Рисунки Н. Лазаревой
Колеса вагона ритмично отстукивали на стыках километр за километром, а я сидел в купе, предаваясь мечтам. Какова-то будет охота? Я еще ни разу не участвовал в зимней охоте с, настоящими охотниками-промысловиками — манси.
В прошлом году на одном из бесчисленных притоков Оби я оказал услугу одному охотнику. Он перевернулся в обласке (лодка, выдолбленная из целого дерева) и утопил припасы, а главное, все патроны. На мелкого пушного зверя промысловики охотятся с малокалиберной винтовкой.
Наш поход близился к концу, и мы отдали Даниле, так звали потерпевшего аварию, пять коробок патронов, соль, сахар, муку. Тогда-то и последовало приглашение на зимнюю охоту. Мы оговорили сроки и место встречи, и вот теперь я ехал до безымянного разъезда, где меня должна была ждать упряжка.
Ехал я в хвосте поезда и, выйдя из вагона, увидел только одиноко маячившую впереди фигуру дежурного по разъезду. Меня никто не встречал. Делать было нечего, и, тяжело вздохнув, я направился в вокзал, похожий на избушку на курьих ножках, готовясь к ночевке на вокзальной лавке.
Я уже приближался к вокзалу, как вдруг на перрон вышла молодая мансийка лет двадцати. Ткнув рукой в мою грудь, она промолвила всего одно слово «Ивана».
Я утвердительно кивнул головой и стал спрашивать ее, где Данила. Она молча выслушала мою тираду, молча тронула меня за рукав, приглашая следовать за собой.
Я пробовал ей что-то говорить, но скоро понял, что она не знает русского языка. Аяна (так звали, как я узнал впоследствии, мою спутницу) подвела меня к нартам, в которые было впряжено двенадцать ездовых собак, достала сверток и подала его мне.
В свертке оказался полный набор зимней одежды охотника манси. Переодевшись в вокзале, я вернулся к нартам. Аяна подала мне ружье с патронами и жестом приказала садиться в нарты.
Вожаком упряжки был старый одноглазый кобель с широкой грудью и мощными лапами. Он умело вел упряжку, подчиняя сородичей своей воле. Собаки были все как на подбор — настоящие ездовые, с длинной шерстью, развитой грудью, сильными ногами.
Дороги никакой не было, но собаки шли ходко по неведомой мне тропе. И часа через три Аяна остановила упряжку у развесистой ели, привязала нарты и подала мне топор…
Через десять минут костер жарко запылал, пожирая белый снег в котелке.
Бросив собакам по небольшой рыбине, Аяна достала два куска мороженой вареной оленины. Один кусок она подала мне, а во втором сделала небольшие отверстия ножом и, надев его на палку, сунула в пламя костра. Я последовал ее примеру, — получился своеобразный шашлык. Выпив по кружке горячего, крепко заваренного чая без сахара, мы отправились в дальнейший путь.
Сколько прошло часов — не знаю. Снег становился все глубже, приходилось слезать с нарт и бежать за упряжкой, собаки все чаще стали сбиваться с ритма бега.
Я знал, что ездовых собак, как и лошадей, можно «загнать», пора останавливаться на отдых, а место было неподходящее.
Вот Аяна свернула в небольшой ложок. Вручила мне топор, сама занялась собаками, а когда костер разгорелся, вновь жестом пригласила меня следовать за ней. Срубив небольшую елочку и приготовив стяжок длиною в мой рост, подала мне топор и, показав обе руки с растопыренными пальцами, пошла к костру.
Я понял, что мы готовимся к ночлегу и что мне необходимо изготовить десять колышков для установки тента…
Только к полудню седьмых суток мы прибыли к одиноко стоящей избушке в глухой обско-енисейской тайге. Но за эти семь суток я познал таежную жизнь куда больше, нежели бы прочитал не семь, а даже семьдесят семь книг о тайге.
Прибыв в избушку, Аяна принялась «ворожить» над железной печкой, а я уже без ее подсказки пошел искать сушину.
Поужинав, Аяна взяла меня за руку, вывела из избушки и начала показывать свое нехитрое хозяйство — склад для продуктов, склад для охотничьих снастей. Показала две пары лыж — одни без меха, другие подбитые мехом.
Интересно, наверное, было наблюдать со стороны, как два взрослых человека молча осматривают хозяйство. Один тыкает пальцем, а другой то согласно кивает головой, то вопрошающе смотрит на спутницу. Затем Аяна подала мне кусок лепешки, позвала с улицы одну из собак и несколько раз повторила слово Ур. Я понял, что так звать собаку, и, угостив лепешкой, стал гладить ее. Обнюхав меня, Ур положил голову на колени и уставился в меня умным преданным взглядом.
Выпив кружку холодного чая, я через несколько минут уснул.
Каково же было мое удивление, а вернее, даже испуг, когда, проснувшись на другое утро, я не обнаружил ни Аяны, ни упряжки. Только, свернувшись в клубок, у входа в избушку дремал Ур.
Ничего себе положеньице!
«Немая» завезла куда-то, не на одну сотню километров, в тайгу и бросила. Что делать?
Конечно, можно было, надев лыжи, устремиться по следам беглянки или, на худой конец, взяв Ура на поводок, пойти за ним. Он непременно приведет домой. Но это значит показать свою трусость или выразить недоверие. А ханты и манси страшно не любят недоверие. Они безукоризненно честны, в их лексиконе нет слов украсть, обмануть, соврать. Не любят они и трусливых людей.
Пришлось вспомнить в детстве прочитанную книгу и стать таежным робинзоном.
Взяв небольшую палку, я нанес на ней шесть черточек и один крест (крест обозначал воскресенье).
Позавтракав сам и покормив собаку, облачась в полное охотничье снаряжение, я отправился на свой первый зимний промысел.
День оказался удачным. Ур работал отлично, и мне удалось подстрелить десяток белок и даже одного соболя.
Вечером при свечке, которых я привез из города полтора десятка, засел за дневник. Ох и поназаписывал же я там!
Второй день моего одиночного изгнания был похож на первый, как две капли воды. Вновь около десятка белок, только без соболя, но зато пара крупных глухарей. Вновь нехитрый ужин, дневник, зарубка на палке, мертвецкий сон.
На третий день настроение начало падать. Охота оказалась неудачной, и уже часа в два я направил лыжи к избушке. Не доходя с километр, я увидел, как Ур обнюхивается с какой-то собакой. Сердце радостно забилось — одиночество кончилось.
В избушке ждали Аяна и Данила. Они приехали на двух упряжках. Привезли много свежей оленины, боеприпасы, рыбу, муку, соль…
Завтра Аяна должна увести обе упряжки в юрту, так как кормить такую ораву собак невыгодно — слишком много нужно завозить корму. По случаю встречи я достал фляжку со спиртом, коробку конфет, и мы устроили торжественный ужин. Занимались промыслом мы ровно три недели. Добыли много белки, несколько соболей, куниц и горностаев.
Данила по каким-то почти незаметным признакам находил зверей. А как метко стрелял! У себя в юрте, и вообще в обыденной жизни, он почти не выпускал трубки из зубов. Здесь же не закурил ни разу — я был некурящий.
Свободного времени почти не было. Все светлое время суток находились в лесу, да и вечер был плотно расписан: надо приготовить ужин и завтрак, снять шкурки. Правда, очень часто, когда мы занимались снятием шкурок, Данила говорил мне: «Кончай, иди, твоя писать надо. Моя доделает одна».
Между нами буквально с первого дня установились самые дружеские отношения. Обязанности распределились сами собой. Сегодня один делал одно — другой другое, а завтра роли могли смениться, и все это, чаще всего, делалось молча.
Дня за три до окончания охоты, когда мы находились километров за двенадцать от избушки, шедший впереди Данила наклонился над каким-то следом. Я подошел к нему. След для меня был непонятный. Одно было ясно — он принадлежал крупному зверю.
— Худо, — сказал Данила.
— А что? — спросил я.
— Худо, шибко худо, — повторил он. — Смотри — амакан (медведь) ходи. Его спать надо, а он ходи. Такой зверь — плохой зверь. Он шибко злой и хитрый. Он на человека моги напади. Надо осторожно ходи. Всегда винтовка готовый держи. Один без собаки не надо ходи. Он человека кушай моги.
Я не был бесстрашным героем, но и не принадлежал к разряду особо трусливых. Бывали встречи и один на один — и с волком, и с рысью, и с медведем. Но из рассказов старых охотников знал, каким опасным является медведь, не залегший на зимнюю спячку, медведь-шатун. Нередки случаи, когда такой изголодавшийся и до предела возбужденный зверь подкарауливает людей на тропе и нападает на них сзади, а иногда просто ломится в юрту к охотнику. Я достал из кармана куртки наган, который, будучи военным, всегда носил с собой (в те годы это разрешалось), и выстрелил в дерево. Данила измерил глубину, на которую вошла пуля, и сказал: «О, такой винтовка шибко хороший. Твоя не боись амакан».
Через три дня прибыла Аяна на двух упряжках. Данила звал меня к себе, но у меня прошли все сроки и основного и дополнительного отпусков.
Данила начал делить меха на две равные части, но я взял лишь несколько шкурок. Данила не на шутку обиделся, и в конце концов, после долгих разговоров, я согласился взять себе, как память, меховую одежду.
Данила оставался в избушке. Ему еще надо было собрать капканы и ловушки, а мы с Аяной выехали в обратный путь.
Собаки тянули постромки как-то неохотно, и к вечеру мы успели пройти только километров тринадцать-пятнадцать…
Бросив собакам по «дежурной» рыбине и прикрепив нарты, пошли с Аяной готовить шесты для полога. Она срубала топором тонкие елочки и приносила их мне, а я очищал их от сучьев ножом, подаренным мне Данилой, и втыкал в снег.
Вдруг я услышал пугливый визг собак и почти одновременно душераздирающий крик Аяны. Повернувшись, я увидел, как с одной стороны не особенно толстой сосны стоит моя спутница, а с другой, обхватив сосну и вместе с ней Аяну, косолапый хозяин тайги.
Бежать к нартам за ружьем и раздумывать было некогда. В считанные секунды я был у сосны и, уперев ствол нагана в медведя, выстрелил в левый бок.
Топтыгин взревел голосом, от которого мурашки побежали по спине, разжал свои железные объятия, выпустил Аяну и повернулся ко мне, разинув пасть.
От страха я потерял чувство опасности и выстрелил два раза подряд в открытую пасть разъяренного зверя и отскочил в сторону. Топтыгин стал медленно оседать. Для верности я выстрелил еще раз и вдруг, обессиленный, сел в снег.
Аяна, опустившись на колени около меня и ощупывая мои руки, ноги и все тело, что-то горячо говорила. Я различал только амакан (медведь), Ивана…
Сколько я просидел в снегу — не знаю. Наконец, жестом я показал Аяне, чтобы она шла успокоить собак, а сам, вооружившись ножом, занялся свежеванием непрошеного, страшного гостя. Медведь оказался очень тощим. Часть мяса, в основном мякоть, Аяна заставила разрубить на небольшие куски и разбросать по снегу. Остатки мяса и шкуру подняли на высокую ель и уже в полной темноте улеглись спать.
Утром Аяна мимическими сценами воссоздала вчерашнюю историю. Встав на четвереньки со словами «амакан-амакан», она изобразила движение медведя. Назвав свое имя, она испуганно прижалась к сосне. Разумеется, и я не был обделен вниманием.
Собаки, которых накормили медвежатиной, шли бойко, и на затерявшийся разъезд мы прибыли к концу шестых суток.
Поезд, на котором мне надо было уезжать, проходил утром и, переночевав в последний раз вблизи разъезда, мы по-таежному расстались. И… навсегда. Военная служба «приписала» меня к иным краям, далеко от Сибири.
Километрах в двадцати от города Томска у нас с Максимом был «свой» лес. Были в этом лесу грибы, шишки, ягоды, протекала и небольшая речушка с забавным названием Басандайка. Пудовых щук и килограммовых окуней в ней не водилось, но пескарей, и достаточно крупных, на любую наживку и чуть ли не при любой погоде за час-полтора можно было наловить полведра, а то и больше.
В лесу мы поставили балаган. Оставив в нем лишние вещи, мы обычно разбредались в разные стороны на поиски охотничьего счастья, а местом встречи был большой кедр, росший на высоком обрыве правого берега Басандайки.
В тот день, подстрелив пару рябчиков, я вернулся к кедру ранее установленного времени. Положив трофеи и охотничьи доспехи, подошел к муравьиной куче. Срезал небольшую ветку, смочил ее слюной и положил на муравейник, а спустя несколько секунд облизал ее. Проделав такую процедуру раза три или четыре, вернулся к кедру и тут заметил на противоположном берегу речушки какое-то движение. Вооружился биноклем и стая наблюдать.
На камне, выступавшем из воды, стояла рысь — крупный самец. Постояв минуту-другую неподвижно, рысь вдруг резко опускала лапу в речушку. Нетрудно было понять, что рысь ловила рыбу, и без всякого успеха. Вода в речушке светлая, тень от зверя падала на воду, и подплывавшие к камню рыбешки резко виляли в сторону. Убедившись, что труд напрасен, рысь спрыгнула с камня на берег и направилась вверх по реке. Я подумал, что рысь уходит, как увидел, что, отойдя от камня метров десять-пятнадцать; она забрела в воду и начала царапать илистое дно лапами. Поцарапав дно, рысь опрометью бросилась на камень и за какую-нибудь минуту-две поймала три или четыре рыбешки. Мутная вода прошла, замахи стали холостыми. Рысь вновь отправилась царапать дно… Наконец, насытившись, ушла отдыхать.
Когда я рассказал Максиму о виденном, он громко стал сожалеть, что ему не довелось видеть такое феноменальное явление. В слове «феноменальное» легко было уловить дружескую подковырку. Прошло полчаса. Мы сидели, занятые ощипыванием рябчиков. Вдруг Максим резко толкнул меня в бок и, приложив палец к губам, тихо сказал:
— Иванко, а ведь она опять рыбачит.
В бинокль хорошо было видно, что это другая рысь, очевидно, подруга «рыбака». «Рыбачка» вела себя так же, как и «рыбак». Она то уходила скрести дно, то стремглав бежала к камню. Как мы жалели, что у нас не было «дальнобойного» киноаппарата. Но в те годы об этом можно было лишь мечтать.
После такого увиденного невольно возникает вопрос: «А имеют ли звери, кроме инстинкта, еще что-то другое?»
Более двадцати лет я не был в родных краях, и вот теперь ехал туда — в мое детство. Мне было десять лет, когда я остался без матери. Отец работал лесником, и мы жили в доме, срубленном руками отца в стиле теремка. Терем-теремок стоял на берегу небольшой речушки в глухой сибирской тайге.
Мать была смелой, одна хаживала и на волков, и на медведей. Женщина она была крупная, с высокой, ладно скроенной фигурой, и обладала недюжинной физической силой. Ее красивую голову украшал венец из толстой русой косы, а широко открытые глаза оттеняли густые черные брови.
Как-то осенью, когда отца не было дома, она пошла в небольшой овражек недалеко от Дома, пособирать малину. В малиннике «паслась» медведица с маленьким медвежонком. Очевидно, мать, не заметив, близко подошла к медвежонку, и там разыгралась трагедия. Труп матери отец нашел только на следующий день.
У отца было небольшое хозяйство, за которым нужен был догляд, и вскоре он женился вторично — на дальней родственнице матери, овдовевшей года два тому назад.
Мачеха, женщина образованная и очень красивая, была хрупкая, не в пример матери, и лесу боялась до невозможности.
Не знаю, не знаю и до сих пор не могу понять, почему с первого дня у меня к ней появилось какое-то неприязненное нетерпимое чувство. Мне казалось, что она отнимает у меня отца.
Относилась мачеха ко мне очень хорошо, даже более внимательно, чем мать. Чуть ли не ежедневно стирала рубашки, лучшие куски мяса попадали в мою миску, а варенье и мед я мог есть ложками.
А мне все почему-то казалось, что, отдавая лучшую пищу, она подлизывается ко мне, а, рассказывая над моей кроватью сказки, она старается скорее усыпить меня с тем, чтобы самой побыстрее уйти к отцу. И что удивительно, когда, года за два до трагической смерти матери, Парасковья Михайловна, моя будущая мачеха, приезжала гостить на лето, именно за ее песни и сказки она нравилась мне. Ее песни казались звоном серебряного колокольчика. Я любил под них засыпать, а проснувшись, с нетерпением ждал следующего вечера, чтобы вновь побывать во дворце царя Берендея.
Я боролся с собой, но так и не смог ничего поделать, и в шестнадцать лет сбежал из дому. Тайно, не попрощавшись ни с отцом, ни с мачехой, ни с любимым псом Лаской, и все эти двадцать лет не давал о себе весточки.
И вот теперь, через двадцать лет, ехал домой, чтобы встать на колени перед отцом и Парасковьей Михайловной или хотя бы поклониться их праху.
Приезжаю и узнаю, что отец и мачеха вместе ушли на фронт. Отец стрелком-снайпером, Парасковья Михайловна — сестра милосердия, и оба не вернулись.
В тереме-теремке жил сын соседа-лесника Коля, с которым в детстве ходили по грибы и по ягоды. Коля был моложе меня на два года. В год моего бегства его отец и мать, переезжая реку при шуге, утонули, и в четырнадцать лет он остался один как перст. Отец взял Колю к себе и, по его рассказам, Парасковья Михайловна заменила ему мать. Она хорошо рисовала, вышивала, вязала, писала стихи, сама сочиняла для них музыку и пела. Она научила Колю рисовать, и в его комнате висело четыре портрета: Коли, отца, мамы и Парасковьи Михайловны.
Как-то утром, когда Коля объезжал свои обширные владения, я сидел в пристрое к терему-теремку, заполненному многочисленными коллекциями, рисунками, чучелами и вышивками, и вдруг услышал глухой трубный звук. Выйдя из «кунсткамеры», как звал Коля пристрой, я увидел, как, положив голову на изгородь, всего в нескольких метрах от терема-теремка стоит крупная лосиха, а по другую сторону изгороди старый пес Верный приветливо машет хвостом. Меня это заинтересовало, и я, выставив руки вперед, пошел к лосихе. Нисколько не испугавшись, она продолжала стоять и, вытянув шею, начала тыкаться в мои руки шершавыми губами. В кармане у меня была завалявшаяся пачка дорожного печенья, я достал его и скормил лосихе, а она, мотнув несколько раз головой, развернулась и тихо направилась в лес.
Вернувшись с объезда, Коля рассказал мне такую историю.
Лет двенадцать назад, перед войной, когда отец был в длительной поездке, а Коля в объезде, Парасковья, сидя в комнате, услышала заливистый лай Верного, тогда еще маленького щеночка, и трубный звук какого-то зверя. Она не на шутку испугалась, но все же вышла на улицу и увидела, что у ворот, стараясь перешагнуть изгородь, стоит большая лосиха. Увидев человека, зверь не испугался, а продолжал стоять у ворот. Парасковью это удивило и, преодолевая чуть ли не панический страх, накинув плащ, она пошла к лосихе. Та повернулась и пошла в лес. Парасковья остановилась, остановилась и лосиха. Так лосиха привела ее на небольшую поляну. На поляне лежала маленькая телочка с переломанной передней ногой. Парасковья принесла телочку домой, наложила на ногу лубки и выходила животное.
У телочки на лбу было маленькое белое пятно и мама назвала ее Зорькой — звездочкой.
Зорька прожила в доме два года, а когда ей пришла пора позаботиться о потомстве, она ушла в лес и осталась там. Но с тех пор, вот уже несколько лет, она приходит к дому лесника полакомиться кусочком хлеба, полизать мешок с солью, положенный специально для нее в колоду под небольшим навесом, либо «поговорить» с Верным, выросшим вместе с Зорькой и так привязавшимся к ней, что он часто уходил с лосихой в лес.
Не знаю почему, но Зорька с тех пор превратилась для меня в какое-то олицетворение моей мачехи. В ее грустных глазах мне виделись грустные, любящие глаза Парасковьи Михайловны.