Не собирайте себе сокровища на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут;
Но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут;
Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
Уже который день он брел по горной тайге, карабкался по скалам, минуя обрывистые теснины. Руки посекло о камни, и они дрожали от страшного напряжения. Плечи немели, а сердце колотилось у самого горла. В одном месте ноги заскользили, повисли над пропастью, но в последний момент подвернулся под руку корявый корень лиственницы, не позволил скатиться вниз. «Винчестер» с оборванным ремнем загремел по уступам в темную глубину. Человек присел на камень, ощупал себя, убедился, что цел, и решил больше не рисковать. Обошел скалы через заснеженный перевал, хотя и проваливался местами в свежий еще снег по пояс.
Собака царапалась следом, тихо повизгивала, ластилась и жалобно заглядывала в глаза на коротких привалах: боялась, что хозяин бросит ее в столь гиблых местах. Кое-где он ее подсаживал, где-то втаскивал на скалы за холку. Так и шли они вместе днем, а ночью дремали, прижавшись друг к другу, – человек и собака, затерявшиеся в никем не меренной сибирской тайге и уже не верившие, что когда-нибудь выйдут к жилью, к людям, к теплу…
Наступало утро, и мужчина снова брел и брел среди диких скал и лесов, карабкался по террасам и спускался в распадки, изможденный усталостью, с избитыми в кровь ступнями и коленями, голодный и оборванный. И только перелетные ватаги гусей указывали ему единственно правильный путь – на юг.
Жалкий провиант давно кончился, вся живность попряталась в кутерьме налетевшего вдруг бурана. Ветер через два дня стих, но повалил снег, густой и липкий, который превратил одежду в толстый ледяной панцирь. Ручьи и верховья рек затянуло льдом до весны. Человек шел наугад по неведомому распадку, уходящему в темную, затянутую сизой мглой тайгу, и думал о том, что ночь уже не переживет: не останется сил развести костер, тем более поддерживать огонь и крутиться с боку на бок, обогреваясь со всех сторон. Сморит его сон, и, возможно, уже навсегда. Он не знал, идет ли следом собака, не было сил оглянуться.
Что это за лес? Куда он забрел? Это уже не волновало его. Только стучало в голове: «Надо идти… Пропадешь… Надо спешить…»
Сухой кашель разрывал легкие, надсаживал горло. Уже ни во что не веря, он садился прямо на снег, отдыхал. Потом с трудом делал сотню шагов и вновь садился. Заиндевевшие пихты и кедры стояли в сонном оцепенении, сквозь их вершины проступали ребристые хребты незнакомых ему гор. В беспамятстве он уже почти полз, почернев от голода и мороза, все чаще и чаще поглядывая на собаку, но съесть ее не решался. Она тоже сдала. Безнадежно искала дичь в заваленной снегом тайге, виновато опустив голову, плелась сзади, хватая пастью снег.
К вечеру стали докучать ему страшные видения, собака издали настороженно поглядывала и сторонилась хозяина, видимо, чуяла, что от голода нашло на него полубезумное помрачение. Наконец мужик упал на колени, долго глядел на тяжелый тулун[1] с золотом, и гримаса то ли улыбки, то ли ненависти искривила его спекшееся, обмороженное лицо. Он затолкал тулун под нательную рубаху, попытался подняться и понял, что ноги больше не несут его. И тогда он пополз, и слезы, которые он не замечал, текли по его лицу и замерзали в свалявшейся, забитой снегом бороде.
Опять поплыли кошмары, и, когда в укромном распадке понесло вдруг на него костровым дымом, он посчитал это за новую блажь. Но собака еще доверяла своим глазам, поэтому, обогнав человека, прыжками мчалась к костру, взвизгивая и заваливаясь на бок от слабости…
Из котелка на снегу топорщились ноги разваренной птицы. Человек выбросил мясо на снег. Голод все-таки не совсем высушил его мозг. Он понимал, что тяжелая пища скрутит кишки в узел и загнется он в двух шагах от спасения, от того, что не успел справиться с жадностью. Поэтому он, обжигаясь и давясь, принялся глотать жирный навар – бульон, в котором варилась птица. Горячая пища взбодрила его, сорвала пелену с глаз. Мужчина оглянулся в смятении, испугавшись, что копалуха[2] стала добычей не менее голодной собаки. Но она, ворча, жадно хватала и тоже давилась добытыми из-под снега внутренностями и головой птицы.
Человек удовлетворенно срыгнул и откинулся на лапник, разбросанный у костра. Копалуху он вернул в котелок и пристроил его у изголовья, боясь, что собака доберется до его добычи. Но она улеглась у него в ногах, положила морду на лапы и закрыла глаза, точно так же, как ее хозяин, который впервые за долгое время почувствовал, что теперь уж точно выкарабкается…
Очнулся он от тяжелого взгляда. Испуганно вздернул голову. Краем глаза заметил собаку. Шельма, довольно урча, догрызала копалуху. А он и не слышал, когда она подкралась и утащила из-под руки котелок. Мужчина приподнялся на локтях, ища взглядом, чем бы запустить в негодницу-воровку, и только тут заметил дремучего старика, что сидел на корточках по другую сторону костра и угрюмо взирал на дикого обличьем приблудного гостя.
Он был без шапки. Седые волосы по лбу опоясывал ремешок, лицо изрыли глубокие, словно овраги, морщины, а блеклые глаза под кустистыми бровями как будто пронзали пришельца насквозь и выворачивали наизнанку. Старик продолжал молча пялиться на мужика, не спуская с колен длинное, похоже, еще кремниевое ружье. Одет он был в короткую шубу волчьим мехом наружу, из-под которой свисала длинная, из домотканого холста рубаха, серели на ногах торбаза из оленьего камуса.[3]
Заметив, что пришелец открыл глаза, старик истово перекрестился двумя перстами.
«Раскольник, – сообразил незваный гость. – Отбился подальше в тайгу. Наверняка где-то скит поблизости, если простоволосый по лесу шастает…» – и выдавил робко:
– Спаси, дедушка, от голода… пропадаю… Я тебя отблагодарю…
Рука лапнула тулун за пазухой, и пришелец облегченно вздохнул. Здесь! На месте, в отличие от копалухи, которая уже исчезла в ненасытной утробе его спутницы по несчастью. Ишь, стерва, даже не вякнула, когда старик подошел! А если б хунхуз[4] какой или из той бродяжни, что два дня гнала его, как дикого зверя, по реке Тагул? Но сил не было злиться на негодную собачонку, которая променяла его на жирную копалуху. Он опять посмотрел на старика. Тот наливал в берестяную посудину темный настой из второго котелка, который пришелец сразу и не заметил. В нем упревали таежные травы, нанося ароматом уже забытого лета.
– Попей отвару, слышь-ка! – впервые подал голос старик. – Должно полегчать!
Человек глотнул раз, другой, почувствовав, как побежала быстрее по жилам кровь, как освобождается от спазмов горло, затем залпом осушил посудину до конца. В глазах и впрямь посветлело. Он увидел перед собой серебристое кружево притихшей в обмете инея тайги.
– Близко Амыл? – с трудом выдавил из себя пришелец.
Но старик, будто не расслышал, заторопил его:
– Вставай, паря, вставай! Торопиться надо, в ночь пурга закрутит…
– Доведи меня до Амыла, золотом заплачу! – Чужак с трудом поднялся на ноги, вытащив из-за пазухи тулун, будто взвесил его, покачав на ладони, и опять повторил хриплым шепотом: – Выведи, дедуня, к реке, клянусь, половину отдам!
Старик удрученно крякнул и мотнул головой:
– Золото, паря, от анчихриста! Не соблазняй, а то прокляну! – и кивнул на лыжню, убегающую вниз по распадку: – Иди ужо! Мыльню[5] принять потребно, чтоб очистить тело ото скверны. Мирскую нечисть бог простит! Очухашься немножко, тогда и поговорим.
Носки торбазов скользнули в сыромятные крепления широких, обшитых мехом охотничьих лыж. Старик забросил ружье за спину, накинул на плечо лямку от коротких, без полозьев, больше напоминавших лодку-долбленку, саней, заполненных связками собольих и горностаевых шкурок, прикрытых драной дерюжкой.
Он цокнул языком, и собака вдруг сорвалась с места и, весело задрав хвост, помчалась первой по лыжне, оставляя на гладком снегу звездочки следов. Старик легко побежал следом, лишь изредка оглядываясь на чужака, который, проваливаясь в снег то по колено, а где и по пояс, с трудом, но тащился за ними.
Неожиданно натянуло тучи, разом завьюжило, и посыпал снег. Стемнело. Внезапно старик остановился. Повернулся к пришельцу. Из-под бровей насмешливо блеснули блеклые глаза.
– Иди-и, сын мой, до той вечной красы в ирий,[6] ибо тайну несешь непосильну живому…
Он молниеносно выставил вперед ружье. Чужак, увязший в снегу, ошеломленно взирал на него. Хлестанул металлический щелчок, и пришелец вскинул руки к лицу, словно они могли защитить его от пули, летящей по-охотничьи в глаз. Но удара не последовало. Бердана нежданно осеклась с первого раза.
Неизвестно, о чем думал человек в этот момент, но наверняка не о божьих заповедях и райских кущах. С замиранием сердца видел он последнее в своей жизни: беспощадно-спокойный прищур глаза над граненым стволом. Рука метнулась к кожаному мешочку на груди: откупиться, задобрить… Но тут же безвольно упала. Добыча и так достанется подлому вражине, обхитрившему его благодушием и притворной отрешенностью от всего мирского.
Грохнул выстрел, и пуля ударила в грудь. Пришелец качнулся в облаке порохового дыма и подивился, что совсем не чувствует боли. Ноги тоже держали крепко, лицо было в порядке. Он ощупал руками грудь и не отыскал дыры в камлейке. Дым рассеялся, и проявился вдруг на снегу старец, завалившийся на спину с дико вытаращенным глазом и разинутым ртом. Из второго глаза торчал ружейный затвор. По щеке густой струйкой текла кровь, густая и черная в подступившей темноте.
Чужака затрясло, как в лихорадке. Тело его ходило ходуном от пережитого ужаса, зубы лязгали, руки выплясывали, когда он освобождал плечо старца от лямки. Стащил отяжелевшее тело в глубокую расщелину, завалил камнями, закидал снегом. Медленно пошел по склону к оставшимся на лыжне саням. Оглянулся на неприкаянную могилу своего неудавшегося убийцы. Руки еще тряслись. В голове метались тревожные мысли. Он бросил взгляд на изувеченную бердану. Видно, в спешке не довернул старец до упора затвор, вот и вышибло его, и пуля ударила не в полную силу…
Он натянул лыжи, вспомнив вдруг, что на старике остались крепкие и теплые торбаза, но не раскапывать же труп по новой, махнул рукой, перекрестился на темный лес и, натянув на плечо лямку от саней, свистнул собаке, выгрызавшей кровяное пятно на снегу. «Ах, чтоб тебя!» – запустил он в нее подвернувшимся сучком и заскользил по лыжне вниз по распадку. Вокруг него глухо ревела и стонала тайга, изо всех сил сопротивляясь холодному ветру, который гнал поземку, заметая следы.
Собака, отворачивая морду от секущего ветра, бежала следом. Наконец лыжня взметнулась на перевал, и внизу вдруг блеснула тусклым огоньком рубленная из толстых бревен изба, рядом с которой курилась дымком крошечная банька. Собака, возбужденно взвизгнув, села на хвост и радостно залаяла, словно отмечая конец их многотрудного, смертельно опасного пути.
Человек остановился у самого крыльца, заваленного чистым, непотревоженным снегом. Прислушался, перекрестился и надавил на дверь ладонью…