Мирослав Капий ТАЛИСМАН

Это произошло в ноябрьский день, когда на башнях львовских домов развевались желто-голубые флаги, а по улицам струйками текла кровь — теплая еще, красная…

В такие ясные, погожие осенние дни, калина сверкает красными, спелыми гроздьями на солнце, а журавли улетают в теплые края.

Уже пятый день сидели мы запертыми в доме главной почты и отбивались от назойливого противника, который изо всех окон, мансард и пивных близлежащих домов слал нам оловом свое поздравление в праздник нашего возрождения…

Уже пятый день незримая смерть сновала по всем закуткам этого угрюмого дома и косила нашу небольшую засаду.

Это произошло пятого ноября, в тот памятный год больших надежд, и порывов, и большой смуты…

Мы с командиром взвода Березюком сидели пригнувшись у углового окна в комнате для обработки корреспонденции, а между нами на двух подпорках стоял пулемет с заряженной лентой и дулом, направленным на улицу, которая вела от Оссолинеума до улицы Коперника.

Интересным и странным был тот мой невольный товарищ, с которым игрушка судьбы свела меня у пулемета. Стройный, черноволосый юноша, молчаливый, но временами до странного разговорчивый, казалось, он всем своим существом прильнул к пулемету и окаменел возле него.

Я не знал его и впервые увидел только в минуту, когда наш отдел получил приказ занять дом главной почты, и мы оба оказались у углового окна в комнате для обработки корреспонденции. Он учился, кажется, до войны в Граце или Вене, потому что вспоминал иногда немцев и венскую жизнь, но откуда он был родом, не знаю, да и как-то ни времени не было, ни охоты, ни в голову не приходило спросить. За все время нашей совместной службы у пулемета нам редко доводилось обменяться хоть словом. Все время следил он за каждым движением противника, и стрельба его никогда не была напрасна.

В душе я удивлялся его ловкости и хладнокровию, которые так успокаивающе действовали на мои растерзанные нервы.

Возле нас было еще два ружья, из которых мы стреляли по очереди. Каждую минуту влетали сквозь разбитые стекла окон вражеские пули и, разбивая штукатурку, застревали в противоположной стене. Так однообразно, с какой-то тупой, казалось, последовательностью летели они одна за другой! Иногда какая-нибудь из них разбивалась о железные оконные решетки и рикошетом падала на пол недалеко от нас.

В такие минуты я вздрагивал, хотя старался не подавать виду, что меня смущает и ужасом пронизывает жужжание и протяжный свист пуль. Я отводил тогда мои глаза куда-то в сторону, словно пугаясь встретиться со взглядом Березюка; я стыдился своей слабости перед самим собой. Помню, в одну из таких ​​минут Березюк, как-то странно вглядываясь в меня, отозвался медленно:

— Боишься?.. Еще бы! Есть чего! Но видишь ли, человек не должен пугаться того, что видит воочию и суть чего знает!.. Ужас? Что такое ужас? Лишь что-то необъяснимое, неведомое может вселить в нас ужас, что-то, сути чего мы не в силах постигнуть!.. Да, да, да, я не удивляюсь тебе! Но у меня все иначе. У меня, видишь ли, есть кое-что, ну, назовем его талисманом… он дает мне возможность беззаботно слушать ту музыку, которая так тебя смущает, это нечто вроде доброго ангела, берегущего каждый моей шаг, куда ни ступлю, куда ни повернусь. Ты мне даже не веришь!.. Ну да это долгая история!

И он умолк, не обращая внимания на то ли посрамление, то ли смущение, которое, как мне казалось, можно было прочесть на моем лице, словно погрузился в размышления или вслушивался в мелодию пролетающих мимо нас пуль. Лишь иногда тарахтел и наш пулемет, медленно поворачиваясь по всему диапазону своего обстрела, и тогда на минуту мы могли успокоиться. Противник менял свою позицию и подыскивал лучший прицел. Но это случалось редко, потому что амуниции было мало и нужно было ее щадить.

В такие минуты Березюк поворачивал голову в мою сторону, из уст его падало слово «лента», а его руки погружались в карманы, нервозно вытряхивая остатки табака, который еще остался в складках. А через минуту снова налегал на пулемет, ласково прижимаясь к нему, как ребенок к матери. И так проходили эти долгие, долгие часы, которые нам казались вечностью, хотя осенью день короткий, и уже вскоре с полудня тени, падающие от деревьев на обочины, сновали по комнате и прятались по углам.

Нам не хватало всего. И продовольствия, и амуниции, и истощенные силы наши уже заканчивались. Отрезанные от мира, не знали мы ничего, что делается в нескольких шагов от нас, на соседней улице. Никто не приходил нам на смену, никто, казалось, не интересовался нами. Разве что невидимый противник не забывал о нас, а так весь мир, казалось, забыл о нашем существовании, потому что даже утреннее солнце не улыбалось нам своими лучами, только ближе к полудню несколько маленьких лучиков украдкой заглядывало в нашу комнату.

Иногда в сумерках вбегал к нам командир взвода Лискевич, расспрашивал о ситуации, о том, откуда идет сильнейший огонь, бросал несколько приказов на ближайшие часы и исчезал, прощаясь:

— Ничего, ребята! Только вытерпите, а там все хорошо будет!

И мы снова оставались одни, снова молча следили за противником сквозь тот краешек окна, в котором виднелся перекресток улиц Коперника и Словацкого и крыша будки, стоявшей по другую сторону улицы, у тротуара.

И еще, но это уже далеко за полночь, когда утихала на время стрельба, приносили нам из почтового двора, который граничил с домом семинарии, немного теплого кофе, который пах почему-то нефтью, а на вкус смахивал на отвар из сорняков. Тогда-то Березюк подносил с каким-то странным уважением свою чашку к губам и, попивая тот кофе, обращался ко мне:

— Пей, Ивасик, пей! Это божественный напиток, придающий сил и ободряющий дух! Это ничего, что он чуть-чуть пахнет! Нам на итальянском фронте еще не такое давали! Раз помню, на именины цесаря нам дали конский гуляш с подливой, которая пахла бензином!

Улыбка появилась на миг на его лице, словно подтверждая теорию о связи между хорошим настроением человека и полнотой его желудка, но исчезла в ту же минуту, когда Березюк отложил свою пустую чашку в угол. Снова он молча подошел к пулемету, попробовал замок и стал всматриваться своими задумчивыми глазами в темноту ночи. А вчера рассказывал мне про свой талисман!

Это случилось тогда, когда «душистый» кофе на минуту развеял его мысли, и хорошее настроение прояснило его лицо. Он стал говорить как никогда оживленно, что удивительно контрастировало с его привычным молчанием. Нашел еще где-то в недрах своих карманов довольно большой окурок и зажег его, прикрываясь полой плаща:

— Может, и не поверишь мне, может, и усомнишься в правдивости того происшествия, о котором расскажу тебе, однако это правда, у меня есть талисман, который охраняет меня на каждом шагу и, как видишь, сохранил меня до сих пор, хотя всякое приходилось переживать… Было это в самом начале войны, в августе или сентябре четырнадцатого года. Я служил в венском стрелковом полку, там были одни немцы. Горькими были первые недели моей военной службы. Если ты не знаешь немецкой молодежи, не знаешь их духа, их образа мысли, привычек, то и представить себе не сможешь моих переживаний. Меня незавидная ирония судьбы бросила в самое гнездо военной жизни, которую вела сотня моего стрелкового полка. Ты должен иметь в виду, что у меня тогда не было того опыта, который дала война, где каждый шаг нес за собой смерть, где каждая минута учила, ах, как горько учила, что только тот будет герой, кто победит противника, неважно чем, кулаком, скоростью или хитростью…

За мной были только шум подольских полей, мелодия заунывных песен и то из поколения в поколение передаваемое: «Учись, сын, и станешь паном, а иначе пойдешь в портные», и немного скупых сведений об «ablativus absulutus» и Горациевых трофеях… Ну, и еще тоска по широким полям, которые вырастили меня, по ясным глазам матери, которая плакала, когда я прощался с ней, уходя на войну. А душа у меня была мирная!.. Я с пренебрежением прислушивался к спорам о том, что у Фрица бицепс тверже, чем у Фредди, или что этот калибр револьвера лучше того… С каким отвращением я брал впервые в руки ружье! Конечно, мирная душа была не только у меня, а и у всего нашего поколения, воспитанного родителями, для которых главными принципами были «малая птица, а большие деньги» или «навоз — душа хозяйства», а мандат к венскому рейхстагу был кошмарным сном… Глаза поколений, которые, закрыв все окна занавесками, чтобы, упаси Боже, кто не услышал, поют себе под одеялом: «уже больше лет двухсот как казак в неволе», с тоской ждали той минуты, когда то «общечеловеческое братское единение освободит всех трудящихся сыновей бедной, заплаканной матери из когтей всех ее врагов», — такими глазами смотрел я на мир.

И теперь меня это так удивляет, что мои глаза не видели этой бурной, кипящей жизни, которая плыла вокруг меня и разливалась через край, но при этом никак не хотела втиснуться в рамки всечеловеческого братства и единения!.. И потому-то сначала так трудно далось моей мирной душе ужиться с душами моих товарищей немцев, поэтому так резко поражали тоны их песен, что летели над нами, когда мы маршировали по венским улицам. Помню как я шел, не шел, а полз, и в душе моей звенел плач моей матери, в котором терялось все, и эти бодрые воинские песни, и ровный стук подкованных сапог, и эти бесчисленные восклицания «хайль» уличной толпы на тротуарах. Чем-то таким причудливым, непонятным был тот бурей срывающийся «хайль», такой длинной и широкой казалась улица, по которой мы проходили, такими чужими, далекими были для меня те смеющиеся лица и глаза, присматривавшиеся к марширующим солдатам. Я не дошел еще тогда до понимания, что те колеблющиеся длинные, синие, солдатские шеренги, выбивающие целую симфонию марша об уличные камни, — это их гордость, кровь от их крови, кость от их кости — той улицы, тех лиц смеющихся, той толпы безымянной…

Не понимал я еще тогда и той дрожи голоса, которым венская продавщица произносила «Унзер Кайзер»… Да, потому что он действительно был их, вырос среди них и с ними, радовался их радостям, грустил их грустью. А ведь я был сыном народа, у которого не было «нашего» кайзера, ни наших синих шеренг с песнями и стуком сапог об уличные камни…

И вот однажды возвращались мы с тренировки. Измученные, голодные, покрытые пылью и потом, струйками стекавшим по нашим лицам, шли мы по венским улицам. Был полдень. Осеннее солнце еще хорошо припекало, увеличивая тяжесть моего рюкзака, ружья и патронташей, а ноги с все большим напряжением старались удержать шаг.

На одном из перекрестков мы остановились, потому что дорогу заслонил грузовик, который не мог двинуться с места. Раздались многочисленные восклицания «хайль», замахали платки в воздухе, западали цветы на шеренги солдат, какой-то толстый немец подбежал и начал раздавать папиросы, а какая-то Гретхен или Лицци угощала шоколадом военных.

Я стоял и, утомленный долгим маршем, задумчиво смотрел сквозь себя. Вдруг меня охватило какое-то странное чувство, будто кто-то за мной пристально наблюдает. Я поднял глаза и увидел на краю тротуара какую-то даму в черном. На миг наши взгляды встретились и мое сознание начало словно рассеиваться, исчезало чувство действительности, понимания, где я и что со мной. Какой-то неясный проблеск мысли мелькнул в мозгу, что я где-то, не знаю где, видел эти глаза.

Ах, да… Видел и слезы в них — да — это же глаза моей матушки, заплаканные глаза, долго глядевшие мне вслед, когда я, попрощавшись с ней, шел на войну…

Словно сквозь сумерки, окутавшие все вокруг, я видел, как дама подошла ко мне, что-то вложила мне в руку со словами: «Гот шице зи, майн кинд, нур бехальтен зи дас иммер — гехен зи — иммер», вернулась к тротуару и скрылась среди толпы. Минута или две прошли, а я стоял, не отдавая себе отчета в случившемся. Наконец мы тронулись, я ушел, сжимая в руках подарок незнакомки в черном, и долго не решался взглянуть на него.

Это оказался маленький серебряный медальон с вырезанным образом Мадонны. Так вот и стал он мне талисманом, — окончил Березюк свой рассказ, — хотя сначала я не придавал значения этому странному приключению, и даже забыл о нем, сунув этот медальон в карман, в который редко заглядывал. Но какая-то слепая вера, сам не знаю, где и когда, появилась у меня, говорила мне, что пока этот медальон у меня, со мной не случится ничего, где бы я ни был! И до сих пор, как сам видишь, оправдывает он мою веру в него, хотя всякое бывало за эти последние четыре года!.. Не все мне приходилось попивать такой божественный напиток, как наш кофе, не все суждено было гостить в таком дворце, как эта наша нынешняя квартира. Бывало и хуже!

Березюк улыбнулся, махнул рукой и стал возиться у ящика с пулеметными лентами.

Хотя я уже четвертый день находился в его обществе, мне показалось, что я только теперь впервые вижу его настоящего. Передо меня стоял стройный юноша с необычайно симпатичным смуглым лицом, пылкими веселыми глазами и улыбкой, игравшей в уголках губ.

Рассеялась из памяти та сгорбленная, покосившаяся фигура, которую я уже четвертый день видел полусонную у пулемета, куда-то исчезло каменное лицо бездушного автомата.

Но через минуту снова свистнула пуля, влетевшая в окно, снова кусок стены осыпался на пол, снова возвращалось то нестерпимое настроение неуверенности, ожидание чего-то неизвестного, снова смерть скалила свои зубы к нам из темноты ночи.

Нужно быть осторожнее, следить за каждым выстрелом противника, за каждым шорохом на улице. Вон вчера враг начал бросать гранаты с крыши противоположного дома, целясь в наше окно. Ни одна не попала, все разрывались на улице и с адским треском осыпали перекресток обломками оконных рам, кирпича, стекла и порванного на куски водосточного желоба, болтавшегося у нашего окна. А одна из гранат попала между трамвайными проводами и, разрывая их, создала опасность на нашем перекрестке. Провода упали на рельсы, и в них все еще был ток, судя по тому, что вечером какая-то старая жидовка, перебегавшая улицу, пытаясь добраться на Коперника, упала, словно пораженная громом, зацепившись за эти провода.

Так проходили минуты, одна похожая на другую, однообразно, бесконечно однообразно, хотя каждая несла с собой смерть, бесславную смерть, потому что за каждым углом, за каждыми воротами, на каждом чердаке скрывался притаившийся, боящийся вступить в честный бой с глазу на глаз противник.

И вот в этот пятый день нашего пребывания на позиции, ясный и солнечный с самого утра, где-то ближе к полудню, вбежал к нам командир Лискевич.

— Слушайте, товарищ, — обратился к Березюку, — должен вас разлучить с вашим пулеметом. Сейчас придет десятник Ковалишин с еще одним стрелком вам на смену, а вы должны выполнить другое задание. И это немедленно, потому что положение того требует! Возьмите его, — сказал он, указывая на меня, — и пойдете к главному командованию с отчетом. Попросите там амуниции, продовольствия, перевязок и хотя бы один миномет! Если не дадут, мы не продержимся здесь дольше. Уже с навеса дома семинарии обстреливают наш двор. Если не выкурим их оттуда минометом, то не удержимся здесь. И пусть пришлют санитаров, чтобы забрали трупы. Здесь есть записка, в ней все записано. Остальное скажете устно. Это трудная задача, я знаю! Но никто другой не выполнит ее так, как вы! Выйти отсюда и пройти несколько шагов по Копернику — это куда сложнее, чем здесь отстреливаться из-за окна!

В комнату вошли подстаршина со стрелком и заняли наше место у пулемета.

— Итак, прощайте и возвращайтесь живыми и невредимыми, — продолжил командир и, подойдя к нам, обнял Березюка, а потом меня и поблагодарил: — Прощайте! Пусть вас Бог хранит! А еще, забыл я, передайте это письмо, пусть отправят его моим. Скажите, что я здоров и все хорошо. Пусть только пришлют то, что прошу.

Мой взгляд остановился на минуту на его лице, и я заметил в уголках его глаз что-то блестящее, скатившееся по лицу и упавшее на пол.

Со звоном пролетела над нами пуля — одна и другая, и третья, — врезаясь в стену напротив.

— Это с первого этажа бьет из крайнего окна направо, — сказал Березюк. — Как будем уже на улице, скажите пустить одну ленту туда, это их немного успокоит!

— Хорошо. А вы берите по четыре гранаты каждый и по два револьвера. И берегитесь проводов. Там смерть! Прижимайтесь к стенам и бегите как можно быстрее. Старайтесь, чтобы между вами было хотя бы несколько шагов. Как доберетесь до Марийской площади, вы в безопасности! Там стоит наш пулемет, а по улице Карла Людвига ездит наш панцирный автомобиль. Прощайте, товарищи!

— Слушаемся, пан командир! — сказал Березюк, поклонившись по-военному, и мы начали готовиться к выходу.

Подвесили на пояс три гранаты, четвертую оставляя в руке, забросили на шею два связанных ремешками набитых револьвера, чтобы были наготове под рукой, потому что ружьем в узкой улице, где стреляют изо всех уголков, ничего не сделаешь. Березюк сложил карточку с отчетом, сунул ее в правый карман, говоря мне:

— Видишь, если что, будешь знать, где она!

Его слова смутили меня и, видимо, это смущение отразилось на моем лице, потому что он, взглянув на меня, усмехнулся и бодро сказал:

— Не бойся, ничего не произойдет. Пойдем будто на свидание к девушке!.. Да что там!.. Прогулки хорошо действуют на пищеварение!..

Я всматривался в его блестящие глаза, и их взгляд успокаивал меня.

— Ну что, готов? — отозвался он. — Пойдем.

Быстро вышли мы в коридор и подошли к полураскрытым воротам, выходившим на Коперника. В ней с дулом, обращенным на улицу, стоял заряженный пулемет, а по углам дремали стрелки.

Вскочили, услышав наши шаги, и Березюк успокоил их движением руки.

— Это мы! — сказал. — А вы, ребята, чтобы нам обоим хорошо шлось, пустите одну ленту там вдоль Коперника. Потом отдохните какое-то время, чтобы мы смогли пробежать. Если же будет наступление с этой стороны, тогда забудьте о нас. Всего хорошего!

— Есть! Минуту назад был господин командир и сказал то же самое сделать.

И, выдвинув пулемет, пустили одну ленту вдоль Коперника, а пули с грохотом рассыпались по улице, домам, оконным стеклам и падали, звеня, на камни.

Мы выскочили из ворот и, прижимаясь к стене почтового дома, побежали вперед. Не добежав до угла, где улица Словацкого отделяла нас от дальней дороги и где лежали на земле и свисали над головой сорванные трамвайные провода и целая гуща умышленно обрезанных телефонных проводов, что очень затрудняло переход на другую сторону, услышали мы треск взрывающейся гранаты. Камни, прах, куски проводов, дым, все это столбом взвилось посреди улицы на перекрестке, именно там, куда мы должны были переходить.

— Это из второго окна справа! — крикнул Березюк, прислонившись к углу, скрывающему нас от летящих во все стороны обломков.

Но в тот момент мы услышали знакомый треск. Это наш пулемет отозвался, засыпая противоположные дома градом пуль. Прочистил нам дорогу! Видимо, враг на минуту притих, потому что в нашу сторону ничего не падало.

— Сейчас! — крикнул мне Березюк и побежал вперед, огибая провода, шины, побитое стекло и в тот же миг бежал уже по левой стороне Коперника в направлении города, прижимаясь к каменным стенам, каждую минуту поворачиваясь и подзывая меня рукой.

А меня охватил ужас. Подняв почему-то вверх, сам не знаю зачем, правой рукой гранату, я начал идти вперед. Как-то так медленно ступали мои ноги, такими тяжелыми казались они мне, когда я поднимал их, чтобы переступить провода, словно кто-то гири подвесил к ним. Ужас объял меня, и на миг все мое сознание словно отключилось, а глаза наполнились туманом. На секунду, которая казалась мне вечностью, забыл я — где я, куда иду и зачем… Еще секунда — и я услышал сверху свист, и где-то далеко за мной раздался звук. Это взорвалась, наверное, брошенная сверху граната. И в тот же миг я осознал, что стою на середине улицы и всматриваюсь в балкон первого этажа стоящего напротив почты каменного дома, а первой мыслью, появившейся в моем мозгу, был вопрос, стоит ли еще на нем олеандр, чьи поломанные ветви видно было из нашего окна на почте.

Но это был лишь маленький, крохотный момент, потому что я бежал снова и вскоре оказался у Березюка, который, спрятавшись за косяком каких-то ворот, ждал меня.

— Испугался, что ли? — бросил он мне. — Ничего! А теперь дальше.

И снова побежал вперед, как тень на стене, чем ближе к концу улицы, тем быстрее двигаясь. Уже, наверное, были мы напротив пассажа, когда по крышам каменных домов захлопали пули.

— Видимо, выследили нас, но жаль их потраченных усилий, — крикнул мне Березюк, на миг замедлившись.

Еще момент — и перед нами замелькал пулемет наших караульных, а через минуту мы были уже на Театральной, направляясь к главному командованию в Народном доме.

Я шел как во сне. Сердце все еще молотом билось в груди, в ушах я слышал странный шум. Какие-то люди ходили по улице, и чем ближе к Народному дому, тем больше их становилось.

— Вот видишь, — отозвался ко мне Березюк, — хорошо прошли ведь? Зря только испугался! Да чего бояться? Знаешь ведь, что если попадет в тебя пуля — тогда смерть и больше ничего. Ты идешь и знаешь, что тебя ждет и смотришь тому известному тебе в глаза. В чем здесь страх? Но мы уже дома, — сказал он, остановившись перед военным, стоявшим на стойке у входа в Народный дом.

— С отчетом из главной почты командованию, — сказал он военному, загородившему нам в сенях дорогу.

— Можно! — ответил солдат и мы, пройдя темные сени, поднялись по лестнице.

В одном из залов гимназии, которая здесь помещалась, руководила главная команда нашего львовского залога. Коридорами сновали гражданские и военные, входили и выходили из залов, где находилась команда, слонялись ученики и какие-то дамы, военные заносили амуницию и ружья и сбрасывали их в углу в коридоре.

В одном из залов видно было сквозь открытую дверь несколько стрелков, которые шли видимо караулить, потому что из раскрытого ящика разбирали патроны и прятали их в патронташи и по карманам.

Шум был повсюду, и какое-то нервозное, удручающее настроение носилось по темным коридорам и залам-клеткам.

Вот уже стояли мы в зале командования, и только то было мне удивительно, что никто не дежурил у входа в нее, и всякий кто хотел, имел ли дело или нет, заходил туда, потому что полно было там людей и тесно, как в магазине «Торговля» перед праздниками. Вспомнилось мне, как заходят у нас то ли в «Просвещение», то ли в редакцию, где редакторы курильщики, где и поговорить можно, и газету почитать, ну и закурить дадут иногда…

Справа какой-то пан выдавал пропуска на другую сторону двум, видимо, польским дамам, потому что на польском объяснял им, где стоят наши караулы и как пройти нашу засаду возле сейма. Какие-то двое панов что-то обсуждали с грубым евреем, который, куря папироску, размахивал руками. Чуть дальше стояли кружком паны, которым молодой хорунжий что-то авторитетно объяснял — наверное, пришли разузнать ситуацию, потому что лица у них были поникшие, а глаза, казалось, ловили каждое слово голоусого стратега…

Здесь было еще более шумно, чем в коридоре, и накурено так, что облачко табачного дыма сумраком ложились на комнату.

Березюк подошел к противоположному углу зала, где за столиком, на котором лежали разбросанные тетрадные листы, помятые газеты, окурки, огрызки колбасы, объедок булки и большая карта с планом Львова, сидел главный командир нашего львовского гарнизона. Тучный, высокого роста, в расстегнутой рубашке, с сигарой в зубах, читал он что-то с карточки и водил пальцем по закорючкам улиц, видневшихся на развернутой карте, останавливаясь иногда на крестиках и кружочках, нарисованным красным и синим карандашом.

Повернул свою голову в нашу сторону, когда Березюк, приняв служебную стойку, стал давать отчет, и, не вынимая сигары из зубов, процедил низким баском:

— Говорю вам, панэ, не мешайте…

Я молча смотрел на эту сцену. А в моем воображении мысли чередовались, бросая на экран моего сознания появляющиеся и исчезающие образы, развевающиеся в этих облаках табачного дыма, носившегося над залом…

«…За столиком для игры в карты в послеобеденном настроении, которое повышают еще больше козыря на руках, больше подошло бы сидеть этому пану, а не за столом главного командира в тот миг, когда решается судьба столицы земли!..» — мелькнула первая мысль. Так и казалось мне, что вот-вот между сигарой и зубами протиснутся и упадут на отчетные карточки и стратегический план слова:

— А я говорил, панэ, — кто с одними трефами сидит, пусть поцелует стол, а не возлагает все надежды на третью даму! Да, панэ!..

И снова появилась мысль из самого таинственного уголка моего подсознания, что где-то я уже видел такое лицо… Ага — в древнем «Зеркале», которое когда-то издавал Корнило Устиянович, была постоянная рубрика с названием «Мы», а под ним такое же лицо с такой же головой, только вылезала она не из воротника стрелковой формы, а из воротничка реверенды священника.

Прошла минута.

Березюк заговорил снова. Но теперь голос его стал не таким, как прежде. Слова срывались остро и звонко падали на стол, за которым сидел командир. Кажется, эта резкость имела успех, потому что атаман снова повернул свою голову в нашу сторону и отозвался:

— Говорите, вы из главной почты, с отчетом? Давайте сюда, — протянул руку за отчетной карточкой. — Э, фю, фю!.. Что он здесь хочет!.. — пробормотал атаман сам себе, читая отчет командира взвода Лискевича. — И минометов, и перевязок! Фю, фю! Как будто у нас здесь, панэ, целые магазины! Ну, ладно, идите, панэ, туда, к тому залу, где висит табличка «VII а» и подождите. Что дадут, то отошлете, а тот, что с вами, — и тут указал на меня, — пускай останется до диспозиции. Ай, панэ! Ладно!

Березюк поклонился молча и мы, пробравшись с трудом сквозь толпу все больше наплывающих людей, направились к залу, на котором висела табличка с надписью «VII а».

— Ну и командование! — сказал Березюк, когда мы проходили по коридору, и замолчал, не желая, видимо, обнаруживать свои мысли, что так и кипели в нем, перед простым стрелком, которого первым и последним долгом должно было быть безоглядное послушание руководящей власти. — А теперь прежде всего стоит помыться, — продолжил он, когда мы вошли в зал, где равно слонялись военные и мирные. Полно было здесь всяких военных принадлежностей и амуниции, а в одном углу возле кучки ручных гранат стояли сложенные рядами буханки хлеба.

А действительно, прежде всего нужно было помыться, потому что вот уже пятый день наши лица и руки не видели воды. Рассмотревшись минуту по залу, раздобыл где-то Березюк миску с водой и кусок мыла и начал, не обращая внимания на чужих людей, слонявшихся туда и обратно, раздеваться по пояс.

— Сейчас будет свободна, — сказал он мне, указывая на миску, — помойся и ты, кто знает, когда снова придется встретиться с водой и мылом. А вот и мой талисман, — продолжал, снимая с шеи маленький медальон, — видишь, счастливо перевел меня через Сциллу там, на Коперника… — И, улыбаясь, положил его на скамейку, на которую складывал свои вещи.

Умывшись, пошли мы во двор Народного дома, где, как сказали нам, стояла походная кухня и варилась еда. Возле кухни полно было изголодавшихся военных и мирных с жестянками в руках и без них, ожидавших своей очереди. Подкрепились как никогда. Не помню уже, что там было, да после такого долгого принудительного посту и не знаю даже, что не понравилось бы нам! И снова оказались мы в нашей «VII а», ожидая дальнейших приказов. А между тем нашлось все, чего жаждал командир Лискевич, потому что вскоре вбежал в наш зал хорунжий и крикнул:

— Командир взвода Березюк с главной почты?

Березюк подошел к нему и узнал, что все приготовлено, и что он повезет все в машине Красного Креста на свою прежнюю позицию.

— А ваш товарищ останется здесь до диспозиции главной команды. С вами едет пять минометчиков, пан командир взвода, — продолжал хорунжий.

Мы простились.

— Будь здоров, держись хорошо, — сказал Березюк, пожимая мне на прощание руку.

Я отправил его к ведущей вниз лестнице, а сам вернулся в зал ожидать дальнейших приказов. Сел на скамейку и призадумался. Вечерело. Этот шум, которым гудел весь Народный дом, так странно отличался от той тишины, прерываемой разве что время от времени свистом пуль, среди которой я провел последние несколько дней, что я не мог освоиться. Думал: что дальше? Куда понесет меня судьба? Как кончится то наше соревнование, которое требовало столько силы, напряжения воли и веры, веры в успех начатого дела?.. Мысль шла за мыслью, одна печальнее другой, хотя все мое «я» бунтовало против этого огорчавшего меня унылого настроения.

Минуты проходили, а сумрак все больше и больше растекался по залу. Где-то в коридоре сверкнул свет. Я ждал дальше.

В коридоре возле зала главного командования раздался громкий гул. Голоса перекликались, кто-то что-то кричал. Видимо, случилось что-то необычное, потому что слышно было беготню туда и обратно и голоса: «Где командир?» Я выбежал в коридор именно в тот момент, как какой-то стрелок в служебной стойке отчитывался атаману Коссаку:

— Пан атаман, наш автомобиль не доехал до главной почты! Командир взвода Березюк убит, а санитарка и двое стрелков ранены!

У меня почернело в глазах и я с минуту стоял как вкопанный. Что это? Правильно ли я все расслышал? Невольно повернулся и, не отдавая себе отчета, что делаю, ступая медленно, пошел обратно к месту своего ожидания. Тут я сел на скамейку, где недавно мылся с Березюком и тупо смотрел перед собой. Не думал ни о чем. В голове шумело, ни одна мысль не клеилась. Вдруг мой взгляд остановился на краю скамейки, где что-то белело. Я протянул руку и поднял тот предмет, поднося его к свету, чтобы лучше рассмотреть. В руке я держал маленький серебряный медальон с образом Мадонны. Талисман Березюка! Одеваясь, не заметил, вероятно, его и оставил здесь.

Талисман, что оберегал его до сих пор…

©Мирослав Капий.

Загрузка...