Глава четвертая

I

Единственный гость отбыл, и Густад запер дверь на ночь. Из одиннадцати кусков курицы шесть осталось на блюде.

– Ну, доволен? – обратился к сыну Густад. – Испортил сестре день рождения. Никому даже есть не захотелось.

– Ты притащил живую курицу в дом и убил ее здесь, нам было тошно даже смотреть на нее, – огрызнулся Сохраб. – Так что нечего винить меня за свою глупость.

– Глупость? Бай-шарам![69] Не забывай: ты разговариваешь с отцом!

– Никаких ссор в день рождения, – вставила Дильнаваз, одновременно и уговаривая, и предупреждая. – В нашем доме это строгое правило.

– Я знаю, что разговариваю с отцом, но мой отец не желает слышать правду, которую ему говорят.

– Правду? Сначала пострадай с наше, а потом уж говори о правде! За мою учебу в колледже никогда никто не платил, я сам зарабатывал на нее. А занимался по ночам, при керосиновой лампе вроде этой, и фитилек делал совсем низким, чтобы экономить…

– Ты рассказывал эту историю уже сто раз, – перебил его Сохраб.

– Рошан! – У Густада тряслись руки. – Неси ремень! Тот, широкий, из коричневой кожи! Я научу твоего брата уважать родителей! Он думает, что уже взрослый! Я выбью из него эту спесь chaamray-chaamra[70]. Отхожу ремнем так, что живого места не останется!

Рошан, с расширившимися от страха глазами, даже не пошевелилась. Дильнаваз подошла и встала рядом с ней. Когда мальчики были маленькими, она часто боялась, что Густад, с его необузданной силой, может причинить им серьезные увечья, наказывая, как положено отцу, хотя после такой воспитательной процедуры он всегда мучился угрызениями совести. Она надеялась, что Сохраб смолчит и угроза наказания сойдет на нет.

Однако тот не отступал.

– Давай, Рошан, неси ремень, – выкрикнул он. – Я не боюсь ни его, ни чего бы то ни было другого.

Видя, что Рошан не двигается, Густад отправился сам и вернулся, громко топая, с перекинутым через плечо орудием возмездия, которое заставляло мальчиков дрожать от страха, когда они были маленькими.

– Ну, говори теперь то, что ты хотел сказать! Послушаем твои ченчи[71], если у тебя еще осталась храбрость!

– Я уже все сказал. Если ты не слышал, могу повторить.

Густад замахнулся, и ремень со свистом рассек воздух. Дильнаваз бросилась между ними, как она это делала, когда мальчики были маленькими. Воловья кожа стегнула ее по щиколотке, и она вскрикнула. На ноге начал вспухать красный рубец.

– Отойди! – рявкнул Густад. – Предупреждаю тебя! Сегодня мне все равно, что случится! Я разорву твоего сына на куски, я…

Рошан начала громко рыдать.

– Мама! Папа! Не надо!

Густад несколько раз пытался достать до Сохраба, но Дильнаваз своими маневрами мешала ему.

Сквозь рыдания Рошан еще раз взмолилась:

– Пожалуйста! Ради моего дня рождения, перестаньте!

Ремень продолжал свистеть в воздухе, однако приземлялся далеко не так эффективно, как в первый раз. Тот удар, пришедшийся по ошибочной мишени, значительно охладил ярость Густада и убавил меткость его руки.

– Трус! Кончай прятаться за матерью!

Не успели Сохраб и Дильнаваз что-нибудь ответить, как раздался пронзительный вопль:

– Ну хватит уже! Люди спят, не время для ссор! Доссоритесь утром!

Голос принадлежал мисс Кутпитье. Та же высота тона и те же модуляции, с которыми она по утрам отчитывала молочника. Густад, рассвирепев, бросился к окну.

– Подойдите к моей двери и скажите здесь, если вам есть что сказать! Я не бесплатно тут живу, я тоже плачу за жилье! – Он повернулся к Дильнаваз. – Видишь, как ведет себя твоя подруга? Saali[72], ведьма!

– Но она права, – решительно возразила Дильнаваз. – Такой шум и крики посреди ночи неуместны.

– Прекрасно! Давай, вставай на ее сторону, против собственного мужа. Всегда только против меня.

Уязвленный до глубины души, он замолчал. Снаружи снова воцарилась тишина. Однако он не отходил от окна, демонстративно ожидая новых выпадов мисс Кутпитьи.

Воспользовавшись моментом, Дильнаваз увела Сохраба, Дариуша и Рошан и велела им ложиться спать. Когда Густад остался один, его гнев начал понемногу остывать. Посмотрев на ремень, стиснутый в руке, он отшвырнул его в угол, потом задул свечи на обеденном столе. Для него в комнате было слишком светло. Уменьшив пламя керосиновой лампы, он вернулся к окну. Черная каменная стена была едва различима на фоне чернильной ночной темноты.

Вернулась Дильнаваз.

– Они все легли, ждут, чтобы ты пришел, пожелал им спокойной ночи и благословил. – Он не отвечал. Она попыталась еще раз: – Я подошла к Сохрабу, и вот, смотри. – Протянув руку, она показала мокрый рукав. – Его слезы. Пойди к нему.

Густад покачал головой.

– Это пусть он ко мне придет. Когда научится уважать отца. А до тех пор он мне не сын. Мой сын умер.

– Не говори так!

– Я говорю то, что должно быть сказано. Отныне он для меня – никто.

– Нет! Перестань!

Она погладила вздувшуюся щиколотку, и он это увидел.

– Семнадцать лет я твержу тебе, чтобы ты не вставала между нами, когда я разбираюсь с детьми.

– Ему уже девятнадцать, он больше не ребенок.

– Девятнадцать или двадцать девять – он не имеет права так со мной разговаривать. И из-за чего? Мне что, гордиться этим?

Растерянность, таившаяся за его гневом, казалась трогательной, и Дильнаваз хотелось утешить его, помочь ему понять. Но она и сама не понимала. Ласково тронув его за плечо, она сказала:

– Мы должны проявлять терпение.

– А что мы делали все эти годы, если не проявляли терпение? И вот чем все кончилось. Горе, ничего кроме горя. Вот так, безо всякой причины, отказаться от своего будущего! Скажи, чего я для него не сделал? Я даже под машину бросился ради него. Его оттолкнул, спас ему жизнь, а сам навсегда остался покалеченным!

Она снова погладила его по плечу и пошла к столу.

– Унесу все это на кухню, а потом давай ляжем спать.

И она принялась собирать грязные тарелки и бокалы.

II

Еще долго, после того, как Дильнаваз убрала посуду, смела со стола крошки влажной тряпкой и отправилась в постель, Густад сидел в тусклом свете керосиновой лампы, испытывая к ней своего рода благодарность: при ее бледном свечении было не так видно, что он все еще зол.

Пребывая в отчаянии, он смешал все, что оставалось в бутылках: Билимориев ром, лимонад, «Золотого орла» и содовую. Попробовал, скривился, но все равно выпил полстакана, после чего направился к дедовскому черному столу. В нем имелось два расположенных в ряд по горизонтали выдвижных ящика. Тот, что справа, был поменьше, под ним находился шкафчик. Густад потянул дверцу, она всегда была тугой, а руки у него чуть дрожали. Дверца раскрылась с тихим стоном дерева, трущегося о дерево.

Запах старых книг и переплетов, учености и мудрости выплыл наружу. На верхней полке, в глубине лежали «Словарь фраз и басен» Кобэма Брюера и двухтомный «Словарь сленга, жаргона и арго» Баррера и Леланда 1897 года издания. Как и мебель, Густад спас эти книги из обанкротившегося отцовского книжного магазина. Он достал словарь Брюера, открыл его наугад, поднес к лицу и закрыл глаза. От бесценных страниц исходил богатый, неподвластный времени запах, умиротворявший его смущенный, тревожный дух. Закрыв книгу, он нежно погладил ее корешок тыльной стороной пальцев и вернул на место.

Несколько работ Бертрана Рассела, книга под названием «Математика для миллионов» и «Исследование о природе и причинах богатства народов» Адама Смита стояли на этой полке вертикально. Они остались у него со времен учебы в колледже и были единственными, какие ему удалось сохранить. Они с Малколмом-музыкантом, бывало, шутили, что он осваивает программу колледжа в соответствии с планом «Купи учебник в этом году, продай в следующем». Как замечательно все это смотрелось бы на полке, которую они с Сохрабом собирались соорудить! Теперь уже не соорудят. «Сын для меня больше не существует», – подумал он.

Переднюю часть шкафчика занимали лежавшие плашмя «Краткий словарь» Уэбстера и карманное издание Роже[73], беспорядочно заваленные всякой всячиной: конвертами с загнутыми уголками, пластмассовыми коробочками со скрепками и круглыми резинками, двумя роликами скотча (использованными один наполовину, другой на три четверти), бутылочкой темно-синих чернил «Кэмел» (использовавшихся исключительно для надписывания поздравительных открыток и белых подарочных свадебных конвертов: приветствие, пожелание долгой счастливой жизни и в нижнем левом углу – вложенная сумма). Что было написано на других бумажках, валявших на полке, разобрать было уже невозможно. Детали разломанных ручек, колпачок с аппликатором от бутылочки клея, перочинный нож без лезвия, маленькие ручные тиски – все это лежало, оплетенное бечевками и аптечными резинками.

Нижняя полка была полностью предоставлена пластиковым папкам, скоросшивателям и старым журналам. Он аккуратно приподнял стопку газет, испещренных пожелтевшими печатными столбцами, и пошарил под ней в поисках письма. Нащупал его, зажал между пальцев и вернул стопку на место. Коробка с допотопными ржавыми перьями «доавторучковой» эпохи соскользнула с нее, перья зашуршали, стукаясь друг о друга и о картонные стенки, и тут же смолкли, как маракас, звук которого возникает и замирает в один миг.

Он поднес письмо к свету. С тех пор как получил, он тайно прочел его несколько раз. Адрес на конверте был напечатан на машинке. В качестве обратного адреса значился почтовый ящик в Нью-Дели, имя отправителя отсутствовало. В первый раз это вызвало у него нервное любопытство: он никого не знал в Нью-Дели. Внутри конверта лежал один листок бумаги превосходного качества, плотной и волокнистой. Он в очередной раз перечел письмо.

Дорогой мой Густад,

это письмо наверняка будет для тебя большим сюрпризом. Спустя столько времени ты, должно быть, махнул на меня рукой, особенно учитывая то, как я покинул Ходадад-билдинг.

Я знаю, что ты очень сердишься на меня за это. Я не мастер писать письма, но пожалуйста, прими мои искренние извинения и поверь: у меня не было другого выхода. Я мог бы придумать оправдание, но это была бы ложь, а лгать тебе я не хочу. Я по-прежнему не волен рассказать тебе подробности, могу только сообщить, что это касается государственной безопасности. Ты ведь знаешь, что, уйдя в отставку из армии, я работал на правительство.

Когда возникла необходимость сделать в Бомбее кое-что, связанное с моей миссией, я сразу подумал о тебе, поскольку так, как тебе, никому не могу доверять. Для меня очень много значат твоя дружба и дружба твоей дорогой жены Дильнаваз, твоих замечательных сыновей и твоей прелестной маленькой Рошан. Излишне говорить, что все вы были и остаетесь практически моей семьей.

То, что мне требуется, выполнить нетрудно. Я просто прошу тебя получить от моего имени пакет. Если ты откажешься оказать мне эту услугу, я пойму. Но мне придется обратиться к менее надежным людям. Пожалуйста, дай мне знать о своем решении. И прошу тебя: не обижайся, что в обратном адресе указан только номер почтового ящика, мой личный адрес запрещено разглашать в силу конфиденциальности моей работы.

Еще раз прошу у тебя прощения. Когда-нибудь, когда наша семья (если ты позволишь мне себя к ней причислить) соберется вместе вновь, я тебе все расскажу.


Твой любящий друг,

Джимми.

Густад потер бумагу между большим и указательным пальцами и подумал: «Какая роскошная, в сравнение не идет с тонкими листками на моем рабочем столе!» Джимми всегда был небеден и очень щедр. Постоянно покупал подарки для его детей. Бадминтонные ракетки, биты и калитки для крикета, стол для пинг-понга, гантели. И никогда не дарил подарки сам, всегда передавал мне, приговаривая: они же твои дети, так что у тебя первое право на их благодарность и радость. Но когда бы Джимми ни появился, Рошан, Дариуш и Сохраб бросали все свои дела, чтобы пообщаться с ним. Он был их героем, даже для Сохраба, весьма разборчивого в этом отношении. Стоит только поглядеть, как он задирает нос перед Диншавджи.

Густад притушил фитилек керосиновой лампы и откинулся на спинку кресла. Свет, теперь совсем тусклый, придавал комнате фантастический вид. «О, великий отец Ормузд, что это за шутка такая? Когда я был юн, Ты вложил в меня стремление учиться, двигаться вперед, преуспевать. Потом Ты отнял деньги у моего отца и послал меня гнить в банке. А теперь вот мой сын. Ты позволил мне все устроить, сделать достижимым, а потом лишил его желания учиться в ИТИ. Что Ты хочешь мне этим сказать? Или я стал слишком глух, чтобы Тебя услышать?»

Он снова поднял стакан. А эта смесь рома с пивом не такая уж отвратительная, решил он и глотнул еще. «Сколько лет я наблюдал за Сохрабом и ждал. Но теперь мне хочется оказаться в исходной точке и не знать, чем все закончится. Тогда, в начале, была, по крайней мере, надежда. Теперь не осталось ничего. Ничего, кроме печали.

Какая жизнь могла ждать Сохраба впереди? С этой фашистской политикой Шив Сены и бредовой языковой политикой маратхи у меньшинств не было будущего. Это походило на положение чернокожих в Америке – превосходи ты белого человека хоть вдвое, получишь вполовину меньше. Как заставить Сохраба понять это? Как заставить его осознать, чтó он делает с собственным отцом, для которого главная цель в жизни – успешное будущее сына?» Сохраб лишил его этой цели, и это все равно, что лишить калеку костылей.

Теперь ром-пиво казался уже почти вкусным. Он допил все, что оставалось в стакане. Напряжение постепенно отступало. «Я вытолкнул его из-под колес девять лет назад, чтобы спасти ему жизнь, – размышлял Густад, – могу и снова вытолкнуть, из моего дома, из моей жизни. Чтобы научить уважению. Как же много он значит для меня… значил для меня… в тот день…»

В тот день с утра шел дождь. Нет, он шел весь день: дождь, пахнувший дизельными выхлопами. Направляясь на обед с десятилетним Сохрабом, он сел не на тот автобус. Густад отпросился у управляющего, мистера Мейдона, на полдня, чтобы отпраздновать первый день Сохраба в старшей школе Святого Ксаверия. Поступить в нее было нелегко. Девиз школы – Duc In Altum[74], и ему следовали с особой строгостью при отборе абитуриентов. Нужно было сдать труднейший вступительный экзамен, а потом пройти собеседование, Сохраб то и другое выдержал на отлично. В свои десять лет он уже бегло говорил по-английски. Не то что в три года, когда при поступлении в детский сад беседовавшая с ним директриса спросила: «Каким мылом ты пользуешься?» – и Сохраб ответил: «Мылом “мыло”», – на всякий случай использовав еще и слово на гуджарати.

Густад хотел устроить ему настоящий праздник. В «Паризьене» подавали лучшее в городе рыбное карри с рисом. К каждому блюду полагались хрустящие папад[75], рыба всегда была свежим морским лещом, и официант, по выбору посетителя, клал ему на тарелку любую часть рыбьей тушки. Это обстоятельство было чрезвычайно важно, поскольку Сохраб обожал треугольный хвост морского леща.

Но каким-то образом – из-за дождя, толкучки и суеты – Густад неправильно прочел номер маршрута, и обнаружилось это, только когда автобус отъехал от остановки и оказался посреди транспортного потока. К ним по проходу, качаясь, уже приближался кондуктор с болтавшимися у него на плече кожаной сумкой для денег и рулоном билетов в металлическом ящичке.

Протянув ему мелочь, Густад сказал:

– Один полный, один детский до Чёрчгейт.

После обеда в «Паризьене» он собирался сделать Сохрабу сюрприз: повести его в «К. Расом и Кº» – угостить их знаменитым фисташковым мороженым, которое там подавали между двумя вафлями, до самого конца остававшимися хрустящими. Идея с мороженым принадлежала Дильнаваз. Оно было дорогим, Сохраб ел его только один раз в жизни, когда после церемонии в храме огня отмечали его навджот[76].

Кондуктор, проигнорировав протянутые деньги, равнодушно пробормотал: «В Чёрчгейт не идет», – и, глядя мимо Густада на дождь и пробку за окном, решительно щелкнул своим компостером – тик-тидик, тик-тидик, – что произвело угрожающее впечатление.

Дождь начался рано утром: мощные потоки воды низвергались с неба. Густаду вспомнилось, как, провожая их с Сохрабом в новую школу, Дильнаваз сказала: «Когда начинаешь что-то новое, дождь – на счастье». Сохраб тоже был доволен: это означало, что он сможет надеть свой новый плащ «Дакбэк» и резиновые сапоги, мальчик надеялся, что на пути им встретятся потоки, которые надо будет переходить вброд.

Перед уходом ему нарисовали на лбу красную бинди[77] и надели на шею гирлянду из роз и лилий. Дильнаваз приготовила оверну[78] и блюдо с рисом, на которое положила стружку кокосового ореха, листья бетеля, сухой финик, один орех арека и семь рупий[79] – на счастье. Потом вложила ему в рот кусочек сахара, обняла и прошептала на ухо благословение. В тот день ему желали примерно того же, чего желают в день рождения, с той разницей, что упор делался на школу и учебу.

Стоя в первом ряду толпы, ожидавшей автобус, Густад мечтал, чтобы дождь хоть ненадолго прекратился. Но тот оглушительно колотил по гофрированной металлической крыше автобусной остановки. Воздух был тяжелым и неприятным. Транспортный поток, словно впавшее в летаргический сон чудовище, разлегшееся на мокрой блестящей поверхности дороги, пульсировавшее и извергавшее миазмы, время от времени, лениво очнувшись, немного продвигался вперед. Резкий, зловонный дух бензинных и дизельных выхлопов, казалось, растворялся в окружающей влаге, и та обволакивала все и вся.

– В Чёрчгейт не идет, – повторил кондуктор, продолжая рассеянно щелкать компостером – тик-тидик, тик-тидик, тик-тидик. Левой рукой он поигрывал монетами, заполнявшими его кожаную сумку: пропускал их между пальцами, как воду, набирал полную пригоршню, поднимал и денежным водопадом выпускал обратно в сумку, где они приземлялись с металлическим позвякиваньем. Кожа на сумке в результате его постоянных ласковых поглаживаний отполировалась в этом месте, стала глянцевой, как шелк, лоснящейся и, казалось, излучала тепло. Вот этот образ кондуктора Густад и видел перед собой отчетливей всего, когда лежал на мостовой под проливным дождем, прямо перед надвигавшимся потоком машин, не в состоянии подняться. Что-то у него было сломано, тело уже пронизывали первые мощные вспышки боли.

Но перед тем был спор с непреклонным кондуктором.

– В Чёрчгейт не идет, – повторил он сердито – видимо, ливень и пробка на дороге всем испортили настроение. – Будете покупать билеты или как?

– Раз этот автобус не едет в Чёрчгейт, мы сходим.

– Тогда сходи́те. – Тик-тидик, тик-тидик, тик-тидик. – Или покупайте билет. Бесплатно ехать не положено.

– Дерните хотя бы веревку звонка водителю. – Фразы у Густада получались негодующе-рваными из-за того, что автобус дергался в плотном потоке.

– Веревку я дерну только перед следующей остановкой. А если вы остаетесь, то покупайте билет или… – Он указал пальцем на выход.

Густад посмотрел на веревку: что, если попытаться дернуть самому? Кондуктор, конечно, захочет его остановить, и в результате получится физическое столкновение. Он знал, что одолеет кондуктора в честной схватке, но делать это на глазах у Сохраба недопустимо. К тому же известны случаи, когда кондукторы, если видели, что уступают в драке, обрушивали на голову пассажира свои металлические билетные ящики. Густад еще раз попытался воззвать к здравому смыслу:

– Вы хотите, чтобы мы вышли посреди дороги и погибли под колесами, так, что ли?

– Никто не погибнет, – почти скорбно заверил кондуктор, – вы же видите, все стоит.

Автобус застрял на средней полосе, машины вокруг него тоже не двигались.

– Пойдем, папа, – сказал Сохраб. Ему было неловко от перепалки между отцом и кондуктором. – Сейчас как раз можно выйти.

Остальные пассажиры, утомленные стоянием в пробке, с интересом наблюдали за пререканиями и были разочарованы, когда мужчина с сыном направились к выходу.

Автобус дернулся вперед как раз в тот момент, когда Сохраб спрыгнул с подножки, от рывка мальчик потерял равновесие, поскользнулся на предательски скользком от дождя асфальте и упал. Густад завопил:

– Стойте! – и в тот же миг очутился в дверях двигавшегося автобуса.

Доли секунды между тем, как он увидел падающего Сохраба, и собственным прыжком ему хватило, чтобы осознать: либо он приземляется на ноги – либо спасает сына. Он направил ступни на Сохраба и вытолкнул его из-под колес уже наезжавшего на него такси. Его левое бедро приняло на себя всю тяжесть падения. Он услышал омерзительный хруст и, перед тем как потерять сознание, ощутил в носу резкий запах дизельного выхлопа.

Таксист ударил по тормозам и остановился в дюйме от Густада. С тротуара к пострадавшему сбегались люди, собралась небольшая толпа.

– Положите его поудобней, – сказал кто-то.

– Ему нужна вода, у него обморок, – сказал кто-то другой.

Густад слышал голоса и чувствовал, как его оттаскивают с проезжей части, не давая подниматься.

Таксист попросил своих пассажиров выйти. Те было запротестовали, но, поняв, что он не требует оплатить то, что уже нащелкал счетчик, быстро ретировались.

Кто-то через дорогу позвал продавца воды тем специфическим кличем – смесью шипения, придыхания и шелеста, – который перекрывал обычный уличный гул: «Хишш-ш-ш-ш! Панивалла![80]» Продавец со своим бидоном и стаканами рысцой перебежал на другую сторону. Густаду протерли водой лоб, хотя лицо его и так было мокрым от дождя. Наверное, подумали, что вода, более холодная, чем дождь, может быстрее привести в чувство.

Густад открыл глаза. Стакан снова наполнили водой и поднесли к его губам, но он отказался пить. Продавец выплеснул воду на землю и сказал, обращаясь ко всем сразу:

– Два стакана – двадцать новых пайс[81].

– Что? – возмутился таксист. – Совести у тебя нет! Неужели ты не видишь, что у человека серьезная травма, ему больно, он теряет сознание.

– Я человек бедный, – ответил продавец воды. – Мне детей кормить надо. – На одной стороне лица у него было большое фиолетовое родимое пятно, и голос звучал высоко, с раздражающим подвыванием.

В толпе мнения разделились. Кто-то говорил, что бессердечного негодяя надо прогнать пинком под зад, а кто-то видел резон в его словах. Полный решимости не дать лишить себя единственного за этот дождливый день заработка, продавец заговорил снова:

– Этот человек попал в аварию. И что? Чтобы вылечиться, ему придется заплатить за «Скорую», потом врачу в больнице. Почему я должен быть единственным исключением? Чем я так согрешил, что не могу получить свои двадцать новых пайс?

– Правильно! Правильно! – поддержала его толпа. Бóльшая часть собравшихся приняла сторону продавца. Тогда Сохраб отделил рупию от семи, полученных утром. Густад хотел ему сказать, чтобы он внимательно пересчитал сдачу, но не смог произнести ни слова. Продавец воды ушел со своими бидоном и стаканами, что-то бормоча себе под нос. При продолжавшемся дожде его высокий подвывающий голос перешел в тщетный призыв: «Ледяная вода, сладкая-сладкая вода!»

Всеобщее внимание вновь сосредоточилось на Густаде. Таксист предложил отвезти его в больницу, но Густад сумел прошептать: «Ходадад-билдинг», прежде чем снова чуть не потерял сознание. Он хорошо помнил, каким добрым человеком оказался таксист, который спокойно взял все в свои руки. Он подбодрил Сохраба, который был напуган и едва сдерживал слезы:

– Не волнуйся, мы быстро доедем, пробка не может длиться вечно, – сказал он ему, потом расспросил про школу, про занятия, поинтересовался, в каком он классе, и поддерживал этот спокойный разговор всю дорогу, пока они не добрались до Ходадад-билдинга.

Майор Билимория был дома. Услышав о несчастье, он немедленно явился к Ноблам и рассказал Дильнаваз о Мадхивалле-Костоправе.

– Отвезете его в обычную больницу вроде Парси-дженерал – и все, что вы там получите, это традиционное лечение. Точнее, традиционно плохое лечение – это уж как Густаду повезет. – Он хмыкнул.

Дильнаваз представила себе, сколько тяжелых травм повидал майор на своем веку, неудивительно, что он не слишком беспокоится.

Майор тем временем продолжал:

– В больницах обожают орудовать долотами, пилами, молотками и гвоздями. И выдавать вам после своего слесарничанья огромные жирные счета – как же, ведь их инструменты так дорого стоят! – Густад слышал его сквозь застилавшую сознание пелену боли и находил его ироническое описание весьма духоподъемным, потому что знал: теперь все будет в порядке, Джимми обо всем позаботится. – А с Мадхиваллой-Костоправом не понадобится никакой операции, никаких спиц, никаких шин – ничего. И даже счета не будет – достаточно любого пожертвования, какое вы сочтете посильным. Метод Костоправа удивителен, я – живой тому свидетель. Иногда, в особо трудных случаях, армейские хирурги обращались к нему за помощью. То, что он делал, было похоже на чудо.

Так и решили. На том же такси они подъехали к большому зданию, где в тот день принимал Мадхивалла-Костоправ. Таксист отказался от платы. «Не хочу наживаться на вашей боли», – сказал он.

Потом Джимми поднял Густада на руки, как ребенка, и внес внутрь. Джимми был одним из немногих, кто мог сравниться силой с Густадом, как они выяснили за долгие годы своих пáрных турниров по армрестлингу.

Он не отходил от Густада, пока Мадхивалла-Костоправ осматривал его, а позднее приволок два длинных тяжелых мешка с песком, которые Мадхивалла прописал Густаду, чтобы обездвижить ногу, пока не срастется перелом.

«Что бы я делал в тот день без Джимми?» – подумал Густад. Удивительно: он всегда появлялся сам, когда в нем случалась нужда. Можно назвать это совпадением или дружбой, но таков уж был Джимми.

III

Густад протер глаза и открыл их. Во рту пересохло. Он потянулся к стакану ром-пива, но вспомнил, что уже все выпил. Встав, он увеличил фитилек керосиновой лампы и понес ее к письменному столу. В тысячный раз сердце его наполнилось благодарностью к Джимми Билимории. Если бы Джимми не отвез его к Мадхивалле-Костоправу, он бы сегодня был конченым инвалидом. А вместо этого – вот он, без костылей и без палочки, и без жуткой подпрыгивающей и раскачивающейся походки Хромого Темула.

Он выдвинул более широкий из двух ящиков и пошарил в нем в поисках писчей бумаги. Сейчас он хромал чуть больше обычного. Хотя немало лет прошло со дня того несчастного случая, Густад так полностью и не признал, что его волшебное исцеление было столько же результатом лекарского искусства Мадхиваллы, сколько и силы его собственного духа, только все вместе позволило свести его хромоту до ничтожного минимума.

Найдя несмятый лист, он проверил шариковую ручку, почеркав ею по ладони: он не любил, когда в середине письма паста в ручке заканчивалась и текст менял цвет. Передумав, открыл дверцу письменного стола.

Изнутри снова повеяло знакомым запахом старых книжных переплетов. Он глубоко вдохнул его. Коробочка с перьями лежала сбоку, там, куда упала прежде. Он открыл ее и, испробовав несколько перьев о ноготь левого большого пальца, выбрал одно, вставил его в ручку и открыл баночку с чернилами «Кэмел» королевского синего цвета.

Ручка удобно легла в руку и ощущалась куда солиднее, чем пластмассовые шариковые ручки. Как же давно он не держал в руках перьевую ручку! Никто больше такими не пишет, даже в школах. Вот так же когда-то дети переходили с карандашей на чернила. В этом заключается одна из проклятых проблем современного образования. Во имя прогресса зачастую отбрасывают на первый взгляд несущественные вещи, не понимая элементарного: то, что они выкидывают в окно современности, является традицией. А если традиция утрачивается, утрачивается и уважение к тем, кто любил, почитал эту традицию и всегда ей следовал.

Было уже почти два часа ночи, но Густаду не хотелось спать. С грустью и любовью он вспоминал былые дни. Наконец, обмакнув перо в чернила, он поднес его к бумаге. Тень от руки, державшей ручку, падала на лист. Он сдвинул лампу влево, написал адрес и поставил дату. Пока он писал первые приветственные строки, дали электричество. Лампочка над столом вспыхнула. После нескольких часов темноты резкий электрический свет хлынул в комнату и затопил ее до самых дальних углов. Густад выключил его и продолжил писать при свете керосиновой лампы.

Загрузка...