В послевоенные годы самым популярным чтивом в стране были два романа, два толстенные кирпича, принадлежащие перу Николая Шпанова — «Заговорщики» и «Поджигатели». Это были весьма грубые поделки, там обличались «немецкие фашисты» и «американские империалисты». Действие происходило в Германии, в Швейцарии, в Америке, среди персонажей были Гитлер со всей своей бандой, Трумен, Черчилль, Джон Фостер Даллес и пр. и пр.
Как-то в доме литераторов в присутствии самого Шпанова происходило обсуждение этих книг. Оно шло довольно вяло, ибо литераторы мероприятие игнорировали, выступали по большей части учительницы и библиотекарши…
И тут вдруг в зале появилась писательница Александра Яковлевна Бруштейн, дама очень живая и бойкая, несмотря на солидный возраст. Устроители попросили ее выступить. Она отказывалась и говорила:
— Я боюсь, у меня получится слишком резко…
— Вот, вот, — говорят ей, — давайте… Это оживит обсуждение.
Словом, ее уговорили.
Бруштейн подошла к микрофону и сказала буквально следующее:
— Я родилась в Литве, в Вильно, и там прошли мои юные годы. И вот мне запомнился один анекдот, который тогда бытовал в Литве. Идет по дороге ксендз и видит, что крестьянские дети лепят из навоза здание костела. Он умилился:
— Какие вы хорошие, набожные ребятишки!.. Какой у вас красивый костел!.. И купол есть, и колокольня… Скажите, а в вашем костеле ксендз будет?
А дети ему отвечают:
— Если г…. хватит, будет и ксендз.
Так вот я хочу сказать, — закончила Бруштейн. — В романах «Заговорщики» и «Поджигатели»- г…а хватило на все!..
В Киеве был такой писатель — Натан Рыбак. Самая главная его книга носила название — «Ошибка Оноре де Бальзака». Там утверждалось, что женитьба на пани Ганьской сделала великого писателя несчастным и ускорила его смерть.
Надо сказать, сам Натан Рыбак явно учел опыт классика и в выборе жены не ошибся. Он сочетался браком с родной сестрой всесильного в те годы на Украине писателя и партийного функционера Александра Корнейчука.
Известный писатель А. С. Новиков-Прибой имел внешность самую заурядную. Он сам о себе рассказывал такое. По какому-то случаю, ему пришлось стоять неподалеку от входа в метро на площади Маяковского. Мимо проходил высокий, грузный человек с портфелем. По виду — советский директор. Увидев Новикова-Прибоя он оживился и сказал:
— Здорово!
— Здравствуйте, — отвечал писатель.
— Ну как ты? Все там же?
— Все там же, — подтвердил литератор.
— Надо, надо зайти к тебе попариться, — мечтательно произнес незнакомец.
Весьма занятной фигурой был Петр Иванович Замойский, автор рассказов из крестьянского быта и романа под названием «Лапти». Человек он был сильно пьющий, и в Союзе писателей всегда побаивались его выходок.
В Москве проводилась декада чувашской литературы. По окончании мероприятия, как тогда полагалось, состоялся банкет в ресторане «Метрополь». Но туда, как назло, никто из московских писателей не явился. Устроители стали звонить по телефону, чтобы исправить это положение, но никого из литераторов вызвать не смогли. И тогда решились позвонить Замойскому.
— Петр Иванович, — говорят, — выручайте. Приезжайте в «Метрополь», тут банкет… Завершаем чувашскую декаду, а никого из московских писателей нет.
— Я не могу, — говорит Замойский, — у меня в гостях деверь — Гриша…
— Ну, вы с деверем приезжайте… А то у нас прямо беда…
— Да уж мы с ним выпили, — говорит Замойский.
— Ничего, — говорят, — тут еще выпьете…
Через полчаса Замойский прибыл со своим «Мижуевым», и они были с почетом усажены за пиршественный стол. И тут же его попросили сказать тост. Он поднялся с рюмкой в руке и заговорил:
— Вот за что я не люблю наш Союз писателей… Если приедут французы, англичане или какие-нибудь итальянцы, Замойского в ресторан не позовут… А вот, если чуваши, пожалуйста, Петр Иванович, даже с деверем приезжайте…
На этих словах распорядитель дал сигнал, и дальнейшую речь заглушила музыка.
Немного погодя, пропустив уже не одну рюмку, Замойский доверительно обнял двух чувашских литераторов, сидевших рядом с ним.
— Вот, что я вам скажу, чуваши… Видел я ваши книжки, смотрел… Алфавит-то, азбуку вы у нас, у русских взяли… Свое надо иметь, чуваши…
Как-то Замойскому позвонили по телефону и попросили приехать в Гослитиздат для встречи с директором. Он прибыл в условленное время, но ему пришлось довольно долго дожидаться в приемной. Наконец секретарша пригласила его в кабинет.
Замойский вошел туда и встал у двери.
Директор приветствовал его со своего места и сказал:
— Петр Иванович, я хочу сообщить радостное известие. Мы решили переиздать ваш роман «Лапти».
Писатель сделал мужицкий поясной поклон, дотронулся рукою до ковра и произнес:
— Покорно благодарим, барин…
В Союзе писателей шло собрание. Среди желающих выступить был и Замойский. В президиуме, однако же, понимали, что от него можно ждать любой выходки, а потому слова не давали. И вот председательствующий произнес:
— Собрание объявляется закрытым.
— Как?! — вскочил с места Замойский. — А мне — слово?
— Теперь уже нельзя, — объясняют ему, — собрание официально закрыто… Теперь мы можем вам предоставить одну минуту — для справки.
— Хорошо, для справки, — сказал Замойский, — Федька Панферов — позор и зараза нашей литературы. Вот вам справка!
Коль скоро речь зашла о «Федьке Панферове», то надобно присовокупить и такую историю. Этот теперь совершенно забытый, а в свое время важный советский писатель незадолго до войны издал книгу с невероятным сюжетом. Будто бы Пушкин и Лермонтов воскресли, путешествуют по Москве тридцатых годов и восхищаются большевистскими достижениями. По ходу повествования автор завел своих героев в только что учрежденный тогда Центральный Парк Культуры и Отдыха. Там функционировала парашютная вышка. Поэты поднялись наверх, Лермонтов надел парашют, но его одолевала робость. Тогда Пушкин ему говорит:
— Юрий, прыгай!
На этого «Юрия» обратили внимание уже после публикации.
Поэтесса Ольга Бергольц была подвержена тягчайшему недугу алкоголизму. Ее лечили, но безуспешно. В пятидесятых годах она лежала в лечебнице, но ей всякий день удавалось выпить, хотя персонал следил за ней строго. У Бергольц была веревка, которую она спускала в окно своего третьего этажа. На конце была привязана записка, а в ней пятидесятирублевая бумажка. (Водка в те годы стоила около тридцати рублей). Текст записки был таков: «Прошу купить бутылку водки и привязать ее к этой веревке. Сдачу можете оставить себе». Бергольц свидетельствовала, не было случая, чтобы кто-нибудь просто украл купюру — бутылку обязательно приносили и привязывали. Но ни разу не было и такого, чтобы сдачу вернули.
В Литфонде существует сотрудник, который устраивает похороны московских писателей. В этой должности долгие годы состоял Арий Давыдович Ротницкий. Дело свое он знал туго. Внук К. И. Чуковского вспоминал, как Ротницкий при встрече с его дедом во время разговора машинально измерял фигуру собеседника взглядом, мысленно прикидывал, какого размера гроб понадобится для Корнея Ивановича.
Ардов рассказывал такую историю. Одна московская писательница серьезно заболела. А в Литфонде ничего лучшего не придумали, как поручить Ротницкому навестить ее — в порядке проявления чуткости. Когда этот «ангел смерти» вошел к больной, ее чуть не хватил удар, она решила, что дела ее совсем плохи.
Когда Ротницкого видел Фадеев, он всегда говорил одну и ту же фразу:
— Арий Давыдович, долго еще будешь писателей хоронить?
— А вот вас, Александр Александрович, похороню и тогда уйду на пенсию, — отвечал тот.
Надо сказать, слова своего Арий Давыдович не сдержал. После похорон Фадеева он еще долгое время состоял в своей траурной должности. Но в конце концов весьма преклонный возраст заставил Ротницкого удалиться на покой. В Литфонде ему загодя нашли замену, это был некий Лев Качер. И вот писатели устроили Ротницкому торжественные проводы. Присутствовавший там драматург Андрей Васильевич Успенский рассказывал, что во время застолья раздавались голоса:
— Арий Давыдович, на кого же вы нас покидаете?
— Кто же нас теперь хоронить будет? Арий Давыдович отвечал:
— Мне, конечно, жалко уходить… Я уже к этому делу привык… Но что поделаешь — здоровье, годы… Вот уже есть человек, — тут он указал на Качера, — который займет мое место…
— Арий Давидович, — говорят ему, — мы ничего не имеем против вашего преемника… Но одно дело — вы, а другое дело — он…
— Ничего, ничего, — произнес Ротницкий. — В нашем деле так: увлечется будет работать!
В свое время в Москве были весьма популярны афоризмы и шутки Моисея Маргулиса — парикмахера, который работал в Доме литераторов.
Летом 1941 года несколько писателей, ожидавших своей очереди постричься, вели разговор о том, что главнее в только что разразившейся войне — артиллерия или танки. Маргулис некоторое время молча слушал эту беседу, а потом заметил:
— В этой войне главное — выжить.
В Доме литераторов было собрание, на котором должны были сурово осудить за идейные просчеты кого-то из собратьев по перу. Глядя на нескончаемый поток участников собрания, Маргулис сказал:
— Интересное дело. Когда хоронят мертвого, то их почти никого не бывает. А вот когда будут хоронить живого — вон их сколько пришло…
Маргулис разговаривал с очередным своим клиентом, и речь зашла о каком-то писателе, чья звезда стремительно восходила. Старый парикмахер резюмировал:
— Я вам так скажу. Если бы я был молодой, и у меня был бы талант, я бы писал не хуже…
После первого разоблачения Сталинских злодеяний на XX съезде Маргулис говорил о мавзолее, где в те дни находились два трупа.
— Пока что они там лежат вдвоем, но жировка выписана на Владимира Ильича.
(«Жировка» — наименование документа, который выдавался «ответственному квартиросъемщику».)
К Маргулису пришел какой-то известный советский писатель. Он сказал:
— Прошу вас, побрейте меня… Только как можно более тщательно. Я сейчас пишу роман… Но если у меня на лице есть хоть один волосок, я совершенно не могу работать…
Маргулис молча сделал свое дело, а на прощание сказал клиенту:
— А между прочим у Льва Толстого была вот такая борода…
Со слов В. А. Успенского мне стали известны еще три анекдота о парикмахере Маргулисе. Он говорил одному клиенту:
— Вот все говорят: судьба, судьба… Я вам сейчас расскажу про судьбу, от нее никуда не уйдешь… У меня было два знакомых, которые во время войны оставались в Москве. Один из них страшно боялся бомбежек, и как только тревога, он заворачивал подушку в матрас и спускался в бомбоубежище… А другой никуда не ходил, хотя, между прочим, жил на последнем этаже… Так и что вы думаете?.. Что такое судьба?.. Что кому написано, то и будет, и от судьбы не уйдешь… Тот, который ходил в бомбоубежище, таки остался жив. А тот, который жил на последнем этаже и никуда не ходил — так его разбомбило к чертовой матери…
Маргулис говорит:
— Я вчера подстригал Генерального секретаря Союза писателей, члена Центрального Комитета нашей партии Александра Александровича Фадеева… И я вам так скажу: волос — ничего особенного…
Маргулис стрижет Валентина Катаева, который только что вернулся из-за границы. Клиент вовсе не расположен разговаривать с парикмахером, а потому отвечает односложно:
— Вы были за границей?
— Да, был.
— Ну, и где вы были?
— В Италии.
— И были в Риме?
— Был.
— И видели Римского Папу?
— Видел.
— А правда говорят, что когда приходишь к Римскому Папе, то надо целовать ему туфлю?
— Да, правда.
— И вы целовали?
— Целовал.
— Ну, и что вам сказал Римский Папа?
— А вот когда я наклонился, чтобы поцеловать ему туфлю, он спросил: «Какой засранец подстригал твой затылок?»
Еще Михаилом Булгаковым было замечено, что главные советские писатели те, у кого есть дачи в Переделкине. Так это продолжалось и после войны. Литфондовский поселок жил своей жизнью — со своими сплетнями, интригами и даже фольклором…
Например, грязная пивнушка неподалеку от городка писателей получила наименование «Фадеевка» по причине вполне объяснимой, а для переделкинских жителей и вполне наглядной.
Кстати сказать сам Фадеев застрелился именно в Переделкине, на своей даче. Рассказывали, будто за несколько часов до этого он зашел к старому своему приятелю Юрию Либединскому и в частности сказал:
— Я думал, что охраняю храм, а это оказался нужник…
Фадеев оставил письмо, адресованное в ЦК КПСС. Говорили, что его преемник — А. А. Сурков как-то спросил у Хрущева о содержании этого письма, а тот ответил:
— Центральный комитет отчитывается только перед съездом партии.
В Переделкине имел дачу известный погромщик, критик по фамилии Ермилов. На калитке его дома была надпись:
«Осторожно — злая собака!»
А кто-то приписал:
«И беспринципная».
Была дача и у Веры Инбер, которая проживала там со своим самым последним мужем. Местные жители говорили:
— Сам Вераинберов ничего, а вот жена — стерва!
В писательском поселке долгие годы трудился водопроводчик по имени Иван. Был он при том горький пьяница. Один из литераторов был свидетелем такой сцены. Иван брел по поселку, едва передвигая ноги… Его поддерживала жена и на ходу выговаривала:
— Ты, Ваня, живешь, как писатель — ни о чем не думаешь!..
В конце пятидесятых годов в Переделкино к Пастернаку приехал поэт К. и оставил для прочтения свои стихи. Когда он явился через неделю, Борис Леонидович сказал ему с обезоруживающей откровенностью:
— Вы знаете, у меня совершенно нет времени, чтобы улавливать микроскопическую разницу между Евтушенкой и вами…
Беглый турок, поэт Назым Хикмет так же имел в Переделкине дачу. Однажды, у него заболел шофер, а ему надо было срочно ехать в Москву. И вот Хикмету пришлось одолжить водителя у какого-то собрата по перу.
По дороге в Москву машину остановил милиционер и оштрафовал шофера. Дальше водитель ехал в мрачном настроении, и Хикмет решил вступить с ним в разговор.
— Мне кажется, вы ничего не нарушили…
— Конечно, нет, — подтвердил шофер.
— Надо было это объяснить милиционеру…
— Объяснишь им, — в сердцах сказал водитель. — Разве ж это — люди?.. Это ж — турки!..
В шестидесятые годы в Переделкине появился литфондовский дом творчества, так что литераторов поприбавилось. Но там живут писатели рангом много ниже тех, у кого персональная дача.
Как-то в доме творчества среди постояльцев был Любимов, реэмигрант, сын виленского генерал-губернатора. Он жаловался на своего соседа по столу, тюменского писателя Зота То-болкина:
— Вы знаете, этот человек задает мне такие вопросы: ты, дед, один живешь или у тебя старуха есть?..
Некий писатель по какой-то причине был переведен из одной комнаты дома в другую. Через некоторое время в новый номер постучали. На пороге появилась уборщица, в руках у нее был транзисторный приемник.
— Простите, — сказала она литератору, — вы там свой Бибиси забыли…
В шестидесятые годы московский поэт Григорий Поженян снимал картину по своему собственному сценарию. Группа была в экспедиции, на натурных съемках. Однажды к Поже-няну подошли два сотрудника — ассистент оператора и осветитель.
— Нас в группе, членов партии, четыре человека. Мы просим вас отпустить всех четверых со съемки пораньше. Мы хотим собрать партгруппу и поговорить о делах в нашем коллективе…
— Ну, вот что, — отвечал им Поженян, — пока я здесь главный, вы у меня будете работать в подполье…
Году эдак в шестидесятом в Союзе писателей была учинена расправа над профессором филологии Юлианом Григорьевичем Оксманом. Гебисты произвели обыск на квартире ученого и изъяли там множество зарубежных изданий, которые считали «антисоветскими». Но времена были относительно «вегетарианские», а потому наверху было решено расправиться с Оксманом руками «собратьев по перу». Был созван, если не ошибаюсь, какой-то пленум, и Юлиана Григорьевича исключили из Союза писателей. Он при этом держался достойнейшим образом и в частности произнес фразу, которую иногда цитировала Ахматова:
— Я не могу жить так, чтобы круг моего чтения определял околоточный надзиратель.
Старым приятелем Ардова был поэт Михаил Светлов. Очень многие его шутки стали широко известными благодаря мемуаристам. Чувство юмора не покинуло Светлова и во время смертельной болезни. Когда он заболел туберкулезом, то сказал одному приятелю:
— Я начал писать поэму о чахотке. Уже есть первая строчка:
«Нет, далеко не уйдешь, опираясь на палочку Коха…»
Будучи уже почти при смерти, Светлов позвонил директору дома литераторов Б. М. Филиппову.
— Боря, — сказал поэт, — это правда, что похороны писателей бывают двух разрядов?.. Говорят, что тех, кто знаменит, кладут в большом зале, покупают больше цветов и вообще отпускают больше средств…
— Да, это — так, — ответил Филиппов.
— Ну, а мне, — сказал Светлов, — положены похороны первого разряда?
— Конечно.
— Тогда я дам тебе расписку, что согласен на второй разряд. А разницу выдай мне наличными, и мы с тобой ее пропьем…
В шестидесятые годы писатели были разделены на два лагеря — фрондеров и патриотов. Первые по большей части проживали в Москве, а вторые группировались вокруг Михаила Шолохова и ростовчанина Виталия Закруткина. Кто-то из москвичей забавным образом переделал некрасовские строчки:
От тоскующих, праздно болтающих
И ругающих нашу страну,
Уведи меня в стан выпивающих
И закусывающих на Дону.
А вот история о том, как поссорились Анатолий Владимирович со Всеволодом Онисимо-вичем, то есть А. В. Софронов, редактор «Огонька», поэт и драматург, и В. О. Кочетов, редактор журнала «Октябрь», автор полуграмотных романов.
У Софронова умерла жена. По сему случаю поэт разразился длиннейшей поэмой, где воспевалась его любовь к покойной подруге. (Я сам видел эту поэму, не скажу, чтобы читал. Там была изумительная строчка:
«Как Дант назвать любимую Лаурой».
Сильнее этого в свое время написал только юморист В. Шкваркин:
«Я вас любил, как Дант свою Петрарку».)
Эту самую поэму Софронов отнес в «Октябрь» к своему другу Кочетову. Тот взялся ее напечатать.
Но пока суд да дело, журнал ежемесячный… Словом, поэма не успела выйти, как Софронов вполне утешился и женился на молодой особе. И тут же посвятил своей новой любви большой цикл лирических стихотворений. И, разумеется, принес эти стихи Кочетову. Тот сказал другу следующее:
— Толя, ты — замечательный поэт… И стихи эти твои мне очень нравятся. Но ведь мы только что опубликовали твою поэму, где ты оплакиваешь первую жену… И мы не можем тут же напечатать твои любовные стихотворения, адресованные уже второй жене. Читатели нас не поймут…
В ответ Софронов обругал Кочетова по-матерному, стихи забрал, и дружба их кончилась навеки.
С тогдашним председателем Союза писателей, Георгием Марковым у Софронова тоже произошла ссора. Марков издавал в библиотеке «Огонька» книжицу. Она шла «молнией». Набор, гранки, верстка — все в считанные дни. И всякий раз Софронов звонил Маркову по вертушке и почтительно докладывал:
— Георгий Мокеевич, высылаю вам с курьером верстку книги…
И вот, наконец, торжественный день. Софронов говорит по вертушке:
— Георгий Мокеевич, поздравляю вас с выходом книги. Сейчас вам привезут сигнальный экземпляр…
А через час Софронову по вертушке позвонил сам Марков. Что именно он говорил и в каких выражениях остается тайной… Дело было в том, что председатель Союза писателей обнаружил на последней странице свое имя в несколько искаженном виде. Там значилось:
«Георгий Моисеевич Марков».
И вся та часть миллионного тиража, которая была уже отпечатана, пошла под нож.