обходили его с криками ужаса и долго кидали камни ему вослед.

* * *

Крониаманталь же одолел добрую часть Германии и Австрийской империи; неведомая сила провела его через Тюрингию, Саксонию, Богемию, Моравию до Брно, где он был вынужден остановиться.

* * *

В тот же вечер он обошел город{166}.

На улицах, застроенных старыми особняками, возле дверей стояли огромные швейцарцы в рейтузах и треуголках. Они опирались на длинные трости с хрустальными навершиями. Их золотые пуговицы сверкали, словно кошачьи глаза.

Кроманталь заблудился; некоторое время он бродил вдоль бедных домов, где в освещенных окнах быстро двигались тени. Мимо шли офицеры в длинных голубых плащах. Он повернулся, чтобы проводить их взглядом, потом вышел из города и пошел в ночи созерцать темную громаду Шпильберга{167}. Пока он осматривал старую государственную тюрьму, поблизости раздался шум шагов, потом он увидел троих монахов, — они обогнали его, жестикулируя и громко разговаривая. Крониаманталь бросился за ними и спросил дорогу.

— Вы француз? — спросили они. — Идемте вместе.


Крониаманталь пригляделся и увидел, что поверх монашеских ряс на них надеты элегантные серые плащи. В руке у каждого была тросточка, а на голове — котелок. По дороге один монах сказал Крониаманталю:

— Вы ушли слишком далеко от своего отеля, мы покажем вам дорогу, если хотите. Но, может быть, вы не откажетесь зайти в монастырь: вас примут подобающим образом, ведь вы иностранец и сможете провести там ночь.


Крониаманталь радостно согласился, воскликнув:

— Конечно, не откажусь, ибо не братья ли вы мне, поэту?

Они рассмеялись. Самый старый, у которого было пенсне в золотой оправе, а живот выпирал из модной короткой куртки, поднял руки с возгласом:

— Поэт! Возможно ли?


Двое других, более худых, прыснули со смеху, согнувшись и держась руками за живот, словно у них колики.

— Будем серьезными, — сказал монах в пенсне, — нам надо перейти улицу, где живут евреи.


В проулках возле каждой двери стояли, словно ели в лесу, пожилые женщины. Они зазывали и приглашали жестами.


— Пройдем скорей этот гадюшник, — сказал толстый монах, чех по национальности, которого его товарищи звали отец Карел.


Наконец Крониаманталь и его попутчики остановились перед большим монастырем. Они позвонили в колокольчик, и монах-привратник открыл им. Два худых монаха попрощались с Крониаманталем, и он остался вдвоем с отцом Карелом в богато обставленной приемной.


— Сын мой, — сказал отец Карел, — у нас единственный в своем роде монастырь. Все монахи, населяющие его, — люди порядочные. Здесь есть бывшие эрцгерцоги и бывшие архитекторы, солдаты, ученые, поэты, изобретатели, несколько монахов, бежавших из Франции после изгнания конгрегаций и пара-другая светских гостей с хорошими манерами. Все они святые. Я и сам, такой, каким вы меня видите, с этим пенсне и толстым животом, тоже святой. Сейчас я покажу вам вашу комнату, в ней можно оставаться до девяти часов, затем вы услышите колокол, призывающий к трапезе, и я приду за вами.

Отец Карел провел Крониаманталя длинным коридором. Они поднялись по беломраморной лестнице на третий этаж, и со словами «Вот она!» отец Карел открыл дверь.


Показав ему выключатель, он удалился.

Комната была круглая, круглыми были кровать и другая мебель; череп на камине был похож на засохшую головку сыра.

Крониаманталь подошел к окну, под которым расстилался густой сумрак монастырского сада; казалось, что оттуда доносятся смех, вздохи, крики радости, словно бы тысячи пар предавались в нем любви. Неожиданно женский голос в саду запел песню, которую Крониаманталь слышал прежде:

В руках у Крокминтена

Букет горит огнем…

Король кричит: «Жермена,

Не бойся Крокминтена,

Страшилу мы вспугнем!..»

И Крониаманталь подхватил следующий куплет:

«Хочу, моя Жермена,

С тобою быть вдвоем!..»

Ему показалось, будто голос Тристуз продолжил песню.

Мужские голоса то тут, то там басовито распевали незнакомые слова, а надтреснутый старческий голос выводил:

Vexilla regis prodeunt…[27]{168}

В тот момент, когда вовсю зазвонил колокол, в комнату вошел отец Карел.

— Ну-ну, сын мой, слушаем шумы нашего прекрасного сада? Он полон воспоминаний, этот земной рай. Тихо Браге{169} занимался когда-то здесь любовью с прекрасной еврейкой, которая ежеминутно повторяла ему: «хазер», что на их жаргоне значит «свинья». Я видел там некоего эрцгерцога, развлекающегося с прелестным мальчиком, у которого попка была в форме сердечка… А теперь обедать! Обедать!

* * *

Они пришли в еще пустую огромную трапезную, и поэт смог не торопясь осмотреть фрески, украшавшие стены.

На одной был изображен лежащий Ной, пьяный до полусмерти. Его сын Хам смотрел на обнажившийся детородный орган своего отца, то есть написанную с прелестной наивностью виноградную лозу, ветви которой изображали генеалогическое древо или что-то в этом роде, потому что это были имена настоятелей монастыря, красными буквами вписанные в листики.

Во фреске на сюжет свадьбы в Кане Галилейской{170} присутствовал Писающий мальчик, пускающий винную струю прямо в бочку, покуда беременная новобрачная, по крайней мере, на восьмом месяце, демонстрировала свой округлый, как бочонок, живот кому-то, кто наверху углем выводил: «Токайское».

Были еще Гедеоновы солдаты{171}, облегчающиеся в страшных корчах, которые вызвала у них выпитая вода.

В центре залы по ее длине расположился длинный стол, накрытый с редкой торжественностью. Бокалы и графины были из граненого богемского хрусталя — того тончайшего красного стекла, в состав которого входят лишь папоротник, золото и гранатовая крошка. Восхитительные серебряные приборы сияли на белизне, усыпанной фиалками скатерти.

Монахи приходили пара за парой, с капюшонами на головах и скрещенными на груди руками. Входя, они приветствовали Крониаманталя и рассаживались на привычные места. По мере появления монахов отец Карел называл их имена и страны, откуда они прибыли. Вскоре все места были заняты и число сотрапезников, включая Крониаманталя, достигло пятидесяти шести. Аббат, итальянец с раскосыми глазами, произнес благодарственную молитву, и началась трапеза. Но Крониаманталь с беспокойством ожидал появления Тристуз.

Сначала была подана похлебка, в бульоне которой плавали маленькие птичьи мозги и зеленый горошек…

* * *

— Двое наших французских гостей только что отбыли, — сказал один монах-француз, прежде бывший приором в Крепонтуа. — Я не смог их задержать: спутник моего племянника только что пел в саду своим дивным сопрано и чуть не потерял сознание, услышав, что кто-то в монастыре подхватил припев. Напрасно мой племянник умолял своего очаровательного друга остаться здесь; они тут же собрались и уехали на поезде, поскольку их автомобиль не был готов. Мы им отправим его по железной дороге. Они не сообщили мне цели своего путешествия, но я думаю, что у этих двоих чад дело в Марселе. Мне кажется, я слышал, как они говорили об этом городе.

Бледный как полотно Крониаманталь поднялся с места:

— Простите, святые отцы, — сказал он, — я злоупотребил вашим гостеприимством. Мне нужно уйти, не спрашивайте, почему. Но я навсегда сохраню доброе воспоминание о царящих здесь простоте, радости и свободе. Все это в высшей степени дорого мне, я только спрашиваю себя: почему же, почему я не могу этим воспользоваться?

XVI. ПРЕСЛЕДОВАНИЕ

В то время ежедневно вручались поэтические премии. С этой целью создавались тысячи обществ, и их члены жировали, в определенный день расточая свои щедроты на поэтов. Таким днем, когда самые большие общества, компании, административные советы, академии, комитеты, жюри и т. д. и т. п. всего мира присуждают учрежденные премии, было 26 января{172}. В этот день вручали 8019 поэтических премий, сумма которых составляла 50 003 225, 75 французских франков. Однако не было такой страны и такого слоя населения, в которых был бы распространен вкус к поэзии, поэтому в обществе росло предубеждение против поэтов; их считали ленивыми, бесполезными и так далее в том же роде. В этом году день 26 января прошел без инцидентов, но наутро известная газета «Голос», выходящая в Аделаиде (Австралия) на французском языке, поместила статью одного ученого, химика-агротехника Горация Тограта (немца, родившегося в Лейпциге), чьи открытия и изобретения частенько походили на чудеса. Статья, озаглавленная «Лавр», содержала нечто вроде исторической справки о лавре как сельскохозяйственной культуре в Иудее, Греции, Италии, Африке и в Провансе. Автор давал советы имеющим лавровые насаждения в своих палисадниках, перечислял разнообразные способы употребления лавра в пищевой промышленности, искусстве, поэзии и его роль как символа поэтической славы. Он касался также мифологии, упоминая миф об Аполлоне и Дафне{173}. Под конец Гораций Тограт резко менял тон и завершал свою статью таким образом:

«К тому же, я всерьез заявляю, что это бесполезное дерево еще и достаточно заурядно, и у нас есть куда как менее прославленные символы, по праву обладающие знаменитыми свойствами лавра. Он слишком разросся на нашей перенаселенной земле, он недостоин жить. Каждое лавровое дерево занимает под солнцем место двух человек. Поэтому лавровые деревья следует вырубать, а листьев их опасаться как яда. Недавние символы поэзии и литературного дарования, сегодня они не более чем символ посмертной славы, которая имеет такое же отношение к славе, как смерть к жизни и как рука славы — к ключу{174}.

Истинная слава оставила поэзию ради науки, философии, акробатики, филантропии, социологии и подобного им. Поэты нынче годятся лишь на то, чтобы брать деньги, которых они не заработали, ибо никогда не трудятся, и большая часть из них (кроме шансонье и некоторых других) вообще не имеет никакого таланта и, следовательно, никакого оправдания. Те же, кто обладает каким-либо даром, еще более вредны, поскольку ничего не достигли, ничего не приобрели, а шуму от них больше, чем от полка солдат: они уже прожужжали нам уши тем, что они „пруклятые“. Эти люди тоже больше не имеют права на существование. Премии, которые им вручаются, украдены у рабочих, изобретателей, ученых, философов, акробатов, филантропов, социологов и иже с ними. Следует признать: поэты должны исчезнуть. Ликург{175} изгнал их из Республики, нужно стереть их с лица земли. Иначе эти отъявленные ленивцы, придут к власти и будут жить нашими трудами, угнетать нас, издеваться над нами. Одним словом, необходимо как можно скорее освободиться от поэтической тирании.

Если республики и монархии, если сами нации не позаботятся об этом, привилегированное племя поэтов разрастется в таких пропорциях и с такой скоростью, что через некоторое время никто уже не захочет работать, изобретать, изучать, размышлять, рисковать, исцелять человечество от его болезней и улучшать его участь.

Итак, требуется немедленно принять решение и излечиться от этой поэтической язвы, разъедающей цивилизацию».


Статья вызвала огромный резонанс. Она была разослана повсюду по телефону или телеграфом, все газеты перепечатали ее. Некоторые литературные издания снабдили цитаты из статьи Тограта издевательскими выпадами по адресу ученого, высказывались сомнения относительно состояния его рассудка. Осмеивался ужас, проявленный им перед поэтическими лаврами. Деловая и информационная пресса, напротив того, придавала предупреждению Горация Тограта большое значение. В этих кругах статья в «Голосе» считалась весьма своевременной.

Она стала уникальным предлогом, как нельзя более удобным для того, чтобы высказать ненависть к поэзии. И сам предлог был поэтическим. Статья ученого из Аделаиды отсылала к античным легендам — воспоминание о них живет в каждом хорошо образованном человеке, в котором, к тому же, развит присущий любому существу инстинкт самосохранения. Вот почему почти все читатели Тограта были заворожены его словами, испуганы и не хотели упустить случая нанести вред поэтам, которым из-за большого количества получаемых ими премий, завидовали все классы общества. Большая часть газет пришла к выводу о необходимости принятия правительственных мер хотя бы для упразднения поэтических премий.

В следующем вечернем выпуске «Голоса» химик-агротехник Гораций Тограт опубликовал новую статью, которая, как и предыдущая, будучи повсюду передана по телефону и телеграфу, до предела накалила страсти в прессе, публике и в правительственных кругах разных стран. Статья завершалась так:

«Люди, выберем между жизнью и поэзией; если мы не примем серьезных мер безопасности, цивилизации конец. Отбросим сомнения. Пусть новая эра начнется завтра. Нет — поэзии! Разобьем лиры, ставшие слишком тяжелыми для былого вдохновения. Изничтожим поэтов!»

* * *

Во всех городах земного шара ночью происходило одно и то же. Переданная по телеграфу статья была перепечатана в специальных выпусках местных газет, которые буквально рвали из рук. Повсюду народ был согласен с Тогратом. Ораторы выходили на улицы и, смешиваясь с толпой, подстрекали ее. Впрочем, этой ночью многие правительства приняли и тут же опубликовали постановления, текст которых, развешанный повсюду, способствовал неописуемому энтузиазму народных масс. Франция, Италия, Испания и Португалия первыми издали указы о скорейшем аресте всех своих поэтов до принятия решения об их участи. Иностранные стихотворцы или те, кто уехал в другую страну, рисковали быть приговоренными к смерти, если бы попытались пересечь границы этих государств. По телеграфу передали, что в Соединенных Штатах принято решение казнить на электрическом стуле всякого, чья принадлежность к цеху поэтов общеизвестна. Сообщалось также, что в Германии издан декрет о содержании под домашним арестом всех, пишущих на территории империи в стихах или прозе, до нового распоряжения. На самом деле, в течение этой ночи и следующего дня все страны мира, даже те, в которых были лишь малоизвестные барды, лишенные поэтического вдохновения, приняли меры против самого слова «поэт». Исключение составили только два государства, Англия и Россия. Эти импровизированные законы немедленно были приняты к исполнению. Все поэты, находившиеся на французской, итальянской, испанской и португальской территориях, назавтра были арестованы, а некоторые литературные газеты в это время выходили в черной траурной рамке и сетовали по поводу новых ужасов. Депеши, пришедшие к полудню, сообщали, что Аристенет Зюйд-Вест, известный черный поэт с Гаити{176}, был в то же утро разрезан на куски и сожран черным и мулатским населением, опьяненным солнцем и резней. В Кельне всю ночь гремел большой колокол собора Кайзерглоке, а наутро профессор доктор Штиммунг{177}, автор эпопеи из истории Средних веков в сорока восьми песнях, вышел из дому, чтобы отправиться на поезде в Ганновер, и подвергся преследованию толпы фанатиков, которые с криками «Смерть поэту!» избили его палками.

Он укрылся в соборе и оставался там вместе с несколькими церковными служками, запертый сборищем распоясавшихся дриксов, Гансов и маризибилей{178}. Эти последние были особенно жестоки, взывали простонародным языком к Богородице, святой Урсуле{179} и волхвам, не забывая при этом охаживать кулаками своих соседей, чтобы пробить себе дорогу в толпе. Их «отченаши» и благие мольбы были прослоены гнусными, по мнению поэта-профессора, выходками, связанными с той особой репутацией, которую ему создали его сексуальные наклонности. Лежа ничком под громадной деревянной статуей святого Христофора, доктор Штиммунг дрожал от страха. Он прислушивался к звукам, которые производили каменщики, замуровывая все выходы из собора, и готовился умереть от голода.

Около двух часов поступило телеграфное сообщение, что некий неаполитанский поэт, ризничий, видел, как в сосуде вскипела кровь святого Януария. Ризничий поспешил к дверям — объявить о свершившемся чуде и попытать счастья, сыграв с прихожанами в игру на пальцах «кто больше». Он выиграл все, что хотел, и в придачу удар ножом под сердце.

Телеграммы об арестах стихотворцев поступали весь день. К четырем часам стало известно о казнях американских поэтов на электрическом стуле.

В Париже несколько молодых виршеплетов с левого берега, уцелевшие, поскольку не имели общественного признания, организовали демонстрацию, которая проследовала от «Клозери де Лила»{180} до Консьержери{181}, куда правительство заключило последнего короля поэтов{182}.

Для разгона демонстрации прибыла армия. Кавалерия стала теснить демонстрантов. Те выхватили оружие и отбились, но, увидев это, в потасовку включилась толпа. Поэты и все им сочувствующие были раздавлены.

Так начались преследования, которые вскоре распространились по всему миру. В Америке после казни на электрическом стуле известных поэтов, был устроен суд Линча над всеми негритянскими певцами, а заодно и над многими из тех, кто никогда в жизни не сочинил ни одной песни. Затем перекинулись на белых членов литературной богемы. К тому времени стало известно, что Тограт, лично возглавив преследования в Австралии, взошел на борт судна в Мельбурне.

XVII. УБИЙСТВО

Поэты, подобно Орфею, были на пороге трагической гибели. Издателей повсюду избивали, а стихотворные сборники сжигали. В каждом городе происходили массовые бойни. Всеобщее восхищение было теперь обращено на того самого Горация Тограта, который в Аделаиде (Австралия) вызвал бурю и направил ее на полное разрушение поэзии. Говорили, что ученость этого человека граничит с чудесами. Он якобы рассеивает облака и приводит грозу, куда хочет. Завидев его, женщины готовы были выполнять все его желания. Впрочем, он не пренебрегал ни женскими, ни мужскими прелестями. Узнав, какой энтузиазм он вызвал во всей вселенной, Тограт объявил, что, как только Австралия будет очищена от эротических и элегических поэтов, он сам объедет все важнейшие города мира. И вправду, вскоре стало известно об исступлении жителей по случаю приезда этого чудовищного немца Тограта в Токио, Пекин, Якутск, Калькутту, Каир, Буэнос-Айрес, Сан-Франциско и Чикаго. Где бы он ни оказался, он производил сверхъестественное впечатление, — то своими чудесами, которые он называл научными опытами, то невероятными исцелениями, усилившими до предела его репутацию ученого и даже чудотворца.

30 мая Тограт сошел на берег в Марселе. Население толпилось на набережных. С парохода на берег он прибыл на шлюпке. Как только его заметили, раздались крики, приветствия, оглушительный рев, исторгаемый бесчисленными глотками. Все это мешалось с шумом ветра, плеском волн и воем корабельных сирен. Ученый стоял в шлюпке, высокий и худой. Чем ближе к берегу подплывала шлюпка, тем все яснее можно было различить его героические черты. Лицо Тограта было выбрито до синевы, почти безгубый рот широким шрамом перерезал его лицо, лишенное подбородка, что делало его похожим на акулу. Задранный кверху нос чернел дырами ноздрей, а над ним поднимался очень высокий и очень широкий лоб. Тограт был в белом, сильно обтягивающем его костюме и в ботинках на высоких каблуках, тоже белых. Шляпу он не носил. Едва немец ступил на марсельскую землю, энтузиазм толпы достиг такой степени, что, когда набережные опустели, триста человек были найдены раздавленными, затоптанными и задушенными. Несколько здоровяков подхватили героя и так несли до самой гостиницы, где его ждали апартаменты, у которых выстроились распорядители, переводчики и служащие. Остальные пели и кричали, а женщины бросали ему цветы.

* * *

Тем же утром Крониаманталь прибыл в Марсель из Брно в поисках Тристуз, которая была здесь с Папонатом еще со вчерашнего вечера. Все трое смешались с толпой, приветствовавшей Тограта перед отелем, где он собирался остановиться.

— Какая удача, что вы, Папонат, не поэт, — сказала Тристуз. — Вы обладаете знаниями, гораздо более достойными, чем поэзия. Не правда ли, Папонат, вы ведь ни капельки не поэт?

— Конечно, дорогая, — ответил Папонат, — я сочинял только смеха ради. Нет, я не поэт, я отменно деловой человек, никто не умеет управлять доходами так мастерски, как я.

— Сегодня же отправьте по почте письмо в редакцию «Голоса» в Аделаиду и изложите все это. Тогда вы будете в безопасности.

— Не премину, — сказал Папонат. — Да я поэтов и в глаза не видал! Разве что Крониаманталя.

— Очень надеюсь, что его казнят в Брно, где он рассчитывал найти нас, — ответила Тристуз.

— А кстати, вот и он, — понизил голос Папонат. — Вон он в толпе. Он прячется и нас пока не видел.

— Хочу, чтобы его казнили немедля, — вздохнула Тристуз. — Надеюсь, долго ждать не придется.

— Смотрите, — вскричал Папонат, — а вот и герой!

* * *

Кортеж, несущий Тограта, прибыв к отелю, опустил агронома на землю. Повернувшись к толпе, Тограт воззвал:

— Марсельцы! Чтобы отблагодарить вас, я мог бы использовать слова, куда более увесистые, чем ваша знаменитая селедка. Я мог бы сказать длинную речь. Но эти слова все равно проиграли бы в пышности той встрече, которую вы мне устроили. Уверен, что среди вас есть недужные, которым я могу облегчить страдания, благодаря не только своим познаниям, но и опыту других ученых, который они накопили за многие тысячелетия.


Человек с черепом голым, как у жителя Миконоса{183}, воскликнул:

— Тограт! Божество в человеческом обличье, ученейший и всемогущий, дай мне шикарные волосы!


Тограт улыбнулся и приказал пропустить этого человека. Затем он коснулся его обнаженного черепа со словами:

— Твой бесплодный голыш покроется обильной порослью, но никогда не забывай об этом благодеянии и навсегда прокляни лавровую ветвь.


Одновременно с лысым приблизилась девица. Она умоляла Тограта:

— Добрый человек, добрый человек, взгляни на мой рот: мой хахаль ударил меня и вышиб несколько зубов, верни их мне!

Ученый улыбнулся и сунул ей в рот свой палец со словами:

— Теперь ты можешь кусаться, у тебя великолепные зубы! Но в благодарность покажи, что у тебя в сумке.


Девица рассмеялась, и в открытом рту блеснули новые зубы, затем она открыла сумочку, бормоча:

— Странная мысль, при всех… Вот ключи, вот фото моего полюбовника на эмали; вообще-то он лучше…

Но глаза Тограта блеснули; он разглядел несколько сложенных листочков с парижскими песенками на венский мотив. Он взял эти бумажки и просмотрев, сказал:

— Всего лишь песенки. А стихов у тебя нет?

— Есть одно хорошенькое стихотворение, — ответила девица. — Мне его перед отъездом в Швейцарию сочинил служащий отеля «Виктория». Но моему дружку я его не показывала.


И она протянула Тограту розовую бумажку, на которой был написан плохонький акростих:

Моя любимая, пока я здесь, дружок,

А наших первых чувств не тронуло забвенье,

Рискни, отдайся мне, всего разок, разок,

И мы с тобой вдвоем пойдем вон в тот лесок, —

Я увезу с собой все это наслажденье.

— Это не просто поэзия, — сказал Тограт. — Это к тому же еще и идиотская поэзия.


Он разорвал листок и бросил его в ручей, а девица в это время клацала зубами и испуганно уверяла:

— Добрый человек, добрый человек, я не знала, что это плохо!..


В этот момент Крониаманталь появился рядом с Тогратом и бросил в толпу:

— Сволочи, убийцы!


В ответ раздался смех, крики:

— В воду его, козла!


А Тограт, глядя на Крониаманталя, сказал:

— Друг мой, пусть вас не шокирует эта выходка. Я люблю чернь, хотя и останавливаюсь в гостиницах, где ее не бывает.

Поэт дал ему договорить, потом продолжил, обращаясь к толпе:

— Сволочи, смейтесь надо мной, ваши маленькие радости все сочтены, их вырвут у вас одну за другой. Знаешь ли ты, чернь, кто твой герой?


Тограт улыбался, толпа прислушалась. Поэт продолжал:

— Твой герой, чернь, это Скука, приносящая Несчастье.

Возглас изумления вырвался из тысячи глоток. Женщины осенили себя крестным знамением. Тограт хотел заговорить, но Крониаманталь неожиданно схватил его за горло, бросил на землю и удерживал так, придавив ногой его грудь. В то же время он продолжал:

— Вот она, Скука, приносящая Несчастье, вот чудовищный враг человека, липкий и отвратительный Левиафан, Бегемот, погрязший в мерзкой похоти и скверне, обагренный кровью лучших поэтов. Вот она, блевотина антиподов, эти чудеса могут обмануть зрячих не более чем чудеса Симона-волхва внушали доверие апостолам. Марсельцы, марсельцы, ваши предки пришли из самого лирического края{184}, почему же вы сплотились вокруг врага поэтов, почему вы оказались среди варваров? Сказать вам о самом удивительном чуде этого немца из Австралии? Чудо в том, что он навязал себя миру и какое-то мгновение был сильнее того творения, каким является вечная поэзия.

Но Тограт, сумевший освободиться, поднялся, весь в пыли, пьяный от ярости. Он спросил:

— Кто ты?


И толпа заорала:

— Кто ты, кто ты?


Поэт повернулся на восток и взволнованно заговорил:

— Я Крониаманталь — самый великий из ныне живущих поэтов. Я часто встречался лицом к лицу с Богом. Я выдержал Божественный огонь, мои человеческие глаза умерили его. Я жил в вечности. Но пришло время, и пришел я, чтобы явиться перед вами.


Последние его слова Тограт встретил взрывом хохота. Первые ряды толпы, увидев Тограта смеющимся, тоже засмеялись, и хохот громом, переливами, руладами вскоре овладел всей чернью, смеялся Папонат, смеялась Тристуз Балеринетт. Все лица с разверстыми ртами повернулись к теряющему самообладание Крониаманталю. Среди гогота раздавалось:

— Топи поэта!.. В огонь Крониаманталя!.. Скормить его собакам, лавропоклонника!


Человек в первом ряду, в руках которого была здоровенная дубина, ударил ею Крониаманталя, чья болезненная гримаса удвоила гогот в толпе. Ловко брошенный камень угодил поэту в нос, хлынула кровь. Рыбная торговка пробралась сквозь толпу прямо к Крониаманталю и крикнула ему:

— Эй, ты, ворона! Я тебя знаю. Попался! Да ведь ты шпик, заделавшийся поэтом! Получай, скотина, получай, враль!


Она влепила ему знатную оплеуху и плюнула в лицо. Человек, которого Тограт излечил от облысения, подошел со словами:

— Взгляни на мои волосы, разве это не чудо?


И подняв свою трость, он так ловко запустил ею, что она выбила поэту правый глаз. Крониаманталь упал навзничь. Женщины накинулись на него и стали избивать. Тристуз пританцовывала от радости, а Папонат пытался утихомирить ее. Но острием зонтика ей удалось выколоть Крониаманталю второй глаз. В последний момент он увидел ее и воскликнул:

— Признаю свою любовь к Тристуз Балеринетт, божественной поэзии, утешающей мою душу!

Тут мужчины в толпе закричали:

— Заткнись, падаль! Дамы, внимание!..


Женщины мгновенно расступились, и человек, играющий огромным ножом, лежащим в его правой руке, метнул его таким образом, что тот воткнулся точно в открытый рот Крониаманталя. Остальные мужчины сделали то же самое. Ножи воткнулись в живот и в грудь поэта, и вскоре на земле остался только труп, ощетинившийся, словно кожура водяного каштана.

XVIII. АПОФЕОЗ

Когда Крониаманталь умер, Папонат отвел Тристуз Балеринетт в гостиницу, где у нее, как и следовало ожидать, тут же начался нервный припадок. Они находились в старинном здании, и в стенном шкафу Папонат случайно обнаружил склянку с водой венгерской королевы{185}, которую производили в XVII веке. Средство быстро подействовало. Тристуз пришла в себя и без промедления отправилась в больницу требовать тело Крониаманталя, которое ей беспрепятственно выдали.

Она устроила ему достойные похороны и установила на могиле камень, на котором в качестве эпитафии было выбито:


ИДИТЕ НА ЦЫПОЧКАХ,

ЧТОБЫ НЕ ПОТРЕВОЖИТЬ ПОКОЙ СПЯЩЕГО


Потом они с Папонатом вернулись в Париж, где через несколько дней он ее бросил ради манекенщицы с Елисейских Полей.

Тристуз печалилась недолго. Она надела траур по Крониаманталю и поднялась на Монмартр, к Бенинскому Птаху, который принялся за ней ухаживать, а когда добился своего, они разговорились о Крониамантале.

— Надо бы мне сделать ему памятник, — сказал Бенинский Птах. — Я ведь не только художник, но и скульптор.

— Верно, — ответила Тристуз. — Ему нужен памятник.

— А где? — спросил Бенинский Птах. — Правительство не даст нам разрешения на место. Плохие времена для поэтов.

— Да, говорят. Но, может, это и неправда. Что бы вы сказали о Медонском лесе, господин Бенинский Птах?

— Я об этом тоже думал, но не рискнул сказать. Хорошо, пусть будет Медонский лес.

— А из чего статуя? — поинтересовалась Тристуз. — Из мрамора? Или из бронзы?

— Нет, это старо, — ответил Бенинский Птах. — Я сотворю ему воображаемую статую из ничего, как поэзия или как слава.

— Браво! Браво! — воскликнула Тристуз, хлопая в ладоши. — Статуя из ничего, из пустоты, это восхитительно! И когда же вы ее сделаете?

— Завтра, если угодно; мы с вами поужинаем, проведем вдвоем ночь, а с утра отправимся в Медонский лес, где я и сотворю эту воображаемую статую.

* * *

Сказано — сделано. Они поужинали с монмартрской элитой, к полуночи вернулись домой спать, а наутро, в девять часов, вооружившись киркой, заступом, лопатой и резцом, отправились в прекрасный Медонский лес, где повстречали короля поэтов с подружкой, очень довольного хорошими деньками, проведенными в Консьержери.

На опушке Бенинский Птах принялся за работу. За несколько часов он вырыл яму примерно в полметра шириной и два метра глубиной.

Потом был завтрак на траве.

Вторую половину дня Бенинский Птах посвятил возведению внутренности памятника в соответствие с душой Крониаманталя.

Назавтра скульптор вернулся с рабочими, которые покрыли стены колодца армированным цементом толщиной восемь сантиметров, за исключением самого дна, сантиметров в тридцать восемь, таким образом, что пустота приобрела форму Крониаманталя, и была наполнена иллюзией его присутствия.

* * *

Еще через день Бенинский Птах, Тристуз и король поэтов с подружкой снова пришли к памятнику; они выгребли из него попавшую внутрь землю и, когда наступила ночь, посадили прекрасное лавровое дерево поэтов, а Тристуз Балеринетт пританцовывала и припевала:

Не все тебя любят — кого ты забыл?

О том и споем.

Когда ты свою королеву любил,

То сам королем и правителем был.

Что правда то правда, да тот мне и мил,

Кого я в колодце увидела днем

Воочью.

Пойдем же, пойдем, майоран соберем

Ночью.

КОРОЛЬ-ЛУНА © Перевод О. Волчек

Рене Бертье{186}

I


23 февраля 1912 года я шел пешком по той части Тироля, что начинается почти у самой городской черты Мюнхена. Подмораживало, солнце сияло весь день, и край, где в час заката сказочные замки отражаются в розовых водах озер, остался далеко позади. На землю спустилась ночь, светила полная луна — плавучая глыба на своде небес, где мерцали холодные звезды. Было, должно быть, около пяти. Я спешил, чтобы к ужину добраться до главной гостиницы Верпа — городка, хорошо известного альпинистам, до которого, следуя лежавшей у меня в кармане карте, оставалось не более трех-четырех километров. Дорога совсем испортилась. Я вышел на перепутье, куда сходились четыре тропы; решил взглянуть на карту, но обнаружил, что потерял ее по пути. Впрочем, место, в котором я оказался, не соответствовало ни одному пункту намеченного мною маршрута, который я отчетливо держал в памяти: похоже, я заблудился. Времени уже было много, и я вовсе не собирался ночевать под открытым небом. Я пошел по тропе, которая, как мне показалось, вела к Верпу. Через полчаса ходьбы я остановился: тропа упиралась в скалистую стену, метров пятидесяти высотой, за которой высились в хаотичном нагромождении белые от снега горы. Вокруг меня темные высоченные ели размахивали опущенными к земле лапами; поднялся ветер, макушки их ударялись друг о друга, и мрачный этот стук лишь усугублял весь ужас пустынного места, куда меня завела воля случая, Я понял, что мне не добраться до Верпа до наступления дня, и принялся искать какой-нибудь грот или расселину, где можно было бы укрыться до рассвета. И вот, когда я внимательно осматривал высящийся передо мной утес, мне показалось, что я вижу в нем проем, к которому я и направился. Я обнаружил вместительную пещеру и отважился войти в нее. Снаружи свирепствовал ветер, и стенания елей отдавались какой-то мучительной болью, словно то был крик отчаяния тысяч заблудившихся путников. Прошло несколько минут, и, освоившись в пещере, я различил отдаленные звуки музыки. Сперва я решил, что мне почудилось, но вскоре уже не сомневался: до моего слуха доносились звучные слаженные волны, идущие из чрева горы. Мне захотелось бежать — так все это было поразительно и вместе с тем ужасно! Затем любопытство взяло верх, и, пробираясь на ощупь вдоль стены, я отправился исследовать эту поистине колдовскую пещеру. Так я двигался минут пятнадцать, а гармоничные звуки подземного оркестра становились все отчетливей; потом стена резко повернула. Я зашел за угол и на расстоянии, которое мне трудно было оценить, различил едва заметную полоску света, сочившегося, по всей видимости, из-за закрытой двери. Я ускорил шаг и вскоре оказался перед нею.

Музыка стихла. Слышался отдаленный шум голосов. Я решил, что подземные меломаны вряд ли могут представлять какую-нибудь опасность, и потом, несмотря на кажущуюся очевидность, я все же не мог смириться с мыслью, что мое приключение может иметь сверхъестественную природу, поэтому постучал два раза в дверь, но никто не отозвался. Наконец, нащупав ручку, я повернул ее и, не встретив никаких препятствий, вступил в просторную залу, стены которой были облицованы цветным мрамором, украшены раковинами и в царившем полумраке вода струилась в бассейны, где плавали разноцветные рыбы.

II

Я довольно долго осматривался и не сразу заметил в глубине грота приоткрытую дверь, куда и отважился заглянуть; за ней я обнаружил следующий зал — огромный, с высоким потолком. То была пиршественная зала, в центре которой возвышался круглый стол — за ним могло бы разместиться более сотни сотрапезников. Но сейчас их там было около пятидесяти, и все они — молодые люди от пятнадцати до двадцати пяти — вели оживленную беседу.

Стоя подле двери, откуда меня не было видно, я разглядел, что у стола отсутствовали ножки. Он был подвешен к потолку на четырех крюках, снабженных блоками, через которые были перекинуты металлические тросы; от блоков тросы расходились по потолку в противоположные стороны и, проходя сквозь закрепленные на карнизе кольца, спускались вдоль стен, так что их можно было подтянуть и закрепить на любой высоте. Точно так же обстояло и со стульями в этой странной пиршественной зале: то были не стулья, а самые настоящие качели. В светильниках горели электрические лампы разных цветов. Переливающиеся всеми цветами радуги и размещенные по всей ширине зала, словно по чьей-то прихоти и случайно, лампы эти свисали на проводах на разной высоте, а некоторые, казалось, вырастали прямо из плинтуса, едва не касаясь пола. Эта великолепная гамма переливчатых цветов создавала ощущение солнечного света.

Я не заметил ни одного лакея; сотрапезники, видно, уже отведали стоявших на столе яств, поскольку почти тут же явились слуги и унесли первую перемену блюд, а другие вкатили небольшую тележку, на которой лежал на подстилке из хвороста крепко привязанный живой бык. Как только тележка, днище которой могло излучать электрическое тепло, достаточное для приготовления жаркого, поравнялась со столом, жаровня включилась, и вскоре под быком, которого переворачивали заживо, загорелись благоуханные угли. Тотчас появились четыре стольника, с таким усталым пресыщенным видом, какой бывает у моего друга Рене Бертье, когда тот, решив оставить науку ради поэзии либо наоборот, пытается с помощью пилки для ногтей открыть банку ананасов. Пирующие, доселе занятые застольной беседой, прервали ее, и каждый принялся выбирать кусок по вкусу, как это делают предприимчивые газетчики после захвата очередной колонии. Живого быка разрезали в указанном месте, и мясник оказался до того искусен, что все куски были вырезаны и зажарены, притом что ни один важный орган не был затронут. Вскоре от быка, точно от налогоплательщика, обглоданного сборщиками налогов, остались только кожа да кости, каковые тут же и унесли.

Затем явились десятка два птичников; каждый держал в зубах манок и нес по две большие клетки, где, сидело по несколько ощипанных живых уток, которым свернули шеи на глазах у пирующих. Подоспевшие виночерпии наполнили кубки венгерским вином, и двадцать трубачей, вышедших одновременно из четырех дверей, затрубили в украшенные вымпелами трубы.

* * *

Это пиршество, на которое яства подавали живьем, показалось мне весьма необычным, и я даже ощутил некоторое беспокойство при мысли о том, что меня ждет в обществе столь кровожадных людей, но они встали, закурив кто папиросу, кто сигару; слуги тем временем убрали со стола и во мгновение ока подняли стол и стулья к потолку. Трубачи покинули освобожденный от мебели зал, их сменил квартет слепых скрипачей, они заиграли модные мелодии, и молодые люди пустились танцевать. Танцы продолжались с четверть часа, после чего все перешли в другую залу.

* * *

Дверь осталась открытой, и я крадучись последовал за ними: они продолжали беседу, а вокруг словно в какой-то диковинной пляске без музыки извивались странные предметы меблировки. Подобно салонному поэту, они вырастали прямо на глазах, раскачивались из стороны в сторону, раздуваясь и судорожно увеличиваясь в объеме; наконец, они приняли обличье удобных кожаных кресел и диванов, даже стол, смахивающий на выросший из-под земли гриб, был, как и вся остальная мебель, обтянут кожей.

Как только мебель перестала надуваться и обрела обычный вид, незнакомцы уселись в кресла, продолжая курить; четверо сели к столу и начали партию в бридж; и тут же между ними завязался столь горячий спор, что, когда один из них, положив зажженную сигару на стол, принялся, весь красный от гнева, оспаривать ход противника, стол неожиданно лопнул как немецкий дирижабль, вызвав тем самым некоторое смятение среди как игроков, так и их болельщиков. Тотчас прибежал слуга-негр убрать лопнувший от контакта с сигарой надувной стол, который лежал на полу словно дохлый слон, и предложил принести другой такой же стол из резины, обтянутой кожей; такая мебель появилась недавно, ее можно надуть когда хочешь и даже взять с собой в путешествие, места она занимает мало. Но эти господа заявили, что играть больше не желают, и негру ничего не оставалось, как выпустить воздух из мебели, которая с шипением опустилась на пол, прямо-таки как надает ниц перед своим барином русский слуга. Все покинули опустевшую курительную комнату, и негр выключил свет.

III

Оказавшись в полной темноте, я добрался до стены и пошел на звук удалявшихся голосов. Ощупью я выбрался к лестнице, рядом с которой находилась дверь, ведущая в узкий, высеченный в скале коридор; на стенах я увидел странные, на редкость непристойные надписи; иные из них были нацарапаны чем-то острым, другие же написаны карандашом или углем. Цитирую, правда убрав излишнюю откровенность некоторых слов и выражений, те, что запомнил.

Чудовищный двойной фаллос изображал начальное «М» следующих строк:

МИКЕЛАНДЖЕЛО ДОСТАВИЛ БЕЗДНУ

НАСЛАЖДЕНИЯ ГАНСУ ФОН ЯГОВУ

Надпись эта была сделана карандашом.

Чуть дальше, из сердца, пронзенного стрелой, вокруг которой обвилась змея, струилась лента с надписью:

КЛЕОПАТРЕ — НАВЕКИ

Какой-то эрудит вывел готическим шрифтом пожелание, которое привело меня в крайнее изумление: оно явно относилось к той самой Гросвите{187}, что сочиняла пьесы:

МЕЧТАЮ ЗАНЯТЬСЯ ЛЮБОВЬЮ

С АББАТИСОЙ ГАНДЕРСГЕЙМСКОЙ

История Франции исторгла у некоего неведомого любителя XVIII века вовсе безумный вопль:

ХОЧУ

МАДАМ ДЕ ПОМПАДУР

Эти надписи были вырезаны на стене каким-то острым металлическим предметом.

А вот еще одна, сделанная мелом и дополненная изображением трех ктенофор разных размеров с крылышками:

ЗА ОДИН ВЕЧЕР Я ОВЛАДЕЛ ОДНОЙ И ТОЙ ЖЕ

ТИРОЛЬСКОЙ КРАСОТКОЙ ИЗ XVII ВЕКА

В ВОЗРАСТЕ 16, 21 И 33 ЛЕТ,

Я МОГ БЫ ЕЩЕ РАЗ ОБЛАДАТЬ ЕЮ,

КОГДА ЕЙ СТУКНУЛО 70,

НО УСТУПИЛ СВОЕ МЕСТО НИКОЛАСУ

Явная англомания сквозила в категоричном заявлении, начертанном синим карандашом:

БЕЗВЕСТНАЯ АНГЛИЧАНКА

ЭПОХИ КРОМВЕЛЯ

БЕРЕТ ВСЕ В РОТ

Подпись: ВИЛЛИ ХОРН

Размашистая, почти стершаяся местами надпись углем выглядела как взрыв саркастического смеха, не совсем, как мне показалось, уместного на этом невообразимом граффити:

ВЧЕРА Я ОБЛАДАЛ

СЕМНАДЦАТИЛЕТНЕЙ ГРАФИНЕЙ ТЕРНИСКА,

ХОТЯ ЕЙ ДАВНО УЖЕ СТУКНУЛО 45

X. ФОН М.

Наконец, принимая во внимание предыдущие надписи, с моей стороны будет не слишком большой смелостью, невзирая на полную нелепость такого предположения, отнести на счет фаворита Генриха III это пылкое и откровенное признание:

БЕЗУМНО ЛЮБЛЮ КЕЛЮСА{188}

Эти двусмысленные загадочные надписи привели меня в полное изумление. Сердца, пронзенные стрелой, сердца горящие, сердца сдвоенные, а равно и другие символы: ктенофоры с крылышками и без, обритые и волосатые; фаллосы — гордо воздетые и поникшие, бегущие либо порхающие подобно птицам, сами по себе или с причитающимися им дополнениями — украшали стену словно причудливые бесстыдные гербы.

Я решительно продвигался по коридору, и вот наконец вышел к проему без двери, наполовину занавешенному портьерой из плотной материи, и увидел, что происходило в зале, пол которой был устлан войлоком, поверх которого лежали ковры, диванные подушки и стояли подносы с прохладительными напитками. На стенах, довольно низко над полом, выступали чаши с кранами; так что их можно было использовать и как биде, и как умывальники. В этой комнате и обосновалась компания молодых людей, за перемещениями которой я следил все это время. Они возлежали на полу. Там же, на войлоке, которым был устлан пол, были разложены деревянные шкатулки. Перед каждым из них находилась такая шкатулка, но оставалось и много свободных, и одна, что лежала у самого входа, оказалась в пределах моей досягаемости.

Сперва молодые люди внимательно разглядывали какие-то альбомы, коих там было великое множество; издали мне показалось, что в них были фотографии обнаженных тел, подобные академическим рисункам с натуры — мужчины, женщины, дети.

Когда же эффект от разглядывания наготы был достигнут, молодые люди разлеглись в откровенно непристойных позах. Выставив напоказ свое мужское достоинство, они открыли шкатулки и запустили механизмы, валики которых начали медленно вращаться как в фонографе. При этом каждый опоясался ремнем, который одним концом соединялся с аппаратом; тем самым они мне чем-то напомнили Иксиона{189}, ласкающего облачный призрак — невидимую Геру. Они вытягивали руки, словно касаясь желанных податливых тел, их губы страстно лобзали воздух. Вскоре движения их стали еще сладострастней, еще судорожней, и они совокупились с пустотой. Я был в полном смущении, как если бы оказался невольным свидетелем возбуждающих игрищ компании почитателей Приапа; из их уст вырывались восклицания, слова любви, сладострастные стоны, звучали какие-то давно забытые имена, во всяком случае я разобрал имя благочестивой Элоизы{190}, Лолы Монтес{191}, какой-то окторонки, родившейся, по всей видимости, в XVIII веке на плантациях Луизианы; кто-то повторял: «Паж, мой прекрасный паж».

Эта анахроническая оргия вдруг напомнила мне надписи в коридоре. Я внимательней прислушивался к их бесстыдным речам, наблюдал, как удовлетворяют свои желания эти распутники, ища наслаждения в объятиях смерти.

«Все дело в шкатулках, — подумал я, — это своего рода кладбища, откуда эти некрофилы выкапывают трупы своих возлюбленных».


Догадка привела меня в восторг, мне захотелось присоединиться к этим развратникам, и, протянув руку, я незаметно от всех схватил лежавшую у двери шкатулку, открыл ее, повторил движение, которым молодые люди приводили механизм в действие, закрепил на талии пояс, и тут же моему восхищенному взору предстала обнаженная женщина, улыбающаяся мне чувственной сладострастной улыбкой.

* * *

Я плохо разбираюсь в механике, поэтому мне трудно описать характеристики этого аппарата, равно как и привести теоретические принципы, на которых он создан. Однако по виду в нем не было ничего сверхъестественного, и я попытался представить, как он работает.

Действие этой машины заключалось в следующем: во-первых, мысленно выделить во времени некую часть пространства и войти в него в определенный момент, причем всего на несколько минут, так как аппарат был не очень мощным; во-вторых, сделать зримым и осязаемым для того, кто наденет ремень, эту частицу воскрешенного времени.

Таким образом я смог видеть, осязать, одним словом овладеть (правда не без некоторых затруднений) телом, которое находилось в моем распоряжении, меж тем как само это тело не имело ни малейшего представления о моем присутствии, так как в реальности его просто не существовало.

Настройка этих аппаратов, должно быть, стоила огромных затрат — сколько одного терпения потребовалось изобретателю, чтобы отыскать в прошлом всех этих сладострастниц и сладострастников в миг любовного слияния, сколько валиков пришлось израсходовать: ведь по большей части они, должно быть, натыкались на ничуть в данном случае не интересных людей, занятых чем угодно, только не любовью.

Полагаю, создателям пришлось поусердствовать в изучении истории, особенно хронологии. Они устанавливали аппарат в том месте, где, по их сведениям, в такой-то день такая-то женщина легла в постель, и, приведя механизм в действие, подкарауливали момент, когда можно будет поймать интересующий объект в соответствующей позе.

Более мощные аппараты, предназначенные для целей, не выходящих за рамки общепринятой морали, могли бы использоваться для воссоздания исторических картин прошлого. А сочетание с фонографом бесспорно позволило бы изобретателю, если бы тот пожелал сделать свое изобретение всеобщим достоянием, вместо того чтобы отдать для забав нескольким подземным распутникам, позволило бы, повторю я, воссоздать полную картину прошлого, открывая его часть за частью, и в скором времени у нас бы появились исследователи минувших времен, придя на смену нынешним открывателям неведомых земель. К примеру, один из них мог бы упорно воссоздавать валик за валиком жизнь Наполеона. А в газетах появились бы сообщения наподобие такого: «Г-н X., исследователь времени, только что сделал новое открытие: счастливый случай позволил ему обнаружить поэта Вийона, чья жизнь еще так мало нам известна, и, цилиндр за цилиндром, он неотступно идет за ним следом».

* * *

Но не будем забегать вперед. Все это из области утопии, тогда как та, которую я сжимал в объятиях, нравилась мне все больше и больше, и я предавался с нею любовным утехам, тем паче что она обо мне и не подозревала.

То была пылкая и чувственная брюнетка с белой кожей, на которой тонкие жилки проступали так густо, что она казалась голубой — восхитительного цвета морской волны, в которой уплотнилась белоснежная пена, превратись в божественное тело Афродиты. Руки ее были согнуты на высоте груди, словно она что-то отталкивала, и я вообразил, что это гибкое белоснежное тело лебедя, который уже больше не запоет, и что она — сама Леда, мать Диоскуров. Но вот аппарат остановился, она исчезла, и я, потрясенный неожиданной удачей, медленно вернулся к действительности.

IV

Скабрезные надписи и громкие имена, нацарапанные на стенах коридора, вызвали у меня отвращение, но мысль, что отныне я тоже в какой-то мере причастен ужасному роду Тиндаридов, наполнила меня гордостью, и я, не удержавшись, написал карандашом на стене:

Я НАСТАВИЛ РОГА ЛЕБЕДЮ

Тут меня охватило беспокойство, и, не в силах выносить атмосферу, царившую в этом подземелье, где, конечно же, не было ничего сверхъестественного, но все было для меня ново, я решил незаметно отыскать выход. Однако я заблудился: так и не найдя те залы, через которые сюда пришел, я, к своему ужасу, довольно скоро оказался в какой-то новой громадной зале; в центре ее три ступеньки вели на помост — на нем возвышалось кресло со сломанными ножками, некое колченогое подобие трона, за ним виднелся гобелен с изображением щита, разделенного лазоревыми и серебряными веретенами. На стене, где была расположена дверь, через которую я вошел, висели написанные яркими, кричащими красками картины, изображающие жанровые сцены.

Противоположную стену занимал орган, и его гладкие блестящие трубы стояли рядами, словно рыцари в доспехах. На органе лежала закрытая партитура в богатом переплете с надписью:

ОРИГИНАЛЬНАЯ ПАРТИТУРА «ЗОЛОТА РЕЙНА»{192}

Пол был выложен плитами из серпентина, меди, черного мрамора с желтыми прожилками; встречались и плиты из прозрачного стекла, сквозь которые прорывались столбы красного и фиолетового цветов, но не они освещали зал, искусственный свет лился сквозь большие фальшивые окна, создавая полную иллюзию дня. На полу я заметил кое-где небольшие лужицы крови, а в углу лежала стопка театральных корон из позолоченной меди с цветными стекляшками.

* * *

Именно здесь и начинается самый волнующий эпизод моих скитаний: желая поскорее выбраться отсюда и не решаясь вернуться назад, я решил положиться на волю случая и тихонько отворил небольшую дверцу, расположенную рядом с органом. Было около восьми вечера. Моему взору предстала огромная, но столь же ярко освещенная зала, наполненная ароматом розового масла.

В ней я увидел мужчину с моложавым лицом (хотя ему было в ту пору под шестьдесят пять), в костюме французского вельможи времен царствования Людовика XVI. Волосы, заплетенные в косицу а-ля Панург, были густо напудрены и напомажены. Вышивка на камзоле, как я догадался впоследствии, изображала сцены из оперы «Ричард Львиное Сердце»{193}, а стеклянные пуговицы диаметром в два дюйма заключали в себе миниатюрные портреты двенадцати цезарей.

По всему залу из стен торчали громадные медные рупоры.

С пресыщенным выражением лица сей любопытный персонаж, чей исторический облик откровенно не вписывался в сверкавшую металлом сверхсовременную обстановку зала, сидел перед клавиатурой и нажимал пальцем на клавишу, меж тем как из одного рупора раздавался странный шум, смысла которого я поначалу не мог понять.

Какое-то время незнакомец сидел неподвижно, внимательно вслушиваясь в эти звуки. Вдруг он вскочил, выбросил правую руку вперед, левую прижал к груди и с этим несколько женским театральным жестом возгласил, вторя льющимся из рупора звукам:

— Царство отшельников! О, Страна утренней свежести! Над тобой едва занялась заря, а в твоих монастырях уже возносятся молитвы, звуки которых доносит до моего слуха этот чуткий аппарат. Я слышу, как шуршат бедняцкие халаты из промасленной бумаги, слышу, как звенит подаяние, что сыплется дождем в клубящуюся толпу нищих. Слышу и тебя, бронзовый колокол Сеула. Голос твой звучит как плач ребенка. Слышу, как движется траурный кортеж, следуя за своим прекрасным господином — Ян Баном, величественно восседающим в седле. Если когда-нибудь я снова облачусь в поблекший пурпур, который подобает лишь мне одному, Королю-Луне, то отправлюсь полюбоваться твоими красотами, насладиться твоим дивным климатом.


Внимая речам этого человека, в котором сразу же узнал короля Людвига II Баварского, я убедился в правоте баварцев, наивно веривших, что их несчастный и безумный король вовсе не утонул в темных водах Штарнбергского озера. Но далекие звуки, доносившиеся из печального царства отшельников, так поразили мое воображение, что я невольно поддался очарованию этого края белых одежд и, вслушиваясь в неясные ропоты рассвета, различал в нем множество звуков: мне казалось, я слышу, как прачки безостановочно стирают и полощут девственно незапятнанное белье, слышу непрестанный стук вальков, заменяющих им утюг, которым они разглаживают белоснежные платья и халаты, точно отстирывают и выглаживают саму белую зарю.

Затем августейший лжеутопленник Штарнбергского озера нажал на другую клавишу и пробормотал несколько слов, из которых я понял, что донесшиеся до нас новые звуки воспроизводят блаженную атмосферу раннего утра в Японии.

Усовершенствованные микрофоны, которые король имел в своем распоряжении, были настроены таким образом, что доносили в это подземелье самые дальние отголоски земной жизни. Каждая клавиша включала микрофон, находящийся на том или ином расстоянии. Сейчас мы слышали звуки, присущие японскому пейзажу. Деревья шумели под ветром, мы находились в какой-то деревне: я слышал смех служанок, рубанок столяра, журчанье ледяных струй водопада.

Следующая клавиша — и мы перенеслись в разгар наступившего утра: король приветствовал социалистический труд Новой Зеландии, и я слышал шипение гейзеров, изрыгавших струи кипящей воды.

Затем прекрасное утро продолжилось на Таити. Вот мы на рынке Папаете, где бродят сладострастные вахины этой Новой Киферы, мы слышим их прелестные голоса, произносящие слова на гортанном языке, так похожем на древнегреческий; слышим и голоса китайцев, торгующих чаем, кофе, маслом и сладкими пирожками; звуки аккордеонов и гимбард…

А теперь мы в Америке: прерия без конца и края, город, должно быть, выросший вокруг железнодорожной станции, и мы с королем слышим гудок отходящего поезда.

Чудовищный грохот улицы, трамваи, заводы — похоже, мы в Чикаго в полуденный час.

А вот и Нью-Йорк, где на Гудзоне поют корабли.

Жаркие молитвы возносятся перед распятием в Мехико.

Четыре часа. В Рио-де-Жанейро проходит карнавальное шествие. Каучуковые шарики, запущенные ловкой рукой, шлепаются о лица, точь-в-точь как мавританская алькансия, и разбрызгивают благовонную воду — шлеп, шлеп! — смех, восклицания.

В городе Сен-Пьер на Мартинике уже шесть вечера; люди в масках идут, напевая, в танцевальные залы, разукрашенные гирляндами красных цветов, что называются «китайский огонек». Доносится песня:

Са qui pas connaitre

Belo chabin che,

Ca qui pas connaitre

Robelo chabin[28].

Семь часов, Париж, узнаю пронзительный голос г-на Эрн. ста Л.Ж.н.с.{194} — микрофон, как бы случайно, привел нас в кафе на Больших бульварах.

Колокольный звон созывает на молитву в Мюнстерский собор в Бонне, по Рейну плывет, направляясь в Кобленц, судно, а на палубе поет смешанный хор.

Затем Италия, окрестности Неаполя. Звездной ночью извозчики играют в морру.

А вот и Триполитания, где на бивуаке у костра М.р.н. тт. пытается вещать на ломаном французском языке{195}, меж тем как военные подразделения Савойского королевского дома, окружив его со всех сторон, дабы защитить от маловероятного нападения, громоподобно рявкают в ответ, и голосовой этот салют перекликается со звуками горнов, что летят от караула к караулу по всему лагерю.

Еще минута — и вот пробило десять! Что это? Жалобы нищих, чьи стенания столь горестны и пронзительны! И, слушая их, король шепчет:

— Вот он, голос Исфагани, рвущийся из самых недр ночи — черной, как кровь маков.


Он грезит, а я тем временем вспоминаю запах жасмина.

Полночь! Нищий пастух кричит в холодной пустыне: то голос ночной Азии, откуда в мир приходит зло.

Ревут слоны. Утренний час! То Индия!

А вот Тибет. Слышен звон священных колоколов.

Три часа: тысячи лодок тихонько стучат друг о друга бортами вдоль берегов реки в Сайгоне.

Дум, дум, бум, дум, дум, бум, дум, дум, бум — это Пекин, гонги и барабаны ночной стражи, пронзительный лай и скуленье бесчисленных псов вторят мрачному стуку дозорных. Звонкое пение петуха вновь возвещает бледный рассвет покинутой нами белой Кореи.

Пальцы короля беспорядочно бегают по клавишам, вызывая одновременно все звуки мира, по которому, не двигаясь с места, мы совершили звуковое кругосветное путешествие.

И пока я пребывал в немом восторге, король вдруг поднял голову. В первую секунду мое присутствие, похоже, ничуть не удивило его.

— Принесите мне оригинальную партитуру «Золота Рейна», — сказал он, обращаясь ко мне, — я хочу просмотреть ее, прослушав всемирную симфонию, а потом уж отправлюсь слушать замечательный оркестр г-на Освальда фон Хартфельда… Но где твоя маска, злодей, я никого не желаю видеть без маски!{196}


Лицо его внезапно исказилось яростью, сжав кулаки, король бросился ко мне; телосложения он был могучего — настоящий Геркулес: он встряхнул меня что было сил, принялся бить руками, ногами, плевать в лицо, крича:

— Оторвать ему яйца! Франкенштейн, Эленбург, Якоб Эрнст, Дюркхайм, оторвать ему яйца!


Я не стал дожидаться никого из этих господ: видя, что король гораздо больше раздражен тем, что я без маски, нежели моим незваным приходом, я сказал себе, что, если мне удастся найти дверь, через которую я пришел, никто не станет меня разыскивать, поскольку король был уверен, что имеет дело с кем-то из своих приближенных: лакеем, слугой, пажом, придворным или лодочником.

И пока я спасался бегством, он все кричал:

— Партитуру «Золота Рейна», маску на свою преступную рожу, или тебе оторвут яйца!

V

И я снова отправился блуждать по роскошному подземелью, где жил этот старый лжеутопленник, который был когда-то безумным королем. Около двух часов я осторожно пробирался во тьме, открывая какие-то двери, ощупывая стены и не находя выхода.

Вдруг я услышал вдалеке взрыв голосов, затем все стихло.

Наконец я опять очутился в гроте, который служил вестибюлем этой поразительной обители.

Снаружи гремели фанфары, но вскоре они умолкли. Мне оставалось лишь открыть дверь, через которую я проник в подземелье, чтобы вновь оказаться среди елей.

Лес был ярко освещен; неведомо откуда в нем появились тысячи огней: они метались, поднимались, опускались, отдалялись, сближались, сливались, скучивались, разлетались, гасли, зажигались вновь, пригасали, разгорались ярче, меняли цвета, принимали одинаковую окраску, распадались гаммой оттенков, меняли форму, распускались лучами, языками пламени, рассыпались искрами, сгущались, преобразуясь в светящиеся геометрические фигуры, буквы, цифры, движущиеся фигурки людей, животных, огненные столпы, волны пламени, бледное свечение, снопы ракет, гирлянды, рассеянный свет, лучи, молнии.

В иные минуты мне удавалось различить вдалеке толпу людей. Подбираясь все ближе и ближе и прячась за стволами деревьев, я смог наконец их разглядеть. Все они были в масках, за исключением старого короля, лицо которого оставалось открытым. Он облачился в полуженский-полумужской наряд, то есть поверх костюма XVIII века надел платье с фижмами, открытое спереди, и подпоясался гимнастическим поясом, какие носят пожарные.

В эту минуту вновь зазвучала музыка. Одни музыканты играли где-то вдалеке, другие были совсем рядом. Фанфары то отдалялись, то приближались, грохотали то где-то далеко, то совсем близко. Создавалось впечатление, что сто оркестров бегают, ищут друг друга, соединяются, разделяются, удаляются, приближаются то в быстром, то в медленном темпе. Слышались неведомые резкие звучания, звуки какой-то неслыханной силы, тембры, поражающие своей новизной. Музыка то раздавалась откуда-то сверху, как будто нисходила с неба, то вырывалась из недр Земли, и мы словно тонули в океане волшебных звуков.

Вдруг все, как по команде, надели пояса, вроде того, что был на короле. Некоторые обернулись в мою сторону, и я увидел, что спереди пояс снабжен каким-то прибором, весьма похожим на будильник.

— Вот они, вот они, краски, — изрек король, — и это высшее искусство, выразительных средств у него больше, нежели у живописи… Эта движущаяся музыка, сколько в ней жизни! А теперь, друзья мои, на прогулку.

* * *

Король-Луна грациозно оторвался от земли. Он уселся на дерево и продолжал говорить. Но я не разобрал его слов, и мне показалось, будто он щебечет, обращаясь к луне, что светила сквозь ветви деревьев; затем он полетел дальше; вся компания взлетела вместе с ним, и они растаяли в воздухе, словно стая перелетных птиц.

* * *

Утром я добрался-таки до Верпа, и еще долгое время у меня не возникало желания рассказать об этом приключении кому бы то ни было.

ДЖОВАННИ МОРОНИ{197} © Перевод Л. Цывьян

Сержу Ястребцову{198} и Эдуару Фера

Сейчас во Франции, как, впрочем, и в других странах, столько иностранцев, что было бы небезынтересно изучить чувствования тех из них, кто прибыл сюда в раннем возрасте и сформировался под влиянием высокоразвитой французской цивилизации. Они принесли в принявшую их страну воспоминания детства, самые живые из всех, и обогатили духовное достояние своей новой родины точно так же, как, к примеру, шоколад и кофе расширили сферу вкусовых ощущений.

Недавно я познакомился с неким Джованни Морони, человеком не слишком образованным. Он служит в одном кредитном учреждении. Итальянец по происхождению, во Францию он приехал совсем маленьким к дяде, у которого была бакалейная лавка на Монмартре. Сейчас Джованни Морони около тридцати; он коренастый, смешливый и нерешительный. Итальянский он позабыл. Разговоры его, пак правило, не выходят за пределы обиходных, обыденных тем. Но однажды я слышал, как он рассказывал о своем раннем детстве; этот рассказ переселенца показался мне достаточно захватывающим и красочным, и поэтому я попытался воспроизвести его.

* * *

Мою мать звали Аттилия. Мой отец Беппо Морони делал деревянные игрушки, которые за гроши поставлял крупным торговцам, а те уже перепродавали их куда дороже. Отец часто жаловался на это. У меня было множество разных игрушек — лошадки, полишинели, сабли, куклы, солдаты, тележки. Все они были деревянные, и частенько я поднимал такой грохот, устраивал такой тарарам, что мама, воздев руки, восклицала:

— Пресвятая Мадонна! Что за негодник! Ах, Джованнино, ты уже был таким, когда тебя крестили. Священник окроплял тебе голову, а ты напрудил в пеленки.

И добрая Аттилия награждала меня подзатыльниками, а я пытался отбиваться, вопил и отчаянно ревел.

От детских лет, проведенных в Риме, у меня остались очень отчетливые воспоминания.

Самое раннее — когда мне было три года.

Вот, например, помню: я смотрю, как в горящем очаге взрывается сосновая шишка и из нее вылетают семянки в твердой, точно кость, оболочке и вообще похожие на косточки.

Вспоминаю праздники Богоявления. Я так радовался, получая в подарок новые игрушки, и верил, что их приносит Бефана, уродливая, старая фея вроде Морганы, но добрая сердцем и ласковая к детям. Ах, эти праздники царей-волхвов: я объедался драже с начинкой из апельсиновых корочек, анисовыми леденцами, после которых во рту еще долго сохранялся такой нежный привкус!

Днем, хотя было холодно, я оставался с отцом в киоске, который он держал на пьяцца Навона; всю эту неделю он имел право сам торговать своими игрушками. Беппо разрешал мне бегать между ларьками; вечером Аттилия приносила отцу поесть и забирала меня домой, чтобы уложить спать, но ей приходилось долго меня разыскивать, и она причитала, что меня, верно, украли цыгане.

Помню еще, как мы выводили тараканов, повторялось это каждый месяц. Уж не знаю каким способом, мама заманивала их в старый бочонок, и мне разрешали присутствовать при их уничтожении. Мама лила кипяток на несчастных тварей, и их предсмертная суета, беготня, беспорядочные броски в разные стороны приводили меня в восторг.

* * *

Когда дни Бефаны проходили, мама часто брала меня с собой на прогулку, а Беппо работал дома.

Она была красивая брюнетка, еще совсем молодая. Проходя мимо нее, полицейские подкручивали усы. Я ее очень любил, главным образом, потому, что она носила золотые серьги в виде больших тяжелых колец. На этом основании я считал, что она главнее отца: у него в ушах были маленькие, тоненькие, толщиной в нитку, колечки.

Мы выходили из дому, заглядывали в церкви, на Пинчо, на Корсо, глазели на красивые экипажи. Зимой перед возвращением домой мама покупала мне чудные жареные каштаны, а летом ломоть арбуза, холодного как лед и чуть посыпанного сахаром.

Мы часто запаздывали с возвращением, и тогда случались скандалы, иногда очень жестокие. Отец сбивал маму с ног, таскал ее за волосы по полу. Как сейчас вижу: отец пинает маму по обнаженной груди, потому что во время расправы блузка у нее то ли порвалась, то ли расстегнулась и вывалились груди, все в синяках от подбитых гвоздями отцовских башмаков.

Но если не считать подобных неприятностей, которые, кстати, случались очень редко, мои родители были дружной парой.

* * *

В пять лет я впервые испытал страх.

Однажды мама оделась понарядней, а на меня надела самую красивую мою курточку. Мы вышли из дома. Мама купила букетик фиалок. Мы подошли к ветхому дому в каком-то грязном квартале. Поднялись по каменной лестнице, ступеньки у нее были узкие, перекосившиеся и скользкие. Какая-то старуха впустила нас в комнату, где из мебели стояло только несколько новеньких стульев. Потом вошел мужчина. Он был худой и плохо одет; его глаза с вывернутыми веками без ресниц странно блестели. А вокруг глаз было отвратительное красное мясо. Я перепугался, ухватился за мамин подол, а она опустилась перед мужчиной на колени, и он что-то говорил ей угрожающим, властным тоном. Я потерял сознание и пришел в себя только на улице. Мама приговаривала:

— Какой же ты дурачок! Ну чего ты так испугался?

А я кричал:

— Вот пожалуюсь папе! Вот пожалуюсь папе!

Она утешила и успокоила меня, купив немного тамариндового мармелада, я его очень любил.

* * *

А как-то у мамы разболелся зуб. Весь вечер она маялась от боли, а Беппо шутливо поддразнивал ее:

— Это любовная болезнь!


В тот вечер меня уложили спать раньше, чем обычно. Наутро боль не прошла. Маме пришлось отправиться к капуцинам.

Привратник провел нас в монастырскую приемную, украшенную распятием, картинками на священные сюжеты и освященными оливковыми и пальмовыми ветвями. За столом несколько братьев раскладывали по корзинкам пучки зеленого салата, латука, портулака, листьев редиски, бедренца и цветов настурции, которыми монахи-капуцины обычно торгуют на улицах. Вошел старый капуцин и благословил меня, а мама поцеловала ему руку и перекрестилась. Мама села, капуцин обернул салфеткой зубные щипцы, встал перед мамой и полез щипцами ей в рот. Он начал тянуть зуб, лицо его исказилось от напряжения. Мама взвыла и вместе со мной, потому что я все время держался за ее подол, бросилась вон из комнаты. В воротах монастыря она вдруг вспомнила, что не взяла вырванный зуб. Мы вернулись в приемную, мама извинилась и попросила отдать ей его. Монах снова благословил нас и сказал, что вырванные зубы — единственная плата, которую он берет. Спустя много лет мне пришла мысль, что из этих зубов, вероятно и даже скорей всего, изготавливали священные реликвии.

* * *

Мама была страшно суеверная. И скажу, что я ничуть не презираю ее за это. Все события связаны между собой. Находка четырехлистного клевера обещает скорую удачу. И тут нет ничего невероятного. В Страсбурге прилет аистов предшествует весне, предвещает ее, и никому в голову не приходит усомниться в этом.

Помню, летом маме дали адрес монаха, который гадал на картах. Он жил в пустом монастыре и провел нас в библиотеку, где даже на полу лежали книги. А еще там были глобусы, музыкальные и астрономические инструменты. На монахе, красивом парне с венчиком густых черных волос вокруг тонзуры, была надета ряса, вся в жирных и винных пятнах и еще чем-то, присохшем. Он указал маме на стул, она села и взяла меня на колени. Монах расположился в кресле по другую сторону стола, на котором стояли две бутылки, одна наполовину пустая, а вторая полная; в горлышке поблескивал, как топаз, застывший жир, заменявший пробку. Кроме того, на столе еще были чернильница, грязный стакан и колода засаленных карт. Гадание длилось с полчаса, и все внимание мамы было приковано к нему, я же во все глаза смотрел на гадальщика, ряса которого распахнулась и под нею было видно голое тело. По-животному бесстыдный, он, закончив раскладывать карты, имел наглость встать, не поправив рясу, и отказался от пятидесяти чентизимо, которые протянула ему мама, сделавшая вид, будто ничего не заметила.

Очевидно, ворожба этого монаха имела для мамы большое значение, потому что она ходила к нему еще несколько раз. Но, похоже, она испытывала перед ним страх и всегда брала с собой меня как телохранителя.

Однажды монах дал ей мешочек, в котором лежали крупинка золота, крупинка серебра, кусочек кости мертвеца и магнит. Он сказал маме, чтобы она не забывала каждую неделю кормить магнит крошкой хлеба, смоченной в вине, а потом обязательно убирала его испражнения.

А еще как-то монах подготовил деревянный треугольник, на котором были закреплены маленькие свечки. Он велел маме вечером, когда отец выйдет подышать свежим воздухом, поставить треугольник в отхожем месте, зажечь свечки и произнести при этом какие-то непонятные слова, от которых меня охватил страх. Мама выбросила треугольник в сточную канаву, откуда повалили клубы дыма, и мы оба, страшно перепугавшись, бросились наутек.

А когда мы были у монаха в последний раз, он дал маме осколок зеркала и сказал:

— Это кусок зеркала, в которое смотрелся Торлони, самый богатый человек в Италии. Запомните: когда смотришься в чужое зеркало, становишься точь-в-точь как тот человек, которому оно принадлежало. Так что если бы я дал вам зеркало проститутки, вы стали бы такая же распутная, как она.


Глаза его сверкали, и он с таким выражением смотрел на маму, что она, беря зеркало, отвернулась.

* * *

Рима я не видел с детства, и у меня сохранились о нем только смутные, отрывочные воспоминания. И очень жалко, что я не могу вполне описать происшествие, о котором хочу рассказать, и обстановку римского карнавала. Но я был совсем маленький, отец держал меня на руках, и я видел только повозки, с которых бросали confettaci[29], бонбоньерки и цветы.

В вечер карнавала мои родители, четверо их друзей и я сидели за столом, на котором стояло традиционное карнавальное блюдо: запеченные макароны под соусом с куриной печенкой, после которых подавалась сладкая макаронная запеканка с корицей.

Неожиданно к нам стали стучаться, и хмельные голоса потребовали открыть дверь.

— Компания карнавальных гуляк, — объяснил отец. — Они разыграют нас, выпьют за наш счет, подстроят какую-нибудь каверзу, а потом отправятся с тем же самым дальше. Ничего не поделаешь, это карнавал, пусть повеселятся.

Отец отворил дверь, в комнату ворвались карнавальные маски. Одного замаскированного тащили четверо товарищей. Были там арлекин, паяц, французский повар, два полишинеля и еще какие-то. У того, которого несли, костюм был черно-красный и бородатая маска; я испугался и заплакал; пришедшие пели, а мама пошла и принесла три бутылки вина. Дело в том, что на столе вина не было: когда едят макароны, пьют только воду. Увидев вино, носильщики закричали:

— Эй, пьянчуга! Соня! Эк, набрался! Видишь, вина принесли! Вставай же на ноги.

А один из притащивших его заявил:

— Все, мне надоело. Надо его положить на стол. Наш приятель уже с литра вина напивается в стельку и не держится на ногах.

Мама быстро очистила стол, и на него положили спящего. Все пили вино, чокались, шумели.

— Твое здоровье! — обратился один из замаскированных к спящему. — Желаю тебе быть крепче на выпивку!

А другой плеснул на него полный стакан и хохотнул:

— Это тебя протрезвит, красавчик!

Потом тот, который говорил первым, категорическим тоном осведомился:

— Так ты идешь с нами или нет? Я же знаю, ты вовсе не спишь, а прикидываешься. Так идешь ты, или мы уходим одни! У меня нет никакой охоты надрываться, таская тебя. Пошли, пошли! Шутка слишком затянулась.

Но лежащий даже не шелохнулся. Все маски направились к двери, а один объявил нам:

— Нам надоело возиться с этим бездельником. Сегодня праздник, а он, ежели хочет, пусть дрыхнет. Ему, видать, понравилось на столе. Ничего, скоро проспится и сам найдет дорогу домой.

— Нет, так не пойдет! — закричал отец. — Дураков нету! Хватит с нас шуточек! Забирайте с собой своего пьянчугу!

И он побежал следом за масками, которые спускались с лестницы, распевая:

Вот нашего флага цвета:

Зеленый — это надежды цвет.

Белый — наших душ чистота,

Красный…

Но скоро он вернулся и сообщил:

— С ними невозможно говорить. Пьяные, ничего не соображают. Аттилия, принеси-ка воды, сейчас мы его разбудим.

В это время один из друзей отца снял со спящего маску. Все вскрикнули от ужаса. Мы увидели красивое смуглое лицо с полными крови глазницами. Отец бросился к столу и открыл грудь этого человека. В области сердца у него были две раны. Убили его, видно, совсем недавно, потому что кровь еще текла и пропитала его маскарадный костюм. Но мы-то все думали, что он облился вином или каким другим напитком.

На груди убитого лежала записка. Отец взял ее и громко прочел: «Биче любила тебя за твои голубые глаза. Я вырвал их, как устриц из раковины».


Мать распахнула окно и стала кричать полицию. Вскоре пришли полицейские и соседи. Но меня увели, и я не знаю, что было дальше.

* * *

Мне уже было семь лет. Отец пытался научить меня читать. Но учиться мне не нравилось, я предпочитал сам с собой играть в морру, что трудно, но возможно.

А иногда, когда не играл в морру, я служил мессу. Стул превращался в алтарь, я расставлял на нем маленькие подсвечники, свинцовые дароносицы и ковчеги, что принесла мне Бефана. Бывало, я скакал на палочке с лошадиной головой. А когда уставал играть, забивался в утолок вместе с Мальдино. Он занимал большое место в моей жизни. Это был паяц-марионетка, раскрашенный в зеленый, желтый, синий и красный цвет. Я любил Мальдино больше других игрушек, потому что видел, как отец его вырезал.

Оттого что я присутствовал при рождении этой куклы и оттого что она была такая яркая, я считал ее своим ангелом-хранителем, и мне хотелось верить, что она меня опекает. Не знаю, почему я назвал этого паяца Мальдино. Я вообще придумывал имена всем вещам, которые поражали меня. Помню, как-то я увидел на кухонном столе большущую рыбину. Долго думал и решил, что ее зовут Бьонолора.

Я сидел, разговаривал с Мальдино, воображая, будто паяц мне отвечает, и тут к нам позвонили. Был День святого Джузеппе. Отец ушел. То был его праздник, в этот день он выпивал с друзьями, мама открыла и впустила худого седоватого господина. Он сказал, что хотел бы поговорить с моим отцом.

— Беппо нет дома, — сообщила мама, — но я его жена.

Господин протянул ей конверт со словами:

— В таком случае вы можете ознакомиться с письмом.

Атталия засмеялась, потупила глаза и, покраснев, ответила:

— Я не умею читать.

Тут как раз вернулся отец, он был под хмельком; прочитав письмо, которое дал ему господин, он глянул на маму и что-то шепнул ей на ухо. Она расплакалась.

После выпитого отец был в чувствительном настроении и тоже заплакал; видя их слезы, я заревел еще безутешней, чем они. И только незнакомец сохранял ледяную невозмутимость, но относился с уважением к нашему отчаянию.

Наплакавшись, я уснул, а проснулся в вагоне едущего поезда. В купе были только мы с отцом. К счастью, я обнаружил, что прижимаю к груди моего ангела-хранителя Мальдино. Отец, отогнув занавеску, смотрел в окно. Я тоже заглянул туда. Перед моими глазами убегал пейзаж, ежесекундно пересекаемый телеграфными столбами. Линии телеграфных проводов то опускались, то вдруг, к моему удивлению, резко взмывали вверх. Колеса поезда постукивали, и их стук сливался в монотонную убаюкивающую мелодию: тататам-там-там, тататам-там-там… Я опять заснул и проснулся, когда поезд остановился. Я протер глаза. Отец ласково сказал мне:

— Взгляни-ка, Джованнино.

Я посмотрел в окно и увидел позади вокзала наклонившуюся башню.

То была Пиза. Я был в полном восторге и поднял Мальдино, чтобы он тоже увидел башню, которая вот-вот упадет. Когда поезд тронулся, я взял отца за руку и спросил;

— А где мама?

— Она осталась дома, — ответил отец, — и ты ей напишешь, как только научишься писать, а когда вырастешь, снова увидишься с нею.

— А сегодня вечером не увижусь?

— Нет, — грустно ответил отец, — сегодня вечером не увидишься.

Я расплакался, стал его колотить, закричал:

— Ты все врешь!

Но он утихомирил меня, сказав:

— Джованнино, не капризничай. Вечером мы приедем в Турин, и я свожу тебя посмотреть Джандовию. Он в точности похож на твою любимую куклу, но только гораздо больше.

Я с нежностью глянул на Мальдино и при мысли, что увижу его выросшим, успокоился.

В Турин мы приехали поздно вечером. На ночлег остановились в гостинице. Я валился с ног от усталости, но все равно, когда отец раздевал меня, спросил:

— А где Джандовия{199}?

— Завтра вечером увидишь, — отвечал отец, готовя мне постель, — а сегодня он устал не меньше твоего.


Впервые я заснул, не прочитав на ночь молитву. На следующий день отец повел меня смотреть Джандовию. Я ни разу еще не был в театре. Во время представления я был на верху блаженства и не упустил ни единого жеста марионеток в человеческий рост, двигавшихся по сцене, но ничегошеньки не понял в интриге пьесы, действие которой, насколько я помню, частично проходило на Востоке. Когда представление кончилось, я не хотел в это поверить. Отец сказал мне:

— Все, марионетки больше не вернутся.

— А куда они ушли? — поинтересовался я, убедившись, что Мальдино по-прежнему со мной.

Но отец ничего не ответил…

А потом я уехал с дядей в Париж. И больше никогда не видел своих родителей: через несколько лет после моего отъезда они умерли.

* * *

Завершив свой рассказ, Джованни Морони надолго задумался. Я неоднократно пытался расспрашивать его о воспоминаниях и впечатлениях последующих, уже более сознательных лет детства. Но мне так ничего и не удалось вытянуть из него. Впрочем, думаю, ему просто нечего было рассказать…

ФАВОРИТКА © Перевод Л. Цывьян

Жозефу Кашесу{200}

Произошло это в Босолей, неподалеку от монакской границы, в степной местности Карнье, которую называют еще Тонкином и где живут практически одни пьемонтцы.

Незримый палач обагрил кровью послеполуденную пору. Двое мужчин, обливаясь потом и тяжело дыша, тащили носилки. Иногда они поднимали глаза к отрубленной голове солнца и, щуря глаза, кляли его.

Двое мужчин и носилки ползли тяжело, как скорпион, спасающийся от опасности, а когда остановились возле низкой, отвратительного вида хижины и тот, кто шел вторым, наклонился, показалось, будто скорпион сейчас совершит самоубийство, уколов себя жалом. Передний носильщик откинул холстину и открыл покрытое ранами лицо мертвеца.

* * *

Из распахнутой двери дома, полного людей, доносился монотонный голос, выкрикивающий выходящие номера лото.

На пороге сидела на корточках девочка лет тринадцати-четырнадцати, в лохмотьях, с коротко стриженными волосами, в которых виднелись проплешины, и, напевая, без конца повторяла одну и ту же фразу — фразу, что может прийти в голову только голодному: «La polenta molla, la polenta molla…»[30]

Носильщики постучали в дверь и единственное окошко халупы, крича:

— Чикина! Эй, Чикина!


Тотчас из дома, где наугад вытаскивали бочонки лото, вышел растрепанного вида рабочий и, оттолкнув напевавшую девочку, осведомился:

— Чего надо?

Носильщики, вытирая пот, объяснили:

— Скала, которую он подрубал, сорвалась; он упал на дорогу с высоты ста метров и весь изодрался о кактусы.

* * *

Дверь хижины открылась, и появилась аккуратно одетая Чикина, то есть Франсуаза, в накрахмаленном розовом переднике с оборками.

Это была еще красивая, хорошо сложенная брюнетка; она улыбалась деланой, жеманной улыбкой, и лишь ее кожа, сухая и тусклая, как кукурузные стебли, свидетельствовала, что ей уже скоро перевалит на пятый десяток. На лице и шее у нее пролегли тени, оставленные возрастом. А в глазах, пока еще влажных и бархатистых, как шкура вынырнувшей из воды выдры, время от времени вспыхивали холодными синевато-стальными проблесками знобкие судороги сожалений и рухнувших надежд.

У этой женщины из народа бурные страсти не претворялись ни в какие переживания. Она догадывалась об этом и пыталась глазами, губами, драматическими жестами изобразить неистовую силу своих чувств, которых явно не испытывала.

Манеры ее были благородны, но наигранны.

Она прошептала: «Он мертв!» — и с громким плачем спрятала лицо в передник, однако же все в ее скорби выглядело притворным. Почти мгновенно она отпустила передник и обратилась к мужчине, стоявшему возле дома, где играли в лотто:

— Костанцинг, сегодня третье! Он погиб третьего! Ставь на тройку, Костанцинг, ставь на тройку!

* * *

Вокруг носилок стал собираться народ. Тут были мальчишки, говорившие нарочито грубыми голосами. Были девочки, державшие на руках детей. Подошли несколько рабочих и принялись играть в морру — тут же, рядом с мертвым.

У носилок остановился хорошо одетый господин.

Чикина бросила на него жеманный взгляд и захныкала:

— Он был такой добрый, такой славный! Я закажу ему самый красивый венок!

* * *

Носильщики снова подняли труп и понесли его в дом Чикины. Смерть вошла туда равнодушно, как восточный владыка. Носилки поставили посреди единственной комнаты; в ней пахло пряными травами, кислым тестом, но все перебивала вонь сушеной трески, которая вымачивалась в обливной глиняной миске на полу. В глубине комнаты стояла кровать; на стене над нею, сплетясь вокруг пальмовой ветки, висели четки, обрамлявшие литографию, на которой был изображен Виктор-Эммануил между Гарибальди и Кавуром{201}.

* * *

Прилично одетый господин вошел с носильщиками, сострадательным взором он обвел жалкую обстановку в доме покойника. Чикина опять бросила на него кокетливый взгляд.

Мушю, — обратилась она к нему, коверкая так слово «месье», — он умер! Умер! Ах, не везет мне… Но я вижу, такой обходительный человек, как вы, не станет принимать меня за простую, ничтожную бабенку; бедность, мушю, принуждает меня вести жалкую жизнь среди жалких людей. Но кто знает… Может, мы выиграем денег. Он погиб третьего, и Костанцинг поставил на этот номер в лото. Но когда-то мне повезло… Если ты красива… А в Пинероло не было красивее меня!


Она разразилась рыданиями и принялась рассказывать про Пиньероль, перемежая всхлипываниями отрывистые, блистательные фразы, из которых, как живой, вставал il re galantuomo[31], Виктор Эммануил, итальянское олицетворение короля Сердцееда{202}, с его победительными усищами, простонародными вкусами и возлюбленными на один день.

Витторио Эммануэле! Да, мушю… Во время путешествия в Пинероло… Он был первым, клянусь вам… Я получила четыре marenghi, да, мушю, четыре золотых монеты… Он был так прекрасен, и он был король…

Четыре marenghi…

Она плакала, эта королевская возлюбленная, не обращая внимания на то, что прожитые годы сделали ее лицо мятым, и не противясь этому. Память призвала все ее годы, и другие, давние, что миновали задолго до ее появления на свет, и они, состарив ее еще сильней, воскресили воспоминания о галантных похождениях узников, которые когда-то содержались в Пиньероле. Лозен, старинный фривольный призрак{203}, возник, чтобы угодничать перед этой женщиной, и вместе с суперинтендантом Фуке{204} и Железной Маской составил великолепную, небывалую свиту погибшего рабочего, которому случай назначил в жены возлюбленную короля.

* * *

Но вернулся Костанцинг, проигравшийся в лото, и прогнал эти тени. Он вошел, сжимая кулаки.

— Эй вы, запомните: Чикина — моя! И не воображайте, что раз вы вырядились по-господски, то можете лезть в дела, которые вас не касаются. Валите-ка отсюда! Чао!

Он еще несколько раз повторил это грубое пьемонтское прощание: «Чао! Чао!» Но Чикина уперла руки в бока:

— Иди спать, Костанцинг, иди спать! Ты ведь не ревнуешь к нему? — И она указала на литографию, на которой был изображен Виктор Эммануил. — И к нему? — Она показала на лежащего посреди комнаты мертвеца. — Тогда тебе нечего ревновать и к мушю, который выразил мне участие. Я делаю что хочу, заруби это себе на носу, парень, что хочу! У меня был король, когда я захотела, и каменщики, когда мне так нравилось, и господа, когда мне это доставляло удовольствие…

Костанцинг был botcha, то есть чернорабочий, рыжий, крепкий, ему только-только перевалило за двадцать, и он гордился своей Чикиной, пожалуй, даже больше, чем она сама гордилась своей судьбой. Он прямо исходил ревностью, как исходит пеной волна, разбивающаяся о скалу.

Он бросился на любовницу, и она, споткнувшись о носилки, не удержалась на ногах и упала на мертвеца.

А юный соперник короля озверело пинал ногами его поверженную на труп возлюбленную, пинал, не сводя вызывающего взгляда с портрета монарха на стене.

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ТЕНИ © Перевод А. Петрова

Мадемуазель Сегре{205}

Это случилось десять с лишним лет назад, но до сих пор во мне живо, и стоит захотеть, как я вновь вижу то время и тех людей. Я их чувствую, мне слышатся голоса и звуки шагов. Воспоминания докучают мне, подобно надоедливым мухам: отмахивайся не отмахивайся — они все равно опять сядут на лицо или руки.

Когда Луиза Анселет умирала, я уже не любил ее, уже целый год как не любил. Отталкивал ее нежность, словно дождевик капли воды. Хотя я и пытался скрывать свою нелюбовь, порой муки совести вдруг выдавали себя случайной интонацией во время какой-нибудь приятельской беседы, и, разумеется, после служили пищей для досужих разговоров, я чуял это, хотя сам их не слышал, — так чуют смерть юной девушки, стоя перед дверью, занавешенной белым полотном{206}.

Об этом обычае мне поведали позже. Примерно за месяц до кончины Луизы я сказал, что она умрет, что ей осталось не больше трех недель, потом — что не больше двух недель, что она умрет в следующую среду, и, наконец, — что она умрет завтра. Мои слова принимали за шутку, потому что Луиза была здоровой, веселой и молодой.

Однако мяснику всегда известно, когда скотину забьют. Моя тревога была провидческой, я точно знал, когда умрет Луиза, и она умерла в предсказанный мною день.

Она умерла внезапно, и доктора без труда определили причину. Однако я был не в силах развеять сомнения друзей, подозревавших меня в преступлении. Их вопросы опутывали меня подобно змеям, которых я не умел заклинать.

Я до сих пор чувствую эту боль…

* * *

Как-то раз субботним вечером мы с Луизой пошли прогуляться; это было за месяц до ее смерти. Мы молча бродили по кварталу Марэ, и я помню, как следил глазами за нашими тенями, которые маячили впереди, цепляясь друг за дружку и сливаясь.

На улице Франсуа-Буржуа мы остановились перед лавкой с вывеской «Товары из ломбарда». За стеклом мы разглядели много всякой всячины. Украшения, платья, картины, изделия из бронзы, книги, разные безделушки всех времен и народов преспокойно соседствовали, как мертвецы на кладбище. Я меланхолично скользил взглядом по предметам, словно прочитывая в них грустную историю всех тех эпох, что собрала в себе эта барахолка, пока Луиза не отвлекла меня, попросив купить приглянувшееся ей украшение. Мы вошли. Открывая стеклянную дверь, я прочел выведенное на ней белыми буквами имя — Давид Бакар — и вдруг обратил внимание на то, что наши тени отстранились друг от друга и переступили через порог следом за нами.

* * *

Давид Бакар сидел за прилавком. Он разрешил нам взять украшение с витрины, но, когда я, условившись о цене, хотел заплатить, у него не оказалось сдачи, и он попросил меня разменять деньги в соседней лавке. Было ясно, что этот человек просто не хочет работать в Шаббат, и действительно, когда я, вернувшись, заплатил, деньги остались лежать на прилавке.

— Славный денек, — сказал нам Бакар. — Еще бы, ведь сегодня суббота. А в субботу всегда солнечно. Поэтому особенно удобно изучать тени. Каждая суббота напоминает мне об одном волнующем случае моей долгой жизни. Даже не о случае, а о том, как однажды случай зависел от меня! У христиан таких детских воспоминаний нет!

Я родился в Риме, и переехал в Париж, когда мне было уже двадцать пять лет.

Знаете, в Риме на площади Рипетта каждую субботу играют в лото, и, для того чтобы тянуть бочонки с номерами, выбирается еврейский ребенок, как правило, симпатичный и кудрявый.

Однажды выбрали меня. Мать — она была очень красивой женщиной — вывела меня в центр площади, и я превратился в чей-то счастливый или несчастный случай. В конце игры одни взгляды выражали жгучий гнев, другие — радость. Одни люди грозили мне кулаками и оскорбляли, другие ликовали, называя меня Иисусом, пасхальным агнцем, спасителем и прочими по-христиански лестными именами. Как бы то ни было, с тех пор мне ни разу не доводилось чувствовать на себе столько взглядов, полных тревоги ожидания.

Я хорошо помню одного мужчину из толпы, он был в сюртуке, без шляпы и стоял напротив меня. Человек казался печальным, даже подавленным, и вот, когда все стали расходиться, я увидел, что незнакомец не отбрасывает тени на солнце. Вдруг он стремительно и незаметно для окружающих выхватил из кармана пистолет и выстрелил себе в рот.

Я в ужасе наблюдал, как люди уносят труп, затем спохватился, где мама, но не нашел ее и вернулся домой один; она в ту ночь так и не пришла.

Наутро, когда мать вернулась, отец стал попрекать ее, и мы с моими сестрами сочли упреки вполне заслуженными. Однако стоило матери выдавить из себя несколько слов, чье значение было мне непонятно, как отец тут же замолчал.

Вечером пришел дядя Пенсо, раввин, он был сердит на родителей за то, что они позволили мне тянуть бочонки лото. «Я видел, Давид был похож на золотого тельца, которому поклонялись наши владыки в отсутствие Моисея, — говорил он. — Я был готов к тому, что выигравшие устроят вокруг Давида пляски»{207}. Его порицания были щедро приправлены цитатами из Талмуда и Маймонида{208}.

* * *

Я предложил Бакару сигару, но из-за шаббата он отказался.

* * *

— Ой-ой, что-то мне нехорошо, — сказал Бакар. — Прежде чем уйти, дайте-ка взглянуть на ваши тени… Хочу узнать, сколько мне осталось жить. Я немного знаком с искусством Божественного гадания на тенях. Меня научил этому тот самый дядя, который не любил поклонений золотому тельцу, но, будучи весьма богатым и столь же алчным, путешествовал только третьим классом. Как-то раз один его друг спросил, в чем причина такой скаредности. «Четвертого класса нет», — ответил мой дядя. Позже он переехал в Германию, туда, где в поездах есть четвертый класс.

А теперь выйдем из лавки и погадаем на тенях под субботним солнцем.

Надеюсь, ваши тени при вас?

Не забывайте, что, согласно нашим поверьям, тень покидает тело за тридцать дней до смерти.

* * *

На улице мы с облегчением убедились в том, что тени все еще на месте. Бакар поставил нас так, чтобы наши тени слились с его тенью, затем внимательно посмотрел на дрожащее пятно и произнес:

— Ой, огненный знак! Ой, огонь, asch! Ой, Адонай!{209} Asch означает «огонь» на древнееврейском, а на немецком Ashen — это «прах», прах упокоившихся. Ой, и гашиш, верно, тоже происходит отсюда. Да будет спокойным сон. Ой, огненный знак. Asch, Aschen, haschich и assassin — «убийца», слово, сперва не пришедшее на ум, тоже отсюда. Ой, ой! Asch, aschen, haschich, assassin, ой, Адонай, Адонай!..

Бакар вышел на улицу без шляпы и от холода, словно подтверждая смертельный приговор огненного знака под названием asch, громко чихнул: «Апчхи! Апчхи!»

Я взволнованно ответил ему пожеланием доброго здоровья.

Однако Бакар уже направился к двери своей лавки, произнося на ходу: «Я буду жить еще долго».

Потом, увидев, что солнце вот-вот сядет, он сказал: «Приходите еще».

Был час молитвы и, удаляясь, мы видели, как он снова надел свою высокую старую шляпу и, стоя на пороге, принялся внимательно читать древнееврейскую книгу с ее конца.

* * *

Мы шли молча, и, когда через какое-то время мне захотелось взглянуть на наши тени, я со странным плотоядным удовлетворением заметил, что тень Луизы исчезла.

ПОСМЕРТНАЯ НЕВЕСТА © Перевод А. Петрова

Луи Шадурну{210}

Молодой русский путешествовал по Европе и на зиму отправился в Канны. Он снял комнату с полным пансионом в доме одного учителя, как раз в это время года дававшего уроки французского языка иностранцам.

Учителю было около пятидесяти лет, звали его Мускад. Он ничем не выделялся и всюду прошел бы незамеченным, если б от него так не разило чесноком.

Госпожа Мускад в свои тридцать восемь — сорок лет выглядела всего на тридцать — тридцать два. Она была милым созданием со светлыми волосами и пышными формами: тонкая талия, большая грудь и широкие бедра. Тем не менее в ней не было ничего вызывающего, она даже казалась немного грустной.

Молодой русский обратил на нее внимание и нашел красивой.

Семья Мускад жила в маленьком загородном доме близ Сюке, оттуда было видно море, острова Лерен и длинные песчаные пляжи, на которых до самых сумерек резвились голые худые ребятишки. К дому примыкал сад, где росли мимозы, ирисы, розы и большие эвкалипты.

Постоялец всю зиму только и делал, что гулял, курил и читал. Он не замечал хорошеньких девушек, которых в городе было полным-полно, не смотрел на красивых иностранок. Его зрение цеплялось лишь за ослепительный блеск слюды, что мерцала повсюду: на прибрежном песке, на улицах, на стенах — и, пока он шел, подгоняемый морским ветром, его мысли были всецело поглощены госпожой Мускад. Однако то была нежная, изысканная любовь, любовь, лишенная страсти, и он не осмеливался признаться в ней.

* * *

Листья эвкалипта устилали землю маленькими душистыми прядями. Их было столько, что они заглушали блеск слюды, сплошь покрывая садовые аллеи; цветы мимозы пылали и благоухали.

Однажды после полудня молодой человек увидел, как в полутьме комнаты, чье окно было открыто, госпожа Мускад включает лампу. Ее силуэт казался изящным и легким, движения — медлительными. Он подумал: «Не будем больше откладывать». И, приблизившись, сказал:

— Как прекрасно ваше имя, мадам Мускад. Чудо что за имя. Оно идет вам, женщине с волосами цвета восходящего солнца. Вам, благоухающей, как самые благовонные мускатные орехи, которые и в желудке голубя остаются целыми. Все, что приятно пахнет, пахнет вами. И на вкус вы, должно быть, как изысканнейшее блюдо. Я люблю вас, мадам Мускад!

* * *

Госпожа Мускад не выразила ни малейшего чувства, будь то гнев или радость, бросила взгляд в окно и вышла из комнаты.

Молодой человек секунду постоял в недоумении, потом ему вдруг захотелось рассмеяться, он закурил сигарету и удалился.

К пяти часам он вернулся и увидел господина и госпожу Мускад, опирающихся на решетку садовой ограды. Стоило им его увидеть, как они сразу вышли на улицу, по-прежнему пустынную. Госпожа Мускад закрыла за собой калитку и встала рядом с мужем, который произнес:

— Месье, я должен вам кое-что сказать.

— На улице? — спросил молодой человек.


Он посмотрел на госпожу Мускад, однако та была равнодушна и неподвижна.

— Да, на улице, — подтвердил господин Мускад.


И он начал:

— Месье, будьте так любезны выслушать мою историю до конца, нашу историю, ибо она касается и мадам Мускад.

Мне пятьдесят три года, месье, а мадам Мускад сорок. Прошло уже двадцать три года со дня нашей свадьбы. Она была дочерью учителя танцев, а я сиротой, однако мое вполне обеспеченное положение позволяло мне вступить в брак. Это был брак по любви, месье.

Вы видите, она все еще красива и желанна. Но видели бы вы ее раньше, с ее локонами, чей цвет не увидишь ни на одной картине! Все проходит, месье, и клянусь вам, ныне ее волосы не имеют ни малейшего сходства с теми, что обвивали голову семнадцатилетней девушки. Это были волосы цвета меда. Хотя, пожалуй, можно сравнить их еще с луной или солнцем.

Я обожал ее, месье. И смею утверждать, что она тоже меня любила. Мы поженились. Это была беспредельная радость, счастье, подобное сну, сон без разочарований пробуждения, мы ликовали всеми фибрами души. Дела шли на славу, а любовь не кончалась.

* * *

Через несколько лет, месье, Богу стало угодно наполнить и без того полную чашу нашего счастья. Мадам Мускад сделала меня отцом очаровательной девочки, которую мы назвали Теодориной в благодарность Богу за его дар. Мадам Мускад решила кормить ее сама, и поверите ли, месье, я почувствовал еще большее счастье от своей любви к чудесной кормилице ангельского ребенка. Что это было за восхитительное зрелище, когда вечером при свете лампы, после кормления малютки, мадам Мускад раздевала ее! Наши губы часто встречались на нежном, гладком, душистом тельце малышки и радостно чмокали ее маленькую попку, ножки, пухленькие бедрышки, и все остальное. Мы придумывали для нее разные ласковые названия: чертенок, светик, щенуля, пушистик — всех и не припомнишь!

Потом она сделала первый шаг, произнесла первое слово, и вдруг, когда ей было пять лет, она умерла, месье.

Я до сих пор словно вижу ее, лежащую в кроватке, подобно маленькой мученице, красивую и мертвую. Я вновь вижу маленький гробик. И вот ее забрали у нас, месье, и мы потеряли нашу радость, наше счастье, с которым встретимся теперь лишь на Небесах, там, где теперь живет наша Теодорина.

* * *

В день ее смерти мы почувствовали, что наши души отжили свое, с тех пор нам больше ничего никогда не хотелось. И все-таки мы хотим жить. Наше существование стало печальным, но тихим, и в этой тишине кроется особый вкус жизни.

Прошли годы, боль притупилась, однако не исчезла и заставляет нас плакать всякий раз, когда мы говорим о дочери.

А мы часто о ней говорим:

«Ей было бы сейчас двенадцать лет, это был бы год ее первого причастия».


В тот раз мы целый день проплакали над ее могилой на нашем цветущем кладбище.

«Сейчас ей было бы пятнадцать лет, и, возможно, кто-то попросил бы ее руки».

* * *

Это были мои слова, я произнес их два года назад, жена в ответ грустно улыбнулась, и у нас возникла одна и та же мысль. На следующий день мы вывесили объявление: «Сдается комната одинокому мужчине». Комнату снимали многие молодые люди, среди них были англичане, датчанин, румын. Мы подумали:

«Ей было бы шестнадцать лет. Кто знает? Быть может, ей понравился бы наш постоялец?»


Затем приехали вы, месье, и после этого мы часто думали:

«Теодорине было бы семнадцать, и если бы она еще не была замужем, то, конечно же, ее сердце избрало бы этого мягкого, хорошо воспитанного, во всех отношениях достойного ее молодого человека».

Я вижу, вы взволнованы, месье. У вас доброе сердце…

* * *

Увы! Я ошибался. Поймите, месье, то, что вы изволили сделать сегодня днем, было почти преступлением. Это так, мадам Мускад мне все рассказала. Вы причинили боль сердцу этой чудесной женщины. Вы причиняете боль моей душе, месье, и вы сами понимаете, что после произошедшего дверь в мой дом для вас закрыта. Видите, калитка заперта, все кончено: вам больше никогда не войти в мой сад. Вы полагаете, что перед вами сад запретных наслаждений, но именно эта мысль отлучила вас от него. Вам больше не войти в этот тихий дом, где вы причинили страдание женщине, полюбившей вас любовью матери, я это знаю. Увы! Я бы хотел, чтобы вы остались в моем доме подольше, но вы ведь сами чувствуете, вы осознаете невозможность этого, все кончено. Отправляйтесь в гостиницу и сообщите мне ее местоположение. Я отправлю туда ваши вещи. Прощайте, месье. Идемте, мадам Мускад, смеркается. Прощайте, месье, будьте счастливы, прощайте!

ГОЛУБОЙ ГЛАЗ © Перевод А. Петрова

Луи Дюмюру{211}

Я люблю слушать, как старушки рассказывают о временах, когда они были маленькими девочками.

* * *

«Мне было двенадцать лет, и я была воспитанницей монастыря на Юге Франции, — поведала мне одна из таких почтенных дам в здравом уме и доброй памяти. — Мы были отрезаны от мира, разве что родителям дозволялось раз в месяц к нам приезжать.

Мы даже каникулы проводили в этом монастыре, окруженном парками, виноградниками и фруктовым садом.

Лишь в день свадьбы, когда мне шел девятнадцатый год, я впервые вышла из этого приюта спокойствия, где пребывала с восьмилетнего возраста. Я все еще помню, как переступила через порог, открыв тяжелую дверь в мир: сама жизнь предстала передо мной словно на сцене, воздух, едва я его вдохнула, показался особенным, солнце как никогда ярким, чувство свободы встало комом в горле. Я задыхалась и, наверно, не удержалась бы на ногах от головокружения и восхищения, если бы отец, на чью руку я опиралась, не помог мне сохранить равновесие и затем не подвел меня к ближайшей скамейке, на которую я присела, чтобы перевести дух.

* * *

Подобно всем своим подружкам, в двенадцать лет я была невинной проказницей.

Наше время делилось между занятиями, отдыхом и молитвами.

Однако именно тогда в наш класс проник демон обольщения, и я до сих пор помню хитрость, которую он пустил в ход, дабы девочки узнали, что им скоро суждено превратиться в девушек.

Мужчин в обитель монастыря не пускали, за исключением духовника, который читал мессу, молился и исповедовал наши мелкие грешки. Было еще трое старых садовников, таких тщедушных, что они не давали никакого представления о сильном поле. Кроме того, нас навещали наши отцы, а девочки, у которых были братья, говорили о них как о сверхъестественных существах.

Однажды вечером, когда стемнело, мы возвращались из часовни и шли гуськом по направлению к общей спальне.

Внезапно вдалеке, из-за стен, окружавших монастырский сад, послышался звук рога. Я помню это, словно все произошло вчера: при глубокой тишине в сумерках прогремел героический, грустный голос фанфар, и сердце каждой девочки забилось сильнее. Фанфары отдавались эхом и замирали вдали, в нашем воображении они сопровождали каких-нибудь сказочных всадников…

Той ночью мы видели их во сне…

* * *

На следующий день маленькая блондиночка Клеманс де Памбре на секунду вышла из класса, потом вернулась вся бледная и прошептала на ухо своей соседке Луизе де Пресек, что встретила в темном коридоре голубой глаз. И вскоре все в классе узнали о его существовании.

Мы больше не слушали настоятельницу, преподававшую историю. Воспитанницы отвечали на уроке несуразности, да и я сама, не больно способная по части истории, на вопрос о том, кто занял престол после Франциска I, ответила первое, что пришло в голову, а именно: что это был Карл Великий, и тогда моя соседка, поспешившая сгладить мое невежество, ответила, что престол перешел к Людовику XIV. У нас было о чем подумать кроме хронологии французских королей: мысли были заняты голубым глазом.

* * *

Меньше, чем через неделю, каждая из нас уже успела перемигнуться с голубым глазом.

Разумеется, у нас было тогда временное помрачение рассудка, но мы все видели его. Он быстро скользил по коридору, вспыхивая в темноте небесной лазурью. Мы были напутаны, и никто из нас не осмеливался рассказать об этом монахиням.

Мы ломали головы над тем, кому мог принадлежать этот ужасный глаз. Одна из нас, не помню, кто именно, предположила, что это, быть может, глаз какого-нибудь охотника, проезжавшего мимо монастыря несколько вечеров назад под звуки рога, чьи до слез проникновенные раскаты до сих пор раздавались в памяти. Так и порешили.

Мы убедили себя в том, что глаз принадлежал этому охотнику, спрятавшемуся в монастыре. Мы не задумывались ни над тем, что незнакомец был одноглазым, ни над тем, что глаза обычно не разгуливают по коридорам старинных монастырей, отделившись от тела. Несмотря ни на что, мы только и думали о голубом глазе и об охотнике, чей образ сразу возникал в нашей памяти.

Голубой глаз больше не вызывал страха. Нам хотелось, чтобы он остановился и пристально вгляделся в нас, поэтому мы часто выходили в коридор поодиночке, надеясь встретить чудесный глаз, в котором отныне находили столько очарования.

* * *

Вскоре вмешалось обольщение. Мы прятали от глаза руки, вымазанные в чернилах. Каждая из нас, проходя по коридору, стремилась хорошо выглядеть.

В монастыре не было ни полированных поверхностей, ни зеркал, поэтому пришлось восполнить их отсутствие собственной смекалкой. Каждый раз, когда одна из нас оказывалась у застекленной двери, выходившей на площадку, и плотно прилаживала полу черного передника к стеклу, получалось своего рода самодельное зеркало, в которое мы быстренько смотрелись, поправляли прическу, оценивали, достаточно ли красиво наше отражение.

История голубого глаза продлилась два месяца, потом мы стали встречать его все реже и реже, и, наконец, почти перестали о нем вспоминать, а если такое и случалось, то мы перекидывались парой слов, дрожа от страха.

Впрочем, это был не просто страх, это было что-то, похожее на удовольствие, тайное наслаждение при упоминании запретного плода».

* * *

Вот так, девочки: сегодня вам и в глаза не увидеть голубой глаз!

БОЖЕСТВЕННОЕ УВЕЧЬЕ © Перевод И. Шафаренко

Доктору Палаццоли{212}

Однажды весенним утром автомобиль, ехавший по дороге из Парижа в Шербур, взорвался в коммуне Шату при подъезде к Везине. Двое путешественников, ехавших в салоне машины, погибли, а шофера извлекли из-под обломков почти мертвым. Три месяца он не приходил в сознание, а когда наконец смог покинуть больницу и жена отвезла его домой на маленькой тележке, у него не было левой руки, левой ноги, левого глаза, а на левое ухо он был глух.

С тех пор он жил в собственном маленьком домике на берегу моря около Тулона на небольшую пенсию, несколько увеличенную страховкой за инвалидность. Культи утраченных руки и ноги болели, и он не мог пользоваться протезами — ни деревянной ногой, ни искусственной рукой. Однако за несколько недель он научился передвигаться, подпрыгивая.

* * *

Соседи и прохожие с любопытством смотрели на калеку, который, передвигаясь, словно прыгал на веревочке. Этот способ передвижения придал его уму такую живость, что рассказы о его остроумии, тонкости его шуток и ответов быстро распространились по округе. К нему приезжали и задавали ему различные вопросы люди не только из Тулона, но и из всех ближних и дальних деревень; вскоре все поняли, что этот человек по имени Жюстен Кушо, которого почти сразу же прозвали Бессмертным, вместе с левой рукой и ногой потерял представление о времени.

* * *

Месяцы, прожитые им без сознания, стерли в его мозгу всякое представление о прежней жизни до катастрофы, которая его искалечила, и если он снова приобрел умение говорить на языке окружавших его людей, то мысленно связывать между собой различные обстоятельства и ситуации, случившиеся в его прежней жизни, оказалось для него недоступным. Он не мог осознать последовательность событий и фактов.

По правде говоря, представляется маловероятным, что все события казались ему одновременными, и единственное слово, которое во мнении людей, имеющих понятие о времени, способно выразить то, что происходило в ущербном мозгу Жюстена Кушо, было слово «вечность». Его действия, его жесты, впечатления, которые воспринимали его единственный глаз и единственное ухо, казались ему существующими всегда, а оставшиеся рука и нога были не в состоянии создать в его мозгу те связи, какие в сознании нормальных людей создают две ноги, две руки, два уха и два глаза и из которых образуется понятие времени.

Поистине поразительное увечье, заслуживающее, чтобы его называть божественным!

* * *

Популярность бедного калеки росла с каждым днем, и он привык быть предметом интереса и внимания многих. Когда была хорошая погода, он выходил из дома, прыгая на одной ноге, и как бы устремлялся ввысь, в небо, что почитается обителью Бога, которому он мысленно уподоблялся, но тут же низвергался наземь — бессильное божество, которого держало в плену слабое и больное тело, внушавшее глубокую жалость.

Если его окликали, чтобы спросить о чем-нибудь, он останавливался и мог долгие часы неподвижно стоять на одной ноге, как журавль.

* * *

Его спрашивали:

— Эй, Бессмертный! Что ты делал вчера?

Он отвечал:

— Дети мои, я творю жизнь, я хочу, чтобы был свет, а потом была темнота, но вчера не существует для меня, как не существует завтра и не существует ничего, кроме сегодня.

И он так хорошо уживался с природой, словно она была созданием его воли, и любое явление в точности согласовывалось с ее проявлениями, прежде чем он мог ощутить какое-либо желание или сожаление.

Однажды красивая женщина, кокетничая, спросила его:

— Бессмертный, что вы думаете обо мне?

Он сказал ей:

— Миллион существ, подобных тебе, разного роста и со столь же различными лицами — девочки, девушки, женщины, старухи, — вы все живы, а ты — мертва. Вы смеетесь и плачете, любите и ненавидите, и ты — ничто, а вы — всё.

Однажды политический деятель захотел узнать, какой партии принадлежат его симпатии.

— Всем и ни одной, — ответил Бессмертный, — ибо они, как тьма и свет, и должны существовать вместе, чтобы ничего не изменилось.

Как-то раз ему рассказали историю Наполеона.

— Проклятый Бонапарт! — вскричал Жюстен Кушо. — Он непрерывно выигрывает битвы, терпит поражения и умирает на острове Святой Елены!

И когда некто, удивленный его высказываниями, спросил, что он думает о смерти, он ускакал от него со словами:

— Слова, слова! Как вы хотите умереть? Мы существуем — и этого достаточно! Мы, как ветер, дождь, снег, как Наполеон, Александр, море, деревья, города, реки, горы…

Весь свет и все времена были для него хорошо настроенным инструментом, которого уверенно касалась его единственная рука.

* * *

Жюстен Кушо исчез около года назад, и никто так и не узнал, что с ним сталось. Представители власти вполне резонно предположили, что он утонул, но его однорукое и одноногое тело найдено не было. Его родственники, соседи и все, кто хоть раз встречался с ним, не верят в его смерть и никогда не поверят.

СВЯТАЯ АДОРАТА © Перевод Л. Цывьян

Фердинанду Молина{213}

Как-то в Венгрии я осматривал небольшую церковь в Сепени, и мое внимание обратили на весьма почитаемую верующими раку с мощами.

— В ней, — сообщил мне мой гид, — тело святой Адораты. Лет шестьдесят назад неподалеку отсюда нашли гробницу. Вне всяких сомнений, в ней была захоронена одна из первохристианских мучениц эпохи римского владычества, когда в окрестностях Сепени проповедовал христианство диакон Марцеллин, один из тех, кто видел, как распяли святого Петра.

По всей вероятности, святая Адората обратилась в христианство, услышав проповедь диакона, а после мученической смерти тело блаженной погребли священники-римляне. Предполагается, что Адората — это латинский перевод языческого имени мученицы, которая, как считается, не получила иного крещения, кроме крещения кровью. Действительно, у имени этого не христианское звучание, однако прекрасная сохранность тела, которое совершенно не было затронуто тлением, свидетельствует, что это одна из тех избранных дев, что поют в раю славу Господу. И вот десять лет назад святая Адората была канонизирована в Риме.


Я весьма рассеянно слушал все эти объяснения. Меня не слишком интересовала святая Адората, и я уже собрался покинуть церковь, как вдруг мое внимание привлек вздох, раздавшийся рядом со мной. Его издал элегантно одетый старичок; он стоял, опираясь на трость с набалдашником из коралла, и не отрываясь глядел на раку.

* * *

Я вышел из церкви, старичок последовал за мной. Я обернулся, чтобы взглянуть еще раз на эту старомодно-элегантную фигуру. Он мне улыбнулся. Я поклонился в ответ.

— Сударь, а вы верите всему, что рассказал вам причетник? — спросил он меня на французском, по-венгерски раскатывая «р».

— Бог мой, — отвечал я, — в религиозных вопросах я совершенно несведущ.

Он продолжал:

— Вы, сударь, приезжий, а мне давно уже хочется поведать правду обо всем этом человеку вроде вас, но при условии, что вы не расскажете ни слова из того, что услышите, никому в этой стране.

Мне стало чрезвычайно любопытно, и я дал обещание, которое он от меня требовал.

— Так вот, сударь, — произнес старичок, — святая Адората была моей любовницей.

* * *

Я чуть попятился, решив, что имею дело с сумасшедшим. Моя реакция не осталась не замеченной им, он улыбнулся и чуть дрожащим голосом промолвил:

— Нет, сударь, я не сумасшедший и говорю вам истинную правду. Святая Адората была моей любовницей! Господи, да если бы она согласилась, я женился бы на ней!..

Когда я познакомился с ней, мне было девятнадцать. А сейчас мне уже за восемьдесят, и другой женщины, кроме нее, я не смог полюбить.

Мой отец был богатый помещик, владения его находились в окрестностях Сепени. Я изучал медицину. Занимался я так напряженно, что изрядно подорвал свое здоровье, и врачи порекомендовали мне путешествовать, дабы сменить обстановку и климат. Я отправился в Италию. И в Пизе встретил ту, которой сразу же отдал и свое сердце, и жизнь. Она была со мной в Риме, в Неаполе. О, это было путешествие, в котором любовь придавала городам еще большую красоту. Мы прибыли в Геную, и я собирался увезти ее в Венгрию, представить родителям и жениться на ней, как вдруг в одно ужасное утро обнаружил ее рядом с собой мертвую…

* * *

Старичок на миг прервал свой рассказ. А когда продолжил, голос его дрожал еще больше, чем прежде, и мне приходилось напрягать слух, чтобы разобрать слова.

* * *

— Мне удалось скрыть смерть моей возлюбленной от гостиничной прислуги, но для этого пришлось прибегнуть к хитростям, что впору убийце. Даже сейчас, когда я вспоминаю об этом, меня бьет дрожь. Никто ни в чем меня не заподозрил, все решили, что моя подруга уехала ранним утром.

Не буду рассказывать вам о тех ужасных часах, что я провел рядом с телом, которое укрыл в сундуке. Короче, операцию по бальзамированию я произвел так, что никто ничего не заметил. Разумеется, мне весьма в моих обстоятельствах поспособствовало то, что это был большой отель: множество народу, все время приезжают и уезжают постояльцы, определенная безличность людей, живущих в гостинице…

А потом была дорога обратно и беспокойства, связанные с таможней, но, слава богу, я прошел через нее без особых затруднений. О сударь, это воистину чудо!.. Домой я вернулся бледный, худой, совершенно неузнаваемый.

В Вене я купил у одного антиквара каменный саркофаг из какого-то знаменитого, толком не знаю, собрания. Дома мне позволяли делать все, что вздумается, не вмешиваясь в мои занятия, и никого не удивило ни количество, ни тяжесть багажа, который я привез из Италии.

Я собственноручно выбил надпись АДОРАТА и крест на саркофаге, в который положил обернутое полотнищем тело моей возлюбленной…

Ночью я с огромным трудом перевез останки моей любимой на поле по соседству и похоронил, и только я один знал, где она погребена. Каждый день я приходил туда молиться.

* * *

Прошел год… Мне пришлось уехать в Будапешт… Каково же было мое отчаяние, когда, возвратись через два года, я увидел, что на том месте, где я схоронил сокровище, которое любил больше жизни, стоит завод!.. Я почти обезумел и едва не наложил на себя руки после того вечера, когда к нам пришел священник и поведал мне, как, копая котлован под завод, рабочие нашли саркофаг христианской мученицы римской эпохи по имени Адората и что драгоценную эту раку перевезли в скромную деревенскую церковь.

Поначалу я собрался было открыть священнику его ошибку. Но потом раздумал, решив, что в церкви смогу видеть мое сокровище когда захочу.

Любовь подсказала мне, что моя возлюбленная вполне достойна почестей, какие ей воздают благочестивые верующие. Да я и сегодня в этом уверен, ибо она была прекрасна, обладала неповторимой прелестью и умела так беспредельно любить, что, возможно, и стало причиной ее смерти. Притом она была добрая, мягкая и набожная, и, если бы не умерла, я женился бы на ней. И я решил: пусть события идут своим чередом, а любовь моя превратилась в религиозное поклонение. К той, которую я любил, приходили паломники. Потом ее причислили к лику блаженных, а через пятьдесят лет после обнаружения тела канонизировали. Я поехал в Рим, чтобы участвовать в церемонии канонизации, и это было, пожалуй, самое прекрасное зрелище, какое мне довелось видеть.

Благодаря причислению к лику святых моя возлюбленная вознеслась на небо. Я испытал радость, подобную той, что испытывают ангелы в раю, и как можно скорей вернулся сюда, чтобы наслаждаться самым возвышенным и небывалым счастьем — молиться перед алтарем святой Адораты…

* * *

…С глазами, полными слез, элегантный старичок уходил, постукивая по земле тростью с коралловым набалдашником и шепча: «Святая Адората… святая Адората…»

ВОСПОМИНАНИЯ ВСЛУХ © Перевод И. Шафаренко

Морису Рейналю{214}

Как-то раз я был в Лондоне и остановился в одном из пансионов с доброй репутацией; мне отвели вполне комфортабельную комнату, где я прекрасно спал всю ночь.


Но утром я проснулся очень рано от разговора в соседней комнате за стеной.

Беседа шла на американском английском с отчетливым мягким западным акцентом. Разговаривали мужчина и женщина, и оба говорили очень страстно.

— Олли, почему вы уехали, не предупредив меня? Почему? Почему?

— Почему, Чизлам? Потому что моя любовь к вам связала бы мою свободу, а свобода мне дороже любви.

— Значит, моя золотоволосая Олли, вы меня любили, и эта любовь — причина того, что я вас потерял?

— Да, Чизлам! Я бы в конце концов уступила вашим настояниям и вышла за вас замуж. Но, сделав это, я отказалась бы от своего искусства…

— О, неистовая Олли! Я все равно буду вас ждать! Всегда!

Диалог продолжался в том же тоне: гордая и независимая Олли упорно отказывала матримониальным и любовным предложениям Чизлама.

Поскольку я хорошо знал англосаксонскую чопорность, я сначала удивился тому, что в приличном пансионе терпят ночной визит женщины к постояльцу. Но потом забыл об этом.

* * *

Мое удивление возобновилось на следующее утро: я был снова разбужен громким разговором, который на этот раз шел по-французски, но с тем же американским западным акцентом. Чизлам снова разговаривал с женщиной.

— Нет, вы меня больше не любите, господин Чизлам! Теперь вы вечно вертитесь около этой дрессировщицы собачек Олли, худой, как палка от метлы. Не прошло и месяца с тех пор, как вы впадали в экстаз, когда я пела свой романс, и это, несомненно, была любовь, — ведь у меня не такой уж замечательный голос!

— Я в конце концов это заметил, мадмуазель Крикет. Да, кроме того, и вы меня не любите! Вы играете со мной только из кокетства.

— Ах, вы уже забыли свое обещание жениться на мне, которое дали на берегу Луары, где собирались провести со мной медовый месяц?

— Мадмуазель Крикет, я решил, что если женюсь, то непременно вернусь в Мэн, в тот Мэн, что находится в Америке!

— Что ж, вы правы, уезжайте, господин Чизлам. Я никогда не выйду за вас, женитесь на своей палке! Да, палке, палке, палке!..


Разговор шел еще долго, и, вставая с постели и одеваясь, я думал: «У этой француженки странное произношение: она наверняка долго жила в Калифорнии. Господи! Да что это она так упорно твердит слово „палка“? И до чего непостоянен этот Чизлам! Нет, право, в этом пансионе совершенно невозможно жить!»

* * *

На следующий день я был так же внезапно разбужен, как и накануне. На этот раз беседа велась по-итальянски, но все с тем же злосчастным западно-американским акцентом.

— Прелестная Локателли! Уступите моей любви! Давайте поженимся! Мы откажемся от путешествий и укроем наше счастье на вилле, которую я куплю в Калифорнии, в Сан-Диего. Мне хочется иметь дом с очаровательным видом из окон, и мы будем выращивать апельсины!

— Это невозможно, синьор Чизлам. Я невеста одного моего соотечественника, который служит офицером в Болонье. У него нет ничего, кроме жалованья, и мы ждем, пока я накоплю приличное приданое, чтобы пожениться.

— Ну что ж, тогда прощайте, синьорита Локателли! Такой бедный шут, как я, не может надеяться на преимущество в вашем сердце перед блестящим офицером. Прощайте, синьорита! Я желаю вам счастья как можно скорее. Разрешите мне немного пополнить приданое, которое вы копите!


Я подумал: «Этот удивительный ловелас, однако, славный малый! Но все же его мания ежедневно жениться весьма неудобна для других — это будит меня внезапно и намного раньше, чем я привык вставать!»

* * *

А на следующую ночь я вообще не мог ни на минуту сомкнуть глаз!

Господин Чизлам беседовал с мужчиной на новом английском, характерном для Соединенных Штатов, и с западным акцентом.

— Ах, Чизлам, вы — несчастный человек, который умрет в одиночестве, без семьи, без любви!

— Вы правы, Чизлам, и пора уже мне покориться судьбе. Всю жизнь я забавлял и развлекал миллионы людей во всех частях света, но так и не нашел себе жены.

— Чизлам, вы были всеобщей радостью, воплощением веселого смеха на всей земле. Это слишком много для одной женщины. То, что предназначено для всех, может своей грандиозностью привести в ужас кого-нибудь одного!

— Итак, Чизлам, я, считавший себя самым смешным и веселым из людей, оттого оказался теперь самым печальным!

— Увы, Чизлам! Я думаю то же самое. Ваша неистощимая фантазия, которая до сих пор вызывала неслыханное веселье во всех уголках земли, оказалась недостаточной, чтобы какой-нибудь простой девушке вы стали милее всех других! Находясь среди публики, она смеялась вместе со всеми, но, если вы начинали говорить с ней о любви наедине, вы вызывали у нее только чувство бесконечной грусти.

— Что же, так и бывает на свете, Чизлам?

— Да, Чизлам, так и бывает на свете!

— И никогда у меня не будет никого, кто бы утешил меня, кроме меня самого?

— Никого, кроме вас самого, Чизлам.


Этот диалог между двумя таинственными Чизлами длился бы, наверное, еще много времени, если бы я, выйдя из терпения, не застучал изо всех сил кулаком в перегородку, отделявшую меня от моего соседа, с криком:

— Джентльмены, еще не утро, еще время спать!

Оба Чизлама мгновенно умолкли, и я тотчас же погрузился в глубокий сон.

* * *

Но каково было мое изумление, когда я, опять внезапно разбуженный около восьми часов утра, услышал, что мой сосед возобновил свои матримониальные разговоры с гордой и независимой Олли, чей голос я запомнил с той самой первой ночи моего пребывания в Лондоне.

Я оделся со всей возможной поспешностью и отправился искать респектабельную хозяйку пансиона.

— Мадам, в комнате, которую вы мне предоставили, совершенно невозможно спать! Ранним утром, на рассвете, мой сосед начинает разговаривать с посетительницами, а всю ночь беседует с посетителями!

— О, какой у вас чуткий сон, месье!.. Это знаменитый клоун Чизлам Борроу. Он родился в Калифорнии и выступал на сцене всегда один, но его фокусы, чревовещание и умение мгновенно переодеваться и преображаться в толпу персонажей принесли ему известность во всем мире. Он очень образованный и знает множество языков. С возрастом к нему пришло богатство. Теперь господин Чизлам — старый холостяк. У него нет ни родных, ни друзей. Уже три года назад он снял у нас комнату с пансионом и не разговаривает ни с кем, кроме как с собой.

Чревовещание дает ему возможность, когда он захочет, как бы общаться с другими людьми. Часто случается, что он разговаривает с теми женщинами, на которых хотел жениться. А иногда с самим собой. Слушать это бывает очень грустно. Чизлам Борроу, месье, достоин жалости, ведь все эти воспоминания вслух — вы, конечно, думаете о них то же, что и я, — ничего не стоят, несмотря на то, что в них участвуют разные лица. Это просто якобы беседы с какой-нибудь мнимой супругой или невестой, чьи волосы поседели так же давно, как и у самого старого клоуна, столь одинокого и несчастливого, — беседы, которые чуть-чуть облегчают его печальную старость…


Некоторое время спустя я уехал из Лондона, так и не увидев Чизлама Борроу.

ВСТРЕЧА В ИГОРНОМ КЛУБЕ © Перевод И. Шафаренко

Доктору Шаперону{215}

Заработав на шахтах Колумбии изрядное состояние, голландский инженер ван дер Виссен отправился в Париж, где уже однажды побывал в молодости. Он хотел, наконец, развлечься по-настоящему хотя бы в сорок пять лет, ибо двадцать лет жизни провел в Америке.

Ван дер Виссен был высокий белокурый мужчина, могучий, драчливый и совершенно свободный от нравственных правил. Поселиться в Париже было с юных лет целью его жизни. Он полагал, что получит там удовольствия, которые далеко превосходят все, что смогут ему предложить в любой другой точке земного шара.

* * *

На следующий день после приезда голландский инженер встретил на бульваре бывшего панамского рабочего, одетого как джентльмен и на вид богача. Если этот господин и не нажил значительных денег, то старался постоянно находиться там, где их просаживают: он стал содержателем большого игорного притона — из тех клубов, куда пускают всех желающих, и которые работают по ночам и размещаются недалеко от Трокадеро. Вызвать у ван дер Виссена желание попасть туда, пообещав ему содействие, было делом нетрудным. И вот однажды, увлекаемый страстью к игре и к женщинам, голландец, у которого все его наличные деньги в банковских билетах были при нем, в бумажнике, явился в клуб.

Так как все формальности были облегчены администрацией клуба, ван дер Виссен немедленно попал в игорный зал, где игра была уже в разгаре. Он тут же вступил в нее. Поначалу удача сопутствовала его дерзости, и инженер сразу же стал выигрывать помногу. Потом он взял банк, но тут удача повернулась к нему спиной, и на него обрушилось страшное невезение. Он сменил место, но и там злой рок продолжал его преследовать. Однако, чем больше он терял, тем упрямее ставил все большие суммы. Банковские билеты таяли у него в руках, как снег. В конце концов, даже проигравшись окончательно, он еще пытался делать хорошую мину и улыбался, вытирая пот со лба.

* * *

Рядом с ним сидела дама, высокая стройная брюнетка с подведенными глазами, чрезвычайно кокетливая, жеманная и вся увешанная драгоценностями. Ван дер Виссен стал наблюдать за ней. Она играла яростно и выигрывала столько, сколько хотела.

Красота женщины и ее необыкновенная удачливость в игре произвели на голландца самое живое впечатление. А поскольку и он показал себя азартным игроком и непрерывно смотрел на нее в упор, красавица улыбнулась ему.

Тут на него нахлынуло непреодолимое желание овладеть этой женщиной, ее драгоценностями и выигранными деньгами. Это желание быстро переросло в бешеную страсть, которую надо было утолить во что бы то ни стало.

Долгая, полная приключений жизнь не состарила его. Дикарским, грубым ухаживанием и высокопарными фразами он привлек внимание молодой женщины и предложил ей проводить ее до дома.

Она отвечала жеманным голосом, который только еще более разжег страсть голландца.

Мешая комплименты с посулами, он добился того, что в конце концов они уехали вместе.

* * *

Она жила на улице Ла Помп в элегантной квартире; как только они вошли в нее и зажгли свет, он осведомился о том, где находятся слуги. Оказалось, что служанка ночует отдельно на шестом этаже.

* * *

Теперь они находились в будуаре, обставленном широкими и низкими диванами, с разбросанными там и сям пуфами, коробками египетских сигарет, книгами новых стихов.

Как обезумевший игрок, который первый раз в жизни собирается сплутовать, ван дер Виссен на мгновение заколебался, не уверенный в том, с чего начинать.

Но когда молодая женщина подняла руки перед зеркалом, снимая шляпу, он бросился на нее и схватил ее за шею. Она мгновенно обернулась, и он получил удар в физиономию, вполне мужской по силе. В то же время уже мужским голосом, не имеющим ничего общего с тем, каким говорила в клубе, она обругала инженера грубыми, даже грязными словами.

Перед ним был молодой человек с хорошо натренированной мускулатурой, который отлично умел притворяться, и в соответствии со своей гнусной ролью изображал женщину, но в борьбе был опасен.

Однако ван дер Виссен все равно бурно желал это существо, кем бы оно ни было.

В отчаянии, понимая, что ему уже нечего терять, он хотел, чтобы в этой кровавой схватке хотя бы последнее слово осталось за ним. Им овладело дикое, бешеное вожделение, которое сделало борьбу еще более жестокой…

* * *

Раздались крики, послышался револьверный выстрел. Назавтра странных врагов нашли мертвыми рядом друг с другом, словно только гибель могла быть преступным дитятей столь безудержной страсти, столь бесплодной любви.

НЕСКОЛЬКО РЕЦЕПТОВ СОВРЕМЕННОЙ МАГИИ © Перевод А. Смирнова

Жану Молле{216}

Эта рукопись была найдена 10 июля сего года возле остановки омнибуса на площади Перейр.

Я готов возвратить ее владельцу, если он даст мне ее точное описание.

По правде говоря, я не представляю себе истинной ценности указанных здесь рецептов, но мне показалось, что они весьма любопытны и оригинальны.

Ремесло кудесника, которое в наши дни возвысилось до настоящего искусства, я сказал бы даже, одного из самых полезных искусств в мире изящного, а именно — искусства магии, должно было претерпеть многочисленные изменения, дабы сойти с колеи, которую ей предначертали шарлатанство и косность. Опасное заблуждение, будто бы в прошлом веке всецело процветали спириты всех видов, столоверчение, гипнотизм, доморощенная хиромантия, всевозможные медитирования, гадание на картах и на кофейной гуще, часто вредное для здоровья, как, например, в Турции, — так вот, это заблуждение породило множество досадных и подчас чрезмерно предвзятых мнений.

Но с тех пор, как чародей, не опускаясь до споров со своими вздорными оппонентами, стал прибегать к науке и высокому искусству в поисках впечатляющих комбинаций, начал отдавать должное гигиене, исследовать основные материалы, соединяя их согласно законам здравого смысла, с тех пор, наконец, как магия облеклась новыми формами, согласуясь с хорошим вкусом и разумом, эти мнения оказались в значительной степени поколеблены. Они и вовсе исчезнут, когда все научатся отличать действо, пригодное для театральных представлений и маскарадов, от того, что употребимо в светском обществе. Для площадей и подмостков хороши рецепты, результаты которых проявляются незамедлительно, а потому — недолговечны. В салонах же нужны сочетания простые и одновременно пленительные, серьезные методики, которые подспудно обуздывают судьбу — одним словом, даруют могущество и талант.

Искусство магии, рассмотренное с этих двух точек зрения, достойно уважения и внимания здравомыслящих граждан. Я надеюсь доказать это, обнародовав несколько избранных рецептов для светских людей.

МАЗЬ ДЛЯ ИЗБЕЖАНИЯ АВТОМОБИЛЬНЫХ АВАРИЙ

Готовится очень просто. Берется один котелок, причем, покупать новую шляпу совершенно не обязательно, старые даже лучше, при этом обратите внимание, чтобы котелок не был слишком закопченным или ржавым. Главное, чтобы на котелке не осталось вашего запаха, когда вы станете разрезать его на кусочки, поэтому предварительно посыпьте руки мукой. Мелко нарезанный котелок сложите в корзину и поставьте в духовку. Когда кусочки хорошенько прожарятся, растолките их в ступке, и просейте полученный порошок сквозь самое мелкое сито. Смешайте с лошадиным потом. Потом расскажете мне, что получилось.

ПОЭТИЧЕСКИЙ ГЛИСТОГОН

Случается порой, что какой-нибудь молодой человек — иногда чуть ли не дитя — добивается большого успеха в обществе своими стихами (впрочем, стихи могут быть и чужими), а вам бы хотелось ему подражать.

Возьмите немного поэтического глистогона, и вы тоже станете писать стихи; если рецепт вам не поможет, отправляйтесь в Институт Пастера, там весьма серьезно изучают глистов, книжных червей и вообще все, что имеет отношение к стихосложению.

ЕЩЕ ОДИН ПОЭТИЧЕСКИЙ РЕЦЕПТ

С собой следует все время носить зонтик, но ни в коем случае не открывать его. Этот рецепт был подсказан господином Андре Б{217}., а тот, в свою очередь, узнал его от нашего дорогого господина П. Ф.{218}, короля поэтов.


NB! Это весьма действенное средство, но воспользоваться им не так-то просто.

РЕЦЕПТ ПРИГОТОВЛЕНИЯ УКСУСА, В КОТОРОМ МОЖНО НАЙТИ МОНЕТКИ ПО СТО СУ

Берете три фунта льда прямо со свежесрезанными ветками, на которых он намерз. Тщательно чистите его и оставляете просохнуть, не забывая помешивать время от времени, чтобы он не пересох. Затем настаиваете его в двенадцати литрах крепкого орлеанского уксуса. Потом дистиллируете раствор с помощью водяной бани на умеренном огне. В результате всех манипуляций получаете восемь литров замечательной жидкости и вдобавок ко всему там еще чудесным образом может оказаться множество монеток по сто су.

АНТИГИГИЕНИЧЕСКИЙ ПОРОШОК ДЛЯ ТЕХ, КТО ХОЧЕТ ИМЕТЬ МНОГО ДЕТЕЙ

Толченая фасоль………………………….3 кг

Сахарный песок (мелкий)…………….… 1 кг

Магнезия………….……………………… 11 кг

Смешайте все это с высушенными розовыми лепестками. Присыпьте порошком простыни на вашей постели и не мойтесь, пока не достигните желаемого результата.

ВОДКА ДЛЯ КРАСНОРЕЧИЯ

Отделенный от стеблей цветущий кресс-салат

(spilanthus oleacenus) ……………………125 г

33-градусный спирт………………………. 500 г

Макароны…………………………………… 10 г

Перед употреблением взболтать и полученной жидкостью тщательно вымыть ноги.

ЗАКЛИНАНИЕ, ПОМОГАЮЩЕЕ ВЫИГРАТЬ НА БИРЖЕ

Каждое утро ешьте копченую селедку и произносите следующее заклинание по сорок раз до и после еды: «Жри и пей — не робей». Ровно через десять дней у вас перестанет свистеть в кармане.

РЕЦЕПТ ДЛЯ ДОСТИЖЕНИЯ СЛАВЫ

Всегда имейте при себе четыре авторучки, пейте только чистую воду, и дома у вас должно стоять трехстворчатое зеркало, разглядывайте себя со всех сторон как можно чаще с самым серьезным видом.

РЕЦЕПТ ДЛЯ БОЛЬНЫХ АРТРИТОМ

Пейте джин с водой, а результат увидите через два месяца.

КОНЕЦ РУКОВОДСТВА

Следует добавить, что некоторые, вполне достойные доверия, особы как, например, господин Рене Дализ, испробовали многие из вышеупомянутых рецептов и впоследствии заверяли меня, что результат превосходен.

ОРЛИНАЯ ОХОТА © Перевод А. Смирнова

Полю Ломбару{219}

Вот уже целую неделю жил я в Австрии, в Вене. Стояла самая середина зимы, и все дни моего пребывания не переставая лил дождь, хотя было уже довольно тепло.

Я давно мечтал посетить Шенбрунн и теперь, переполненный впечатлениями, бродил по грустному, намокшему парку, тому самому, по которому скитался несчастный «король римский», волею злого рока ставший герцогом Рейхштадтским{220}.

С вершины холма с гордым названием Слава, звучавшим унизительным диссонансом, если принять во внимание скромные размеры этой возвышенности и, должно быть, навевавшим герцогу горькие воспоминания об истинной славе его отца и милой Франции, — я долго любовался знаменитой столицей Габсбургов, а когда стемнело и в городе зажглись огни, пустился в обратный путь, намереваясь вернуться в гостиницу, расположенную в самом центре Вены.

* * *

Сбившись с дороги и довольно долго проплутав в предместьях, я очутился на пустынной, широкой, скверно освещенной улице. Мне удалось разглядеть в полумраке какую-то лавку, и хотя она выглядела довольно мрачно и казалась вообще пустой, я все же намеревался постучаться туда и спросить дорогу, но тут внимание мое привлек прохожий, который, обгоняя, слегка задел меня плечом. Он был очень маленького роста, в офицерской накидке. Я прибавил шагу, вскоре нагнал незнакомца и пошел почти вровень с ним. Я видел его в профиль, и, когда мне удалось разглядеть его черты, я в ужасе отшатнулся: существо, шедшее рядом со мною, имело не человеческую, но птичью голову с орлиным клювом — загнутым, крепким, устрашающим и несказанно величественным.

* * *

Преодолевая ужас, я вновь двинулся вперед, пристально разглядывая эту странную особу с головой хищной птицы на обычном человеческом туловище. Заметив мое внимание, он тоже обернулся в мою сторону, глаза его встретились с моими, и я услыхал дрожащий старческий голос, который произнес по-немецки:

— Не бойтесь меня, сударь, я не причиню вам зла. Я так несчастен.

Увы! Язык отказывался повиноваться, ни единого звука не удалось извлечь мне из гортани, пересохшей от ужаса. Мой странный попутчик вновь обратился ко мне, но на сей раз в его голосе звучали повелительные и даже несколько презрительные интонации:

— Вас ужасает моя маска? Но поверьте, настоящее лицо напугает вас еще больше. Ни один австриец не сможет взглянуть на него без содрогания, я ведь дьявольски похож на своего деда.

* * *

В эту минуту на улицу высыпала возбужденная толпа, из лавочек стали выходить люди, из окон высовывались головы любопытных. Остановившись, я обернулся: это были солдаты, офицеры в белой форме, лакеи в ливреях, был среди них и один швейцар огромного роста, размахивающий длинной палкой с серебряным набалдашником, рядом бежали конюхи с зажженными факелами. Мне стало любопытно узнать, кто же был объектом их преследования, но впереди я видел лишь фантастический силуэт человека в птичьей маске, он бежал, раскинув руки и обернувшись к преследователям, словно желая разглядеть в лицо грозившую ему опасность.

В этот самый миг отчетливое и необыкновенно волнующее зрелище предстало передо мной.

Беглец, видимый мною со спины, расправивший накидку, как крылья, с орлиным клювом над прямым плечом, в точности походил на геральдическую птицу, украшающую герб Французской империи. Это дивное чудо явилось лишь на долю секунды, однако, я был уверен, что не единственный стал жертвой оптического обмана. Толпа, преследующая Орла, тоже остановилась в замешательстве, но их нерешительность длилась недолго — столько же, впрочем, как и само видение.

* * *

Но вот это несчастное существо, человеко-птица, отвернуло свой клюв, и перед нами вновь был несчастный, делающий безнадежные попытки ускользнуть от безжалостных преследователей. Вскоре они настигли его. В мерцании горящих факелов я увидел, как кощунственные кулаки обрушились на затравленного Орла. И тут он прокричал слова, приведшие меня в полное недоумение и парализовавшие до такой степени, что я даже не подумал прийти к нему на помощь.

Вот что это был за последний крик:

— На помощь! Я наследник Бонапартов!..

* * *

Однако десятки кулаков обрушились на его клюв, на голову, и жалобы несчастного стихли. Он упал и не двигался, а те, кто стал причиной его смерти, проворно схватили его и быстро куда-то поволокли. В мгновение ока толпа растаяла. Я попытался было их догнать, но это было бесполезно, и я долго стоял на углу улицы, где произошло побоище, и смотрел, как удаляются мерцающие отсветы факелов…

* * *

Несколько дней спустя после этой так поразившей меня встречи, я был в гостях у одного богатого австрийца, которого знал еще по Парижу. На вечер были приглашены также ослепительно-прекрасные женщины, много дипломатов и офицеров. Когда мы остались с хозяином дома вдвоем, он рассказал мне следующее: — Сейчас в Вене ходит довольно странная легенда. Правда, газеты об этом помалкивают, слишком уж она кажется абсурдной, все эти слухи не для здравомыслящих людей. Однако, по-моему, для француза она небезынтересна, поэтому хочу вам ее поведать. Говорят, будто герцог Рейхштадтский сочетался тайным браком с некоей барышней одного из наших самых высокородных семейств, и что сын, появившийся в результате этого брака, воспитывался втайне от двора. Утверждают даже, что этот выдающийся человек, истинный наследник Наполеона Бонапарта, дожил до весьма преклонных лет и, если верить слухам, умер буквально на днях, при весьма трагических обстоятельствах, впрочем, подробности никому не известны.


Я потерял дар речи, не зная, что ответить. И среди этого светского праздника в моей памяти всплыло горестное видение старого Орла, который разговаривал со мной и который на своем лице, закрытом маской из государственных соображений, нес высший знак августейшего рода и был, наверное, сыном самого Орленка{221}.

КОРОЛЬ АРТУР{222}, КОРОЛЬ В ПРОШЛОМ, КОРОЛЬ В ГРЯДУЩЕМ © Перевод М. Тайманова

Блезу Сандрару{223}

Четвертого января 2105 года на улицах Лондона появился Волшебный Рыцарь, Несокрушимый, Блистательный и Великолепный. Прихожие терялись в догадках: «Что за маскарад?» А женщины всех сословий, трепеща с головы до ног, шептали: «О, Прекрасный Странствующий Рыцарь», ибо принимали его за бродячего комедианта.

Прекрасный незнакомец направился прямо в Букингемский дворец. У ворот конные гвардейцы попытались было преградить ему путь, но могучий всадник остановил их одним взглядом, и они пропустили его.

У дверей дворца его спросили:

— Кто вы?

Он ответил:

— Рыцарь с Попугаем.

— Что вы хотите?

— Снять заклятие с этого замка.

* * *

В эту минуту королевская дочь, узнав от одной из придворных дам о появлении Волшебного Рыцаря, выглянула из окна и едва не лишилась чувств, увидев паладина. Фрейлине пришлось поддерживать госпожу и похлопать ее по ладоням, чтобы та пришла в себя. Очнувшись, принцесса снова посмотрела на Несокрушимого Рыцаря, не веря глазам своим. Внезапно она выскользнула, легкая и грациозная, как пчелка, и кинулась к Георгу IX, прозванному в Англии обкапанным, потому что все лицо у него было в веснушках, словно его обмакнули в мешок с отрубями, а во франкоязычных странах из-за неуместной игры слов его называли обкаканным, и сообщила ему о прибытии Волшебного Рыцаря, Несокрушимого, Блистательного и Великолепного. Король улыбнулся, решив, что это, наверное, какой-нибудь балаганщик, который хочет продемонстрировать свои трюки во дворце, а потому, сказал король, пусть разбираются сами. Но принцесса требовала, чтобы отец пригласил Рыцаря в покои.

В угоду дочери Георг IX уступил. Он позвонил и распорядился привести балаганщика.

Рыцарь с Попутаем предстал перед королем, который сидел в уютном старом кресле, положив ногу на ногу. При виде незнакомца король привстал и спросил:

— Разве вы не шут?

Рыцарь с оскорбленным видом ответил:

— Я ваш король.

Георг IX уже принял боксерскую стойку, но его дочь принцесса подошла, лихо подбоченясь, к Рыцарю и заявила:

— А я буду королевой.

Георг крикнул:

— Держи анархиста!

И со всех сторон на его зов сбежались офицеры, камергеры, пажи и прочая челядь. Среди них был один старый слуга, славящийся своей ученостью, он прочел рыцарских романов не меньше, чем Дон Кихот.

Увидев Рыцаря, этот старец, не сдержавшись, воскликнул:

— Ужели это Артур? Король в прошлом. Король в грядущем.

И тот важно ответил, не выпуская принцессу из целомудренных объятий:

— Я Артур, ваш король, сын Иджерны и Утера Пендрагона. Некогда у меня был двор в Камелоте. Я воскрес и несколько дней добирался сюда, показываясь лишь крестьянам, принимавшим меня за призрак. В короткий срок, благодаря своим природным способностям, я выучился изъясняться на вашем языке.

Если Артур ни словом не обмолвился о своей супруге Гвиневре, то, во-первых, потому, что был вдовцом и сейчас как раз сжимал в объятиях новую невесту, а во-вторых, потому, что королева Гвиневра наставляла ему рога.

* * *

Георг позвал пажа, и тот бросился исполнять приказ короля. Несколько мгновений спустя в зал ввели врача и оружейника. Георг IX отвел их в сторону и долго что-то говорил им шепотом. Врач, похожий на господина Ж. ка К.п. в роли Томаса Поллока Нажуара{224}, и оружейник, лицом напоминающий господина Ф.л. са Ф.н. на{225}, подошли затем к Несокрушимому Рыцарю и приветствовали его. Паладин улыбнулся, снял доспехи и позволил врачу осмотреть разные части своего могучего тела, в то время как оружейник изучал облекавшие его доспехи. Врач первым повернулся к Георгу IX и после подобающих формул этикета произнес:

— Сир, вне всякого сомнения, этот благородный рыцарь гораздо старше, чем можно вообразить. Я бы не удивился, вздумай он утверждать, что появился на свет раньше Сесостриса{226}. Его плоть древнее, нежели мясо старого-престарого слона, прожившего не одну сотню лет. Едва ли отбивная из мамонта, замороженная в вечных льдах на самом севере Сибири, может сравниться по своей достойной всяческого уважения древности с этими восхитительными ягодицами.

И при этих словах он похлопал Рыцаря по заду.

Оружейник был не так многословен.

— Нет сомнения, — сказал он, — что эти доспехи подлинные, правда, должен заметить, сам я изготовил немало подобных, и теперь они красуются на почетном месте в самых прославленных музеях мира. Однако, если этот благородный рыцарь так стар, как утверждает врач, нет оснований сомневаться в том, что и доспехи ему под стать.

В эту минуту принесли ответ на телеграмму, посланную пажом по приказу Георга IX. Прочтя телеграмму шепотом, Георг произнес:

— Телеграмма рассеивает все сомнения. Вот что она гласит: «Могила Артура пуста».

Он преклонил колено и сказал:

— Сир, возвращаю вам ваше королевство, чтобы стать вашим смиреннейшим подданным. Вы окажете мне великую честь, сделав мою дочь королевой.

— Это мысль, — сказал Артур, поднимая отрекшегося короля. — Начну с женитьбы.

И пока присутствовавшие кричали: «Ура! Долгие лета королю Артуру! Долгие лета королеве!» — герольды разнесли эту весть по всему Лондону.

Скоро об отречении Георга IX узнали во всем мире. Тем временем Артур женился и провел восхитительную брачную ночь.

Утром, вновь предавшись бессчетное число раз неизъяснимому блаженству, Артур велел позвать портного, который снял с него мерку, чтобы сшить костюм по моде. Как легко догадаться, церемонии коронации в Вестминстере{227} не было, потому что Артур был королем уже много столетий. Но во всех католических соборах, как положено, отслужили молебен за упокой души королевы Гвиневры и Лохольта, сына короля Артура, которого он прижил с девицей Лизарой до того, как вступил в брак с королевой. Этому Лахольту не слишком повезло в жизни. Он попытался снять чары с замка Плачевной Стражи, но, как и многие другие рыцари, потерпел неудачу. Его вызволил Ланселот{228}, но вскоре Лахольт умер от болезни, подхваченной в темнице замка.

Последующие дни король Артур выслушивал придворных историков, вкратце изложивших ему события, происшедшие после его смерти, и жизнь вошла в привычное русло. А в 1914 году, точнее, 1 апреля, когда я пишу эту хронику, в Англии царствует Георг V{229}, а во главе III Французской республики стоит месье Раймон Пуанкаре{230}, тогда как Поль Фор, король поэтов, объезжает самые отдаленные утолки Скифии, чтобы посетить своих подданных, а мой друг Андре Бийи заливисто храпит, растянувшись на диване у меня в гостиной.

НАШ ДРУГ ТОРТУМАРТ{231} © Перевод А. Петрова

Жозе Тери{232}

Наш друг Тортумарт считал, что где-то глубоко внутри каждого человека гнездится необузданная творческая энергия, именно поэтому он лелеял надежду создать кулинарное искусство, которое бы утолило физический голод и жажду интеллекта, а гурманство превратило бы в явление духовной жизни.

Тортумарт жил на улице Нолле, в квартирке на шестом этаже. Именно там, сидя в столовой с окнами во двор, мы около двух лет назад стали свидетелями первой пищеварительной драмы.

* * *

На закуску подали вирскую кровяную колбасу и филе копченой селедки — один только вид этих блюд вызвал у нас самые мрачные ассоциации, которые, впрочем, лишь возбудили аппетит, зато чечевичный суп, появившийся следом за колбасой, взволновал нас не на шутку и одновременно пролил свет на замысел странного застолья. Мы опасались сюрпризов Тортумарта, и не напрасно. Когда гости вступили в схватку за куски окровавленной плоти утки по-руански, началось развитие драматического действия. А когда после погребального салата «Рашель»{233}, приготовленного из самого желтого на свете картофеля, самых черных трюфелей и невыносимо пахучего сельдерея, наш друг Тортумарт с решительным видом откупорил сразу несколько бутылок шампанского, и звук вылетающих пробок раздался у нас в ушах как пушечный выстрел, — сердце ушло в пятки, и наступил катарсис. Поскольку ни десерт, ни сыр предусмотрены не были, нам оставалось напоследок лишь выпить, что дают, а именно чуть теплого кофе без сахара, и отправиться по домам с ощущением трагического несварения и мыслью, что мы уже никогда не забудем эту удивительную кулинарную драму.

* * *

Прошло время, и Тортумарт вновь пригласил нас к себе, но на этот раз на кулинарную комедию. Мадридский суп со льдом появился на сцене первым и тут же вызвал улыбки гостей. Настоящий же смех поднялся, когда, смакуя второе блюдо, приглашенные узнали, что едят бычьи яйца{234}. Веселье продолжилось шуточками о нежной телячьей голове, которая нас до того позабавила, что мы съели всё подчистую, оставив на тарелке только петрушку. Но звездой вечера-буфф оказалась баранья нога с кровью и чесноком, растянувшаяся на ложе из суасонской фасоли, точно принцесса на горошине, и в этом чувствовалась искра настоящей комедии. Одним словом, мы ржали как кони, а изысканное белое вино, которое разливал Тортумарт, лишь поддерживало наш энтузиазм.

* * *

Однако на этом Тортумарт не остановился. Он хотел возвести свое искусство в ранг лирики. Поэтому в следующий раз мы ели протертый суп с вермишелью, яйца всмятку, салат-латук с цветками настурции и сливочный сыр. Все единогласно заявили, что этот ужин не что иное, как сентиментальная поэзия, а обиженный Тортумарт сказал, что рассчитывал на оду. И действительно спустя месяц мы прикоснулись к самому возвышенному искусству, воплощенному в свином рагу «Кассуле». Впоследствии Тортумарт много экспериментировал и даже потчевал нас эпопеей — средиземноморский аромат рыбного супа «Буйабес»{235} воистину напоминал стихи Гомера.

* * *

Когда Тортумарт объявил о намерении заняться философией и в один из четвергов собрал нас у себя, словно Иисус учеников, мы сильно обеспокоились. И хотя пришли все вовремя, озабоченные лица выдавали явное недоверие к метафизике кулинарии. Тревога оказалась не напрасной, потому что вскоре на столе возникло блюдо с говяжьими костями, из которых надо было, преодолевая препятствия, высосать костный мозг; а за ним последовали кроличьи головы — их предлагалось расколоть надвое, и опять же всё ради мозга, на этот раз головного. На десерт подали неочищенный миндаль и грецкие орехи. Поскольку встреча выпала на «Праздник королей»{236} гвоздем философского ужина стал пирог, однако фарфоровая фигурка, в нем спрятанная, отнюдь не определяла короля вечера, а, как нам объяснили, символизировала пифагорическую мудрость — всего-то навсего.

Мы боялись, что наш искушенный друг Тортумарт теперь может увлечься религиозной кулинарией, и все его причудливые опыты окажутся лишь подготовкой к чему-то грандиозному. К счастью, мы ошиблись: достигнув вершин эпопеи и спустившись к роману, Тортумарт наконец просто-напросто женился, и не на ком-то, а на своей довольно миловидной кухарке. Однако, утратив необходимость заниматься делом, новоиспеченная мадам Тортумарт заскучала и принялась изменять мужу направо и налево. Прошло время, и мы уже было подумали, что Тортумарт забросил свою кулинарную игру, но вот однажды он решил устроить сатирический ужин, и пригласил на него любовников своей жены.

* * *

Не считая самого хозяина и его супруги, на ужине присутствовало около десяти человек. Блюда подавались более чем говорящие: стертый в пюре суп, убитое горем кровоточащее мясо и так далее. Потом на столе появились какие-то грибы, которые мне почему-то не удалось попробовать. Грибное угощенье было очень сытным, и все здорово наелись. Все, кроме меня, по воле случая так и не притронувшегося к деликатесу. Вскоре стало ясно, что интуиция меня не обманула, — к концу ужина Тортумарт и его гости вдруг побледнели и, едва успев пожаловаться на острую боль, испустили дух. Грибы оказались ядовитыми.

Так наш друг Тортумарт достиг своей цели, убил врагов, а заодно и самого себя, уставшего от жизни и, по его мнению, исчерпавшего возможности кулинарного искусства.

* * *

Что до меня, то я еще долго пытался вдохновить знакомых поваров кулинарией Тортумарта, но остался непонятым. Я был уверен, что традиционной кулинарии далеко до экспериментов моего друга, да и сам Тортумарт охватил далеко не все области нового искусства. Например, он ни разу не попробовал себя в историческом жанре. Хотя с другой стороны, может, это и ни к чему, ведь Тортумарт был не ученым и не эрудитом, а прежде всего, талантливым фантазером, поэтом сатирического жанра.

ИСТОРИЯ КАПРАЛА В МАСКЕ, ИЛИ ВОСКРЕСШИЙ ПОЭТ{237} © Перевод А. Петрова

Памяти Андре Дюпона{238}

Новый Лазарь отряхнулся, как мокрая собака, и покинул кладбище. Было три часа дня, и повсюду расклеивали плакаты с призывом к мобилизации.

Он попросил в жандармерии копию своего военного билета, и, поскольку состоял на нестроевой службе, примкнул к отделению строевой.

* * *

К тому моменту он уже около трех месяцев жил в сборном пункте N-ского полка действующей артиллерии в Ниме.

Однажды вечером, в шестом часу, он рассеянно скользил глазами по диковинной надписи на стене одного из домов на маленькой улочке неподалеку от Арен:

ДОМ ПЛАТОНА.

ФИЛИАЛОВ НЕ ИМЕЕТСЯ{239}

Как вдруг перед ним возник капрал его полка, странный человек, с лицом, скрытым под безглазой маской.

— Следуйте за мной, — сказала причудливая маска. — И совет: не захлебнитесь в этой жиже!.. Ну же!

— Иду, капрал, — ответил новый Лазарь. — Вы ранены?

— Я в маске, артиллерист, — сказал загадочный капрал, — эта маска скрывает все то, что вы хотели бы знать, видеть, ответы на все вопросы, которые одолевают вас ныне, по возвращении к жизни, все пророчества, которым маска не дает открыться, вся правда, которую вам теперь не узнать.

* * *

Воскресший артиллерист последовал за капралом в маске, они миновали церковь Кармелитов и отправились дальше в казармы своего полка, расположенные вдоль дороги на Юзес.

Они вошли в ворота, пересекли плац, обогнули бараки и оказались в артиллерийском парке, где, опершись на левое колесо пушки 75-го калибра, капрал вдруг снял маску, и воскресший поэт постиг все то, что хотел знать, все то, что хотел видеть.

Он увидел, как страшны заснеженные, обагренные кровью пространства фронта; как ослепительны взрывающиеся снаряды; как напряженно смотрят глаза изможденных часовых; как санитар подносит воду раненому; как сержант артиллерии, связной командира пехоты, с нетерпением ждет письма от своей подруги; как ночью, в снегу командир взвода встает на вахту; как, паря над окопами, Король-Луна, Людвиг II Баварский, мечет в собственные полки маленькие бомбочки, начиненные тревогой и отчаянием, и выкрикивает не на немецком, а на французском языке:

«Лишь мне позволено снять с него корону, которую я надел на голову его деда»{240}.

А в это время в отрядах гарибальдийцев Джованни Морони{241}, схлопотавший пулю в живот, умирал, думая о своей матери Аттилии; в Париже Давид Бакар вязал шерстяные шлемы для солдат и читал «Эко де Пари»; Вьерселин Тигобот ехал верхом, а на прицепе вез в Ипр бельгийскую пушку; в каннской больнице мадам Мускад ухаживала за ранеными; каптенармус лжепиита Папонат находился в призывном пункте пехоты в Лизьё; Рене Дализ командовал пулемётным расчетом; Бенинский Птах маскировал тяжелое артиллерийское орудие; в Сепени, в Венгрии, перед алтарем, где в раке покоится святая Адората, маленький элегантно одетый старичок совершал самоубийство; в Вене граф Поласки, чей замок расположен в окрестностях Кракова, выторговывал у старьевщика необычную маску с клювом орла; фельдфебель Ханнес Ирлбек отдавал своим рекрутам приказ убить старого арденнского священника и четырех беззащитных девушек; в Лондоне старый чревовещатель Чизлам Борроу собирался пройти по больницам и развлечь раненых. И снаряды сверкали, рассыпаясь чудесными искрами.

Следом за ними воскресший поэт увидел глубокие моря, плавучие мины, подводные лодки, грозные военные флоты. Он увидел поля сражений Восточной Пруссии, Польши, тихий сибирский городок, сражения в Африке, Анзак и Седюль-Бар{242}, Салоники, изуродованную красоту и пугающе бесконечные, словно море, окопы Сухой Шампани, раненого младшего лейтенанта, которого несут к лазарету, и бейсболистов Коннектикута, и сражения, сражения, сражения; но в минуту, когда он должен был увидеть заранее предвкушаемый финал, капрал вновь надел свою безглазую маску и, прежде чем уйти, сказал:

— Артиллерист, вы опоздали на перекличку. Теперь вас отметили как отсутствующего.


Раздались нежные и меланхоличные звуки трубы, игравшей отбой.

Перед тем как отправиться в казарму, воскресший поэт поднял голову к небу и увидел созвездия, которые в ответ на исторгаемые землей и небом крики рассыпались миллионом душистых, сияющих лепестков и складывались в слова:

ДА ЗДРАВСТВУЕТ ФРАНЦИЯ!

* * *

Он ушел с равнодушным видом, как и другие…

* * *

И фронт озарялся огнем, разлеталась шестигранная картечь, распускались стальные цветы, колючая проволока извивалась от кровавого желания, траншеи открывали свои чресла, будто самки перед самцами.

И пока поэт слушал свист снарядов над окопами, Прекрасная Дама ласково сжимала в руке всемирное мужское достоинство, свою великолепную подвеску из храбрых воинов, горящую бесчисленными огнями.

Рогатки под дождем, что кобылицы в пене.

О этот черный день, чуть не сгубивший полк.

Траншеи и форты, о близнецы Сиама!

Когда капрал в безглазой маске, окутанный облаком удушливого газа, подъехал к линии фронта, чтобы договориться о заготовке дров, он на секунду замер на месте и очарованно улыбнулся будущему — в этот момент снаряд большого калибра поразил его прямо в голову и вышел из нее, как невинная кровь, как ликующая Минерва.


Встаньте все и поприветствуйте победу!

Загрузка...