Все в это утро казалось легким, прозрачным, пронизанным струящимся с неба солнечным светом. Москва только просыпалась, ее широкие улицы с серыми, вышарканными тротуарами еще не обрели привычного гомона и суеты. На Кутузовском проспекте навстречу попадались лишь поливальные машины, издали похожие на божьих коровок с длинными, словно нарисованными, усами водяных струй. Солнечные лучи высекали из них радугу и от этого усы переливались разноцветными красками. Редкие легковушки проносились стремительно, как снаряды, обдавая нас шипящим свистом. Наш неторопливо побрякивающий «Запорожец» упорно тарахтел, не обращая на них внимания.
Валера, чуть прищурившись, сосредоточенно смотрел на дорогу. Справа от него, закрывая мне широкими плечами почти весь обзор, сидел Гена. Он еле уместился на узком, скрипучем сиденье. При каждом встряхивании Гена пригибал голову, чтобы не стукнуться о крышу, и постоянно косился на Валеру. Но тот не замечал его недовольных взглядов.
Сегодняшнюю, походившую на бегство из города, поездку устроил Валера. Когда я позвонил ему, чтобы сообщить о своем приезде, Валера радостно закричал в трубку:
— Старик, ты не поверишь, как я рад твоему звонку. Давай завтра же рванем на Генкину дачу и устроим себе мальчишник.
— Ты думаешь, это будет интересно? — спросил я, немного удивившись. Женщины мне никогда не мешали. Наоборот, я считал, что жизнь без них сразу теряет всякий смысл.
— А ты разве еще не женат? — нерешительно спросил Валера и в его настороженном голосе послышалась незнакомая мне интонация.
— Пока нет. А что?
— Бабы только портят мужскую компанию, — сухо сказал Валера, заканчивая разговор. — В восемь ноль-ноль я буду у вас.
Я пожал плечами и растерянно посмотрел на Гену. Мне показалось, что бабы здесь ни при чем. Скорее всего дело только в одной из них.
У Валеры жена манекенщица. Я ее никогда не видел, но женщин ее типа хорошо представлял. Это только на телеэкране они выглядят красавицами. А так почти каждая под два метра ростом, с выпирающими ключицами, насквозь пропитанная дезодорантами, давно убившими в ней всякие запахи плоти, и при всем том избалованная вниманием публики. Мне казалось, что в жизни эти женщины всегда должны быть капризными. Такую не поносишь на руках, как она этого требует. Может быть поэтому Валера и мучается.
— Пригласил на дачу? — спросил Гена, протягивая руку к телефонной трубке, которую я все еще держал в ладони.
Я кивнул. Он положил трубку на телефонный аппарат и сказал, странно улыбаясь:
— Мы с ним давно хотели устроить шашлычки. А теперь появился железный повод. — Я понял, что речь идет обо мне.
Гена, как и я, тоже с Алтая. Когда-то начинали работать в одной газете. Но затем я уехал на север за туманом и за запахом тайги, как поется в одной песне. А он, будучи талантливым газетчиком, стал разрабатывать свою журналистскую штольню. Написав несколько материалов в ведущую газету страны, Гена крупно заявил о себе. Его взяли собкором по сибирской зоне.
А вскоре он оказался в Москве уже в качестве специального корреспондента при секретариате редакции.
Валера по профессии зубной врач. После окончания московского медицинского института его направили работать на Алтай в сельскую больницу. Там он исполнял обязанности не только стоматолога, но и терапевта, и лора, и кого-то еще. Но и при такой занятости умудрялся писать стихи и приносить их нам в редакцию. В редакции мы и познакомились.
Отработав положенный после института срок, Валера вернулся в Москву. Защитил кандидатскую, затем докторскую диссертации и сейчас возглавлял кафедру челюстной хирургии в медицинском институте и одновременно заведовал отделением крупной больницы. С Геной они общались постоянно, а я во время своих кратковременных наездов в Москву у Валеры ни разу не был.
— О шашлычках думаете? — спросил Валера, повернувшись ко мне и, не дожидаясь ответа, сказал: — Я угощу вас сегодня кое-чем получше. У меня в багажнике великолепная говядина.
Он хотел сказать что-то еще, но сзади рявкнул клаксон автомобиля. Валера отвернулся от меня и сосредоточился на дороге. Сверкающая новенькой краской голубая иномарка обогнала нас и стала стремительно удаляться. Мы проезжали Триумфальную арку, около которой постоянно дежурили гаишники. За ней легко спрятаться, чтобы выловить жертву. Дорогие иномарки гаишники не останавливали, они отлавливали таких, как мы. Я оглянулся и прочитал высеченную на арке фразу, с которой Кутузов обратился к своей армии после разгрома Наполеона. «Вы кровию своею спасли Отечество, доблестные, победоносные войска». Гена, изредка смотревший в переднее зеркальце, перехватил мой взгляд, заметил:
— После таких слов последний солдат отдаст свою жизнь за маршала.
— Сейчас и солдаты измельчали, и маршалы совсем не те, — сказал я, поудобнее располагаясь на сидении. Комфорта в «Запорожце» все-таки маловато. — Посмотришь по телевизору на этого заморыша — нынешнего министра обороны — и тоска берет. Суслик в очках.
— Придет время испытаний, появятся и маршалы, и солдаты, — не оборачиваясь, сказал Гена.
— Ну вот. Стоит встретиться двум русским и весь треп только о политике, — вмешался в разговор Валера.
Мы замолчали. По обеим сторонам шоссе еще мелькали многоэтажные здания, но это уже была окраина Москвы. Вскоре Валера свернул на проселочную дорогу, мы выехали в поле, за которым виднелся лес. Поле было засеяно пшеницей. Ее сизоватые со светлым отливом стебли уже выбросили колос, в котором, притаившись, наливалось зерно. Мы пересекли поле и оказались в роскошном смешанном лесу. Кряжистые дубы с глянцеватой резной листвой росли здесь вперемешку с липами и рельефно выделявшимися темными, остроконечными пирамидами елей, увешанных гирляндами светло-коричневых шишек. Вскоре по обе стороны дороги потянулись ограды, за которыми замелькали одноэтажные деревянные дома с просторными застекленными верандами, какие строили до войны так называемому комсоставу. Почти все они были обшиты рейкой и выкрашены в зеленый или светло-голубой цвет. На некоторых домах краска выцвела и потрескалась.
— Ну вот и мое бунгало, — сказал Гена, показывая на домик, расположенный в глубине.
Валера остановил машину. Мы выбрались из «Запорожца», забрали сумки с провиантом и, открыв жалобно скрипнувшую калитку, направились к дому. Усадьба перед ним была запущенной. Трава поднялась почти по пояс, вдоль дорожки росли яблони, на которых торчали похожие на протезы старые высохшие ветки.
— Специально оставляю все в нетронутом виде, — сказал Гена, незаметно пнув в траву валявшийся на дороге сучок. — Пусть все растет, как в дикой природе.
Валера сморщился, глядя на неприбранную территорию, и заметил:
— Дикая природа — великолепно. Но стриженный газончик перед дачным домом все-таки лучше.
Гена не ответил. Мы уже подходили к углу дома, когда дверь его распахнулась и на пороге показалась босая взлохмаченная девчонка с прелестными голыми ногами, одетая в мужскую рубашку. Став в дверном проеме, она сцепила над головой руки и потянулась, приподнимаясь на цыпочках. Рубашка задралась, обнажая крохотные белые трусики, которые больше подчеркивали, чем скрывали женскую тайну. Издав легкий стон, девчонка увидела нас, испуганно вскрикнув, присела, натягивая на колени рубашку, потом вскочила и скрылась в доме.
— Вот это да, — сказал Валера и посмотрел на Гену.
Тот, изогнув брови, нахмурился и спросил:
— А ты в эти годы был другим?
— Почему в эти? — пожал плечами Валера. — Я и сейчас еще не постарел.
Дверь снова открылась и теперь на пороге появился парень. Высокий, стройный, в заношенных джинсах и чистенькой, аккуратно сидящей на нем темно-синей футболке. Кивнув всем сразу, он напустился на Гену:
— Ты чего не предупредил, что приедешь? Да еще с гостями. Человека чуть заикой не сделали.
Это был сын Гены Андрей, студент второго курса МГУ.
— Так вот почему ты не ночевал дома? — спросил Гена, изображая из себя сурового родителя.
— А что? — Андрей напрягся и настороженно посмотрел на отца.
— Закурить дай, — сказал Гена, стараясь изобразить на лице суровость.
Андрей вытащил из заднего кармана джинсов пачку сигарет, протянул отцу. Гена достал сигарету, долго разминал ее толстыми, неуклюжими пальцами, исподлобья глядя на сына, положил пачку к себе в карман и сказал:
— Молодой еще разговаривать таким тоном со старшими.
Его взгляд сразу смягчился и я понял, что на этом воспитание сына закончилось. Гена затянулся сигаретой, выпустил дым сразу из обеих ноздрей, обвел взглядом поляну перед домом и, не глядя на Андрея, заметил:
— Поляну бы хоть выкосил. Заросла вся, смотреть срамота.
— Да я собирался, но времени не было. — Андрей облегченно вздохнул и оперся плечом о дверной косяк. Он понял, что гроза окончательно миновала.
— Естественно, у тебя со временем напряженка, — вкладывая в интонацию как можно больше сарказма, сказал Гена. — Когда такими делами займешься, ничто другое на ум не идет.
— Ладно уж, — Андрей опустил голову, ковырнул носком кроссовки порог.
— Чего ладно?.. Доставай дрова и разжигай мангал. Жрать, поди, хочешь?
— Вообще-то не мешало бы…
Гене расхотелось заходить в дом и он повел нас на поляну.
В траве под яблоней, на нижней ветке которой висело несколько небольших зеленых яблок, стоял мангал. На его дне в серой рассыпчатой золе лежали черные головешки. Сразу за мангалом был сколоченный из некрашенных досок стол, по его бокам — две скамейки. Андрей сунул в головешки бумагу, принес целую охапку коротеньких осиновых чурочек, положил их сверху и поджег. Из мангала потянул тонкий, сизый дымок.
— Ты тут последи, — обратился Андрей к отцу, кивнув в сторону мангала. — А я пойду успокою.
Гена заглянул в мангал, где уже начал разгораться огонь, затем достал из сумки большую темную бутылку и ворчливо заметил:
— Ну и дети пошли… Хуже родителей. — Повертел бутылку в руке, прочитал вслух иностранное название: «Бордолино» и сказал, пожимая плечами: — Не могу понять. То ли это от слова «бардак», то ли еще от чего-то?
— От «бордо», кержак неотесанный. — Валера протянул руку, взял у него бутылку. Внимательно рассмотрел этикетку и сказал, словно изрек истину: — Во Франции это вино называется «бордо», в Италии — «бордолино». Ты разве не видишь, что оно итальянское?
— Я думал, что они делают специальное вино для бардаков, — Гена пошарил рукой в сумке и протянул ее Валере. — Не могу найти штопор. Ты пока открывай бутылку, а я сейчас.
Опустив голову и глядя под ноги, он медленно пошел по поляне, словно пытался отыскать потерянную вещь. Гена был толстым и неуклюжим, но не из-за своей полноты, а из-за постоянно мучивших его приступов остеохондроза. Когда ему нужно было оглянуться, он не поворачивал голову, как это делает каждый человек, а разворачивался всем корпусом. Сгибаться же он вообще не мог. Поэтому, если требовалось завязать шнурок на ботинке, он ставил ногу на стул или опускался на колено. Остеохондроз он подхватил на Севере, когда плавал мотористом на катере по великой реке Лене. Осматривая поляну взглядом опытного следопыта, Гена опустился на колено и, раздвигая траву руками, стал что-то искать в ней.
— А ведь выросла, — радостно воскликнул он, приподнимаясь с земли. В его руке было несколько редисок.
Гена ополоснул редиски в бочке, стоявшей под водостоком на углу дома, и подошел к нам. Валера все так же разглядывал этикетку на бутылке.
— Ты что, до сих пор не открыл? — удивился Гена, отрывая у редиски зеленую ботву.
— Что, прямо сейчас и начнем? — спросил Валера, ставя бутылку на стол. — Мы ведь мясо еще жарить даже не начали.
— Перед хорошей закуской нужна разминка, — философски заметил Гена. — Ищи штопор и открывай.
«Бордолино» оказалось приятным, чуть терпким вином с густым ароматом спелого темного винограда. Валера отпил маленький глоток, почмокал губами и махом выпил все, что оставалось в стакане. Взял за хвостик редиску, покрутил ее перед глазами, понюхал и обратился ко мне:
— Ну давай, Иван, рассказывай, как там у тебя на Алтае.
Гена прыснул.
— Ты что? — обозлился Валера. — Я человека сто лет не видел, а ты смеешься. Мне же интересно, что у него. Знаю, что написал несколько вещей. Кое-что издал.
— Я не об этом, — сказал Гена, сдерживая смешок. — Ты эту редиску нюхал, как влюбленный студент розу. А с Иваном начал говорить, словно следователь на допросе.
— А ну тебя, — махнул рукой Валера. — Ты всегда за что-нибудь зацепишься.
— Тоже мне интеллигент. — Гена подошел к мангалу, пошевелил стоявшим около него железным прутом дрова. — Скоро мясо жарить можно будет.
— А что на Алтае? — сказал я, повернувшись к Валере. — Жизнь такая же, как и везде. Каждый выкручивается, как может.
— Но у тебя настроение творческое, а я стихи давно забросил.
— Последняя вещь написалась сама собой, — сказал я. — Я к ней не готовился. Просто взяла и выплеснулась на бумагу, как будто ждала момента.
— Да… — Валера положил редиску рядом с бутылкой недопитого нами вина. — А я пять лет назад докторскую защитил. Сейчас имею свою клинику.
— Горжусь, что у меня такие друзья, — совершенно искренне сказал я.
— Да ладно тебе, — сморщился Валера. — Нашел чем гордиться.
— Нет, я абсолютно серьезно. У меня бы не хватило мозгов стать доктором.
— Ты лучше расскажи, как писателей лечишь, — попросил Гена.
— А чего рассказывать. Пломбировал как-то зубы Солоухину, а потом Евтушенке.
— Вот про них и расскажи, — настаивал Гена.
Валера ухмыльнулся, достал носовой платок, вытер им редиску, откусил маленький кусочек, пожевал его на передних зубах.
— Пломбу ведь в раз не поставишь. Сначала надо подготовить дупло, успокоить нерв, а на второй заход уже ставить пломбу. И вот когда пришел ко мне на второй прием Солоухин, в руках у него была сумочка. Он ее открыл и поставил на стол банку рыжиков. Я поднял руки кверху и категорически заявил: «Никаких подарков от своих пациентов не беру». А Солоухин спокойно, негромким таким баском говорит с ударением на «о»: «Нет уж возьмите, Валерий Александрович, а то я у вас пломбу ставить не буду. К другому врачу пойду.
Я эти рыжики у себя на Владимирщине собственноручно собирал». Мне ничего не оставалось, как взять. «Спасибо, говорю, Владимир Алексеевич, но в следующий раз приходите без подарков. Я вас за книги, не за грибы люблю». Банку эту до сих пор держу в книжном шкафу. Может музею какому пригодится.
— И на этом закончилось? — спросил я.
— Почему? Еще раз приходил лечить зубы. И снова принес грибы. На этот раз белые.
— А Евтушенко?
— Вот ведь какие разные люди, — сказал Валера, словно до сих пор не мог скрыть удивления. — Солоухина лечил, у того ни один мускул не дрогнул. А к Евтушенке подступиться было страшно — весь на нервах. То ли от природы такой, то ли сам себя издергал. Так и ушел молча. Только глазами на меня зыркнул, словно запомнить лучше хотел.
— Сейчас живет в Нью-Йорке, ест американскую колбасу, — сказал я.
— Его с этой колбасы когда-нибудь прохватит, — заметил Гена.
— Да нет, — сказал Валера, наклоняясь к сумке. — У него великолепная приспособляемость. Он переварит, что угодно.
Валера достал завернутое в пакет мясо и обратился к Гене:
— Где у тебя специи?
— Ну вот видишь, — сказал я. — Это же хороший сюжет для рассказа. Напиши.
— Дарю его тебе. — Валера улыбнулся и торопливо, словно боясь, что я откажусь, добавил: — Нет, нет, на самом деле.
Затем он вытряхнул мясо из пакета на стол, нарезал его поперек волокон не очень толстыми пластиками, посыпал сверху специями и положил несколько пластиков на решетку над мангалом. Мясо зашипело, от мангала потянуло приятным ароматом.
— На востоке мясо всегда готовит мужчина, — сказал Валера, приподняв длинной двухрожковой вилкой один пластик и посмотрев, не начал ли он пригорать.
— Восток для меня загадка, — сказал я. — Я никогда не был на Востоке.
— Запад есть Запад, Восток есть Восток и никогда им не быть вместе, — процитировал Валера Редьярда Киплинга, переворачивая мясо.
Из дома вышел Андрей, потянул носом ароматный запах и спросил, обращаясь к отцу:
— Можно и нам перекусить?
— Зови, — Гена кивнул в сторону открытой двери.
Андрей направился за подружкой, а Валера стал складывать на специальную дощечку первые подрумянившиеся куски мяса. Гена между тем нарезал хлеб, достал из сумки огурцы и помидоры, два пучка невесть откуда оказавшейся в Москве черемши.
— Прямо пир какой-то, — сказал я, вытягивая из пучка черемшину.
— Старик, когда мы виделись последний раз? — обратился ко мне Валера.
— Лет пятнадцать назад, — ответил я. — Кстати, когда ты возьмешься за стихи?
— Наверное, никогда, — Валера пожал плечами и я увидел в его глазах печаль.
Гена разлил в стаканы вино, поднял свой и сказал:
— За тебя, Иван. Если бы не ты, мы с Валеркой не выбрались бы на природу еще сто лет. И за процветание земли сибирской. Мы все вышли оттуда.
Мясо оказалось сочным и нежным на вкус. Я сказал об этом Валере.
— Я же говорю, что мясо должны готовить мужчины, — заметил он. — Ввязалась бы в это дело баба, обязательно испортила бы.
— Женщина — украшение нашей жизни, — сказал я.
В это время за соседней оградой раздался звонкий смех. Мы с удивлением развернулись, подумав, что смеются над нами. Оказалось, ошиблись. Яркая молодая женщина, похожая на Аксинью из «Тихого Дона», подоткнув края юбки за пояс, гонялась за шустрым пушистым котенком, который перескакивал с грядки на грядку. Пока она огибала их, он убегал еще дальше.
— Я тебе! — грозилась хозяйка, но было видно, что погоня веселила ее.
Мы многозначительно переглянулись. У соседки были длинные, стройные загорелые ноги и открытое лицо с искренней, радостной улыбкой. Дольше всех взгляд на ней задержал Валера.
— Да, — сказал я, покачав головой. — Еще какое украшение…
— Но к такому блюду ее подпускать все равно нельзя, — настойчиво повторил Валера.
В двери дома показались Андрей с подружкой. Она нерешительно остановилась у порога, но Андрей взял ее за руку и потянул за собой. Девушка была в джинсах и голубой футболке с коротким рукавом. На Андрее — клетчатая рубашка, в которой мы видели его подружку, когда она потягивалась на пороге. Гена уже отмяк и, улыбнувшись, поманил ее рукой:
— Иди, иди сюда, мы тебя не съедим.
Девушка оказалась красивой. Ее шелковистые пепельные волосы были стянуты на затылке в узел, придавая лицу серьезность. Строгие светло-карие глаза смотрели на нас с пытливой настороженностью. Сочные ярко-красные губы были чуть приоткрыты. Футболка плотно обтягивала тонкую гибкую фигуру. Мы невольно засмотрелись на девушку и это еще больше смутило ее. Она подошла, не отпуская руки Андрея.
— Надо познакомиться, — предложил Гена, глядя в ее настороженные глаза. — Как зовут меня, ты наверняка знаешь. А это мои друзья Иван Васильевич и Валерий Александрович.
— Наташа, — произнесла девушка и, чуть согнув колени, сделала маленький реверанс. Мне показалось, что ее колени могут заскрипеть, настолько она была напряжена.
Гена достал из сумки вторую бутылку, со звонким хлопком вытащил из нее пробку.
— Мне больше не наливай, — сказал Валера, накрывая ладонью стакан. — Иначе я вас не довезу, схватит милиция.
Гена исподлобья посмотрел на него и Валера нерешительно убрал руку. Гена плеснул доктору вина, налил немного Андрею и Наташе. Мою и свою тару наполнил до краев. Повернулся к девушке и сказал:
— За тебя, Наташа. Ты для нас, как приятное воспоминание молодости.
— Почему воспоминание? — спросила она, и ее глаза сразу просветлели, словно в них растаяли льдинки.
— Потому что мы для таких, как ты, уже дяденьки.
Она сдержанно улыбнулась, обнажив ровные белые зубы, и взяла в руку стакан с вином. Андрей положил на хлеб кусок мяса, на мясо несколько черемшин и протянул бутерброд подруге. Мы выпили и принялись за еду.
— Вы когда домой? — спросил Андрей, обратившись к отцу.
— По всей видимости ближе к вечеру. А что?
Андрей пожал плечами и протянул руку к мясу. Гена взял бутылку и обвел всех взглядом, словно спрашивая, наливать еще или нет. Молодые пить больше не захотели. Валера — тоже, сославшись на свои шоферские обязанности. Поэтому вторую бутылку «Бордолино» допили мы с Геной. Он все время поглядывал за ограду, да и я украдкой бросал туда взгляд.
Женщина, действительно, была хороша: темные, забранные в пучок волосы, гибкое загорелое тело, красивые ноги, а, главное, улыбчивое, выразительное лицо с большими живыми глазами. Теперь она оказалась совсем рядом. Переносила тонкий шланг, зажав его конец пальцем. Вода под большим напором брызгала из него, как из лейки. Разворачиваясь, соседка обдала тонкой струей нас и снова звонко рассмеялась. И тут же, немного рисуясь, сказала:
— Ой, простите, пожалуйста.
Гена слегка смутился, но поспешил ее успокоить:
— За что? Это вам спасибо… Может быть с нами на шашлычки? — Он показал рукой на стол.
— Да нет, — засмеялась соседка. — Как-нибудь в следующий раз… — Она потянула шланг к дому, намереваясь полить аккуратно подстриженную поляну.
— Вот же черт, — сказал Валера, не сводя взгляда с соседки, и стукнул себя ладонью по лбу. — У Ольги сегодня день рождения, а я ее забыл поздравить. В понедельник будет неудобно.
— У какой Ольги? — спросил я, увидев, что Валеру искренне расстроила его забывчивость.
— У моей старшей медсестры.
— В понедельник подаришь ей цветы и она все простит, — сказал Гена. — Цветы искупают перед женщинами все грехи.
— Да нет, — качнул головой Валера. — Придется заехать.
Он снова бросил взгляд за ограду, за которой женщина, поливая газон, время от времени с любопытством поглядывала на нас.
Гена объяснил, что видит ее впервые. Дачу недавно продали и с новыми хозяевами он еще не познакомился. Слышал только, что дачу купил какой-то высокий чин из МВД. Выходит, это его жена.
Вскоре женщина скрылась в доме, Андрей со своей прелестной подружкой пошли погулять по лесу. Мы остались одни своей мужской компанией. Но наше настроение стало совсем другим.
Не знаю, кто первым сказал, что красивее женщины Богу не удалось сотворить ничего, но это правда. Любой мужчина, увидев перед собой красивую женщину, обязательно обернется, когда она пройдет мимо. На женскую красоту нельзя не обратить внимания. Ничего совершеннее в природе нет.
С уходом женщин мы ощутили в душе странную пустоту. Застолье превращалось в грубую, примитивную выпивку. Они унесли атмосферу, которая придавала ей смысл. Уж лучше бы соседка продолжала ходить по своей ограде.
Гена протянул руку, сорвал с ветки зеленое яблоко, откусил и сморщился, скривив лицо.
— Ты еще долго пробудешь в Москве? — обратился он ко мне, и посмотрел на яблоко, которое не знал куда деть.
— Все зависит от редактора, — ответил я. — А что?
— Что за книжку ты написал? — спросил Валера, повернувшись ко мне. — О чем она?
— О том, о чем писали тысячу лет до меня. О чести, достоинстве. О любви. О том, ради чего дается человеку жизнь. Книжку не перескажешь.
— Я тоже хотел бы написать роман, — мечтательно сказал Валера, сорвав травинку и воткнув ее между зубов. — Такой, чтобы его все захотели прочитать.
Гена выбросил кислое яблоко в траву и неожиданно произнес:
— Нет, мужики, что хотите, а без баб скучно, — и бросил взгляд в сторону соседской дачи.
— Надо же, как она испортила настроение, — заметил Валера.
— Не испортила, а приподняла, — поправил я.
— Такое соседство не легко выдержать, — тяжело вздохнув, произнес Гена и снова посмотрел на дверь, за которой скрылась новая хозяйка дачи. Потом перевел глаза на бутылку и произнес, не обращаясь ни к кому:
— А может нам присоединиться к какой-нибудь компании?
Я пропустил его слова мимо ушей и сказал, обращаясь к Валере:
— Хорошие романы можно пересчитать по пальцам.
— Ну это ты чересчур, — не согласился Валера. — Но то, что хороший роман написать трудно, это правда.
— Нет, мужики, давайте-ка о другом, — опять прервал нас Гена. Он положил руку Валере на плечо: — Так ты говоришь, что у твоей медсестры день рождения?
— Ну и что? — сказал Валера, насторожившись.
— Она красивая? — Гена повел глазами в сторону соседской дачи.
— Даже красивее, — сказал Валера, проследив за его взглядом.
— Да ты что? — невольно вырвалось у меня.
— А у тебя-то что глазки забегали? — удивился Валера, освобождая плечо от Гениной руки.
— Едем к твоей медсестре, — сказал Гена тоном, каким обычно заканчивают долго затянувшееся обсуждение.
— Ты серьезно? — Валера даже отступил в сторону, чтобы получше рассмотреть приятеля. — Как же ты себе это представляешь? Я вас привезу, заведу в общежитие и скажу: девочки, обслужите вот этих пациентов?
— Ну зачем так грубо? — досадливо сморщился Гена. — Ты же знаешь, мы с Иваном интеллигентные люди. Нам нужен не секс, а общение. Вот она ушла, — Гена кивнул в сторону соседки, — и мы оказались, как три казанских сироты. Ты нас привези к своим медсестрам как бы случайно, спроси, нет ли у них чистого стаканчика, а все остальное мы сделаем сами.
— Я бы выпил кофейку, — сказал Валера, нервно вздохнув. Он уже не мог скрыть явного беспокойства.
— Сходи в дом и включи кипятильник. — Гена показал рукой на приоткрытую дверь. — Кофе в шкафу. А мы с Иваном выпьем еще вина.
— Вам не принести? — спросил Валера.
— Мы сделаем себе кофе сами.
Валера пошел в дом, а Гена налил вина себе и мне. За долгие годы знакомства я хорошо изучил его. Он был из тех людей, которые если работали, то до одурения, а если отдыхали, то так, чтобы вместе с ними гуляла вся деревня. Я чувствовал, что Гене потребовался кураж в самом хорошем смысле этого слова. Ему надоели серьезные разговоры и захотелось в компанию, о которой он мог бы сказать, как это сделал классик: «И все бы слушал этот лепет, все б эти ножки целовал». Откровенно говоря, я тоже не имел ничего против такой компании. Хмель уже ударил Гене в голову, он слегка качнулся и сказал:
— У Валерки же целое общежитие медсестер. Я не знаю, чего он так артачится.
— Не принял всерьез, — сказал я. — Да и уважаемый он человек — все таки профессор, доктор наук. А мы предлагаем ему организовать в собственном общежитии бордель.
— Ничего ты не понимаешь, Иван. — Гена отпил глоток вина и поставил стакан на стол. — Праздник надо устраивать, когда этого просит душа. Валерка слишком рационален. А жизнь нельзя разложить по полочкам. Она непредсказуема. Я правильно говорю? — обратился он к Валере, который появился в дверях дома с чашкой в руке.
— Я не знаю, о чем вы тут беседовали. — Валера подошел к нам и поставил на стол чашку, от которой поднимался приятный кофейный аромат.
— Я говорю, что у Ивана выходит в Чехии книга и это надо отпраздновать. — Гена снова взял стакан с вином, но пить не стал.
— Это правда? — удивился Валера, повернувшись ко мне. — Ты ничего об этом не говорил.
— Посчитал неудобным хвалиться. — Я отпил несколько глотков вина, которое уже не казалось мне таким приятным, как вначале.
— У тебя действительно выходит книга за границей? — не унимался Валера.
— Я здесь в общем-то ни при чем, — сказал я. — Просто удачно сложились обстоятельства. Два издательства по предварительной договоренности обменялись рукописями. Моя в Праге понравилась.
— Вот черт, за это и я бы выпил. — Валера посмотрел на свой стакан.
Гена тут же попытался налить в него вина, но Валера запротестовал:
— Не наливай. Иначе я вас не довезу.
— Слушай, старик, — Гена взял чашку с кофе и протянул ее Валере. — Допивай свое пойло и вези нас к сестричкам.
— Ну и упрямый же ты. Зачем это тебе? — Валера взял у него чашку и снова поставил на стол.
— Душа просит.
Гена стоял на своем и Валера посмотрел на меня — может быть я одумался? Он, очевидно, считал, что я еще совсем трезв и мы вместе удержим закуражившегося друга. Но до меня вдруг дошло, что может Гена и не зря затевает все это? Может в этом что-то есть, если он с такой настойчивостью рвется в это общежитие? Я допил свое вино и, отвернувшись, молча поставил стакан на стол.
— Но это же безумно далеко, — взмолился Валера, поняв, что все пути отступления для него отрезаны. — И потом стыд какой. Зав клиникой вваливается с пьяными друзьями в женское общежитие. Другое дело, если бы я был один.
— Старик, — сказал Гена и строго посмотрел на Валеру. — Ты нас разочаровываешь.
Валера растерянно моргал, глядя на меня. Он все еще ожидал заступничества. Но я уже был на стороне Гены.
— Где это? — спросил я.
— На Шоссе Энтузиастов, — жалобно произнес Валера. — Мы туда доберемся не раньше вечера.
Я понял, что он сдался. Валера еще раз посмотрел на меня, допил кофе и уставился на Гену, ожидая распоряжений.
— По дороге заедем за выпивкой, — сказал Гена.
Валера молча кивнул.
На вахте в общежитии за столом застекленной конторки сидела круглолицая девушка со вздернутым носом, усыпанным конопушками. Ее голова была повязана цветастым шелковым платком, под которым торчали бугорки бигудей. Увидев Валеру, девушка высунулась в окошечко и услужливо спросила:
— Вам кого, Валерий Александрович?
— Олю Никоненко. Она на каком живет?
— На шестом, Валерий Александрович. В двадцать восьмой квартире.
Гена нажал на кнопку лифта, подождал, пока мы войдем в кабину, и вскоре мы оказались на шестом этаже. Из-за дверей двадцать восьмой комнаты доносился смех. Валера сухо, почти официально потребовал от нас вести себя в высшей степени пристойно. Никаких плоских шуточек, никаких откровенных ухаживаний. Мы ни на минуту не должны забывать, что это не девушки для флирта, а медицинские сестры одной из самых престижных в городе больниц. Он только поздравит Ольгу с днем рождения и мы сразу же пойдем назад. Слушая его, мы с Геной переглянулись. Чтобы выглядеть респектабельнее, я купил большой букет гвоздик. Гена держал в руках сумку с вином и закуской. На чужие именины без подарков не заявляются.
Валера несколько раз кашлянул в кулак перед дверью, словно прочищал горло перед выходом на сцену, вытер ноги о половичок и нажал на кнопку звонка. Мне даже показалось, что в этот момент он зажмурился от страха. Я только сейчас по-настоящему оценил его поступок. Ради друзей он шел с открытой грудью на обнаженную шпагу.
В комнате послышался смех, затем дробный стук женских каблучков и дверь отворилась. На пороге появилась жгучая брюнетка лет тридцати с блестящими от помады густо накрашенными губами и колючими, схваченными тушью, словно клеем, ресницами. Увидев Валеру, она всплеснула руками и радостно закричала:
— Девчонки! Кто к нам сегодня пришел!
Из-за ее спины тут же высунулись две мордашки. Брюнетка развернулась, оттирая их к стене, и сказала:
— Проходите, Валерий Александрович. Вы для нас такой гость, такой гость…
— Да я, собственно, на минуту и почти официально, — неуверенно произнес Валера, но Гена подтолкнул доктора в спину, тот переступил порог и на этом речь его закончилась.
В комнате отмечали торжество. Стол был заставлен закусками, между ними стояли две бутылки водки и бутылка вина. За столом сидели еще две девушки и два парня. Я успел заметить, что у одного из них были черные усы, но на кавказца он не походил.
— Ну, да тут пир горой, — сказал Гена и обратился к брюнетке: — вас зовут Оля?
Она кивнула, не пряча улыбки, и ответила:
— У Татьяны день рождения, а тут еще брат приехал в гости.
— Которая тут Татьяна? — спросил я, пряча букет гвоздик за спиной.
Из-за плеча Ольги выглянула блондинка со свежим, словно охваченным легким морозцем лицом, подняла руку и сказала:
— Я. А что?
— Принимай, Татьяна, поздравления. — Я протянул ей букет. — От лица всей вашей клиники и ее руководителя.
Валера растерянно заморгал, глядя на Ольгу. Потом, переступив с ноги на ногу, выдавил из себя:
— А мне показалось, что день рождения у тебя.
— Вас, как всегда, неточно проинформировали, — смеясь, сказала Ольга. — Мой день рождения был вчера. А сегодня мы празднуем именины Татьяны. Вы же ее знаете?
Валера молча кивнул. Потом мы узнали, что Татьяна работала не в клинике нашего доктора, а в терапевтическом отделении.
А отмечать праздник у Ольги они решили потому, что у нее самая большая на этаже комната. Но цветы Татьяна приняла и, счастливо сверкнув глазками, тут же скрылась на кухне. Через минуту букет стоял на столе в вазе с водой.
— А мне цветов не подарите? — высунулась из-за другого плеча Ольги мордашка с синими, словно нарисованными акварельными красками глазами, над которыми двумя изогнутыми дугами, тоже походившими на рисованные, поднимались тонкие черные брови.
— Подарим, но не цветы, — сказал Гена, вытащив из кармана две шоколадки. Одну отдал Ольге, другую — ее подруге.
— Мы оказались, как нельзя некстати, — дрогнувшим голосом произнес Валера, явно смущаясь возникшей ситуации и попытался отступить к порогу, но Гена придержал его рукой за спину.
— Да что вы? — удивилась Ольга. — Проходите и садитесь за стол, Валерий Александрович. Вы же никогда у нас не были, так посидите хоть сегодня.
Гене снова пришлось подтолкнуть доктора и мы оказались у стола, а Ольга тем временем закрыла дверь. «Бордолино» в магазине, куда мы заезжали, не продавали, но зато там оказался великолепный кипрский мускат и мы разорились на четыре бутылки. Гена достал две из них и поставил на стол. Девчонки завизжали от восторга и захлопали в ладоши. Я сел между именинницей и еще одной медсестрой, как раз напротив усатого парня. Только сейчас до меня дошло, что он и есть брат Ольги. Как я понял, она была единственной из медсестер, кого знал Валера. Ольга усадила его рядом с собой.
Гена по-хозяйски взял со стола бутылку водки, спросил: «Кому?» — и налил всем. Валера прикрыл рукой стакан, который ему поставила Ольга, но Гена так зыркнул на него, что он убрал ладонь. Застолье пошло своим чередом. Мужики налегали на водку, я после первой рюмки — на вино. Я вообще не люблю крепкие напитки. Гена это знал и не делал попытки оказать давление.
Сладкий мускат пился приятно, но вскоре от него зашумело в голове. Я откинулся на спинку стула и начал внимательно рассматривать женщин, пытаясь определить, кто же из них, по словам Валеры, походит на Генину соседку по даче. Но таких здесь не было. Как грубовато говорил при виде большой женской компании Гена, переспать есть с кем, а полюбить некого. «Так и останусь не обласканным», — подумал я. В любви мне фатально не везло. Недаром из нас троих только я остался не женатым. Но тут же решил: внимание дамам оказать все же надо. Их вон сколько и все смотрят на нас.
Я видел, что соседка справа почти не пьет. Она вообще выглядела в этой компании немного странной. В комнате было тепло, но она сидела в толстом мохнатом длинном свитере, из-под которого выглядывала узкая полоска черной юбки.
— Как вас зовут? — спросил я и попытался налить ей вина.
Она отодвинула стакан и, не повернувшись ко мне, ответила:
— А разве это важно?
— Для посторонних нет, — сказал я. — Но мы же в одной компании и даже сидим рядом.
— Ну так пересядьте подальше. — Она отодвинула свой стул, чтобы между нами образовалось пространство.
Я посмотрел на девушку. У нее было красивое бледное лицо. Большие серые глаза, длинные черные ресницы и аккуратный тонкий нос, классический, как на полотнах лучших русских портретистов. Но на этом красивом лице не было веселья. Можно было подумать, что девушка только что вернулась с похорон и чужая радость ей совершенно не понятна.
Я понял, что ей не до меня и повернулся к имениннице, надеясь, что та обойдется со мной приветливее. Именинница пододвинула свой стакан, я налил ей вина и мы выпили.
— Итак, она звалась Татьяной, — произнес я и слегка приобнял именинницу за талию. Она не отстранилась.
— Это хорошо, что вы зашли, — сказала Татьяна. — Без вас здесь было скучно.
— Одна уже совсем скисла, — я кивнул в сторону соседки справа.
— Не трогайте ее, — сказала Татьяна. — У нее своя печаль. Может лучше потанцуем?
— А где музыка? — спросил я, обводя комнату взглядом. Магнитофона в ней не было.
— Это мы организуем. — Татьяна повернулась к Ольге и попросила: — Сыграй нам что-нибудь.
Мордашка с нарисованными глазами нырнула в шкаф и достала аккордеон. Ольга поставила его на колени, накинула на плечо ремень, дотронулась двумя пальцами до клавиш и по комнате полилась мелодия. Татьяна взяла меня за локоть, потащила из-за стола. Соседка справа внимательно посмотрела на меня, подняв большие серые глаза. Мне сразу же захотелось утонуть в них и я опустил голову. Мы вышли с Татьяной на середину комнаты и провальсировали несколько па.
— Не спешите, — сказала Татьяна. — Музыке надо отдаваться душой. Это такое же наслаждение, как и все остальное.
— И часто вы устраиваете такие наслаждения? — спросил я.
— Дни рождения отмечаем все. Это святое. — Татьяна засмеялась, откинув голову и заставляя меня кружиться быстрее.
— Даже той буке, которая сидит рядом со мной? — попытался я разыграть обиду.
— Ее, между прочим, зовут Маша. Она очень хорошая медсестра и самая начитанная из нас.
— Тогда бы ей лучше сидеть в библиотеке, — сказал я.
— Чего вы к ней пристали? — Татьяна сделала слегка обиженное лицо. — Сидит девочка за столом и пусть сидит. А настроение — это ее личное дело.
— С чего вы взяли, что я не даю ей покоя? Я с ней даже не разговаривал. Просто спросил, как звать, она не ответила.
— Значит на то есть какая-то причина.
— Какая?
— Спросите у нее сами.
— Она опять не ответит.
— Ой, ну почему вы ко мне с этим пристаете? Спросите лучше о чем-нибудь другом.
— Вы кого-нибудь любите?
— Конечно. Разве можно без этого?
— Одного или нескольких?
— Вам это интересно?
— Само собой, особенно, если я могу войти в их число.
— Вы очень милый человек, но я другому отдана и буду век ему верна. — Она снова засмеялась.
— Тогда давайте выпьем.
— Вы настаиваете?
— Только предлагаю.
Она сосредоточенно посмотрела вверх, немного выпятив красивую нижнюю губу, опустила голову и сказала таким тоном, будто у нее просили руки:
— Я согласна.
Мы остановились и пошли к столу. Гена, вышедший в круг вслед за мной, продолжал танцевать с мордашкой, которая изо всех сил пыталась кружить его, но он только топтался на месте, неловко переступая ногами и задевая локтями другие пары. Маша сидела за столом, похожая в своем толстом сером свитере на нахохлившегося воробья. Она о чем-то сосредоточенно думала, отрешенно потирая большим пальцем ручку вилки, которую держала в руке. Ее лицо показалось мне еще красивее, чем минуту назад. Оно невольно притягивало к себе взгляд. Я налил вина Татьяне и себе и, повернувшись к Маше, спросил:
— Выпьете с нами?
Она скользнула взглядом мимо меня, встала и вышла из-за стола. Я чокнулся с Татьяной, отпил глоток муската и поставил рюмку на стол. Валера, все так же сидевший рядом с Ольгой и слушавший музыку, подмигнул мне, давая понять, что одобряет мои действия. Его неловкость прошла и он немного оттаял.
Я улыбнулся краешком губ и посмотрел на Татьяну. Ее щеки, разогретые вином или вальсом, пылали, глаза искрились, с лица не сходила улыбка. Ей было хорошо, как и положено имениннице, и я снова пригласил ее на танец.
Когда я положил руку ей на талию, она прижалась ко мне и я сквозь рубашку ощутил упершиеся в меня горячие упругие груди. Эта физическая близость женщины подняла в сердце теплую волну нежности и я закружился в вальсе, еще теснее прижимая Татьяну к себе. Она не отстранялась и я не знал, хорошо ли ей на самом деле или она специально подыгрывает мне. Я был благодарен Гене за то, что он настоял поехать в это общежитие. Здесь было намного приятнее, чем на даче. Женщины не только украшают нашу жизнь, они придают ей смысл.
Ольга убрала руку с клавиш, аккордеон замолк и танцующие остановились. Гена поднес руку партнерши по танцам к губам и галантно поцеловал.
— Вы прелесть, — сказал он, обнял ее за плечо и поцеловал в щеку.
Ольга, передохнув, снова нажала на клавиши, вызывая из своего инструмента самые нежные аккорды. Но пары не двинулись с места, продолжая стоять там, где остановились. Ее усатый брат разговаривал со своим другом. Это был высокий широкоплечий парень лет тридцати пяти с коротко остриженными, но тщательно расчесанными на пробор волосами. На нем были выцветшие джинсы и клетчатая рубашка, воротник которой застегивался на пуговицы и от этого казался стоячим, как у френча. Потому, как парень вставал из-за стола и шел приглашать девушку на танец, мне показалось, что он военный. В его выправке было что-то офицерское. Он открыл форточку, достал сигарету и закурил. Ольгин брат стоял рядом. Я понял, что они, если и не друзья, то хорошие знакомые.
Я с удовольствием слушал Ольгину игру и не заметил, как отворилась дверь и в комнату вошли два парня, по внешнему виду кавказцы. Один из них был выше среднего роста, с отвисшим брюшком. Другой — чуть пониже его, худощавый с узким лицом и большими, навыкате глазами. Увидев нас, худощавый сказал на хорошем русском языке:
— Извините, мы думали здесь одни девушки. Хотели напроситься на танцы.
Услышав голос незнакомца, Ольгин брат нервно вздрогнул, резко повернулся к двери и возбужденно закричал:
— Витя, это же Казбек!
Витя выбросил сигарету в форточку и рывком, по-звериному, бросился к кавказцам. Они кинулись в дверь, но в проходе столкнулись и на мгновение замешкались. Витя не успел схватить их, только стукнул вдогонку того, кто был побольше, кулаком по затылку. Но это лишь помогло ему вылететь из двери.
— Держи Казбека! — кричал Ольгин брат, тоже бросившийся к кавказцам.
Ольга еще при первом крике оборвала музыку, девчонки прижались к стене, мы сидели за столом, не понимая, что происходит.
— Ах ты сука паскудная! — услышали мы голос Вити, когда компания дерущихся оказалась на лестничной площадке. Вслед за этим раздался топот ног сбегающих по ступенькам людей.
Я выскочил из-за стола и кинулся на площадку. Виктор стоял, прислонившись к перилам, и зажимал ладонью правое предплечье. Из-под его пальцев на серую бетонную ступеньку капала кровь.
— Беги к Косте, — сказал он, морщась от боли и прижимая руку к животу. — Он там один.
Я нажал кнопку лифта, он загудел, медленно поднимаясь снизу. Я махнул от нетерпения рукой и кинулся вниз по ступенькам. На первом этаже хлопнула входная дверь, через несколько секунд хлопок повторился еще раз. Я прыгал через три ступеньки, но догнать дерущихся не мог. Когда выскочил наружу, увидел Костю, который, размахивая кулаками, гнался за бежевыми «Жигулями». Выехав со двора, машина выскочила на Шоссе Энтузиастов и сразу же затерялась в потоке других быстро несущихся автомобилей. Сбавив шаг и усмиряя дыхание, я подошел к Константину. Он стукнул себя кулаком по бедру и сказал с нескрываемой злой горечью:
— Ушел, сволочь! — повернул ко мне искаженное возбуждением лицо и добавил: — Но я его все равно достану.
— Что случилось-то? — спросил я, остановившись. — Мы понять ничего не успели.
— Чечен вонючий, — сказал Костя, поворачивая голову в сторону проспекта, по которому уехала машина. — Он мою сестру с мужем зарезал. В Асиновской.
— Он Виктора поранил и видать здорово, — сказал я.
Мы пошли в общежитие. Площадка на шестом этаже была залита кровью, за дверьми Ольгиной комнаты не слышалось ни звука. Я толкнул дверь ладонью, она отворилась. По всему полу от порога до середины комнаты тянулась кровавая дорожка. Бледный Виктор сидел на стуле без рубашки, Ольга перевязывала его. Рука Виктора повыше локтя была стянута марлевым жгутом. Ольга бинтовала предплечье, где была рана. Валера стоял рядом и с нервным напряжением следил за ее работой. Девчонки выстроились за Ольгиной спиной. Одна из них держала бинт, у другой в руках были ножницы.
— Рана серьезная? — спросил я Валеру.
— Думаю, да, — ответил он, не отводя глаз от Ольгиных рук. Она продолжала бинтовать рану, но кровь тут же проступала сквозь марлю. — Мякоть разрезана поперек волокон почти до кости и, по всей видимости, задета вена. Иначе бы так не кровавило.
— Я нож у него увидел в самый последний момент, — сказал Виктор, поднимая глаза на Костю. — Он его держал кверху лезвием. Если бы я не подставил руку, чечен сделал бы мне харакири.
— Я его все равно достану, — играя желваками, процедил Костя. — Он у меня не спрячется ни в Москве, ни в Грозном.
Ольга закончила перевязку. Валера взял Виктора под локоть, помогая ему подняться, и сказал:
— Пойдем.
— Никуда я не пойду, — заупрямился Виктор. — Кровь сейчас остановится и все зарастет, как на собаке.
— У тебя очень серьезная рана, — спокойно, глядя Виктору в глаза, сказал Валера. — Ее надо профессионально осмотреть и наложить швы. Я тебя довезу на машине. Никто тебя не увидит такого окровавленного.
— Не упрямься, Витенька, — прильнула щекой к его плечу Татьяна. — Валерий Александрович говорит правду.
— Девочки, подотрите пол в комнате и на площадке, — деловито распорядилась Ольга и, повернувшись к Виктору, сказала: — Пошли.
Он нехотя повиновался. Валера обвел взглядом комнату, посмотрел на Гену, пожал плечами и пошел вслед за ними. Девчонки подтерли пол и сели на стулья, повернувшись спиной к столу. Застолье кончилось, наступила напряженная тишина.
— Что у вас с этими чеченцами? — спросил Гена, подняв глаза на Костю, который стоял, прислонившись к стене. — И как они здесь оказались?
— Я их вчера видела на четвертом этаже у Таймасхановой, — сказала мордашка. — Она мне говорила, что это ее родственники.
— А ведь выдает себя за дагестанку, — заметила Татьяна. — Надо ее гнать из больницы поганой метлой.
— Я ей и раньше руки не подавала, — сказала Маша.
Я повернулся к ней. Она сидела на кровати, поджав под себя ноги и навалившись плечом на стену. Ее нетронутое макияжем лицо было бледным и чистым, как лист мелованной бумаги. Мне показалось, что оно стало еще бледнее, чем раньше. Она перехватила мой взгляд и, чуть повернув голову, продолжила:
— Все эти выходцы из солнечных краев для меня чужие. Я не верю ни одному их слову. Они если не продадут, то предадут.
— Мы же до прихода Дудаева жили в Чечне, — сказал Костя, доставая сигарету. Я заметил, что руки его дрожали. — В Асиновской. Были там и чеченцы. Случалось, что мы дрались, но до поножовщины не доходило. А когда Дудаев объявил себя президентом независимой Ичкерии, русским житья в Чечне не стало. Начались убийства, изнасилования, грабежи. В милицию обращаться стало бесполезно, там оказались одни чеченцы. В суде и прокуратуре — тоже.
Костя чиркнул зажигалкой, прикурил сигарету и замолчал. Потом подошел к окну, несколько раз глубоко затянулся, выпустил дым в форточку. При этом все время нервно крутил зажигалку, зажатую между большим и средним пальцами.
— Ну, а с сестрой как получилось? — спросил я.
— А что с сестрой? — Костя снова затянулся сигаретой и положил зажигалку в карман. — После того, как из Чечни вывели нашу дивизию, все ее оружие оставили Дудаеву. Тут и началось. За русскими стали гоняться, как за дикими животными. Убивали повсюду и без разбору. Захватывали их квартиры, имущество, скот. У сестры с зятем были «Жигули». Из-за них их и убили. Казбек не из Асиновской. У него там жили родственники. Они и дали наводку. Мы после этого перебрались в Буденовск, но чеченцев запустили и туда. Что они там натворили, вы знаете. Казбек тоже был в Буденовске, его показывали по телевидению. Если бы не этот вонючка Черномырдин, который выдал им индульгенцию и предоставил охрану, когда они уходили из Буденовска, их бы на этой дороге положили всех до одного вместе с правозащитниками.
Я слушал Костю и думал, сколько зла принесли на русскую землю люди, называющие себя демократами. Ведь и Хрущев, возвращая чеченцев на Кавказ, действовал от имени демократии. И Горбачев с Ельциным заклинали нас ей же. А что получилось? Вражда народов и разорение величайшей страны. Чеченцам теперь за столетие не вернуть того уважения, которое питали к ним другие народы. Страшно, что не верят не только чеченцам, но и всем кавказцам. Хотя из кавказцев я знаю только поэтов Косту Хетагурова и Расула Гамзатова.
— А что бы ты сделал с ним, если бы поймал? — спросила Татьяна. Она раскачивалась на стуле, положив ногу на ногу и сцепив пальцы на колене. — Убил бы?
— Мы бы с Витьком отвезли его в Буденовск. Там бы его прямо на площади разорвали на куски родственники тех, кого он убивал.
— Хороший у нас сегодня получился междусобойчик, — сказал Гена, оглядывая стол. После всего случившегося ему явно захотелось выпить.
Все замолчали, думая каждый о своем. Тишина, возникшая в такой большой компании, казалась неестественной. И вдруг Маша, откинув голову и полуприкрыв глаза, тихо запела:
Хазбулат удалой, бедна сакля твоя.
Золотою казной я осыплю тебя.
Дам коня, дам седло. Дам винтовку свою,
А за это за все ты отдай мне жену.
Ее густой грудной голос разорвал тишину и поднял и без того висевшее в комнате напряжение до предела. Костя дернулся всем телом и, резко рубанув рукой воздух, сказал:
— Перестань! Еще не хватало нам про хазбулатов.
— А чего мы скисли, как на поминках, — сказала Маша. — Все равно этот чеченец сдохнет под каким-нибудь забором. Не хотите эту песню, давайте другую. Она кашлянула и запела:
Калина красная, калина вызрела,
Я у залеточки характер вызнала.
Характер вызнала, характер ой какой.
Я не уважила, а он ушел к другой.
У нее был чудный голос. В нем отражалась душа и звучала печаль. Пение подхватила сначала Татьяна, затем остальные девчонки.
А он ушел к другой, а мне не верится.
Я подошла к нему удостовериться.
Девчонки пели негромко, но с таким чувством, что скребло по сердцу. Напевные русские песни всегда задевают душу.
— Эх, балалайку бы, — тихо произнес Гена и посмотрел на Татьяну. Я знал, что он хорошо играет на балалайке, но ее в общежитии не нашлось.
— А хотите, я прочитаю стихи? — сказал Гена, когда песня закончилась и девушки замолкли. — О медсестре.
— Свои, что ли? — спросила Татьяна.
— Нет. Одного художника. Он живет в Барнауле. Пишет прекрасные картины и хорошие стихи.
— Если о медсестре, то давай, — согласилась Татьяна.
Гена сосредоточенно помолчал и, кашлянув в кулак, начал читать.
Гремел военных маршей гром
Сквозь стон гитарного романса,
Сквозь кокаиновый излом
И угасанье декаданса.
Она без боли бросит свет,
Сменив уют семьи дворянской
На офицерский лазарет
В окопном омуте германской.
Потом беда пошла по кругу.
Азартно, будто игроки,
Рубили весело друг друга
Вчерашние фронтовики.
Она в нетопленных вагонах
Молилась и таскала впрок
На станциях и перегонах
Для полумертвых кипяток.
Мы не сорвемся, не согнемся.
Клинками выбив в три строки
Три слова «Мы еще вернемся!»
Молились тихо казаки.
Страна ждала и воевала
И вместе с нею налегке
Она ждала и вышивала
Багровый крестик на платке.
И крест, расшитый русской кровью,
Светился от войны к войне
В сырых окопах Приднестровья
И в обезумевшей Чечне.
И шли солдаты, чуть сутулясь,
И улыбались ей в глаза —
«Мы обещали, мы вернулись».
Крест и поклон на образа.
— Да, — сказала Маша, — где только нашему брату не довелось побывать. И в медсанбатах, и в полевых госпиталях. И все выносили.
— И детей еще рожаем, — подхватила Татьяна.
— Милые вы мои, — расчувствовался Гена, притянул Татьяну за шею и поцеловал в щеку. Мне показалось, что у него даже увлажнились глаза.
На лестничной площадке хлопнули двери лифта и в комнату вошел Виктор в сопровождении Ольги и Валеры. Татьяна сорвалась со стула, кинулась к нему и спросила:
— Ну как?
Виктор качнул забинтованной рукой, висевшей на перевязи, и сказал чуть улыбнувшись:
— Жить буду.
— Правильно сделали, что поехали, — сказал Валера. — У него порезана вена. Слава Богу, что все обошлось.
Татьяна обхватила Виктора рукой за шею, прижалась щекой к его груди и заплакала:
— Когда ты зашел сюда весь в крови, мне стало так страшно, Витенька. — Она поднялась на цыпочках, поцеловала его в щеку. — Садись, пожалуйста.
— Есть у вас водка? — неожиданно спросил Валера и тоже шагнул к столу. — После всего, что случилось, нужно выпить.
Ольга кинулась на кухню и тут же вернулась с двумя бутылками водки. Татьяна открыла одну, стуча горлышком о край стакана налила Валере и Виктору. Валера поднес стакан к губам, понюхал, сморщился и, зажмурившись, выпил все разом. Тряхнул головой и сказал:
— В милицию заявлять надо. Иначе эти чеченцы натворят в Москве жутких дел.
Гена усмехнулся и заметил:
— Ты слышал, чтобы милиция поймала хотя бы одного чеченца? То-то. В Москве все куплено и перекуплено. А вот главврачу больницы попадет за то, что чеченцы оказались в его общежитии. И тебя на допросы затаскают.
— Мы сами с чеченцами разберемся, — сказал Виктор. — Никуда они не уйдут. — Кивнул на бутылки с водкой и добавил: — Садитесь за стол. Не будем же мы пить вдвоем.
Маша спустила ноги с кровати, сунула их в туфли. Встала, кончиками пальцев одернула подол юбки и, стуча каблучками, направилась к столу. Ее ноги в колготках цвета южного загара, были длинными и красивыми. Отбросив левой рукой спадавшие на лицо темно-каштановые волосы, она села рядом со мной.
Я смотрел на нее и чувствовал, что у меня замирает сердце. Мне казалось, что таких красивых девушек я еще не видел.
Гена, взявший на себя роль тамады, наполнил рюмки. Все выпили, только Маша, поднеся свою рюмку к губам, поставила ее обратно. Но продолжить застолье не удалось. Все молчали, не находя темы для общего разговора. Молчание прервал Виктор, попросивший у Ольги чистую мужскую рубашку.
— Откуда она у меня? — сказала Ольга. — Чтобы иметь рубашку, надо завести сначала мужика.
— Моя вся в крови, — пояснил Виктор. — В ней на улице не покажешься.
— Ночуйте с Костей у нас, — сказала Татьяна. — Я постираю тебе рубашку. К утру высохнет.
Мы с Геной переглянулись, поняв, что оказались в этой компании лишними. Может быть виной всему была драка. Она сломала застолье и сделала людей другими. Я попытался бросить сам себе спасательный круг, переключив внимание на Машу. Наклонившись так, что мое лицо коснулось ее волос, я тихо произнес:
— Может прогуляемся по свежему воздуху? Зайдем в какое-нибудь кафе, выпьем по чашечке кофе?
Она втянула голову в плечи, словно защищаясь от самого звука моего голоса, и сказала:
— Приходите на следующий день рождения. Я вам приготовлю самый замечательный кофе.
— С удовольствием, — тут же согласился я. — Когда?
— Через год.
— Вы не слишком любезны, — заметил я, не скрывая откровенного разочарования.
— Простите, я сегодня какая-то злая. — Она положила ладонь на мою руку и тут же убрала ее. Наши взгляды встретились и мне показалось, что впервые за весь вечер она по-настоящему обратила на меня внимание. Мне снова захотелось утонуть в ее глазах.
Неожиданно засуетился Гена, бывший до того самым спокойным во всей компании. Отодвинув рюмку, он встал и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Нам, наверное, пора.
— Я вас довезу, — тут же откликнулся Валера заплетающимся языком и попытался подняться со стула.
— Да ты что? — возмутился я. — Нас заметет первый же гаишник. Оставь машину у общежития, завтра утром заберешь. Никому она тут не нужна.
— Вот таких, как мы, милиция и заметает, — сказал Валера. — А чеченцы с оружием ездят свободно.
— Доедем на такси, — категорично заявил Гена. — Ничего с нами не случится.
Мы встали. Девчонки поднялись тоже, чтобы проводить нас до порога. Я попрощался со всеми за руку. Задержав Машину ладонь в руке, я поднес ее к губам и поцеловал. Она посмотрела на меня задумчивыми глазами и тихо сказала:
— Мне давно никто не целовал руки.
Ее голос звучал так искренне и нежно, что у меня дрогнуло сердце. Я пожалел, что она отказалась пойти в кафе и выпить по чашке кофе. Я был уверен, что мы бы нашли общую тему для разговора.
Мы вышли на улицу. Над Москвой стояла теплая летняя ночь. На небе, почти целиком закрытом громадами домов, лишь кое-где виднелись крошечные бледные звездочки. По Шоссе Энтузиастов неслись машины с включенными фарами. Их поток походил на бесконечную светящуюся пунктирную линию.
Валера постоял у подъезда, потом пошел к своему «Запорожцу» проверить, заперт ли он. Когда мы прощались, он пьяно засмеялся и сказал:
— Мне давно никто не целовал руки.
— О чем это ты? — не понял Гена.
— Иван знает, — Валера кивнул в мою сторону.
Я понял, что он имеет в виду последнюю фразу Маши.
— Я бы тоже поцеловал ей руку, — сказал Валера, — но у тебя это получилось естественнее.
Он обнял меня на прощанье за плечо и мы расстались. Ночью мне приснилась Маша. Я видел ее бледное красивое лицо и печальный взгляд. Утром я вспомнил этот сон и мне стало грустно.
Я любил общаться с редактором, пожилым сухощавым человеком с редкой, седой, никогда не причесанной шевелюрой.
И хотя в последнее время мы виделись изо дня в день, при каждой встрече он выражал такую радость, словно я живой и невредимый вернулся с войны, на которой не уходил с передовой минимум лет десять. Едва я появлялся на пороге, он кидался ко мне, усаживал в кресло и, немного суетясь, говорил:
— Вы тут располагайтесь, а я сейчас приготовлю кофе.
Он ставил на крошечную плитку с закрытой спиралью турку с водой, садился за стол и, подперев подбородок ладонью, смотрел на меня то ли изучая мое лицо, то ли думая о чем-то. Вода закипала. Редактор доставал из книжного шкафа пакетик тонко размолотого колумбийского кофе, сыпал несколько чайных ложек в турку и следил за тем, чтобы кофе не закипел и пена не убежала через край. Кофе получался крепчайшим, его благоухающий аромат распространялся по всему кабинету. Редактор разливал его по чашкам и мы неторопливо, маленькими глотками попивали волшебный напиток. Это походило на ритуал. Василий Федорович сидел за своим огромным, заваленным папками столом, я напротив него в кресле.
— Ну и как вам сегодня кофеек? — произносил традиционную фразу Василий Федорович, заранее зная мой ответ. — Вы, голубчик, не стесняйтесь. Если захотите еще чашечку, я сделаю мигом.
Я знал немало редакторов, в том числе таких, которые испытывали садистскую радость, отыскав в тексте неудачное сравнение или корявую фразу. Играя иезуитской ухмылкой, редактор начинал зло и беспощадно высмеивать тебя, а потом часами учить «русскому литературному языку», обводя жирным карандашом непонравившуюся ему фразу. Собственные литературные опыты таких людей редко появляются на страницах книг или журналов, главная их цель не научить чему-нибудь, а показать твое невежество и свою образованность.
Василий Федорович ничему не учил и образованность не показывал. Она была в его манерах, способе общения, речи.
— А не кажется ли вам, что здесь следовало бы найти другое сравнение, более тонкое и изящное? — спрашивал он, разбирая текст рукописи. — Это немного грубоватое, оно упрощает образ. А тут нужна психологическая точность.
Я почти всегда соглашался с ним, потому что его аргументы были не отразимы. Мне кажется, таких редакторов уже не осталось. Я многому научился у него.
Я вышел на издательство, в котором работал Василий Федорович, совершенно случайно. Сейчас их пруд пруди, особенно в столице, многие не отыщешь даже в телефонном справочнике. Однажды мне в руки попало очередное сникерсное издание. Красивая обложка, ламинированный переплет, а внутри белиберда, которую забываешь сразу же, как только переворачиваешь страницу. Я как раз закончил работу над рукописью и подумал: а что, если послать ее в это издательство? У меня и в мыслях не было, что ее могут напечатать. Мне хотелось узнать реакцию столицы, которая уже давно перестала задавать моду в литературе, на вещь, где отстаиваются традиционные, а не навязшие сегодня в зубах западные ценности. Через месяц раздался телефонный звонок. На другом конце провода был Василий Федорович. Представившись, он спросил:
— Не могли бы вы прилететь в Москву? Нам бы хотелось обговорить условия контракта.
Я никогда не считал себя профессиональным писателем. Профессиональными писателями были Пушкин, Достоевский, Толстой, Иван Шмелев, Шолохов. Даже генерал Петр Краснов, несмотря на свою громкую военную карьеру, был профессиональным писателем. Один его роман «От двуглавого орла к красному знамени» стоит литературного труда всей жизни многих нынешних, да и не только нынешних писателей вместе взятых. Для меня литературное занятие — любимое увлечение. Оно никогда не давало средств для существования, поэтому я не отношусь к нему, как к профессии. Но увидеть напечатанными свою повесть или даже рассказ всегда приятно.
Через два дня я уже сидел в кабинете Василия Федоровича и он угощал меня своим знаменитым кофе.
— Вы знаете, Ваня, — он обратился ко мне по-отечески ласково, — я с удовольствием прочел вашу рукопись. Детективы в глянцевых обложках уже приелись читателю, ему надо что-то из реальной жизни. Поэтому мы решили издать вашу повесть. Но мне кажется, кое над чем вам еще надо поработать. Вы с этим справитесь.
Василий Федорович начал делать конкретные замечания. Их было так много, что я не мог понять: что же ему понравилось в моей повести? Он, очевидно, уловил растерянность на моем лице, поэтому сказал:
— Это вам только кажется, что работы очень много. Подумайте. Какие-то из замечаний примете, какие-то нет. Вещь, в общем-то, готовая. Я просто хочу, чтобы она была еще лучше. Контракт на издание мы можем заключить сегодня.
Я забрал рукопись и поехал к Гене. Он лежал на диване, закрытый до подбородка клетчатым пледом, с приступом остеохондроза.
— Помоги мне подняться, — попросил он, тяжело опираясь на локоть и пытаясь оторвать от дивана массивное тело. Я подал ему руку и потянул на себя. Он свесил ноги на пол, сел.
— Чайку не выпьешь? — спросил он, глядя на меня исподлобья.
— Честно говоря, не хочется, — сказал я. Мне показалось, что чай не для серьезного разговора.
— Тогда сходи на кухню и достань из холодильника водку. Там же в банке грузди и где-то рядом ветчина. Рюмки в серванте.
Гена тяжело нагнулся и подтянул к дивану стоявший недалеко журнальный столик. Я принес то, что он просил. Мы налили по рюмке, выпили. Гена поддел вилкой груздь, похрустел им и попросил:
— Налей еще, кажется, спина проходить стала.
Мы выпили снова.
— Василия Федоровича я знаю давно, — сказал Гена, покручивая за тонкую ножку рюмку. — У него точный вкус. С дерьмом он возиться не будет. Если сказал, что надо делать, значит делай. На кухне у меня хороший стол. Он с утра до вечера свободен. Машинка в книжном шкафу.
Гена, кряхтя, поднялся с дивана, подошел к шкафу, встав на четвереньки, открыл нижнюю дверку и вытащил пишущую машинку. Достал оттуда же пачку чистой бумаги и сказал:
— Вся русская литература ХХ века создавалась на кухне. Действуй!
Через неделю я пришел к Василию Федоровичу с выправленной рукописью. Он положил ее на стол, подправил листы с боков и погладил сверху ладонью. На плитке тем временем закипела вода в турке, Василий Федорович приготовил кофе и, когда он был разлит по чашкам, спросил:
— Как вы там живете в Сибири? Я из Москвы не вылажу, а по столице судить о жизни в стране нельзя. — Он тяжело вздохнул и отхлебнул кофе.
— Если столица не продаст нас с потрохами, выкрутимся как-нибудь, — сказал я.
— Вот и я этого боюсь. — Он отодвинул чашку и положил ладони на столешницу. Потом, как бы спохватившись, добавил: — К нам на днях приезжает редактор одного пражского издательства. Хотим наладить порушенные связи. Для начала обменяться хотя бы несколькими рукописями. Я решил предложить твою. Если понравится, может быть, напечатают. Не возражаешь?
— Ну что вы? — Я чуть не поперхнулся от неожиданности. — Разве можно возражать по такому поводу?
Было это полгода назад. А на прошлой неделе Василий Федорович позвонил мне и сказал, что гранки моей повести лежат у него на столе.
— Если в ближайшие дни окажешься в Москве, — добавил он, — успеешь их вычитать. А заодно получить гонорар.
Мне, конечно, не терпелось вычитать гранки, но еще больше хотелось получить гонорар. Лишних денег никогда не бывает, во всяком случае я в своей жизни такого не помню. И вот я снова в Москве, где Гена с Валерой решили устроить веселый мальчишник.
Отоспавшись у Гены на диване и приняв горячий душ, я с самого утра был в издательстве. Василий Федорович, как всегда, угостил кофейком и после этого проводил в бухгалтерию. Получив деньги, я первым делом пошел в магазин, где видел кофе, которым меня всегда угощал редактор. Я купил сразу десять пачек, попросил положить их в красивый пакет и вернулся в издательство. Кофе Василий Федорович принял с благодарностью, отдал мне на читку гранки и сказал, чтобы ровно в два пополудни я был у него. К нему должна прийти редактор пражского издательства Зденка Божкова, которая хочет со мной познакомиться. У меня екнуло сердце. Почему-то подумалось, что Божкова хочет сообщить мне важную новость. Иначе бы ей незачем было встречаться со мной. От этой мысли запела душа. Я не мог и во сне представить, что моей рукописью заинтересуется иностранное издательство.
— Что-то не так? — спросил Василий Федорович, увидев растерянность на моем лице.
— Все так, — сказал я, едва сдерживая рвущийся наружу восторг. — Но я приду чуть пораньше. К такой встрече надо подготовиться.
— А ты дипломат. — Василий Федорович хлопнул ладонями по столу и приподнялся на стуле, показывая, что у него больше нет времени на отвлеченные разговоры.
Еще полгода назад, сразу после того, как я узнал, что мою рукопись отправили в Прагу, мне вдруг захотелось выучить чешский язык. Я обошел десятки московских книжных магазинов, но не нашел ни одного учебника. В Сибири их тоже не было. Тогда я стал искать человека, знающего чешский. Здесь мне повезло больше. Знакомый университетский профессор дал адрес бывшего преподавателя кафедры славянской литературы Надежды Тимофеевны Вольных. Ей было далеко за семьдесят, но в свое время она преподавала в университете чешский язык, который изучался факультативно. Она очень обрадовалась моему желанию выучить столь любимый ею предмет и тут же подарила мне книжку «Чешский язык для русских». Надежда Тимофеевна давала уроки бесплатно, вознаграждая себя удовольствием поговорить на чешском. Я взял несколько десятков уроков, проштудировал книжку, но оценить свои познания не мог. Для этого надо было встретиться с настоящим чехом. Или чешкой.
Внутренний карман пиджака приятно оттягивала увесистая пачка денег — мой гонорар за повесть. Такой суммы наличными я не имел уже давно, поэтому чувствовал себя, как принц, выбирающий невесту. В пределах разумного я мог купить все, что пожелает душа. Мне хотелось угостить Божкову чем-то особенным. Но ничего русского, кроме икры, в московских магазинах не было.
Я купил две баночки красной икры и бутылку ирландского кофейного ликера. Ликер я брал в Елисеевском, не доверяя другим магазинам. Боялся наткнуться на фальшивку, с которой можно только опозориться. Без четверти два я был у Василия Федоровича.
— Не падать же нам в грязь лицом, — сказал я, доставая из пакета ликер и икру. — Пока есть время, сделаем бутерброды.
Василий Федорович посмотрел на мои покупки и рассудительно заметил:
— Бутерброды, Ваня, это по-европейски. Сэндвичи у них называются. А мы примем гостью по-русски. И батон при ней нарежем, и икры пусть берет, сколько хочет. — Василий Федорович достал из верхнего ящика стола увесистый складной нож со множеством приспособлений, покачал его на ладони, словно взвешивая, и положил обратно.
Ровно в два Зденка Божкова появилась на пороге кабинета. Увидев ее, я невольно поднялся с кресла. Это была элегантная блондинка чуть выше среднего роста в изящном голубом костюме с белым шарфом и великолепных белых туфельках. На ее плече висела маленькая белая сумочка на длинном ремешке. Ее светло-карие глаза были приветливы, тонкие ровные губы чуть искажены протокольной улыбкой. Во внешности Зденки не было недостатков. Каждая деталь туалета подчеркивала достоинства хозяйки.
— Василий Фьодорович? — спросила она, глядя на хозяина кабинета, стоявшего за столом.
— Здравствуйте, Зденка, — он вышел из-за стола и поздоровался за руку. — А это, — Василий Федорович кивнул в мою сторону, — наш и ваш автор Иван Баулин.
Я тоже подошел к Зденке и пожал ей руку. От нее исходил тонкий и приятный еле уловимый запах дорогих духов. Мы усадили Зденку в кресло, я включил неизменную плитку, а Василий Федорович налил в маленькие рюмки ликер и сказал:
— По русскому обычаю все беседы начинаются с застолья и заканчиваются им же. За вас, Зденка, и за наше сотрудничество. Без ваших стараний нам бы его не удалось наладить.
Она отпила крошечный глоток, поставила рюмку и обвела кабинет взглядом.
— Пепельницу? — догадался Василий Федорович.
Зденка кивнула. Достала сигареты и зажигалку, прикурила, поудобнее устроилась в кресле, чуть приоткрыв и выставив на наше обозрение красивые колени.
— Мы много потерьяли после наших революций, — сказала она. — Слишком увлеклись демократией и забыли литературу.
Василий Федорович кивнул, а Зденка продолжила:
— Из ваших рукописей мы выбрали две. Его, — она посмотрела в мою сторону, — и еще эту… «Navrat na podzim».
— «Осеннее возвращение», — подсказал я.
— Да, да. «Осеннее возвращение». — Она вдруг удивленно посмотрела на меня и, подняв тонкие брови, спросила: — Вы знаете чешский?
— Jenom trochu.
— To je zajimave.
— Proc tak myslite?
— Protoze poprve potkala v Moskve cloveka, ktery umi ceski. Jste schopni lingvista.
— Jsem vdecny za pochvalu, ale moc prehanete moji chopnosti[1].
— Господа, я вас не понимаю, — с оттенком обиды сказал Василий Федорович. Ему и в голову не могло прийти, что я умею говорить по-чешски.
Зденка одним глотком выпила оставшийся в рюмке ликер и посмотрела на Василия Федоровича таким взглядом, словно он неожиданно появился из-под земли и встал перед ее глазами. Он снова налил всем по рюмке, достал нож и открыл банку с икрой. Я поставил на столик чашки и налил кофе. Дальше беседа потекла безо всяких формальностей.
Василий Федорович сообщил, что в издательстве он отвечает только за художественное содержание произведений. Все производственные и финансовые дела ведет директор. Однако уже принято твердое решение издать до конца года двух чешских авторов. Их рукописи сейчас переводятся. Первая уже практически готова.
— Через десять минут мы зайдем к директору, — сказал Василий Федорович. — Он все расскажет.
— А ваша книга уже в тиску, то есть печатается, — тут же поправилась Зденка, посмотрев на меня. — Презентация концем августа. Мы вам сообщим.
— Чем она вам понравилась? — спросил я. Меня распирало любопытство.
— Чем? — Она на мгновение задумалась и, посмотрев на меня, сказала: — Сейчас многие ваши писатели, да и наши тоже, переключились на детективы, фантастику. Повторяют азы западной литературы. Вы написали о сегодняшней России. Книг на эту тему очень мало, а наши читатели хотят знать, чем вы живете сегодня.
Она произносила слова с небольшими ошибками, но говорила по-русски, в общем-то, хорошо.
— Я должен приехать на презентацию? — невольно вырвалось у меня.
— А что, есть проблемы? — Она взяла большим и указательным пальцами дужку чашки, отставив при этом мизинец в сторону, и отпила глоток кофе.
— Какие могут быть проблемы? — сказал я. — Были бы деньги, поехать можно куда угодно.
— Вы получите за книгу гонорар. — Зденка снова потянулась к чашке с кофе.
— Это много или мало? — невольно вырвалось у меня. Но я тут же почувствовал бестактность вопроса и опустил глаза, чтобы не встречаться взглядом с Василием Федоровичем.
Она убрала руку от чашки, на несколько мгновений задумалась, вскинув голову, и сказала:
— Вам хватит месяц прожить в хорошем отеле.
Я так и не понял, сколько это будет, но больше вопросов задавать не стал. Зденка открыла сумочку, заглянула в нее, достала визитную карточку и протянула мне:
— Вот. Позвоните в середине августа и я скажу число, когда приехать.
Я все еще не верил, что меня официально приглашают посетить чужую страну, поэтому спросил:
— Это точно, что презентация будет в конце августа?
Зденка все поняла и сказала:
— Я пришлю официальные письма вам и директору издательства.
Беседа продлилась еще несколько минут, но шла она в основном о том, какие рукописи имеются в портфелях того и другого издательства. Для меня это не представляло особого интереса.
Я слушал профессиональный разговор двух редакторов вполуха, сосредоточив внимание на Зденке. Она сидела в кресле, чуть откинув голову, не делая ни одного лишнего жеста. С лица не сходила официальная, но приятная улыбка. Это заметно отличало ее от многих наших редакторов. И я подумал, что само положение редактора издательства у нас и чехов должно быть разным. Когда мы прощались, Зденка спросила:
— Вы были в Праге?
— Нет, — сказал я.
— Приезжайте на презентацию с манжелкой, вам понравится.
— Вы хотите сказать с женой, — уточнил я.
— Да, с женой. — Она улыбнулась и протянула руку.
Я поднес ее к губам и поцеловал. Мне было приятно целовать тонкую, узкую руку элегантной женщины, от которой пахло загадочными духами.
Все дела в Москве были закончены, осталось только зайти к Гене. А то еще обидится, что уехал, не попрощавшись. У метро «Пушкинская» мне надо было пересесть на троллейбус. Я вышел на Тверскую и остановился, ища глазами троллейбусную остановку. И вдруг услышал знакомый женский голос, что-то ответивший старушке, которая не знала, куда идти.
— Маша! — невольно воскликнул я.
Ее имя вырвалось у меня само собой и прозвучало неожиданно громко. Она растерялась и замолкла, повернувшись ко мне. Старушка понимающе кивнула и торопливо отошла.
— Как вы здесь оказались? — спросил я, не сводя с нее зачарованных глаз.
Маша была в легком цветастом платье без рукавов и элегантных белых босоножках. Она вся сияла.
— А вы? — в свою очередь спросила она.
— Да вот хочу навестить друга, — неуверенно сказал я, чувствуя как учащенно начало стучать сердце. Маша сегодня казалась еще красивее, чем во время нашей первой встречи. — А у вас сегодня какое-то событие?
— Почему вы так думаете? — Она закинула за спину сумочку, которую держала в руке.
Я торопливо окинул ее взглядом, снова услышав как екнуло сердце.
— Вы такая нарядная…
— Это от погоды. Солнышко светит, липы цветут, — она кивнула в сторону Тверского бульвара, по обе стороны которого росли липы. — Вот так бы ходила по аллейке, дышала медовым воздухом и думала о чем-нибудь хорошем.
— Вы просто прелесть, — вырвалось у меня опять.
— Правда?
— Истинная правда. — Я улыбнулся.
Маша подняла голову к солнцу. Легкий ветерок обтягивал платье, рельефно выделяя небольшие упругие груди, гибкую фигуру, красивые стройные ноги. Ее лицо не казалось таким бледным, как в общежитии. У Маши сегодня была другая прическа. Она стянула волосы в пучок на затылке, открыв щеки и небольшие тонкие раковины ушей с маленькими серьгами в мочках. Эта прическа делала ее элегантнее. Сегодня у нее было лицо женщины из высшего света. Большие темно-серые глаза, обрамленные длинными ресницами, только подчеркивали это. Маша, прервав молчание, спросила:
— Так куда вы идете?
— А вы куда?
Теперь мне уже было все равно. Тем более, что к Гене я мог заглянуть позже. Мы с ним не назначали время встречи.
Она снова кивнула в сторону Тверского.
— Не будете возражать, если я прогуляюсь с вами? — спросил я.
Она пожала плечами:
— С хорошим человеком всегда приятно пройтись.
— Не говорите так, а то я растаю от комплиментов, — поторопился я прервать ее.
Мы нырнули в подземный переход, вышли к магазину «Армения», в котором всегда продавался хороший коньяк, и вскоре оказались на песчаной аллейке. Пройдя несколько шагов, Маша остановилась, опершись на мою руку. В правую босоножку ей попал небольшой камешек.
— Вы все равно так не удержитесь, — сказал я, обняв ее за талию и слегка прижав к себе.
От этого прикосновения гулко ударилось сердце и, словно сорвавшаяся со старта машина, начало набирать обороты. Маша расстегнула босоножку, вытряхнула камешек и снова надела ее на ногу. Я отпустил ее, она выпрямилась, коснувшись грудью моей груди, и я еле удержался, чтобы не обнять ее за плечо и не прижать к себе. Мне вдруг стало так хорошо и легко с этой девушкой, что я ощутил странную невесомость, словно обрел за спиной крылья.
— Вы чувствуете, как пахнут липы? — спросила она, чтобы замять наше общее смущение и показала на дерево.
Его веточки были усыпаны небольшими желтыми продолговатыми цветами, от которых исходил медовый запах. Эти цветы очень любят пчелы и поэтому существует особый сорт меда, который называют липовым. Я поднял руку, сорвал с нижней ветки несколько цветов, протянул Маше. Она поднесла их к лицу, понюхала и сказала:
— На моей родине липы не растут.
— А где вы родились? — спросил я.
— На Байкале. Недалеко от речки Баргузин. Вы были когда-нибудь там?
— Нет, — сказал я. — И у нас на Алтае лип тоже нет. Кроме декоративных.
— Ну вот мы и представились, — сказала Маша и отступила с газона.
— Почти земляки, — заметил я. — А давно вы в Москве?
— Три года. Устроилась совершенно случайно. Набор по лимиту уже отменили. А вы?
— Я в Москве только набегами. Когда возникают какие-нибудь дела.
— Сейчас тоже дела? — Она пристально посмотрела на меня большими серыми глазами.
— Сегодня закончил.
— Значит, завтра уезжаете? — Мне показалось, что в ее голосе прозвучало сожаление.
— Еще не решил, — помедлив, ответил я. — На пару дней наверняка задержусь.
Она опустила голову, еще раз поднесла цветок к лицу и выбросила его на газон. Не глядя на меня, сказала:
— Проводите меня до конца бульвара. Я сяду на метро на «Арбатской» и поеду домой. Мне уже пора.
У нее, как и в тот раз в общежитии, неожиданно испортилось настроение. А, может, мне это только показалось. Мне ни за что не хотелось отпускать ее и я стал искать причину, чтобы задержать Машу хотя бы на несколько мгновений.
— Как Виктор? — спросил я, вспомнив неожиданную драку в общежитии. — Как его рука?
Она подняла на меня глаза, словно удивилась, и сказала:
— С ним все в порядке. Утром они с Костей уехали в свой Буденовск.
— А чеченцы?
— Они их найдут, — уверенно сказала Маша. — Это еще те ребята. Были бы все такие, у нас в стране давно был бы порядок.
— Может быть, — согласился я. — Но проблему Чечни этим ребятам не решить. Достанут они Казбека, а дальше что?
— Вы знаете, Иван, я так устала от политики. Она везде — на работе, дома, телевизор вообще не включаю.
— А почему вы приехали в Москву? — Я понимал, что наш разговор походит на протокольный, но мне хотелось знать о Маше как можно больше.
— Это долгая история. — Она остановилась, ковырнула носком босоножки серый, в блестящих прожилках камешек. — В Забайкалье я просто не могла оставаться.
Мы прошли Никитские Ворота, церковь, где, по преданию, венчался с Натали Пушкин, вышли на Суворовский бульвар. За ним начинался Арбат с высотными зданиями, которые остряки в шутку называют зубами Москвы. Еще несколько минут, Маша сядет на метро и уедет от меня навсегда. Я посмотрел на нее и у меня невольно сжалось сердце, словно от него отрывали живой кусочек. Мы подходили к решетчатой ограде Дома журналистов. И тут меня осенило.
— Скажите, Маша, вы правда торопитесь? — спросил я, взяв ее за руку.
— Да, — быстро ответила она, вздрогнув от моего прикосновения.
— У меня к вам просьба. — Я поднес ее руку к губам и поцеловал так же, как в общежитии, когда мы прощались. — Пообедайте со мной. Я очень не люблю одиночества.
— В гостинице? — она настороженно подняла на меня глаза.
— Нет. В Доме журналистов. Вот, напротив, — я кивнул в сторону калитки через дорогу.
— Вы специально привели меня сюда? — спросила она, пытаясь высвободить свою ладонь.
— Я просто вызвался вас провожать. Но, если говорить честно, мне приятно быть с вами.
— А нас туда пропустят? — спросила она после некоторого раздумья.
— Со мной, да, — ответил я, похлопав по карману пиджака. — У меня удостоверение.
— Никогда не была в Доме журналистов, — медленно, словно что-то решая, сказала она.
— Ну так идемте. — Я потянул ее за руку, она не сопротивлялась.
Мы возвратились немного назад, перешли проезжую часть дороги, миновали швейцара. Ресторан был почти пуст. Официант проводил нас к столу, подал меню. Я передал его Маше. Мне показалось, что она не успела даже пробежать по нему глазами. Едва заглянув в меню, она подняла на меня глаза и спросила:
— Вы всегда здесь обедаете?
— Нет, — я понял, что ее удивили высокие цены.
Она протянула меню, взялась правой рукой за ремешок сумочки так, как солдат берется за ремень винтовки, и посмотрела на меня.
— Что будем пить? — спросил я. Маша молчала. — Здесь только грузинские вина. Я никогда не пил у них хороших белых вин. Во всяком случае мне они не попадались. А красные у них неплохие. Как вы смотрите на мукузани? Или, может быть, заказать белое? Есть цинандали, ркацетели.
— А можно заказать боржоми? — спросила Маша.
— Это серьезно?
— Если сказать честно, я плохо разбираюсь в винах. Слишком мало их пробовала.
— Мукузани плотное, немного терпкое красное вино. Мне оно нравится.
— Тогда я тоже попробую.
Подошел официант. Достал из кармана маленький блокнотик, ручку и замер у стола.
— Какие-нибудь овощи безо всяких приправ, — сказал я, читая глазами меню. — Салат «столичный», ростбиф по-английски, мороженое. Все на двоих. — Официант записал заказ, выпрямился, но не отошел от стола. — Бутылку мукузани, — добавил я.
— Ростбиф чуть недожаренный? — спросил официант.
— Да.
Он кивнул, почти по-военному повернулся и пошел передавать заказ на кухню. Маша проводила его взглядом. Официант был одет в белоснежную рубашку с бабочкой, черную жилетку и такие же черные брюки с атласными лампасами. Обслуживающий персонал в Доме журналистов вышколен хорошо.
Маша взяла с тарелки поставленную конусом накрахмаленную салфетку, разгладила ее пальцами, положила перед собой. Наклонила немного набок голову, подняла на меня глаза и сказала:
— В Москве десять миллионов человек. Многие из них проживут всю жизнь и ни разу не встретятся. А вот мы встретились. Надо же. — Она пожала плечами. — Представить невозможно.
— Это судьба, — сказал я.
— Вы думаете?
— Я абсолютно уверен.
Она потрогала двумя пальцами кончик салфетки так, как прицениваясь, щупают ткань и заметила:
— Судьба — это сложное. Это что-то непознанное.
— Это воля Всевышнего, — сказал я. — Он направляет людей и события по пути, который определит.
Официант принес вино, вытащил штопором пробку, налил нам по половине фужера. Поставил бутылку на стол и удалился. Я поднял свой фужер, чуть пригубил, попробовав вино на вкус, потом чокнулся с Машей и сказал:
— За нас.
Вино оказалось приятным. Маша отпила несколько маленьких глотков и поставила фужер около себя. Официант принес нарезанные ломтиками огурцы и помидоры, салат. Я разложил закуску по тарелкам. Маша подняла голову, посмотрела на потолок, потом обвела взглядом зал и сказала:
— А здесь уютно.
— Я люблю этот ресторан, когда в нем нет посетителей, — заметил я.
— Они вам мешают?
— Здесь бывают в основном журналисты центрального телевидения и главных московских газет, — сказал я. — Большинство из них слишком наглые и самоуверенные.
— Вы так не любите журналистов? — Маша взяла вилкой ломтик огурца, попробовала его на вкус.
— Многие несчастья людей и большинство склок в обществе — от них. Посмотрите на телеэкран. Более самодовольных и безнравственных людей я не знаю. От одного вида этих заросших, неопрятных и в то же время поучающих рож меня воротит. Давайте лучше выпьем. Мне не хочется говорить об этом.
Маша потрогала тонкими пальцами ножку фужера, подняла его и сказала:
— Вы ничего не говорите о себе. Я не знаю, кто вы. Чем занимаетесь, как живете? Странно… Ничего не знаю о человеке, а пошла с ним в ресторан, пью вино и вроде даже чувствую себя уютно.
Она посмотрела на меня. В ее глазах были и тепло, и печаль одновременно. Уличный свет не проникал в зал, на стене горело тусклое бра и лицо Маши казалось бледным, а накрашенные губы рельефно темными. Она, по-видимому, была очень одинокой. Я почувствовал это еще при первой встрече. Мне хотелось протянуть через стол руку, накрыть своей ладонью ее ладонь, передать ей свое тепло и получить в ответ благодарный взгляд. Мне казалось, что ей сейчас не хватает именно этого. Но я не решился. Маша могла расценить это, как фривольность, поэтому я сказал:
— Что мы все время такие официальные? Давай будем на «ты»? А то сидим и разговариваем как два малознакомых чиновника.
Она улыбнулась и кивнула.
— У тебя не случалось такого, — спросил я. — Встретишь первый раз человека, а кажется, будто знаешь его всю жизнь. У меня такое ощущение, что я знаю тебя давным-давно. Еще до твоего рождения. Тебе сколько лет?
— Двадцать шесть.
— Значит так и было. Я на одиннадцать старше.
— А что ты делаешь в Москве? — спросила она, покрутив пальцами вилку.
— Издаю свою книгу. Кстати, сегодня получил за нее гонорар. Это событие мы и празднуем.
— Ты пишешь книги? — Маша немного удивленно посмотрела на меня своими большими серыми глазами и я почувствовал, как в груди разливается тепло, словно она передавала его взглядом.
— Иногда. А вообще-то я свободный художник. Пишу статьи в газеты и журналы, сценарии для нашего сибирского телевидения. Иной раз выполняю специальные заказы. Например, написать историю предприятия или его лучших людей. Иногда бродяжничаю по тайге со знакомым охотником — хантом. В общем, от скуки на все руки. А ты? — я долил в наши фужеры вина.
— А что я? Сестра милосердия. Работала в медсанбате в Чечне. Оттуда и перебралась в Москву.
— А до этого?
— До этого в медсанчасти авиационного полка в Забайкалье. — Она тяжело вздохнула и сказала: — Может хватит о личном? Мы уже познакомились довольно подробно.
— Я хочу выпить за тебя, — сказал я. — Ты мужественная девушка.
— Да ладно уж. — Она чуть слышно засмеялась и подняла свой фужер.
Официант принес подрумяненные ростбифы с роскошным гарниром. Мы выпили еще, но я был совершенно трезв. Мне показалось, что вино не подействовало и на Машу. Поэтому я спросил:
— Может, закажем еще одно мукузани?
— Я обратила внимание, что ты не любишь крепкие напитки, — сказала Маша. — Хотя виноград в Сибири не растет.
— Избаловала советская власть, — заметил я. — При ней колбасы было меньше, зато болгарских, румынских, венгерских вин хоть залейся.
— Нет, я больше не хочу вина, — сказала Маша.
— Тогда после мороженого закажем на десерт по рюмке ликера и чашке кофе. Хорошо?
— Если ты настаиваешь…
Мы перешли на «ты», но это не сблизило нас. Маша держалась на расстоянии, соблюдая определенную дистанцию. Она боялась раскрыться, боялась приблизиться ко мне. Ее не влекли приключения. Она жила своей внутренней жизнью и никого не хотела пускать туда.
— Ты давно была на родине? — спросил я, чтобы хоть как-то продолжить разговор.
— Пять лет назад, — она немного отстранилась от стола, чтобы дать возможность официанту поставить мороженое.
— Мать с отцом живут там до сих пор?
— Почему ты такой любопытный? — спросила Маша и в ее глазах снова появилась печаль. — Я не хочу говорить об этом.
— Извини, я не буду навязчивым.
Она подцепила на кончик ложечки мороженое, положила его в рот. Слегка улыбнулась и сказала:
— А это вкусно.
Потом она надолго задумалась. Официант принес ликер и кофе, положил на стол счет. Ликер не понравился Маше и она отодвинула рюмку с извиняющейся полуулыбкой. Я вернул официанта с полдороги, положил деньги на листок со счетом и мы встали из-за стола.
На улице солнце продолжало, не скупясь, золотить стены зданий, скверы и купола московских храмов. Маша зажмурилась, привыкая к яркому свету, мы с минуту постояли во дворике Дома журналистов, потом вышли на тротуар. Из тоннеля под мостовой выскакивали машины и неслись в сторону улицы, еще недавно носившей имя великого пролетарского писателя. Рядом шумел Арбат. Мы спустились в подземный переход и вышли к станции метро.
— Ну, — сказала Маша, подняв на меня глаза, — мне пора возвращаться. Спасибо тебе за праздник. Мне было очень хорошо.
Представив, что Маша сейчас уйдет, я вдруг почувствовал нестерпимое одиночество. В огромной Москве я был, как Амундсен в ледяной Антарктиде, где на тысячи километров ни одной живой души. Я взял в руку ее ладонь, приложил к своей щеке и сказал:
— А, может, я провожу тебя до Шоссе Энтузиастов?
Она осторожно высвободила руку.
— Не стоит портить себе настроение. Я к этому не готова. — Помолчала и почти шепотом спросила: — Ты же не уедешь завтра?
— Нет, — сказал я, хотя абсолютно не представлял себе, чем буду заниматься в Москве.
— Ну вот и хорошо.
Она отстранилась от меня и тут же шагнула в толпу, которая, подхватив ее, понесла в черный провал станции метро. Я привстал на цыпочки, чтобы разглядеть ее в этой толпе, но Маша исчезла, словно Снегурочка, шагнувшая через костер.
Ночью мне стало плохо. Такого страха я еще не испытывал за всю свою жизнь. Дыхание останавливалось, сердце стучало, как пулеметная дробь, на лбу выступила холодная испарина. В голове пронеслась только одна мысль: неужели это конец? Ведь я не успел ни пожить, ни сделать чего-нибудь путного. Я сполз с дивана, выбрался в коридор и, держась рукой за стенку, направился в спальню будить Гену. Дверь тихонько скрипнула, когда я потянул ее на себя, я просунул голову и обнаружил, что в спальне довольно светло. Потолок отражал свет уличных фонарей. Скрип двери разбудил Генину жену Нину. Она приподняла голову с подушки и полушепотом спросила:
— Иван, тебе чего?
— Нина, мне плохо, — сказал я, скользя по двери на пол.
Она соскочила с постели, схватила висевший на спинке стула халат, накинула на себя и, торопливо шлепая босыми ногами, направилась ко мне. Я сидел на корточках у двери, прижимая правую руку к сердцу.
— Сможешь дойти до дивана, — спросила Нина. Я молча кивнул.
Она помогла мне подняться и дойти до гостиной. Я сел, навалившись грудью на колени, а она стала греметь ящиками серванта, пытаясь найти нужное лекарство. Наконец, отыскала какой-то пузырек, накапала несколько капель в ложку, подала мне.
Я выпил капли, но облегчения не почувствовал. Сердце не унималось, воздуха все так же не хватало.
В дверях появился заспанный Гена.
— Что с тобой, старик? — спросил он, увидев мою скорчившуюся фигуру.
— Сердце прихватило, — сказала Нина.
— Звони в скорую, — приказал Гена.
Я попытался протестовать, но Гена твердо заявил:
— Сердце, старик, одно. Шутить с ним нельзя.
Как-будто с руками и ногами можно делать все, что угодно только потому, что их по две.
Через несколько минут приехала скорая. Врач пощупал пульс, дотронулся ладонью до моего мокрого лба и велел сестре делать инъекцию. Она всадила мне внутривенный укол, после чего меня под руки довели до лифта.
— Куда хоть везете? — спросил Гена, только сейчас осознавший, что со мной приключилась настоящая беда.
— В Боткинскую, — ответила сестра, нажимая на кнопку лифта.
В приемном отделении мне сняли кардиограмму, сделали еще один укол, переодели в больничную пижаму и отвели в палату. В ней стояло пять или шесть кроватей, я не разобрал. Видел только, что одна была свободной, на нее меня и положили. Через несколько минут я заснул и проснулся, когда за окном уже разведрилось утро.
Первое, что я увидел, это соседнюю кровать. Из-под одеяла торчала лысая голова, обрамленная венчиком черных с проседью волос. Голова открыла глаза и долго рассматривала меня черными выпученными глазами, которые, поворачиваясь, отсвечивали чуть голубоватыми белками. Потом из глубины кровати высунулась рука, огладила одеяло, потрогала венчик волос, после чего голова сказала:
— Значит, к нам еще один пациент.
Рука исчезла, веки закрылись. Я видел на подушке только профиль человеческого лица с большим горбатым носом и мясистыми губами. Звякнула дверь и в ее проеме появилась девушка в голубом халатике и таком же чепчике с вышитым на нем красным крестом. Она вкатила столик, на котором стояла какая-то аппаратура и подъехала с ним к моей кровати.
— Будем записывать вашу кардиограмму, Баулин, — сказала девушка. — Снимите, пожалуйста, пижаму.
— Всю? — спросил я.
— Нет, только куртку, — не поняла шутки сестра.
Я снял куртку, она взяла со столика проводки с резинками и присосками и, склонившись над кроватью, начала цеплять их на меня. Халатик закрывал ее ноги чуть выше колен и, когда она наклонилась, колени оказались около моего лица. Красивые колени всегда являются достоинством женщины, не зря они выставляют их напоказ. У сестры они были очень красивыми. Овальными, мягкими, с маленькими ямочками с внутренней стороны аккуратной, в меру длинной ноги.
— Вы бы смотрели в потолок, Баулин, — перехватив мой взгляд, ехидно сказала сестра. — Сильные эмоции вам сейчас очень вредны.
— Человек всегда тянется к красивому, — заметил я.
— Лучше лежите и молчите, — посоветовала сестра. — Дышите спокойно, я снимаю кардиограмму.
Закончив запись, она убрала проводки и, повернувшись к соседней кровати, сказала:
— А вам, Михаил Юрьевич, кардиограмму будем снимать завтра.
Сестра уехала. Через некоторое время в палату вошел врач, высокий сухощавый мужчина лет пятидесяти с узким длинным лицом и тонкими губами. В отличие от сестры он был одет в белый халат и белый чепчик. Врач сразу направился ко мне.
— Ну и как вы себя чувствуете, новенький? — спросил он, взяв мою руку у запястья длинными холодными пальцами. Не отпуская руки, он смотрел на часы.
— Пока лежу, вроде ничего, — сказал я. — А ночью было худо.
— Да уж, — заметил врач. — Раньше к нам такие молодые не поступали.
— Извините, доктор. Не успел состариться.
Он отпустил мою руку, холодно и иронично посмотрел на меня и сказал:
— Вы проживете долго, молодой человек. Юмор продляет жизнь. — Доктор взял стул, стоящий в проходе у стены, поставил его у моей кровати, сел и, глядя на меня, спросил: — Что у вас вчера было?
— Что вы имеете в виду? — не понял я.
— Может перетрудились физически или был сильный стресс? — Доктор наклонился ко мне, словно пытался что-то рассмотреть на моем лице. — Спешу вас обрадовать. У вас нет инфаркта, но вы были на грани его. У вас очень неважная кардиограмма. Так что у вас было?
— Вы знаете, доктор, — сказал я, откидывая одеяло, — вчера у меня был один из самых счастливых дней в жизни. Если не самый счастливый.
— Иногда и положительные эмоции могут вызвать негативную реакцию, — заметил доктор. — Но вы должны знать: это был первый и очень серьезный звонок. С сердцем шутить нельзя. Сядьте, я вас послушаю.
Доктор приставил чашечку стетоскопа к моей груди в одном месте, потом в другом, заставил повернуться спиной. Долго и внимательно прослушивал мое дыхание и стук сердца, потом сказал:
— Мотор работает с очень большими срывами, поэтому с кровати не вставать, если что надо, зовите сестру.
— Сколько я здесь пролежу? — спросил я, натягивая пижаму.
— Все будет зависеть от вашего сердца. Но недели на две можете рассчитывать смело.
Доктор повернулся к соседней кровати и стал расспрашивать о самочувствии больного, закрывшегося одеялом по самую шею. Я не слушал, о чем они говорили, раздумывая над словами, сказанными мне. «Отчего в человеческом организме наступает внезапный кризис? — думал я. — Крутишься с утра до вечера, не имея понятия о режиме, доказываешь правоту, не щадя ни себя, ни противника, не спишь по многу ночей за изнурительной работой над чистым листом бумаги и чувствуешь, что сил еще непочатый край и впереди — немереные годы. А потом вдруг ни с того, ни с сего споткнешься на ровном месте. Ведь вчера у меня действительно был радостный во всех отношениях день. Что же случилось?»
Я закрыл глаза, пытаясь отключиться от болезни и больничной палаты. Вспомнил обед с Машей и то, как мы медленно, словно нехотя, шли к станции метро. Увидев на тротуаре пожелтевший лист, она остановилась и сказала:
— Надо же, еще не кончился июль, а листья начинают осыпаться. — И стала внимательно осматривать крону липы, пытаясь найти среди веток хотя бы еще один желтый лист. Наконец, разглядела один, начинающий желтеть с середины, от развилки прожилок, и заметила: — Это как волосы с головы. Вроде тоже падают, а их не становится меньше.
Почему мне вспомнилось это, не знаю. Но вот ведь как странно. Когда я думал о Маше, мне даже отдаленно не приходили в голову постельные мысли. С ней все было по-другому. Да и вела она себя совсем не так, как многие женщины. Увидимся ли мы теперь? Болезнь всегда приходит не вовремя, а тут словно специально навалилась тогда, когда оказалось легче всего спутать все мои планы.
Доктор обошел больных и удалился. Я проводил его взглядом и снова закрыл глаза. И вдруг с соседней кровати донесся тонкий писк зуммера. Я невольно повернулся. Михаил Юрьевич вытащил из-под одеяла сотовый телефон и произнес:
— Да, да, я тебя слушаю.
Кто-то начал говорить ему в ухо и он долго молчал, иногда прикрывая глаза и кивая лысой головой. Глядя на его телефон, мне вспомнился разговор двух девиц на троллейбусной остановке у нас в Барнауле. Одна из них, захлебываясь от восторга, рассказывала подруге:
— Меня вчера Сережка прокатил на своем «BMW». Я просто обалдела. У него такой пейджер, я ничего подобного не видела… Слоновая кость.
Стоявшая рядом бабка всплеснула руками и, как мне показалось, слегка покраснев, сказала, закрывая лицо ладонями:
— Вот халды дак халды. У других бы зенки от стыда вылезли, а этим хоть бы что… Слоновая кость…
Девицы посмотрели на бабку, как на доисторические существо, и отошли в сторону. Правда, говорить стали на полтона тише.
У Михаила Юрьевича был обычный сотовый телефон, ничем не отличавшийся от тех, которые мне приходилось видеть. Он бережно прижимал его к уху, кивая головой и поводя черными выпуклыми глазами. Потом вдруг нырнул под одеяло и затараторил:
— А ты бы продавал оптом. Быстрее деньги вернул и сразу купил доллары.
— Ну не кретин ли? — кивнул на обладателя телефона его сосед справа. — Натянул на башку одеяло и думает, что его не слышат.
Я приподнялся на подушке, чтобы рассмотреть говорившего. Это был грузный рыхлотелый старик с белыми, похожими на два пучка ковыля, бровями и толстой выпяченной нижней губой. На нем была синяя майка и длинные, почти до колен цветастые сатиновые трусы.
— Тоже мне, коммерсант, — ворчал старик. — Одной ногой в могиле, а все о барышах думает.
Голос под одеялом стих, из-под него высунулась лысина Михаила Юрьевича, который ядовито заметил:
— Я-то при барышах, а ты при своих цветных трусах.
— Чего тебе мои трусы не нравятся? — спросил старик, со скрипом вставая с постели.
— Я не говорю, что не нравятся, — отпарировал Михаил Юрьевич. — Я констатирую факт.
Старик натянул пижамные штаны и, шлепая тапочками, вышел из палаты. У Михаила Юрьевича снова пискнул телефон, он приложил его к уху и накрылся одеялом. Я понял, что между ним и соседом идет упорная позиционная война.
Принесли завтрак: овсяную кашу и стакан чаю. Есть не хотелось. Но, слышавший много нелестного о больничном питании, которое, если судить по разговорам, хуже тюремного, я из любопытства попробовал кашу. Она оказалась вкусной. Я съел всю порцию и даже повеселел от этого.
В палату снова вошла сестра. На этот раз с подносом в руках, на котором стояли маленькие пластмассовые мензурки. Обойдя больных, она поставила каждому на тумбочку по мензурке.
Я заглянул в свою. В ней лежали таблетки. Это означало, что для мня началась размеренная больничная жизнь. Я проглотил таблетки, запив их уже остывшим, чуть сладковатым чаем, поставил пустую мензурку на тумбочку и вытянулся на кровати, приготовившись коротать бесконечно длинное больничное время.
Дверь снова открылась и в палату, тяжело сопя и звонко шлепая тапочками, вошел сосед Михаила Юрьевича.
— Где это ты ходил? — высунув голову из-под одеяла, спросил Михаил Юрьевич. — Каша давно остыла.
— А ты что, под себя ходишь? — осадил его старик, тяжело усаживаясь на кровать.
Михаил Юрьевич отвернулся в мою сторону, а старик взял тарелку и, звякая ложкой всякий раз, когда поддевал кашу, начал есть. В палате установилось временное перемирие. Но, как оказалось, ненадолго. Доев кашу и проглотив таблетки, старик, кряхтя, улегся на кровать и, сцепив пальцы на большом, возвышающемся словно холм, животе, спросил:
— Ну и как идет бизнес? Сколько удалось награбастать?
— Ты бы, Спиридонов, лучше помолчал, — не поворачиваясь к нему, ответил Михаил Юрьевич. — Скоро второй обход будет.
— Видать, плохо. — Спиридонов зевнул, прикрывая рот ладонью и смежил ресницы. Вскоре с его кровати послышалось тихое посапывание.
Как мне потом рассказала сестра, оба антагониста попали в палату с инфарктом. Причем, у Михаила Юрьевича он был обширным. Но, видимо, организм оказался крепким. Пролежав четыре дня в реанимации, Михаил Юрьевич был переведен в общую палату и быстро пошел на поправку. Спиридонов же наоборот, несмотря на меньший инфаркт, на поправку шел медленно. Я выглядел в этой компании инфарктников как случайно приблудившаяся к стаду овца.
Спиридонов всю жизнь проработал сталеваром на заводе «Серп и молот», Михаил Юрьевич — завхозом в каком-то научно-исследовательском институте. Демократическая революция развела их по разные стороны баррикад. Спиридонов стал рядовым московским пенсионером. Михаил Юрьевич, как принято сейчас говорить, ушел в бизнес и уже успел сколотить неплохой капиталец. Это-то и злило сталевара, который тридцать лет в жаре и пламени горбатился на страну и светлое будущее своего народа, а остался ни с чем. А какой-то проходимец, как называл соседа Спиридонов, заработал на несчастье других миллионы. Если бы Михаил Юрьевич знал, что заболеет, со своими деньгами он бы никогда не попал ни в эту больницу, ни в эту палату. Лег бы в лучший кардиологический центр страны, имея там отдельные апартаменты. Но его прихватило так же, как и меня, ночью, а неотложка отвозит пациентов не туда, куда им хочется, а в больницу, которая дежурит в этот день по данному району. Так судьба свела в одной палате бывшего сталевара и действующего бизнесмена.
А начались их стычки с того, что Михаил Юрьевич отказал Спиридонову позвонить домой по сотовому телефону.
— Я за каждый разговор плачу собственными наличными, — сказал он. — Если все начнут звонить по моему телефону, мне не рассчитаться. Идите в коридор и пользуйтесь автоматом.
Михаил Юрьевич разговаривал по телефону каждое утро. Его компаньон, по всей видимости, докладывал ему о результатах финансовых операций за прошедший день, а он давал советы и наставления на день грядущий. А поскольку обсуждать дела при соседях по палате он считал неудобным, то во время разговора накрывался с головой одеялом. Тонкое шерстяное одеяло не поглощало звук, соседи по палате слышали каждое слово, но Михаил Юрьевич или не понимал этого, или делал вид, что не понимает…
В коридоре послышался шум шагов и звук сразу нескольких голосов, в палату вошел заведующий отделением и с ним еще двое врачей. Тот, что уже разговаривал со мной и женщина.
— Так-так, — сказал заведующий отделением, подходя к Михаилу Юрьевичу. — Дайте-ка мне вашу руку.
Из-под одеяла высунулась тонкая желтая рука, покрытая редкими черными волосами. Заведующий обхватил ее пальцами у запястья, с минуту молча стоял, глядя на часы на своей руке. Потом сказал:
— Пульс у вас, Кричевский, стабильный и вполне нормальный. Динамика на кардиограммах тоже устойчиво положительная. Если так пойдет и дальше, через пару недель вам можно будет перебираться на реабилитацию в санаторий.
— Я скажу, чтобы мне зарезервировали в Барвихе. Барвиха подойдет? — Кричевский моргнул и посмотрел в глаза доктору.
— Ну, — засмеялся доктор. — В Барвихе постоянно проживает президент. Там и уход, и медицинское обслуживание на высшем уровне. Если сможете попасть туда, лучше не пожелаешь.
Заведующий отделением повернулся ко мне, спросил:
— Новенький?
— Да, — ответил вместо меня лечащий врач. — Поступил ночью с острым сердечным приступом. Утром сняли кардиограмму, она без изменений. Лечение назначено.
У заведующего отделением тут же пропал ко мне всякий интерес. Отодвинув стоящий в проходе стул, он развернулся и направился к сталевару. Поговорив немного с ним и остальными больными, он вышел из палаты, уводя за собой почетное сопровождение. Едва закрылась дверь, Кричевский достал из-под подушки телефон, набрал номер и укрылся с головой одеялом.
— Меня через две недели обещают выписать, — услышали мы, — Ты похлопочи о путевке в Барвиху. Да, да, на целый месяц. Мне надо пройти реабилитацию.
— К мартеновской печи бы тебя на реабилитацию, — с громким ворчанием, так, чтобы услышала вся палата, сказал сталевар.
Он открыл тумбочку, долго шарил в ней рукой и, наконец, вытащил целлофановый мешочек, на дне которого лежало несколько конфет.
— Будешь? — обратился он ко мне, подняв пакет так, чтобы я увидел его.
Я отрицательно мотнул головой. Сталевар достал конфету и положил в рот. Потом спрятал пакет в тумбочку и вытянулся на кровати.
Больничная жизнь однообразна, но привыкаешь и к ней. Проснувшись однажды среди ночи, я долго смотрел на бледный потолок, на котором отсвечивали отблески уличных фонарей и медленно раскачивались тени верхушек деревьев. На улице, по всей видимости, был ветер, но его шум не доносился в палату сквозь толстые стены и двойные окна. Больные спали, иногда резко всхрапывая или издавая тихое сопение. Я слушал эти всхрапы и мне вдруг страшно захотелось домой, к бульканью горной речки на перекате и мерному шуму дремучей и завораживающей пихтовой тайги.
Мне вдруг вспомнилось, как два года назад я целый месяц жил в лесной деревушке у деда, бедовавшего в большом деревянном доме со снохой и двумя внуками. Его сын Степан уже два года сидел в тюрьме. Поехал в город продавать кедровые орехи, чтобы справить сыновьям кое-какую одежонку перед школой. Продал, напился с радости, подрался с городскими мужиками и проломил одному голову. Степана тут же сгребли и осудили на три года. Жена Анастасия осталась одна с двумя сыновьями и дряхлым свекром. Семья жила своим хозяйством, держала корову, теленка, двух свиней да с десяток овечек.
Мне в тот год до жути осточертела городская жизнь. Захотелось подальше в глухомань, где нет телевизора, люди не читают газет, не слушают радио и небритых телекомментаторов. И я махнул в Листвянку, куда когда-то заезжал на два или три дня по журналистским делам. Деревня была небольшой, упрятанной в распадке гор, разделенных холодной и говорливой речкой Каменушкой. В таких местах легко дышится и хорошо думается.
На квартиру устроился в первом же доме, куда постучался. Дед Афанасий предложил сам:
— Оставайся, паря, у нас. Места хватит, а мне хоть будет с кем поговорить. А то внуки на покосе, а Настя целыми днями хлещется по хозяйству. Сама уже говорить отвыкла.
Сноха Настя была суховатой сорокалетней женщиной с загорелым лицом, тонкими руками и немного великоватым для ее фигуры бюстом. У нее были светлые, выгоревшие на солнце брови и чуть голубоватые глаза. Настя была немногословной, говорила только по делу, а на вопросы отвечала двумя словами: «да» и «нет».
Зато дед был словоохотлив. Он все время рассказывал какие-то истории, расспрашивал про городскую жизнь, вспоминал эпизоды из своего прошлого. Иногда он надоедал мне, я его плохо слушал и отвечал невпопад. Дед понимал это, но не серчал.
Он оказался заядлым рыбаком — харюзятником. Первый раз мы пошли с ним на Каменушку сразу после обеда к небольшому водопаду, который деревенские почему-то называли бучило. У деда были свои снасти. Хариуса он ловил на мушку, наматывая на крючок яркие петушиные перья. До бучила было километра два, но шли мы туда почти целый час. Идти приходилось по еле заметной тропинке, которая петляла по склону горы, поднимаясь на скалы или огибая их. Дед первым закинул удочку и тут же вытащил здоровенного хариуса, который весил не менее полукилограмма. У меня же рыба отказывалась замечать приманку. Я видел, как хариус выходил из глубины, стукался плавником о мушку и, оставив на воде маленький кружок, уходил вниз. Мой первый выход на рыбалку оказался просто провальным. Дед поймал больше десятка хариусов, а я только двух, да и те оказались в улове самыми маленькими. Смотав леску на удилище, я сказал:
— Сюда надо приходить не после обеда, а утром.
— С утра не поймаш ни одного, — обрезал меня дед. — Утром твоя тень будет от этого берега аж до того, — он ткнул удилищем через речку. — Не спеши. Ишшо научишься.
Через неделю я пошел на рыбалку один. Захотел закинуть крючок как можно дальше, встал на камень, на вершок, торчащий из воды, и рухнул в самую глубь Каменушки. Мне показалось, что камень полетел в подводную пропасть, увлекая меня за собой. Ледяная вода обожгла тело, я кинулся к берегу, но стремительное течение несло меня вдоль отвесной скалы, за которую нельзя было зацепиться. Да и цепляться не имело смысла, потому что вылезти на скалу все равно бы не удалось.
На галечный откос я выбрался только метров через сто. От холода не попадал зуб на зуб, пальцы не гнулись. Отогрев их под мышками, я снял одежду, выжал и, натянув ее снова, побрел к деду Афанасию. Ночью у меня начался жар. Два дня Настя отпаивала меня кипяченым молоком с медом. На третий день я встал с постели и вышел на крыльцо.
— Баню тебе изладить надо, — сказал дед, садясь на ступеньку рядом со мной. — Она всю хворь вытянет. Завтра робята приедут с покоса мыться, ты и попаришься.
Но приехал только младший внук Митька, старшего Сергея оставили на покосе. Поздоровавшись со мной и схватив на ходу со стола лепешку, он сказал матери:
— Ты топи пока баню, а мы с дедом за харюзами сбегаем. Серега просил рыбы привезти.
— Какая тебе рыбалка, — возмутилась Настя. — Ты бы хоть дома побыл, больше недели не видела.
— Топи баню, мы к вечеру вернемся.
Митька с дедом исчезли со двора, Настя затопила баню. Часа через полтора она зашла ко мне в комнату и сказала:
— Там все готово, иди грейся.
В бане было жарко и сухо, нагревшиеся бревна сруба слегка потрескивали. Сквозь крошечное полутемное оконце в парную едва проникал дневной свет. В полусумраке я нащупал полок, взобрался на него и вдохнул полной грудью горячий сухой воздух. В предбаннике хлопнула дверь, загремело ведро. Через несколько минут дверь парной отворилась и в нее вошла Настя.
В руках у нее был тазик с распаренным березовым веником.
Я уже привык к полусумраку и сразу увидел, что она голая.
— Ложись-ка на полок, сейчас я тебя попарю, — сказала Настя, поставив таз на приступку.
Я ошалел от ее вида и, чуть подвинувшись в сторону, сказал:
— Я еще не готов париться. Сначала надо прогреться, а уж потом хлестаться веником. Садись, — я хлопнул ладонью около себя.
Она молча села, нагнулась к тазу, зачерпнула кружкой воду, плеснула ее на камни. Вода зашипела, тут же испарившись, по парной распространился горьковатый запах березовых листьев. Настя выпрямилась и, повернувшись к окошку, нечаянно чиркнула меня по плечу упругим соском. Я положил руку ей на плечо и развернул к себе, тут же почувствовав, как ее грудь уперлась в мою. Я прижал Настю и поцеловал в шею.
— Ну вот еще, — резко сказала она и попыталась отодвинуться.
Но я уже не мог остановиться. Я целовал ее в щеки, глаза, губы и чувствовал, что она становится все податливее… Когда мы поднялись с полка, Настя отодвинулась от меня и сказала без злобы:
— И почему вы все мужики такие кобели? Ведь знала, что так может случиться и все равно пошла.
— Не кобели, а пчелы, — сказал я. — Не было бы так сладко, не липли бы…
— Ложись, буду парить, бедовый ты мой. — Настя взяла в руки горячий мокрый веник и начала с придыханием хлестать меня по спине и плечам. Я понял, что голой в парную она зашла не случайно…
Я смотрел, как на потолке больничной палаты раскачиваются тени деревьев, явственно представляя шелест листвы на ветру, и вспоминал Настю. После бани она напоила меня чаем с малиной и медом, уложила в постель и укрыла стеганым одеялом.
— Тебе обязательно надо пропотеть, — говорила Настя, натягивая одеяло до самого подбородка и подтыкая его под спину, чтобы не выходило тепло.
Делала она это сухо и буднично, словно в наших отношениях хозяйки и постояльца ничего не изменилось. Я ждал, что она хотя бы притронется ладонью к моей щеке или скажет ласковое слово, но она не притронулась и не сказала.
На следующий день я встал совершенно здоровым. Открыл окно, за которым в долине тонким слоем легла на траву влажная простыня тумана. Насти в доме уже не было. Я вышел на крыльцо, сел на ступеньку. Солнце еще не выкатилось из-за горы, но его боковые лучи уже проникали в долину, пронизывая свежий и тягучий, как мед, воздух и от этого создавалось впечатление, что вся она от одной горы до другой наполнена прозрачным звенящим хрусталем. Лохматая хозяйская собака Полкан вышла на середину двора и, прогнув спину, потянулась, вытягивая сначала передние, потом задние ноги. Равнодушно посмотрела на меня и пошла вдоль ограды, обнюхивая углы. В стайке звякнуло ведро, из нее вышла Настя с подойником в руках. Проходя мимо меня, бросила мимоходом:
— Чего сидишь-то? Иди в дом, а то опять захвораешь.
На крыльцо вышел дед Афанасий. Свернул цигарку и закурил, окутав меня сизым дымом крепчайшего самосада. Я закашлялся.
— А харюзов-то вчерась мы добрых добыли, — сказал он, не обращая внимания на мой кашель. — Митька одного фунта на три вытянул.
В доме хлопнула дверь. В сени вышла Настя. Я повернул голову и увидел, что она ставит в сумку банку со сметаной, творог, завернутый в полиэтиленовую пленку большой кусок масла. Собирает на сенокос Митьку. Как сказал дед Афанасий, работать им там еще недели две. Колхоз в деревне не распался, скотины осталось много. Всю надо накормить. Эти же сенокосники готовили сено и для своего скота.
Настя проводила сына и снова ушла на подворье. Ни в этот день, ни на следующий она не замечала меня. Когда мы сталкивались дома или в ограде, она старалась отвести взгляд в сторону.
На третий день на деревню обрушилась гроза. Небо начало затягивать тучами еще с вечера. Где-то далеко за горами полыхали молнии, их отблески, похожие на разрывы снарядов, отсвечивали тучи. Но до поселка гроза докатилась только к середине ночи. Я проснулся от первых раскатов грома и шума дождя по крыше, открыл форточку, чтобы пропустить в комнату очищенный грозой воздух, снова лег на кровать и тут же провалился в сон. В непогоду мне всегда спится особенно хорошо. Но вскоре почувствовал, что кто-то прикоснулся ко мне. Это была Настя. Приподняв одеяло, она юркнула под него, обняв меня одной рукой и привалившись грудью к моему боку. Я услышал частые и упругие толчки ее сердца. Я обнял Настю и прижался щекой к ее плечу. Она перевернулась на живот и торопливо, словно боясь, что ее оторвут, стала целовать меня. Я тоже поцеловал Настю в горячие влажные губы и почувствовал, что мое сердце начинает стучать так же громко, как и ее. Настя пробыла у меня до окончания грозы и ушла к себе, осторожно выскользнув в дверь перед рассветом. А через два дня я уехал в город и больше никогда не видел ее.
Сейчас мне на мгновение стало страшно: а если бы о моих похождениях узнала Маша? Как бы она отнеслась к этому? Впрочем в оправдании не было нужды. Никто и никогда не расскажет ей ни о Насте, ни о том, что было со мной в деревне Листвянке. Но от одной мысли о Маше начинало ныть сердце.
На соседней кровати застонал во сне Михаил Юрьевич. Я повернулся к нему. Он лежал на левом боку и, по всей видимости, это было дополнительной нагрузкой на его больное сердце. Когда стон повторился, я тронул соседа за плечо. Он открыл глаза, непонимающе посмотрел на меня и перевернулся на другой бок. Через несколько мгновений с его кровати послышалось мерное посапывание. А тени на потолке по-прежнему колебались при каждом порыве ветра. Они исчезли только на рассвете.
Утром, сразу после обхода врача, ко мне пришел Гена. В это время посещения больных строго запрещены, но Гена умел обходить всякие запреты. На его плечах был маленький белый халатик, который не закрывал даже пиджака. Проходя через дверь, он зацепился им за ручку и чуть не оставил халатик на пороге. Гена принес мне большую пачку газет и пакет с яблоками.
— Один мой знакомый доктор говорил, — сказал присаживаясь на стул около кровати Гена, — что яблоки очень полезны для сердца. Они удаляют из крови холестерин. — Он достал из пакета большое красное яблоко и положил его на мою подушку. — А вообще, старик, жизнь довольно подлая штука. Никогда не знаешь, с какой стороны лягнет. Как ты себя чувствуешь? — Гена легонько похлопал меня по плечу.
— Нормально. Сегодня всю ночь вспоминал одну деревенскую историю.
— С бабой? — Гена подался вперед, словно боялся прослушать мой ответ.
Я кивнул.
— Поверь мне, старик, ты пошел на поправку. — Гена посмотрел на меня и кивнул головой, подтверждая свою мысль. — Если видишь во сне бабу, значит поправляешься. Я вчера просил Валерку передать Маше, что ты хвораешь.
— Зачем? — испугался и одновременно обрадовался я. — Жалость мне не нужна.
Гена пожал плечами:
— Речь не о жалости. Хорошая женщина — это стимул для жизни. — Гена даже причмокнул от удовольствия.
Михаил Юрьевич, внимательно прислушивавшийся к нашему разговору, уловил момент, когда Гена сделал паузу, и обратился к нему:
— Скажите, пожалуйста, а газету «Коммерсантъ» вы случайно не принесли?
— По-моему, принес, — не оборачиваясь к соседу, сказал Гена.
— Я могу взять ее на минутку? — спросил Михаил Юрьевич, скосив на меня глаза.
— Хоть на полдня, — сказал я.
Сосед зашелестел газетами, пытаясь найти среди них «Коммерсантъ». Я посмотрел на Гену. Внешне он выглядел мощным и жизнерадостным. Его толстые щеки не могли спрятать улыбку, выдававшую хорошее настроение. Но я знал, что его неотступно мучает болезнь, поэтому спросил:
— Ты-то как?
— Все нормально. — Гена потер ладонью колено. — Пережили перестройку, переживем и демократию.
— Я не об этом. О здоровье.
— Здоровье, старик, зависит от нас. Вчера мы с одним поэтом рассуждали об этом. Во время разговора выкушали по бутылке коньяку. Выпили бы еще, да некого было послать в магазин. — Гена рассмеялся.
— Ты оптимист, — сказал я.
— Оптимисты дольше живут. — Гена хлопнул меня по плечу. — Думай только о бабах и через три дня встанешь на ноги. Спроси у своего врача, он подтвердит.
— Тебе бы в доктора, — сказал я, улыбнувшись. Я был рад, что у приятеля хорошее настроение.
— Теперь уже поздно переквалифицироваться, — заметил Гена. — Поэтому даю советы, а не рецепты. Они ничего не стоят.
Гена ушел, а я опять вспомнил Машу, когда мы встретились у станции метро. Она была изящна в легком цветастом платье и белой сумочкой на плече. А потом я держал ее за талию, когда на Тверском бульваре она вытаскивала из босоножки камешек. У нее было упругое молодое тело, пахнущее солнцем и летним ветром. От этого воспоминания стало громче стучать сердце и мне сразу опротивела больница, запах лекарств, кровать, на которой я лежал.
— Ну вот, — жалобно донеслось с кровати Кричевского.
— Что такое? — сразу же сочувственно пророкотал бас сталевара.
— Мне говорили, что курс доллара не растет. А он растет, да еще как. — Михаил Юрьевич нервно помахивал зажатым в руке «Коммерсантом». — Я так и знал, что от меня скрывали.
— Мне бы твои заботы, — заметил Спиридонов, со скрипом поднимаясь с кровати. Сунув босые ноги в тапочки, он зашлепал ими, направляясь к двери. — О здоровье бы лучше думал, коммерсант.
После обеда я задремал, надеясь увидеть сладкие сны. В палате было тихо. Даже единственная муха, жившая вместе с нами, не летала, пристроившись отдыхать на оконной шторе. И вдруг я почувствовал, как по палате пронесся ветерок. Я открыл глаза и увидел, что от двери ко мне, прижимая к груди два бумажных кулька, идет Маша. Она шла как-то неуверенно, даже зацепилась за стул, отчего из кулька выпал апельсин и, глухо стуча, покатился по полу. Она не обратила на него внимания.
— Маша! — тем же тоном, что и при недавней встрече, произнес я.
Она наклонилась и бережно провела рукой по моему виску. Ее пальцы слегка дрожали, губы были чуть приоткрыты, легкое дыхание прерывисто. Большие и такие ласковые глаза Маши смотрели мне прямо в душу. Свесившаяся прядь ее шелковых волос, от которых шел запах свежего леса, коснулась моей щеки и я почувствовал, как теплая волна ударила в голову, покатилась к сердцу и остановилась в груди. Мне стало жарко. Маша показалась такой родной, ее губы были так близко от моего лица, что мне захотелось обнять ее за шею, притиснуть к себе и поцеловать. Но я постеснялся сделать это при всех. Я только запустил руку в ее волосы, ощутив между пальцев их легкий, скользящий шелк. И я подумал, что если бы в тот день мне по каким-то причинам удалось остаться с Машей, с моим сердцем могло бы ничего не случиться. Меня бы одолевали совсем другие эмоции.
Я заметил, как притихла палата, прислушиваясь к нашему разговору. Кричевский положил подушку к спинке кровати и, навалившись на нее, разглядывал Машу с откровенной бесцеремонностью. Я взял ее за ладонь и, показав на край кровати, сказал:
— Сядь сюда.
Она подняла апельсин, положила его на тумбочку и села.
Я поцеловал ее руку. Она высвободила ладонь, поправила мою подушку, потом одеяло. Пригладила мне волосы, пытаясь сделать из них подобие прически. Мне казалось, что ближе ее у меня никогда никого не было.
— Меня скоро выпишут, — сказал я.
— Знаю, — ответила она. — Я разговаривала с медсестрой.
Она приложила палец к моим губам, потом поднесла его к своим и поцеловала. Опустила руку на подушку, запустила пальцы в мои волосы и начала перебирать их. Я чувствовал, как таю от этих прикосновений.
— Я ведь не заснула в ту ночь, — сказала Маша. — Пришла домой, упала на кровать и пролежала до утра с открытыми глазами.
— Почему? — спросил я.
— Жалела о том, что не разрешила тебе проводить меня. Мне показалось, что мы больше никогда не встретимся.
— Ты чудо, — сказал я.
Кричевский, напряженно вслушивавшийся в наш разговор, кашлянул. Рассеянно смотревший в окно сталевар повернулся в нашу сторону.
— Мне так не хочется улетать домой, — сказал я.
— Ну и не улетай.
— А что я буду делать в Москве?
Маша поправила одеяло, разгладила его ладонью и, не глядя на меня, сказала:
— Что-нибудь придумаем.
— Что? — вырвалось у меня.
— Лежи и ни о чем не думай. — Она посмотрела на меня затуманенным взглядом. Я положил руку на ее ладонь, она не отстранилась.
— Мне так хорошо с тобой, — сказал я.
Она наклонилась к подушке, ткнулась губами в мои губы и, резко поднявшись, сказала:
— Пойду, а то еще минута и у меня не будет сил уйти отсюда.
— Останься, — я потянул ее за руку. Мне не хотелось, чтобы она уходила.
— Не держи, а то я расплачусь, — сказала Маша, слабым движением пытаясь высвободить руку. Ее губы задрожали, глаза стали влажными. — Я так боюсь приобретений.
— Почему? — спросил я.
— Потому, что чем больше приобретение, тем страшнее его терять.
Я выпустил ее руку. Маша поправила юбку и направилась к двери. На пороге задержалась, обратившись сразу ко всем: «Выздоравливайте быстрее», — и скрылась за дверью. Я услышал только стук ее каблуков по коридору, который становился все тише и тише, пока не смолк совсем. Я еще долго прислушивался, стараясь уловить его, но в коридоре стояла мертвая тишина. Мне стало настолько одиноко, что я почувствовал, как к горлу подкатывает неожиданный ком. Я не знал, откуда он взялся. Может быть оттого, что сердце потянулось вслед за Машей, норовя выскочить из груди? Или болезнь размягчает душу и делает людей сентиментальными? Я закрыл глаза, натянул до подбородка одеяло и тут же уловил еле ощутимый запах Машиных духов. Она ушла, а духи остались. Наверно так же бывает и с душой человека.
— Я вам вот что скажу, молодой человек, — раздался слева дребезжащий голос Михаила Юрьевича и я услышал, как он, скрипя кроватью, поворачивается ко мне. — Если надо будет позвонить этой девушке, можете пользоваться моим телефоном. В любое время.
— Надо же, — моментально отреагировал на предложение соседа сталевар. — Такой инфаркт перенес, а все еще кобелится.
— Вы ничего не понимаете в красоте, Спиридонов, — сухо сказал Михаил Юрьевич. — Такой девушке надо целовать каждый пальчик. Красота спасет мир. Слышали когда-нибудь об этом?
Спиридонов не ответил. Повернувшись на бок, он натянул на себя одеяло, давая понять, что не хочет вступать ни в какие разговоры. Палата снова погрузилась в сон. Муха слетела со шторы и села ни спинку кровати Кричевского. Он повернулся на спину, высвобождая руку из-под одеяла и спугнул ее. Она перелетела на одеяло Спиридонова и задремала вместе с ним.
На следующее утро я спросил у доктора, когда могу собираться домой. Он опустил голову и, посмотрев на меня с нескрываемым удивлением, спросил:
— Чего вы так заторопились, молодой человек?
— Чувствую, что поправляюсь.
— Вот когда поправитесь, тогда и выпишем, — сказал доктор.
Но мне уже не хотелось лежать в больнице, где каждая минута растягивается чуть ли не на целый день. Я засыпал с мыслью о Маше и просыпался с ней же. Я вспоминал ее лучившиеся ласковым теплом глаза, ее узкую ладонь с тонкими длинными пальцами, к которым прикасался губами и мне хотелось превратиться хоть в воробья, только бы вырваться из этой палаты. Я выходил в коридор или на лестничную площадку и подолгу смотрел на птиц, перелетающих с дерева на дерево, на людей, которые медленно гуляли по тротуару или, громко хлопая дверцами, торопливо садились в машины, уезжая по своим делам. За стенами больницы текла совсем другая жизнь.
Наконец, у меня сняли контрольную кардиограмму, после чего доктор сказал:
— Завтра, Баулин, можете отправляться домой. Но старайтесь больше не попадать сюда.
И тут я увидел глаза Кричевского. В них стояли слезы. Он наверняка надеялся, что покинет больницу раньше меня. Доктор тоже увидел его глаза. По всей видимости, взгляд Кричевского смутил его. Поэтому он похлопал Михаила Юрьевича по плечу и сказал:
— И вас тоже будем выписывать завтра. Звоните жене, пусть готовится встречать.
Кричевский тут же достал свой телефон. Я вышел в коридор, спустился по лестнице и очутился на улице. Лицо обдало ветерком, я услышал, как зашелестели листья и над головой пискнула пичуга. Я поднял голову, но не увидел ее. Липа уже отцвела. Вместо пахучих желтых цветов на ее ветках висели маленькие светлые горошины. Ими была усыпана земля под деревом. Я поднял одну горошину, поднес к лицу, понюхал, но она ничем не пахла. От обилия свежего воздуха у меня слегка закружилась голова. Постояв несколько минут под липой, я пошел в свою палату.
Еще в коридоре увидел, как в ее открытую дверь проскочила сестра со стойкой в руке, на которой была капельница. Я кинулся за сестрой. Кричевский лежал на каталке, около него стоял врач и держал его за руку. Сестра вводила иголку капельницы в вену. Врач поднял стойку и они вместе с сестрой покатили каталку в реанимационную палату.
Какое-то время я не мог прийти в себя. Еще несколько минут назад Кричевский, собиравшийся домой, обменивался колкостями со Спиридоновым. Достав расческу, Михаил Юрьевич начал приводить в порядок свой венчик вокруг головы. Смотревший на него Спиридонов почесал волосатую грудь и заметил:
— А боженька-то волос тебе не шибко отвалил.
— Он мне предлагал сивые, как у тебя, — сверкнув черными выпуклыми глазами, ответил Кричевский. — Я отказался.
Сейчас Спиридонов сидел на кровати и отрешенным взглядом смотрел через открытую дверь в коридор, по которому только что увезли его непримиримого оппонента.
— Что случилось? — спросил я сталевара.
— Да все эта подлая газета, — он кивнул на подушку Кричевского, на которой лежал свежий номер «Коммерсанта». Эту газету по просьбе Михаила Юрьевича купила ему медсестра. — Глянул в нее и обомлел. Оказывается, за одну ночь рубль по отношению к доллару упал в три раза. — Спиридонов покачал головой и добавил: — Надо же. Человек пережил блокаду, горячую и холодную войну, а вот падения рубля не выдержал.
С кровати Кричевского послышался писк. Я повернул голову и только сейчас заметил, что рядом с подушкой лежит сотовый телефон. Сталевар протянул руку и накрыл его одеялом.
Валерин «Запорожец» я узнал сразу, как только он вынырнул из-за кустов сирени, растущей вдоль больничного корпуса. Левое крыло машины в одном месте было ободрано и загрунтовано под покраску. Грунтовка выделялась ярким светло-коричневым пятном на голубом фоне. У меня екнуло сердце, когда он остановился около входа в наше кардиологическое отделение. Валера не мог приехать забирать меня из больницы сам по себе.
Еще с утра сестра сказала, что меня выписывают. Документы на выписку она обещала подготовить к двенадцати. Ближе к назначенному времени я сдал больничную пижаму и надел цивильный костюм. Спиридонов сидел на кровати в майке и пижамных брюках и смотрел на меня печальными глазами. Его взгляд как бы говорил: «Ты уже выкарабкался, а вот выкарабкаюсь ли я, еще не известно». Спиридонов заметно сдал после того, как Кричевского увезли в реанимацию. Он не шутил, не ввязывался в споры и, вскакивая всякий раз при виде врача, заходившего в палату, спрашивал:
— Как там мой сосед?
У Кричевского случился второй инфаркт. Состояние его было тяжелым, мы это знали.
— Пока без изменений, — говорил доктор, внимательно глядя на Спиридонова и постукивая по ладони никелированными трубочками стетоскопа. Излишняя нервозность больного настораживала его.
— Вот до чего доводят людей газеты, — возмущался Спиридонов. — Не читал бы сосед этого подлого «Коммерсанта», уже был бы дома.
Врач обводил взглядом больных и выходил из палаты. В политические дискуссии он не ввязывался, тем более, что сталевар был прав лишь отчасти. Газеты отравляют жизнь, особенно, когда газетчики начинают судить всех и вся. Но ведь они ведут себя так, как им позволяем мы. В случае же с Кричевским газета вообще была ни при чем. Курс доллара к рублю он мог узнать и от медсестры. Сейчас многие вместо «здравствуй» начинают утренний разговор именно с этого.
— Она придет тебя встречать? — спросил Спиридонов, когда я, надев рубашку, стал причесываться перед зеркалом.
Он, конечно же, имел в виду Машу.
Я был бы самым счастливым человеком на свете, если бы мог ответить «Да!». Но у меня не было для этого никаких оснований и я промолчал.
Рубашка не выглядела свежей, хотя Нина, провожая в больницу, специально подсунула мне единственную чистую, которая оставалась в моей сумке. Очевидно, на ее вид повлияло долгое лежание в больничной коптерке.
— Не темни, — сказал Спиридонов, с кряхтением поднимаясь с кровати. — Если бы не встречали, не прилизывался бы.
Я вышел на лестничную площадку и, присев на подоконник, стал смотреть на улицу. Красоты летнего пейзажа не интересовали меня. Я позвонил Маше, как только узнал, что меня выписывают. Но никто не ответил. Поэтому настроился ехать к Гене, у которого мне всегда были рады. Но никогда я не чувствовал себя таким одиноким и заброшенным, как в это утро. Я не хотел ехать к Гене, я думал только о Маше. Вот почему при виде «Запорожца» зашлось сердце и я стал с напряжением разглядывать того, кто сидел рядом с Валерой. Но переднее стекло, как назло, отсвечивало на солнце и сквозь него не было видно не только лица пассажира, но и его очертаний. Нервно постукивая пальцами по подоконнику, я уже готов был вывалиться из окна, когда дверка открылась и из машины высунулась сначала стройная женская ножка в белой туфле, а затем показалась ее обладательница в широкополой соломенной шляпе, украшенной розовым бантом. Это была Маша.
Я кинулся вниз по лестнице, но, пробежав несколько ступенек, остановился. Что-то удержало меня. Мне показалось, что не надо выплескивать радость одним махом, ей надо делиться постоянно небольшими порциями. Чем дольше делишься, тем длиннее удовольствие.
На первом этаже хлопнула дверь, раздались торопливые шаги. Маша шла по ступенькам. Пятясь, я поднялся на лестничную площадку. И о — чудо! Увидев меня, Маша бросилась вверх, перепрыгивая сразу через несколько ступенек. Я раскрыл руки, она упала в мои объятья и, целуя в шею и щеку, стала повторять:
— Господи, как хорошо, что ты выбираешься отсюда.
Она отпустила меня, отступила на шаг, чтобы увидеть мои глаза, потом снова обняла, тесно прижавшись грудью, и я услышал частый стук ее сердца. Я поцеловал Машу и прижал к себе, чувствуя, как ее грудь прожигает мою рубашку.
— Больше я тебя никогда не отпущу, — шептала Маша, выскальзывая из моих объятий. — Пойдем вниз. — Она потянула меня за руку.
— Мне надо взять выписку из больничной карты и вещи, — сказал я. — Иначе даже побриться будет нечем.
— Тогда пойдем! — Маша шагнула вверх по лестнице, не отпуская моей руки.
Забрав бумагу с предписаниями о том, как вести себя после больницы, и сумочку с бритвой и зубной щеткой, мы вышли на улицу. Валера стоял около «Запорожца». Увидев меня, он радостно улыбнулся и шагнул навстречу. Мы обнялись.
— Не представляю, как ты мог оказаться в больнице, — сказал Валера, хлопая меня по спине. — В Сибири на медведя с рогатиной ходишь, а в Москве за сердце хвататься начал.
— Значит мне здесь не климат, — сказал я.
— Да ладно тебе, — Валера махнул рукой, не принимая мои слова всерьез. — Девчонки забирают тебя в малинник. Завтра опять сможешь брать рогатину в руки. — Валера снова обнял меня и, прижавшись щекой к моему уху, прошептал: — Завидую тебе, счастливчик…
Мы сели в машину. Маша выбрала заднее сидение, предоставив мне право ехать рядом с Валерой. Мне хотелось сесть с ней, но Маша мотнула головой и я понял, что этого делать не следует. Только после того, как затарахтел мотор и «Запорожец» тронулся, до меня дошло, что я перемещаюсь в другой мир.
Москва ничуть не изменилась с тех пор, как я последний раз бродил по ее улицам. Все те же непрерывные потоки машин на проезжей части и пешеходов — на тротуарах. Все те же кричащие вывески на иностранном языке. Внешне Москва уже давно перестала быть русским городом. Русская жизнь сохранилась только на микроскопическом уровне — в отдельных семьях. Поэтому ее не видно снаружи. И мне нестерпимо захотелось в родную Сибирь, к лесам и рекам. Захотелось посмотреть, как утренний туман растекается по долинам, а в омутах, оставляя круги на водной глади, играет рыба. Природа не изменяет материнской земле. Мне захотелось в Сибирь вместе с Машей. Мы бы забрались в глухую деревушку, спрятавшуюся в таежном распадке, слушали по утрам пение птиц, а в жаркий полдень — стрекот кузнечиков, пили холодное молоко, парились в бане и с утра до вечера дышали хрустальным воздухом.
Я повернулся к Маше. Она сняла шляпу, пальцами поправила прическу и улыбнулась, глядя на меня необыкновенно красивыми глазами. На ее щеках обозначились две едва заметные ямочки. Я не мог оторвать взгляда от ее лица. Она, очевидно, почувствовала это, протянула ладонь и провела пальцем по моим губам. Мы настолько понимали друг друга, что могли разговаривать без слов.
— Гена уехал в командировку, — произнес Валера, не отрывая взгляда от дороги. — В Карелию. Ты когда-нибудь там был?
Я повернулся к нему и отрицательно мотнул головой.
— Там красиво, — сказал Валера. — Рыбалка великолепная и грибные места замечательные. Осенью собираюсь туда махнуть.
— А на Алтай не хочешь? — спросил я.
— С удовольствием бы, но далеко. — Валера резко нажал на тормоза, не успев договорить. Наш «Запорожец» жалобно взвизгнул. Я чуть было не стукнулся лбом в переднее стекло, а Валера выругался. Белая роскошная «Тойота» неожиданно подрезала нас и «Запорожец» едва не влетел ей в багажник.
— Не отвлекайся на разговоры, — сказал я, упираясь спиной в сиденье. — Врежешься в такую, потом не рассчитаешься.
— Им свои машины не жалко, — заметил Валера, сбавляя скорость и давая «Тойоте» возможность оторваться от нас.
Маша положила руку мне на плечо. Не поворачивая головы, я взял ее ладонь, поднес к губам и поцеловал. Повернулся назад и встретился с Машей взглядом. Теперь ее глаза были другими.
В них светились и тепло, и ласка, и что-то еще, от чего на сердце становилось необыкновенно легко. Мне хотелось, не отрываясь смотреть на нее, чувствовать ее дыхание, ощущать запах ее волос. Маша казалась мне необыкновенным существом, один вид которого придает жизни особый смысл. Я не понимал, откуда это взялось. Ведь я практически не знал ее. Я даже не знал, зачем она везет меня в свою квартиру и что я буду там делать. Но я смотрел в ее наполненные радостью глаза и мне было хорошо.
Валера довез нас до общежития и распрощался, несмотря на все мои уговоры зайти хотя бы на минуту.
— Извини, старик, — сказал он, протягивая руку. — У меня неотложные дела. Завтра-послезавтра загляну. Ты же еще не уезжаешь?
Мне показалось, что в его взгляде была легкая зависть. Он нырнул в «Запорожец», машина затарахтела, обдала нас облаком дыма и исчезла за углом. Я проводил ее глазами и повернулся к Маше.
— Пойдем, — сказала она и взяла меня под руку.
Лифт довез нас до шестого этажа. Когда Маша нажала на звонок уже знакомой мне квартиры, я не удержался и спросил:
— Мы что, идем в гости к Ольге?
— Это моя квартира, — ответила Маша. — Но Ольга должна нас встречать.
Маша не успела толкнуть рукой дверь. Та открылась и на пороге появилась Ольга. Она была в красной цыганской кофте с широким воланом на груди и черной юбке, обтягивающей стройные бедра. Ее жгучие глаза пробежали по мне, словно проверяли на прочность. Я остановился, не решаясь шагнуть через порог, но Маша подтолкнула меня и я очутился в комнате.
Квартира выглядела совсем не так, какой я ее видел первый раз. Тогда комната казалась просторной из-за того, что кроме стола, стульев и одиноко стоящего у стены шифоньера в ней не было никакой мебели. Сегодня к прежней обстановке добавились две кровати. Одна стояла напротив шифоньера, другая — у окна. Обе были заправлены чистыми покрывалами, на обеих лежали подушки в белых, хорошо выглаженных наволочках. Стол был застелен бело-синей клетчатой скатертью.
— Давай сюда свой пакет, — сказала Маша, протягивая руку.
— Имущества как у арестанта, — произнес я, отдавая пакет.
Она взяла его и отнесла в ванную, из которой тут же раздался шум воды.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила Ольга, разглядывая меня. В ее голосе слышались ласковые материнские нотки. Очевидно, сочувствие к больному в характере женщины.
— Вполне нормально, — ответил я.
Из ванной вышла Маша. Ольга тут же повернулась к ней, кивнула на кровать у окна:
— Белье я принесла. Так что все в порядке.
— Спасибо, — произнесла Маша.
Ольга ушла, щелкнув дверным замком. Маша обняла меня за плечи и сказала:
— Иди прими душ, а я пока накрою на стол. Уже третий час, пора обедать.
Она проводила меня до дверей ванной и, показав рукой на стиральную машину, заметила:
— Вот чистое белье. Это я специально купила тебе. — Она стыдливо опустила глаза и отвернулась.
На стиральной машине лежали белые хлопчатобумажные плавки и такая же футболка с коротким рукавом. Она догадалась, что сменного белья в больнице у меня не было.
Никогда еще я не плескался под душем с таким удовольствием. Мне хотелось смыть с себя больничные запахи, отдающие лекарствами и человеческой немощью. Надо было кончать с болезнями и думать о жизни.
Я взял в руки белье, которое приготовила Маша, и представил, как она водила по нему утюгом, думая обо мне.
Натянув белье и брюки, я посмотрелся в зеркало и отметил, что выгляжу в общем-то неплохо. Футболка обтягивала тело и придавала фигуре спортивный вид. С лица исчезла бледность, расчесанные на пробор волосы делали его чуть интеллигентнее.
Я подмигнул себе и вышел.
Маша стояла с тарелкой в руке. Стол был уставлен закусками, над которыми стройной башенкой поднималась темная бутылка. Маша готовилась к нашей встрече. Услышав скрип двери, она повернулась в мою сторону и сказала с легкой растерянностью:
— Ну вот. А я еще не успела. — Поставила тарелку и добавила: — Садись, я сейчас.
Рядом со столом было только два стула, стоявших друг против друга. Я сел на тот, что стоял у стенки. Маша ушла на кухню и вернулась с двумя свечами. Протянула их мне и сказала:
— Зажги, вон спички.
Коробок со спичками лежал на краю стола. Я зажег свечи, поставив их в два маленьких блюдца. Маша задернула шторы и села за стол. Комната погрузилась в легкий полумрак. Желтое, подрагивающее пламя свечей отражалось на тарелках и Машином лице. Мне показалось, что я очутился в нереальном мире. Даже шум автомобилей, доносившийся с Шоссе Энтузиастов, казался далеким, как отзвук эха.
Маша сидела напротив, ее лицо было бледным и красивым. Глаза походили на два темных бездонных озера, в глубине которых светились звездочки. Это в зрачках отражалось пламя свечей. Я завороженно смотрел на нее. Она не отводила взгляда, дыша чуть приоткрытым ртом. При каждом ее выдохе пламя стоявшей рядом свечи подрагивало и по стене пробегали неясные тени. Правая рука Маши лежала на столе, я не выдержал и, нагнувшись над тарелками, накрыл ее ладонь своей ладонью, сказав:
— Спасибо тебе за все.
Она осторожно выпростала руку и произнесла:
— Открой вино, я хочу выпить за твое здоровье.
Маша протянула мне штопор. Я взял бутылку, поднес ее к лицу, чтобы прочитать название. Это было грузинское вино пиросмани. Я пробовал его всего один раз в жизни. Меня угощал им тбилисский знакомый Гога Лебанидзе. Он сказал, что это вино названо по имени грузинского художника Пиросманишвили. Но его производят так мало, что даже в Тбилиси купить бутылку очень трудно.
— Что ты его так разглядываешь? — настороженно спросила Маша.
— Потому что это вино — чрезвычайная редкость, — произнес я.
— Оно хорошее?
— Да.
Мы чокнулись.
— За тебя, — сказала Маша. — Не попадай больше в больницу.
— Постараюсь, — ответил я и поднес фужер к губам.
— Ты знаешь, — сказала Маша. — Когда я узнала, что ты попал в больницу, я так испугалась.
— Ты чудо, — сказал я. Мне было приятно, что на свете есть существо, которому небезразлична моя судьба.
— Правда-правда. — Маша посмотрела на меня бездонными глазами, в которых отражались колеблющиеся язычки пламени двух свечей.
— Спасибо, что навестила, — сказал я. — После твоего посещения появился стимул к жизни.
Маша взяла чашку с салатом, положила его сначала в мою, затем в свою тарелку.
— Правда-правда, — попытался я взять ее интонацию. — Ради чего живет мужчина? Ради того, чтобы быть рядом с женщиной. Вот я и стремился побыстрее попасть к тебе. — Я протянул руку к бутылке, чтобы наполнить фужеры.
— Не говори мне о мужчинах. — Маша встала и, сделав предупреждающий жест, вышла на кухню. Вернулась оттуда с другой бутылкой в руке. — Ты пей свое мужское вино, а я буду пить женское. Открой.
Она протянула бутылку. Это был молдавский рислинг.
— У тебя появился винный погреб? — спросил я.
— Просто захотелось хоть один раз в жизни ощутить себя беззаботным человеком. — На ее лице мелькнула почти детская улыбка. — Продавец сказал, что это вино очень хорошее.
Я открыл бутылку, наполнил Машин фужер.
— Еще раз за то, чтобы ты не болел. — Маша подняла фужер и задержала его в руке, ожидая, когда мы чокнемся.
— И чтобы ты была счастлива, — сказал я.
Мне хотелось прикоснуться к ней, но я не решился. В полутемной комнате она казалась таинственной.
— Тебе кто-нибудь говорил, что ты красивая? — спросил я, глядя в ее светящиеся в полумраке глаза.
— Много раз. — Маша потрогала кончиком пальца маленькое пятнышко на скатерти. — Слова ничего не стоят.
— А что тебя любят?
— И это говорили. Почему ты спрашиваешь?
— Чтобы сказать такие хорошие слова, которые тебе еще никто не говорил.
— Это невозможно. — Она улыбнулась краешком губ.
— Почему? — спросил я, взяв фужер за тонкую резную ножку.
— Потому, что еще две тысячи лет назад один мудрец сказал: «Все это было. И все это суета сует».
— Он был не прав. — Я поднес фужер к губам, чтобы ощутить аромат вина. — Может у кого-то и было. У нас с тобой — нет.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что ты необыкновенно красивая. И что мне очень хочется тебя поцеловать.
— Ну вот. — Она снова улыбнулась краешком губ. — А ты говорил, что хочешь сказать слова, которые еще никто не произносил.
Я не ответил, взяв паузу, чтобы осмыслить перемену в ее настроении. Маша пригласила меня к себе, но старалась все время держать на расстоянии. Неужели она хотела ограничиться только ролью больничной няни? А может для этого были более глубокие причины и она просто сдерживала себя?
— У Ольги сегодня тоже праздник, — сказала Маша.
— То-то я вижу, что она вырядилась.
— Оля влюбилась.
— Этот праздник должен быть с человеком всю жизнь, — заметил я.
— Хорошо бы. — Маша снова потрогала кончиком пальца пятнышко на скатерти. — Но кому как повезет.
— А в кого влюбилась Ольга? Во врача из вашей больницы?
— Нет. Я его не знаю.
— Но он, по всей видимости, хороший? Он должен быть хорошим.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что Ольга не может полюбить плохого парня.
— Она добрая. Я ее очень люблю. Она всегда утешит, если плохо.
В дверь постучали, громко и настойчиво. Я вздрогнул от неожиданности, резко повернув голову. Маша пожала плечами и пошла открывать. На лестничной площадке было светло и, когда дверь распахнулась, я увидел на пороге Ольгу.
— Извините, — сказала Ольга, перешагнув порог.
— Что случилось? — спросила Маша, закрывая дверь.
— Я больше не могу, — сказала Ольга дрожащими губами.
Она прошла на свет свечей и поставила на стол бутылку водки, которую держала в руке.
Маша сходила на кухню за стулом, поставила его около стола. Ольга села.
— Знаю, что вам сейчас не до других, — она извиняюще посмотрела на меня. — Но это как SOS. Спасите наши души. — Она снова посмотрела на меня и кивнула на бутылку.
Я открыл водку, налил ей. Она подняла рюмку, залпом выпила, тряхнула головой и сказала, глядя на Машу:
— И почему я такая невезучая? — Потом повернулась ко мне и попросила:
— Налей еще.
Я молча налил, она снова выпила, подняла на меня глаза и спросила:
— Чего ты так смотришь? Думаешь рехнулась?
Я не ответил. Ольга повернулась к Маше, тяжело вздохнула и сказала:
— Ах, Маша! Ну почему жизнь такая подлая? Одних ставит к стенке, перед другими расстилает ковровую дорожку.
— Все-таки не пришел? — спросила Маша.
— Не пришел. А я целый день готовила. Может, принести отбивные? — Ольга нервно засмеялась.
— Не надо, — сказала Маша. — У нас всего хватает.
Мне стало жаль Ольгу. Она была яркой и, видать по всему, неглупой женщиной с доброй душой. Но человеческие отношения непредсказуемы. Иногда красавец полюбит дурнушку и носит ее на руках всю жизнь. А красавица, несмотря на все ухаживания, остается одинокой.
Водка успокаивающе подействовала на Ольгу. Она посмотрела на задернутые шторы, перевела взгляд на свечи и заметила:
— У вас как в лучших домах Филадельфии.
— Не завидуй, — сказала Маша. — Тем более, что в Филадельфии я не была.
— Я не завидую. — Ольга снова тяжело вздохнула. — Просто хочется, чтобы каждому достался хотя бы маленький кусочек счастья.
— Может быть и достанется. — Маша поднялась из-за стола, сходила на кухню и принесла большое блюдо с тушеным мясом. Положила несколько кусков на тарелку Ольге и требовательно сказала: — Ешь!
Я налил Ольге водки, нам с Машей — остатки вина.
— А может не надо? — спросила Ольга, глядя на рюмку, но все-таки взяла ее в руку и залпом выпила. Поставила рюмку на стол и сказала, выдохнув: — Вы извините, что я к вам так ворвалась.
— Да ладно уж, — Маша махнула рукой и улыбнулась чуть заметной грустной улыбкой. — Представляю, как сидеть одной за сервированным столом.
В коридоре хлопнула дверь лифта, на лестничной площадке раздались шаги. Ольга резко отпрянула от стола, соскочила со стула и кинулась к двери.
— Не расшиби лоб, — предупреждающе крикнула ей вслед Маша, но Ольга только махнула рукой и выскочила на площадку. Если бы не пустая рюмка на столе, можно было подумать, что она к нам не заходила.
— Ну вот, все и утряслось, — заметила Маша, повернувшись ко мне.
— У нее это серьезно? — спросил я, вспомнив, какой убитой вошла Ольга в нашу комнату.
— Влюбилась в женатого. А с ними знаешь как? — Маша пристально посмотрела на меня. — Ты случайно не женат?
— Случайно нет, — ответил я, немного развеселившись оттого, что Маша начинает ревновать.
— Я серьезно.
— Куда уж серьезнее, — ответил я, протягивая к ней руку.
Она не отстранилась. Я взял ее ладонь, которая оказалась холодной, поднес к губам и поцеловал. Она подняла голову и, глядя мне в глаза, сказала:
— Больше всего боюсь влюбиться в женатого.
— Почему? — я пристально посмотрел на нее.
— От такой любви одни страдания. Не хочу строить счастье на несчастье других.
— Как Ольга? — спросил я.
Она высвободила руку, встала и молча пошла к окну. Дернула штору и та, звякнув кольцами, отъехала в сторону. За окном были сумерки. На противоположной стороне Шоссе Энтузиастов по крыше здания, переливаясь, бежала световая реклама. Ее блики плясали на стене комнаты.
— Вот и закончился день, — вздохнув, сказала Маша и повернулась ко мне. — Что будем делать?
— Что делают люди, когда заканчивается день? — спросил я.
— Да, да, конечно, — сказала Маша и, опустив руки, направилась к столу. — Мы совершенно забыли, что тебе надо отдыхать. — Она начала торопливо собирать тарелки. — Сейчас приберу со стола и уложу тебя спать.
— Тебе помочь? — спросил я.
— Не надо. — Она мотнула головой. — Я только отнесу посуду. Мыть буду потом.
Пламя сгоревших наполовину свечей колебалось при каждом движении Маши. Я сидел за столом, скрестив на груди руки, и наблюдал, как она собирала посуду. Тарелки позвякивали, когда Маша ставила их одна на другую, ее руки мелькали над столом, будто совершали таинство. Я смотрел на Машу и мне безумно хотелось прижаться к ней. От этого желания набирало обороты сердце и, чтобы сдержать его, я прижимал ладонь к груди, словно пытался усмирить кровоточащую рану. Мне казалось, что Маша делает все нарочито медленно, каждое движение растягивает на долгие минуты. Наконец, она закончила с посудой, подошла к кровати, стоявшей у противоположной от окна стены, расправила постель и сказала:
— Иди, ложись.
— А ты? — спросил я.
— Я сейчас умоюсь и тоже лягу, — ответила Маша.
Я встал, подошел к ней и попытался обнять за талию. Она отстранилась, упершись ладонью в мою грудь, затем приложила палец к моим губам и мягко сказала:
— Не надо. Не настраивай себя. Тебе нельзя волноваться.
— Я уже разволновался, — ответил я, отступая на полшага. — Успокоить можешь только ты.
— Иди, ложись, — сказала Маша и, плавно повернувшись, пошла в ванную.
Я снял брюки и футболку, задул пламя свечей и лег на кровать. Из ванны донесся плеск воды. Я лег на спину и уставился в потолок. Глаза быстро привыкли к темноте, я хорошо видел очертания люстры и верхнего угла шифоньера. Я ждал Машу, но она умывалась так же долго, как и собирала посуду. Уличная реклама, погасшая на некоторое время, вспыхнула снова и по стене у самого потолка побежали ее тусклые неровные блики. В ванной все так же шумел водопроводный кран. Мне казалось, что Маша умышленно оттягивает мгновение нашей близости. Она все время сохраняла дистанцию, словно боялась переступить порог ей же самой открытой двери. А может это было потому, что я не проявлял должной настойчивости?
Водопроводный кран замолк, дверь ванны открылась и на пороге, освещенная сзади электрическим светом, появилась Маша. Она была в длинной ночной рубашке с коротким рукавом, ее темные волосы рассыпались по плечам. Маша протянула к стене руку, выключила свет и, неслышно ступая босыми ногами, направилась в мою сторону. Я торопливо подвинулся к стенке, освобождая ей место, но она прошла мимо и начала расправлять вторую кровать.
— Ты разве не придешь ко мне? — растерянно спросил я.
— Я же сказала, тебе нельзя волноваться, — ответила она, сворачивая покрывало.
Постояла несколько мгновений, прижимая его к груди, затем положила на стул, подошла ко мне и, торопливо поцеловав в щеку, сказала шепотом:
— Спокойной ночи.
Я поймал ее за руку и потянул к себе. Она уперлась, словно застывшее изваяние, и жалобно произнесла:
— Отпусти. Иначе заплачу.
— Что с тобой, Маша? — спросил я, ошеломленный не столько ее словами, сколько их тоном.
Она молча высвободила руку и пошла к своей кровати. Откинула одеяло, нырнула под него и, тяжело вздохнув, вытянулась на постели.
— Спокойной ночи, — сказал я, пытаясь сгладить неловкую паузу.
— Спокойной ночи, — ответила Маша, закинув руку за голову.
На светлом фоне окна четко обозначился ее локоть. Я долго смотрел на очертания ее руки, казавшейся мне необычайно изящной, и меня разбирала злость. Зачем она позвала к себе, если сейчас мы оказались на разных кроватях? Я вспомнил ее, когда она появилась в больничной палате, и мне казалось, что в то время я был для нее самым близким человеком. А сейчас в одной комнате со мной находилась другая женщина, чужая и недоступная. Почему вдруг такая перемена? Может быть я, сам того не заметив, допустил какую-то бестактность?
Я стал перебирать в памяти каждый свой шаг, начиная с того момента, когда Маша с Валерой приехали за мной в больницу. Ничего некорректного и уж, тем более отталкивающего, в своем поведении я не нашел.
Реклама на Шоссе Энтузиастов погасла, комната погрузилась в плотный сумрак. Я решил не думать больше о Маше. Завтра утром попьем на прощанье чаю и я отправлюсь на Алтай. Хватит искать приключений. На этот раз их у меня в Москве оказалось более, чем достаточно. Я повернулся на бок, решив во что бы то ни стало уснуть. Кровать скрипнула, а одеяло зашуршало, когда я стал натягивать его на себя.
— Иван, ты не спишь? — раздался от окна голос, от которого у меня дрогнуло сердце.
— Нет, — сказал я. — А что?
— Иди ко мне, — Маша заскрипела кроватью, отодвигаясь к стене.
Меня обдало жаром. Одним движением я соскочил с постели и очутился у нее. Залез под одеяло, обнял за талию, прижал к себе. Она доверчиво прильнула к моей груди, уткнулась лицом в шею. Я ощутил на коже ее горячие губы. Поцелуй был осторожным, словно она боялась, что ее услышат. Я поцеловал ее в голову, в губы, в небольшую упругую грудь. Она не отстранялась. Я повернул ее на спину и начал целовать, не сдерживая себя. Маша обняла меня и стала искать губами мои губы…
Когда я откинулся на подушку, она положила ладонь мне на грудь и сказала:
— Ты извини, что я вела себя так. — Маша вздохнула и выписала пальцем завитушку на моей груди. — Я не могла решиться. Ты у меня первый после мужа.
— А где он? — спросил я.
— Разбился. Он летал на СУ-24.
— Давно?
— Три года назад.
— Извини, не знал, — сказал я.
— У меня, наверно, судьба такая. Если что-то найду, обязательно потеряю. — Она снова провела пальцем по моей груди и спросила: — Зачем тебе лететь на Алтай? Разве нельзя остаться в Москве?
— Я же не собираюсь улетать завтра.
— Я не хочу, чтобы ты вообще когда-нибудь улетал. Я так долго ждала тебя, что теперь боюсь расстаться даже на час.
— Ты меня ждала? — удивился я. — Это я нашел тебя. И то только благодаря Гене. Он уговорил Валеру поехать к вам.
— Все так и есть, милый. Я тебя ждала и ты ко мне пришел.
Я знала, что так будет. Потому, что никто другой, кроме тебя, мне не нужен.
— А откуда ты знала, что это буду я?
— Это знала не я. Знала моя душа. Как только ты появился в этой комнате, во мне что-то дрогнуло. Глубоко-глубоко. В самом сердце. У меня даже руки опустились, как плети. Меня словно всю лишили воли. Если бы ты тогда подошел ко мне, взял на руки, ты бы мог отнести меня куда угодно и делать со мной все, что тебе вздумалось. Я бы не сказала ни слова. Я была в полном оцепенении. Я не знала, что так бывает с людьми. Это потому, что я долго ждала тебя.
Последние слова Маша говорила дрожащим голосом. Она прислонилась щекой к моему лицу и я почувствовал на ее ресницах влагу. Маша плакала.
— Обещай мне, что никогда не уедешь.
— Обещаю. — Я провел ладонью по ее волосам, они словно шелк заструились между пальцами.
— Нет, ты так не обещай. — Маша наклонилась надо мной, глядя в глаза. Я почувствовал на лице ее дыхание. — Ты поклянись.
— Клянусь, — сказал я, целуя ее в губы.
Маша положила голову мне на грудь, обняла за плечо. Мне было удивительно хорошо с ней. Ее волосы источали легкий запах нежных духов, а от кожи исходил тонкий, непередаваемый аромат чистого и здорового женского тела. Я был в состоянии полного блаженства. Ни один мужчина не объяснит, почему его нестерпимо тянет к одной женщине и он совершенно равнодушен к другой, внешне более привлекательной. Может быть какую-то роль играют запахи, которые мы иногда даже не ощущаем? Может быть мы не такие уж цивилизованные, какими иногда изображаем себя? Я положил руку Маше на спину, она подняла голову, наши губы встретились, я поцеловал ее.
— Скажи мне еще что-нибудь, — попросила Маша.
— Ты самая красивая, — произнес я. — Ты просто чудо.
— Мне так хорошо с тобой, — сказала Маша. — Я не хочу, чтобы ты улетал.
— Я же тебе поклялся.
— Но ты же все равно улетишь.
— Без этого не обойтись.
— Да, милый. — Она потрогала ладонью мою щеку. — Я буду скучать страшно-страшно.
— Как можно скучать страшно-страшно? — спросил я.
— Это когда приходишь домой с работы и весь вечер и всю ночь сидишь совершенно одна.
— А ты вспоминай кого-нибудь, — предложил я. — Будет легче.
— Я только этим и жила. Теперь буду вспоминать тебя.
— Я скоро вернусь.
— Только этого и хочу. — Маша всем телом вытянулась на мне, взъерошила мои волосы и поцеловала в нос.
— А еще чего ты хочешь? — спросил я, прижимая ее к себе.
— Тебя. — Она губами нашла мои губы и приникла к ним…
… Солнце уже давно взошло, но я проснулся не от его лучей, а от осторожных шагов по комнате. Я открыл глаза. Маша стояла у зеркала и расчесывала волосы. Она была в коротком халатике и домашних тапочках без задников. От их шлепанья я и проснулся.
— Доброе утро, — сказал я.
Маша стремительно обернулась, халат распахнулся и она стала запахивать полы.
— Не закрывай свои красивые ноги, — попросил я, поднимаясь с постели.
— Ты так хорошо спал, милый, — сказала она. — Я стояла и смотрела на тебя, боясь разбудить.
Я подошел к ней, взял в руки ее ладони. Они были прохладными и хорошо пахли. Я прижал их к своим щекам, затем поцеловал сначала одну, потом другую.
— Господи, как мне хорошо, — сказал я.
Она высвободила ладонь, обняла меня за шею, прижалась к груди.
— Ты еще не улетел, а я уже скучаю, — сказала она.
— Я тоже.
— Ты проводишь меня до работы? — спросила Маша.
— Конечно, — ответил я и снова поцеловал ее ладонь.
Мы позавтракали. Маша оделась и остановилась около двери, поджидая, когда я зашнурую туфли. Мне показалось, что сейчас мы похожи на семейную пару.
Больница, где работала Маша, была в четверти часа ходьбы от общежития. Мы шли по мокрому тротуару, по которому только что проехала поливальная машина. Подстриженная на газоне трава блестела от капелек воды, переливавшихся на солнце перламутром. Маша держала меня за руку и была похожа на ребенка.
— У меня такое впечатление, что я провожаю тебя не на работу, а в школу, — сказал я. — Ты выглядишь, как ученица.
— Так и есть, милый, — ответила она, подстраиваясь под мой шаг. — Я снова начала учиться жить. Ты научишь меня всему, правда?
— Чему я могу тебя научить? Я не Сократ и не Аристотель.
У меня нет ни учеников, ни учениц.
— Это очень хорошо, милый. Иначе бы я ревновала. Мне было бы неприятно, если бы у тебя были ученицы. — Она сдвинула тонкие брови и посмотрела на меня. — Ведь у тебя не было учениц? Это так?
— Ни одной, — сказал я, стараясь выглядеть, как можно серьезнее.
— Это правда?
— Конечно. Мне поклясться и перекреститься?
— Не надо. Нельзя давать клятвы по каждому поводу. Они тогда теряют цену.
На перекрестке около газетного киоска женщины продавали цветы. Я подошел к ним, держа Машу за руку. Женщины наперебой стали хвалить свой товар. Я выбрал три темно-красных розы, попросил завернуть их в целлофан, чтобы не кололись.
— Поставишь у себя на работе, — сказал я, протягивая букет Маше.
Она поднесла розы к лицу, вдохнула их запах:
— Теперь в больнице все будут знать, что у меня есть поклонник.
— Это плохо?
— Почему же? Я горжусь, что у меня такой поклонник, как ты.
На автомобильной стоянке около больницы Валера закрывал свой «Запорожец». По всей видимости, у него были какие-то проблемы с замком. Он несколько раз хлопал дверкой и пытался повернуть ключ, но тот не поворачивался. Валера так увлекся, что не заметил нас.
— Тебе помочь? — спросил я, когда мы поравнялись.
Он поднял багровое от напряжения лицо и повернул ключ.
— Наконец-то, — облегченно вздохнул Валера и, проведя тыльной стороной ладони по лбу, отошел от машины. Мы поздоровались.
Он окинул взглядом Машу и, качнув головой, сказал:
— Просто удивительно, как цветы преображают женщину. Эти розы тебе очень к лицу.
Валера был сухарем и совершенно не разбирался в женской душе. Он даже комплимент не мог сказать как настоящий мужчина. Ведь дело было совсем не в розах. По этой причине из него и не получилось поэта. Маша опустила глаза и прижалась к моему плечу.
— Как ты себя чувствуешь, старик? — спросил Валера, обращаясь ко мне. При этом он все время бросал взгляд на Машу. — Внешне выглядишь великолепно.
— И внутренне тоже, — сказал я.
Валера, словно что-то соображая, задержался взглядом на моем лице, но промолчал. Мы поднялись по ступенькам и вошли в вестибюль больницы. Около нас сразу же возникла какая-то женщина в белом халате, накрахмаленной шапочке и черных лакированных туфлях, которые стучали по цементному полу, словно были подкованы железом. Не здороваясь с нами, женщина сказала:
— Валерий Александрович, у вас уже очередь.
— Я сейчас, — ответил Валера и повернулся ко мне. — Через часок освобожусь. Заходи, посмотришь, где я работаю.
— Мне надо к Гене, — сказал я. — В другой раз, хорошо?
Валера перевел взгляд с меня на Машу, потом на розы и пошел с женщиной к лифту. Маша взяла меня за локоть и, наклонившись к уху, тихо произнесла:
— К обеду будь дома.
— Ты придешь? — спросил я.
— Нет, конечно. Меня не отпустят. Но я не хочу, чтобы ты где-то был без меня.
Она оттолкнула меня кончиками пальцев и направилась к лифту. Я стоял посреди вестибюля, провожая ее взглядом. Когда Маша скрылась в кабине, открылись двери соседнего лифта. Санитар, еще совсем мальчишка, выкатил из него коляску, на которой лежал человек, закрытый простыней. Из-под нее торчала голая ступня. Санитар развернул коляску и на большом пальце обнаженной ноги я увидел бирку, на которой было что-то написано химическим карандашом. Я повернулся и торопливо вышел. Мне не хотелось видеть, как из больницы вывозят мертвых.
До Гены я добрался на метро. Когда позвонил, дверь тут же открылась, словно меня ждали. На пороге стояла Нина.
— Иван, тебя выписали? — радостно воскликнула она и, потрогав руками свои волосы, посторонилась, пропуская меня в квартиру. — Гена дома. — Нина жестом показала на дверь гостиной.
Я переступил порог, снял туфли и прошел в комнату. Гена сидел у журнального столика и читал газету. Увидев меня, он поднял на лоб узенькие очки в блестящей оправе и попытался встать.
— Сиди, сиди, — сказал я, зная, что из-за постоянного остеохондроза ему трудно подниматься.
Гена протянул руку, чтобы поздороваться и спросил:
— Выписался?
Я кивнул.
— Иван, — прокричала из коридора Нина, — куриные котлеты будешь?
— Спасибо, я хорошо позавтракал, — ответил я.
— Чего ты отказываешься, — сказал Гена. — Котлеты вкусные.
— Действительно не хочу. — Я посмотрел на газету, которую читал Гена.
Он перехватил мой взгляд, заметил:
— Мрак какой-то. Я же знаю, что все обстоит не так, как здесь рисуют. Пора уходить из газеты. Я больше так не могу.
Гена выглядел усталым. Его большое рыхлое лицо казалось серым, а взгляд утомленным. Он или недомогал, или слишком много работал, не выходя из квартиры.
— Чего это тебя так зацепило? — спросил я.
— Старик, ты даже не представляешь, насколько все продано. — Гена снял очки со лба и положил их на столик. — Я всю жизнь служил Отечеству. Хорошо ли, худо ли — не мне судить. Теперь все служат только деньгам. Вот он здесь пишет, что глава фирмы личность довольно темная. — Гена ткнул пальцем в газету. — Он же, подонок, служил этому главарю верой и правдой. А когда конкуренты заплатили больше, стал обливать его грязью.
— Нравственные устои расшатались до предела, — сказал я. — Впрочем, и государственные тоже.
— Но ведь как только мы перестанем отстаивать свою землю и своих предков, — продолжал горячиться Гена, — нас не станет. Он же обливает грязью русского человека. И довольно неплохого, я его знаю. А хвалит… прости меня, Господи…
В комнату вошла Нина с подносом, на котором стояли чашки с чаем и блюдо с котлетами.
— Убери газету, — сказала она Гене и поставила поднос на журнальный столик. — Не забивай Ивану голову. Пусть перекусит и ложится отдыхать. Человек только из больницы, а ты к нему опять со своей политикой.
— Из больницы меня выписали еще вчера, — сказал я.
— Как вчера? — Нина застыла на месте, не успев разогнуться. Лишь подняла голову и уставилась на меня непонимающими глазами.
— Валера забрал меня и отвез на машине в свое общежитие.
— Зачем же ты поехал в общежитие? — Нина все еще выглядела ошарашенной. — У нас места, что ли, мало?
— Ты же не врач. А там за мной ухаживают медицинские сестры.
В глазах Гены словно два чертенка мелькнули озорные огоньки. Сдерживая улыбку, он многозначительно посмотрел на меня. Я опустил голову, чтобы не рассмеяться.
Нина, ничего не заметив на наших лицах, открыла шифоньер, достала стопку выглаженных рубашек и кивнула мне:
— Это твои. Я их постирала.
— Завидую тебе, — сказал я Гене. — С такой женой вся жизнь, как праздник.
— А тебе кто не дает жениться? — спросила Нина, упершись мягкими белыми руками в бока.
— Где ж я возьму такую, как ты? Сейчас таких уже не осталось.
— Что-то ты запел, как соловей, — покачала головой Нина и вышла из комнаты.
Гена провел пальцами по лицу и, тряхнув ладонью, словно сбрасывая прилипшие крошки, оперся широкими плечами на скрипнувшую спинку кресла. Мне показалось, что ему не дает покоя какая-то мысль и он хочет поделиться ею. Но он только кивнул на стоявшую около меня чайную чашку и сказал:
— Пей, а то остынет.
Затем взял в руки газету, шурша развернул ее, пробежал глазами страницу, с таким же шуршанием свернул и бросил на диван.
— Завязывать с этим надо, — отрешенно произнес он. — А куда уходить — не знаю.
Его лицо снова посерело и стало безвольным. Мне было больно смотреть на товарища. Он чувствовал себя совершенно не нужным обществу, в котором жил. Это типично русское явление. Американцы живут, как одинокие волки. Они с молоком матери впитывают святую для них истину о том, что все блага жизни человек должен создать себе сам. Для этого ему надо научиться зарабатывать деньги. Любым путем. Недаром у них существует поговорка: «Если хочешь обогнать дальнего, откуси ногу ближнему. Иначе он откусит твою и возрадуется». Если бы американскому журналисту талант Гены, он бы стал человеком с очень большими деньгами. Ему все равно в какой газете работать, о чем писать, лишь бы хорошо платили. А Гене нужно защищать добро и справедливость, отстаивать исконно российские принципы сострадания к беспомощному и любви к ближнему. В сегодняшней России такие журналисты не нужны. Отсюда и чувство полной безысходности.
Я сам несколько раз испытывал это гадкое ощущение. В душе полная пустота и никакого просвета впереди. Сидишь в квартире и знаешь, что никто не придет и не позвонит, и ты сам никуда не пойдешь и никому не позвонишь. Потому что идти и звонить просто некуда. Ты никому не нужен. В такие минуты можно свихнуться. Но у меня это было от одиночества. И тогда я спасался только работой. Садился и писал. Меня выручали мои герои. Или уезжал в глухомань, в какую-нибудь деревню Листвянку, где разговаривал с природой. Природа тоже не дает человеку свихнуться.
Гена не одинок, у него семья. Но он всю жизнь проработал в газете, которой гордился и которая гордилась им. А теперь времена изменились и Гена не может к ним приспособиться. И никогда не приспособится. Потому что для этого надо пересилить себя. А он этого не хочет. Его героями всегда были люди высокого полета — честные, искренние, трудолюбивые. Сегодня время других людей — алчных, изворотливых, продажных. Они правят страной и такие, как Гена, им мешают. Гена должен или продать свою душу, или уйти из газеты. Но даром газетчика Гену наградил Бог и поэтому душа принадлежит только ему. А уйти из газеты некуда. Отсюда потухший взгляд и опустошенность в душе.
— Старик, а не мог бы ты недели на две поехать со мной на Алтай? — спросил я. — Пожили бы в тайге, послушали природу. Может быть она что-нибудь подскажет?
— Что она подскажет? — Гена посмотрел на меня усталыми глазами.
— Наедине с природой хорошо думается… Ведь у нас были и хуже времена, а мы их пережили…
— Хуже были, но подлее не было, — сказал Гена и, кивнув на блюдо с котлетами, добавил: — Ты ешь, а то остынет.
Есть мне не хотелось, но, чтобы не обидеть Нину, я съел одну котлету.
— Ты когда домой? — спросил Гена.
— Еще не решил, но до конца недели обязательно улечу.
— Как тебе в общежитии? — При слове «общежитие» его глаза немного оживились, лицо подобрело, словно с него свалилась каменная маска.
— Обо мне там заботятся.
— Маша очень хорошая девушка. Я это понял сразу.
— Добрый, старый дружище, — сказал я. — Собери волю в кулак и выдержи. Мы доживем до лучших времен.
Больше мне его утешить было нечем. Я забрал сумку с вещами, сложил в нее чистые рубашки, поблагодарил Нину за заботу и поехал на Шоссе Энтузиастов. Едва я зашел в Машину комнату, как в дверь постучали. На пороге стояла Ольга.
— Маша передала тебе подарок, счастливчик, — сказала она, протягивая бумажный сверток, перевязанный тонкой ленточкой.
— Почему счастливчик? — спросил я.
— А разве нет? Я же по тебе вижу.
— Проходи, прорицательница, — сказал я, жестом приглашая Ольгу.
Она перешагнула порог, держа сверток в вытянутой руке.
— Что там? — я кивнул на сверток.
— Пирожное. Маша передала, чтобы ты в обед попил чаю.
Я пожалел, что пригласил Ольгу зайти. Надо было взять пирожное, поблагодарить и на этом закончить разговор. Ольга стояла в коридоре, распространяя запах острых духов, и выжидательно смотрела на меня.
— Проходи, — сказал я, забирая у нее сверток. — Попьем чаю вместе.
Мне казалось, что она откажется и уйдет. Но Ольга уверенно шагнула на кухню и сказала, словно была здесь хозяйкой:
— Ты посиди, я сейчас поставлю чай.
Она принесла из кухни две чайные чашки и положила на тарелку пирожное. Потом заварила чай, разлила его по чашкам и присела к столу. Ольга была крупноватой женщиной с немного скуластым, но приятным лицом. Смоляные волосы и такие же черные глаза придавали ей вид восточной женщины.
— Как твой братец? — спросил я. — Поймал своего чеченца?
— Поймает, куда он от него денется? — смеясь ответила Ольга и подвинула к себе сахарницу. Насыпала в чашку две ложки сахара и стала неторопливо размешивать его. Очевидно пыталась понять, куда я клоню разговор.
— А как вы оказались в Чечне? — спросил я.
— Что значит оказались? — не поняла Ольга. — Это наша земля. Там родились мой дед и прадед. И никогда она не называлась Чечней. Это была земля Терского казачьего войска.
— Но в тебе есть что-то восточное, — заметил я. — Не то цыганское, не то кавказское.
— Бабка была турчанкой. Дед перед самой революцией привез ее из Турции. Он воевал на турецком фронте.
— А почему такая вражда к чеченцам? — спросил я.
— Ты можешь представить, чтобы русский отрезал голову чеченцу и хвалился, показывая ее всем? Вот то-то и оно, что нет.
А чеченцы делают это. Они изгнали с наших родовых земель, с территории Терского казачьего войска четыреста тысяч русских.
А скольких убили, изнасиловали трудно представить даже в самом кошмарном сне. И никто не сказал им за это даже слова осуждения. — Ольга зажмурилась и тряхнула головой. На ее скулах заходили желваки, она сразу стала некрасивой. — Но мы, казаки, ничего им не простим. Чеченцы зарезали мою сестру и зятя.
— Прости, я не хотел, — сказал я и кивнул на чайную чашку: — Пей, а то остынет.
— В другой раз. — Ольга резко встала и направилась к выходу. Осторожно закрыла за собой дверь и я услышал стук ее каблуков на лестничной площадке.
Мне тоже расхотелось пить чай. Я прибрал на столе и поставил пирожное в холодильник. Забота Маши тронула: обо мне уже давно никто так не беспокоился, а пирожное не дарили вообще. Это был наивный и трогательный подарок. Маша тоже была в Чечне и у нее к чеченцам такое же отношение, как у Ольги.
Я вспомнил сюжет из теленовостей. Чеченец в маске и с пистолетом в руке, а перед ним избитый, замученный до полусмерти, худой, как заключенный Освенцима, русский мальчишка, которого Бог знает где захватили в заложники и приволокли в Чечню. Мальчишка плача и содрогаясь костлявым телом, черными запекшимися губами просил мать продать все, что у нее есть, и выкупить его из рабства. «У меня уже нет сил терпеть пытки, — выдавливал он из себя сквозь судорожные стоны. — Если не выкупишь, меня убьют». И, подтверждая это, чеченец начал перед телекамерой отстреливать мальчишке большой палец правой руки. Первая пуля только раздробила кость пальца. Черная кровь, марая ладонь, ручейком потекла на землю. Мальчишка застонал, как в предсмертной агонии. Но другой чеченец стальной хваткой сжав его руку, приподнял ее над землей, снова раздался выстрел и вторая пуля уже окончательно оторвала палец. Вместо него остались только окровавленные лохмотья. Наше телевидение, показывая эту сцену, бесстрастно фиксировало событие. Ни слова осуждения чеченцам, ни слова сочувствия русскому.
Вспоминая несчастного заложника, я понимал Ольгу и ее брата. Им есть за что мстить. Если государство не защищает своих граждан, граждане вынуждены защищать себя сами.
До прихода Маши было еще два часа. Мне стало скучно без нее. Ей без меня тоже было скучно. Иначе бы она не прислала пирожное. Это походило на записку, в которой было всего два слова: люблю и помню. Мне тоже захотелось сделать ей что-нибудь приятное. Не для того, чтобы отблагодарить за подарок. Тогда бы это выглядело, как возвращение долга, а Маша не одалживала мне ничего. И я тоже не давал ей в долг. Наши отношения были бескорыстными. А когда они такие, дарить всегда приятнее, чем принимать подарки.
Я спустился на улицу. По тротуару двигался непрерывный поток людей. Шаркая по асфальту, они куда-то спешили, не замечая друг друга. И от этого все выглядели одинаково, были похожи на серую безликую массу. Этот непрерывный поток людей всегда удручал меня потому, что куда бы ты не повернулся, всегда натыкаешься на него. Но сегодня толпа не раздражала меня. Я не видел никого, перед глазами стояла только Маша.
На Шоссе Энтузиастов на расстоянии трех кварталов по ту и другую сторону от Машиного дома не оказалось ни одного магазина промышленных товаров. Здесь был лишь гастроном, около которого женщины продавали цветы со своих садовых участков. Утром я уже покупал Маше цветы, но в гастрономе кроме выпивки и закуски ничего не было. Пришлось снова выбрать три самых красивых розы. Мне почему-то казалось, что из всех цветов розы ей нравятся больше всего.
На кухонном окне стояла вазочка. Я сунул в нее цветы, налил воды и поставил вазочку в комнате на середину стола так, чтобы ее было видно от двери. Затем принял душ, надел чистую рубашку и стал ждать Машу. Я хотел понравиться ей.
Звонок задребезжал длинно и настойчиво. Я открыл дверь. Маша стояла на пороге, улыбаясь. Я протянул руки. Она упала в мои объятья, обняв за шею и полушепотом приговаривая:
— Я так соскучилась. Не могла дождаться конца работы.
Она несколько раз ткнулась губами в мои губы, не оборачиваясь и не отрываясь от меня, нашарила ногой дверь и захлопнула ее. Затем согнула ноги в коленях, повиснув у меня на шее.
Я прижал ее к себе и, кружась, словно в вальсе, занес в комнату. Маша встала, вытащила руку из-за моей спины и показала три розы, которые я купил ей утром:
— Я не могла оставить их в больнице. Они бы страдали там от одиночества. — И тут она увидела розы в вазочке: — Ой, ты купил еще?
Она подошла к столу, чтобы поставить утренние розы, но, бросив взгляд на вазу, сразу потускнела и сказала:
— Там тоже три. Вместе будет шесть.
— Ну и что? — спросил я.
— Четное количество только для покойников. — Маша обессиленно опустила руки.
Я опешил, видя неподдельную растерянность на ее лице. Потом вытащил из вазы одну розу и пошел к двери.
— Ты куда? — испуганно спросила Маша.
— Выброшу в мусоропровод.
— Да ты что? Такую розу в мусоропровод?
— Тогда отдам Ольге.
— Отдай, — облегченно сказала Маша и, согнув ногу в колене, начала снимать туфлю.
Когда я отдавал Ольге благоухающий цветок, она от удивления открыла глаза и забыла закрыть рот.
— Это тебе за пирожное. Ты его принесла как раз вовремя.
Не дожидаясь, пока она что-нибудь ответит, я вернулся в свою комнату и закрыл дверь. Маша была уже на кухне и доставала из холодильника еду. Я обнял ее за талию и поцеловал в висок.
— Ты у меня самая хорошая, — сказал я, стараясь загладить допущенную оплошность. Хотя, по правде говоря, я ведь не мог знать, что она заберет цветы с работы.
Маша отстранилась, чуть сдвинув брови, посмотрела на меня и спросила:
— А почему ты не съел пирожное?
— Я оставил его нам с тобой на вечерний десерт.
— На вечерний десерт у нас будет совсем другое.
Она достала из холодильника тушеное мясо, поставила разогревать его на плиту, затем начала резать и перемешивать в тарелке огурцы, помидоры и редиску.
— Ты не возражаешь, если я приготовлю салат? — спросила она, протягивая баночку с майонезом. — Открой.
— Больше всего на свете я люблю салат из свежих овощей.
— Ты так говоришь, чтобы не обидеть меня. Правда? — Она опустила руки и посмотрела мне в глаза.
— Вовсе нет. Я действительно люблю салат. Особенно, если его приготовишь ты.
— Ты подлиза, милый. — Она протянула чашку с салатом. — Неси на стол. Я ужасно хочу есть. И хочу выпить с тобой вина. Оно в пакете у двери.
Я только сейчас вспомнил, что, когда открывал дверь, у Маши в руке был пакет. Я принес его на кухню. В пакете была Машина сумочка и бутылка мукузани. Мы сели за стол, я налил вино в фужеры и сказал:
— Мы с тобой становимся похожими на двух сибаритов.
— Что такое сибариты? — спросила Маша.
— Люди, которые только наслаждаются жизнью.
— Я так хочу наслаждаться жизнью, милый, — сказала она, поднимая фужер. — Три года я провела словно в самом суровом монастыре. А теперь душа потянулась на волю.
У Маши было очень хорошее настроение. Сегодня она совсем не походила на ту женщину, которую я знал перед этим. Она была мягче и естественнее. Большие серые глаза чуть влажно блестели, взгляд лучился особой теплотой, которая бывает только у женщины, обретшей покой. Я не мог оторваться от этого взгляда, чувствуя, как от него замирает душа. Словно я лечу в бездну, у которой не видно конца. Но это было приятное падение. Ведь я тоже обрел свою опору.
Мы долго сидели за столом. День угас. За окном сначала показались серые сумерки, потом они сгустились и тогда на крыше дома, который стоял через дорогу от нашего окна, вспыхнула неоновая реклама, прославляющая товары фирмы «Самсунг». Мы не зажигали света и разноцветные отсветы рекламных огней бежали по стене и были похожи на северное сияние. Мне не хотелось говорить. Я молча смотрел на Машу и чувствовал, как гулко бьется сердце, наполняя душу радостью и ожиданием чего-то такого, от чего путались мысли и начинала кружиться голова.
Потом мы сели на кровать, все так же не зажигая света, я обнял Машу, притянул к себе и поцеловал долгим поцелуем в горячие влажные губы.
— Мне так хорошо с тобой, — сказала она, — что даже страшно.
— Чего тебе страшно? — Я запустил ладонь в ее волосы и стал перебирать их пальцами.
— Когда я была одна, мне нечего было терять. Теперь у меня ты и я боюсь…
Ночью я проснулся оттого, что почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Огни рекламы погасли, но комнату заливал бледный зеленоватый лунный свет, придававший предметам таинственные очертания. Маша лежала рядом, прижавшись щекой к подушке. Ее волосы касались моего лица, я ощущал их аромат.
Я скосил на нее глаза и мы встретились взглядом. Маша не спала.
— Иван, — произнесла она, будто мы только что легли и еще не успели наговориться перед сном, — а я могу быть из твоего ребра? — В ее голосе звучало трагическое раздумье.
— Тебе это важно знать именно сейчас? — спросил я.
— Ты даже не можешь представить, как важно. — Она положила руку на мое плечо и я ощутил, как ее теплая мягкая ладонь прикоснулась к коже.
— А почему это важно?
— Я хочу, чтобы мы были одно целое.
— Мы и так одно целое, — сказал я и осторожно, чуть прикасаясь к волосам, погладил ее по голове.
— Это только в нашем сознании одно целое. Потому, что мы хотим так думать. А я хочу, чтобы плоть от плоти. Как у Адама и Евы.
— Мы и так плоть от плоти.
— И ты мне никогда не изменишь?
— С чего ты взяла, что я тебе изменю?
— Адам никогда не изменял Еве потому, что она была из его ребра.
— Ты тоже из моего ребра.
— Это очень хорошо, милый, что я из твоего ребра.
Маша поцеловала меня в лоб, прижалась и затихла. Луна скрылась за тучей, в комнате стало темно. Потом луна показалась снова и комната сразу наполнилась предметами: можно было различить шифоньер, стол, стулья, зеркало на стене. И тонкую белую руку, которая обнимала меня. Я долго смотрел на эту руку и слушал легкое Машино дыхание, пока луна снова не скрылась и я не уснул в полной темноте.
Проснулся я от осторожного прикосновения к моей щеке.
Я медленно открыл глаза. Маша лежала на боку, подперев голову ладонью, и смотрела на меня. Было уже светло. Я улыбнулся и протянул к ней руку. Она подвинулась ко мне и положила голову на мое плечо. Затем коснулась ладонью ребер.
— Считаешь? — спросил я, поцеловав ее волосы. — Одного не хватает.
— Не успокаивай меня, милый.
— Сегодня ночью я слышал, как Господь Бог вытащил его, внимательно осмотрел и положил рядом.
— И где же это ребро?
— Вот оно. — Я прижал Машу к себе.
Мне было до того приятно ощущать ее около себя, что от одного прикосновения к ней замирало сердце. Маша отстранилась, оперевшись на локоть, посмотрела на меня и спросила:
— Ты правда не поедешь к себе на Алтай?
Я видел, что ей не хотелось отпускать меня даже на день. Но я понимал, что лететь все равно придется и чем раньше я это сделаю, тем лучше.
— У меня через месяц выходит книга в Праге, — сказал я, глядя ей в глаза и поглаживая пальцами по спине. — Надо лететь в Чехию, а у меня нет заграничного паспорта. Его выдают только по месту жительства. Кроме того, надо решить кое-какие домашние дела.
— Женские? — спросила Маша, отодвигаясь.
— У меня только одна женщина. Это ты. — Я прижал ее к себе и поцеловал в приоткрытые губы. Они были солоноватыми.
— А с кем ты летишь в Прагу? — Маша снова отодвинулась от меня.
— С кем же мне лететь? — спросил я.
— Как с кем? С женщиной.
— Я же сказал, что у меня только одна женщина. Может полетишь со мной? Меня, кстати, приглашали туда с женой.
— Я тебе не жена.
— Кто об этом знает?
— Нет, я так не могу. — Она провела кончиками пальцев по моей щеке.
— Почему? — спросил я, обнимая ее за талию и прижимая к себе.
— Я буду все время не в своей тарелке. Пусть об этом никто не знает, но я-то знаю. Это все равно, что ходить в ворованном платье.
— Глупая. — Я искренне рассмеялся тихим смешком. — Таких старомодных, как ты, сейчас уже не найдешь. Кто тебя воспитывал?
— Дед с бабкой. И, кроме того, у меня нет заграничного паспорта.
— Так сходи и получи.
— Кто мне его даст?
— Глупая ты моя, — повторил я, поглаживая ее по голове, как ребенка. — Сейчас паспорт может получить любой. Напиши заявление, заплати, сколько положено, и тебе его выдадут через две недели.
— Где? — спросила Маша и я почувствовал перемену в ее настроении.
— В районном отделении милиции. В отделе виз и разрешений.
— Ты на самом деле приглашаешь меня в Прагу? — спросила Маша дрогнувшим голосом.
— Конечно, — сказал я. — Ты была там когда-нибудь?
— Я вообще не была за границей, — ответила она.
— Тогда тем более надо слетать.
— А когда это? — спросила она. — Какого числа.
— В конце августа, — ответил я. — Тебя устраивает?
— В конце августа у меня отпуск.
После того, как мы позавтракали, я снова пошел провожать ее на работу. На крыльце больницы мы расстались. Я подождал, пока она скроется за огромной стеклянной дверью и поехал покупать авиабилет до Барнаула.
Рассвет на большой высоте совсем не похож на земной. Бесконечно темный горизонт с яркими немигающими звездами вдруг начинает сереть, потом становится светлее и на нем появляется узкая розовая полоска. Она быстро разрастается вширь, в самолете становится светло, но внизу, на земле, еще царит предутренняя мгла. И только когда в самолет начинают проникать первые лучи солнца, на земле становятся различимыми леса, ровные квадраты золотящихся полей и белые клочья притаившегося в низинах тумана. Рассвет в поднебесье приходится встречать всегда, когда летишь на восток. В столицу Алтая самолет из столицы России прилетает ранним утром.
Пассажиры, поеживаясь, спускаются по высокому трапу: после теплого салона утренний воздух кажется прохладным. В дверях аэропорта сгрудилась толпа встречающих. Я прохожу сквозь нее, как сквозь строй. Меня никто не ждет.
У дверей зала частные извозчики стараются перехватить пассажиров. В основном это рослые широкоплечие парни с воровским взглядом. Смотришь в их глаза и чувствуешь: им все равно чем заниматься — крутить баранку автомобиля или стоять с кистенем на лесной дороге. Лишь бы получить деньги. Не будет в руках баранки, возьмут кистени. Я протискиваюсь сквозь них и выбираю глазами небольшого, сухонького старичка, стоящего с краю шоферской братвы. У старичка отменное, почти животное чутье. Стоило бросить на него взгляд, он тут же протиснулся ко мне и тихо спросил:
— Куда?
— Куда поедут колеса, — ответил я.
Старичок, ни слова не говоря, засеменил к выходу. Я едва поспевал за ним, боясь потерять из виду. У старичка оказался древний потрепанный «Жигуленок» первой модели, которую шоферская братва снисходительно называет копейкой. Когда я усаживался в автомобиль, скрипучее сиденье провалилось почти до пола. Водитель не обратил на это внимания, а лишь бросил, показывая глазами на ремень:
— Пристегнись, а то оштрафуют.
Дом, в котором я живу, еще спал, когда машина, скрипнув тормозами, остановилась около него. Городские жители любят поваляться в постели, в воскресный день раньше восьми утра никого не увидишь. Я потянул на себя дверь подъезда. Пружина затрещала, словно гремучая змея, а едва я переступил порог, дверь захлопнулась с такой силой, что содрогнулись стены. «Теперь-то уж обязательно кто-то проснется», — подумал я.
В квартире после моего месячного отсутствия царило запустение. На письменном столе и подоконнике лежал толстый слой пыли. Я поставил на пол сумку с вещами и прошел на кухню. Там тоже не пахло жилым. Я вытер тряпкой стол, ополоснул под краном чайную чашку и включил чайник. Надо было сначала выпить кофе, а затем приводить все в порядок.
Чайник вскоре закипел и, щелкнув терморегулятором, отключился. Я заглянул в шкаф, где хранил кофе, но там была только пустая банка, к дну которой прилипло несколько коричневых пылинок. Я машинально встряхнул банку, словно от этого она могла наполниться, и, покрутив перед глазами, поставил в шкаф. И тут вспомнил, что во время полета не пил кофе. Подумал, что может удастся вздремнуть и поэтому положил пакетик в карман. Я сунул руку в куртку, пакетик оказался там. На нем была изображена фотография лысоватого сияющего брюнета с хорошо ухоженным лицом и стояла подпись: «Довгань». Конечно, было бы приятнее, если бы вместо лоснящегося брюнета красовалась очаровательная девушка, но другого кофе у меня не было. Я разорвал пакетик и высыпал кофе в чашку.
В дверь постучали настойчиво, как водопроводчик, пришедший спасать затопленную квартиру, или контролер электросетей, сверяющий показания счетчика. Я с сожалением посмотрел на чашку кофе и пошел открывать. На площадке стоял сосед Серега Кузнецов, в руках у него была пачка газет и несколько писем. Лицо у Сереги казалось немного припухшим.
— Привет, Иван, — сказал он, отодвигая меня широкой ла-донью в сторону, чтобы переступить порог. — Я услышал шаги за стенкой, думаю, дай проверю. А то, не дай Бог, вор забрался.
— С чего ты взял, что вор? — удивился я.
— Дверь в подъезде так бухнула, аж стекла звякнули. Свои так не открывают.
— Вор тем более, — сказал я. — Вор проберется мышкой, чтобы никто не услышал.
Серега переступил с ноги на ногу, очевидно что-то соображая, затем протянул почту.
— Вот, газеты твои. Да два письма.
Когда я надолго отлучаюсь из дома, почту поручаю забирать Сереге. Он это делает с удовольствием потому, что сам газет не выписывает, а почитать иногда хочется. Особенно милицейскую хронику и спортивные новости.
— Ну и что здесь интересного? — спросил я, кивнув на газеты.
— Пацанок двух в Бийске в заложницы захватили. Требуют выкуп. Сорок тысяч зеленых.
— Кто захватил? — спросил я, забирая газеты.
— По всей видимости, чеченцы. Кто же еще? — Серега отдал газеты, но уходить не собирался.
Я посмотрел на него и перевел взгляд на кухню. Там остывал кофе.
— Ты это… — нерешительно начал Серега, — случайно не привез из Москвы бутылку?
— Головка вава? — сочувственно произнес я, глядя на распухшую Серегину физиономию. Теперь я видел, что она действительно была распухшей.
— Да понимаешь, — Серега потер пальцем превратившийся в узкую щелочку правый глаз, — вчера с Костей Сабанеевым машину ремонтировали. Ну и пришлось немного… А Лариска похмелиться не даст. Костя тоже болеет.
Серега — единственный автовладелец в нашем подъезде. Купил «Москвича», еще когда работал сварщиком на заводе. Завод закрылся и Серега подрабатывает теперь, где может. Одно время пытался заняться частным извозом. Сначала вроде бы дела пошли неплохо. Лариса даже справила себе кое-какие обновки. Но однажды к нему подсели трое подвыпивших парней. А дальше все вышло, как в ежедневных милицейских сводках. Серегу избили, отобрали деньги и выбросили из машины. «Москвич» нашли на следующий день на другой окраине города, парней, ограбивших Серегу, естественно, нет. С тех пор сосед перестал заниматься извозом. Колымит на сварочных работах, но они попадаются время от времени. От безделия он стал иногда напиваться и строгая жена Лариса после каждой такой выпивки дает ему взбучку. Сейчас его похмелье зависело только от меня, потому что никто из жильцов подъезда водку про запас не держит. Но у меня водки тоже не было, а Серега смотрел с жалостливой надеждой.
— Кто же сейчас возит водку из Москвы, когда ее здесь хоть залейся? — спросил я, глядя в его заплывшие глаза.
— Может там какая-то особенная, — робко сказал Серега, вытерев ладонью пересохшие губы.
— Такая же, как у нас, только дороже.
— Это почему же? — удивился Серега.
— Москвичи больше денег получают, — ответил я.
— Это надо же, — он покачал головой. — Что хотят, то и делают. — И тут же без перехода сказал: — Ну тогда займи. Клянусь Богом, при первой же возможности отдам.
Я достал кошелек и протянул ему сотню. При ее виде Серега округлил глаза и, подняв предупреждающе руки, испуганно произнес:
— Да ты что? Мы же на эти деньги с Костей упьемся. Лариска на порог не пустит.
— Других у меня нет, — сказал я и начал засовывать банкноту в кошелек.
Серега выхватил сотню, сунул в карман и, торопливо бросив: «Обязательно верну!» — скрылся за дверью.
Я прошел на кухню, отпил глоток кофе. Он уже остыл и потому был невкусным. Я поставил чашку и, захватив газеты и письма, направился в комнату. Взгляд невольно упал на верхний конверт с четким адресом. Письмо было с Севера от старого знакомого Андрея Васильевича Шафранова. Мы переписывались с ним не чаще, чем один раз в два-три года. Я вскрыл конверт и сел на диван. Андрей Васильевич всегда начинал свои письма высокопарным слогом. И сейчас первыми словами в нем были: «Многоуважаемый, дорогой мой…» Пропустив вступление, начал читать дальше. Андрей Васильевич приглашал на Север.
«До сих пор вспоминаю, как мы с тобой выволакивали того гигантского осетра. Сейчас такой рыбы в Оби уже нету. Не только осетров, но и нельмы с муксуном тоже. Все нефтяные промыслы получили в бесплатное владение березовские с ходорковскими. О реке они не думают, она им не нужна. Им бы только качать нефть, пока та еще идет, да, продавая ее, набивать деньгами карманы. Нам же от них достаются нефтяные пятна на Оби, загубленная тайга и реки. Рыбы не стало совсем. Но в кедрачах, куда мы с тобой ездили шишковать, нынче хороший урожай. Кедрового ореха будет много. Приезжай, пошишкуем…»
Я вспомнил, как мы с Андреем Васильевичем ездили шишковать на глухую таежную речку Ларьеган. Экспедицию снаряжал он и готовился к ней тщательно. Ремонтировал «крупорушку» — специальное приспособление для размола шишек. Доставал из сарайки и скрупулезно осматривал два огромных, похожих на носилки, сита. Одно было крупноячеистым, сквозь него проходили кедровые орехи и вся мелочь, образующаяся при размоле шишек. Другое — мелкоячеистым. Сквозь него просеивалась мелочь, на сите оставался только чистый орех. Шишковать на Ларьеган мы ездили на несколько дней и привозили домой по два-три мешка отборных орехов. У меня даже защемило сердце при воспоминании о кедрачах, потому что я знал: попасть туда уже не удастся. На это нет ни времени, ни денег. Поездка на Север обходится столько же, сколько за границу.
По всей видимости, это понимал и Андрей Васильевич, потому что дальше он писал: «А театр свой я не бросил. Хотя денег никто не дает и районные Дома культуры почти везде позакрывались, мы в этом году поставили „Бориса Годунова“. Народ валит валом, показали десять спектаклей, а все равно все желающие посмотреть не смогли. Ты знаешь, Иван, Пушкин — такая глубина психологизма, такой размах державного мышления, что диву будут даваться еще многие поколения. Ведь Русь Лжедмитрию отдал не народ. Отдали бояре, предавшие государя и Отечество. Разве не то же происходит сейчас? Нынешнюю Россию предают и продают новоявленные бояре, а народ безмолвствует. Приезжай, Иван, я тебе покажу наш спектакль, впечатление останется на всю жизнь. Я играю Бориса Годунова. Правда, на последнем спектакле у меня опять отклеились усы. Прямо наваждение какое-то. Но публика не смеялась, а даже аплодировала. Слишком уж за живое задела наша постановка».
Я положил письмо на журнальный столик и откинулся на спинку дивана. Представилось, что я и сейчас еще на Севере и вечером могу пойти в районный Дом культуры на спектакль народного театра, где режиссером и исполнителем главной роли является Андрей Васильевич. Жизнь давно переменилась, иными стали души и стремления людей, а он остался прежним и своему главному делу не изменил. Ведь что такое поставить спектакль силами районного Дома культуры? Денег на костюмы нет, на декорации — тоже. Играют только самодеятельные артисты. И как играют! Люди смотрят на сцену и смеются, надрывая животы, или плачут над судьбой героев так, что заходится душа. Там все естественно — и театр, и жизнь. «Надо будет написать ему ответ, — подумал я. — Похвалиться книжками и пообещать, что если будем живы, может быть и съездим когда-нибудь за кедровыми орехами».
Следующее письмо было из одного московского журнала. Когда-то я печатал в нем свой рассказ. Недавно отослал новый.
Я специально не стал заходить в редакцию, когда был в Москве. Не хотел, чтобы люди, с которыми выпил не одну бутылку водки, принимали решение в моем присутствии. Журнал сменил позицию и мне хотелось проверить, действительно ли они приняли новую веру или только ведут разговоры о ней.
Письмо было коротким и предельно деловым. В нем говорилось, что рассказ понравился. Но поскольку редакционный портфель сильно перегружен, опубликовать его в ближайшие два года не представляется возможным. Примерно такой ответ я и ожидал. Спасибо, что хоть написали.
Газеты читать я не стал. Общероссийские новости в них давно устарели, а местные я узнаю от знакомых.
На следующий день я отправился в ОВИР оформлять заграничный паспорт. Ожидал встретить толпу людей, осаждающих дверь начальника, или, по крайней мере, очередь и заранее настроился молча и терпеливо выстоять до конца. Но к моему удивлению в приемной не оказалось ни одного человека. В течение десяти минут я заполнил бланки, приложил к ним фотографии и необходимые квитанции и, получив заверение, что в самое ближайшее время мой заграничный паспорт будет готов, оказался на улице. Даже не верилось, что все обошлось без волокиты и нервотрепки.
Радостно напевая невесть откуда возникшую в голове мелодию, я неторопливо направился в сторону дома. От разогретого солнцем асфальта пахло, как от пропитанных креозотом шпал. Растрепанные, разомлевшие от жары тополя свесили листья, похожие на лохмотья. Идущие по тротуару девочки в юбках, едва закрывающих круглые ягодицы, шагали неслышно, словно крались. Разогретый асфальт глушил шаги. Прямо на тротуаре стояла палатка и несколько белых пластмассовых столиков под синими зонтами, на которых было написано «Pepsi-Kola». А на самой палатке крупными буквами выведено: «Пиво в кегах». За одним из столиков сидел парень и потягивал из высокого пластмассового стакана пенящееся пиво. Глядя на него, я ощутил жажду.
Ноги сами повернули к палатке, за прилавком которой стояла высокая худая женщина с выпирающими из-под выреза кофточки ключицами.
— Одно, два? — спросила она, едва я приблизился к ней.
— Одно, — сказал я.
Рядом с тротуаром заскрипели тормоза, раздался длинный шипящий звук и около палатки остановился старый потрепанный грузовик с покореженным и уже начавшим ржаветь правым крылом. Он походил на сурового бойца, побывавшего во многих переделках. Из кабины на тротуар спрыгнул небритый мужик, судя по одежде, деревенский. Мне показалось, что он был с похмелья. Не обращая на меня внимания, мужик подошел к продавщице и спросил:
— Пиво холодное?
— У нас всегда холодное, — отрезала продавщица, открывая кран, из которого в высокий стакан ударила тугая струя.
— Тогда дай две кеги.
— Ты что, спятил? — продавщица с удивлением подняла глаза на небритого.
— Ты же говоришь — холодное, — произнес мужик.
— А ты знаешь, что такое кега? — спросила продавщица, выпятив тонкую нижнюю губу. — Это же бочка!
— Тогда бы и написала: пиво бочковое. Чо голову людям морочаешь? — небритый недовольно засопел и посмотрел в сторону машины, за рулем которой уже нервничал его товарищ.
— Сам ты морочаешь, — сказала продавщица, подавая мне стакан. Посмотрела на небритого и спросила: — Будешь брать или нет?
Тот переступил с ноги на ногу, махнул рукой и направился к машине. Грузовик фыркнул и отъехал от тротуара.
— Вот ведь деревня, — провожая его взглядом, осуждающе сказала продавщица. — Уже и понимать перестает.
— Скоро мы все перестанем понимать друг друга, — сказал я, отходя к столу.
Пиво оказалось холодным и приятным на вкус. Я неторопливо отпил глоток и поставил стакан на стол. Поднял голову и увидел, что по тротуару идет девушка, которую сейчас мне меньше всего хотелось встретить. Она заметила меня и, не скрывая радостной улыбки, направилась к моему столику.
— Иван, здравствуй! — сказала она, сначала обняв меня, затем панибратски потрепав ладонью по голове и чмокнув в щеку.
— Здравствуй, Лена, — произнес я, осторожно отстраняясь от нее.
Не обратив на это внимания, она положила сумочку на стол и, щелкнув замком, достала из нее сигареты.
— Никак не ожидала тебя здесь встретить, — сказала Лена, вытаскивая сигарету из пачки. — Ты давно из Москвы?
Лене под тридцать. У нее круглое лицо с полными чувственными губами, стройная фигура и очаровательные ноги. Лена это знает и поэтому всегда носит короткие юбки. Чиркнув зажигалкой, она прикурила сигарету и уставилась на меня.
— Ну и чего ты увидела во мне такого необыкновенного? — спросил я, судорожно соображая, как найти способ избавиться от нее.
У меня вдруг возник дискомфорт при виде подруги, встрече с которой еще недавно я был бы рад. С Леной мы познакомились еще до ее замужества и последующего развода. Она работала помощником режиссера на телевидении, где мне иногда приходилось выступать, но все время мечтала стать ведущей тележурналисткой. Помощника режиссера никогда не показывают на телеэкране, а журналист у всех на виду. Внешние данные у нее были что надо, но, несмотря на все усилия, в корреспонденты ее упорно не пускали. И тогда Лена вышла замуж за одного влиятельного телечиновника, после чего сразу появилась на экране. И здесь, к удивлению многих, выяснилось, что при всех своих внешних данных у нее оказался еще и дар Божий. Лена очень скоро стала заметной тележурналисткой, ее передачи были интересны и сделаны по-настоящему добротно. Замужество за человеком, за которого она вышла ради карьеры, стало тяготить ее. Утвердившись на телевидении, Лена развелась. А вскоре ушла и с телевидения. Ее взяли заведующей отделом рекламы в крупный коммерческий банк.
Новая должность прельстила ее не только большими деньгами, но и фантастическим кругом знакомых. Лена великолепно знала, кто есть кто во всем городе, постоянно бывала на презентациях, банкетах и фуршетах и нигде не оставалась незамеченной. Казалось бы, цвети и наслаждайся жизнью. Но русской бабе всегда чего-то не хватает. Незадолго до отъезда в Москву я встретил Лену на улице и меня поразило ее лицо. Оно было бледным и состарившимся, в глазах светилась бездонная пустота. Лена никого не видела перед собой.
— Что с тобой? — спросил я, не скрывая удивления.
— Надраться хочется, а не с кем, — сказала она отрешенным тоном.
Я не замечал раньше, чтобы Лена пила.
— Пойдем в кафе, — сказал я. — Здесь за углом приличная забегаловка.
— Меня от этих точек общепита выворачивает наизнанку, — произнесла Лена. — Хочу нормальную человеческую обстановку. Без официантов и жующих рож за соседним столом.
Я постоял, размышляя несколько секунд. Лена попросилась:
— Может к тебе?
Я почувствовал, что ей надо выговориться.
В холостяцкой квартире не бывает ни уюта, ни изысканных блюд. Мы сели за стол на кухне, я достал из шкафа бутылку портвейна, из холодильника — кусок вареной колбасы и несколько соленых огурчиков. Она с удовольствием ела колбасу и похрустывала огурчиками. Хмель быстро ударил Лене в голову. Она слегка раскраснелась и, потягивая из стакана портвейн, сказала:
— Ты знаешь, Иван, я так соскучилась по нормальной домашней обстановке. В ней отдыхаешь душой. У моих новых знакомых этого нет. Там все по расчету. Если мне что-то сделали, значит я должна отплатить тем же. Это другой мир. Там нет места душе.
— Может и я пригласил тебя по расчету, — произнес я, доставая из шкафа вторую бутылку. — Откуда ты знаешь?
Лена подождала, пока я открою портвейн, подставила стакан. Потом сказала, не скрывая иронии:
— Какой из тебя бухгалтер? Ты еще только начинаешь думать, а все мысли видны на твоей рязанской физиономии. У расчетливых людей холодные глаза и безжалостное сердце. Они не знают сантиментов. У них вся жизнь подчинена удовлетворению физиологических потребностей, но только так, чтобы все это было обставлено хорошим гарниром. Первобытные животные с человеческим мозгом.
— Не думал, что ты можешь так разочароваться, — сказал я. — Мне казалось, что твоей жизни можно завидовать.
— Многим так кажется, — ответила Лена, откидываясь на спинку стула. — Но человек живет не только для того, чтобы жрать и спать. Он может вполне обойтись вот этой колбасой и такими огурчиками. — Она повертела огурец в руке. — Если душа спокойна, для счастья и этого хватит.
Лена захмелела неожиданно быстро, у нее стал заплетаться язык. Я подумал, что провожать ее в таком виде до дому будет неудобно. Постелил на диване, сам лег в кабинете на раскладушку.
Утром проснулся от шума воды в ванне. Заглянул в комнату, Лены на диване не было. Вскоре она вышла из ванны, свежая и помолодевшая, совсем не похожая на ту, которую я встретил вчера.
— Надеюсь, кофе у тебя есть? — спросила она, освобождая мне дверь в ванную.
— Ставь чайник, — сказал я. — Кофе займем у соседей.
Пока я умывался, Лена прибрала на кухне, вскипятила воду. Мы выпили по чашке кофе, которое у меня все-таки нашлось, от бутерброда с колбасой Лена отказалась. Отставив чашку в сторону, поднялась из-за стола, огладила ладонью юбку и сказала:
— Спасибо тебе за все. Проводи до двери, мне пора на работу.
Я встал со стула, пошел вслед за ней. У двери Лена остановилась и, не глядя на меня, спросила:
— Что, если я приду к тебе сегодня вечером?
— Хочешь рассчитаться, чтобы не быть должной? — спросил я, давая понять, что мне хватило и одного вечера.
— Хочу провести нормальный вечер в нормальной квартире. — В ее голосе звучала просящая нотка. Мне стало жалко Лену.
— Приходи, — сказал я. — Телевизор работает. Посидим вместе на диване.
Лена пришла с полной сумкой продуктов. Принесла полуфабрикаты ромштексов, сырокопченую колбасу, алтайский сыр, огурцы, помидоры, редиску, бутылку французского вина.
— Мне с тобой никогда не рассчитаться, — заметил я, глядя, как она выставляет на стол многочисленные закуски.
— Не прибедняйся. — Лена открыла духовку электропечи, в которой я хранил сковородки. — Иди, смотри телевизор. Как приготовлю, приглашу.
Ужинали мы снова на кухне. После ужина Лена осталась у меня. На этот раз мы спали вместе. Никаких клятв в любви и верности не произносили. Она ни о чем не просила, я ничего не обещал. Но, по всей видимости, заканчивать наши отношения на одном вечере не входило в ее намерения.
Сейчас Лена сидела за столиком и, глядя на меня, делала одну затяжку за другой. Наконец, отвела руку в сторону, постучала большим пальцем по сигарете, стряхивая пепел на пол, и спросила:
— Ты когда приехал?
В ее голосе звучала обида. Она, очевидно, считала, что я должен был предупредить ее о приезде. Или, во всяком случае, первой сообщить о том, что возвратился.
— Сегодня утром, — солгал я. Мне не хотелось отчитываться за свои действия перед кем-либо.
— А почему не позвонил? — спросила Лена, сдвинув к переносице тонкие накрашенные брови.
Это уже походило на сцену. Конечно, легче всего было сказать, что я не хочу с ней больше встречаться. Но я понимал, что для нее это будет слишком большим ударом. Лена нарисовала в своем воображении будущее наших отношений совсем не так, как я. Мое сочувственное расположение она приняла за что-то гораздо большее. Пусть сама поймет это. А сейчас мне надо было придумать повод, который бы не дал нам возможности остаться вместе. Хотя бы только сегодня. В голову пришла неожиданная, но хорошо объясняющая мое поведение мысль.
— Я специально не хотел звонить тебе, — сказал я, глядя на Лену. — Встретиться все равно бы не успели. Через час я уезжаю к дядьке. Тетка написала, что он серьезно заболел. А он у меня самый близкий человек. Надо хотя бы недельку пожить у него. Вернусь, сразу позвоню.
— А нельзя поехать к нему завтра? — Лена загасила сигарету и достала новую.
— Он ждет меня сегодня, — сказал я, отставляя пиво. Мне уже не хотелось пить. — Я дал ему телеграмму из Москвы. Представляешь, как там будут волноваться, если я не появлюсь?
— Где он живет? — спросила Лена.
— В Змеиногорске, — сказал я.
Это была правда. У меня действительно жил дядька в Змеиногорске и я у него давно не был.
— А я так хотела провести с тобой вечер, — разочарованно протянула Лена. Она посмотрела на меня, давая понять, что приняла объяснение. Затем, кивнув на стакан с пивом, спросила: — Ты еще долго будешь здесь сидеть?
— Пошли. — Я отодвинул пиво и встал из-за стола. Она загасила сигарету и тоже поднялась.
На ближайшем углу мы распрощались, договорившись созвониться, как только я вернусь. Я смотрел, как она заворачивает за угол дома, ощущая в душе странную пустоту. Все женщины мира вдруг потеряли для меня всякий интерес. Еще недавно я бы не отпустил Лену — красивую, длинноногую, умеющую, несмотря на свою расчетливость, быть преданной и ласковой. Из-за такой женщины не один нормальный мужик мог бы потерять голову. А у меня ее уход не вызвал никаких эмоций. Словно воробей слетел с тротуара и исчез за соседним забором. И даже угрызения совести за откровенную ложь нисколько не мучили. Ведь никаких писем из Змеиногорска я не получал и телеграмм туда не отправлял тоже. Но к дядьке теперь ехать все равно придется. Лена обязательно проконтролирует, где я нахожусь. От нее ничего не скроешь. А быть пойманным за руку мне все же не хотелось. Проводив Лену взглядом, я постоял несколько мгновений в раздумье и пошел к автобусной станции.
Бог забыл Змеиногорск с тех пор, как в нем закрыли последний рудник. Когда-то в городе добывали серебро и золото, а теперь все забросили. Молодежь уезжает отсюда сразу после школы, потому что устроиться на работу здесь негде. Старики, получая пенсию, медленно доживают свой век.
Дядьке уже за семьдесят, но глубоким стариком он не выглядит. Когда я подходил к его дому, он колол в ограде дрова. От высокой кучи белых березовых поленьев исходил приятный запах свежего дерева. Увидев меня, он выронил из рук топор и, раскрыв объятья, удивленно воскликнул:
— Иван, ты откуда?
— Соскучился, вот и приехал, — сказал я, шагая ему навстречу.
Мы обнялись. Затем дядька отступил на шаг, окинул меня взглядом с ног до головы, но ничего не сказал. Очевидно, мой внешний вид его устроил.
— Пошли в дом, — сказал он. — Ты с дороги-то, чай, проголодался?
В бревенчатом доме было тихо и прохладно. Только на стене тикали ходики, из которых на длинной железной цепочке свешивалась гирька, похожая на еловую шишку. Такие часы почти нигде не сохранились. Даже здесь, в сибирской глуши, они были исторической редкостью. Я прошел на середину кухни, заглянул в комнату и, удивившись, что она пустая, спросил:
— А где тетя Таля?
— На огороде. Огурцы пошла смотреть. Сейчас придет.
Дядькину жену звали Наталья. Но все родственники, сколько я себя помню, почему-то называли ее Талей. Звал ее так и я.
В сенях звякнуло ведро, дверь отворилась и на пороге появилась хозяйка.
— Гость-то у нас какой, — всплеснула она руками, увидев меня. — А я и угощенья не приготовила.
Тетя Таля была добрейшим человеком, иногда мне даже казалось, что ко мне она относится лучше, чем к своим детям. Ее гостеприимству не было предела. Она суетливо заглянула в холодильник, захлопнула его и вышла в сени. Принесла оттуда эмалированную чашку сотового меда. Поставила ее на стол и полезла в подполье, из которого достала кринку холодного молока. Нарезала большие ломти свежего хлеба, положила их на тарелку и усадила меня за стол.
— Перекуси, — сказала она. — Отец баню топит. Пока попаритесь, приготовлю ужин.
Она почему-то никогда не называла мужа по имени, навеличивая его словом «отец».
— Надолго к нам? — спросила тетка, сев напротив меня и подперев кулачком подбородок.
— Пока не надоест, — ответил я, наливая в кружку молоко.
— Вот и хорошо, — обрадовался дядька. — Завтра поедем на покос.
Услышав о покосе, я чуть не поперхнулся. Однажды он уже брал меня метать сено. К середине дня на моих ладонях вздулись большие водянистые волдыри. Дядька посоветовал проткнуть их иголкой и протереть тройным одеколоном. Я так и сделал, когда мы вернулись домой. Но едва одеколон коснулся пораженной кожи, я взвыл от боли. Дядька одобрительно похлопал меня по плечу и утешающе сказал:
— Терпи, к утру пройдет.
Я заснул только к середине ночи. Ладони горели, словно в них положили раскаленные угли. Спина и мышцы от непривычной работы болели настолько, что я с трудом поднимал руки. Я не уснул, а провалился в забытье. Но едва рассвело, дядька растолкал меня.
— Собирайся, пора ехать, — сказал он и, гремя сапогами, которые при каждом шаге лязгали железными подковами, пошел на кухню.
— Куда? — спросил я, охваченный недобрым предчувствием.
— Метать сено, — строго отрезал дядька.
— Разве мы его не сметали? — ужаснулся я.
— Да ты что? — удивился дядька. — Нам еще и на завтра хватит.
Вот почему слова о покосе не обрадовали меня. Отхлебнув молока, я спросил:
— Опять метать сено?
— Нет, — засмеялся дядька, очевидно вспомнив мои мозоли. — На этот раз косить. Это полегче.
Первой в баню пошла тетя Таля. Несмотря на сухонькую фигуру, она парилась сильнее любого мужика, поэтому всегда ходила в первый жар. Из бани тетя Таля пришла с потным красным лицом, в накинутом на плечи влажным полотенцем. Вслед за ней пошли мы. Когда, напарившись, мы вышли из бани, на столе уже стояла закуска, рядом с которой возвышалась бутылка водки. Дядька, кряхтя, уселся за стол и потребовал сначала квасу.
— Тебе чо, не по глазам уже? — сказала тетя Таля, кивая на кринку.
Дядька налил квасу себе и мне. Выпил, крякнул и, посмотрев на меня, сказал:
— Ну вот, теперь ты похож на человека. А то, когда появился, я даже испугался. Бледный какой-то, словно хворый.
Он протянул руку к бутылке, отвернул пробку и налил всем по рюмке. Поднял свою, выпил и, вместо того, чтобы закусить, неожиданно спросил:
— Ты когда женишься-то? Не надоело болтаться одному?
— Сейчас они живут по-своему, — сказала тетя Таля, сморщившись после выпитой водки и вытирая ладонью мокрые губы. — Вон Степка Кондрашов который год как развелся, а жениться не собирается. Баб одиноких полно, обслужить есть кому, а ему больше ничего и не надо.
— Ты Степку-то с нашим Иваном не ровняй, — обиделся дядька. — Степка забулдыга, а Иван книги пишет.
— И забулдыге жена не помешала бы, — продолжала тетка. — Мужику с бабой всегда легче. С бабой он как бы при деле.
— А хочешь, Иван, я тебя женю? — От неожиданной мысли у дядьки озорно сверкнули глаза. — У нас тут соседка Римка Хромова, девка прямо на загляденье. Завтра же могу сосватать.
— А как же покос? — спросил я.
Дядька посмотрел на меня, перевел взгляд на жену, кашлянул и сказал:
— Покос можно на день отложить.
Я не ожидал столь горячего участия родственников в своей судьбе. Женитьба никогда не волновала меня, я не думал о ней. По всей видимости, не пришло время.
— Давайте лучше выпьем, — сказал я, стараясь переменить тему разговора…
На покосе мы пробыли целую неделю. Потом кололи с дядькой дрова, чинили крышу дома и дворовых построек. Но вскоре хозяйственные дела надоели и я стал ходить по утрам на рыбалку. Речка протекала прямо за огородами. Главной ее рыбой были пескари. Но нередко попадались чебаки, а однажды я вытащил довольно приличного хариуса. Дядька молча смотрел на мои забавы, но в конце концов не выдержал. Когда я вновь стал собираться на рыбалку, он как-то особо пристально посмотрел на меня, сопя, вышел во двор и принес оттуда новенькую корчажку.
— Вчера весь день возился с ней, — сказал он, ставя корчажку около моих ног.
Корчажки плетут из тонких ивовых прутьев и ставят недалеко от перекатов, где собирается рыба. Снасть эта довольно уловистая, за ночь можно поймать рыбы на хорошую сковородку, а то и больше. Беда в том, что такая ловля не представляет никакого спортивного интереса. Я скользнул по корчажке равнодушным взглядом и снова занялся рыболовными крючками.
— Брось ты эту ерунду, — не выдержал дядька, увидев крючки. — Я тебе такую снасть сделал, что никакой удочкой столько не добудешь.
— Меня не рыба интересует, заметил я, — а процесс ее ловли.
Дядька отодвинул корчажку ногой, подсел ко мне и, перейдя на заговорческий шепот, сказал:
— А Римка Хромова девка, что надо. Видел ее?
— С длинными косами и в короткой юбке? — спросил я.
— Ну да, — согласился дядька.
— Видел, — ответил я. — Красивая. Но сердце занято другой.
— А чего же не женишься? — спросил дядька, повысив голос.
— Она не соглашается, — сказал я, затягивая на крючке узел.
— Не соглашается? — он отодвинулся и недоверчиво окинул меня взглядом, словно хотел найти невидимый дотоле изъян.
Я молча кивнул.
— Значит серьезная, — сказал дядька и, взяв корчажку, направился во двор.
А я вдруг вспомнил первую встречу с Машей, ее бледное лицо и стремление держаться на расстоянии от других. Было такое впечатление, что она чего-то боялась. В тот вечер Маша была колючей, как ощетинившийся еж. Из-за этого мы могли так и не узнать друг друга. Если бы не случайная встреча у метро, мы бы больше никогда не увиделись. При одной мысли об этом у меня защемило сердце.
Я уже не мог без Маши. О чем бы ни начинал думать в последние дни, все мысли возвращались к ней. Отложив удочки, я пошел на почту звонить в ОВИР. Мне сказали, что заграничный паспорт готов, но его еще не подписал начальник.
Попрощавшись с дядькой и тетей Талей, я вернулся в Барнаул, думая лишь о том, что отсюда до Москвы остается всего четыре часа полета. В подъезде дома встретил соседа Серегу.
— Тебе письмо, — сказал он и как-то странно посмотрел на меня. — Подожди, сейчас принесу.
Я бросил взгляд на конверт. Вместо обратного адреса в его левом верхнем углу было написано крупным женским почерком: «Твоя Маша». Я торопливо разорвал конверт, достал из него письмо. Оно начиналось словами: «Ваня, милый, как я соскучилась по тебе…»
У меня закружилась голова. Я сел на диван, положил руку с письмом на колени и закрыл глаза. И сразу увидел Машу, ощутил ее легкое дыхание, словно она сидела рядом, разглядел пульсирующую жилку на ее шее. Я понял, что не могу без нее. Серега стоял рядом и непонимающе смотрел на листок бумаги, который я держал в руках.
— Отвезешь в аэропорт? — спросил я, подняв на него глаза.
— Что-то случилось? — он сделал шаг к дивану и наклонил голову, пытаясь заглянуть в листок.
Я снял телефонную трубку и набрал номер авиакассы, который знал по памяти. Мне ответили, что на завтрашний московский рейс осталось еще два билета.
Самолет только начал снижаться для посадки в аэропорту Домодедово, а меня уже начал бить мандраж. Я почему-то разволновался от предчувствия встречи с Машей. Я боялся, что за это время в наших отношениях могло что-то измениться.
Когда автобус, везущий пассажиров из аэропорта в город, въехал на улицы столицы, я твердо решил, что с пустыми руками на свидание заявляться нельзя. Женщины любят подарки, даже пустяковые. Для них главное — внимание. Вспомнил, что рядом с Пушкинской площадью на одном из зданий видел вывеску «Наташа». Судя по названию, это был магазин женских товаров.
Магазин оказался большим и богатым. В нем можно было купить все, начиная от белья и кончая демисезонными пальто.
Я долго ходил по длинным и просторным залам, выбирая нужную вещь. Взгляд останавливался то на платье, то на ажурной кофточке, но я не знал, какой размер носит Маша. Да и подойдут ли они ей? Ведь такие вещи обычно не покупаются без примерки. Наконец, я остановился у отдела, где продавали ночные рубашки. Мне понравились сразу три: белая, кремовая и голубая с квадратным вырезом на груди, отделанном тонкими кружевами. Я долго рассматривал их, пока не остановил выбор на голубой. Продавщица положила рубашку в пакет, я затолкал его в сумку и неторопливо направился к выходу. И вдруг мой взгляд упал на изящное длинное платье из тонкой голубовато-серебристой ткани. Мне показалось, что Маша будет выглядеть в нем прекраснее феи. Я посмотрел на продавщицу, которая по своей комплекции походила на Машу, и сказал:
— Если это платье на вашу фигуру, я его возьму.
— На мою, — ответила продавщица, повернувшись ко мне. — Но оно дорогое.
— Это не имеет значения, — сказал я, доставая бумажник.
Продавщица сняла платье с плечиков, свернула и положила в пакет. Я рассчитался. Продавщица протянула мне чек.
— Сохраните его, — сказала она. — Если платье не подойдет, вернете завтра. Его все равно купят.
Я положил чек в бумажник и вышел. Напротив магазина через Тверскую стояло совершенно нелепое для центральной улицы Москвы похожее на гармошку здание газеты «Известия». Недалеко от него вниз по Тверской находился знаменитый еще с дореволюционных времен гастроном «Елисеевский». Даже не в самые лучшие времена здесь всегда можно было разжиться деликатесами. Я зашел под его сверкающие своды, купил две бутылки хорошего вина, кое-какой закуски и только после этого отправился на Шоссе Энтузиастов. Я не предупредил Машу о своем приезде, но был уверен, что она дома.
На лестничной площадке перед самой дверью Машиной комнаты меня вдруг снова охватила нерешительность. Я остановился, боясь протянуть руку к звонку. За дверью было тихо и таинственно, как перед входом в незнакомую пещеру. Некоторое время я стоял, молча прислушиваясь к малейшим шорохам. Было так тихо, что я услышал стук собственного сердца. Наконец, мне показалось, что за дверью раздались легкие шаги. Я нажал на кнопку звонка и сразу услышал знакомый голос.
— Кто? — спросила Маша и от звука ее голоса у меня перехватило дыхание.
— Свои, — хрипло ответил я, нетерпеливо переступая с ноги на ногу.
Дверь приоткрылась. Маша, увидев меня, слегка побледнела, потом бросилась ко мне, обхватила руками шею и начала целовать в щеки и губы.
— Иван, милый! — Она прижалась горячим лбом к моей щеке и я почувствовал, что она дрожит. — Я думала, ты никогда не приедешь.
Она подняла на меня глаза, в которых блеснули слезы. Я обнял ее за плечи, прижал к себе и переступил порог. Она вытерла глаза ладонью и, опустив голову, сказала:
— Прости. Я так разволновалась… Сама не знаю отчего. — Поцеловала меня в плечо, взяла за руку и провела в комнату. На ее лице светилась детская улыбка.
В комнате все было по-прежнему. Те же две кровати — одна у стены, другая у окна. Тот же стол, застеленный клетчатой скатертью.
— Поставь вещи сюда. — Маша взяла у меня сумку, придвинула ее к стенке. — Ты когда прилетел?
— Прямо с самолета, — сказал я и, взяв в руку ее ладонь, прижал к своей щеке. Она была теплой и нежной, как у ребенка.
Я смотрел ей в глаза и чувствовал, что эта женщина стала мне дороже жизни. Я никогда не думал о счастье, но сейчас мне казалось, что уже одно то, что я мог стоять рядом с ней и смотреть на нее, было счастьем. Несколько мгновений мы молча глядели друг на друга. Потом она спросила:
— Ты, наверное, голоден?
Я кивнул.
— Иди, умывайся. Я соберу на стол.
Я нагнулся к сумке, достал вино и пакеты с закуской. Она сложила их на руку, словно беремя дров, и, вздохнув, сказала:
— Я так хочу праздника.
— Я тоже, — ответил я и достал пакет с покупками. — Это тебе.
Она положила на стол бутылки с закуской, достала из пакета голубую рубашку, встряхнула ее, та развернулась на всю длину.
— Она такая красивая… — Маша положила рубашку на стол и разгладила ее пальцами. Потом достала платье, охнула и, резко повернувшись, сказала: — Ты просто не знаешь, куда тратить деньги.
— Ты самая красивая женщина на свете, — произнес я. — Ты всегда должна ходить в таких платьях.
Она отвернулась и начала засовывать в пакет ночную рубашку. Платье лежало на столе и Маша постоянно бросала на него взгляд.
— Померить? — спросила она и посмотрела на меня.
— Конечно, — сказал я. — Но, может, сначала перекусим, а потом устроим показ мод?
Мне хотелось, чтобы это стало кульминацией нашего ужина. Но я просчитался.
— Сегодня я не готова стать манекенщицей, — сказала Маша, взяла платье за плечики и положила его на кровать. Что-то не давало ей покоя. Но я не мог понять, что именно.
Пока я приводил себя в порядок, Маша накрыла на стол и переоделась. На ней была тонкая розовая кофточка с коротким рукавом и короткая юбка, открывавшая почти на всю длину красивые ноги. Стянутые на затылке волосы делали лицо серьезным, но взгляд больших серых глаз был теплым и бесконечно нежным.
— Господи, — невольно вырвалось у меня. — Неужели мы опять вместе?
Я подошел к Маше и обнял ее, ощутив сквозь рубашку трепещущее тело. Она провела ладонью по моей спине, спросила:
— Как твое сердце?
— А твое? — Я осторожно поцеловал ее волосы, от которых исходил уже знакомый мне еле уловимый, возбуждающий запах духов.
— Пойдем за стол, — сказала Маша, высвобождаясь из моих объятий.
Мы сели друг против друга, я положил руки на стол и уставился на Машу. Мне было хорошо, как никогда в жизни. Я готов был смотреть на нее, наслаждаясь очарованием лица, глаз, красиво очерченных, немного выпуклых губ и у меня не возникало никаких плотских желаний. Мне было хорошо уже оттого, что она находилась рядом.
На улице потемнело, в открытую форточку подул ветер. Тюлевая штора зашелестела, поднимаясь над полом.
— Дождь собирается, — сказала Маша, вставая со стула и направляясь к окну.
— В такую погоду лучше всего сидеть при свечах, — сказал я.
— Я люблю слушать дождь. — Маша прикрыла глаза и качнулась.
— В этом доме с крыши ему до нас не достучаться, — заметил я.
— Я слушала дождь дома, на Байкале. — Маша снова качнулась. — И еще я люблю, когда ночью шумит лес. Весь мир за окнами становится таинственным и даже мрачным. Такое впечатление, что ты не на земле, а на другой планете.
— Ты соскучилась по Байкалу? — спросил я.
— Очень. — Маша наклонила голову и улыбнулась. — Я хочу, чтобы ты поехал туда со мной. Там так хорошо гулять вдоль кромки воды или просто сидеть на берегу, смотреть на горизонт, ожидая появления лодки, и слушать, как плещутся волны. Вода никогда не надоедает.
— Это правда, — сказал я. — Даже, если слушаешь звон ручья.
— Поехали на Байкал? — неожиданно предложила Маша.
— Ты что? — удивился я. — Ведь мы должны лететь в Прагу. Кстати, ты оформила заграничный паспорт?
— Оформила. — Маша подвинула к себе пустой фужер. — Но если бы пришлось выбирать между Байкалом и Прагой, я бы выбрала Байкал.
— Да что с тобой? — спросил я, не скрывая удивления.
— Не знаю. Тянет домой.
Маша произнесла это грустным тоном. Я налил в фужеры вина. Мы чокнулись. Фужеры издали тонкий, переливчатый звон.
Маша смотрела мне в глаза, но я был уверен, что она не видит меня: ее взгляд был устремлен куда-то дальше. Я протянул руку и коснулся ее ладони. Маша прикрыла глаза и сказала:
— Хочу сходить с тобой на балет в Большой театр…
При этом она повернулась к кровати и посмотрела на платье. Я удивился ее просьбе, но пообещал:
— Завтра же узнаю, что идет в Большом. А почему тебе хочется именно туда?
— Просто хочу побывать там с тобой.
Дождь за окном усилился и теперь его стук перешел в непрерывный монотонный шум. Небо стало совсем черным, комнату затянул сумрак. Весь мир исчез и мне показалось, что на земле остались только мы с Машей. Но это не пугало меня. Глядя на нее, я испытывал благоговейное блаженство. Меня не интересовало ничто в мире кроме Маши.
Мы просидели за столом до позднего вечера, разговаривая на разные темы и вспоминая события из своей жизни, по большей части незначительные. Со стороны разговор мог показаться пустым и наивным. Но слова для нас не имели никакого значения. Главное, что мы были рядом и нам было необыкновенно хорошо.
Когда мы поднимались из-за стола, Маша сказала:
— А вот теперь я хочу примерить платье.
— Только этого и жду, — сказал я, обняв ее за плечо и поцеловав в висок. — Может быть сегодня ночью ты приснишься мне в нем…
Она засмеялась и направилась к кровати. Взяла платье, подняла его на вытянутых руках, пытаясь лучше рассмотреть и в это время в комнате погас свет. Все здание погрузилось в кромешную тьму. Я сразу услышал шум ветра, который бросал охапки дождевых капель в наше окно и от этого стекла слегка позванивали.
— Наверное, где-то оборвало провода, — сказал я, обернувшись к Маше.
— Это нехорошая примета, — произнесла она. Я услышал, как Маша открыла дверку шкафа и, стукнув плечиком, повесила туда платье.
— Ну и суеверная же ты, — сказал я, протянув к ней руки.
Я обнял ее и прижал к себе.
Она повернула голову, наши губы встретились и для меня сразу перестало существовать все остальное. Никогда я не целовал ни одну женщину с таким трепетным наслаждением, как Машу. Меня переполняла нежность, от которой я забывал себя…
В понедельник утром я был в издательстве у редактора отдела художественной литературы Василия Федоровича. Едва я открыл дверь, он соскочил с кресла и произнес трагическим тоном:
— Ну, наконец-то!
Можно было подумать, что меня посылали добывать пищу и пока я ходил, половина ожидающих моего возвращения умерли с голода.
— Ты почему столько времени молчал? — спросил он, пожимая мою ладонь.
— Что-нибудь случилось? — в свою очередь спросил я.
— Зденка Божкова послала третий факс. На восемнадцатое августа назначена презентация твоей книги, а мы не знаем, где ты. Ты собираешься ехать в Прагу?
— Собираюсь. И не один.
Василий Федорович отпустил мою руку и скосил глаза. Несколько мгновений он, не скрывая удивления, молча и сосредоточенно рассматривал меня, потом спросил:
— Что значит не один?
— С девушкой, — сказал я.
— С девушкой? — переспросил Василий Федорович и показал рукой на стул около своего стола. Я сел. — Я сейчас сделаю кофе. Это еще тот, что приносил ты.
Он включил плитку, налил в турку воды из графина, прошелся по кабинету, сел в кресло. Поднял на меня глаза, словно ожидая ответа, потом спросил:
— Загранпаспорт получил?
Я похлопал ладонью по внутреннему карману пиджака, где лежали заграничные паспорта — мой и Машин.
Василий Федорович встал, открыл дверку шкафа, достал кофе. Насыпал чайной ложкой кофе в турку. Подождал пока начала подниматься коричневая пена, снял турку с плитки, поставил ее на журнальный столик. Мне показалось, что все это он делает преднамеренно медленно.
— Ну и что же это за девушка, с которой ты собираешься лететь? — спросил он, протягивая мне чашку.
— Серьезная девушка, — сказал я. — Самая красивая в мире.
— Некрасивых девушек не бывает, — заметил Василий Федорович. — Некрасивыми становятся только жены.
Он снова посмотрел на меня и сказал, саркастически усмехнувшись:
— Может быть напишешь хороший роман. У писателя постоянно должны быть приключения.
— Директор издательства тоже полетит в Прагу? — спросил я, не обратив внимания на его усмешку.
— Полетит, но позже. — Василий Федорович отхлебнул глоток кофе. — Он ведь бизнесмен. Книга, как таковая, его мало интересует. Для него главное — финансовая выгода от книгоиздания. Сейчас утрясаются кое-какие детали договора между нашим и чешским издательствами. Когда все будет готово, директор подпишет в Праге договор. Он хочет наладить не разовое, а долговременное сотрудничество. Насколько я знаю, чехи тоже хотят этого.
Мне стало немного не по себе. Я никогда не был на заграничных представительских мероприятиях, никто не учил меня деловому этикету. С директором было бы легче. Все внимание чешской стороны сосредоточилось бы на нем, я бы остался в тени. Теперь придется отдуваться за целую державу.
— Не переживай, — сказал Василий Федорович, угадав мои мысли. — Больших глупостей не наделаешь, а маленькие простятся. Тем более, с тобой едет дама. С ней будет легче. Я сейчас скажу секретарше, чтобы отправила факс в Прагу. Тебе же нужно заказать двухместный номер. Зайди после обеда или позвони. Я думаю, ответ уже будет. Тогда и пойдешь покупать билеты.
— У вас нет знакомых в Большом театре? — спросил я.
Василий Федорович посмотрел на меня, как психиатр на неожиданно появившегося в палате нового больного. Потом спросил:
— Зачем тебе знакомые в Большом театре?
— Хочу знать, что у них идет завтра, — ответил я.
— «Жизель», — сказал Василий Федорович. — Я видел афишу, когда ехал на работу.
— Спасибо, — произнес я. — Я уже сто лет не был на балете.
…В Большой театр любители искусства ходят, как в храм. Там каждая ступенька, каждая дощечка паркета для них священны. Мы прогулялись взад-вперед по фойе, при этом Маша все время держала меня под руку. Можно было подумать, что мы здесь не зрители, как и все остальные, а их царские величества, шагнувшие из распахнутых дверей в зал, где высшая знать дожидалась нашего появления. Я нарочно замедлял шаг, когда в ее поле зрения попадала очередная особа, потому что окинув Машу взглядом и по достоинству оценив ее платье, дамы переключали внимание на меня. Я никогда не ощущал на себе столько женских взглядов и мне казалось, что от этого у меня даже выпячивается грудь. Наконец, прозвенел звонок и мы заняли свои места в шестом ряду партера.
Прозвучала увертюра, занавес раздвинулся и на сцене началось волшебство. Я всегда считал балерин особыми существами, отличающимися от обычных людей тем, что движениями тела они могут выразить и музыку, и человеческие чувства. Это особый дар, дающийся очень немногим. Хороших балерин во всем мире можно пересчитать по пальцам.
Партию Жизели танцевала молодая балерина, приглашенная на этот спектакль из Перми. Она была великолепна. Маша следила за каждым ее движением, сопереживала тому, что происходило на сцене, иногда вытягивая шею и чуть приподнимаясь с бархатного кресла, чтобы лучше увидеть действие. В Большом все располагает к высоким чувствам. И музыка, и действие на сцене, и позолота великолепных лож, и даже обитые темно-бордовым бархатом кресла.
Когда спектакль закончился и зрители начали вставать со своих мест, Маша взяла меня под руку, прижалась лицом к моему плечу и тихо сказала:
— Спасибо тебе за это чудо…
Мы вышли из театра. После прекрасной музыки улица оглушила шумом. По Охотному ряду мчались бесконечные стада машин, непрерывно пытаясь обогнать друг друга. Тротуары были полны народа.
— Мне что-то не хочется домой, — сказала Маша, снова прижимаясь ко мне. — Давай пройдемся по Тверской?
Мы прошли мимо здания Государственной Думы, через площадь, от которой возвышались величественные стены и башни Кремля, завернули за угол и направились вверх по Тверской. Около памятника Юрию Долгорукому остановились.
— Может зайдем перекусим? — предложил я, кивнув на вывеску ресторана «Арагви».
— Я не люблю грузин, — сказала Маша. — У них похотливые взгляды.
— Ну тогда пойдем в «Центральный»? — По другую сторону от памятника светилась еще одна вывеска.
— Пойдем, — как-то безучастно согласилась Маша.
Несмотря на вечер, большой ресторанный зал был наполовину пустым. Мы сели за столик у окна. К нам тут же подскочил официант и протянул меню. Маша предупреждающе подняла ладонь, давая понять, что не хочет читать и сказала:
— Мне только мороженое и чашку кофе.
— Мне то же самое и фужер красного вина, — попросил я.
— Мы подаем только бутылками, в фужеры не разливаем, — сухо ответил официант, которому явно не понравился наш маленький заказ.
— Ну тогда бутылку, — сказал я. Официант молча кивнул.
Вскоре он принес вино и два фужера. Потом поставил перед нами мороженое. Маша отпила глоток вина, отодвинула фужер и тихо произнесла:
— Я так боюсь выглядеть в Праге белой вороной.
— Ты не будешь выглядеть белой вороной, — сказал я.
— Почему? — Она недоверчиво посмотрела на меня.
— Потому что ты всегда ведешь себя естественно. Это самое нормальное состояние человека.
— И все равно я трушу. Я даже не знаю, что мне надеть на твою презентацию.
— В этом платье ты будешь выглядеть принцессой. — Ее длинное, чуть не до пят, серебристое платье из легкой, почти воздушной ткани, было чудесным. На груди оно собиралось в складку, как у древних гречанок, сзади был глубокий треугольный вырез. Я только теперь понял, как угадал со своей покупкой.
— Нет, я серьезно.
— И я серьезно, — сказал я, стараясь придать своим словам как можно большую убедительность. — В этом платье на любом приеме ты будешь великолепной.
— А как я выглядела в театре?
Я чуть не упал со стула от ее слов. Устроить такую кутерьму из-за театра, целый день проторчать в ванне, а потом в парикмахерской и все только потому, чтобы посмотреть, как она выглядит в своем платье по сравнению с другими в театральном обществе. Маша почувствовала, что я закипаю и торопливо сказала:
— Балет был великолепный. Я просто в восхищении от Жизели. Но я же должна думать о нашем с тобой престиже. Мне нужно было знать, как я выгляжу.
Я залпом выпил свое вино, рассчитался с официантом и мы вышли из ресторана. Вечер был удивительно теплым. Желтый свет фонарей заливал тротуар. Верхушки деревьев чуть раскачивались от легкого ветерка, их тени скользили по асфальту, мы постоянно наступали на них и нам казалось, что тени стоят на месте, а качаемся мы.
Потом мы прошли вниз по Тверской, по подземному переходу вышли к гостинице «Москва», взяли такси и поехали на Шоссе Энтузиастов. Дома нас ждала Машина подруга Ольга. Мне показалось, что она стояла за дверью своей комнаты и определяла по слуху, когда мы выйдем из лифта. Маша еще рылась в своей сумочке, ища ключ, а Ольга тихо, словно боялась, что ее услышат посторонние, спросила:
— Вы когда улетаете?
— Завтра, — сказала Маша. — А что?
— Открывай дверь, там поговорим.
Мы прошли в комнату. Ольга плотно закрыла за собой дверь и сказала, глядя на Машу:
— Ко мне брат приехал… С другом… Можно им пожить у тебя, пока вас не будет?
Я сразу вспомнил брата и его друга, их кровавую драку с чеченцами. Симпатичные ребята, но, наверняка, опять ввязались в какие-то приключения. Мне не хотелось сейчас расспрашивать об этом. Ольга ждала ответа, а Маша смотрела на меня и молчала.
— А сейчас они где? — спросил я.
— У меня, — сказала Ольга. — Они даже не будут выходить из комнаты, когда перейдут к вам.
— Что ты скажешь? — спросила Маша, все так же глядя на меня.
— А что тут говорить? — пожал я плечами. — Надо выручать.
— Когда будем уезжать, я занесу тебе ключ, — сказала Маша Ольге и, опершись плечом о стену, начала снимать с ноги туфлю.
Ольга вышла. Я закрыл за ней дверь и подошел к Маше.
— Они же нашли этого Казбека и подложили ему в машину бомбу, — сказала она.
— Ну и что? — спросил я.
— Машина взорвалась. Казбека и трех его друзей разнесло в клочья. Теперь чеченцы охотятся за ребятами.
— И конец этой охоте наступит тогда, когда на земле не останется ни одного чеченца или ни одного русского, — заметил я.
— Ты не знаешь, что за люди чеченцы, — сказала Маша. — Если бы рассказать правду о том, что они делают у себя с русскими, Чечни бы уже не было.
Мы разделись и легли спать. Маша положила руку мне на грудь, осторожно провела по ней пальцами и сказала:
— А на Кавказе красиво. Помнишь, как Лев Толстой постоянно восклицал в своих «Казаках»: «А горы! Горы!». Я специально прочитала эту книгу перед тем, как поехала в Чечню.
— Зачем ты туда поехала? — спросил я.
— Чтобы убежать от себя. Я не могла оставаться там, где жила.
— Почему? — Я повернулся лицом к Маше и, привстав на локте, посмотрел на нее. Ее волосы рассыпались по подушке, на бледном лице четко вырисовывались большие темные глаза и полоска губ.
— После того, как разбился Алеша, я не могла оставаться в Забайкалье. Из части как раз направляли в Чечню вспомогательный батальон. Меня взяли медсестрой.
Она впервые назвала имя своего мужа. Но я не ревновал ее, потому что знал: к мертвым не ревнуют. О них говорят или хорошо, или ничего.
— Ты и сейчас его любишь? — спросил я.
— Мне кажется, кроме тебя у меня никогда никого не было.
Она снова вздохнула и, закрыв глаза, замолчала. Я обнял ее. Она положила голову мне на плечо. Мне показалось, что она вздрагивает. Я не знал, что это — тихий плач или прерывистое дыхание. Я прижал ее к себе и поцеловал в голову.
В эту ночь я долго не мог заснуть. Не от каких-то глубоких или тяжелых раздумий. В голове не было ни светлых, ни тревожных мыслей, но сон не шел. Так бывает, когда перенапрягаются нервы. И еще мне казалось, что за все это время Маша не сказала мне чего-то, самого главного…
Проснулись мы почти одновременно, когда рассвет начал едва заниматься над Москвой. Было непривычно тихо. Лишь с Шоссе Энтузиастов иногда доносился похожий на реактивный звук надсадный гул редких, проносящихся с бешеной скоростью машин. Мы выпили по чашке кофе, переоделись в дорожную одежду, я, на всякий случай, проверил наличие паспортов и авиабилетов. Перед тем, как выйти из квартиры, мы присели на стулья и посидели молча несколько мгновений.
Закрыв дверь, Маша отнесла ключ Ольге. В лифте она сказала:
— Ты знаешь, сколько их там?
— Сколько? — спросил я.
— Четверо. Ольгин брат и с ним еще трое парней.
— Ну и что это значит? — не понял я.
— То, что у них в Москве крупное дело, — сказала Маша. — Они разыскивают чеченцев, которые убивали русских.
Я понял, что Машина квартира нужна им как временная база. Из-за этого мы с ней могли влипнуть в неприятную историю. Но меня тут же отрезвила простая мысль. Мы передали квартиру на хранение Ольге. За все, что в ней произойдет, теперь отвечает только она.
Когда стюардесса объявила, что самолет пошел на посадку в пражском аэропорту Рузине, Маша прильнула к иллюминатору, чтобы лучше рассмотреть пейзаж незнакомой страны. Но самолет из солнечного пространства погрузился в облака и за стеклом проплывала лишь белая вязкая мгла. Несколько раз нас встряхивало и некоторые из пассажиров, расширив глаза, нервно хватались за ручки кресел. Но вот мгла поредела и внизу мелькнули желтеющие короткой стерней убранные поля, асфальтовые дороги и маленькие деревеньки с красными черепичными крышами домов.
Самолет пошел над самой землей, коснулся колесами бетонной полосы, по краю которой засверкали огни сигнальных фонарей, затормозил так, что нас по инерции стало прижимать к передним креслам. За окнами шел дождь, бетонное поле аэродрома блестело от влаги. Шагнув на трап, внизу которого стояла девушка в незнакомой нам темно-синей униформе, мы огляделись. На пражском аэродроме все выглядело так же, как и у нас. Даже длинное серое двухэтажное здание аэропорта походило на наши. Отличие состояло лишь в том, что на кабинах всех аэродромовских машин вместо привычных «Аэрофлота» или «Сибирь» были нарисованы три буквы CSA. Сырой, набухший от дождя воздух был пропитан запахом керосина.
Мы не сдавали вещи в багаж, все, что взяли с собой, вошло в две небольших сумки. Маша расстегнула свою сумку, достала зонт, раскрыла его над головой. Под мелким дождем мы прошли к зданию аэропорта, где сразу оказались в зале паспортного, а затем таможенного контроля. Миновав их, через узкие двери вышли в зал для прилетающих и улетающих пассажиров. У самого входа в него, выстроившись в две шеренги, стояли встречающие. У многих из них в руках были таблички с фамилиями или названиями фирм. Маша окинула взглядом встречающих и сказала:
— Это тебя.
Впереди стояла девушка с белым листком бумаги, на котором крупными печатными буквами было выведено: «БАУЛИН». Мы остановились перед ней.
— Пан Баулин? — спросила девушка, обнажая в официальной, но приятной улыбке красивые ровные зубы. От меня не ускользнуло, что Маша быстрым взглядом окинула ее с ног до головы.
— Да, — сказал я. — А это моя пани. Ее зовут Маша.
Маша улыбнулась казенной настороженной улыбкой.
— Меня зовут Яна, — сказала девушка. — Мне поручено вас встретить. Как вы долетели?
— Спасибо, хорошо, — ответил я.
— У нас небольшой дождь, но вообще обещают хорошую погоду, — сказала Яна.
Она говорила по-русски с небольшим, приятным акцентом. Мы проследовали вслед за ней через зал, вышли на улицу, под дождем прошли к автомобильной стоянке, где нас ждала машина. Шофер положил наши сумки в багажник, мы с Машей сели на заднее сиденье, Яна — на переднее.
— Вы когда-нибудь были в Праге? — спросила Яна, повернувшись к нам.
— Нет, — ответил я.
— Вам у нас понравится, — сказала она. — Прага красивый город.
Машина выехала на трассу, по обе стороны которой росли фруктовые деревья. За ними виднелись убранные поля. Меня удивило, что ни на одном из них не было видно ни одной копны соломы. Яна снова повернулась к нам и сказала:
— Я хочу поведать вам о программе.
Я насторожился, услышав редко употребляемое ныне в русском языке слово «поведать». У нас оно означает рассказать какую-то историю. Яна использовала его в типично чешском смысле, где его можно перевести, как сообщить, проинформировать. Мне в голову сразу пришла большая близость наших языков.
— Сегодня у вас день на адаптацию, — сказала Яна. — Я вас устрою в отеле и можете погулять по Праге. Отель в самом центре города, в старой его части. Завтра в двенадцать часов презентация в издательстве. Послезавтра вы поедете в Южную Чехию на старую мельницу. По-чешски называется: «Млинек». Там будет вечер отдыха. Переночуете, а на следующий день вечером возвратитесь в Прагу. Если захотите остаться в Праге на два-три дня, сообщите об этом. Мы зарезервируем отель.
Машина въехала на окраину чешской столицы. Серые одно- и двухэтажные дома под черепичными крышами были похожи один на другой. Машина долго шла вдоль них, проехала по небольшой круглой площади, потом по неширокой улице с несколькими изгибами, нырнула в тоннель, освещенный голубоватыми неоновыми лампами, и выскочила на одетую в гранит набережную красивой реки со множеством мостов. На одном из них с каждой стороны стояли высокие колонны с крылатыми ангелами наверху.
— Отель прямо за этим мостом, — сказала Яна.
— Как называется эта река? — спросила молчавшая всю дорогу Маша.
— Влтава, — ответила Яна. — Красивая, правда?
— Да, — сказала Маша.
В отеле Яна отдала наши паспорта портье, вручила нам ключ от номера и конверт с деньгами.
— Это аванс в счет гонорара, — сказала она. — Остальное получите завтра. Отдыхайте.
Мы поднялись в номер, окно которого выходило на Влтаву. Поставили сумки на пол, сели каждый на свою кровать и я ощутил в душе странную пустоту. Я впервые почувствовал себя абсолютно одиноким и беззащитным, как переползающая через дорогу улитка перед колесами автомобиля. Так далеко от дома я еще не забирался. Маша привстала с кровати и выглянула в окно. На противоположном высоком берегу Влтавы виднелся величественный храм готической архитектуры.
— Что это? — спросила она, указывая на храм рукой.
— Пражский Град, — ответил я. — Можно сказать, их кремль.
— Откуда ты знаешь? — удивилась она.
— Перед тем, как отправиться сюда, я почитал историю Чехословакии и полистал кое-какие туристические проспекты. Что будем сейчас делать?
— Смотреть город. Что же еще? — Она подошла к окну и стала рассматривать набережную.
Я достал из кармана конверт, вытащил из него деньги. В нем было пятьдесят купюр по сто крон каждая. Маша подошла ко мне, взяла одну купюру, повертела ее перед глазами, внимательно посмотрела на свет. Потом сказала:
— Я видела старинные русские деньги с портретами Петра и Екатерины. Они красивее.
— С красивыми деньгами жалко расставаться, — ответил я.
Она вернула мне купюру и спросила как-то нехотя:
— Уже переодеваться?
Я подошел к окну. Небо над Влтавой посветлело, в облаках появились разрывы, сквозь которые проглядывали похожие на мозаику кусочки голубизны. Пражский град при смене освещения выглядел еще красивее и величественнее. Крылья ангелов, стоящих на мосту через Влтаву, светились позолотой.
Мы спустились в лифте на первый этаж, я подошел к портье и отдал ключ от номера. Носить его с собой было невозможно.
К ключу был приделан похожий на гирю деревянный набалдашник с обозначением номера комнаты. Очевидно это делалось для того, чтобы постояльцы не забирали ключи с собой. Портье подал мне наши паспорта и карточки гостя.
— Скажите, — обратился я к нему по-русски, — у вас нет карты Праги?
— Мапы? — портье посмотрел на меня, пытаясь понять, чего я хочу.
— Да, да, мапы, — кивнул я.
Он сунул руку под стойку и достал карту. Я развернул ее и попросил показать, где находится наш отель. Слегка прищурившись, портье на несколько мгновений склонился над картой и ткнул пальцем: «Тади!» Я попросил у него разрешения взять карту с собой.
— Двадцать крон, пане, — сказал портье, протягивая мне карту.
Я рассчитался и мы вышли из отеля. Брусчатка тротуара еще мокро блестела, но дождь прекратился. Было тепло, улица казалась чистой, словно ее специально умыли к нашему приезду. Мы сошли с крыльца на тротуар, прошли до соседнего здания, на стене которого висела табличка с названием улицы. «Парижская», — прочитал я вслух.
— Давай прогуляемся по кусочку Парижа, — предложила Маша, показывая взглядом в глубину улицы.
Мы пошли дальше по тротуару. Улица была красивой. Каждое здание имело свою архитектуру, на первых этажах размещались магазины с богатыми витринами. Создавалось впечатление, что мы идем вдоль одной бесконечной витрины. Я не был в Париже, но мне почему-то представилось, что он выглядит так, как эта улица. Я останавливал Машу у каждой витрины, заставлял разглядывать выложенный на ней товар. За стеклом витрин в аккуратных корзиночках лежали фрукты и овощи, сверкал переливающимися гранями хрусталь, висела одежда, стояли футлярчики с драгоценностями, коробочки с духами. Некоторые витрины были сплошь заставлены бутылками с вином.
— У меня такое впечатление, что мы идем по музею, — сказала Маша.
— Хорошо, если бы в конце экспозиции оказалась харчевня, — заметил я.
Она посмотрела на меня, но ничего не ответила. Улица оказалась короткой. Она выходила на площадь, окруженную старинными зданиями, в том числе величественным храмом с двумя высокими остроконечными башнями. В углу площади стоял огромный, позеленевший от времени бронзовый памятник. Высокий человек в мантии презрительно смотрел на суетившихся около его ног людишек.
— Ян Гус, — сказал я Маше. Памятник был хорошо знаком мне по многим фотографиям.
Мы подошли к нему, обошли кругом. У подножия памятника росло несколько кустиков можжевельника. Яркая живая зелень резко контрастировала с вечным, но мертвым камнем подножия. «Точно так же, как пытливая мысль с вечными истинами», — подумал я.
— Давай постоим немного, — попросила Маша.
— Тебе здесь нравится? — спросил я, увидев, как Маша, прищурившись, смотрит на памятник.
Она торопливо повернулась ко мне и сказала:
— Хочу запомнить. Ведь второй раз побывать в Праге наверняка не удастся.
Несколько минут мы стояли молча. Потом присели на ступеньку у подножия памятника, я развернул карту Праги, чтобы изучить название хотя бы нескольких близлежащих улиц и определить дальнейший маршрут. Выбрал улицу Целетну. Она оказалась настолько узкой, что на ней могли разъехаться разве что два всадника. Сейчас по улице передвигались только пешеходы. Целетна тоже оказалась короткой и тоже походила на сплошную витрину магазина. Маша иногда останавливалась как будто только для того, чтобы прочитать название. Но мне стало казаться, что она устала.
— Что такое «У златего елена»? — спрашивала она.
— У золотого оленя, — отвечал я.
— Я так и подумала. А «У червенего орла»?
— У красного орла.
— Это рестораны?
— Да, — отвечал я, прочитав вывески. — Может зайдем перекусим? Я уже проголодался.
— Давай еще немного прогуляемся? — неожиданно попросила Маша. — Я как будто брожу среди людей, которые жили полтысячи лет назад…
Улица Целетна заканчивалась необычной высокой башней, сложенной из почерневшего камня. Под башней был специальный проход для конников, который теперь служил пешеходам. Я достал карту и прочитал: «Прашна брана», что в переводе означало пороховая башня. И тут же вспомнил историю, сочиненную Бог знает когда одним остряком и рассказанную в каком-то путеводителе.
Башня была построена в пятнадцатом веке. Архитектор, проектировавший ее, якобы сказал: «Как только под башней пройдет девушка, которой исполнилось восемнадцать лет, и она все еще девушка, башня рухнет». Когда мы подошли к башне, я рассказал Маше о предостережении архитектора.
— Ну и что? — спросила она.
— Как видишь, стоит пятьсот лет и еще не рухнула, — ответил я.
Маша посмотрела на верхушку башни, пожала плечами и шагнула под ее широкий проем, по которому шли люди. Мы оказались на улице, сплошь заставленной столиками, огороженными низкими барьерчиками. Над каждым столиком был натянут зонт. За некоторыми из них люди потягивали пепси-колу или пиво. По внешнему виду это были туристы. Пражане за такими столиками сидеть не будут, у них на это наверняка нет времени. Мы прошли вдоль столиков и вышли к основанию узкой и длинной прямоугольной площади, заканчивающейся монументальным зданием с колоннами, перед которым на высоком постаменте замер позеленевший от времени бронзовый всадник.
— Все, дальше не иду, — сказал я. — У меня нет сил. — Я действительно устал, а у Маши словно появилось второе дыхание.
— Ну давай пройдем хотя бы вон до того здания. — Она показала рукой на серое здание с правой стороны площади.
— Хорошо, — сказал я. — Но дальше — ни шагу.
Площадь была вымощена брусчаткой, как и улица, по которой мы шли перед этим. У серого здания с низким длинным балконом на третьем этаже мы остановились. Над одним из входов в здание висела вывеска: «Nakladatelstvi Svobodne slovo».
— Вот здесь нам надо быть завтра в двенадцать часов, — сказал я. — Это то самое издательство, благодаря которому мы оказались в Праге.
— Ну вот видишь, если бы мы не дошли досюда, не знали бы, где оно находится, — улыбнувшись, сказала Маша.
— Ты у меня умница, — похвалил я. — Теперь скажи, где нам пообедать. Ты знаешь, сколько сейчас времени? — Я постучал пальцем по циферблату часов. — Уже четыре часа.
— Это в Москве, — сказала Маша. — В Праге только два.
— Нет, в Москве уже шесть. Я еще в самолете перевел свои часы на среднеевропейское время.
Маша с удивлением посмотрела на меня и пожала плечами.
Мы вернулись по краю площади назад, миновали какой-то переулок и я увидел над тротуаром надпись: «Ресторан у двух кошек». Рядом с надписью были нарисованы две черные кошачьи морды с желтыми горящими глазами.
— Вот сюда и зайдем, — сказал я. — Посмотрим, чем кормят порядочных людей пражские кошки.
Ресторан был небольшим и таким старинным, что, если бы в каком-то его углу раздался лязг рыцарских доспехов, я бы не удивился. Все выглядело в нем основательно: и прочные дубовые столы, и широкие лавки вместо стульев. Под потолком висели черные, кованые из железа люстры, потемневшие от многовекового пламени свечей. Сейчас к их верхнему краю были прикреплены круглые матовые светильники. К нам подошел официант — высокий стройный парень в черной жилетке, в обеих руках которого было не менее дюжины кружек пива. Он поставил их на стоящую рядом тумбочку, положил передо мной и Машей по картонному кружку, на которых было отпечатано название ресторана, поставил на них по кружке пива, положил на стол узкий, похожий на блокнотный листок чистой бумаги, чиркнул на нем ручкой две палочки и, ни слова не говоря, пошел дальше.
— Потрясающий ритуал, — сказала Маша, молча наблюдавшая всю эту сцену.
Я отхлебнул глоток пива и, не удержавшись, опорожнил кружку почти наполовину. Такого прохладного вкусного напитка мне еще не приходилось пробовать. Маша посмотрела на свою запотевшую кружку и тоже отпила глоток. К нам подошла официантка и подала меню.
— Нам все равно не выбрать, — сказал я, глядя на нее. — Мы не знаем названия чешских блюд.
Она пожала плечами и продолжала стоять около стола, не зная, как помочь нам. Я понял, что официантка не понимает по-русски. Мучительно напрягая память, я произнес по-чешски:
— Chtely bychom dobre ceske jidlo. Co by jste doporucila?
— Veprove s knedlikem a zeli.
— Dobre, — сказал я. — A jeste neco na predkrim.
— Ano, — кивнула головой официантка[2].
— Ты знаешь, Иван, — сказала Маша, подождав, пока та отойдет от стола. — По сравнению с тобой я кажусь себе такой маленькой и беспомощной. Представь себе, что бы я делала, окажись здесь одна.
— Мужчина без женщины тоже становится беспомощным, — заметил я. — Одиночество противоестественно. Бог создал женщину для мужчины, а мужчину для женщины.
Официантка принесла две тарелки, на которых лежало по два куска хлеба, намазанных толстым слоем похожей на кабачковую икру массой.
— Что это? — спросил я.
— Dyabelske toasty, — ответила официантка.
«Дьявольские бутерброды». - перевел я и взял в руки нож и вилку, чтобы попробовать незнакомое блюдо. Масса, которой намазали хлеб, состояла из мяса, паприки, помидоров и еще Бог знает каких овощей и приправ и была, хотя и жгуче острой, но вкусной. Такие бутерброды, по всей вероятности, подаются только с пивом. Маша рассеянно осматривала ресторан. Задержавшись взглядом на люстре, сказала:
— А здесь уютно. — Помолчала немного и добавила: — Хотя и необычно.
В углу сидела шумная компания парней. Они непрерывно спорили, стараясь перекричать друг друга. Официант в жилетке постоянно носил им пиво.
— Такие громогласные… — заметила Маша.
— Это не чехи, — сказал я, прислушавшись. — Это немцы.
Официантка поставила перед нами две тарелки со свининой, кнедликами и капустой. И это блюдо оказалось необычным, его тоже надо было запивать пивом. Маша ела с большой неохотой.
— Ты не смотри на меня, мне что-то не хочется, — сказала Маша, заметив, что я обратил внимание на то, как неторопливо она ковыряется вилкой в своей тарелке.
Я отодвинул тарелку:
— Мне тоже не хочется.
Маша снисходительно улыбнулась:
— Ну немного. Ради тебя.
— Ты боишься потолстеть? — спросил я.
— Ну что ты, — засмеявшись, ответила она. — Мне это не грозит.
Немцы перестали спорить и начали петь. Положив руки на плечи друг другу, они раскачивались в такт музыке. При этом один из них пристукивал по столу пустой кружкой. Немцы не мешали нам. Когда к нам снова подошла официантка, то спросила:
— Prejete jeste neco?
— Trochu stesti, — сказал я.
— To vam muze dat jenom pan Buh*. — Она забрала со стола пустые тарелки.
Я рассчитался и мы вышли на улицу. Прошли по каким-то переулкам и снова оказались у памятника Яну Гусу. Около него играли музыканты, окруженные небольшой группой людей. Мы постояли немного, слушая музыку. День клонился к закату, зажглись фонари вдоль тротуаров и небо над площадью казалось желтоватым от их света. Маша взяла меня под руку и потянула в сторону.
— Я устала, — созналась она, прислонившись щекой к моему плечу.
Я молча обнял ее, мы еще раз оглянулись на музыкантов и пошли в отель. Портье, не спрашивая, протянул нам ключ от номера. Когда Маша посмотрела на него, он улыбнулся. По всей видимости, она понравилась ему.
Зайдя в номер, Маша сразу направилась в ванную. Чтобы предупредить мой вопрос, сказала:
— Приму душ и сразу лягу спать. Столько впечатлений за один день не так-то просто вынести.
Она вышла из ванной в ночной рубашке, разобрала постель и легла на кровать. Я лег рядом с ней. Ночью я проснулся от тревожного чувства. Мне казалось, что я заблудился в джунглях и никак не могу выбраться из них. Надо было крикнуть, чтобы позвать на помощь, но у меня неожиданно отказал голос. Усилием воли я заставил себя открыть глаза. Пошарил рукой по кровати рядом с собой. Маши не было. Она стояла у окна босиком и в ночной рубашке. Ее силуэт хорошо был виден на фоне света фонарей, пробивающегося с улицы. Она сосредоточенно смотрела на противоположный берег Влтавы, на котором четко вырисовывались очертания Пражского Града, освещенного прожекторами. Он походил на тень, которую художники рисуют на чистом листе бумаги. Главной доминантой Града был храм Святого Вита с остроконечными готическими башнями, уходящими в небо. Создавалось впечатление, что храм поднялся над берегом и парит между землей и звездами.
— Маша, — шепотом произнес я.
Она никак не среагировала на мой зов. Я снова произнес ее имя. Она оглянулась и сказала:
— Ты не спишь?
Мне показалось, что, глядя на храм, она читала про себя молитву. Таким тихим и умиротворенным был ее шепот.
— Мы обязательно побываем там, — сказал я.
— Я так благодарна тебе за эту поездку, — произнесла Маша, все так же стоя ко мне спиной и глядя через окно на Пражский Град.
— А я тебе.
— Мне-то за что?
— Ты представляешь, сколько бы я потерял, если бы тебя не было здесь? Я бы не видел потрясающего силуэта женщины на фоне ночного окна. Не видел ее бледного лица, обращенного к парящему над городом храму. Я бы не узнал таинства, которое соединяет жизнь и вечность.
— Ты всегда пытаешься найти во всем смысл, — сказала Маша.
Я подошел к ней и обнял за талию. Она повернула ко мне лицо, на котором выделялись большие темные глаза, и прошептала:
— У меня такое ощущение, будто все это не со мной…
Свет фонарей падал на Влтаву. Вода казалась темной и тяжелой и походила на пропасть, над которой возвышался храм. Прижав Машу к себе, я положил голову ей на плечо и мы молча смотрели на противоположный высокий берег, как будто ждали, когда над храмом появятся ангелы. Но ангелы не появились.
Я поцеловал ее в голову и пошел спать, а Маша сказала, что постоит еще немного, чтобы запомнить красоту. Я не слышал, когда она легла в постель.
Утром мы спустились в ресторан позавтракать. Оказалось, что завтрак входит в стоимость гостиничного номера. Я заказал пражские сосиски и по чашке кофе. Маша почти не притронулась к еде, у нее не было аппетита.
Едва поднялись в свой номер, как раздался телефонный звонок. Звонила Зденка Божкова. После дежурного вопроса о том, как спалось на берегу Влтавы, она сказала, что в половине двенадцатого за нами зайдет Яна и проводит до издательства. Идти придется пешком, потому что путь лежит через пешеходную зону и проезд машинам там запрещен. Я ответил, что услуги Яны нам не нужны, пусть побережет свои ноги. Мы вчера уже гуляли по центру Праги и знаем, где находится издательство. Я не боялся оказаться невежливым. Мне хотелось побыть вдвоем с Машей.
В половине двенадцатого мы вышли из гостиницы и без пяти двенадцать были у дверей издательства. В представительском зале собралось человек пятьдесят. Зденка Божкова, увидев меня, первой шагнула навстречу. Мы поздоровались за руку, я представил ей Машу. Она коротким цепким взглядом окинула ее с ног до головы и сказала:
— Pekna holka. Mas vyborni vkus, Ivane.
— Dekuji.
— Rusky holky jsou krasny. — Она еще раз оглядела Машу.
— Mezi cesky take neni malo krasnych, — сказал я.
— Jsme slovane. Proto mnozi nas nemaji rady*.
Маша стояла, слушая нас, и переводила взгляд с меня на Зденку. Она не понимала, что разговор шел о ней. Зденка взяла ее под руку и подвела к мужчине средних лет, немного грузному, одетому в дорогой темный костюм.
— Йозеф Поспишил, директор нашего издательства, — произнесла Зденка и, кивнув на меня, сказала: — Иван Баулин.
Мы с директором пожали друг другу руки. На небольшом столе недалеко от Поспишила лежали три стопки книг в ярких переплетах. Я сразу увидел свою фамилию на обложке одной из них. Первым желанием было взять книгу в руки и развернуть, вдохнуть столь приятный для писателя запах свежей типографской краски. Но я понимал, что это неудобно. Надо было ждать, когда книгу вручат, как того требовал протокол. Для этого меня и пригласили в Прагу.
Йозеф Поспишил попросил минуту внимания и произнес речь. Она сводилась к тому, что огромный книжный рынок восточноевропейских стран, который еще недавно был, по сути дела, общим, перестал существовать. Но народы этих государств и сейчас остаются самой читающей публикой в мире. Ситуация требует возрождения книжного рынка. Издательство «Свободное слово» сделало первый шаг к этому.
— Мы с удовольствием представляем вам трех авторов, чьи книги вышли у нас, — сказал Йозеф Поспишил. — Это польский писатель Марек Томашевский, венгерский Ласло Фаркаш и русский Иван Баулин. Я полагаю, что это только начало крупного проекта, который намерены совместно осуществить издательства четырех стран. Сейчас в России, Польше и Венгрии готовятся к изданию книги чешских авторов.
На этом речь Поспишила закончилась. Телевизионщики засняли кадры для теленовостей, затем журналисты начали задавать вопросы директору издательства и нам. Больше всего внимания почему-то досталось поляку. Я не читал его книгу, может быть, она была интереснее остальных, может, были какие-то иные причины. Ведь после распада восточноевропейского блока государств Польша и Чехия сохранили между собой особые отношения. Президенты обеих стран вышли из диссидентов.
Марек Томашевский был тощим человеком немного выше среднего роста с гладко зачесанными назад темными волосами, большими выпуклыми глазами и тонкой полоской рта. Комплекцией он походил на меня, только волосы у нас были разного цвета и мое русское лицо казалось круглее. На нем был великолепный серый костюм, который выглядел немного свободным, хороший галстук и начищенные до блеска ботинки. На вид поляку было чуть больше сорока и мне казалось, что он любуется собой и тем вниманием, которое ему оказано.
Ласло Фаркаш выглядел старше. Он был чуть ниже ростом и намного плотнее поляка. Глядя на них, я невольно окинул взглядом свой костюм и начищенные тоже до блеска туфли и потрогал узел галстука, который немного жал шею.
После вопросов началась раздача автографов. Первую книгу я подарил Зденке, вторую — Маше. Она развернула ее, разгладила ладонью и сказала:
— Я хочу, чтобы ты связал свою надпись с нашей поездкой.
Я взял книгу и как можно аккуратнее вывел: «Любимой Маше на память о наших встречах с Прагой». Прочитав надпись, она удовлетворенно кивнула и закрыла книгу.
После раздачи автографов в соседнем зале состоялся небольшой банкет. Длинный стол посередине был заставлен блюдами с бутербродами и фруктами и высокими бутылками с вином. Йозеф Поспишил произнес тост за успех нашего общего дела и мы выпили. Марек Томашевский, попробовав вино, почмокал губами и начал разглядывать бутылку. На что Фаркаш заметил:
— Чехи умеют делать прекрасные вина. Особенно в моравских областях Зноймо и Годонин.
Фаркаш великолепно говорил по-чешски и я подумал, что теперь и мне придется выучить этот язык более основательно. Хотя бы для того, чтобы прочитать книги Фаркаша и Томашевского. Фаркаш приехал в Прагу с женой, довольно симпатичной брюнеткой, и я познакомил с ней Машу. Женщины пожали друг другу руки и обменялись улыбками. На этом их общение закончилось, потому что Маша не знала венгерского, а жена Фаркаша русского. Ни слова не понимали обе и по-чешски.
Банкет был рассчитан на час. После чего Зденка пригласила меня, Фаркаша и Томашевского в бухгалтерию, где мы получили гонорар за свои книги. Вместе с теми, что Яна вручила в аэропорту, в моем кармане оказалась приличная сумма.
— Ну что, кутнем? — подмигнув Томашевскому, сказал я.
— Сначала нам надо обменяться книгами, кутить будем потом, — по-деловому заметил Марек. Оказалось, что он неплохо знает русский.
На шесть часов директор издательства Поспишил заказал для нас ужин в ресторане «У Калиха». Это был самый известный ресторан Праги, описанный Ярославом Гашеком в «Похождениях бравого солдата Швейка». До ужина в ресторане оставалось еще более двух часов и мы решили провести это время в отеле.
— Я что-то устала, — сказала Маша. — У меня какая-то непонятная внутренняя слабость.
— Это от обилия впечатлений, — сказал я. — Всего за одни сутки мы переместились из одной жизни в совершенно другую.
Она подняла на меня глаза. Ее взгляд был грустным. Я предложил ей прилечь и отдохнуть. Она сняла платье, надела халат и легла, не расправляя постели. Вскоре она задремала.
Ресторан «У Калиха», или в переводе на русский «У Чаши», где любил проводить время незабвенный Швейк, больше походил на пивную. Квадратный зал с серыми, исписанными от руки стенами, был заставлен простыми деревянными потемневшими от времени столами и такими же стульями. Наша компания оказалась не очень большой. Издательство представляли Поспишил и Зденка Божкова, их гостей — мы с Машей, Ласло Фаркаш с женой и Марек Томашевский. Официант усадил нас за большой стол, нам тут же подали знаменитое чешское пиво и меню, в котором были перечислены десятки блюд. Поспишил предложил попробовать гуся с капустой. Все согласились. На аперетив выпили чешской можжевеловой водки «боровичка», оказавшейся довольно крепкой и терпко пахнущей хвоей. Маша даже закашлялась от этого швейковского напитка.
Я попытался прочитать надписи на стенах. Это давалось с трудом, потому что все они были выполнены разным, иногда плохо читаемым почерком. Но одно удалось установить точно: это были, в основном, высказывания Швейка. Говорят, Гашек подолгу сидел в этом ресторане, неторопливо потягивая пиво и исписывая по нескольку страниц. Возможно, в то время и рождались надписи на стенах. Поспишил прекрасно знал творчество Гашека и все время рассказывал нам эпизоды из его жизни. Зденка переводила Маше слова Поспишила на русский.
В зал вошли музыканты, одетые в форму солдат австрийской армии времен первой мировой войны. Их было двое. Один играл на аккордеоне, другой на басе. Зазвучали чешские народные мелодии. Марек, постоянно бросавший взгляды на Машу, пригласил ее танцевать. Она отказалась, причем сделала это весьма деликатно.
— Вы знаете, — сказала Маша, — я с таким наслаждением слушаю эти мелодии. Танцевать под них, это все время подлаживаться под такт. Сама мелодия уплывает. Позвольте мне сегодня остаться слушательницей.
При этом она незаметно глянула на меня, требуя поддержки. Слегка подвыпивший Марек сначала сжал тонкие губы, потом сказал:
— Хорошо, пани Маша. Я понимаю так, что завтра танцевать со мной вы не откажетесь.
— Какой настойчивый кавалер, — напряженно улыбнулась Маша.
— Я — поляк, — сказал Марек и, подняв кружку, отпил глоток пива.
Его настойчивость не понравилась мне, но, в общем, он вел себя довольно элегантно. Я только не понял, почему он приехал в Прагу один. Мог бы взять с собой если не жену, то хотя бы любовницу.
В отель мы вернулись ночью. В этот раз я спал, как убитый. Если бы под окном грохотали пушки, наверное, и они не смогли бы разбудить меня. Проснулся я оттого, что солнечные лучи упали на лицо. Маша лежала рядом и смотрела в потолок.
— Ты давно не спишь? — спросил я.
— Наверное, — ответила она.
Я повернулся к ней лицом.
— С тобой все в порядке? — спросил я.
— Да, — ответила Маша. Она все так же лежала на спине и смотрела в потолок. Потом спросила:
— Ты когда-нибудь напишешь, как мы с тобой были в Праге?
— Не знаю, — ответил я. — Я никогда не задумываю заранее. Тема приходит сама собой. Разве я мог когда-нибудь предположить, что встречу тебя?
— А правда, вот ведь как люди встречаются? Ты живешь в Сибири, я в Москве за три тысячи километров. И, несмотря на это, мы встретились.
— Так было угодно Господу Богу, — ответил я и добавил: — Зденка обещала заехать в четыре часа.
Маша поцеловала меня в щеку.
Млинек, куда нас привезли, оказался действительно похожим на древний замок. Как объяснил нам Поспишил, когда-то здесь располагалась водяная мельница. Потом необходимость в ней отпала и мельничный комплекс переделали под роскошный центр отдыха. Мукомольное помещение, где раньше стояли жернова, превратили в великолепный зал с колоннами, отделанный деревом. В одном его углу располагалось небольшое возвышение, на котором стояли дубовые столы со скамейками по бокам. Как я понял, за этими столами проходили трапезы. В противоположном углу этой же стороны зала располагался бар.
Снаружи вдоль всего здания проходил бетонный желоб с водой, в котором было установлено огромное деревянное колесо с лопастями. Когда-то оно приводило в действие жернова. Сейчас выполняло декоративную роль.
В соседнем здании располагались комнаты для гостей. Сразу за ним находился пруд.
Бывшая мельница была построена в узкой долине, по обе стороны которой поднимались покрытые лесом горы. Как нам сказала Зденка, по другую их сторону была Австрия. Маша пришла в восторг и от Млинка, и от его окрестностей. Мы прошли с ней по дамбе пруда, постояли у скалы, обрывисто спускающейся к самой воде, полюбовались на зеркальную гладь водоема. У самой его поверхности вдруг сыграла крупная рыба и по воде пошли большие расходящиеся круги. Потом раздался еще один всплеск и на воде появились новые круги. По всей видимости, это играли карпы.
— Словно дают представление специально для нас, — заметила Маша.
К ужину список гостей пополнился. К Млинку подъехали четыре легковые машины. На двух приехали два чешских писателя с женами, на остальных — деловые партнеры Поспишила, тоже с дамами.
За ужином было много вина и шуток. Разговор велся на чешском, из всех присутствующих его не понимали только Маша и жена Фаркаша. Но над Машей взяла шефство Зденка, оказавшаяся неплохой переводчицей. Фаркаш переводил жене сам. Поспишил рассказал нам о Южной Чехии. Сказал, что Ярослав Гашек был родом отсюда и его могила находится в получасе езды от Млинка.
Много говорили о Карле Чапеке, чьей изящной прозой я зачитывался одно время. В отличие от солдатского юмора Гашека юмор рафинированного интеллигента Чапека казался мне если не ближе, то интереснее.
Мы сидели за большим столом в затемненном углу ярко освещенного зала. Издалека доносилась негромкая мелодичная музыка. После нескольких рюмок вина некоторые гости захотели танцевать. Марек тут же подскочил к Маше и потянул ее за руку из-за стола. Он был немного бесцеремонен, но на его лице играла такая обескураживающая улыбка, что отказать ему было невозможно. Маша посмотрела на меня, я пожал плечами, как бы говоря: «Я тебе здесь не советчик», — и она пошла танцевать. Вскоре за столом остались только мы с Ласло Фаркашем. О литературе уже было много сказано и Фаркаш начал говорить о рыбалке.
— Ты видел, как плещется рыба в здешнем пруду? — спросил он. — Это карп. У нас в Балатоне тоже много карпов.
Ласло говорил чуть заплетающимся языком, он уже немного захмелел. Окинув взглядом танцующих, он подвинулся на скамейке, положил руку мне на плечо и сказал:
— Но вы, русские, не умеете готовить рыбу. Я однажды был у вас на Волге и ел уху. Ее варили из осетра, судака и кого-то еще. Все было слишком жирно и невкусно. Настоящая уха — это халасли. Если бы у меня был карп, я бы угостил тебя ей. Это объедение. — Ласло сложил пальцы в щепоть и поцеловал их. — Завтра утром мы с Мареком наловим карпов.
Музыка кончилась, танцующие подошли к столу. Марек налил вина себе и Маше и, не обращая на меня внимания, предложил ей выпить «на приятельство». Он жадно, большими глотками выпил свое вино, Маша к фужеру не притронулась. Снова заиграла музыка и Марек опять потянул Машу танцевать. Она посмотрела на меня, но я вновь только пожал плечами. Когда они проходили мимо нас с Фаркашем, я услышал, как Марек говорил:
— Я всегда думал, что самые красивые девушки живут только в Польше. Теперь я понял, что ошибался.
После очередного танца Марек выпил очередной фужер, благо вино на столе было в неограниченном количестве. Затем взял Машу за пальцы и начал жадно целовать сначала ладонь, потом всю руку от запястья до локтя. Маша попыталась вывернуться, но ей это не удалось и тогда она испуганно вскрикнула:
— Иван!
Я поднялся из-за стола. Марек посмотрел на меня вытаращенными глазами, словно я неожиданно вырос перед ним из-под земли, и отпустил руку Маши.
— После выпивки поляки всегда слишком любвеобильны, — сказала подошедшая ко мне Зденка. — Простим его. Он пишет хорошие книги.
— Это правда, — сказал Марек и поцеловал руку Зденке. Она не противилась.
После этого Марек больше не танцевал с Машей. Сначала с ней танцевал я, потом ее пригласил Поспишил, другие чехи, Ласло Фаркаш. Маша была нарасхват и ей нравилось чувствовать себя звездой бала. Она раскраснелась, глаза блестели, улыбка не сходила с ее лица. Маша готова была поделиться своим счастьем со всеми.
В отель мы пошли, когда уже начали валиться с ног от вина и усталости. Я раскрыл настежь окно нашей комнаты, которая тут же наполнилась прохладным и немного влажным горным воздухом. Между окном и горой, нависшей над гостиничным зданием, виднелся кусочек чистого ночного неба. Несколько крупных немигающих звезд смотрели на нас из холодного космоса. Чуть слышно шумели верхушки сосен на склоне горы. На берегу пруда сонно крикнула одинокая ночная птица. Маша села на подоконник, опершись спиной о край стены. Я подошел к ней и положил руку на плечо. Она потерлась о нее щекой и, легко вздохнув, замерла. С неба сорвалась звезда и, прочертив тонкую светящуюся линию, скрылась за верхушкой горы.
— Поцелуй меня, — шепотом сказала Маша.
Я наклонился и поцеловал ее в губы. Она обняла меня за шею и поцеловала ответным жарким поцелуем. Потом прошептала:
— Скажи мне что-нибудь.
— Я тебя люблю, — сказал я, наклонившись к ее уху.
— Правда?
— Очень, — сказал я.
— Мне с тобой так спокойно. — Она взяла мои ладони и прижала к своим щекам. — Ты подарил мне новую жизнь.
— Это не жизнь, — сказал я. — Это всего лишь миг. Он может больше не повториться.
— Ты будешь писать хорошие книги. — Она осторожно поцеловала мою ладонь. — Что сделать, чтобы ты их писал. Ты хочешь этого?
С неба сорвалась новая звезда и прочертила в темноте очередную белую линию. Маша проводила ее взглядом и спросила:
— Ты загадал желание? Когда падает звезда, надо загадать желание.
Я молча кивнул.
— Не говори мне о нем. Скажешь, когда вернемся в Москву. Хорошо?
— Хорошо, — ответил я.
Утром за завтраком не оказалось Марека с Фаркашем. Они появились с двумя огромными карпами в руках, когда мы уже допивали кофе. Как выяснилось, Марек еще с вечера договорился о рыбалке с поваром и тот дал ему свою удочку. На пруд они с Фаркашем отправились на рассвете и просидели там не зря. Карпы отливали крупной, величиной с полтинник, золотистой чешуей, каждый из них весил не менее двух килограммов. Марек чувствовал себя героем. Официант тут же принес ему кофе, но он попросил еще фужер вина. Выпив вино, Марек пододвинулся ко мне и сказал:
— Прости, Иван, я вчера был не совсем галантным.
— Я этого не заметил, — сказал я.
— Ты настоящий джентльмен, — произнес Марек, поцеловал руку Маше и отодвинулся на свое место.
После завтрака деловые партнеры Поспишила попрощались с нами и уехали. Марек с Фаркашем пошли на кухню выведать у повара кое-какие кулинарные секреты. За столом остались мы с Машей и Поспишил со Зденкой и двумя чешскими писателями. Я понял, что это было не случайно.
— Как вы относитесь к переменам в своей стране? — спросил меня Поспишил.
— Они сделали нашу жизнь хуже, — сказал я.
— Почему? — Поспишил внимательно посмотрел на меня.
— Мы перестали быть единым народом.
— Вы имеете в виду распад государства?
— И это тоже. Я не хочу говорить о мусульманских республиках, но то, что славяне, общей матерью которых была киевская Русь, разделились на три отдельных государства, очень плохо. Миллионы русских оказались во враждебной среде в Казахстане и Прибалтике.
— Я не могу понять русских. Никто не будет отрицать, что вы являетесь великим народом. Но у вас все время ощущение тревоги. В книгах, философских статьях, даже в музыке. Возьмите, например, Шостаковича. Откуда эта тревога? И почему русские писатели все время описывают мятущуюся душу?
— Человек всегда борется со злом, которое постоянно стремится проникнуть в его сердце, — сказал я. — Мы много размышляем об этом, поэтому и кажется русская душа такой мятущейся. А что касается тревоги, ее тоже можно понять. Мы тысячу лет живем во враждебном окружении. У нас самая большая территория, самый суровый климат. На наши богатства постоянно зарятся другие.
— А зачем вам такая большая территория? — Поспишил даже улыбнулся. — Чем меньше страна, тем легче в ней навести порядок.
— Бедуины живут в песчаной пустыне, — сказал я. — Пустыня сформировала их мировоззрение, характер, нравы и обычаи. Пересели их сейчас на Лазурный берег и они станут самым несчастным народом. Все, чему они учились веками, окажется ненужным. Они потеряют самих себя. То же самое и с русскими. Нас, как нацию, сформировали пространство и климат. Лиши нас этого и мы перестанем существовать. Но тут есть и другая проблема. У вас большая квартира? — спросил я.
— Я живу в вилле, — сказал Поспишил, насторожившись.
— А если вашу семью переселить в комнату в общежитии? Вы будете стремиться к тому, чтобы вернуть свою виллу? Тем более, если она досталась вам по наследству от отца и деда?
— Конечно, — ответил Поспишил. — Это совершенно естественно для каждого человека.
— Территория для нас все равно, что для вас ваша вилла. Нам не надо чужого. Но свое мы отстаивать будем до тех пор, пока существуем.
— Может быть поэтому через всю русскую литературу проходит трагическая тема, — сказал Поспишил, немного задумавшись. — В вашей книге, кстати, тоже есть ощущение все время надвигающейся беды.
— Я писал так, как чувствовал, — сказал я.
— А что стало с вашим книгоиздательством? Ведь Россия была самой читающей страной мира. — Поспишил перевел разговор на другую тему.
— Все местные издательства умерли, — сказал я. — Как живут центральные, я не знаю. Сейчас в Москве возникли новые издательства. Но они печатают в основном детективы и полупорнографическую литературу.
— И народ читает это? — Поспишил посмотрел на меня с нескрываемым удивлением.
— Определенная часть общества, да, — сказал я. — У другой части на покупку книг нет денег. Но даже если бы они были, наладить книгоиздание в прежних размерах очень трудно. Для этого надо восстановить оптовый книжный рынок. Он тоже разрушен.
— Нам надо создавать этот рынок вместе, — заметил Поспишил. — На Западе художественную литературу читают мало. Там делают деньги на сенсациях. Таких, например, как мемуары Моники Левински о сексуальных отношениях с президентом США Билом Клинтоном. Но это ведет лишь к падению культурного уровня людей и разрушению морали. Не хотите выпить вина или пива?
Поспишил перевел взгляд с меня на Машу. Она отрицательно качнула головой. Я понял, что деловой разговор закончился.
Мы вышли наружу. Солнечные лучи, похожие на серебряные стрелы, пронизывая лес на склоне горы, отражались в зеркале пруда. Его поверхность блестела, словно разлившееся масло. Карпы, закончив утреннюю трапезу, отдыхали в глубине.
Недалеко от мельницы росла высокая старая яблоня, увешанная начинающими желтеть плодами. На ее вершине, задрав голову, пел черный дрозд. Его песня была красивой и мелодичной. Солнечные лучи отражались на его маленькой черной головке, придавая перьям сизоватый оттенок и делая их блестящими. Потом дрозд то ли закончил песню, то ли посчитал нас недостойными слушателями, вспорхнул с яблони и скрылся в лесу. Мы подошли к пруду, постояли у скалы, наблюдая за водой. С берега она не казалась такой таинственной. Пруд жил своей обычной жизнью. Над его поверхностью летали стрекозы. По самой воде, стремительно передвигаясь, отмерял шаги жучок-водомер. У небольшого островка камыша качнулось несколько камышинок. По всей видимости, их задел отдыхающий там карп. Он благодарил судьбу за то, что не попался на крючок Марека Томашевского.
Когда мы собрались к обеду, официант поставил на стол большую фарфоровую суповницу, из-под крышки которой торчала ручка поварешки. Ласло Фаркаш с заговорщическим видом посмотрел на меня и встал с места. Открыл суповницу, протянул руку к моей тарелке, налил в нее две поварешки красной густой жидкости, в которой плавали какие-то кусочки, и торжественно произнес:
— Халасли.
При этом на его лице просияла царственная улыбка. Я понял, что все время до обеда он проколдовал на кухне над двумя карпами с единственным намерением поразить меня своим кулинарным искусством. Я подождал, пока он разольет магическое блюдо остальным, зачерпнул из тарелки полную ложку красной жидкости и втянул ее в себя. Дальше произошло совершенно неожиданное. Я почувствовал, как полость рта и пищевод охватило пламя. Жидкость почти целиком состояла из жгучего красного перца. Она даже при самой большой фантазии не напоминала уху. Выпучив от нестерпимого жжения глаза и протянув руки над столом, я попытался попросить воды, но из-за того, что перехватило дыхание, не мог произнести ни слова. Единственный, кто догадался о том, что произошло, была Маша. Она схватила со стола бутылку вина, налила полный фужер и протянула мне. Я залпом выпил вино, выдохнул и, глядя на Ласло, произнес:
— И это ты называешь ухой?
Он отхлебнул из своей тарелки одну ложку, потом другую, пожал плечами и сказал, немного нахмурившись:
— Нет, русские определенно не понимают толк в рыбе.
Все засмеялись и взялись за ложки. Марек без видимых усилий съел всю уху, изрядно запивая ее вином. Я выловил из своей тарелки лишь кусочки рыбы. Маша, чтобы не обидеть Фаркаша, отхлебнула несколько ложек.
Вечером мы вернулись в Прагу. Комната в отеле показалась мне родным домом. Маша раздвинула на окне шторы и кивнула на высящийся над Влтавой Пражский Град:
— Завтра обязательно пойдем туда.
— Да, — сказал я, думая о том, как бы побыстрее лечь в постель. От усталости я засыпал на ходу.
— А как называется этот храм? Я забыла.
— Храм Святого Вита, — ответил я.
— Как думаешь, в нем проходят службы?
— Думаю, что проходят, — ответил я, стягивая рубашку. — Ведь это главный храм государства.
Маша вдруг побледнела, прошла к креслу, забралась в него с ногами и замерла, навалившись грудью на колени. Я уже несколько раз замечал такие неожиданные перемены в ней, но считал неудобным спрашивать о здоровье. Ей было в эти минуты не до меня. Сейчас не выдержал.
— Что с тобой? — спросил я, обняв ее за плечо.
— Не обращай внимания, это пройдет. — Она откинулась на спинку кресла, ухватившись побелевшими пальцами за подлокотники. Закрыла глаза и замерла на несколько мгновений. Потом подняла голову и сказала: — Ложись спать, я сейчас приду к тебе.
Ночью я проснулся от еле слышного стона. Открыл глаза, протянул руку на край кровати. Маши не было. Я обвел комнату взглядом. В окно пробивался тусклый отсвет уличных фонарей. Комната была пуста. Только из-под двери ванной пробивалась узкая полоска желтого света. Я встал с кровати и прошел туда.
Маша сидела на краю ванной, опустив голову. Свесившиеся волосы закрывали ее лицо.
— Что с тобой? — спросил я, подходя к ней.
Она промолчала. Ее лицо было очень бледным.
— Давно тебя это мучает? — спросил я.
— Давно. — Она подняла на меня глаза, полные страха.
— Давай позвоним дежурному гостиницы. Пусть вызовет врача, — сказал я.
— Не надо. Я уже приняла обезболивающее. — Она снова опустила голову.
Маша выглядела такой беспомощной и беззащитной, что у меня сжалось сердце. Я прижал ее голову к груди, несколько раз осторожно провел ладонью по волосам и спросил:
— Что это? Ведь ты же медик. Ты должна знать.
— Ваня, милый, не спрашивай. Мне сейчас не до этого.
Она походила на маленького нахохлившегося птенца, на ее бледном лице проступала боль. Мне казалось, что если бы она не стеснялась, уже давно бы расплакалась. Может быть от этого ей стало бы легче. А сейчас я видел, что ей действительно было не до меня. Когда она говорила, вдоль всей нижней губы была видна запекшаяся кромка. По всей видимости, у нее поднялась температура. Я обнял ее за плечи, поцеловал в голову и сказал:
— Идем в кровать. Я посижу рядом с тобой.
Она медленно поднялась и, опираясь на мою руку, осторожными шажками направилась к постели. Я накрыл ее одеялом и сел на край кровати.
— Может быть нам обменять билеты на завтрашний день и улететь домой завтра? — спросил я.
— Нет, я хочу побывать в храме Святого Вита. — Она выпростала руку из-под одеяла, нашла мою ладонь и сжала ее холодными пальцами. — Мне так хорошо с тобой, милый. Это самые счастливые дни в моей жизни…
— Куда же мы пойдем? — спросил я.
— Мне уже лучше, милый. Посиди со мной немного и все пройдет. — Она положила мою ладонь на подушку и легла на нее щекой. — Это у меня не первый раз.
Я долго сидел, не шевелясь, ожидая, когда она успокоится. И только услышав легкое ровное дыхание, осторожно вытащил руку, на цыпочках прошел к другой кровати и, не разбирая ее, вытянулся на покрывале.
Москва встретила нас низкими тучами и холодным осенним ветром. На липах уже начали желтеть листья, некоторые из них, срываясь, кружились в воздухе, словно выпавшие у птицы в полете перья. После пражского тепла показалось, что мы попали на другой континент. Погода навевала грусть.
Маша была в хорошем настроении. Внезапная ночная боль прошла, остались, похоже, только приятные воспоминания о Праге. Перед самым отлетом в Москву мы все-таки сходили в храм Святого Вита. Машу потрясла его высота и огромные, почти от пола до потолка, цветные витражи на библейские темы. И, конечно, орган, который начал играть, когда мы заходили в храм. Мы остановились под высоченными сводами, несколько минут ничего не видя, слушая только музыку. И лишь потом начали разглядывать скульптуры и витражи. А торжественная органная музыка играла и играла и от тяжелых дверей внутрь храма потянулась цепочка туристов. В наших храмах такое же впечатление производит хороший церковный хор.
Когда мы вышли из храма, Маша взяла меня под руку, прижалась щекой к моему плечу и сказала:
— Вот теперь я могу говорить всем, что побывала в Праге. Без храма Святого Вита впечатление было бы неполным.
Ее глаза радостно светились, с лица не сходила счастливая улыбка. Она не отпускала моей руки до самого отеля. И даже потом, когда сели в самолет, она все время старалась коснуться то моего плеча, то локтя. Словно это придавало ей дополнительную уверенность в себе.
Мне было хорошо с ней. Глядя на то, как радовалась она, я тоже чувствовал себя счастливым. Это чувство, несмотря на холодную погоду, осталось и в Москве.
— Я хочу и сегодня быть только с тобой, — сказала она, когда мы вышли из метро и направились на Шоссе Энтузиастов. — Сейчас зайдем в магазин полуфабрикатов, купим что-нибудь поесть, а потом запремся в комнате и останемся хотя бы на сутки одни. Только ты и я. Хочешь этого?
— Очень, — сказал я, глядя на радостную Машу. — Я так соскучился по тебе.
— Я всегда говорила, что ты у меня чудо. — Маша закрыла глаза и потерлась щекой о мое плечо. Мне даже показалось, что в эту минуту она может замурлыкать от удовольствия.
Я переложил тяжелую сумку, в которой звякнули бутылки, из одной руки в другую и Маша чуть отстранилась от меня. Мы везли с собой полдюжины велтлинского и перлы Моравы. Эти мягкие сухие вина понравились нам в Праге больше всего.
В кулинарии недалеко от Машиного дома мы купили цыплят табака, заливную рыбу, несколько салатов. У входа в магазин старушки продавали цветы. Я взял большой букет гладиолусов. Мне показалось, что цветы будут придавать особый уют квартире, в которой мы решили побыть только вдвоем.
Маша взяла гладиолусы, прижав их одной рукой к груди, как прижимают маленького ребенка, и, улыбаясь, посмотрела на меня. Потом сказала:
— А, в общем-то, можно пригласить и девчонок. Пусть умирают от зависти.
— Я не хочу тратить время ни на каких девчонок, — сказал я. — Тем более видеть кого-то умирающим. Я хочу быть только с тобой.
— Не будь эгоистом, милый, — смеясь, ответила Маша.
— Я еще никогда не был таким эгоистом, как сегодня, — сказал я. — Мне хочется расцеловать тебя всю от макушки до кончиков ногтей.
— Ты самый замечательный эгоист на свете. — Маша снова прижалась щекой к моему плечу. — Это правда, милый.
Мы перешли улицу, поднялись на шестой этаж, позвонили Ольге, чтобы забрать у нее ключ от квартиры. За дверью стояла мертвая тишина. Я нажал на кнопку звонка еще несколько раз, подолгу не отпуская палец. Из комнаты донеслись какие-то шорохи, дверь открылась и на пороге появилась Ольга. Она была в ночной рубашке и накинутом на плечи халате. Увидев меня, Ольга торопливо запахнула халат и сказала заспанным голосом:
— Извините, я сейчас переоденусь.
— Ты до сих пор не встала? — удивилась Маша.
— А чего мне делать? — ответила Ольга. Я понял, что у нее опять возникла проблема со своим любовником.
— Дай ключ, — сказала Маша, не обращая внимания на тон, которым разговаривала с нами Ольга. — Через часок приходи к нам, мы тебя ждем.
— Он у ребят. Они еще не уехали. — Ольга завязала пояс на халате, который снова распахнулся.
— Как не уехали? — Маша растерянно посмотрела на меня.
— Заходите, — предложила Ольга. — Чего стоите на лестничной площадке?
Мы прошли в комнату. Ольга накрыла покрывалом постель, забрала со спинки стула колготки и черный ажурный лифчик и скрылась в ванной.
— Ну и как мы их теперь выкурим? — спросил я упавшим голосом. От вида неухоженной холостяцкой Ольгиной квартиры у меня испортилось настроение.
— Что-нибудь придумаем, — ответила Маша. — Не будем портить себе праздник из-за временных неудобств.
«Ничего себе неудобства, — подумал я. — Пустили гостей за Христа ради на пару дней, а они устроили нам головоломку».
Я почему-то уже считал Машину квартиру своей.
Ольга вышла из ванной одетой и накрашенной. Увидев мою постную физиономию, сказала нарочито грубовато:
— Чего скис? Сядь, мне надо с вами поговорить.
Я сел на стул, стоящий около стены. Ольга сцепила пальцы и вывернула ладони, щелкнув суставами.
— Не знаю, с чего и начать, — сказала она. — В общем, ребятам надо задержаться еще на пару дней.
— Ну и что? — ответила Маша — Пусть перебираются к тебе.
— Во-первых, их пятеро, — сказала Ольга. — А, во-вторых, если они перейдут ко мне, я буду вынуждена перейти к тебе. Что от этого изменится?
У Маши задрожали губы. Она положила гладиолусы на стол и, словно слепая, шаря за собой рукой, села рядом со мной. Ольгины слова стали для нее полной неожиданностью. Я лихорадочно начал искать выход из положения. Первой мыслью было взять Машу и уехать к Гене. Нина — женщина умная, она все поймет и устроит нас с почестями, достойными лучшего друга мужа. Но у них в семье свои проблемы. У Гены не ладится с работой и я не знал, завершился его развод с газетой или нет.
В любом случае настроение у них не самое лучшее. Одного меня они примут без всяких слов, а с Машей все гораздо сложнее. Заявившись без предупреждения, можно поставить ее в неудобное положение. Я нагнулся к ней и тихо произнес:
— Может поедем в гостиницу?
— Нет, — тряхнула головой Маша. — Я останусь здесь.
— Почему? — спросил я.
— В гостинице я буду чувствовать себя девкой. — Она положила руку мне на колено и прошептала: — Не заставляй меня это делать, милый. Давай потерпим один день.
— Ты не расстраивайся, — сказала Ольга, панибратски взъерошив волосы у меня на макушке. — После такого медового месяца короткий пост пойдет только на пользу.
— Давай накроем на стол, — обратилась к Ольге взявшая себя в руки Маша.
Она поднялась со стула, сходила на кухню, принесла вазу с водой и поставила в нее гладиолусы.
За несколько минут они навели в комнате лоск. Глядя на них, я только удивлялся женскому умению приводить в порядок самое запущенное место. Для этого надо было лишь поставить цветы так, чтобы их сразу увидели, небрежно бросить на покрывало и подушку салфетки, передвинуть стол. Я сидел на стуле у стены, молча наблюдая за волшебством, которое они творили.
Пришли три медсестры, по всей вероятности, близкие Машины подруги. Все три молоденькие и смазливые в упор расстреляли меня красивыми глазками. Особенно внимательно рассматривала кареглазая шатенка Надя, тонкая, как соломинка, с круглым лицом и большими, похожими на опахала ресницами. Маша заметила это и, чтобы отвлечь внимание не в меру любопытной подруги, достала из сумки книги Марека Томашевского и Ласло Фаркаша с дарственными надписями. Девушки долго рассматривали их фотографии, потом Надя заметила:
— Поляк, наверно, злой и сердитый. У него такие тонкие губы.
— Ну что ты, — сказала Маша. — Он такой обаятельный и так хорошо танцует.
— Ты с ним танцевала? — спросила Ольга, глядя через Надино плечо на портрет Томашевского.
— До тех пор, пока в замке не завыли привидения, — сказал я.
— Неужели? — Ольга повернулась ко мне, изогнув тонкие брови. — У вас разыгралась сцена?
— Ну вот еще, — сказала Маша и, обняв меня за плечо, демонстративно поцеловала в щеку.
— А вы действительно были в замке с привидениями? — спросила Надя, все еще разглядывая фотографию Томашевского на первой странице книги.
— Еще с какими, — сказал я, почувствовав, что у Маши улучшилось настроение. — Замок был старинный, без электричества. Вдоль стен на специальных подставках горели толстые свечи.
И вдруг их пламя затрепетало и на стенах появились тени людей в старинных одеждах. В углу замка зазвенели рыцарские доспехи, словно кто-то начал их надевать.
— Это действительно так было? — глядя на Машу, спросила явно заинтересованная рассказом Ольга.
— Второго такого вечера не будет никогда в жизни, — произнесла Маша.
— Ты нам потом все расскажешь подробно, — сказала Надя.
Маша достала мою книгу и положила на стол. Медицинские сестры хорошо знакомы с латинским шрифтом, они сразу прочитали имя и фамилию автора. Ольга раскрыла книгу, разгладила пальцами разворот первой страницы. Все взгляды устремились на портрет. Я думал, что девчонки начнут сравнивать мое обличье с фотографией, но они, как по команде, уставились на Машу и замолчали. Словно на фотографии был изображен не я, а она. Обстановка в комнате сразу переменилась. Главной героиней спектакля с этого момента стала Маша. Когда мы садились за стол, Надя даже отодвинула стул, чтобы ей было удобнее пройти на место. А Ольга деловито разлила вино по фужерам, чокнулась с Машей и сказала:
— За тебя. — Как будто меня в этой комнате не было вообще.
Девчонки поняли это, переглянулись и выпили без энтузиазма. Зато ели они с большим аппетитом. Ольга, постоянно бросая взгляды на Машу, тоже налегала на еду. Заметив улыбку на ее лице, сказала, кивнув на тарелку:
— Одна радость в жизни осталась.
Маша отодвинула от себя еду и пристально посмотрела на подругу.
— Чего ты, — нервно произнесла она. — Ушел мой Коленька. Позавчера здесь была его жена. Такой скандал устроила. — Ольга вздохнула и мотнула головой. — Все. С женатыми больше не связываюсь.
Положив салфетку на стол, она откинулась на спинку стула и, сузив глаза, пристально посмотрела на меня. Словно хотела узнать, не обманываю ли я Машу, прикидываясь холостым. Я перевел взгляд на сидевших рядом с ней девушек и подумал, что все они несчастны потому, что одиноки. Каждая из них уже на чем-то обожглась. Женское общежитие, хотя и комфортабельно обустроенное, лишь временное прибежище для отчаявшейся души. Каждая старается хоть как-то устроить свою судьбу и вырваться отсюда. Мы с Машей здесь уже не то же самое, что они. Мы здесь лишние. И чем дальше, тем больше будет нарастать отчуждение. Маша им всем наглядный пример того, какими они могли стать, но не стали. Это — как вечный укор.
Мне показалось, что лучшим выходом для нас обоих будет, если она останется здесь, а я уйду. Через час ее подруги забудут о моем существовании. Маша будет казаться им одной из них.
Застолье получалось натянутым, у нас не находилось общей темы для разговора. Поняв, что вечеринку пора заканчивать, Ольга повернулась к Маше и сказала:
— Ты тут оставайся, а я переночую у девчонок.
— У них же нет лишней кровати, — заметила Маша.
— Одну ночь я пересплю на полу, — Ольга зевнула, как-будто ей очень захотелось спать.
Я понял, что никуда она отсюда не уйдет, потому что уходить ей действительно некуда. Она лишь хотела проверить мою реакцию.
— Не ломай голову, — сказал. — Я обещал сегодня Гене быть у него. Если не приду, он обидится.
Гене я не только ничего не обещал, но даже не сообщал о своем приезде. Но это был единственный дом в Москве, где меня принимали без приглашения в любое время суток. В гостиницу идти не хотелось, меня бы там замучило одиночество. Маша повернулась ко мне, в ее глазах застыла настороженность. Я взял ее ладонь в свою руку и сказал:
— Завтра созвонимся и договоримся обо всем.
Я достал из кармана бумажник, в котором кроме документов и денег хранил визитные карточки самых необходимых людей, нашел Генину и протянул Маше:
— Позвони завтра, как только выспишься. Если меня не будет, тебе скажут, где я.
Я взял свою сумку, сунул в нее две бутылки велтлинского и направился к двери. Маша пошла вслед за мной. У лифта она сказала:
— Мне так не хочется, чтобы ты уходил.
— Мне тоже, — сказал я. — Но думаю, что у нас нет выбора.
— Может быть ты и прав. Сегодня у девчонок нервозное настроение. — Она осторожно поцеловала меня в губы и легонько подтолкнула ладонью к лифту. — Я позвоню тебе завтра, милый.
Двери лифта захлопнулись, закрыв от меня Машу. Я ощутил, как лифт стремительно опускается вниз. Мне показалось, что я лечу в пропасть.
До Гены я добрался на метро. Дверь открыла Нина, одетая в длинный, похожий на японский, халат и мягкие тапочки.
— Ну вот, явился и блудный сын, — сказала она, увидев меня на пороге. И крикнула, обернувшись в коридор: — Гена, к нам гости.
Я поцеловал ее в щеку, прошел в квартиру. Гена полулежал на диване и смотрел по телевизору передачу о жизни бурых медведей на Аляске. Медведи ловили лососей, поднимающихся на нерест по горной реке. Увидев меня, Гена, сопя, поднялся, мы обнялись.
— Садись, старик, — он показал глазами на диван. — Я тоже сяду.
— Опять остеохондроз? — спросил я.
— Да, — Гена качнул головой. — Съездил в Карелию и там черт меня дернул переночевать в палатке. Тепло было. Даже жарко.
А видишь, что получилось?
Но по его виду я понял, что дело вовсе не в остеохондрозе.
В глазах Гены сквозила отрешенность. Да и весь он был не похож на себя, выглядел вялым и безучастным. Он откинулся на спинку дивана и спросил:
— Ты откуда?
— Из Праги, — сказал я, доставая из сумки свою книгу.
Гена повертел ее в руках, раскрыл обложку, посмотрел на фотографию и крикнул, сразу оживившись:
— Нина, ты видела?
Нина вошла в комнату, глянула на фотографию в книге и сказала:
— Я уже готовлю закуску.
Я достал обе бутылки велтлинского, поставил их на журнальный столик.
— Оттуда? — кивнул Гена на бутылки.
— Оттуда, — подтвердил я.
— Ну вот видишь, хоть один из нас выбился в люди. — Гена пошевелился на диване, выбирая наиболее удобную позу.
— Почему один? — удивился я. — А ты? А Валера? Никто из нас не затерялся даже в том беспределе, который возник в стране.
— Выбиться в люди и не опуститься на дно — вещи совершенно разные, — заметил Гена. — Но ты прав. Все мы дрыгаем лапками, все не потеряли чувства собственного достоинства.
В философских замечаниях Гены проглядывали усталость и пессимизм, которых я раньше не замечал. По всей видимости дела на работе у него разладились окончательно.
Нина поставила на журнальный столик собранную на скорую руку закуску и фужеры. Я открыл велтлинское. Она отпила глоток, сказала: «Вкусно», — и отставила фужер. Взяла в руки мою книгу, посмотрела на фотографию и спросила:
— И сколько ты за нее получил?
— Я так и знал, что она сейчас спросит это, — наморщив лоб, сказал Гена. — У баб на уме всегда одна меркантильность.
— Интересный ты человек, — возмутилась Нина. — Я же знаю, как трудно написать книгу. Почему я не должна знать, сколько платят за нее писателю?
— Откуда тебе знать о трудностях? — уже более сердито спросил Гена. — Ты что, писала книги?
— Я это по тебе знаю. Много ты их написал?
— А где ваш сын? — спросил я, пытаясь унять назревавшую бесплодную полемику.
— Уехал в летний студенческий лагерь на философский семинар, — ответила Нина. — Не мог найти себе ничего более путного.
Она все еще кипела, но основной пар был выпущен.
— Философия всегда пригодится человеку, — заметил я, — особенно, если он умный.
Она махнула рукой, показывая, что хорошо знает цену всем нынешним философам, и спросила:
— Как чехи-то живут? Они ведь тоже идут от социализма к капитализму.
— Судя по внешнему впечатлению, лучше нас, — ответил я. — Автомобили прекрасные начали производить. Я видел две модели — «Фелицию» и «Октавию».
— Они строят, а мы разрушаем, — резюмировала Нина. — Мой вон работу менять собрался. Из-за этого и ездил в Карелию.
Я повернулся к Гене. Он посмотрел на меня и протянул руку к фужеру. Нина тоже взяла свой фужер. Но за столом не было радости. У меня возникло такое чувство, будто с одних поминок я попал на другие. А у Гены всегда было так уютно и спокойно. Его квартира казалась мне бастионом незыблемости и постоянства. Немного деспотичный и патриархальный в семье, на работе он был честолюбив и талантлив. Он обрел в газете всероссийскую известность. Перемены в стране мало коснулись его положения. Настоящая газета не может существовать без имен, к которым привык читатель, а Гена был одним из таких имен. Поэтому его и держали. И вот теперь он, по всей вероятности, уходит, оставляя за собой почти двадцать лет безупречной, талантливо выполненной работы. Я всегда приезжал к нему, когда мне было плохо. Рядом с ним я обретал душевное равновесие. Теперь его не было у самого Гены.
— Что случилось? — спросил я.
— Долго рассказывать. — Гена пил вино и кисло морщился. — Главная причина в том, что мне опротивели мои хозяева. Они заняты только политикой, которую делают грязными руками.
— Вся политика делается грязными руками, — спокойно заметил я.
— Я не хочу в этом участвовать, — сказал Гена.
— А в Карелии лучше? Там все по-другому?
— В Карелии одна фирма подрядилась строить дороги. Я хорошо знаком с ее руководителем. Он приглашает к себе замом по связям с общественностью. Работать надо будет, в основном, в Москве.
— Но это же не интересно, — заметил я.
— Ты помнишь, что сказал Гоголь? Россию портят дураки и дороги. Дураков я воспел, теперь примусь за дороги. — Гена засмеялся грустно и натянуто.
— Да, — сказал я. — Демократия ничего не дала России.
— Не дала?! — Нина даже напряглась от охватившего ее возбуждения. — Она отняла у людей все, что они имели. И великую страну, и уверенность в завтрашнем дне. Где сейчас все это?
Я не знаю, куда пойдет мой сын, когда получит университетский диплом. Дипломированные специалисты никому не нужны. Мы скатились к первобытным временам.
— Андрей еще не собирается жениться? — спросил я, вспомнив нашу встречу с Гениным сыном и его девушкой на даче.
— Да кто же сейчас женится? — удивилась Нина. — Кто сейчас может содержать семью? На какие деньги?
— Не принимай все так близко к сердцу, как-нибудь выживем, — попытался я успокоить разгорячившуюся хозяйку.
— Ты знаешь, в чем наша трагедия? — спросила Нина. — В том, что мы всегда рассчитываем на как-нибудь и авось. А надо рассчитывать на себя и на коллективные действия.
— А не создать ли нам свою партию, чтобы выдвинуть тебя в президенты? — Гена посмотрел на жену со снисходительной улыбкой.
— Ты всегда смеешься. А мне не до шуток, — отрезала Нина…
На знакомом диване в старой уютной квартире друзей я спал, как младенец. Едва коснувшись головой подушки, я провалился в забытье и проснулся от каких-то непонятных раздражающих звуков. Я открыл глаза. Было уже светло. Звуки слышались с улицы. С ритмом секундной стрелки из-за окна доносилось: «Жжи-к, жжи-к», — словно кто-то проводил лезвием топора по вращающемуся точильному кругу. Я повернул голову к окну и до меня дошло, что это дворник подметает ограду.
На кухне раздались шаги, послышалось звяканье посуды. Хозяева проснулись, но мне не хотелось вставать с постели.
В Москве у меня не было никаких дел, за исключением визита вежливости к редактору издательства Василию Федоровичу. Надо было подарить ему и директору книжку, вышедшую в Праге.
И еще — дождаться звонка от Маши. Нужно было решать, как нам быть дальше. Оставаться в Москве я не мог, а в Барнаул она вряд ли бы поехала. Там у нее не будет престижной больницы, одна принадлежность к которой вызывает чувство гордости. Не будет Большого театра, столичных проспектов и площадей. Не будет девчонок, к которым, как я понял, она привязалась всей душой. Узел прочный, распутать его было нелегко. Я не мог без Маши и понимал, что даже ежемесячными наездами в Москву наши отношения ограничить уже нельзя.
В комнату заглянула Нина, увидела, что я проснулся и сказала, что через двадцать минут завтрак будет готов. Я соскочил с дивана, умылся и отправился на кухню. Гена уже был там.
— Чай, кофе? — спросила Нина, подавая мне чайную чашку.
— Лучше чай, — сказал я, зная, что у Василия Федоровича все равно придется пить кофе.
— Ты еще долго пробудешь в столице? — спросил Гена, которому Нина тоже налила чаю.
— У меня в Москве нет никаких дел, — сказал я. — Кроме одного…
— В издательстве? — Гена отхлебнул глоток чаю и посмотрел на меня.
— Да нет, — сказал я. — Тут все серьезнее. У меня девушка.
— Девушка? — Нина с удивлением посмотрела на меня. — Я думала тебя интересуют только женщины.
— Я сам так думал, — ответил я. — Она должна сегодня позвонить. Скажите ей, что я буду у вас к вечеру.
В издательстве мне почти два часа пришлось ждать Василия Федоровича. Он был на совещании у директора, где, как сказала секретарша, обсуждаются важные вопросы. Потом Василий Федорович полчаса искал какие-то бумаги и, бросив мне: «Подожди!» — снова скрылся за директорской дверью. Мне не осталось ничего, как сесть в кресло и опять углубиться в газеты, которые по таким случаям предлагала посетителям секретарша. Наконец, Василий Федорович вышел из кабинета, шумно вздохнул, протянул мне руку для приветствия и повел к себе. Я подписал книжку ему и директору и предложил сходить в какой-нибудь ресторан пообедать. Надо было обмыть книжку. Ведь если бы Василий Федорович не отдал мою рукопись чешскому издательству, она бы никогда не вышла в Праге.
— У тебя русская душа, Ваня, — сказал Василий Федорович, похлопав меня по плечу. — Разве можем мы не отметить что-то, если для этого появился повод? Куда бы ты хотел пойти?
— Мне все равно, — ответил я.
— Тогда пойдем в «Яр». Но только после пяти вечера. Раньше не могу.
Я не стал спрашивать, почему ему захотелось именно в этот ресторан. Может быть там были какие-то особые блюда, а, может, с этим рестораном его связывали приятные воспоминания.
Я никогда не был в «Яре», хотя немало слышал о его громком прошлом. Когда-то здесь под наводящие на душу тоску цыганские мелодии русская аристократия прожигала жизнь. За один вечер пропивались целые состояния. В коммунистические времена ресторан назывался «Советский». Гостиница, в которой он располагался, тоже была «Советской».
Ресторан состоял из одного очень большого зала с высоченными колоннами и огромными окнами. Мы сели за свободный, накрытый белой скатертью столик. К нам тут же подскочил официант в белых перчатках, подал меню и, отойдя в сторону, скрестил руки на груди. Стал ждать, когда мы выберем выпивку и закуску. Я скосил на него глаза и покачал головой.
— Тебе что-то не нравится? — повернувшись ко мне, спросил Василий Федорович.
— Вспомнил песню о поручике Голицыне, — сказал я. — Помните:
А в сумерках кони проносятся к «Яру».
Ну что загрустили, мой юный корнет?
А в комнатах наших сидят комиссары,
И девочек наших ведут в кабинет.
— Да, — вздохнул Василий Федорович. — Когда-то так и было. Да и сейчас не лучше. В наших комнатах опять сидят все те же комиссары. И снова ведут наших девочек в кабинет. Грустно, Ваня, грустно.
— Почему это произошло? — спросил я.
— Ты имеешь в виду сегодняшний день?
Я кивнул.
— Русская интеллигенция непредсказуема. Многие ее представители похожи на проституток. Предав взрастившую их величайшую страну, ты посмотри, как гадливо они пресмыкаются перед сегодняшними нуворишами. А все потому, что в душе нет стержня, который бы придавал постоянную устойчивость телу. Когда нет твердых и искренних убеждений, жить можно только так. Им надо все время лизать кого-то. Убежденных людей очень мало.
А ведь все держится на них.
— И все-таки, Василий Федорович, — сказал я. — Не могу не задать вопрос, который мучил еще Василия Шукшина. Что с нами происходит?
— Что и должно произойти с человеком, который всю жизнь был рабом. — Василий Федорович потрогал пальцем вилку и тяжело вздохнул. — Получив свободу, он не знает, как ей распорядиться. Он не может без поводыря.
— То есть, без царя?
— Не знаю, без царя или кого другого. Но без сильной авторитарной власти, точно.
— Но если судьба нации зависит от одного человека, это всегда риск. Возьмите того же Ельцина.
— Народ простит правителю ошибки, если он будет заботиться о судьбе страны. Для Ельцина народ — это его собственная семья и ее деньги. Других забот он не знал. Поэтому и звали его в народе упырем. А вообще, ну ее к черту, эту политику. Ты хороший парень и я хочу, чтобы у тебя было хорошее будущее. Самое главное, не клади ручку в стол. Думай и пиши. Пиши и думай. Когда-то это все равно пригодится. Русская литература будет востребована. Без нее оскудеет мир. Ты посмотри, какими книгами заваливает нас Запад. Это же духовный распад. Он не может длиться долго. Если исчезнет мораль, исчезнет человечество. Ведь единственное, что отличает человека от животного — это мораль. И многие на Западе понимают, что спасти их от духовного распада можем только мы, русские. Вот почему там ухватились за нашу литературу. Ведь Достоевского считаем гением не только мы. Они его тоже считают. У них своих Достоевских никогда не было и, можешь мне поверить, не будет.
У Василия Федоровича было не самое лучшее настроение. Может быть причиной этого стал долгий разговор в кабинете директора издательства. Поэтому я старался больше не говорить о политике. Мы заказали бутылку коньяка, не торопясь выпили ее. Потом заказали еще одну. Время текло незаметно, как-то само собой. Чем дольше мы сидели, тем больше пустых бутылок уносил со стола официант. Разговор, как мы ни старались, все равно снова перешел на политику потому, что слишком уж наболело у каждого на душе. К концу ужина мы пришли к твердому выводу: все наши сегодняшние беды оттого, что во главе государства стоят люди, не знающие что такое мораль. И пока они будут у власти, ничего хорошего русскому человеку не дождаться. Вставали мы из-за стола оба с большим трудом. На улице расстались, не зная, когда встретимся в следующий раз. Василий Федорович пошел домой, на Масловку, я, обняв его на прощанье, сел в троллейбус и поехал к Гене.
— Ты как раз вовремя, — сказала Нина, открывая мне дверь, после того, как я позвонил. — Мы собираемся ужинать.
— Спасибо, милая и заботливая, — ответил я, переступая порог. — Но я сыт.
Она заметила мои неуверенные движения и сказала:
— Тогда иди на диван и спи.
— А чаем не угостишь? — спросил я.
— Ты, может, еще водки попросишь? — Она поддержала меня за локоть. — Иди на кухню, сделаю тебе чай.
Утром я долго стоял в ванной под горячим душем. Потом досуха вытерся полотенцем и посмотрел на себя в зеркало. Лицо хотя и выглядело немного помятым, но после душа приобрело человеческий вид. Вчера я явно перебрал, чего никогда не делал раньше. Слишком уж безнадежную картину нарисовал Василий Федорович. И без того мрачная жизнь показалась еще мрачнее. Но она продолжалась и надо было не дать себе затеряться в ней.
Завтракать я сел в свежей, отглаженной рубашке, хорошо выбритый, пахнущий дорогим одеколоном. На что острая на язык Нина незамедлительно отреагировала:
— Ну вот, были бы все мужики такие, как ты сегодня, мы бы, бабы, на вас не нарадовались.
— Это было бы скучно, — заметил я. — Настоящую радость можно познать лишь в сравнении с горем.
— Все это мелкая философия на глубоких местах, — сказала Нина. — Мужик должен быть мужиком в любой ситуации. Кстати, тобой вчера интересовалась одна девушка.
— Что же ты раньше не сказала? — Я даже подскочил на стуле от неожиданной вести. — Когда она звонила?
— Не звонила, а приходила сюда. — Нина поставила передо мной чашку с чаем.
— Тогда тем более надо было сказать.
— Ты вчера был такой, что если бы я что-то и сказала, все равно не понял.
Мне расхотелось завтракать. Я укоризненно посмотрел на Нину, словно это она была виновата в том, что вчера мне пришлось выпить лишнего.
— Не смотри на меня так, — сказала она. — Ничего серьезного не произошло. Девушка зашла потому, что случайно оказалась в нашем районе. Никаких срочных сообщений для тебя не было.
— Ну, а что она говорила? — Я сгорал от нетерпения узнать каждую подробность о приходе Маши.
— Пришла, поздоровалась, спросила тебя. Девушка элегантная и, по всей видимости, умная. Я пригласила ее в квартиру. Она прошла в комнату. Сказала, что зашла случайно. Сегодня вечером или завтра утром она тебе позвонит.
— Она не показалась тебе расстроенной?
— Да нет… — Нина посмотрела на меня и сказала, громко вздохнув: — Я удивляюсь, как такая девушка могла влюбиться в такого забулдыгу, как ты.
— Ну какой же я забулдыга? — обиделся я. — Ты же только что говорила обо мне хорошие слова. И потом, откуда ты взяла, что она влюбилась?
— Ну, а кто же ты, как не забулдыга? — сразу сделав строгое лицо, сказала Нина. — Тебе сколько лет? У тебя уже мог быть такой сын, как наш Андрей. А ты до сих пор болтаешься, как неприкаянный. Эта девушка не для тебя. Ты только испортишь ей жизнь. — Она говорила искренно и страстно. — Ей нужна забота, а ты привык жить один.
— Мне казалось, что ты относишься ко мне гораздо лучше, — заметил я.
— Он еще с претензиями. — Нина положила руки на бедра и качнулась, словно в танце. — Да таких, как ты и мой Гена, только я и могу вынести.
— Ты у нас молодец, — сказал я, встал из-за стола и поцеловал ее в щеку. — Спасибо за разговор. Мне надо спешить.
— Как всегда, отделываешься шуточками. — В голосе Нины послышалась обида. — Хоть бы рассказал, кто она такая.
— Потом, потом, — сказал я. — Увижусь с ней и все расскажу.
Через час я был у Маши на Шоссе Энтузиастов. Едва я появился на пороге, она бросилась ко мне, обняла обеими руками и уткнулась лицом в мою шею. Мне показалось, что из-под ее ресниц закапали слезы. Несколько мгновений я стоял, молча прижимая ее к себе, потом спросил:
— Что с тобой?
— Ничего, — ответила она. — Просто соскучилась о тебе.
— Ты такое чудо, — сказал я, прикасаясь щекой к ее голове и вдыхая аромат ее волос. — Я не понимаю, как мог существовать без тебя.
— Правда? — Она подняла на меня влажные глаза.
— Еще какая правда, — сказал я, наклоняясь к ее чуть приоткрытым губам.
Она стояла рядом со мной трепетная и такая беззащитная, что у меня появилось желание взять ее на руки и прижать к себе, словно ребенка. Я вдруг почувствовал такой прилив нежности, какого у меня еще не было ни к одной женщине.
Мы прошли в комнату, сели. Маша положила на стол свою тонкую руку. Я накрыл ладонью ее пальцы, наши взгляды встретились. Маша опустила голову, коснувшись лбом моего плеча, и сказала:
— Я уже не могу без тебя.
— Я же предлагал тебе поехать в гостиницу, — сказал я, осторожно целуя ее тонкие холодные пальцы.
— Я не могла. — Она смотрела на меня своими большими глазами и мне показалось, что в их глубине я увидел себя. — Я такая трусиха. Я не была готова к этому морально.
— Бери пример с ребят. Они еще не уехали?
Маша отрицательно покачала головой.
— Надо же как произошло, — с нескрываемой досадой сказал я. — И нам некуда деться, и их не выгонишь.
— Мне уже все равно, — произнесла Маша и осторожно прикоснулась губами к моему плечу. — Только бы быть рядом с тобой.
— Даже в гостинице? — спросил я.
— Даже в гостинице, — ответила она, не поднимая головы.
— Тогда пойдем. — Я поднялся и потянул ее за руку.
— Ты серьезно? — Маша недоверчиво посмотрела на меня и медленно встала.
— Здесь я чувствую себя не в своей тарелке, — сказал я. — Здесь все не наше. У меня такое чувство, что даже кровать мы берем у кого-то взаймы.
— А в гостинице?
— Там все-таки по-другому.
— Но у меня московская прописка. Меня туда не пустят.
Я понял, что сегодня она готова идти со мной даже в гостиницу. Но я понимал, что Москва не Прага. Если дежурной по этажу окажется какая-нибудь халда и, оглашая громовым голосом коридор, начнет выяснять зачем и почему Маша идет в номер к мужчине, можно будет сгореть со стыда. Я-то еще выдержу, а Маша зальется краской и, закрыв лицо руками, убежит.
И я не знаю, сколько времени ей потребуется, чтобы прийти в себя после этого. Но я видел, что она уже не может находиться в общежитии без меня.
— Ты действительно согласна идти в гостиницу? — спросил я.
— Я согласна на что угодно, милый, — сказала Маша, снова прижавшись ко мне.
— Тогда собирайся.
— Я уже собралась, — она кивнула на пакет, который лежал на стуле. Я улыбнулся ее предусмотрительности.
Когда мы вышли на улицу, я невольно замедлил шаг. В Москве сотни гостиниц, но я не знал, в какую нам ехать. Мне хотелось увезти Машу в самую хорошую гостиницу. Но самые хорошие отпадали сразу. И не только потому, что в них безумные цены. Ради Маши я не пожалел бы никаких денег. В них обитал чуждый нам дух. В этих гостиницах женщины продаются наравне с сигаретами. Честно говоря, в других не лучше. Но там хоть не делается это с такой откровенностью и таким цинизмом. От одного вида охранника или дежурного по этажу, которые будут ощупывать Машу глазами, прикидывая, сколько она стоит, мне станет не по себе.
— Ты о чем задумался? — спросила Маша, притронувшись к моей руке.
— У тебя есть на примете какая-нибудь уютная, приличная гостиница? — Мне казалось, что будет лучше, если ее выберет сама Маша.
— Уют мы наведем сами, — сказала она, взяв меня под руку. — А что касается приличия, то, по-моему, никаких приличий в гостиницах нет. Ты намерен вести себя там прилично?
— Все, что у нас с тобой происходит, всегда прилично, — ответил я. — Ты облагораживаешь любую атмосферу.
— Ты снова становишься подлизой, милый, — она состроила глазки и улыбнулась. — Но я, наверное, люблю лесть. Мне нравится, когда ты мне льстишь.
— Тогда едем в Измайлово, — сказал я.
— Мне все равно, — ответила Маша.
Я не знал, почему мне вдруг вспомнилось Измайлово. Может быть потому, что гостиничный комплекс стоял в стороне от шумных автомобильных трасс и там не было чопорности.
Мы добрались на метро до станции «Измайловский парк» и направились к высотным зданиям гостиничного комплекса. Пару раз я останавливался в корпусе «Вега» и сейчас решил попытать счастья там. Свободных мест оказалось более, чем достаточно. Но когда я спросил у администраторши, можно ли поселиться в гостинице с московской пропиской, она отрицательно качнула головой и сухо произнесла:
— Москвичей мы не селим.
Маша в это время сидела на диванчике у стены и осторожно поглядывала на меня. Когда я подошел к ней, она полушепотом сказала:
— Мы с тобой выглядим, как два авантюриста. Во всяком случае я себя чувствую авантюристкой.
— Это очень хорошо, — сказал я, — что ты чувствуешь себя авантюристкой. Только одна просьба. Чувствуй увереннее. Неуверенных авантюристов сразу разоблачают.
Мы поднялись на девятый этаж. Маша осталась у лифта, а я зашел в комнату дежурной взять ключ от номера. Возвратившись, я увидел, что она дрожит от нервного напряжения.
— Успокойся, — сказал я, подходя к ней. — Все идет — лучше не надо. На тебя никто не обратил внимания.
Мы прошли в номер. В нем стояли кровать, столик с графином и двумя перевернутыми вверх дном стаканами, в углу на тумбочке — телевизор.
— Слава Богу, хоть догадались поставить два стакана, — сказал я, чтобы снять нервное напряжение, все еще не отпускавшее Машу.
Она улыбнулась. Оглядев комнату, Маша положила на столик пакет, достала из него две зубные щетки и зубную пасту и направилась в ванную.
— Вот эту белую я взяла для тебя, — сказала она, показывая мне зубную щетку. — А розовая моя.
— Ты такая внимательная, — произнес я. — Я бы никогда не догадался купить по этому случаю новые зубные щетки.
В крайнем случае обошелся бы жевательной резинкой, как американец.
— Ты не американец, — сказала Маша.
— Что мы будем делать? — спросил я, когда она вышла из ванной.
— Для начала я хотела бы поесть, — сказала она.
— Тогда пойдем в ресторан. По-моему, он на первом этаже.
— Я не хочу в ресторан, — ответила Маша. — Я хочу здесь. — Она показала глазами на столик со стаканами.
— Хорошо, — сказал я. — Я сейчас сбегаю в буфет и принесу все, что надо.
— Вина не бери. Я захватила обе бутылки велтлинского, которые остались у нас.
— Ты у меня умница, — сказал я, поцеловал Машу в щеку и направился в буфет. Не знаю почему, но у меня возникло радостное настроение. И я невольно подумал: Господи, как же мне хорошо и легко с ней.
Когда я проходил мимо комнаты дежурной, та неожиданно остановила меня.
— Молодой человек, — произнесла она таким звонким голосом, что, предчувствуя недоброе, у меня екнуло сердце. — Зайдите ко мне.
Я вошел в комнату и вытянул руки по швам около ее стола, словно школьник. Дежурная впилась в меня холодными бесцветными глазами и сказала, почти шипя:
— На вашу посетительницу нужно выписать пропуск. У нее есть документы?
— Конечно, — ответил я, ошеломленный той потрясающей слежкой, которая, оказывается, была налажена в гостинице. Мне казалось, что ни одна живая душа не видела, как Маша проходила со мной.
Дежурная продолжала смотреть на меня ледяным взглядом амазонской анаконды. Я машинально полез в карман, достал бумажник, вытащил оттуда полсотню и положил на стол. Она мельком взглянула на купюру и снова подняла на меня немигающие глаза. Я достал еще одну полсотню и положил рядом с первой. Она открыла ящик стола, смахнула туда деньги и только после этого опустила глаза. Я облегченно вздохнул, повернулся и осторожными шагами направился в буфет. Я был благодарен судьбе, что все это произошло не на глазах у Маши. Иначе бы она подумала, что я покупаю у дежурной ночь с ней.
В буфете оказался роскошный выбор блюд. Я взял малосольного кижуча, два огромных, аппетитных, подрумяненных бифштекса, пару салатов, фруктов. Буфетчица уложила все это на пластмассовые тарелочки, аккуратно положила в пакет. И тут я увидел на полке с вином незнакомую темную бутылку. Она стояла далеко, но, приглядевшись, я прочитал название «Кьянти». Много лет назад в какой-то книге я читал про это итальянское вино. Его любил герой одного романа. Роман был хорошим и я попросил буфетчицу положить мне в пакет бутылку «Кьянти».
Проходя мимо дежурной по этажу, мне вдруг захотелось сделать ей подарок. Я зашел к ней, достал из пакета огромное зеленое яблоко и положил на стол. Дежурная молча подняла на меня свои холодные глаза и улыбнулась краешком губ. А может мне это только показалось.
Открыв дверь номера, я не узнал его. Телевизор стоял не в углу, а у стены рядом с окном. Столик со стаканами был застелен чистой салфеткой и переместился так, что трапезничать за ним нужно было, сидя на кровати. Маша стояла у порога ванной и оглядывала комнату.
— Мне показалось, что так будет уютней, — сказала она, посмотрев на меня. — Вдруг тебе захочется включить телевизор.
Я не хочу, чтобы ты смотрел его, повернувшись ко мне спиной.
— Я никогда не поворачиваюсь к тебе спиной, — сказал я, целуя ее в щеку.
Маша взяла у меня пакет с продуктами и сказала:
— В этой комнате не хватает только цветов.
— Да, — согласился я. — Завтра утром я куплю самый большой букет самых красивых цветов, какие только продаются в Москве.
— Ты все-таки взял себе красного вина, — сказала Маша, заглянув в пакет и увидев «Кьянти».
— Я хочу, чтобы ты тоже попробовала его, — ответил я.
— Я попробую все, что ты предложишь, милый. Сегодня я хочу делать только то, что нравится тебе.
Я смотрел на Машу и думал, что вся жизнь до встречи с ней была у меня лишь вступлением к чему-то настоящему. Как азбука у первоклассника, которая открывает дверь в мир удивительных и прекрасных книг. Мне казалось, что я раскрыл эту дверь, на пороге которой стояла Маша, и теперь на меня хлынули все добро и красота мира.
Маша выставила на стол закуски, я открыл «Кьянти», налил в стаканы. Мы чокнулись, глядя друг на друга, я поцеловал ее в губы и выпил. Маша тряхнула головой, держа стакан в вытянутой руке, потом поставила его на стол и сказала:
— Теперь я всегда буду пить только «Кьянти». — Немного помолчала и добавила: — Если его будут продавать в магазинах и если у меня найдутся деньги.
«Кьянти» действительно оказалось хорошим вином. Мы выпили всю бутылку, затем принялись за велтлинское. Маша запьянела, такой я видел ее в первый раз. Она все время смеялась, иногда жестикулировала, объясняя что-то, и мне было хорошо оттого, что она, наконец-то, расслабилась и освободилась от своей стеснительности. Я смеялся вместе с ней. Когда бутылка велтлинского подходила к концу, она вдруг поставила стакан на стол и, глядя на меня совершенно трезвыми глазами, сказала:
— У меня такое чувство, будто это наш последний праздник.
— Только в том случае, если больше не будет ни велтлинского, ни «Кьянти», — ответил я.
— Я вовсе не это имела в виду, — сказала Маша. — У меня какое-то странное предчувствие. Я не могу его объяснить, но оно во мне.
— А у меня совсем другое чувство, — сказал я, обнимая ее. — Я теперь не оставлю тебя ни на одну минуту.
— Я тоже хотела бы этого, милый, — ответила Маша.
Мне еще в Праге хотелось поговорить с ней о наших дальнейших отношениях. Я уже не мог без Маши, мне все время не доставало ее. Без нее я сам себе казался несчастным. Я взял ее ладонь, прислонился к ней губами, и, склонив голову, сказал:
— Сударыня, я прошу вашей руки.
Я не ожидал реакции, которая наступила после этого. Маша вздрогнула, выдернула руку, лицо ее побледнело, губы задрожали. Несколько мгновений она молча смотрела на меня, потом спросила, словно ослышавшись:
— Ты это серьезно?
— Серьезнее не бывает, — сказал я и повторил. — Сударыня, я прошу вашей руки.
— Повтори еще раз, — попросила Маша.
— Я прошу вашей руки, — уже тише произнес я и опустился на колено.
Она обняла меня за шею, поцеловала в голову и притиснула к себе. Я почувствовал, что она плачет. Я тоже обнял ее, погладил ладонью по спине и сказал:
— Я думал, ты обрадуешься, а ты разревелась.
— Это от счастья, милый. — Она подняла на меня мокрые глаза и поцеловала в губы. — Правда от счастья. Я готова отдать тебе и руку, и сердце.
Я налил велтлинского, мы чокнулись, пригубили его и поставили стаканы на стол. Пить больше не хотелось. Я смотрел на Машу и чувствовал, что с этой минуты она стала мне еще дороже. До этого она была как нечаянный подарок судьбы. А сейчас стала частью меня. А это совсем иное. Подарки со временем тускнеют и теряют цену. Общая судьба не имеет цены.
— Мы закатим самую шикарную свадьбу, — сказал я, глядя на нее счастливыми глазами. — Я хочу видеть тебя в белом воздушном платье и белых туфельках. Ты будешь такой красивой, что твои подруги умрут от зависти.
— Они и так умирают, — произнесла Маша.
— Где будем справлять свадьбу: в Москве, Барнауле или у тебя на Байкале?
— Ты знаешь, милый, я не хочу свадьбы, — сказала Маша и ее лицо сразу стало серьезным.
— Почему? — удивился я. — Это же один раз на всю жизнь.
— Я скажу тебе об этом позже. Хорошо?
— Хорошо, — согласился я.
— Я до сих пор вспоминаю храм Святого Вита и органную музыку, — задумчиво произнесла Маша.
— Да, это было чудесно, — сказал я. — Но ты не слышала хороший церковный хор. Он берет за душу так, что царапает сердце.
— Я вообще была в церкви всего несколько раз.
— Пойдем завтра, — предложил я. — В Москве много хороших церквей.
— Пойдем, — сказала Маша. Легко вздохнула и, улыбнувшись, добавила: — Знаешь, чего я хочу больше всего на свете?
— Чего? — спросил я.
— Обвенчаться в церкви.
— Ну так обвенчаемся. — Я присел рядом с ней и обнял ее за плечи. — У меня в Барнауле есть знакомый священник. Очень хороший священник. На его проповедях не протолкнуться. Он нас обвенчает.
— Как его звать?
— Отец Михаил. А что?
— Если мы будем венчаться в Барнауле, никто из подруг не увидит моего венчания. А я хочу, чтобы они его видели.
— Мы пригласим их в Барнаул.
— Это очень дорого.
— Ольгу и еще двух-трех приглашать все равно придется.
— А твои друзья? Гена и Валерий Александрович? Кстати, Генина жена так хорошо говорила о тебе.
— Нина хорошо говорила обо мне? — удивился я.
— Ты об этом спрашиваешь, как будто не веришь. — Маша пристально посмотрела на меня.
— Ты знаешь, что она сказала мне сегодня утром? Что я не стою даже мизинца твоей руки.
— Мы с ней сразу стали симпатизировать друг другу, — заметила Маша. — Она мне понравилась.
— Еще бы, — сказал я, сделав обиженное лицо. Я вспомнил, как Нина называла меня забулдыгой. Но говорить об этом Маше не стал.
— Я так хочу обвенчаться в церкви, милый, — сказала Маша, закрыв глаза и откинув голову. — И послушать церковный хор.
За окнами уже давно мерцал отсвет уличных фонарей. Мы сидели в полутемной комнате, не зажигая света. Маша притиснулась ко мне и я чувствовал, как биение наших сердец передается друг другу. Потом мы отодвинули столик, разобрали постель и легли спать. Мы уже засыпали, Маша, как всегда, лежала, обняв меня одной рукой и положив голову на мое плечо, когда раздался телефонный звонок. Я протянул руку к тумбочке, нашарил телефонную трубку и поднес к уху.
— Вы знаете, что посторонние могут находиться в гостинице только до одиннадцати часов? — раздался в трубке дребезжащий женский голос, показавшийся мне самым противным из всех, какие когда-либо приходилось слышать. В голове сразу промелькнула мысль: эта вымогательница не успокоилась. Сотни, которую я отдал, ей показалось мало.
— Что случилось, милый? — спросила Маша, подняв голову.
— Ничего особенного, — сказал я. — Спи. У дежурной по этажу появились ко мне какие-то вопросы.
— Это из-за меня, — сказала Маша и села.
— Ложись, пожалуйста, и ни о чем не думай. — Я поцеловал ее в голову и стал натягивать брюки.
Кое-как застегнув пуговицы рубашки, я сунул босые ноги в туфли и направился к дежурной. Она сидела в комнате за своим столом, но это была не та женщина, с которой я расплачивался днем. Я понял, что меня передали по эстафете и теперь будут доить, как корову, до тех пор, пока Маша будет оставаться со мной. Я не стал ждать, что скажет дежурная и заговорил первым.
— Мы же договорились с вашей предшественницей, — сказал я, — что за все услуги я буду расплачиваться утром. Но если вы хотите сейчас, пожалуйста.
Я достал из бумажника сотню и положил на столик. Дежурная, как и ее предшественница, открыла верхний ящик, смахнула купюру туда и, не глядя на меня, сказала:
— Но если ночью будет проверка, я о ваших делах ничего не знаю.
— Разумеется, — сказал я и зевнул, прикрывая рот ладонью. Мне действительно хотелось спать.
Дежурная посмотрела на меня, пожала плечами и уткнулась в лежащую на столе толстую, исписанную от руки тетрадь.
Я повернулся и направился к себе, твердо убежденный в том, что ночью кто-нибудь постучит к нам в дверь и снова потребует денег.
— Зачем тебя вызывали? — спросила Маша, когда я оказался в комнате. Она лежала на кровати, закрывшись одеялом до самого подбородка.
— Выяснить, осталась ты у меня ночевать или нет.
— И что ты ей сказал?
— Что такую девушку, как ты, я не отпущу ни за что на свете.
— Я поеду к себе, — сказала Маша, поднимаясь с постели.
— Ну вот еще, — я подошел к ней и обнял за плечи. — Я обо всем договорился с дежурной, она взяла у меня деньги и больше нас никто не тронет в эту роскошную ночь. Давай начнем все с начала. — Я сел на кровати напротив Маши. — Пусть эта ночь будет у нас первой.
— А может так и надо, — легко согласилась Маша и снова легла, натянув на себя одеяло.
Ночью я проснулся от тревоги, щемившей сердце. Такое уже было со мной в Праге. И так же, как в пражской гостинице, первым делом я протянул руку к Маше. Ее не было. Несколько мгновений я лежал с открытыми глазами, привыкая к темноте, потом обвел комнату взглядом. Маша сидела в кресле, забравшись в него с ногами. Она вся сжалась и походила на маленький белый комочек и я сразу ощутил в груди неприятный холодок. Встав с постели, я подошел к креслу, осторожно прижал ее к себе и тихо спросил:
— Тебе худо?
Она молча кивнула. Я сел на подлокотник, обнял ее за голое, холодное плечо. Она уткнула подбородок в колени и я услышал редкие, беззвучные всхлипы.
— Это то же, что было в Праге? — спросил я.
— По всей видимости, да, — ответила она, не поднимая головы.
— Ты говорила об этом с врачами?
— Говорила.
— Ну и что?
— Надо ложиться на обследование. Пока не будет анализов, никто не может сказать ничего определенного.
— Утром мы сразу же поедем в больницу, — сказал я, целуя ее колени. Тревога, с которой я проснулся, только усилилась. — Тебе не холодно? Может пойдем в постель?
— Когда я сижу вот так, мне немного легче, — сказала Маша. — Ты иди, я потом приду к тебе.
Ее голос был тихим и каким-то обреченным. Я снял с кровати одеяло, укрыл им Машу. Сам сел на подлокотник кресла и, обняв ее за плечи, прижал к себе. Мне казалось, что так она будет чувствовать себя лучше.
— У нас сегодня был такой счастливый день, — тихо сказала Маша. — Самый счастливый в моей жизни… И надо же, так случилось…
— У нас будет еще много счастливых дней, — ответил я, целуя ее волосы.
— Я надеюсь, — сказала Маша.
Не знаю, как долго мы сидели, прижавшись друг к другу.
Я замерз, но не уходил от Маши, считая, что сейчас она более всего нуждается в моей поддержке. Ей нельзя было почувствовать себя одинокой. Одиночество отнимает силы, а мне казалось, что у нее их совсем немного. Через некоторое время Маша сказала, откинув одеяло:
— Пошли спать. Скоро уже утро.
Мы легли, я положил ее голову на свою руку. Маша уткнулась носом в мое плечо и сказала:
— Мне так хорошо с тобой. Так уютно и, главное, спокойно.
— Мне тоже хорошо с тобой, — ответил я.
Мне не хотелось говорить больше о болезни, чтобы не бередить душу ни себе, ни ей. Мне казалось, что сейчас ей и без того не легко. Но она начала сама.
— Я разговаривала с одной нашей врачихой о моих проблемах, — сказала Маша. — Она хороший специалист.
— И что она тебе сказала? — спросил я.
— Она и предложила обследование.
— Мы же решили, что утром едем в больницу.
— Да, милый. Ты отпустишь меня на три дня?
— Я буду приезжать к тебе и с утра до вечера сидеть у твоей постели.
— Нет, милый. Эти дни мне надо побыть одной. Мы поедем в больницу вместе и я скажу тебе, через сколько дней ты должен приехать ко мне. Хорошо?
— Хорошо, — сказал я. Я был согласен на что угодно, только бы быстрее поставить ее на ноги.
Утром Маша встала, как ни в чем не бывало. Она выглядела свежей и абсолютно здоровой. На какое-то время мне даже показалось, что ночью я видел нехороший сон и ни в какую больницу мы не поедем. Но она сама напомнила мне о ней. Когда я предложил позавтракать, Маша сказала:
— Я не хочу задерживаться в больнице ни на один лишний день. Если мы попадем туда до девяти, я успею сдать кровь на анализ еще сегодня. Ее берут натощак.
Мы взяли такси и направились почти через всю Москву на Шоссе Энтузиастов. Я подождал в вестибюле, пока Маша сходит к своему врачу. Через несколько минут она вышла ко мне с маленькой бумажкой в руке.
— Ну вот видишь, милый, — сказала она, показывая бумажку. — Уже получила направление на анализ.
— Сколько ты здесь пробудешь? — спросил я.
— Я же тебе говорила: три дня.
— Ровно через три дня в это же время я буду здесь, — сказал я.
— Не здесь, а в общежитии. Я постараюсь быть уже там.
Маша поцеловала меня в щеку и торопливым шагом направилась на второй этаж. Я проводил ее взглядом и мне показалось, будто у меня оторвался кусочек сердца. Подождав, пока она скроется за поворотом лестницы, я медленно направился к выходу из больницы.
Ровно через три дня я был у дверей Машиной комнаты. Раз десять давил на кнопку звонка с такой силой, что она могла расплющиться. Но за дверью было тихо, как в потустороннем мире.
Я позвонил Ольге, но ее тоже не было. В будний день общежитие вымирает, все его постояльцы на работе. Я спустился вниз и пошел в больницу, чтобы попытаться отыскать Ольгу. Она скажет, что с Машей и, самое главное, уехал ли брат с друзьями из Машиной комнаты. Если уехал, я сегодня же переберусь в общежитие.
Больницу охраняли так же, как банк. У входа на лестницу, ведущую наверх, и у лифта стояли два парня, пояса которых оттягивала тяжелая кобура. Пройти внутрь можно было только по специальному пропуску. В вестибюле рядом со справочной службой висел телефон и табличка с указанием номеров. Я нашел телефонный номер отделения челюстной хирургии и позвонил Валере. Мне ответили, что Валерия Александровича сегодня не будет, он на заседании ученого совета в институте.
— А вы не могли бы позвать к телефону медсестру Ольгу? — спросил я.
— Какую Ольгу? — раздалось на другом конце телефонного провода. — У нас медсестер с таким именем пять или шесть. Вам какая нужна?
Я не знал Ольгину фамилию, поэтому начал объяснять, где она живет и как выглядит. После недолгого разговора мы пришли к мнению, что из всех медсестер жить в общежитии и иметь такую внешность может только Ольга Никоненко. Но она сейчас на операции и освободится, скорее всего, только часа через два.
Я вышел на улицу, дошел до ближайшего летнего кафе, взял кружку пива и просидел за столиком битый час. Потом заказал чашку кофе. Он оказался холодным и невкусным. Отпив глоток, я отодвинул чашку, рассчитался с официантом и вернулся в больницу. Ольга оказалась на месте. Услышав мой голос, она спросила:
— А разве Маша и тебе ничего не объяснила?
— А что она могла мне объяснить? — удивился я.
— Ты откуда звонишь? — спросила Ольга.
— Снизу, из вестибюля.
— Подожди, я сейчас спущусь. — Она положила трубку.
У меня возникло нехорошее предчувствие. Ольга подошла ко мне явно взволнованная и начала без предисловий:
— Маша сегодня утром улетела в Улан-Удэ.
— А что случилось? — спросил я, чувствуя, что начинает сжиматься сердце. Отъезд Маши оказался для мня совершенно неожиданным. Она не собиралась никуда улетать.
— Что может случиться с женщиной?.. — Ольга не закончила фразу, многозначительно посмотрев на меня.
— Забеременела, что ли? — спросил я, все еще не понимая происшедшего.
— По всей видимости.
— Ну, а уезжать-то зачем? Разве плохо, что будет ребенок? — Я развел руки, показывая, что не понимаю Машиного поступка.
— Что же ты сразу-то ей об этом не сказал? — укоризненно покачала головой Ольга. — Она, наверное, боялась, что, как узнаешь, бросишь. Вот и полетела избавляться от твоего наследства. Думаю, не хочет, чтобы об этом знали наши врачи. Тут ведь сразу станет известно всей больнице.
Мне показалось, что на меня обрушивается потолок. Пошатнувшись, я навалился плечом на стену и выдавил вдруг сразу ставшими сухими губами:
— Не может этого быть. Из-за такой глупости лететь в Улан-Удэ.
— Надо знать Машу, — холодно ответила Ольга. — Она у нас принципиальная. Как решит, так и сделает. Уговаривать бесполезно.
— Здесь должно быть что-то другое. — Я все еще пытался понять логику Машиного поступка. — Скажи мне, что? Ты должна это знать.
— Откуда мне знать? — пожала плечами Ольга. — Я никогда не расспрашивала ее о ваших отношениях. Да она бы и не рассказала.
Я ощутил в груди такую пустоту, словно у меня вынули сердце. Голова вдруг стала ватной, я перестал соображать. Все ценности жизни перестали существовать в один миг. Оторвавшись от стены, я тупо уставился на Ольгу и спросил:
— У тебя есть ее адрес?
— Она полетела к деду с бабкой. Они живут на Байкале. Маша что-то рассказывала о деревне Сосновке и какой-то Максимихе. По-моему они живут в Сосновке.
В голове сразу созрело решение: надо забрать у Гены вещи и лететь на Байкал.
…Широкий проспект Шоссе Энтузиастов уходил в бесконечность. По тротуару двигался непрерывный поток людей, по проезжей части, шипя шинами и надрывая моторы, неслись стада автомобилей. Но я не видел этого. Одна мысль вытеснила все остальное: во что бы то ни стало найти Машу. И чем быстрее, тем лучше. Но рассудительный Гена остудил меня.
— Такие вещи, старик, надо делать с холодной головой, — сказал он спокойно, давая тем самым успокоиться и мне. — Прилетишь ты в Улан-Удэ, а дальше что? Где эта Сосновка, ты не знаешь. Как до нее добраться — тоже. А вдруг Маши уже нет там? Или она вообще там не была?
— Что ты предлагаешь? — спросил я, глядя на часы. Мне казалось, что на разговоры у нас нет времени.
— Надо иметь в Улан-Удэ опорную базу, — ответил Гена.
— Где я ее возьму? — удивился я. — Я в этом городе ни разу не был.
— Тем более надо иметь. Давай подумаем. — Гена наморщил лоб, напрягая мысли. — А что, если тебе сделать командировку от моей газеты? Когда за спиной солидная фирма, легче решать любые вопросы.
— Ты же сам сказал, что уходишь из нее, — возразил я.
— Я ухожу, а друзья остаются, хотя их становится все меньше. — Гена снова наморщил лоб. — Я заявлял одну тему, под нее дадут командировку. Тебе написать об этом не составит труда.
— О чем? — спросил я, все еще плохо соображая, чего хочет от меня Гена.
— В Забайкалье отбывали ссылку многие декабристы. Один Николай Бестужев чего стоит. Почему, попав на каторгу, они не проклинали Россию, не опускались до уровня каторжников. Наоборот, несли в глухомань высокую культуру и высокую нравственность. А нынешняя интеллигенция?.. Чего об этом говорить… Какие из нее декабристы? Почему между той и нынешней такая пропасть?
— Потому, что декабристы служили идее, а нынешняя, так называемая интеллигенция, только своей утробе, — ответил я. — Нравственные понятия оскудели.
— Вот и найди там человека, который служит России, а не корыту. Учителя, врача, инженера. Такие наверняка есть.
Мне было все равно о ком и для кого писать. Лишь бы побыстрее разыскать Машу. Но в предложении Гены был здравый смысл, командировка мне бы не помешала.
— Ты уверен, что мне ее дадут? — спросил я.
— Нет, — сказал Гена, — но попробовать можно.
Он снял телефонную трубку и набрал номер ответственного секретаря редакции. По тону разговора я понял, что тратить деньги на незнакомого человека тот не соглашался. Они поговорили несколько минут и в конце концов мне показалось, что Гена уломал своего начальника. Подняв на меня глаза, он сказал:
— Завтра утром иди к нему. Получишь командировочное удостоверение и деньги на дорогу. Билет тебе заказали. Авиакасса на первом этаже редакции.
Он обхватил ладонями поясницу и откинулся в кресле.
Улан-Удэ оказался небольшим, уютным городком, окруженным рыжеватыми, выгоревшими на солнце сопками. Автобус, везший меня из аэропорта, прогромыхал по старенькому мосту через реку Селенгу и вскоре я оказался на центральной площади, главной достопримечательностью которой была ничем не примечательная гостиница «Байкал». Я смотрел на ее серое неказистое здание, не зная, с чего начать: заказывать номер и браться за телефонный аппарат, пытаясь найти следы Маши, или отправляться напрямую в Сосновку. Но я даже не знал, каким транспортом можно до нее добраться. Постояв в раздумье, я спросил у прохожего, где находится республиканская газета, и направился туда. Газетчики все знают, они помогут собрату в трудную минуту.
Редактор газеты сидел за письменным столом, на котором не было ни одной бумажки. На столе отсутствовал даже традиционный стаканчик с карандашами и ручками. У редактора было лицо измученного человека. Он поднял на меня усталые глаза и с нескрываемой скукой ждал моей первой фразы. Очевидно залетные гости, вроде меня, бывали у него часто и обращались с единственной просьбой: напечатать что-то из их работ и выдать авансом гонорар. Денег просить я не собирался, на дружбу набиваться тоже. Поэтому смотрел на редактора спокойно, даже пытался выжать из себя дежурную улыбку. Редактор положил руки на стол и спросил негромким, невыразительным голосом:
— Вы к нам надолго?
Я расценил вопрос, как проявление интереса к моей персоне и попросил разрешения сесть. Он кивнул на кресло.
— Все зависит от обстоятельств, — сказал я, усаживаясь в потертое, но удобное кресло. Ночь, проведенная в самолете, вымотала меня, я чувствовал себя разбитым. — Знаете пословицу: хороший совет дороже золота. Мне нужен ваш совет.
— Нет ничего легче, чем давать советы, — сказал редактор и на его лице словно отсвет фар в ночной комнате промелькнула осторожная улыбка.
— Мне надо сегодня добраться до деревни Сосновки. Я бы хотел, чтобы вы посоветовали, как лучше это сделать.
— Никогда не слышал о Сосновке, — признался редактор, наморщив лоб. Достал из стола небольшую книжечку, начал листать ее. Затем поднял телефонную трубку, набрал номер. Дождался ответа, спросил: — Николай Иванович, ты не знаешь такую деревню Сосновку? А как туда добраться?
Я напрягся, поняв, что редактору удалось отыскать дорогу к Машиной деревне. Он поговорил еще некоторое время, положил трубку и повернулся ко мне:
— Это недалеко от туристической базы Максимиха. Автобус ходит до нее один раз в два дня. Сосновки уже давно нет на карте. Это бывший леспромхозовский поселок. Леспромхоз ликвидировали лет двадцать назад.
— Сегодня я на автобус уже не успею? — спросил я.
— Сегодня его не было, — ответил редактор. — Он пойдет завтра.
— А другого транспорта нет? — спросил я.
— Только самолетом до Усть-Баргузина. А оттуда на попутных машинах. От Улан-Удэ до Максимихи триста километров, из них ни одного километра асфальта.
Я все понял, поэтому спросил:
— Как заказать билет на завтрашний автобус?
— Я сейчас это сделаю, — сказал редактор. Снял телефонную трубку и попросил кого-то оставить для меня место на завтрашний рейс.
Я поблагодарил редактора и поднялся с кресла.
— Заходите на обратном пути, — сказал он, не скрывая облегчения оттого, что встреча закончилась, и протянул руку. Мы попрощались словно старые добрые друзья и я вышел из кабинета.
Был нежаркий солнечный день уходящего лета. В такую пору в лесу летят блестящие на солнце в голубоватом воздухе паутинки и тенькают, перелетая с дерева на дерево, синицы. А в городе желтеет, но еще крепко держится на тополях огрубевшая листва. Я вдохнул ее горьковатый запах и, оглянувшись на здание редакции, направился в гостиницу.
Из головы все время не выходила Маша. Я задавал себе множество вопросов и не находил ответа ни на один из них. Успела она побывать в здешней больнице или нет? Зачем ее понесло в такую даль, если сейчас все делают практически в любом медицинском учреждении? В Москве их сотни, объявления об этом можно ежедневно прочитать в бегущей строке телевизора. Но дело не в этом. Я готов был отдать свою жизнь, только бы спасти жизнь своего ребенка. Я уже пережил немало событий, повидал много людей, познал дружбу и предательство, а у него все это было еще впереди. Жизнь каждого человека — огромный и неповторимый мир. И распорядиться ей может только Господь Бог. Он создал человека и лишь он вправе решать за него. Но в то же время меня не покидала и другая мысль. А что, если дело не в ребенке? Что, если все гораздо серьезнее?
Взяв номер в гостинице «Байкал», я лег на кровать и тут же провалился в нервный, тревожный сон. Сказывалась утомительная, бесконечно длинная ночь в самолете. Я то вздрагивал, открывая глаза и бессмысленно глядя на льющийся из окна свет угасающего дня, то снова впадал в забытье и проваливался в бездну. Не помню, как долго это длилось. Наконец, я открыл глаза и, сколько ни заставлял себя, не мог больше уснуть. Что-то тревожное поселилось в душу, я долго и сосредоточенно смотрел в потолок, пытаясь разгадать причину тревоги. Потом встал, прошелся несколько раз по комнате от стены до стены, снял телефонную трубку и позвонил в туристическое агентство. Спросил, пришел ли автобус с туристами из Максимихи? Мне ответили, что он будет примерно через час. Автобус останавливается у гостиницы «Байкал».
Я положил трубку и посмотрел в окно. Широкая площадь перед гостиницей была пуста. Лишь на противоположной ее стороне стояло несколько человек. Там находилась автобусная остановка. Но туристов скорее всего привезут не на остановку, а к крыльцу гостиницы.
Мне показалось, что я нашел ответ хотя бы на один из своих вопросов. Если Маша, прилетев в Улан-Удэ, поехала сразу в свою Сосновку, то возвратиться сюда она может только сегодня. Ведь не поедет же она за триста километров ради того, чтобы переночевать там одну ночь, а утром отправиться назад. Два-три дня ей надо наверняка побыть дома. Я могу встретить ее или сегодня у автобуса, или завтра в Сосновке. Разминуться мы не можем.
Я спустился вниз. Солнце еще висело над вершинами сопок, но воздух становился плотнее и прохладнее. Я сошел с крыльца, неторопливо прошелся несколько раз вдоль фасада гостиницы.
У остановки на противоположной стороне площади один за другим остановились сразу два автобуса. Из них вышли пассажиры и автобусы поехали дальше. Я снова стал прохаживаться вдоль фасада гостиницы. Солнце скатилось за сопки. Над городом разлилась сизоватая мгла, стало холодно. Я вышел из гостиницы в одной рубашке и теперь пожалел об этом. Походив еще немного, я окончательно замерз и решил подняться в номер, чтобы надеть шерстяной джемпер. Мне показалось, что на переодевание ушло не больше двух минут. Но когда я спустился вниз, увидел у дверей гостиницы толпу людей с сумками в руках и задние огни отъезжающего автобуса. Я инстинктивно кинулся за ним, чуть не сшиб с ног какую-то старушку и остановился. Извинился перед старушкой, подал ей сумку, которую она уронила на асфальт, и спросил:
— Вы не из Максимихи?
— Из Максимихи, — ответила она, поправляя широкополую соломенную шляпу.
— Скажите, из автобуса вышли все пассажиры или там кто-то остался?
Старушка окинула взглядом толпу, пожала плечами и сказала:
— По-моему остались. К нам по дороге подсаживались люди.
— Девушки среди них не было? Красивой?
— Девушки и подсаживались.
— А куда поехал автобус? — спросил я.
— Откуда я знаю. — Старушка стукнула ладонью по сумке, словно выбивала из нее пыль, и стала подниматься на крыльцо гостиницы.
Я готов был проклясть себя и свой джемпер за то, что упустил автобус. Столько времени ждал, а каких-то двух минут вытерпеть не мог. Постояв несколько мгновений у крыльца и еще раз посмотрев в ту сторону, куда уехал автобус, я вместе с туристами пошел в гостиницу.
Утром у крыльца снова была толпа людей с сумками. Командовал ей высокий сухощавый парень с узким лицом и тонкой шеей, на которой выпирал большой острый кадык. В руках у него была бумажка. Когда подошел автобус, он, заглядывая в нее, стал выкрикивать фамилии туристов и пропускать их в салон. У меня возникло нехорошее предчувствие. Выкрикивая фамилии, парень несколько раз бросал взгляд в мою сторону, словно пытался отгадать, не встречались ли мы с ним раньше на туристской тропе. Наконец, все туристы уселись в автобус и у дверей остались только мы с парнем. Он еще раз заглянул в бумажку и спросил, глядя на меня.:
— А как ваша фамилия?
— Баулин, — сказал я, доставая из кармана бумажник с командировочным удостоверением.
Он снова заглянул в свою бумажку и произнес:
— Вашей фамилии здесь нету. Вы откуда?
— Из Москвы, — сказал я.
— Вы турист?
— Нет. Я корреспондент.
— Этот автобус обслуживает только туристов. Посторонних мы не берем.
Парень шагнул в автобус и попытался закрыть дверь. Я сунул в нее ногу. Он уперся ботинком в мое колено, стараясь не дать мне возможности ступить на подножку. Я понимал, что если проиграю эту короткую, но становящуюся жестокой для меня схватку, мне придется торчать в Улан-Удэ еще два дня. За это время можно сойти с ума.
— Если вы сейчас же не пустите меня, — сказал я, еле сдерживаясь, чтобы не взорваться, — я сделаю такую рекламу вашей фирме, что ни один турист не захочет иметь с ней никаких дел.
— Из какой вы газеты? — спросил парень, убрав ботинок с моего колена.
Я протянул ему командировочное удостоверение. Он прочитал его, перевернул на другую сторону, посмотрел на печать и спросил:
— А почему никто в агентстве не знает о вашем приезде?
— А я решил проехать до турбазы дикарем. Посмотреть, как вы их встречаете. Кстати, как ваша фамилия и какую должность вы занимаете?
Парень достал из кармана носовой платок, стер с моего колена следы своего башмака, распахнул дверь и сказал:
— Проходите.
Он усадил меня на переднее сиденье рядом с собой. Вскоре я узнал, что зовут его Мишей Воронцовым, он уже три года работает инструктором на турбазе Максимиха. От Улан-Удэ до турбазы автобус идет около восьми часов. Но иногда и больше. Все зависит от погоды. Кроме того, в дороге приходится делать привал, чтобы туристы пообедали. В туристическом агентстве Мише никто не передавал, что с ним поедет московский корреспондент. Просьбу редактора республиканской газеты там не выполнили или просто забыли о ней. Но сходил в газету я все же не зря. Без звонков редактора я бы долго узнавал, как добраться до Сосновки. Кроме того, если потребуется помощь, на обратном пути я могу зайти к нему уже как к старому другу. Больше всего, конечно, я был благодарен Гене. Не выхлопочи он мне командировочное удостоверение, со мной бы здесь никто не разговаривал.
После серых, ничем не примечательных улиц Улан-Удэ, дорога нырнула в узкую долину, поросшую реликтовыми лиственницами. Таких могучих, огромных лиственниц я не видел ни разу в жизни. Они достигали сорокаметровой высоты, широко разбросив прямые, похожие на крылья карусели, ветви. Их мягкая темно-зеленая хвоя кое-где уже была чуть тронута похожей на проседь желтизной. Рядом с дорогой, то и дело натыкаясь на камни, торопливо бежала узкая горная речка. Увидев, что я засмотрелся на нее, Миша сказал:
— Бывают времена, когда эта речка разливается на всю долину. Тогда не то что на автобусе, на военном БТР не проедешь.
— А рыба в ней есть? — спросил я.
— Мелочь, конечно, водится. Чебак, хариус… Рыбой я вас в Максимихе угощу. Настоящей, байкальской.
Миша проникся ко мне симпатией, поэтому я спросил о том, что волновало больше всего:
— В Максимиху мы поедем через Сосновку?
— Она километра два в стороне, — сказал Миша. — Там и деревни-то практически нет. Одни старики остались. А вы откуда о ней знаете? — Миша пристально посмотрел на меня, словно засомневался в достоверности корреспондентского удостоверения.
— Там живет одна замечательная семья, — сказал я. — Хочу ее навестить.
— Так вы разве не к нам, в Максимиху? — На лице Миши появилось неподдельное разочарование.
— Почему же не к вам? К вам. Побуду пару дней в Сосновке, а оттуда в Максимиху. Вы к этому времени омулей наловите.
— Я на рыбалку не хожу, — серьезно ответил Миша. — Времени нет. Этим специальная бригада занимается.
— А когда мы будем в Сосновке? — спросил я.
— Часа в три-четыре.
Автобус проезжал через какие-то деревни, огибал сопки, перебирался через речушки, глухо стуча колесами по деревянным настилам стареньких мостов. Туристы с любопытством рассматривали проплывающие за окнами пейзажи, а я думал только о Маше. Наконец, Миша остановил автобус на развилке, ведущей в Сосновку, и сказал:
— Идите вот по этому проселку и придете в деревню. Заблудиться здесь негде. В Максимихе я вас жду.
Я проводил автобус взглядом, закинул сумку на плечо и направился по старой, давно не езженной, кое-где запорошенной осыпавшейся хвоей дороге. Она отвлекала от тяжелых мыслей. Дорога шла через редкий чистый сосновый лес. В таких местах обычно растут белые грибы, но здесь их не было. Может быть они уже отошли, а может быть их пора еще не наступила. Воздух был прозрачным и чистым, наполненным таинственной тишиной. Она никогда не бывает вечной и у меня возникло чувство, что сейчас должно что-то произойти. Прошагав еще несколько минут, я вдруг увидел сквозь сосны бесконечную блестящую поверхность, словно за ними находилось огромное зеркало. Я сначала оторопел, не понимая, что это, но тут же догадался: Байкал. Дорога вывела меня на берег. Я остановился, чтобы получше рассмотреть священное море, нашу национальную легенду.
Байкал уходил за горизонт, покачиваясь и дыша, словно живое существо. Похожие на мускулы волны играли на солнце золотистыми лучами и слепили глаза. Далеко справа в еле видимой голубоватой дымке прямо из воды поднимались горы. В километре от меня виднелись выбежавшие на самый берег и остановившиеся в изумлении от увиденного деревянные избы. Очевидно это и была Сосновка. Неторопливая байкальская волна, облизывая гальки, медленно накатывалась на берег и с недовольным шипением отходила назад.
Я подошел к кромке Байкала. Он был настолько чист, что даже на метровой глубине можно было рассмотреть золотистые песчинки. Вслед за откатывающейся волной я шагнул на мокрый песок, зачерпнул пригоршню воды, плеснул в лицо. Она была холодной и свежей, как родниковая.
Где-то далеко залаяла собака. Я торопливо вскинул голову, вышел на дорогу и направился к деревне. У первого же дома встретил старушку, снимавшую с ограды сушившуюся на штакетине кринку. Я спросил ее, в каком доме живут Мещеряковы. Прижав обеими руками кринку к груди, старушка несколько мгновений молча разглядывала меня, потом спросила:
— Тебе кого из Мещеряковых надо?
— Машу, — ответил я, ощущая под сердцем легкий холодок. Поэтому торопливо добавил: — Она здесь?
— Да уж третий день живет. — Старушка снова оглядела меня с ног до головы. — А ты из Москвы?
— Из Москвы, бабушка, — сказал я, чувствуя, что меня начинает бить радостная дрожь. — Так где живут Мещеряковы?
— Вон, через два дома. — Она показала рукой в сторону большого, рубленого из толстых, почерневших от времени бревен, дома. — Ты там осторожнее, — предупредила старушка. — У них кобель шибко озорной. Варнак варнаком.
До Машиного дома я добежал бегом. Распахнул калитку. Из будки, гремя цепью, выскочила небольшая черная собачонка. Оскалив пасть и исходя от ярости неистовым лаем, она кинулась на меня. Но цепь была короткой и собака не доставала до дорожки, ведущей от калитки к крыльцу. Я ступил в ограду, через некоторое время словно после долгого раздумья, дверь дома отворилась и на крыльце появилась Маша. Она не могла поверить, что перед ней стоял я. Молча сойдя с крыльца, Маша замерла на месте. Я подбежал, схватил ее на руки, прижал к себе и начал целовать в лицо. И только потом увидел, что на крыльце стоят высокий седой старик и пожилая сухонькая женщина в переднике и белом платке. Они молча смотрели на нас. Я осторожно опустил Машу на землю и повернулся к старикам.
— Деда, это Иван. Я вам о нем говорила, — пряча извиняющуюся улыбку, сказала Маша и, взяв меня за руку, повела к крыльцу.
Кобель перестал лаять, сел у будки и внимательно наблюдал за нами. Старики молча посторонились, пропуская нас в дом.
— Ты когда прилетел? — спросила Маша поразившим меня тихим, глухим голосом.
— Вчера, — сказал я, глядя на нее.
Мне показалось, что она стала еще красивее. Ее лицо горело легким румянцем, глаза странно блестели. Она все еще не могла прийти в себя от моего приезда.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я, стараясь прочитать ответ в ее немного растерянных глазах. Взгляд для меня сейчас был важнее слов.
— А что? — Маша внимательно посмотрела на меня.
— Ольга сказала, что ты полетела к знакомому врачу…
— Ольга?.. Я ей ничего на говорила.
Она посадила меня на стул у стола, старики сели напротив. До сих пор они не проронили ни слова. Первой не выдержала старуха.
— На максимихинском автобусе приехали? — спросила она, потирая правой ладонью пальцы левой руки.
— Да, — сказал я. — Плохо, что он ходит не каждый день.
— Нам хватает, — заметил старик казенным голосом. Они явно не знали, как себя вести.
— Чего вы человека допрашиваете? — сердито сказала Маша. — Гостя с дороги кормить надо.
Старики пропустили ее слова мимо ушей. Старуха вытерла концом платка сухие, шершавые губы, спросила:
— И надолго к нам?
— А вот заберу ее, — я кивнул на Машу, — и поеду.
— Это как заберешь? — сразу переходя на «ты», спросила старуха. — В ЗАГС что ли поедете?
— В церковь, — сказал я.
— Ладно спрашивать, — осадил жену старик. — Видишь, балаган разыгрывает. Они сейчас все ушлые. Накрывай на стол, да баню топи. Потом поговорим.
Старуха поставила на стол жареные грибы с картошкой, кружку молока, положила несколько больших ломтей домашнего хлеба. Маша села рядом, пододвинула мне тарелку и сказала:
— Ешь.
Я еще в дороге почувствовал голод, но сейчас он прошел. Однако съел все, что дали, поблагодарил хозяев и встал из-за стола. Маша встала вместе со мной.
— Если вы не против, мы прогуляемся по берегу, — сказал я, обратившись к старику.
Он промолчал. Мы вышли на улицу. Собака лежала в будке, высунув из нее морду. Увидев нас, она лишь скосила глаза, но позы менять не стала. Значит, приняла меня за своего.
Байкальская волна все так же лизала гальку, с шипеньем откатываясь назад. Мы спустились к самой кромке воды и пошли по хрустящим в крупном песке камушкам. Еще в Москве я думал о том, какой скандал закачу Маше, прилетев на Байкал. Она должна понять, что там, где речь идет о нас двоих, мы должны решать все вместе. Но от одного звука ее голоса все гневные слова вылетели из головы. Я готов был стиснуть ее в объятиях и, прижав к груди, целовать, целовать, целовать. Я не ощущал себя, не чувствовал своего сердца. Вместо него была Маша. Она заменила собой весь остальной мир. Обняв Машу, я уткнулся лицом в ее волосы, сразу оцепенев на несколько мгновений, потом спросил:
— Почему ты убежала? Тебе надо было попасть еще и в здешнюю больницу? — У меня не выходили из головы Ольгины слова о том, что Маша беременна.
— Зачем? — Маша пожала плечами и, опустив голову, потянула меня дальше по берегу.
— Значит надо возвращаться в Москву, — твердо сказал я.
Она остановилась и ковырнула носком туфли серую отшлифованную гальку. Затем подняла голову и сказала:
— Я хочу побыть здесь несколько дней. Кто знает, может это в последний раз.
В голосе Маши звучала грусть. Такой я ее никогда не видел. Ее взгляд был устремлен в себя, печаль шла из глубины. Я прижал Машу к себе и поцеловал в голову. Она подняла на меня глаза и я увидел, что сквозь печаль в них проскальзывает благодарность.
— Я очень люблю тебя, милый, — прошептала Маша, прижимаясь ко мне.
— Но больше никогда не делай так, — сказал я и снова поцеловал ее. — Мы не должны потерять друг друга.
— Пойдем к ручью, — сказала Маша. — Здесь недалеко есть очень красивое место.
Мы вышли за поселок, обогнули огромный, лежащий у самой воды камень и оказались в густых зарослях ивняка. Продрались сквозь него и очутились на крошечной зеленой полянке, по которой, звеня и перепрыгивая с камня на камень, бежал прозрачный ручей.
— Красиво, правда? — улыбнувшись, спросила Маша.
— Очень, — сказал я, оглядываясь.
Ивняк плотной стеной окружал поляну. Ручей, пробив дорожку в его корнях, убегал к Байкалу.
— Давай посидим здесь? — предложила Маша, оглядывая поляну. — Это мое самое любимое место. Я любила прибегать сюда еще когда была девчонкой. Приду, сяду у ручья и мечтаю.
И никто меня не видит.
Я снял свою куртку, постелил ее на траву. Мы сели. Маша положила голову на мои колени. Я нагнулся и поцеловал ее в губы. Маша закрыла глаза. Я обратил внимание, что во время поцелуя она всегда прикрывала веки. Сейчас она лежала с закрытыми глазами и улыбалась. Я поцеловал ее сначала в один глаз, затем во второй.
— Поцелуй меня крепко-крепко, — прошептала Маша и потянулась навстречу.
Я обнял ее, мы вытянулись на куртке. Моя ладонь оказалась на ее теплом упругом животе. Маша прижалась ко мне, я почувствовал, что начинаю дрожать. Она снова прильнула к моим губам…
Потом она положила голову мне на колени и уставилась в небо. Оно было темно-синим, как байкальская вода. А редкие облачка, проплывавшие по нему, походили на волны. Я перебирал пальцами ее шелковистые волосы и ощущал разливающуюся в душе тихую радость. Одно ее присутствие рядом со мной было счастьем. Я нагнулся и осторожно поцеловал ее в губы. Маша посмотрела на меня и сказала:
— Здесь очень хорошо, но, по всей видимости, надо уже идти домой.
Мы снова продрались через тальник и вышли на прибрежную гальку.
— Как зовут твоих стариков? — спросил я. — Они так напустились на меня, что я даже не успел с ними познакомиться.
— Константин Макарович и Нина Ивановна. Они у меня старорежимные.
— А где твои родители?
— Их нету. — Маша посмотрела на уходящую за горизонт воду.
Я не стал спрашивать, что с ними стало. Мы подошли к дому стариков. Из трубы бани, стоящей в глубине огорода, поднимался дым. Они топили ее для меня. Когда мы зашли в дом, Нина Ивановна, не поворачиваясь, сказала Маше:
— Дай ему полотенце. Баня готова.
Маша прошла в комнату, вынесла махровое полотенце, протянула мне. Потом кивнула на сумку:
— Тебе оттуда ничего не надо?
— Надо, — сказал я.
Она подала мне сумку. Я достал чистое белье, завернул его в полотенце.
— Пошли, я покажу тебе баню. — Маша толкнула рукой дверь.
Баня была крепкой, срубленной из лиственницы, бревна подобраны одно к одному. Такие строения стоят века. Из ее низкой двери несло жаром. Маша зашла туда и тут же вернулась.
— Ну и натопили, — сказала она, покачав головой. — Иди. Веник запарен, все остальное найдешь на лавке.
Прежде, чем шагнуть через порог бани, я оглянулся. Нина Ивановна стояла на крыльце и внимательно следила за нами.
Я отвернулся и закрыл за собой дверь.
Воздух в бане был пропитан чуть горьковатым запахом березовой листвы. Он был сухим и жарким, но даже в парной, где было особенно горячо, дышалось легко. Я зачерпнул ковшиком воды из таза, в котором лежал распаренный веник, и плеснул на каменку. Едва коснувшись камней, вода издала хлопок и тут же испарилась. Волна сухого обжигающего жара обдала меня со всех сторон. Я всегда с благоговением относился к русской бане, но эта показалась особенной. Сколько бы ни поддавал на каменку, пар всегда оставался сухим. Я вдоволь нахлестал себя веником, несколько раз окатываясь холодной водой. Из бани вышел с таким ощущением, словно поменял кожу. После тугого жара вдыхать прохладный, свежий воздух было особенно приятно. С воды тянуло легким ветерком. Байкал утонул в туманной дымке, небо не то посерело, не то его затянуло сумрачной хмарью. Маша ждала меня на крыльце.
— С легким паром, — сказала она, вставая и протягивая руку.
— Все, как в сказке, — ответил я. — В баньке попарился, сейчас поем, попью и меня можно будет сажать в русскую печку.
Маша засмеялась.
— Ты не обижайся, — сказала она. — Но такие уж у меня старики. Уже заявили, что спать будешь в чулане на медвежьей шкуре. А дед ляжет на кухне, чтобы ты ночью не пробрался ко мне.
У него под подушкой пестик.
Мы прошли в дом. Константин Макарович сидел за столом в новой клетчатой рубахе, его волосы были расчесаны на аккуратный пробор. На столе стояла бутылка водки, соленая черемша, малосольный омуль, дымящаяся паром свежая картошка. Рядом с тарелками — четыре граненых стопки.
— Садись, Иван, к столу, — сказал Константин Макарович, показывая на табуретку напротив себя. — Гостем будешь.
Он впервые назвал меня по имени. Я сел на табуретку, Маша села рядом со мной. В комнату вошла Нина Ивановна, поставила на стол блюдце с куском желтоватого сливочного масла и тоже села к столу. Константин Макарович открыл бутылку, налил всем по стопке.
— Гостя нужно встречать добросердечно. Особенно такого. — Он посмотрел на меня, сузив глаза. — Не думал, паря, что ты здесь объявишься.
Он поднял свою стопку, протянул руку, чтобы чокнуться со мной. Мы выпили. Женщины лишь пригубили водку и поставили свои стопки на стол. Я взял стебель черемши, разжевал его. До этого мне приходилось есть только свежую. Соленая черемша тоже оказалась вкусной.
— Ты омулька попробуй, — предложил Константин Макарович. — Бабка сама солила. Она это умеет.
Маша положила мне на тарелку кусок омуля. Нина Ивановна проследила за ее движениями, спросила, посмотрев на меня:
— Венчаться-то когда собираетесь?
Маша, опустив голову, сказала:
— Чего вы пристаете к человеку? Он навестить меня приехал, а вы набросились на него, словно с вилами.
Я взял ее ладонь, поднес к губам и демонстративно поцеловал:
— Когда она скажет, тогда и повенчаемся.
— Вы сначала в ЗАГС сходите, — сказал Константин Макарович. — Казенная печать надежнее церковного пения.
— Ну что вы начали? — засмущавшись, не выдержала Маша. — Я сейчас встану и уйду.
— Сиди, — сурово приказал дед. — Окромя нас за тебя заступиться некому. — И тут же обратился ко мне: — Квартира-то у тебя есть?
— Есть, — сказал я.
— В Москве? — дед снова посмотрел на меня, сузив глаза. Он словно прицеливался в меня взглядом.
— Нет, в Барнауле, — сказал я.
— Это хорошо, — удовлетворенно заметил дед. — Я ей давно говорил: в Москве одно распутство. Из нее надо уезжать. Как посмотришь, что из Москвы показывают по телевизору, плюнуть хочется.
— Денег-то за книги много платят? — не обращая внимания на деда, спросила Нина Ивановна. Я понял, что Маша уже рассказала старикам, чем я занимаюсь.
— Когда как, — сказал я. — Иногда хорошо, иногда не очень.
— Она-ить у нас сирота, — заметила Нина Ивановна. — Отца с матерью Байкал прибрал.
Маша никогда не рассказывала мне об этом. Я молча уставился на Нину Ивановну. Она прочитала в моих глазах вопрос, перевела взгляд на Машу и продолжила:
— Я говорила Елене: не езжай ты с Егором в Максимиху. Ветер к вечеру поднимется. А она не послушалась. Ну и перевернулись на обратном пути. Лодку-то потом нашли, а их нет.
— Когда это случилось? — спросил я.
— Два года назад, — ответила Нина Ивановна.
Мы с дедом выпили еще по стопке, закусили омулем и отварной картошкой. Женщины пить отказались. Нина Ивановна стала собирать со стола, мы с Машей вышли на крыльцо подышать перед сном свежим воздухом. Мгла над Байкалом рассеялась, его вздымающаяся поверхность матово мерцала, словно кто-то подсвечивал ее изнутри. Из-за крыши дома выглянула луна. Она бросила на воду желтоватую дорожку и та, перескакивая с одной пологой волны на другую, побежала к горизонту. Маша смотрела в сторону озера и молчала. Я обнял ее за плечо, прижал к себе.
— Я сон перед поездкой увидела, — отрешенно глядя в сторону Байкала, тихо сказала Маша. — Будто мама вышла из воды, пришла в дом, а меня нету. Она села на крыльцо и сказала: «Без дочки я не уйду, буду ждать». Ветер холодный дует, она без платка. Съежилась вся, а сидит, не уходит. У меня сердце от ее вида сжалось. На Байкале бывает, что утопленника находят через год или два. В нижних слоях озера вода холодная, человек сохраняется там, как в леднике. Вот и подумалось, что маму нашли. И похоронят без меня, я даже попрощаться с ней не смогу… Ты уж прости, что я сорвалась сюда, не сказав тебе. Боялась, что не отпустишь…
— По-моему, ни один народ на свете, кроме русских, уже не верит в сны, — сказал я, наконец-то поняв, почему Маша, бросив все, кинулась на Байкал. По всей видимости, она дала себе зарок побывать здесь перед нашей свадьбой.
— Но они же говорят правду, — Маша снизила голос до шепота, словно боялась, что нас услышат.
Я не знал, что ответить. Я редко видел сны и они никогда не сбывались. Может быть потому, что я в них не верил. Но сказать об этом Маше не решился. Ведь речь шла о святом — о матери.
— Здесь месяц назад соседа нашего похоронили, — продолжила Маша все тем же шепотом. — Я его хорошо знала. Он в прошлом году на рыбалке утонул. А в этом его вынесло. За два дня перед этим его жена сон видела, будто он с Байкала вернулся. А ты говоришь не сбываются.
Лунная дорожка, качаясь, поблескивала на волнах бледно-зеленым светом. Крупные, бриллиантовой чистоты звезды походили на набухшие капли, готовые сорваться с неба. Вода вздыхала, равномерно накатываясь на гальку и отступая назад. Мне казалось, что моя душа вернулась на тысячи лет в дохристианское время, когда землю населяли пещерные люди. Не хватало только костра на берегу. Они верили в сны и приметы. Впрочем, в сны верили не только они и Маша, но и моя мать.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я, прижимая ее к себе.
— Я не могу надышаться здешним воздухом. Он на Байкале особенный, правда?
— Я заметил, что не могу без тебя даже минуты, — сказал я.
— Я тоже по тебе соскучилась, — Маша чмокнула меня в щеку. Помолчала и добавила: — И по маме тоже…
Я поднялся с крыльца и потянул ее за руку. Она провела меня в большой чулан, где стоял деревянный топчан, застеленный медвежьей шкурой. Маша сказала, что это ее любимое место. Когда она была девчонкой, часто спала на этом топчане. Она подождала, пока я улягусь, поцеловала меня и пошла в дом.
Проснулся я от яркого света, бьющего в глаза. Было такое впечатление, что кто-то направлял на меня солнечного зайчика. Яркий луч, скользнув по лицу, перескакивал на стену, исчезал совсем, потом снова падал мне на лицо. Я подумал, что таким способом меня пытается разбудить Маша. Решив разоблачить ее, я подождал, пока луч исчезнет, встал с топчана, на цыпочках сделал два быстрых шага к окну, выглянул наружу. За окном никого не было. В пятидесяти метрах от дома играл мускулами уходящий за горизонт Байкал. Небольшие пологие волны бугрили его поверхность. Солнце отражалось от них и посылало зайчики в чулан. Байкал хотел, чтобы я проснулся.
Я оделся, вышел в сени, открыл наружную дверь. Далеко от берега то поднимаясь на волне, то скрываясь за ней чернела лодка, в которой сидел человек. По всей видимости, рыбак. Солнце освещало его четкий темный силуэт на светлой воде. Трава на поляне перед домом блестела от росы. От нее тянуло сырой прохладой. Утро было чистым и по-осеннему свежим.
Я прошел в избу. Нина Ивановна суетилась у печки, хозяина в доме не было.
— Умывайся и садись к столу, — сказала она. — Я вам пирогов с грибами напекла. Сам-то в море ушел сети проверять.
Я понял, что морем она называла Байкал.
— А Маша еще спит? — спросил я.
— Давно уже проснулась, — ответила Нина Ивановна. — Нежится в постели.
Я взял зубную щетку и полотенце и пошел умываться к Байкалу. С воды донеслось тарахтенье лодочного мотора. Рыбак возвращался на берег. Когда лодка подошла ближе, я узнал в рыбаке Машиного деда. Константин Макарович был в шапке-ушанке, телогрейке и резиновых броднях. Я помог ему вытащить лодку на берег, снял и отнес домой мотор. В лодке лежало десятка три серебристых прогонистых омулей.
— Вам с Машей посолю, — сказал Константин Макарович. — В Москве-то омуля наверняка нету.
Я не стал говорить, что сейчас в Москве есть все, были бы деньги. Меня удивила забота старика о нас с Машей. Он не отделял меня от нее. Я наскоро умылся и мы вместе с ним пошли в дом. Маша сидела за столом. Она была расслабленной и умиротворенной. Я понял, что, побывав в родной деревне, повспоминав вместе со стариками родителей, она успокоилась. Выпив стакан чаю и съев без видимого аппетита один пирожок, она встала из-за стола и вышла на улицу. Я пошел вслед за ней. Она стояла на крыльце, опершись плечом о стену дома и смотрела на Байкал.
— Что с тобой? — в который уже раз спросил я.
— Прощаюсь с Байкалом, — сказала она, не поворачиваясь ко мне.
Она уткнулась в мою шею и я почувствовал на коже влагу. Это были ее слезы. Она глотала их и потому плач был беззвучным.
У меня сжалось сердце, словно его придавили огромным камнем. Глядя на Машу, мне почему-то вдруг подумалось, что рядом с нами притаилась беда. Я не знал, откуда она грозит, но у меня возникло чувство, что беда уже витает в воздухе. Пройдет какое-то время и она разразится. На душе стало неспокойно.
Маша шмыгнула носом, отстранилась от меня, оглянувшись на окна, медленно сошла с крыльца. Ей не хотелось, чтобы старики видели ее в таком состоянии. Мне теперь было все равно, что они подумают о нас, но я молча пошел вслед за ней. Камень все так же давил на сердце. Я смотрел на Машу и думал: «Господи, неужели с ней случилось что-то серьезное? — И тут же мысленно заклинал: — Не допусти этого. Ведь я впервые встретил женщину, без которой не представляю жизни». Я готов был взять Машу на руки и нести до самой Москвы. Только бы видеть ее глаза, ощущать ее дыхание, прикасаться к ней губами.
Когда мы спустились вниз и под ногами захрустела байкальская галька, Маша взяла меня под руку, зябко поежившись, прижалась к плечу и, опустив голову, отрешенно сказала:
— Я, кажется, не успею родить тебе дочку.
Ее голос прозвучал глухо, как из потустороннего мира. Я остановился и посмотрел ей в лицо. Она подняла на меня все еще наполненные влагой глаза и от этого ее взгляд показался далеким, как свет мерцающих звезд. Я почувствовал, как от этого взгляда по спине побежали мурашки.
— Врачи объяснили: я не ус-пе-ю… — повторила Маша.
— Что значит не успеешь? Ты что, брала какое-то обязательство?
Она не ответила, снова опустив голову. Но при слове «врачи» у меня немного отлегло от сердца. Может быть они назначили ей лечение, не совместимое с беременностью? Но я не стал спрашивать об этом. И без того видел, что любой разговор о здоровье равносилен для нее пытке. Я обнял ее, поцеловал в щеку и сказал:
— Глупая… Какая разница, когда у нас будет ребенок. Раньше или позже. У нас с тобой впереди целая вечность.
Маша уже другим взглядом посмотрела на меня и спросила:
— Ты очень хочешь ребенка?
— Безумно, — ответил я, прижимая ее к себе. — Я хочу крошечную девочку, как две капли воды, похожую на тебя. Я буду носить ее на руках и целовать каждый пальчик. В ней будем мы оба — ты и я.
Мне показалось, что я немного избавил ее от страха. Чтобы еще больше подбодрить Машу, я обнял ее за плечо. Но она опять опустила голову и, закрыв лицо ладонями, все тем же отрешенным тоном произнесла:
— Я думала уеду и на этом все кончится. — Она вдруг всхлипнула и сказала: — Господи, зачем я так сильно влюбилась в тебя. Ты даже не знаешь, как…
Я заметил, что на крыльцо вышла Нина Ивановна. Мне не хотелось, чтобы она слышала наш разговор и тем более видела Машины слезы. Я осторожно убрал ладонь с Машиного плеча и мы пошли вдоль кромки воды. Она перестала всхлипывать.
Я наклонился к ней и тихо сказал:
— Я тоже тебя люблю. И ты даже не знаешь, как…
— Если бы не знала, мне было бы легче, — произнесла она, не поднимая головы.
Я остановился, повернул ее к себе, взял за плечи.
— Мы сейчас же едем в Москву, — сказал я. — Оставаться здесь — полное безумие. Я заставлю Валеру показать тебя лучшим врачам.
Маша подняла голову и увидела все еще стоявшую на крыльце Нину Ивановну. Старушка походила на человека, который смотрит, как за горизонтом исчезают самые близкие ему люди.
— Пойдем собираться, — вдруг решительно сказала Маша. — Ты же приехал за мной. Зачем мне тебя мучить? Только знаешь… — она сделала паузу: — Пусть старики не догадываются ни о чем. Хорошо?
Мы успели на максимихинский автобус и вечером были в Улан-Удэ. В гостинице «Байкал» я с командировочным удостоверением московского корреспондента устроился в одноместный номер. Машу поселили в двухместный, но она пришла ко мне. Мы не спали всю ночь. Она рассказывала мне о своем детстве, о Байкале, об отце с матерью. Я слушал ее ровный и тихий голос и у меня замирало сердце от нежности к ней, оттого, что она была так близко. Я повернулся к ней и осторожно поцеловал.
— А все-таки хорошо, что я съездила в Сосновку, — сказала она. — Теперь мне намного легче. Я смогла попрощаться с мамой, хоть и не увидела ее.
— Ты говоришь так, словно собралась умирать, — заметил я. — Мы еще сто раз побываем у твоих стариков. И за грибами сходим, и омулей с дедом половим.
— Тебе легко говорить об этом…
— А тебе?
Маша не ответила. Она лежала на моей руке, глядя в потолок. Я видел, как вздымалась и опускалась ее грудь при каждом вдохе.
— Опять видела сон? — спросил я.
— Да, — ответила Маша.
— И что тебе снилось?
— Будто я встретила маму, мы обнялись. Она взяла меня за руку и мы пошли с ней по воде к самому горизонту. Я шла по Байкалу, как по степи, не намочив ноги.
— По-моему, это не очень хороший сон, — сказал я.
— По-моему, тоже, — ответила Маша.
— Но ты же не придаешь значение снам?
— Конечно, нет.
— Ты будешь умницей в Москве? — спросил я. — Не убежишь снова?
— Нет, милый. — Она повернулась на бок и наши глаза встретились. — Теперь я уже никогда не убегу от тебя. — Она положила руку на мою спину, прижавшись ко мне всем телом.
— Я буду скучать о тебе, — сказал я. — Ты у меня единственная. Другой такой не будет.
— Не успокаивай меня, милый.
— Мы не увидимся целых пять дней.
— Это так долго, — она вздохнула и посмотрела на меня.
— А ты говори себе, что мы расстаемся в последний раз…
— Я все время твержу себе об этом, — Маша откинула сползшую на лицо прядь волос и поцеловала меня.
Утром я проводил ее в аэропорт, а сам остался в Улан-Удэ завершать газетные дела. Мы договорились встретиться в Москве через пять дней.
Работа идет на ум, когда не беспокоит ничто другое. Моя же голова была занята Машей. Я разговаривал с директором музея декабристов в Новоселенгинске, бывшим школьным учителем, отдавшим тридцать лет жизни собиранию экспонатов, и почти не слушал его ответов. Он держал в руках маленького, потемневшего от времени бронзового Будду — ламаистского божка, которому поклоняются буряты, и говорил:
— Эта статуэтка находилась в доме Николая Бестужева. Он приобрел ее в Кяхте у китайского купца, приезжавшего туда со своими товарами.
Директор протянул мне Будду. Я взял его, увесистого и холодного, упершегося руками в скрещенные ноги и смотревшего на меня упорным, изучающим взглядом. Я хотел спросить его — провидца и мыслителя, собравшего в себе всю восточную мудрость, что ждет нас с Машей в ближайшее время, но не стал задавать этого вопроса. Будда не мог ответить на него, потому что я верил в другого Бога, более близкого мне и моему народу и за ответом надо было идти к нему. Но в Новоселенгинске не было православного храма. Оставленный людьми, он стоял на противоположном берегу реки, там, где находился город еще до приезда декабристов. Теперь за Селенгой кроме заброшенного храма не было ни одного строения. Люди перебрались на новое, недоступное для речных разливов место. А Бог не посещает храма, в который не ходят люди.
Я протянул Будду директору. Он погладил его ладонью по гладкой бронзовой голове и поставил на полочку, на которой Будда стоял раньше. Моя рассеянность бросилась директору в глаза, он обвел взглядом пустой музейный зал, в котором кроме нас не было ни одного посетителя, и спросил:
— Может быть мы пообедаем?
Директора звали Евгений Иванович. Он был приятным в общении и очень радушным человеком. Я пожал плечами, давая понять, что мне абсолютно все равно, где разговаривать с ним: в музее или за обеденным столом. Он расценил мой жест, как согласие. Мы вышли из музея, прошли по пыльной новоселенгинской улице несколько кварталов и остановились у низкого деревянного дома с палисадником из серых покосившихся штакетин.
— Здесь я живу, — сказал Евгений Иванович, доставая из кармана ключ и открывая висевший на двери замок.
Он усадил меня в комнате, сам стал хлопотать на кухне. Вскоре Евгений Иванович поставил на стол бутылку водки, соленого омуля и по тарелке супа с мясом. Я тем временем осмотрел его квартиру. Она была неуютной и неприбранной. Вещи валялись на диване, на стульях, на подоконнике лежали книги.
— Я ведь живу один, — как бы извиняясь за внешний вид квартиры, произнес Евгений Иванович. — Все никак не соберусь привести дом в порядок.
Выпив стопку, он стал рассказывать об истории Новоселенгинска. Он знал биографии всех более или менее значительных людей, которые когда-то жили в городе. Но этого ему было мало.
— Вы знаете, здесь богатейший район для исторических поисков, — сказал Евгений Иванович. — Рядом с городом находятся древние скифские могильники. Их еще никто не вскрывал. Там могут быть такие экспонаты, от которых придет в восторг мир.
— Евгений Иванович, — спросил я, глядя директору в добрые, немного уставшие глаза: — Зачем вам это надо?
Он посмотрел на меня, как на убогого.
— Вы, конечно, задаете этот вопрос, чтобы спровоцировать? — произнес он, саркастически усмехнувшись.
— Ничуть, — ответил я. — Но сейчас каждый начинает жить сам для себя. А что, кроме хлопот, имеете от этого музея лично вы?
Евгений Иванович растерялся от неожиданного вопроса. Кинул на меня острый, короткий взгляд, переставил тарелку с супом, потом сказал:
— Но ведь если мы не будем собирать документальные свидетельства прошлого, одичаем в течение нескольких десятилетий. Нельзя же каждому поколению начинать путь в цивилизацию с чистого листа. — Он постучал вилкой о край стола, поднял на меня глаза: — Что объединяет народ в нацию? Только историческая память. Без прошлого нет будущего. Я скажу вам больше. Чем сильнее мы гордимся прошлым, тем оптимистичнее смотрим в будущее. Разве я не прав?
— Может быть, — ответил я неопределенно.
— Моя жена убедила бы вас лучше, — сказал он. — Она умела это делать.
— А где ваша жена? — спросил я.
Евгений Иванович втянул голову в плечи, сжался, стал похож на маленький шарик. Я пожалел, что спросил об этом, потому что ответ и без того был ясен.
— Она умерла в прошлом году, — еле слышно прошептал он. — Была цветущей женщиной. Ночью почувствовала себя плохо, утром я отвез ее в больницу. У нее обнаружили внутреннее кровотечение, остановить которое не удалось. Идея создать музей возникла у нее. Вот вам и ответ, что я имею от него. Память. Разве этого мало?
— У вас была замечательная жена, — сказал я и снова с тревогой вспомнил о Маше.
— Да, — задумчиво произнес он. — Одиночество страшная вещь. Вам этого не понять. Но человек рожден, чтобы оставить что-то после себя. Память всегда остается. Плохая или хорошая, но это так. Мы с женой оставим музей. Я уже договорился с Бурятским филиалом Сибирского отделения академии наук о раскопке одного скифского могильника. Сюда приедут серьезные археологи. Нет, нет. Каждый человек должен оставить что-то после себя. Иначе зачем жить?
Я слушал Евгения Ивановича и уже был уверен, что оправдаю командировку редакции. Он именно тот человек, которого нужно было найти на месте ссылки декабристов. Они стремились изменить жизнь России революционным путем, он — тем, что старается сохранить нам нашу память. Может быть это именно то, что больше всего необходимо сейчас?
Евгений Иванович встал, сходил в соседнюю комнату и принес большой фотоальбом в тисненных корочках. Положил передо мной, перегнулся через мое плечо и открыл первую страницу. Я думал, что в альбоме запечатлена история музея. Но там были только фотографии его жены.
Она была в разных позах и разных одеждах. Смуглая, с примесью азиатских кровей, она выглядела на фотографиях немного полноватой. У нее было доброе лицо и умные пытливые глаза.
— Сколько ей было? — спросил я, рассматривая очередную фотографию.
— Сорок один, — сказал Евгений Иванович. У него покраснели веки и увлажнились глаза.
У меня затокало сердце. Я вспомнил последний взгляд Маши, когда она садилась в автобус, уезжая из гостиницы в аэропорт. Он был пронзительно-печальным, скрывавшим то, что знала одна душа. Я только сейчас начал понимать это. Маша что-то не договорила, не рассказала до конца.
Мы проговорили с ней всю ночь. Маша уткнулась лицом в мое плечо, обняв меня рукой за шею, и я чувствовал, как двигались ее ресницы, когда она моргала. Мне было немного щекотно от их прикосновения к коже, но я боялся пошевелиться. Я говорил о ребенке. Я так хотел, чтобы мы с ней лежали вот так же на кровати, а между нами находилось крошечное существо, шевелящее руками и ногами и гукающее при каждом движении. Ребенок казался мне не столько моим собственным, сколько частью Маши. Он мог появиться и вырасти только в ней. И я готов был любить его так же, как любил Машу. Когда я сказал ей об этом, она приподняла голову, долго смотрела на меня, словно изучала каждую черточку моего лица, потом поцеловала в губы и произнесла:
— Ты такое чудо, милый. Ты так хорошо говоришь о ребенке, хотя сейчас такая жизнь, что дети никому не нужны.
— Нам нужны, — сказал я. — У нас будет много детей, правда?
Маша не ответила, снова положив голову на мое плечо.
В этом положении она и заснула, боясь отстраниться даже на мгновение. Когда у меня затекала рука и я пытался сменить позу, она вздрагивала и тут же обнимала еще крепче. Маша словно обретала силу от прикосновения ко мне.
Я смотрел на Евгения Ивановича, все еще державшего альбом с фотографиями жены, и видел перед собой Машу. Она уже была в Москве, а я оставался в Бурятии. Билет на Москву был оформлен только на послезавтра.
Евгений Иванович отнес альбом, потом мы долго говорили с ним о музее, о декабристах, о его жене, тоже бывшей учительнице местной школы. На следующий день мы вместе съездили в Кяхту, побродили по городу, бывшему в прошлом веке воротами России в Азию. Мы стали друзьями. Когда я уезжал, он проводил меня на автобус и обнял на прощанье.
В самолете, в кармане переднего сидения, я увидел газету, оставленную кем-то из пассажиров, прилетевших из Москвы. Это была та самая газета, которая послала меня в командировку. Я достал ее и аккуратно развернул. На первой полосе сразу же бросилось в глаза сообщение, набранное крупным шрифтом. В нем говорилось о собрании акционеров издательства, состоявшемся позавчера. Собрание решило продать контрольный пакет акций предпринимателю Б.А. Козляковскому, живущему за границей. Теперь газетой распоряжался только он. Рядом с этим сообщением была напечатана фотография изрешеченной пулями машины, около которой лежало несколько трупов. Над фотографией жирная надпись: «Русские продолжают убивать чеченцев». Я перевернул газету, чтобы прочитать состав редакционной коллегии. Фамилии ответственного секретаря Д.Ф. Матвеева, подписывавшего мне командировку, в списке не значилось. Я понял, что мой очерк об интеллигенте, живущем в далеком Забайкалье, никому не нужен. В душе появилось такое чувство, словно от России оторвали еще один кусок территории.
Стюардесса подкатила к моему креслу столик с прохладительными напитками. Я попросил пива и спросил, какая погода сейчас в Москве.
— Холодно и дождливо, — сказала стюардесса, протягивая бутылку. — Когда вылетали в Улан-Удэ, было восемь градусов.
Я выглянул в иллюминатор. Далеко внизу виднелся освещенный солнцем Байкал. Узкая полоска берега походила на тонкую нитку. Деревню Сосновку, в которой остались Машины старики, не было видно. Может быть они сейчас стояли на крыльце и провожали взглядом мой самолет. Деревенские жители часто смотрят в небо, услышав гул реактивных двигателей. Я снова взял в руки газету. В сообщении об убитых чеченцах говорилось, что русская банда расстреляла чеченских авторитетов, контролировавших часть московских бензоколонок. По версии следствия банда состояла из бывших российских солдат, воевавших в Чечне. Преступление не преследовало передела сферы влияния. Бывшие солдаты мстили за своих товарищей. Операция была хорошо спланирована и раскрыть ее организаторов будет чрезвычайно трудно.
На память почему-то сразу пришел Ольгин брат Костя и его друзья, поселившиеся в Машиной квартире. Не исключено, что это они расправились с чеченцами. Если это так, то дай им Бог унести ноги.
У меня было безрадостное настроение. Я жил как бы сам по себе, вне зависимости оттого, что происходило в стране. И от этого возникало чувство собственной ненужности. Как и ненужности власти, которая не имела ни ко мне, ни к другим гражданам государства никакого отношения. Может быть это чувство возникло потому, что в газете сменился хозяин и человек, пославший меня в командировку, оказался не нужен ему. Как не нужен Гена, которого еще недавно называли золотой ручкой редакции. Кругом, куда ни глянь, одни ненужные люди.
Москвы не было видно, когда стюардесса объявила о том, что самолет пошел на посадку. Тяжелые, вязкие облака клубились за стеклом иллюминатора до самой земли. Пилоты сажали машину по приборам. Над аэропортом Домодедово моросил мелкий нескончаемый дождь. На обочину шоссе, ведущего из аэропорта в город, летели желтые листья. Вихрь от несущихся машин закручивал их в воздухе и швырял на покрытый водой, шипящий под колесами асфальт. Один лист прилип к боковому стеклу автобуса и, пытаясь удержаться, долго скользил по нему, пока его не оторвало ветром и не бросило на шоссе. В природе все было похоже на то, что происходило в человеческой жизни.
Я торопился в общежитие, чтобы увидеть Машу. В мире, который навевал тоску, мне было хорошо только с ней. Я поднялся на лифте на шестой этаж, нажал кнопку звонка. Но за дверью было непонятное, насторожившее меня молчание. Я позвонил Ольге. Она тут же отворила дверь, словно стояла за ней и ждала моего появления.
— Проходи, — сказала она, приглашая в комнату.
— Где Маша? — спросил я, не двигаясь с места.
— В больнице, — сказала Ольга. — Проходи, я все расскажу.
Я переступил порог, сделал несколько осторожных шагов по направлению к центру комнаты.
— Садись, — Ольга кивнула на стул. — Может, хочешь чаю?
— Она сделала аборт? — спросил я, чувствуя, что начинают сохнуть губы.
— Пока нет, — сказала Ольга. — Но, по всей видимости, придется. Ей надо делать операцию.
— У нее серьезная болезнь? — Я спрашивал Ольгу, а у самого было такое ощущение, будто на меня навели ствол автомата.
К сердцу подкрался страх, я боялся услышать ответ.
— Очень, — не сказала, а выстрелила Ольга.
— Какая?
— Ты все равно не знаешь. — Ольга подошла к столу и поправила скатерть.
— А Маша знала об этом раньше?
— Думаю, что да.
Я слушал и почему-то не верил ни одному ее слову. А может мне просто не хотелось верить. Я был убежден, что Ольга обманывает меня.
— Я могу сейчас увидеть ее? — спросил я, чувствуя, что бледнею, а лоб покрывается холодной испариной.
Ольга, очевидно, заметила это и после некоторой паузы сказала:
— В принципе, конечно. Надо только выписать пропуск.
Я пойду с тобой и все сделаю.
Она надела плащ, взяла зонт и мы пошли в больницу.
В вестибюле Ольга попросила меня подождать, прошла мимо охраны и быстро вернулась назад. В руках у нее был белый сверток.
— Вот тебе халат, — сказала она, протягивая сверток. — А вот пропуск. — Она подала мне бумажку. — Я провожу тебя.
Мы прошли мимо охраны к лифту, поднялись на четвертый этаж. Маша лежала одна в двухместной палате на кровати, стоящей у стены. Тонкое одеяло закрывало ее лишь до груди. Она была в голубой ночной рубашке, отделанной тонкими кружевами, которую подарил ей я. Ее лицо было бледным и красивым.
Увидев меня, она села, подложив подушку под спину, и протянула руки. Я наклонился и поцеловал ее в щеку.
— Сядь, милый, — сказала Маша, освобождая место около себя. — Ты когда прилетел?
— Я прямо с самолета. — Я взял ее ладони, прижал к своим щекам. Они были горячими и влажными.
— Я, наверное, пойду, — произнесла стоявшая у порога Ольга. — Пропуск отдашь дежурному.
Я кивнул.
— Вот видишь, как я тебя подвела, — сказала Маша. — Когда ты прилетел в Сосновку, я подумала: а вдруг действительно рожу?
А получилось вот что. — Ее глаза наполнились слезами.
— Что с тобой? — спросил я.
— Пошла к гинекологу. Он направил к хирургу. Обнаружили опухоль. — Она посмотрела на меня таким взглядом, словно окончательный диагноз зависел не от врача, а от меня.
— Это еще не конец света, — сказал я, стараясь быть как можно спокойнее и осторожно погладил ее ладонь.
— Они мне ничего не говорят. — Маша подняла на меня глаза, полные невыразимой печали. — Операция будет послезавтра.
— Не бойся, я буду все время с тобой, — сказал я. — Тебе что-нибудь принести?
— Нет, — она тряхнула головой, рассыпав по плечам волосы. — Меня здесь все знают. Если что надо, принесут.
Она нагнулась к тумбочке, достала оттуда сумочку, вытащила ключ, протянула мне:
— Принеси мне завтра косметичку. Хорошо? Она стоит в ванной у зеркала.
— Что такое косметичка? — спросил я.
— Сумочка с косметическими принадлежностями. Ты что, их никогда не видел?
— Видел.
— Бери. — Она вложила ключ мне в ладонь. — Ты ведь будешь жить теперь у меня, правда?
— Конечно, — ответил я. — Где же мне еще жить? Ребята уже уехали?
— Они тут такое натворили. — Маша вздохнула и закрыла глаза. — Ты, наверное, слышал по телевидению?
— Я прочитал об этом в газете. Где они?
— Этого никто не знает.
— Нам надо думать о нас с тобой. Сколько ты пролежишь в больнице?
— Не знаю. — Маша пожала плечами.
— Я хочу, чтобы ты быстрее вернулась. Я буду за тобой ухаживать. Ты же ухаживала за мной, когда я вышел из больницы.
— Я так рада, что ты прилетел, милый. — Маша попыталась улыбнуться и провела пальцами по моей щеке. — Мне теперь намного спокойнее.
— Во сколько мне прийти завтра? — спросил я.
— После обеда, — сказала Маша. — Вечером меня будут готовить к операции.
— Это трудно?
— Да нет. — Она засмеялась. — Сбреют волосы в одном месте, которое тебе не положено видеть.
— Но ты мне его потом покажешь? — попытался пошутить я.
— Глупый. Разве это интересно?
— Кто его знает? Может быть будет интересно.
— Спроси у доктора. Я теперь все буду делать только с его разрешения.
Я просидел у Маши около часа, потом пошел в общежитие. Дождь перестал, но небо застилали нависшие над самыми крышами домов грязные темно-серые облака. Они непрерывно двигались в одном направлении, иногда расползаясь и обнажая новый слой облаков, еще более темных и мрачных.
В квартире было сумрачно и тоскливо. Каждый квадратный сантиметр ее напоминал о Маше. У двери на коврике стояли ее туфли. На дверке шифоньера висел газовый шарфик, а на спинке стула — белая кофточка. Словно Маша ушла отсюда в больницу, надеясь скоро вернуться и неожиданно задержалась. Теперь вещи терпеливо дожидались хозяйки.
Я прошел на кухню, включил свет. На столе в вазе стоял большой букет цветов. Очевидно, Маша принесла их сюда, чтобы налить в вазу воды и по каким-то причинам не успела перенести букет в комнату. Я захотел это сделать за нее, взяв вазу в руки, но раздумал и поставил цветы на место. Пусть все останется так, как было при ней. Вернется из больницы — тогда и переставит все по своему вкусу.
На электрической плите стоял чайник. Я сменил в нем воду, включил конфорку. В шкафчике над кухонным столом нашел банку растворимого кофе и сахар. Есть не хотелось, не было аппетита. Кофе тоже показался невкусным, я неторопливо пил его только для того, чтобы убить время. Настроение было безрадостным. Я ощущал в душе пустоту, которую нечем было заполнить. Впервые в жизни я по-настоящему понял, как тяжело быть одиноким. Я долго сидел на кухне перед пустой чашкой кофе, глядя то на цветы, то на сумерки за окном, заволакивающие город. Потом погасил свет, прошел в темноте в комнату и лег спать.
Утром у меня было только одно желание — быстрее попасть к Маше. По дороге в больницу я остановился у цветочного ряда, чтобы выбрать букет. Цветов было много и я долго рассматривал их. У одной женщины в ведре с водой стояли гладиолусы разных расцветок: белые, кремовые, нежно сиреневые, темно-бордовые. Но эти красивые цветы были хороши к торжественному случаю. Астры показались мне простенькими, георгины не вязались с атмосферой больничной палаты. Для них требовалось другое помещение. Я выбрал розы, которые подходили к любому случаю.
Маша ждала меня. Она привела в порядок прическу, подрумянила щеки, подкрасила губы. По всей видимости, знакомые медсестры одолжили ей свою косметику.
— Садись, — сказала она, подвинувшись на кровати.
Я поцеловал ее в голову, сел. Она выглядела намного лучше, чем вчера. На лице не было белизны, глаза не казались усталыми и светились здоровым блеском. Я протянул ей розы. Она уткнулась в них лицом, потом подняла голову и сказала:
— Это самые любимые мои цветы. Попрошу девчонок, чтобы принесли банку с водой.
Маша еще раз вдохнула аромат роз и положила их на тумбочку. Я подал ей пакет, в котором лежали косметичка и коробка шоколадных конфет. Она достала коробку, открыла ее, взяла двумя пальцами конфету, протянула мне:
— Возьми, милый. Я тоже съем одну.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил я.
— Ты знаешь, хорошо. — Она взяла мои ладони, положила их на грудь. — Я так хочу побыстрее выбраться отсюда.
— Теперь уж недолго, — сказал я. — Завтра операция. А там через несколько дней я заберу тебя домой. Мы найдем самых лучших специалистов, они сделают тебя здоровой, вот увидишь…
— Тебе скучно одному? — Маша как будто не слушала меня.
— Очень. Вчера вечером не знал, куда себя деть.
— Я тоже не могу без тебя. — Маша поцеловала мою ладонь.
Я готов был сидеть около нее сколько угодно, лишь бы видеть ее лицо, глаза, слышать ее голос.
— О чем ты задумался? — спросила Маша.
— О тебе. О том, почему незнакомые люди так любят друг друга.
— Ты у меня самый родной, — сказала Маша, прижавшись щекой к моей руке.
Я пробыл у нее до тех пор, пока не пришла сестра и не сказала, что забирает ее для подготовки к операции. Я поцеловал ее и вышел из палаты, задержавшись на пороге. Она согнула в локте тонкую руку и помахала ладонью, словно провожала меня в дальнее путешествие. Я тоже помахал ей и, закрыв дверь, направился к Валере.
Валера сидел за столом и беседовал с женщиной в белом медицинском халате. Увидев меня, он, не меняя позы, коротко бросил:
— Подожди минутку. Я сейчас освобожусь.
Я вышел в коридор, по которому время от времени проходили медицинские сестры и больные. Сестры были молодыми и симпатичными. Вместо белых больничных халатов они носили голубые брюки из хлопчатобумажной ткани и такие же рубашки с коротким рукавом. На голове — высокие шапочки с вышитым на них красным крестом. Маша надевала на работе такую же униформу, но я никогда не видел ее в ней. В коридоре стоял запах лекарств и еще чего-то, присущего только больнице.
Женщина в белом халате вышла из кабинета и Валера позвал меня к себе. Обняв за плечо, он усадил меня около стола. Сам сел на свое место.
— Ольга говорила, что Машу положили на операцию, — сказал он, словно мы только что прервали разговор и сейчас решили возобновить его. — Я звонил в хирургическое отделение. Ни заведующего, ни лечащего врача нет на месте. Что с ней? — Он посмотрел на меня, ожидая моей реакции.
— Это я хотел спросить у тебя, — произнес я. — Маша говорит, что обнаружили опухоль. Но насколько это серьезно, я не знаю.
— Я выясню сегодня же. — Валера повернулся на вращающемся кресле к шкафу, стоящему у стены недалеко от стола. — Хочешь выпить? — Ему явно не хотелось продолжать разговор о Маше.
Я отрицательно покачал головой.
— Тогда расскажи хоть, как у тебя дела. Мы с тобой уже порядочно не виделись. — Валера потер пальцами переносицу. Его взгляд был усталым.
— Ты, наверное, после операции? — спросил я.
— И не одной, — сказал Валера. — Может все-таки выпьешь?
— Давай в следующий раз, — предложил я. — Сегодня нет настроения.
Только сейчас я заметил, что Валера был уже слегка выпивши. Я слышал, что многие хирурги для снятия стресса часто пропускают после операции рюмку-другую. Ведь резать живого человека даже для его спасения — занятие не из самых приятных. Но лишь сегодня убедился, что это правда.
— Нам надо как-то снова выбраться на природу, — сказал Валера. — Да не как в тот раз. А капитально, с ночевкой.
— Теперь уж когда поправится Маша, — ответил я. — Пока она в больнице, мне не до этого.
— Да, да, — сказал Валера и отвел взгляд в сторону.
— Ты что-то не договариваешь? — спросил я.
— Нет. Но ты совершенно прав. Пока она не поправится, какая может быть поездка на природу?
Я поднялся, чтобы попрощаться. Валера не остановил меня. Я вышел в коридор и закрыл за собой дверь.
Ночью я успокаивал себя, многократно повторяя, что все люди болеют, но потом поправляются и забывают о болезнях. Многим из моих знакомых делали и не такие операции. Но одно дело знакомые и совсем другое — Маша. Я не мог допустить мысли о том, что ей придется страдать. Она уже и так достаточно настрадалась.
В семь утра я пошел к Ольге. Она открыла дверь, непричесанная и босая, в халате, из-под которого выглядывал подол белой ночной рубашки.
— Ты что? — спросила Ольга сонным голосом.
— Во сколько Машу привезут в палату? — спросил я.
— Не знаю, — сказала Ольга, прикрывая рот ладонью. — К обеду, наверное.
— Я тебе позвоню в двенадцать.
— Звони, — Ольга закрыла дверь.
Ровно в двенадцать я начал звонить в больницу. Я звонил несколько раз, но никто не подходил к телефону. В час дня Ольга сама пришла ко мне.
— Я только что от Маши, — сказала она. — Маша уже в палате, с ней все в порядке.
— Я могу увидеть ее? — спросил я.
— Сегодня ей не до тебя. Сейчас она спит после наркоза.
— А завтра?
— Приходи после врачебного обхода. Я проведу тебя к ней.
У меня отлегло от сердца. Если с Машей все в порядке, остальное наладится само собой. Я уже решил, что после операции Маше надо будет взять отпуск без содержания и мы на месяц отправимся на Алтай.
Я увезу ее в горы, где мы поживем, ни в чем не нуждаясь. Будем есть свежий мед и пить парное молоко, гулять по берегу говорливой речки, встречать солнце над утопающей в голубой дымке горной тайгой. Таких мест на Алтае много. Они напомнят ей Байкал. Найдем человека, который лечит болезни травами, Маше это будет полезно. А потом решим, где жить: на Алтае или в Москве.
Я заполнил бланк отчета о командировке и поехал в бухгалтерию редакции отчитываться о поездке на Байкал. Это оказалось чистой формальностью. Бухгалтер посмотрела мои билеты, квитанции за гостиницу, сверила расходы с выданной суммой и мы расстались.
Из редакции я заехал к Гене. На пороге меня встретила Нина и сообщила, что Гена опять в Карелии.
— Проходи, — сказала она, жестом приглашая в квартиру.
Она провела меня на кухню, поставила на стол чайную чашку, спросила:
— Будешь пить чай или кофе?
— Кофе, — сказал я.
— Ну и как, увиделся со своей зазнобой? — усмехнулась Нина, включая кофеварку.
— Да, — сказал я.
— И она согласилась выйти за тебя замуж?
Я кивнул. Нина налила мне кофе, села рядом и, скрестив руки на груди, уставилась на меня.
— Чего ты так смотришь? — спросил я.
— Хочу узнать: окончательно ты образумился или нет.
— Ты знаешь, такого со мной никогда не было.
— Да уж пора бы, — произнесла Нина. Человек, признающийся в любви, вызывал у нее явное уважение.
— Когда приедет Гена? — спросил я. Говорить о своей беде мне почему-то не захотелось.
— Через пару дней.
Я отпил глоток кофе, поставил чашку на стол и сказал:
— Хотел спросить у него, надо ли мне писать материал для газеты?
— Кому там сейчас нужен твой материал? — сказала Нина, усмехнувшись.
Я поблагодарил ее за кофе и поехал на Шоссе Энтузиастов. Позвонил Ольге, но ее не было дома. Примерно через час на нашем этаже хлопнули двери лифта и раздались шаги на лестничной площадке. Я выскочил из квартиры. Ольга возилась с ключом около своей двери.
— Как Маша? — спросил я. — Ты видела ее?
— Пришла в себя, — сказала Ольга, поднимая на меня глаза. — Чувствует уже нормально. Завтра сам увидишь ее.
Я едва дождался следующего дня. По дороге в больницу зашел в цветочный ряд, выбрал пятнадцать самых больших и красивых гладиолусов и только после этого направился к Маше. Женщины любят цветы, иногда они рады им больше, чем самому дорогому подарку. А мне хотелось поднять Маше настроение. Сейчас она нуждалась в этом сильнее всего.
Маша лежала на спине, закрытая одеялом до подбородка. Ее лицо было бледным и заострившимся, губы сухими. Темно-каштановые волосы рассыпались по подушке и только подчеркивали белизну кожи. Увидев меня, она попыталась подняться, но я остановил ее движением руки.
— Лежи и не шевелись, — сказал я, протягивая ей гладиолусы.
— Ты сумасшедший, — произнесла Маша. — Наверное, скупил все, что там было.
При этом она улыбнулась, давая понять, что обрадовалась подарку. Я положил цветы на тумбочку, стоявшую у изголовья, и спросил:
— Как ты?
— Как видишь. Все сделали, теперь надо выкарабкиваться.
Я привстал на колено и поцеловал ее. Маша положила ладонь мне на затылок, провела пальцами по волосам.
— Я выкарабкаюсь, милый. — Она говорила тихим голосом, медленно произнося слова. — Врач сказал, что я смогу это сделать. И еще рожу тебе дочку… Ты так ее хочешь…
— Маша, милая, — я уткнулся лицом в ее шею. — Мне надо только одно — чтобы ты быстрее встала на ноги. Все остальное придет само собой.
Слабой рукой она прижала меня к себе, прошептала в ухо:
— Я хочу к тебе на Алтай. Мы уедем туда, правда?
— Я вчера целый день думал об этом, — сказал я. — Мы уедем в горы. Поживем там пару недель, а если тебе понравится, то и больше.
— Мне понравится, — произнесла Маша. — Я больше никогда не буду разлучаться с тобой. Ты — единственное, что есть у меня в жизни.
Она провела ладонью по лбу и я увидел на нем испарину.
— Ты, наверное, устала? — спросил я.
— Это не усталость. — ответила она. — Это слабость.
Я видел, что у нее нет сил. Ей надо было отдыхать. Лучше всего уснуть. Чем больше спишь, тем быстрее восстанавливается организм. Это я знал по себе. Я поднялся, Маша не сделала попытки остановить меня.
— Выздоравливай, — сказал я. — Вечером я приду еще.
— Хорошо, милый, — тихо произнесла она. — Я буду ждать.
На улице начинался дождь. Он делал асфальт блестящим, словно стекло. Прохожие подняли над головами зонты и поток людей на тротуаре стал походить на бесконечную вереницу муравьев, спешащих в укрытие. У меня не было зонта, капли дождя падали на лицо, остужая его. Мне было тоскливо. Сердце сжалось, отдавая в груди щемящей болью. Я вдруг понял, что человек рождается на свет для того, чтобы встретить другого человека, без которого жизнь является пустой и ненужной. Все остальное, включая славу и богатство, лишь суета сует. Если у мужчины нет женщины, которую он любит больше жизни, больше себя самого, он просто нищ. То же самое касается и женщины. Без Маши у меня не было жизни.
В общежитии я, не раздеваясь, лег на кровать и долго лежал с закрытыми глазами, стараясь унять внезапно возникшую в душе тревогу. Я сам не знал, откуда она взялась. Скорее всего оттого, что без Маши я чувствовал себя одиноким. Тоска разъедала сердце и оно наполнялось щемящей болью. Эта боль долго не утихала. Она начала рассасываться, лишь когда я задремал.
В это время кто-то стал истерически барабанить кулаком в дверь. Я соскочил с кровати и, пошатываясь, пошел открывать. На пороге стояла Ольга. Мокрые волосы прилипли к ее лицу, она была растеряна.
— Что? — спросил я, почувствовав, что останавливается сердце.
— Маше плохо, — сказала Ольга, обессиленно прислоняясь к косяку. — Она хочет видеть тебя.
Я сунул ноги в туфли и, захлопнув дверь, побежал вниз по лестнице. Дождь из моросящего превратился в проливной, ветер гнал по тротуару мокрые, холодные листья. Охрана больницы, уже привыкшая ко мне, молча пропустила меня. Я не стал дожидаться лифта, а, перескакивая ступеньки, поднялся на четвертый этаж. Еще издали увидел, как из двери Машиной палаты вышла сестра со стойкой в руках, на которой была прикреплена капельница. Мне показалось, что пузырек с жидкостью для капельницы был полным. Я бегом кинулся к ней.
— Идите в палату, — торопливо сказала сестра. — Я побегу за врачом.
В ее голосе слышался испуг. Сестра поставила стойку к стене и, не оглядываясь, почти бегом бросилась в конец коридора.
Я заскочил в палату.
Маша со стоном металась на подушке, откидывая голову то в одну, то в другую сторону. По ее лицу стекали крупные капли пота. Глаза Маши были открыты, но она не видела меня. Лишь когда я дотронулся до ее руки, она на мгновение замерла, уставившись на меня расширившимися зрачками. И тут же начала метаться снова. Я прижался щекой к ее горячему, мокрому лицу, пытаясь остановить хаотичное движение, но понял, что от этого ей только хуже. Мне стало страшно. Маша умирала, а врача до сих пор не было.
Я поднялся и, выскочив из палаты, побежал в ординаторскую. Длинный больничный коридор, похожий на бесконечный тусклый тоннель, был пуст. В нем гулко отдавались только мои торопливые шаги. Я заглянул в несколько дверей, но докторов за ними не было. Пост медицинской сестры тоже был пуст. Врачи о чем-то советовались в ординаторской. По всей видимости, они говорили о Маше. Когда я переступил порог и крикнул: «Больной в одиннадцатой палате очень плохо!» — все резко повернулись ко мне.
Какая-то женщина в белом халате тут же поднялась и направилась к двери.
— Мы консультировались, что можно предпринять, — сказала она сухим, неестественным голосом. Но я уже не слушал ее.
Я кинулся назад в палату. Маша все еще металась, ее грудь высоко поднималась, издавая хрипы. Я взял ее ладонь, она сжала мои пальцы влажной рукой и, остановив движения, на долю секунды задержалась на мне осмысленным взглядом.
В ее глазах была такая же пронзительная боль, как у меня в сердце. Потом она откинулась на подушку и затихла. Ее пальцы ослабли. Я разжал ладонь и Машина рука безвольно упала на кровать. Я вдруг заметил, что ее лицо белеет на глазах, губы становятся черными, а кожа сухой. Я еще не понимал, что случилось. В палату вошла врач. Взяла Машу за руку, начала щупать пульс. Потом посмотрела на меня и опустила руку. Я все понял.
— Оставьте нас, — сказал я, наклоняясь над кроватью.
Врач вышла. Я провел ладонью по Машиной щеке, но это походило на прикосновение к муляжу. Пальцы коснулись ее волос. Мягкие и шелковистые, они на глазах становились упругими, как рыболовная леска. Я почувствовал, что теряю равновесие, и опустился на кровать рядом с Машей. Мне казалось, что она вот-вот начнет дышать и откроет глаза. Но она уже не походила на себя. Я взял с тумбочки букет гладиолусов, положил рядом с ней на подушку и, опустив голову, вышел из палаты.
Я не соображал, что делаю, куда иду, не помню, как очутился в кабинете Валеры. У него сидели какие-то люди. Не обращая на них внимания, он достал из шкафа бутылку конька, налил половину стакана и протянул мне.
— Пей! — жестко сказал Валера, втискивая стакан в мою руку.
Я выпил, не ощутив ни горечи, ни тепла. Коньяк был похож на дистиллированную воду.
— Я все знал, — сказал Валера. — Но не говорил тебе, чтобы не расстраивать заранее. У нее была саркома. Она была обречена.
— Но зачем ей делали операцию? — спросил я. — Ведь она могла еще жить.
— Сколько? — Валера развел руки. — Месяц? Два?
— Хотя бы столько, — выдавил я из себя. В горле застрял ком, я не мог говорить.
— Был один шанс из тысячи, на него и решились. Ты бы поступил по-другому?
Я вышел, не попрощавшись. Дождь лил, как из ведра, по тротуару бежал поток воды. Люди перепрыгивали через него, стараясь не замочить ноги. Они куда-то торопились, их ждала жизнь. На Шоссе Энтузиастов ничего не изменилось.
Но я не видел ни Шоссе Энтузиастов, ни Москву, ни остальной мир. В глазах было темно, сердце агонизировало, словно кусок окровавленной плоти. Я поднял руки к небу и, едва шевеля сухими, воспаленными губами, пытался кричать:
— Господи! Зачем ты отнял у меня ее? Зачем ты оставил меня одного во всей Вселенной?
Но никто не слышал моего крика, потому что горло сжимали спазмы и вместо слов с запекшихся губ слетали судорожные всхлипы.