Сейчас этот дом стоит, можно сказать, в центре города. По набережной мимо дома одна за другой проносятся машины, закручивая за собой пыльные вихри в сухую погоду и обдавая брызгами редких прохожих в дождливые дни.
А тогда – в мои студенческие годы – эта набережная казалась окраиной. На поросшем бурьяном берегу, полого спускающемся к Малой Невке, тощие мальчишки в больших сатиновых трусах удили мелкую рыбешку со странным названием кобзда.
Неподалеку от воды стоял деревянный дом, окруженный яблонями, буйно цветущими по весне. Хозяин дома держал козу и кур. Куры без боязни перебегали через проезжую часть к берегу и выклевывали какую-то живность в траве. Перебегая дорогу, курицы даже не оглядывались по сторонам, поскольку транспорт по изрытой колесами грузовиков, с колдобинами и буграми, песчаной набережной почти не ходил. Набережная напоминала деревенскую улицу и вполне соответствовала своему названию.
А дальше был тупик. Перед тупиком стояла двухэтажная загородная усадьба архитектора Ильина с полукруглыми наружными лестницами, охватывающими с двух сторон каменный дом. Изогнутые латунные перила, покрытые зеленоватой от времени патиной, в солнечные дни золотились на фоне зеленого сада, придавая особое очарование этому неожиданному оазису, возникшему среди милой деревенской неустроенности. Как-то после концерта Вертинского, гастролировавшего в Ленинграде, мне пришлось проводить мою симпатичную знакомую почти до того места, где теперь высится семиэтажный дом с квартирами и неудобными мастерскими для художников, в котором впоследствии мне довелось жить около пятнадцати лет и в котором я работаю в мастерской до сих пор.
Транспорт в те годы туда еще не ходил, и нам пришлось проделать весь путь от центра города пешком.
«Какая чертова даль», – подумал я и твердо решил прекратить ухаживание. Но так случилось, что через несколько лет как раз на этом месте начали строить дом художников и здесь мне после окончания строительства предложили приличную квартиру на третьем этаже, а в соседнем корпусе – достаточно большую мастерскую.
Правда, в результате различных интриг жилищной комиссии квартира досталась мне на самом непрестижном первом этаже, но с окнами в сад и с дополнительными четырьмя квадратными метрами, появившимися оттого, что угловой балкон был превращен в закрытую лоджию, которая, правда, каждую зиму промерзала насквозь.
Под нашей квартирой разместилась котельная. На мой вопрос, не опасно ли такое соседство, комендант дома ответил, что котельные взрываются один раз в сто лет.
Через месяц котельная взорвалась первый раз, и я решил, что остальные сто лет мы можем жить спокойно. Еще через два месяца котельная взорвалась второй раз. Потом были взрывы еще, но мы как-то уже к этому привыкли. От взрывов, дребезжа, подскакивала посуда в буфете и с полок падали мелкие вещи. Но большого ущерба от взрывов не было.
И вот этой квартире, этому дому и тем людям, которые населяли его, и посвящены эти записки.
Мне кажется, что многие из тех, кто жил в этом доме, заслуживают того, чтобы о них вспомнили. Я ничего не добавил от себя, не приукрасил, не сфантазировал. Я только попытался изложить факты.
Любое совпадение имен и событий этого «произведения» с реальными именами и событиями является достоверным.
Автором проекта дома художников был архитектор Лапиров. Это был яркий, талантливый, азартный человек. Высокий, с хищным профилем и развевающейся седой шевелюрой. Как архитектор, он строил мало, но был блестящим рисовальщиком и керамистом. Долгое время у меня дома висел подаренный им виртуозный карандашный рисунок «Березки в снегу». Я часто любовался им, но как-то Лапиров забрал его, для того чтобы окантовать, а спустя год я увидел этот рисунок в доме отдыха архитекторов в Зеленогорске. Он висел уже окантованный в гостиной. Лапиров подарил его дому отдыха, видимо, забыв, что один раз уже подарил его мне. В этом был весь Лапиров.
Родился он в Витебске – городе Марка Шагала, – и, несмотря на то что почти всю жизнь провел в Ленинграде, в нем осталось что-то от персонажей Шагала: наивность, восторженность, легкомыслие и, наверное, небольшой налет провинциальности.
Мне нравилось его искусство, я любил его как человека, хотя иногда и возмущался его поступками. Впрочем, эти поступки ему же самому и вредили.
И вот Союз художников поручил ему спроектировать дом с пятьюдесятью шестью квартирами и ста четырнадцатью мастерскими для художников. По замыслу Лапирова, на фасаде корпуса мастерских, выходящем на Малую Невку, должны были быть установлены пятнадцать двухметровых скульптур, которые скульпторы, получившие бесплатно мастерские в первом этаже, должны были выполнить и установить «на общественных началах». Естественно, что никаких реальных и даже конструктивных возможностей для воплощения этого замысла предусмотрено не было, и дом до сих пор стоит с «голым» фасадом и теперь уже грязными окнами, за которыми в своих неудобных мастерских работают «благодарные» скульпторы.
В этом же корпусе Лапиров спроектировал и построил два огромных вестибюля, простирающихся ввысь до самой крыши, в которых при разумном решении можно было бы разместить дополнительно двадцать-тридцать прекрасных мастерских. Дому этому уже почти сорок лет, а как использовать это пространство, еще никто не придумал. В одном вестибюле круглосуточно мерзнет вахтер, а второй оккупировали кошки, туда сваливают мусор, старые гипсовые формы и произведения из мастерских почивших в Бозе скульпторов. Лапирова такие мелочи, как целесообразность, не интересовали.
– Смотрите, – говорил он, восторженно указывая на вестибюли, – какие огромные, роскошные объемы!
– А для чего они? – спрашивали наивные художники.
– А вдруг кто-нибудь захочет спустить большую картину с верхнего этажа? – отвечал Лапиров.
– Но ведь картину необязательно спускать в горизонтальном положении. Можно ведь и вертикально, – замечали художники.
– Вы ни черта не понимаете! – возмущался Лапиров и быстро уходил, гордо подняв голову, увенчанную седой шевелюрой.
И тем не менее дом живет, художники работают. В некоторых мастерских сменилось уже несколько поколений. Нет уже Аникушина, Стамова, Тимченко, Игнатьева, Вайнмана, Овсянникова, Холиной, Богаткиной, Рыбалко, Татаровича, Теплова, Будилова. А ведь это только первый этаж – этаж скульпторов. Нет уже скульптора Якимовой – жены Лапирова, нет и самого Абрама Ильича, а эпизоды, связанные с его жизнью, до сих пор вспоминают немногочисленные старожилы дома.
Вот пример, как Лапиров умудрялся вредить самому себе. Не знаю, правда ли это, но рассказывали, что во время строительства жилых корпусов Лапиров запланировал на третьем этаже квартиру для себя. Вроде бы он уговорил прораба сделать третий этаж на два кирпича выше других. Но это можно было сделать только за счет высоты второго этажа. Когда жилищная комиссия, распределявшая квартиры, узнала об этом, Лапирова решили – назло ему – поселить как раз на втором этаже с низкими потолками. Обживали дом весело. Скверик перед корпусом, где жил Абрам Ильич, сразу же назвали Абрамцево, а скверик перед противоположным жилым корпусом, где жил секретарь партийного бюро Союза художников Калинкин и в котором он вместе с женой трогательно высаживал цветочки и кустики, окрестили Калинкина роща. Вечерами Лапиров вместе с живописцами Натаревичем и Невельштейном любил прогуливаться вокруг дома. Это была забавная троица: высокий артистичный Лапиров, маленький крепыш Натаревич и сухой, аскетичный, в круглых бухгалтерских очках в металлической оправе Невельштейн.
Натаревич – очень способный живописец, которому явно мешали рамки соцреализма, но как только он попытался вырваться из этих рамок, его начали нещадно критиковать и зажимать. В противоположность Натаревичу Невельштейн был рьяным борцом за реалистическое искусство. В довоенные годы Невельштейн был директором средней художественной школы, и в нашем доме поселились многие художники, теперь уже великовозрастные, которые были когда-то его учениками. Прогуливаясь вокруг дома, все трое всегда громко о чем-то спорили. Лапиров энергично жестикулировал, а Натаревич, начиная что-то доказывать, вдруг резко останавливался, и ушедшие вперед Лапиров и Невельштейн возвращались назад, чтобы продолжить разговор. Моя жена Вика называла эту троицу «Малый Бунд».
С Викой я познакомился в филармонии. Мы оба были в то время студентами. Я сразу же обратил внимание на прелестную девушку с удивительными голубыми глазами, а Вика, по-моему, просто пожалела меня, решив почему-то, что я инвалид, поскольку я носил тогда, как и многие бывшие фронтовики, на лацкане пиджака орден Красной Звезды. Через год мы поженились, а еще через восемь лет переехали на Песочную набережную.
Как-то получилось, что в нашем доме поселились очень колоритные личности. Из окна можно было наблюдать, как встречаются Петр Дмитриевич Бучкин, профессор училища Штиглица, кряжистый, с суковатой палкой в руке и развевающейся седой бородой, старый художник родом из Углича, где создан музей его произведений, и высокий, смуглый, черноволосый, очень веселый художник-прикладник Патвакан Григорьянц, коллекционер анекдотов, которые он сам и сочинял. Он часами стоял во дворе, поджидая очередную жертву, чтобы рассказать новую хохму. Патвакан сохранил билет на футбольный матч между ленинградским «Динамо» и московским «Спартаком», назначенный на 22 июня 1941 года и отмененный «до неопределенного времени» в связи с началом войны. Петр Дмитриевич раскатисто хохотал, задирая вверх длинную седую бороду и обнажая редко растущие зубы. Стараясь быть незамеченным, через двор семенил коротенькими ножками замечательный художник – сказочник Юрий Васнецов. Он и сам был похож на колобка. В его серых круглых глазах навсегда застыл испуг. В молодости он был формалистом и очень боялся, что кто-нибудь вспомнит об этом.
Не скрывал, что был формалистом, и Натан Альтман, изредка заходивший к нам домой. Подробнее об Альтмане я расскажу позднее.
В подвале нашего дома находилась печатная мастерская для графиков, с прекрасными офортными станками, литографская мастерская и другие графические службы. В эту мастерскую каждое утро устремлялись художники. Многие из них сейчас, к сожалению, забыты, а это были незаурядные личности и интересные художники. Я часто встречал спешащих в мастерскую Матюх, Вильнера, Ермолаева, Ведерникова, Ветрогонского.
С Володей Ветрогонским меня связывало многое. Он был добрым человеком, прекрасным товарищем. Много помогал своим ученикам с заказами, с получением мастерских, с устройством на работу. Наши биографии и судьбы до определенного момента складывались одинаково, и события нашей жизни почти совпадали. Мы ровесники с разницей всего лишь в месяц. Учились в средней художественной школе. Потом воевали. После окончания войны поступили в институт имени Репина. Он – на графику, я – на скульптуру. Вместе учили немецкий язык, вместе в первой команде играли в волейбол, вместе окончили институт и были приняты в Союз художников. Одновременно стали председателями секций, он – графической, я – скульптурной. Наши сыновья учились вместе на одном курсе на графическом факультете. Даже наши матери умерли в один и тот же год.
Мы были членами правления Союза художников СССР, членами многих всесоюзных выставкомов и поэтому без конца ездили вместе по стране в одном купе поезда и жили вместе в гостиницах. Сколько было выпито вместе, трудно сейчас вспомнить. Только я знал, что, если уже ночь, когда в незнакомом городе все уже закрыто, Володя чудом добудет необходимую нам бутылку и какую-нибудь еду.
Пил он легко и весело. Выпив, начинал петь «Крутится, вертится шарф голубой». Это значило, что он дошел до кондиции, а утром шел в баню попариться и после этого спокойно мог работать. Володя любил симпатично прихвастнуть и романтизировать события, связанные с его биографией. Как-то мы сидели в его мастерской, и после пятой рюмки он предложил:
– А теперь я хочу выпить за мою жену Люсеньку, которая меня раненого с поля боя вытащила.
Люсенька, которая сидела рядом, спокойно заметила:
– Чего ты треплешься? Мы с тобой только после войны познакомились!
Все знали, что они познакомились только после войны и что Володя не был ранен, но это не было желанием соврать, а просто ему очень хотелось немного романтизировать свои отношения с Люсенькой.
Году в семьдесят четвертом в нашу новую квартиру, куда мы переехали с Песочной набережной, приехал известный немецкий график, академик Вернер Клемке. Высокий элегантный господин, одетый с европейским шиком. Прекрасный художник и остроумный человек. К его приходу мы приготовили, как нам казалось, «европейский» прием. Это был фуршет с сэндвичами, птифурами, рольмопсами, сардинами и другими немногочисленными советскими деликатесами, сохранившими иностранные названия. После того как он побыл у нас около часа, вежливо, но с безразличием отправляя в рот наши «деликатесы», мы направились к Ветрогонскому, который был предупрежден о визите и должен был подготовиться к приему известного художника.
Люсеньки в городе не было, она была на даче. Когда мы вошли в Володину мастерскую, в глазах у меня потемнело. На столе, покрытом газетой, стояла большая бутылка водки, лежал большой желтый семенной огурец и здоровый кусок вымени. Вокруг – несколько граненых стаканов с выщербленными краями.
Володя показал свои графические листы, а затем мы приступили к застолью. Бутылка была выпита очень быстро, сразу же по явилась вторая. Клемке был в восторге. Стало очевидным, что наш «европейский» прием не произвел на него никакого впечатления, а вот прием Ветрогонского оказался для него исключительно интересным. Отправляясь пешком в «Асторию» по Каменноостровскому проспекту, сильно покачиваясь на ходу, он все время повторял: «Diese misteriose Russische Sehle!» – что означает: «Эта загадочная русская душа».
Поскольку Отечественная война оставила заметный след и в моей, и в Володиной жизни, тема войны часто появлялась в наших работах. Когда и у меня, и у него накопилось достаточно работ на эту тему, мы сделали несколько совместных выставок в Ленинграде и в Череповце, в городе, в котором Володю боготворили и где он был почетным гражданином. Он часто ездил туда со своими студентами на практику, все успевал: и рисовать, и заседать во всевозможных организациях, и преподавать студентам. Он был деканом и завкафедрой графического факультета, профессором и даже действительным членом президиума Академии художеств (с марта 2001 года меня тоже можно спрашивать: «С какой стати?»).
Тут, надо сказать, наши биографии несколько разошлись. Я, как говорил французский драматург Тристан Бернар, предпочитаю, чтобы меня спрашивали, почему я не академик, чем «с какой стати он стал академиком».
В первом этаже рядом с моей квартирой и как раз под квартирой Лапирова жил скульптор Роберт Таурит, медлительный, круглолицый латыш, профессор Мухинского училища, бывшего училища барона Штиглица. Таурит вместе с Пинчуком, моим профессором, преподававшим в Академии художеств, получил Сталинскую премию за скульптурную группу «Ленин и Сталин в Горках». Группа изображает сидящего Ленина и стоящего рядом с ним Сталина, опирающегося на балюстраду. Ленин сидит с поднятой рукой, как бы передавая руководство страной своему преемнику. После присуждения авторам Сталинской премии скульптурная группа была «растиражирована» в бетоне и разошлась по всей стране. В 1954 году я был командирован Союзом художников на съезд художников Казахстана. Из Алма-Аты нашу делегацию повезли на машинах в Киргизию. Когда мы проезжали какой-то небольшой населенный пункт, я увидел на площади памятник Ленину. Это была сидящая фигура со странно поднятой рукой. Фигура показалась мне чем-то знакомой. При выезде из населенного пункта на другой площади я увидел второй памятник. Это был памятник Сталину. Ничего вроде бы удивительного в этом не было, но Сталин стоял, опершись рукой на балюстраду. И тут я понял, что городские власти купили группу Таурита и Пинчука, разрезали ее пополам и оформили сразу две площади, сэкономив при этом кучу денег.
У Таурита была большая семья. Зять, который жил с ними, играл на трубе в каком-то оркестре и по утрам будил нас, разучивая дома, как мне казалось, все годы одну и ту же мелодию.
Окна квартиры Таурита, так же как и окна нашей, выходили в большой пустынный сад с высоченными роскошными деревьями. Самое большое удовольствие для меня было, лежа на диване, смотреть сквозь огромное окно, появившееся на месте бывшей лоджии, как качаются на ветру деревья, как изменяется цвет листвы в зависимости от времени суток, как бегут над деревьями по громадному небу облака. Из-за этого сменяющегося, но всегда прекрасного вида из окна мне не хотелось никуда уезжать из этой квартиры. Но этот глухой и безлюдный сад создавал и некоторое чувство беспокойства.
Не знаю, любовался ли Таурит так же, как и я, деревьями сквозь окно, но у него в квартире в отличие от моей была открытая лоджия, на которую очень легко было забраться со стороны сада.
Как-то, прогуливаясь с Тауритом вокруг дома, Лапиров сказал:
– Роберт, а ты не боишься, что к тебе через лоджию кто-нибудь залезет в квартиру? Хочешь, я тебе спроектирую решетку? Будешь спать спокойно.
Через некоторое время в лоджии Таурита появилась решетка, сваренная из толстенных стальных прутьев и полностью защищающая Таурита от посягательств уголовного элемента. Жильцы дома моментально окрестили лоджию Таурита львятником. Во время очередной прогулки Малого Бунда вокруг дома Натаревич резко остановился под лоджией Таурита и сказал:
– Абрам, а ты не боишься, что теперь кто-нибудь залезет по этой решетке на второй этаж к тебе?
Лапиров побледнел. Через день в инспекции по охране авторских прав Ленинграда лежало следующее заявление: «Я являюсь автором проекта дома художников по Песочной набережной, 16. Проживающий в этом доме в квартире номер 30 Р. К. Таурит грубо исказил мой творческий замысел, установив безобразную решетку в лоджии первого этажа. Прошу принять незамедлительные меры для снятия решетки. Архитектор Лапиров».
Потом появилось предписание инспекции, потом Таурит пригласил тех же рабочих, которым он заплатил кучу денег за установку решетки и столько же за то, чтобы ее сняли.
Было жаркое лето 1963 года. Через два дня после того, как решетку сняли, в квартиру Таурита через лоджию забрались грабители. Таурит был на даче с семьей, и грабители за несколько часов обчистили всю квартиру. Лапиров спал на раскладушке под простыней в своей лоджии как раз над лоджией Таурита. Он говорил, что спал крепко и ничего не слышал.
Наша новая квартира, пока в нее не завезли мебель, производила странное впечатление. Казалось, что все вертикальные и горизонтальные линии стен, потолка, дверей, окон рисовал ребенок, впервые взявший в руки карандаш. Или наоборот – очень изощренный художник, желающий эпатировать зрителей и хорошо знающий законы «обратной перспективы». Если, скажем, линия, образованная в месте, где сходятся стена и потолок, с правой стороны комнаты круто уходила вверх, то слева такая же линия, которой положено быть параллельной правой, заметно опускалась книзу. Дверные проемы стояли не вертикально, а кокетливо наклонялись в разные стороны, как бы стремясь разрушить сухую геометрию современного жилья.
Я положил на пол детский мячик. Он сразу же сорвался с места и, наращивая скорость, покатился по полу от одной стены к другой, как по палубе корабля во время качки. Когда нам наконец привезли мебель из старой квартиры и мы, расставив в непривычно просторных комнатах столы и стулья, поставили на место монументальный шкаф, то оказалось, что внизу он плотно примыкает к стене, а вверху между стеной и шкафом смело мог протиснуться ребенок. И это вовсе не потому, что шкаф стоял с наклоном, просто стена упорно уходила от вертикали, которой ей положено было придерживаться.
Бабушка моей жены Бетси, которая переехала вместе с нами, терпеть не могла современную мебель. Хорошую старинную и просто старую мы выбросили или подарили соседям еще на старой квартире и, стараясь не отстать от моды пятидесятых годов, купили современную из стружечной плиты, покрытую ядовито-желтым, зеленым и голубым пластиком.
– Накупили фанеры, – презрительно говорила Бетси.
Ей было около восьмидесяти лет. Это была маленькая сухонькая англичанка с удивительно яркими синими глазами. По утрам она регулярно делала гимнастику, обливалась холодной водой, а вечером, попудрившись, отправлялась на концерт в филармонию. У нее был абонемент, и концерты она не пропускала. Зато по воскресеньям ее можно было встретить в толпе при входе на стадион Ленина, где она «стреляла» лишний билетик.
Она знала всех игроков «Зенита» по фамилиям, и я подозреваю, что она во время игры засовывала пальцы в рот и оглушительно свистела. Во всяком случае, возвращаясь домой, она говорила мне:
– Вы не можете себе представить, мой милый, какую штуку зафитилил Левин-Коган этому дырке-вратарю «Динамо».
В молодости Бетси училась в Смольном институте благородных девиц и свободно владела тремя языками. В последние годы она начинала сдавать: что-то путала, забывала, теряла. Помню, как, держа в одной руке золотые часы Павла Буре, по которым она следила за варкой яиц, а в другой – скорлупу, она выбрасывала в помойное ведро часы, а скорлупу бережно возвращала на стол. Как-то мы с моим пятилетним сыном Сашей решили пойти в Зоологический музей. Пройти пешком от Песочной набережной по Петроградской стороне до восхитительной стрелки Васильевского острова, рассказывая по дороге сыну о встречающихся памятниках архитектуры, было для меня большим удовольствием.
– Я пойду с вами, – заявила Бетси, или, как ее сокращенно называл маленький Саша, Беся.
– Елизавета Ивановна, – а таким было ее полное имя, – вы устанете. Путь неблизкий, да и музей большой.
– За меня не беспокойтесь!
И действительно, беспокоился я напрасно. Музей и на самом деле был большим. Мы бродили по нему несколько часов. Наконец после бесконечных залов, наполненных чучелами всевозможных диких животных и представителей пернатого мира, мы добрались до зала, где рядом со скелетами динозавров и ихтиозавров стояло громадное волосатое чучело мамонта. К этому моменту мы уже так устали, что я понял: обратный путь домой мы проделаем на такси.
– Как же, как же, – вдруг сказала Бетси, причем сказала так радостно, как радуются встрече со старым хорошим знакомым. – Такие мамонты до революции бегали у нас по Гатчинскому парку!
Конечно, до революции было все. Конечно, Бетси была достаточно старой дамой. Но не настолько же! Мы с Сашей, который к этому времени уже прочитал несколько книг Аугусты и Буриана о доисторических людях и животных, деликатно промолчали. У выхода из музея мы расстались с Бетси и начали ловить такси, а Бетси пешком пошла на Невский проспект в свое любимое кафе «Лакомка» выпить чашечку крепкого кофе и съесть пирожное.
История эта имела неожиданное продолжение. Вечером того же дня мы были приглашены к дальней родственнице Бетси – тетке Эльзе. Тетке Эльзе было примерно столько же лет, что и Бетси. Они дружили с детства. Пользуясь тем, что Бетси была глуховата, я решил позабавить всех и пересказал забавное высказывание Бетси возле чучела мамонта. Молчавшая до этого момента тетка Эльза вдруг встрепенулась и неожиданно для меня заявила:
– Я очень хорошо помню мамонтов в Гатчинском парке. Их было там штук десять, не меньше. Правда, это было давно – до революции.
Я был посрамлен. А может быть, до революции действительно все было? Даже мамонты.
В те годы пили много. Это было доступно. Водка стоила дешево. Закуски было достаточно. Она была непритязательной: шпроты, картошка, селедка под шубой, салат оливье, вареная колбаса. О том, что бывают разные сорта сыра, мы не задумывались. Сыр в магазине или был, или не был, без названия сорта. Из безалкогольных напитков наиболее распространенным была до невозможности приторная крем-сода.
После того как наш дом заселили, начались новоселья. Телефонов поначалу ни у кого не было, и гости, не зная номеров квартир, звонили в двери, начиная с квартир первого этажа.
Звонок. В дверях стоит знакомый художник с бутылкой в руке. Объятия. Поздравления с новосельем.
– Заходи.
Вообще-то он к Корнеевым на пятый этаж, но остается у нас. Квартира полна неожиданных гостей. Кто-то шел на четвертый к Подляскому, кто-то на третий к Аникушину, но, поскольку мы на первом, все начинается с нас. И так целую неделю. Но мы молодые. Нам все в радость.
Вообще жить в доме, где все знакомые, и хорошо и плохо. Если срочно надо одолжить трешку или немного соли, нет проблем. На каком-то этаже у кого-то через какое-то время и на какое-то время ты получишь то, что тебе надо. Хуже, когда ты усталый идешь через двор домой и несешь бутылку. Через несколько минут у тебя дома полно гостей. Кто-то встретился по пути, кто-то увидел тебя, идущего с бутылкой, из окна. Да. Пили много.
В Русском музее открывалась выставка осетинских художников. С речами, кроме гостей, выступали наш начальник Управления культуры (сейчас это название учреждения звучит, по крайней мере, странно) Арнольд Витоль и я от Ленинградского Союза художников. Это был год, когда в нашем городе впервые создавался Мюзик-холл. Витоль лично отбирал из нескольких сотен хорошеньких претенденток два десятка девушек для кордебалета.
– Сразу же после банкета поедем на просмотр генеральной репетиции, – предложил мне Витоль.
Банкет состоялся в ресторане «Нева» на Невском. За большим столом в отдельном кабинете расположилась внушительная делегация художников Осетии – наверное, весь Союз художников Осетии в полном составе – и мы, два представителя от Ленинграда. Как обычно, было много цветистых тостов. После какой-то рюмки начались клятвы в вечной дружбе двух городов, обещания постоянно ездить друг к другу в гости, устраивать обменные выставки. Еще после пары рюмок Витоль пообещал сразу же после премьеры в Ленинграде отправить Мюзик-холл в Осетию на гастроли. И та и другая сторона прекрасно понимала, что на следующий день после банкета все обещания забудутся.
– Пора уходить, – шепотом сказал Витоль, – опаздываем к началу.
Я поднялся со своего места.
– Нет, подожди, – (все уже были, конечно, на ты) остановил меня глава осетинской делегации, – последний тост за ленинградских художников и главный подарок тебе.
В руках у него появился большой рог литра на полтора, до краев наполненный каким-то напитком.
– За нашу дружбу ты должен выпить все до конца.
Я не могу причислить себя к сильно пьющим, но, с другой стороны, и отказываться от предложенного было как-то неудобно. Кроме того, я мог много выпить, но никогда не напивался до бесчувствия. Может быть, помогал опыт войны, где в воздухоплавательном дивизионе артиллерийского наблюдения нам полагалось по сто граммов спирта на человека, но зимой под Нарвой мы выпивали в два-три раза больше, практически ничем, кроме снега, не закусывая. Да и потом эта практика не прекращалась, только вместо воздухоплавателей моими друзьями стали художники, многие из которых тоже прошли войну.
В нашем доме на Песочной как раз и поселились художники моего поколения и постарше. На плоской крыше корпуса мастерских мы каждое лето устраивали шашлыки, благо среди жильцов дома были крупные специалисты-бакинцы, скульпторы Тимченко, Овсянников и я.
На крыше устанавливался мангал, в ведрах заранее замачивалась в вине баранина. Приходили гости, и начиналось чревоугодие. Шашлык приготавливали так, как его делают в Баку. На вертел нанизывается кусочек мяса, потом помидор, потом перец, потом опять баранина. Я с детства помню аромат шашлыка на узких улицах Старого города, доносящийся из маленьких, покрытых асфальтом внутренних двориков одноэтажных домов.
Баку вообще своеобразный город. Как-то вскоре после того, как я окончил академию, а Вика – университет, я решил показать ей мою родину. Представьте себе раскаленный под изнуряющим солнцем город. Дует норд – это ветер, несущий откуда-то горячий воздух. Жара немыслимая. И вдруг в центре города тенистый сад. Под пышными цветущими кронами гранатового дерева пятнадцать-двадцать столиков. Почти все заняты. Всех обслуживает молодой азербайджанец в замызганной белой куртке. Мой друг Марик Эльдаров, с которым мы вместе окончили Академию художеств, заказывает две бутылки вина, три шашлыка, зелень всем троим и чурек. Молодой азербайджанец все аккуратно записывает в потрепанный блокнот, подбегает к стоящей в глубине сада фанерной будке (видимо, кухне), приоткрывает окно и кричит:
– Две бутылки вина, три шашлыка, зелень, чурек! – Обходит будку и скрывается в ней.
– Ты думаешь, – говорит Марик, – там внутри кто-нибудь есть? Никого! Сейчас он сам все приготовит.
– Зачем же он кричал в окно?
Так выглядит солиднее. Как будто это солидный ресторан со штатом поваров.
На унылом фоне центральной распределительной системы, присущей социализму, это были первые ростки частного предпринимательства. Молодой расторопный азербайджанец получал определенное количество третьесортной баранины для «официальных» шашлыков, но, кроме того, покупал на собственные деньги во много раз больше хорошей молодой баранины на базаре, расположенном неподалеку. За полученное от государства мясо он отчитывался, как положено, а из купленного на свои деньги на базаре делал отличные, знаменитые на весь город шашлыки. Это был его частный бизнес – понятие, имевшее в те годы негативный оттенок. Все эти проделки с мясом прекрасно знала и милиция, и прокуратура, и партийные органы, но старались ничего не замечать, так как часто посещали этот ресторан и любили вкусно поесть. Но в то же время в Баку забрезжили и признаки подлинного коммунизма с его постулатом «Каждому по потребностям». После того как Хрущев подписал закон, по которому владельцы каждой единицы скота, и в том числе – каждого ишака, облагались большим налогом, бакинцы отпустили своих ишаков на волю. Ишаки бродили по городу, пощипывая тощую траву на газонах городских скверов. Если кому-нибудь надо было поехать на другой конец города, он просто брал ближайшего ишака, садился на него и ехал, куда ему надо, и там отпускал его на свободу. Таким же образом он возвращался на другом бесхозном ишаке назад.
Но я возвращаюсь к бакинцам, жившим в нашем доме на Песочной. Обладая опытом, они устраивали восхитительные, ставшие традиционными сборища жильцов дома и их друзей на плоской крыше нашего дома. Вид с крыши открывался на старую часть города с ее примерно одинаковыми по высоте покатыми крышами и возвышающимися среди них куполами сохранившихся соборов и сверкающими шпилями Петропавловской церкви, Адмиралтейства и Инженерного замка.
Белые ночи придавали этому зрелищу особое очарование. Наверх не доносился шум ночного города. Легкий ветерок. Никто не упивался до бесчувствия. Если кто-то хотел напиться, то это он мог сделать в другом месте, не поднимаясь на крышу. Художник Ромадин рассказывал, как, например, напиваются грузчики на Волге.
– Надо съесть палочку дрожжей, выпить кружку пива, задрать рубашку на пузе, подставив его жарким лучам солнца. Через пятнадцать минут – пьяный вдребезги. Это самый дешевый способ напиться, – утверждал Ромадин.
Около полуночи гости и жильцы дома расходились по домам, забыв творческие разногласия и соседские междоусобицы, удовлетворенные, умиротворенные, в прекрасном настроении.
В таком же настроении мы собирались с Витолем покинуть банкет. И вдруг – на тебе! Надо выпить что-то из этого здоровенного рога! А там – минимум литра полтора. Что там было внутри, я не понял или не помню. После того как я опустил рог, стало ясно, что просмотр в Мюзик-холле будет происходить без меня, и дай мне бог каким-то чудом добраться до дома. Вроде бы я ехал на автобусе, а может быть, и нет… Ничего не помню. Тем не менее каким-то непонятным образом дверь своей квартиры я нашел, позвонил в квартиру и рухнул в узкой прихожей.
Вика и маленький Саша безуспешно пытались придать мне вертикальное положение. В какой-то момент Саша вытащил из наружного кармана моего пиджака небольшой рог, который каждый из присутствовавших на банкете получил в начале застолья. Рог, к удивлению, был полон коньяка.
На нашей лестнице, кроме маленького Саши, жили еще несколько мальчишек. Самым близким Сашиным другом был Андрюша Корнеев. В противоположность Саше он был тихим, застенчивым мальчиком. Таким тихим и спокойным, что его родители, милые интеллигентные люди и хорошие художники Боря Корнеев и Марина Козловская, всячески поощряли эту дружбу в расчете на то, что Саше удастся немного расшевелить Андрюшу. Но из этого ничего не получилось. Пока Андрюша в белых чистых носочках стоял где-то в сторонке, Саша успевал до неузнаваемости вывозиться в грязи, порвать всю одежду и пару раз с кем-нибудь подраться.
Самым маленьким и самым вредным на нашей лестнице был Мика Таранов, сын моего профессора, большого любителя крепко выпить. Настолько большого любителя, что пивная, находившаяся рядом с Союзом художников, долгое время гордо носила его имя. Но Таранов был прекрасным педагогом, и он единственный из всех преподавателей научил меня прилично рисовать.
После того как Саша и Андрюша окончили школу, выяснилось много интересного. Оказалось, что не только Саша, но и Андрюша был отнюдь не ангелом.
Как-то директор школы попросил меня рассказать ребятам младших классов об искусстве. Я притащил в школу кинопленку, на которой были запечатлены некоторые мои работы, и кинопроектор. Это было время, когда в моду вошло кинолюбительство. В продаже появились гэдээровские любительские камеры АК-8 и восьмимиллиметровые проекторы.
Больше часа я рассказывал ребятам о скульптуре, живописи, о великих мастерах прошлого. В общем, всячески пытался пробудить у ребят интерес к искусству. Под конец показал коротенький фильм о своих работах.
– Какие будут вопросы? – спросил я с надеждой, что мне удалось затронуть их души, настроить их на что-то возвышенное и прекрасное.
Десяти-двенадцатилетние детишки оказались поразительными прагматиками. Последовало только два вопроса: где можно купить проектор и сколько зарабатывает скульптор. «Что же будет с ними, когда они вырастут?» – с горечью думал я. Меня немного утешало то, что мой сын Саша не был прагматиком. Как-то, вернувшись из школы, он с гордостью сообщил мне, что ему удалось выгодно обменять мой транзисторный (только появившийся тогда) приемник на старую, исписанную номерами телефонов и адресами записную книжку и две мятые, с оборванными зубцами почтовые марки.
Когда я после своего выступления упаковывал проектор в коробку, школу начало заволакивать едким черным дымом. Ребят срочно эвакуировали во двор школы и вызвали пожарных. Пожара, к счастью, не было. Просто кто-то в школьном подвале поджег бобину со старой кинопленкой. Как позже выяснилось, эти «кто-то» были Саша и тихий Андрюша Корнеев.
Второй раз школу эвакуировали, когда на уроке математики учитель услышал, что в его столе что-то подозрительно тикает. Выдвинув ящик, он с ужасом обнаружил взрывное устройство. От часового механизма тянулись два проводка к взрывчатке, по форме напоминающей кусок хозяйственного мыла. Всех школьников и учителей срочно эвакуировали и отвели на безопасное расстояние. Вызванные саперы осторожно вытащили взрывное устройство из стола. Оказалось, что кусок, напоминающий хозяйственное мыло, при ближайшем рассмотрении оказался действительно хозяйственным мылом, а часовой механизм представлял собой таймер от выброшенной на помойку старой стиральной машины. Эту «адскую машину» кто-то подложил в ящик стола нелюбимому учителю. Эти «кто-то» были все те же Саша и Андрюша Корнеев.
Но, как я говорил, самым маленьким и вредным был Мика Таранов. Он постоянно делал всем – и детям и взрослым – маленькие пакости. Поскольку он еще не учился в школе, целыми днями болтался по двору, бегал по лестницам, заглядывал в квартиры и мастерские, придумывая, что бы ему еще такое предпринять.
Родители и мальчишки нашего двора били его нещадно, но он, видимо, ничего поделать с собой не мог. В то время, когда я старался никому не попасться на глаза, пробираясь после банкета с осетинскими художниками домой, Мика без видимой цели околачивался на крыльце. Мое появление его очень обрадовало. Такое событие он не мог оставить без внимания и, после того как дверь за мной захлопнулась, приник к ней ухом. Вика, почувствовав, что кто-то стоит на площадке, резко распахнула дверь.
– Подслушивать – самое последнее дело, – назидательно сказала Вика.
– Самое последнее дело – в гробу лежать, – резонно заметил Мика. Он отличался, несмотря на шестилетний возраст, философским складом ума.
С тех пор прошло больше тридцати лет. Саша сейчас живет в Москве; он стал высоким красивым лысеющим мужчиной. Он много и интересно работает и как график, и как монументалист. Он стал таким умным и образованным, что я часто боюсь вступать с ним в дискуссию, чтобы не потерять остатки родительского авторитета. Единственное, чего ему не хватает, так это так же, как и в детстве, прагматизма, поэтому он часто сидит без денег. А Мика Таранов давно живет в Нью-Йорке и продолжает делать мелкие пакости, но уже в Америке.
На следующее утро после банкета я проснулся с жуткой головной болью. Никакие таблетки мне не помогали, а пить огуречный рассол и вообще опохмеляться я не умею. Помню, как мы путешествовали на машинах по Польше и Чехословакии. На последние злотые в последний день пребывания в Польше Вика купила краску для волос, которая называлась «Тициан». Такого «Тициана» у нас в продаже не было, как, впрочем, и никаких других красок. Красились преимущественно, как и в прошлом веке, хной и басмой. Ночью, уже в Высоких Татрах, после утомительной поездки у меня разболелась голова.
– Возьми у меня в сумке цитрамон, – сказала Вика.
Не зажигая света, я нащупал таблетку и заснул как убитый. Утром Вика обнаружила, что пачка цитрамона не открыта, но пропала таблетка закрепителя для волос. Краску пришлось выбросить, но закрепитель оказался прекрасным средством от головной боли.
По коридорам Союза художников в те годы бродили любопытные личности.
– Хотите контрамарку в Мариинский театр? – спрашивал неожиданно появляющийся из коридорного полумрака маленький человек с крупным печальным носом, вынимая из внутреннего кармана, как колоду карт, разноцветные контрамарки на различные спектакли. Контрамарки почему-то никто не брал.
До войны этот человек, вернее, его голос, был известен всему Ленинграду. Это был диктор ленинградского радио Мошенберг. Он обладал редким и глубоким низким голосом и каждое утро начинал передачи словами: «Говорит Ленинград».
Когда началась война, он эвакуировался в Самарканд, и там взяли его диктором на местное радио. По привычке он каждое утро начинал передачи вместо «Говорит Самарканд» словами: «Говорит Ленинград». Его без конца вызывали к начальству, предупреждали, но он ничего не мог с собой поделать. Ему так заморочили голову ежедневными замечаниями, что однажды он начал передачу словами: «Говорит Мошенберг».
Вскоре кончилась война, он вернулся в Ленинград и устроился культработником в Союзе художников. Где-то доставал контрамарки в театры и предлагал их глубоким красивым голосом встречавшимся в коридоре художникам. Вернуться на радио ему мешала фамилия.
Когда примерно в то же время к директору художественного фонда Златину пришел наниматься на работу в отдел реализации абсолютно русский парень, но по фамилии Гутман, Златин сказал: «Нет уж! С такой фамилией я лучше возьму еврея».
А вообще фамилии в Союзе художников любили переиначивать. Так, работника художественного фонда Бориса Савицкого называли Антисавицкий. Любителя выпить художника Романычева сначала называли Рюманычев, потом Стаканычев, позже, поскольку он почти не пьянел, Графинычев и даже Ведерычев. Московских художников – братьев Ройтер – за их бешеную энергию по добыванию заказов называли Землеройтерами. Широко известна и такая история.
Однажды в маленьком зале Союза художников СССР в Москве проходила какая-то конференция. Председательствовал Иогансон. Рядом сидел нелюбимый художниками, но зато любимый правительством грузный Александр Герасимов, человек умный, хитрый и не лишенный чувства юмора.
– Слово имеет критик Членов, – сказал Иогансон, предоставляя слово известному в Москве искусствоведу.
– Критик чего? – ехидно спросил Герасимов.
– Критик Членов, – повторил Иогансон.
– Этого нам еще не хватало! – пробурчал Герасимов.
В те годы первым секретарем обкома партии был Фрол Козлов. Когда остроумнейшему человеку и писателю Хазину как-то представили молодого писателя Вильяма Козлова, Хазин сказал: «Для меня Вильям Козлов звучит так же, как Фрол Шекспир».
Водопроводчик Виктор Рего – сантехник нашего дома. В те годы он назывался менее звучным, но более понятным словом «водопроводчик». Высокий, аккуратный, симпатичный эстонец. Совсем не похожий на вечно замызганных, с разводным ключом в руке, современных сантехников. При знакомстве он показал мне несколько потрепанных книжечек об окончании различных учебных заведений: автошколы, зубопротезного техникума, курсов мастеров газовых котельных, института марксизма-ленинизма и каких-то еще. За все годы, что он работал в нашем доме, я ни разу не видел его пьяным. Через день после нашего знакомства он зашел ко мне вечером и, зная, что у меня во дворе стоит раздолбанная «Волга», спросил:
– Колеса нужны? Есть два хороших колеса.
Это сейчас колеса продаются повсюду. Любые – гудиеровские, нокиевские, да и наши – и сравнительно дешевые, и дорогие. А в те годы достать пару колес было неслыханной удачей. Участников войны записывали в специальную очередь, и через два-три года счастливчики с блаженными улыбками волокли на себе эти колеса из специального магазина для ветеранов на Школьной улице.
– Конечно, нужны, – обрадовался я.
– Вечером принесу.
Мы договорились о цене. Вечером Виктор затащил ко мне в квартиру два густо пахнущих резиной колеса. Оглядевшись, он сказал, что колеса лучше хранить почему-то под диваном.
– Хорошо бы снег пошел, – сказал мечтательно Виктор, уходя.
– Чего это он про снег? – спросила встревоженно Вика.
– Не знаю.
– Может, он хочет, чтобы замело следы?
Мы вытащили колеса из-под дивана. На них отчетливо белой краской по радиусу была выведена фамилия хозяина: «Ковалев». Это был автовладелец, живший в соседнем доме.
Снег не пошел, и мы всю ночь ожидали, что нагрянет милиция. Утром наш сын Саша, которому было тогда пять лет, выполз из своей комнаты, потянул воздух носом и сказал:
– Что-то здорово резиной пахнет. – И сразу же полез под диван.
В этот же день Виктор вернул деньги, уволок колеса к себе в подвал, в мастерскую. Через пару дней, как всегда подтянутый, встретил меня во дворе.
– Все в порядке, продал колеса хозяину. Сказал, что нашел спрятанными за сараем. Правда, пришлось уступить по дешевке.
Мы уже год жили в новых квартирах, а корпус мастерских все еще достраивался. В первом этаже должны были разместиться шестнадцать скульпторов, в том числе Литовченко, Аникушин, Стамов, Игнатьев, Вайнман, Тимченко, Холина, Татарович и др. Основной материал для работы скульпторов, естественно, глина. Глина должна быть всегда в рабочем состоянии – мягкой, влажной. Для этого ее надо держать в какой-нибудь большой емкости, постоянно покрывать тряпками и полиэтиленом или клеенками. Обычно мы использовали для этой цели старые чугунные ванны.
Это были годы, когда Песочная набережная активно застраивалась. Начали строить Дворец молодежи, поэтому снесли прелестную загородную усадьбу архитектора Ильина с золотыми перилами, выселили из деревянного домика хозяина с козой и курами, вырубили яблоневый сад. Начали реконструкцию набережной, покрывая проезжую часть асфальтом и сооружая гранитные спуски к воде. В общем, превратили уютную деревенскую окраину в казенный безликий городской район. Где-то неподалеку начали строить большой жилой дом.
В это же время начали готовить площади для строительства аэропорта Пулково – как раз на том месте, где находился старый карь ер и откуда все поколения петербургских скульпторов вывозили лучшую для моделирования глину. Надо было, пока не поздно, пока не началось строительство аэропорта, запастись «пулковской» глиной. Беда была в том, что мастерские были уже готовы, а складировать запасы глины было некуда.
Как-то утром в мастерскую зашел Виктор.
– Ванна для глины нужна? – по-деловому осведомился он.
– Нужна.
– Готовь деньги. Завтра будет.
На следующий день я увидел в окно, как большая чугунная эмалированная ванна неведомым образом, без посторонней помощи, вверх дном передвигается по направлению к корпусу мастерских. Ванна пересекла двор и остановилась у лестницы. Тут она слегка наклонилась, и из-под нее с трудом вылез багровый от напряжения Виктор Рего. Таким нехитрым способом доставки он обеспечил ваннами все шестнадцать мастерских, за что скульпторы благодарны ему и по сей день. Правда, жилой дом, который строился неподалеку от нашего, не удалось сдать в срок, так как шестнадцати квартирам не хватило чугунных ванн. Но об этом мы узнали позже.
Вообще Виктор проявлял удивительную, хоть и небескорыстную, заботу о скульпторах.
– Тебе дерево для скульптуры нужно?
– Какого сорта?
– Не знаю. Пойдем, покажу.
Виктор подводил к растущему перед фасадом нашего дома громадному дереву и спрашивал:
– Тебе сколько метров?
– Два, но потолще – ту часть, которая снизу.
– Нет, снизу я уже продал Аникушину. Следующие два метра – твои, они еще не проданы.
Он продал дерево на корню, до самой верхушки, легко и непринужденно. А когда дерево свалили, честно приволок закупленные части ствола. На него нельзя было сердиться. Он воровал и жульничал легко и весело. Не обижался, если кто-то отказывался от его помощи. Единственное, что он не умел делать, – это чинить краны, устанавливать раковины и заменять износившиеся прокладки. Для этой цели он вызывал специалиста, так как эта работа его вовсе не интересовала.
Председателем художественного совета по скульптуре был Стамов, высокий красивый болгарин, родившийся в Старом Крыму, но всю жизнь проживший в Ленинграде. Как-то мы с Викой отдыхали в Коктебеле и жили на улице Стамова, названной так в честь его отца, бывшего в первые годы советской власти большим начальником.