Издатель!
Уважаемый!
Я устал от твоих уговоров напечатать что-то из дневников. Ты меня, что называется, достал. Ты же понимаешь, какой «гнев праведный трудящихся» я навлеку на себя этими «младозасранскими» откровениями. Если уж невинный рассказ о «Гамлете» в телепередаче Э. Рязанова вызвал такие отравленные стрелы в мой адрес — обещали «поставить на ножи», выжечь соляной кислотой глаза, сжечь дом «вместе с твоими щенятами» (очевидно, имелись в виду мои дети, потому что у меня, кроме кошки, никакой живности в доме нет), — то можешь представить, какой разносный шквал ненависти, сколько дерьма и злобы хлебну я опять от некоторой части уважаемой публики после опубликования стародавних записей! Ваня скажет; «Дневники — дело посмертное». Согласен. Лёня скажет: «Устами мертвого говорить в свой адрес столько комплиментов — дело богомерзкое!» Опять согласен. Но, как говорит Гришка Отрепьев, пусть мой грех падет не на меня, а на тебя, издатель Так мы разделим пополам наше «преступление».
Я много раз приступал к дневникам, желая что-то исправить, но каждый раз отступался. Мне страшно претит, когда некоторые из моих коллег пытаются печатно или устно скорректировать в угоду времени, художественному руководителю и толпе свои биографии, наивно полагая, что трудолюбивый монах Время не просеет все, не отсеет шелуху или ошибется и именно из наших журнальных подделок и поделок не извлечет, быть может, совершенно обратный корень, чем, кажется нам, извлекаем мы сейчас.
Я надеюсь на этого трудолюбивого монаха — Время — и рассчитываю на понимание читателя. Хотя не прошу снисхождения. Не кокетничая и не оправдываясь, я тебе скажу так, читатель. Я противен себе во многих тогдашних описаниях и суждениях. Но противен — сейчас. Потому что сейчас все видится по-другому. Когда я вновь и вновь обращаюсь к дневникам, я начинаю их читать как читатель, на даты я не обращаю внимания, — вот ведь какая штука, — так, будто я это говорю сегодня. А я писал это — тогда! В пылу, в момент. Это было тогда, когда мы были молоды, а потому «гениальны и бессмертны», и нам казалось, что вот еще миг — и мир у твоих ног, поэтому мы были все на равных или почти на равных. И посему наши суждения друг о друге были наотмашь или, наоборот, со знаком «гениально», и никак по-другому. Известные как-то еще ходили, держа грудь вперед, а неизвестные говорили: подождите, придет время — мы будем более знамениты, чем вы. В некоторых случаях так и получилось, и это, в общем, закономерно. Поэтому мне кажется, ничто сейчас не может омрачить ни имя Владимира Семеновича, ни чести моих коллег, да простят меня они. И когда я прошу читателя обращать внимание на даты, то для меня это очень важно.
Разумеется, я много опустил, что называется на «после смерти», убрал мат и зашифровал некоторые имена, потому что действительно печатное слово отличается от рукописного претензией на абсолютную истину. А я, упаси Боже, на нее не посягаю.
Конечно, я мог бы и здесь убрать некоторые места и что-то изменить… но, как говорится у Александра Сергеевича, «строк печальных не смываю». Иначе это потеряло бы уж тогда всякий смысл.
По совести, все это следовало бы уничтожить, как некогда В. И. Качалов сжег свои дневники. Да что Качалов — Пушкин сжег. И сохранилось письмо Пушкина, в котором он отвечает П. А. Вяземскому по поводу утери дневников Байрона. Но я на такой нравственный подвиг не гожусь. И потому… для человека, любящего Высоцкого всерьез и занимающегося изучением его личности и творчества без низкопоклонничества и кликушества, и эти свидетельства невольного соглядатая могут, как мне кажется, пролить свой дополнительный беспросветный свет.
Краткое свое предуведомление закончил бы я словами В.В. Розанова: «Родила червяшка червяшку. Червяшка поползла. Потом умерла. Вот наша жизнь».
Вот это дневниковое повествование, составленное по твоей просьбе, издатель, из строчек, связанных с именем В. Высоцкого, это — моя жизнь.