Часть 2. Вопросы без ответов

5 класс. Мне 11 лет. 1961-1962

И опять осень… Мысли об отце не дают мне покоя. Я перестала ходить гулять. Мне кажется: я уйду, а он в это время приедет, и мне потом об этом не скажут.

Я жду отца каждый день. Ведь он приходил уже однажды, совершенно неожиданно. Значит, может прийти опять, в любой день. Главное – не прозевать его. Иду из школы и смотрю: не сидит ли он где-нибудь на лавочке в ожидании меня?… Как сидел четыре года назад в Оренбурге. Тогда я не сразу заметила его. А он, оказывается, долго сидел и наблюдал, как я играю с ребятами. А потом Мишка Бочкарёв подбежал и говорит: «Тебя какой-то дядя зовёт, во-он там на лавочке сидит…»

Я жду отца каждый день. Это стало моей навязчивой идеей.

Повесть об отце

Неожиданно для самой себя, я решила написать повесть. Сама удивляюсь, как мне это могло прийти в голову. Ведь до этого я никаким сочинительством не занималась. Но помню оглушительную радость, когда эта мысль озарила меня:

Я МОГУ НАПИСАТЬ КНИГУ – И ЭТО БУДЕТ МОЯ НАСТОЯЩАЯ ЖИЗНЬ!

И В ЭТОЙ НАСТОЯЩЕЙ ЖИЗНИ У МЕНЯ ВСЁ СБУДЕТСЯ, О ЧЁМ Я МЕЧТАЮ!

В ЭТОЙ ЖИЗНИ ВСЁ БУДЕТ ПРАВИЛЬНО, ВСЁ БУДЕТ ТАК, КАК ДОЛЖНО БЫТЬ!

Это было всё именно так внутри меня: такими огромными буквами!!! Со множеством восклицательных знаков!!! Даже не буквами – а звёздами!… Какой-то добрый ангел мне это нашептал, открыл дверь в Мир Удивительных Возможностей…

И вот, я пишу свою первую повесть. Повесть называется «Марта». В ней только два действующих лица: отец и Марта. Он и я. Мне не нравится моё реальное имя, оно холодное, хоть и красивое. Поэтому в повести я называю себя Мартой – мне так уютнее, теплее… Март – мой любимый месяц в году, в марте – земля синяя от подснежников… Когда весной, в марте, я принесла из балки для мамы и бабушки два волшебных букетика, бабушка сказала, что у меня глаза синие, «как эти подснежники». (И я знаю, что такие же глаза у моего отца…) Тогда я и придумала для себя внутреннее – тайное ото всех – имя, чтобы в нём отогреваться: Марта.

…Я пишу повесть по ночам, под одеялом, при свете фонарика… Другой возможности у меня нет. Я не могу это делать днём, за своим письменным столом, потому что вокруг постоянно кто-то ходит: то бабушка заглянет через плечо: «Ты уроки делаешь? или чем тут занимаешься?» То Маришка прискачет: «Давай поиграем!» А в школе на уроке, или на переменке, и подавно невозможно писать повесть: тут уж все заглядывают из-за плеча. Ещё чего доброго учительница отберёт и зачитает вслух – это было бы ужасно!

И вот я весь день жду ночи, жду той минуты, когда услышу бабушкино спящее дыхание, заберусь с головой под одеяло, вытащу из-под подушки общую тетрадь, карандаш и фонарик… И никто, НИКТО В ЦЕЛОМ МИРЕ об этом не знает! И когда днём я общаюсь с подружками, или с бабушкой, мне смешно и удивительно, что НИКТО из них не знает и даже не подозревает о моей ТАЙНОЙ ЖИЗНИ.

Весь день проходит в мечтах об этой тетрадке. Слушаю объяснение учителя – и ничего не слышу, потому что в голове у меня вызревает новая глава моей повести… И я прямо дрожу при мысли, что вот настанет ночь, и я заберусь под одеяло, и запишу это в свою тетрадку – и это навсегда станет МОЕЙ НАСТОЯЩЕЙ ЖИЗНЬЮ, которую у меня никто не отнимет.

А сюжет моей повести предельно прост: мы с отцом живём вдвоём, он ходит на работу, а я в школу не хожу, школы в повести нет. Я целый день живу в ожидании отца: убираю дом, готовлю еду, читаю, он приходит, я кормлю его ужином, мы разговариваем обо всём на свете, смеёмся, он говорит мне хорошие, ласковые слова, смотрит на меня своими чудесными сине-голубыми глазами… И никто, никто нам больше не нужен!


* * *

Я бы так и писала её, свою повесть, день за днём, живя двумя жизнями, если бы…

Если бы не разговор с мамой. Неожиданный и тяжёлый.

Мама устроила мне настоящий допрос: что такого я наговорила в лагере Ларисе, что она потом рассказала своей маме? (А её мама – соответственно, моей маме).

И почему это вдруг я не люблю Фёдора? Что он плохого мне сделал, чтобы его не любить? И как я могу любить папу Серёжу, если я его почти не знаю? И что это мне вообще взбрело в голову – жаловаться Ларисе? И как мне не стыдно быть такой неблагодарной в отношении Фёдора, и т.д., и т. д.

В конце концов, она довела меня до слёз и выдавила из меня мучительные, ужасно стыдные, ложные признания: я плакала и уверяла её, что Лариса меня не правильно поняла, что я говорила всё наоборот, что люблю я как раз папу Федю, ну и так далее…

Мама, наконец, оставила меня в покое. Не знаю уж, поверила она мне или нет. Скорее всего – нет, ведь я не умею врать, и мама об этом знает.

Она ушла, а я достала из портфеля свою повесть, взяла спички и пошла на пустырь за домом.

Да, я её сожгла… Свою повесть. Я не могла допустить, чтобы её прочли мама или бабушка. О Фёдоре я уже и не говорю! Если бы они её прочли, мою повесть, мне бы пришлось уйти из дома. Или умереть.


Какой вывод сделала я после этой истории? А не рассказывай подружкам о сокровенном! И не верь ничьим клятвам.


* * *

Прошла целая жизнь. А я не могу забыть свой жертвенный костерок на пустыре за домом…

Прыжки в прошлое

Люблю по вечерам, пока ещё бабье лето и не пошли дожди, торчать на спортплощадке в школьном дворе. Обожаю прыгать в длину! Но только когда меня никто не видит. Когда смотрят – ни за что прыгать не стану! Разумеется, меня интересует не результат – мне нравится сам момент прыжка. Ощущение ПОЛЁТА.

Короткая быстрая пробежка, сильный толчок! – и… как птица, летишь над песочной ямой… И вот – упругое приземление, и тебя ещё мягко протаскивает по тёплому (сверху) и прохладному (внутри) песку… Ноги зарываются по щиколотку в нежную сыпучесть, окунаю в неё руки по самые локти… Сижу, блаженствую…

Мне не нужен измеритель длины: на сколько я прыгнула. Мой собственный измеритель – измеритель удовольствия – у меня внутри. А прыгаю я ровно… на четыре года назад! Потому что это не просто яма с песком – это моя личная машина времени.

С каждым прыжком я оказываюсь ровно в 31-м августа 1957 года, в городе Оренбурге, во дворе нашего дома на проспекте Братьев Коростелёвых, куда мы только сегодня переехали. И пока взрослые расставляют мебель, я вышла в большой, но почему-то совершенно пустынный в этот час двор (видимо, всё детское население нашего дома в этот момент подвергалось отмыванию от прошедшего лета перед завтрашним Первым сентября). Я пошла вглубь двора и нашла среди зарослей жёлтой акации песочницу с удивительно нежным светло-жёлтым речным песком… Я запустила в него руки по локти, наслаждаясь его нежной прохладой… Потом скинула сандалии, нагрузила их песком, как две маленькие баржи, и пустила их в плаванье по песочным барханам…

В этот момент к песочнице подошёл мальчик. Он тоже скинул свои сандалии и тоже нагрузил их песком и пустил их в плаванье по песочным барханам… Мы играли в песочнице до позднего вечера. Мальчика звали Миша, ему было, как и мне, семь лет, он, как и я, завтра шёл в первый класс. Мы играли с ним, пока мамы не позвали нас домой. Почти одновременно прозвучало из окон: «Миша!» «Лена!» И когда мы пошли домой, оказалось, что мы с Мишкой живём на одной лестничной площадке.

А когда мы назавтра пришли в школу, учительница нас посадила за одну парту. Так я обрела замечательного друга, с которым мы были неразлучны два года, и если бы мы не уехали из Оренбурга, мы дружили бы с Мишкой всю жизнь, я уверена в этом!

Странно, что мне не приходила в голову мысль написать ему письмо. Но в какие-то моменты жизни, вот как сейчас, когда я сижу на пустом школьном дворе в яме с песком, погрузив в него руки по самые локти, с грустью и блаженством ощущая нежные, сыпучие песчинки времени… вот в такие моменты мне кажется, что я общаюсь с Мишкой… Кажется, что я и не уезжала никуда, что это всё та же песочница среди зарослей жёлтой акации, густо увешанной сухими коричневыми стручками, и вот сейчас к песочнице подойдёт русый голубоглазый мальчик, как будто мой брат (у него даже родинка на щеке, как у меня!) и скажет: «Давай играть вместе!»

Меня с детства поражала эта волшебная возможность: через незабытое ощущение, или через любимый запах – как будто опять войти в то время, где ты была очень-очень счастлива…- где живёт этот же запах, или это ощущение. Так что путешествовать во времени на самом деле очень просто. Надо только уметь ПОМНИТЬ.


* * *

…А ещё мне нравится на школьной спортплощадке лазать по разным штукам: люблю взобраться на самый верх опоры для баскетбольного щита, угнездиться там, завладеть маленьким пространством во вселенной, смотреть на всех с высоты и мечтать…

О чём?… Ну, у меня две любимые мечты, постоянные и неизменные. Первая – папа Серёжа (увидеться бы когда-нибудь!…), и вторая – хорошо бы проснуться когда-нибудь солнечным утром и НЕ ПОМНИТЬ о том, что ещё вчера боялась говорить. ПРОСТО ЗАБЫТЬ об этом! И на уроке литературы взять- и так запросто поднять руку, и вызваться прочесть стихи, ну хотя бы Лермонтова, которого я очень люблю, прочесть свободно, с выражением: как я это умею, когда меня НИКТО не слышит. Никто в классе даже не подозревает, как я умею читать стихи!

«И скучно и грустно и некому руку подать

В минуту душевной невзгоды…»

Я обожаю Лермонтова. Ах, как бы я это прочла! Все бы зарыдали от грусти и восторга… Ведь я же когда-то читала стихи (как будто в другой жизни), и выступала на новогодней ёлке… я помню, помню, как было тихо в зале, когда я читала, и какое у меня было внутри распирание от переизбытка игристого воздуха (наверное, именно это состояние называется ВДОХНОВЕНИЕМ, от него щекотно, радостно и кажется – за спиной трепещут прозрачные крылья, как у эльфа!) И бабушке моей все потом говорили: «Ах, как прекрасно ваша девочка читала стихи! Дети так не читают. Наверное, она у вас будет артисткой…»

И вот я отвечаю все уроки письменно, и даже свои любимые стихи пишу на листочке и отдаю на проверку учительнице, и никто,

НИКТО НА ВСЁМ БЕЛОМ СВЕТЕ НЕ ЗНАЕТ, ЧТО У МЕНЯ ВНУТРИ…

Маришкины пальчики

Мама и Фёдор ушли в кино на поздний сеанс, наказав нам с Маришей крепко и сладко спать. Бабушки с нами сейчас нет, она в Днепропетровске. Мы с Маришей одни в огромной квартире.

Укладываемся спать на широкую бабушкину кровать – так уютнее и не страшно. Хотя на Философской, в детстве, я часто оставалась одна, но там мы жили в коммуналке и вокруг всегда были люди. Я и не подозревала, что может быть так неуютно в пустой огромной квартире… Всё-таки я трусиха. Стыд мне и позор! Мне – старшей сестре.

Почитала Маришке перед сном Андерсена. Андерсен – наш любимый писатель. Мы обе любим историю про влюблённого оловянного солдатика и балерину, и как они сгорели вместе в камине… и как потом вымели из камина маленькое оловянное сердце и несгоревшую блёстку от платья балерины… Я наизусть знаю эту историю, но всё равно с какой-то не утоляемой жаждой перечитываю её вновь. И мне каждый раз кажется, что и со мной произойдёт в жизни что-то подобное: такая же красивая и трагическая история. Но что-то ведь останется и от меня – какая-нибудь маленькая несгораемая блёстка…

А как я жалею и понимаю Русалочку! Как я понимаю её желание говорить – и невозможность говорить, и мучительную боль оттого, что хочешь – и не можешь… И все поэтому думают о тебе совсем не то! Мне кажется, что и со мной это будет… Точнее, со мной это уже есть.

Потом Мариша уснула. А я не сплю… Фонарь ярко светит в окно… Лежу и смотрю на Маришу, маленькую и светлую… Когда умненькие глазки закрыты, она кажется совсем крошкой. Она и есть крошка – три года.

Я смотрю на неё… и мне кажется, что рядом со мной – неземное существо. Тонкое, прозрачное личико… светлые, лёгкие завитки волос…

Меня охватывает волнение, какого я ещё никогда в жизни не испытывала.

Мне кажется: рядом со мной тихонько посапывает АНГЕЛ…

Рука с тонким запястьем лежит поверх одеяла так доверчиво и беззащитно… Волна горячей нежности накатывает на меня… Я всегда её любила, мою маленькую сестрёнку, но то, что я испытала в ту ночь, когда мы были одни в доме – как будто одни в целом мире! – и я оберегала её сон… то, что я испытала тогда, не забылось до сих пор. Я заплакала тогда от нежности и восторга, переполнивших моё сердце, и стала тихонько целовать её пальчики. Тоненькие, тёплые пальчики маленького любимого ребёнка…

С той ночи я стала относиться к Марише не просто как к сестре. Это было нечто гораздо большее. В ту ночь во мне проснулось материнство.


* * *

…А сейчас, когда я целую тонкие, нежные пальчики своей дочери, своей Ксюши, я чувствую, как прошлое и настоящее не отделимы друг от друга…

Наша классная

У нас замечательная классная руководительница – Мария Матвеевна, добрая и приветливая. Она преподаёт нам французский язык. Мы поём с ней смешные французские песенки, на уроках всегда очень весело. До сих пор помню, хотя сто лет уже прошло, как мы дружно горланили:

«Фрэрэ Жакэ, фрэрэ Жакэ!

Дормэву, дормэву?

Сонэлимантинэ, сонэлиматинэ?

Диг-дэн-дон, диг-дэн-дон…»

(Перевод: «Братец Яков, братец Яков! Спишь ли ты, спишь ли ты? Слышишь звон на башнях, слышишь звон на башнях? Диг-дэн-дон, диг-дэн-дон…»)

Да, Мария Матвеевна не делает из урока занудства. И вообще, наша «классная» очень классная! Простая и домашняя, мы её между собой зовём ласково – Марьюшка.

А однажды… мы вместе с Марьюшкой сбежали с урока! Всем классом. С её же собственного урока – с французского. Так сказать, вместо урока устроили культпоход в кино. Но это было именно сбегание – самое натуральное, нахальное и очень весёлое! И смотрели мы что-то замечательное – то ли «Алые паруса», то ли «Человека-амфибию», одним словом, что-то в высшей степени романтическое и светлое… Из-за чего стоило прогулять какой угодно урок!

Одним словом, мы с Марьюшкой дружили. К ней можно было запросто прийти в гости. Взять – и прийти. Иногда, с кем-нибудь из подружек, мы так и делали. «О, девочки!» – радовалась Марьюшка, причём – очень искренне. Она жила одна в маленькой квартирке, у неё было много пластинок, она любила музыку и всегда привозила из Днепропетровска разные новинки. Пили чай с вишнёвым вареньем, слушали Эдиту Пьеху, её самую первую пластинку – маленький миньончик:

«Я могла бы побежать за поворот…

Я могла бы побежать за поворот…

Я могла бы побежать за поворот…

Я могла бы…

Только гордость

Не даёт…»

Из окна Марьюшки виден курган, а за ним – степь…

Марьюшка не очень молодая. И не очень красавица (с обычной точки зрения). Но я уже тогда поняла, что красота – понятие относительное. Мне давно разонравились красотки из журналов мод, эти журналы покупала мама, и в детстве я обожала их рассматривать: ведь там были не примитивные картинки, а очень красивые фотографии. В те времена в нашей стране не было конкурсов красоты – но их успешно заменяли журналы мод. Когда, маленькая, я листала их, то часто с грустью думала: «Ах, почему я не родилась такой черноглазой красавицей? Или вот такой – с белыми роскошными кудрями? Какие они, наверное, счастливые, эти красавицы…» Но те времена наивного детского восторга давно прошли. Я даже не заметила, когда они прошли. Но я больше не любуюсь на модных красавиц.

Куда приятнее видеть лицо, в котором главное – это добрые глаза и ласковая улыбка. Вот как у Марьюшки. А ещё Марьюшка, когда волнуется, легко краснеет – совсем, как девочка.

Наверное, о таких женщинах, именно такого возраста и такой внешности, говорят со вздохом: «Одинокая женщина…»

Портрет на школьной стене

У нас в классе на стене, как раз над классной доской, висит портрет Никиты Хрущёва. Хрущёв – генеральный секретарь коммунистической партии нашей страны. Наш вождь. Иногда я от нечего делать разглядываю его, как в Луганске разглядывала портрет Ленина, висящий над доской, и даже пыталась копировать выражение ленинского лица: поднимая одну бровь, другую старательно хмурила. На что учительница строго сказала мне, что кривляться на уроке – нехорошо, ведь я же девочка, а не обезьяна.

Больше я на уроках не кривлялась и не пыталась копировать выражение лица вождя: ни прошлого, ни нынешнего. Но меня с детства занимал вопрос: как человек ВДРУГ становится ГЛАВНЫМ в стране? Почему его ВДРУГ все начинают слушаться? и считать, что всё, что он сказал, это правильно? А может ли главный в стране человек ошибаться? Вот, как Сталин. Бабушка говорит, что Ленин всё делал правильно, а Сталин ошибался. Причём, ошибался много лет. Почему же ему никто об этом не сказал? Почему ВСЕ боятся главного? Ведь всех много, а он, главный, – ОДИН. Почему все боятся одного? Разве нельзя победить одного, если он не прав?

Хрущёв по виду такой весёлый дедушка, круглые толстые щёки, как будто намазанные маслом, толстый нос – такая здоровая картофелина с бородавками. И абсолютно лысая и круглая, как арбуз, голова. Хитрые маленькие глазки. За что его бояться? Он похож на доброго царя из русской народной сказки. Он совсем простой деревенский мужичок, хоть и живёт в Москве, но он из наших краёв, с Украины. Он любит кукурузу и считает её царицей полей. Сейчас по всей стране сажают кукурузу, даже там, где она не хочет расти, – потому что так велел Никита Хрущёв, наш вождь, похожий на весёлого царя из сказки…

Кто кого разоблачил

Все взрослые только и говорят, что о 22-ом съезде коммунистической партии, который только что прошёл в Москве. Все газеты – об этом. По радио – только об этом. (А вот телевизора у нас тогда ещё не было).

Все взрослые восхищаются Хрущёвым. Он разоблачил Сталина! Говорят, что он и раньше его разоблачал, но теперь уж – окончательно. Повсюду праздничное настроение. Везде, на улицах, в магазинах, и когда к нам домой пришли друзья родителей на мамин день рождения, только и слышно:

– Двадцать второй съезд! Двадцать второй съезд! Культ личности! Культ личности!


Хрущёв весёлый лысый дедушка. Даже удивительно, что он оказался таким смелым (с виду и не скажешь): взял – и всё разоблачил!

Я, честно говоря, не сразу поняла, что такое «культ личности», а спрашивать у взрослых я не очень люблю. Не люблю, когда они говорят: «Не твоего ума дело! Мала ещё такие вопросы задавать!»

Поразмыслив, пришла к выводу, что «культ» – это, наверное, сокращёние от слова «культя». А что такое культя, я хорошо знала: у нас на Философской, около базара, всегда много нищих калек с уродливыми, страшными культями – обрубками рук и ног, я уж насмотрелась на эти культи с детства! Они выставляют эти культи на показ, так что очень страшно проходить мимо. И жалко их очень, этих калек, и страшно это видеть, и стыдно за свою слабость, что вот боюсь смотреть на такое. Тем более, бабушка говорит, что эти люди отстояли нашу страну от фашистов.

А что такое «культя личности»? Уродливый обрубок личности человека? Когда от личности осталась одна-единственная культя?…

И вот все счастливы, что дедушка Хрущёв у Сталина это разоблачил. И все взрослые этому радуются.

НО РАЗВЕ ОНИ РАНЬШЕ ЭТОГО НЕ ВИДЕЛИ?…

Я ведь помню, как взрослые плакали, когда Сталин умер… Хотя мне было всего три года, но я хорошо запомнила. Потому что раньше я не видела, чтобы взрослые плакали, а тут увидела, и мне стало страшно. Как же все плакали! У нас во дворе, на Философской, люди обнимались и плакали о Сталине – как о самом дорогом человеке…

А тогда разве не знали, что у него «культя личности»? Когда это стало известно?

Сталин лежал после смерти рядом с Лениным – в Мавзолее на Красной площади в Москве. Потом Сталина из Мавзолея выкинули. Кто-то этому радуется («Незачем извергу рядом с Ильичом лежать!»), а кто-то возмущается: слышала, как в очереди одна женщина чуть не плакала из-за этого, что Сталина потревожили: «Лежал бы уж себе, как лежал», – говорила она и очень сокрушалась, что уже не увидит его, «отца родного», который войну выиграл и немца победил. Другие люди в очереди на неё накинулись с криками, что если бы не Сталин, то войны, может, и вовсе не было… что это из-за его неправильной политики немец на нас напал и так быстро полстраны захватил… А кто-то сказал, что всё равно, хоть он и изверг, но с его именем люди шли на смерть, и пока он был главный, то в стране был порядок. Потому что все его боялись!

У меня в голове жуткая путаница из-за всего этого. Так кто же Сталин – изверг или отец родной?

Я всё же спросила об этом бабушку. И она объяснила мне, что Сталин извратил учение Ленина. Что Ленин хотел всем добра, и это завещал Сталину, а Сталин многих хороших людей записал во враги и отправил в лагеря. Но не в пионерские. Сталинские лагеря почти такие же, какие были у фашистов, почти как Освенцим, только крематориев там не было. Оказывается, и мой дедушка Андрей перед войной «сидел в лагере»! Меня это потрясло до глубины души. В сталинских лагерях, говорит бабушка, люди много работали, как рабы. И мой дедушка работал на строительстве канала «Москва-Волга», где-то под Москвой у города Дмитрова…

(А о том, что и мой отец сидел в лагере, я узнаю значительно позже).


– А почему все тогда плакали, когда Сталин умер? Если он такой злодей, – спрашиваю я бабушку.

– Но ведь никто не знал, что людей сажали по ошибке. Все верили, что да, этот человек – враг народа. Если в газетах об этом пишут, то как же не верить?

– И ты верила?

– Все верили.

– И то, что дед – враг народа, ты тоже поверила?

– Ну… подумала, что, наверное, сказал где-то что-то не то. Какую-то критику.

– А разве за СЛОВА можно сажать в лагерь?

– Тогда сажали. Считалось, что всякие критические высказывания подрывают государство.

– И только один Хрущёв знал правду?

– Ну, не знаю…

– А он и раньше знал правду? Или только сейчас её узнал?

– Ой, ну ты меня замучила своими вопросами! – неожиданно раздражается бабушка. – Откуда я знаю, когда он её узнал, эту проклятую правду?!

– А почему ты называешь правду проклятой?

– Да что ты вцепилась в меня, как клещ! – окончательно разозлилась бабушка. – Оставь меня в покое!


Так что вопросов стало не меньше, а больше. Я попробовала задать их маме, но мама сказала, что она не любит говорить о политике, и вообще у неё мигрень, и нет сил ни на что. Тем более разбираться в таких сложных вещах.

Я попробовала сунуться со своими вопросами к Фёдору, но он почему-то с пол-оборота разозлился и сказал, что я ещё мала задавать такие вопросы. Что не моего ума это дело. Что взрослые сами как-нибудь во всём разберутся – без меня. Что даже он на эту тему не думает, а думает исключительно о своей работе, что у каждого должно быть своё ДЕЛО, за которое он отвечает. И если каждый будет делать своё дело на «отлично», тогда в стране будет полный порядок. А моё дело на сегодняшний день – хорошо учиться и помогать старшим по дому.

Вот он умеет так: всегда перевести разговор на учёбу и на помощь по дому.

– А главное, – сказал он сердито, – не забивай голову ненужными вопросами!

Мы будем жить при коммунизме

А ещё дедушка Хрущёв пообещал на 22-ом съезде, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме»! Сказал, что коммунизм построят к 1980 году.

Конечно, я к тому времени буду уже старухой (30 лет – какой ужас!), но всё равно здорово. Коммунизм – это когда всё бесплатно, у всех всё есть, все довольны, нигде никакого воровства.

«Значит, не будет и нищих у базара. Разве могут быть нищие при коммунизме? – думаю я радостно. – И в Васильевке будет свет, а не керосиновая лампа, и бабушке Химе дадут пенсию побольше. Ой, нет! Какую пенсию? Ведь тогда денег вовсе не будет! А бабушке Химе построят хороший дом, с ванной и горячей водой, и у неё будет хорошая обувь, а не эти страшные черевики, и у неё будет счастливая старость…»

«Мы будем жить при коммунизме!…» – часто в те годы звучала по радио популярная песня. Её пел хор всесоюзного радио. Пел очень хорошо, с большим вдохновением.

И все верили, что так и будет. А как же не верить? Если Хрущёв это пообещал, если в программе коммунистической партии это записано, если во всех газетах чёрным по белому это напечатано: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!»

Как же не верить?


* * *

А вскоре в журнале «Новый мир» напечатали повесть «Один день Ивана Денисовича». Фамилию автора я с трудом выговорила, какая-то она необычная: Солженицын. Мы «Новый мир» тогда не выписывали, но маме кто-то дал этот журнал на несколько дней.

Мама читала и плакала: «Какой ужас! Какой ужас!…» Это была повесть о сталинских лагерях. А бабушка ей: «Теперь ты понимаешь, через что я прошла? Я бы тоже могла так написать, если бы у меня время было. Но ведь то немцы, фашисты, враги наши с нами так обращались, а тут – свои со своими… Уму не постижимо!…»

Я тоже очень хотела прочесть эту повесть, но бабушка сказала: «Боже упаси! Мала ещё такое читать».

Мелочи жизни

Осень – самое непролазное время года. Хотя улицы в городе заасфальтированы, но они не очень длинные и все упираются в степь. Почти всё взрослое население города ходит на работу в эту, раскисшую от дождей, степь… Там, где кончается асфальт – там начинается стройплощадка. Стройплощадка повсюду… Грязища!…

Каждый приносит в дом на своих башмаках по килограмму жирного чернозёма. Моя обязанность – ежевечернее мытьё обуви всей семьи. Ставлю в коридоре большой таз с водой, и начинается помывка… Не могу сказать, что мне это доставляет огромное удовольствие. Но нравится это мне или не нравится – это не обсуждается.

Мне и в голову бы не пришло сказать: «Мойте свои башмаки сами! Почему я должна их мыть каждый день?» Это – моя обязанность. Как учёба в школе. Как уборка квартиры по субботам, мытьё посуды, стирка и походы в магазин. «Человек должен трудиться. Трудиться в поте лица!» – любит говорить Фёдор. Наверное, это его самая любимая фраза. Я и тружусь. Главное, когда делаешь что-то не очень приятное, ну как это мытьё башмаков, или мытьё жирных сковородок, в это время надо думать о чём-то хорошем… Например, о новой книжке, которая меня ждёт на столе под зелёной лампой… Вот всё переделаю, – И ТОГДА!… Тогда наступит МОЁ время.

Но ходить в магазин я ненавижу.

Ну, во-первых, очереди: стоишь, душно, паришься, долго, скучно… А главное, сколько стоишь, столько и трясёшься – боишься, что когда подойдёт твоя очередь, сказать ничего не сможешь. Из-за этого проклятого страха даже думать ни о чём другом не можешь. И чтобы подготовиться к этому испытанию (к тому, чтобы открыть, когда нужно, рот и сказать нужную фразу), сколько стоишь, столько и твердишь мысленно эту фразу, которую нужно будет сказать продавщице: «Полкило макарон и килограмм сахарного песку». Стоишь и всё прокручиваешь и прокручиваешь её в мозгу, пока окончательно не утрачиваешь смысл, как часто это бывает от многократного повторения: «Полкило-макарон-и-килограмм-сахарного-песку-полкило-макарон-и-килограмм-сахарного-песку…полкило-мака…»

– Что тебе, девочка? Ну? Забыла, что ли?

И – как прыжок в прорубь:

– Полкило-макарон-и-киллограмм-сахарного-песку!


Выхожу из магазина, красная, как рак, как будто и в самом деле искупалась в проруби, точнее – в кипятке, и совершенно обессиленная…

Бреду домой с бабушкиной дерматиновой кошёлкой, (существовали в ту пору такие хозяйственные сумки из кожзаменителя), из кошёлки торчат два грубых кулька из серой упаковочной бумаги (целлофановые пакеты тогда ещё не изобрели). А в голове, как испорченная пластинка, так и звучит, не умолкая, ненавистное: «Полкило-макарон-и-килограмм-сахарного-песку…полкило-макарон…» Тьфу!

О Мамонтове

По городу пронеслась жуткая весть: погиб Мамонтов!… Мама страшно плакала весь вечер, и бабушка отпаивала её валерьянкой…

Дядю Володю выставили в гробу в кинотеатре – для прощания. Весь город ходил прощаться с первым управляющим трестом, который начинал строить этот город. И нас, пятиклашек, тоже водили.

Я первый раз вижу так близко покойника. Первый раз вижу мёртвым человека, которого знала, и которого не так давно видела живым… Страшно!… В какую-то секунду мне показалось, что я потеряю сознание, но я взяла себя в руки. Я хотела не смотреть на него, но мне показалось это стыдной слабостью: что вот он умер, и я не хочу теперь на него глядеть… Щека вся как будто в оспинах… это от осколков стекла. Погиб ночью, на железнодорожном переезде. Машина столкнулась с поездом… Шофёр покалечен, но жив, а дядя Володя… Почему?! Зачем?! Кто виноват?… Неужели не могло быть иначе? Куда уходит жизнь? Как это происходит? Каким образом, только что живой, молодой, весёлый человек превращается в неподвижное тело с посиневшим лицом?… Мне очень плохо, муторно… После прощания плетусь домой чуть живая…

Я никому не могу задать свои вопросы. Да и зачем их задавать, если всё равно никто не знает ответа…


* * *

Дома говорят только об этом. Жалеют Машу, жену дяди Володи, но ещё больше жалеют Жорку, его шестилетнего сына. В день похорон Жорку привели к нам, чтобы я его каким угодно способом отвлекала от тяжёлых переживаний. «Играй с ним, придумай что-нибудь, только бы он не плакал!» – сказали мне взрослые.

Первый раз в жизни я выступаю в роли клоуна-психотерапевта, да к тому же в таких экстремальных обстоятельствах. Мне одиннадцать лет, и я должна отвлечь шестилетнего мальчика от мыслей о смерти его отца. Мы играли с ним в мяч в нашей полупустой комнате, Жорка был вратарём, а я нападающим, мы лупили по этому мячу нещадно, не боясь разбить окно, и Жорка вскоре развеселился, и стал хохотать, а я подивилась тому, как легко маленького ребёнка отвлечь от горьких мыслей. Я ещё не знала, что это называется не веселье – а шок. До Жорки ещё не до конца дошло, что он больше не увидит своего отца НИКОГДА.


* * *

Дядю Володю Мамонтова похоронили за курганом, в степи… Там, где планировался будущий городской парк. Со временем там действительно разбили парк, а дяде Володе поставили памятник. Теперь этот парк – в центре города, и новое поколение, наверное, мало что знает о Владимире Мамонтове, и совсем мало людей помнят его живым и весёлым…

Шитьё одежды

Я очень не люблю, когда мне шьют новую одежду. Но без этого никак не обойтись, ведь я расту, как из воды, говорит бабушка, и она права: мы с Аней-большой – самые высокие девочки в классе, и вообще самые высокие, ведь мальчики у нас коротышки. Мы с Аней одинакового роста, но на физкультуре она стоит первая, так уж сложилось, Аня – признанный лидер.

А Анечка и Лариса стоят в самом конце – это две самые маленькие девочки в классе.

Так вот, о новой одежде. Почему-то всегда, когда мне шьют новое платье, у нас дома – скандал. Лучше бы мне его купили, говорю я, но купить на меня-»вешалку» ничего невозможно, я худа как палка, и даже пытаться нечего. Да и зачем покупать, когда бабушка у нас прекрасная портниха. Она обшивает всю семью, для неё не проблема пошить даже пальто. Но шить на меня – для бабушки сущее наказание. Всё сборит, всё наперекосяк! Мама хватается за логарифмическую линейку, у бабушки при виде этой линейки начинается истерика. Крику полон дом… Мама упрекает бабушку в плохом крое, в невнимательности и неаккуратности, бабушка, разложив намётанное платье на столе, доказывает, что всё раскроено и смётано правильно. Но мама со своей линейкой всё же выискивает какую-то микронную неточность. Бабушка, плача и ворча, перемётывает злосчастное платье. Опять примерка, и опять тот же кошмарный вид: всё сборит и морщинится…

И, наконец, у бабушки открываются глаза.

– Так это же Ленка кривая! – говорит она. – Ты, Лиля, погляди, погляди на её ключицы!

Немая сцена. Мама и бабушка ошеломлённо смотрят на меня, как будто увидели впервые.

– Боже мой, какой ужас… – потерянно шепчет мама.

– Где, какой ужас? – пугаюсь и я вслед за мамой.

Бегу к зеркалу. Смотрю и не верю своим глазам. Странно, что никто раньше этого не замечал… Правая ключица значительно ниже левой. Так же, как и правое плечо. Сантиметра на два, а то и больше.

– Какой ужас! – причитают вокруг меня мама и бабушка. – Когда же это тебя так перекосило? Вот, говорим тебе всегда: сиди прямо! сиди прямо! Вот к чему привело то, что ты за столом всегда скрюченная!

Привет, сколиоз!

Хирурга в городе нет, бабушка везёт меня в Днепропетровск. Там мы идём в мою старую детскую поликлинику.

Молодой дядечка-хирург велит мне раздеться до пояса. Я в полуобморочном состоянии, я уже не чувствую себя младенцем. «Быстрей-быстрей!» – торопит он меня. От стыда я горблюсь ещё больше. Он прощупывает жёсткими холодными пальцами мои позвонки, по мне бегут мурашки… «Одевайся!»

Идём с бабушкой домой, на Философскую, она плачет: «Вот, ещё и сколиоз теперь… Мало у тебя было болячек? Горе ты моё луковое! Всё не как у людей…»

Как теперь избавляться от кривизны, осталось неясно. Точнее: то, что предложил доктор с холодными пальцами, оказалось для нас неприемлемо. А предложил он школу-интернат для сколиозных детей и корсет. И то и другое бабушку очень испугало.

– А по-другому нельзя это вылечить? Без таких жёстких методов? – спросила бабушка.

– По-другому – это, значит, следить за ребёнком постоянно! Не позволять ей сидеть криво. В школе отсадить на крайний левый ряд, чтобы она наклонялась влево, а не вправо. Но я не гарантирую вам, что это поможет.


* * *

Итак, у меня кривой позвоночник. Мама очень расстроена. Мало то, что я у неё и так не такой, как все, ребёнок – неправильный, теперь я ещё неправильнее. Ещё кривее!

Про окно

В школе меня отсаживают от окна. Скучно!… Окно – то, что примеряло меня со школой, скрашивало сидение за партой.

Окно!… Я с младенчества обожаю смотреть в окно. Окно – это выход в другой мир, в мир без жёстких рамок и скучных правил, в мир без тесных стен и низкого потолка, в мир свободного полёта далеко-далеко… Даже на Философской улице смотреть в наше маленькое окошко было так здорово! А тут, в школе, такое широченное окно, а в нём – птицы, облака, подъёмные краны на стройке неподалёку, таинственные крики прорабов: «Вира-вира! Майна!…» Обычно так кричат грузчики в порту.

Степь в любое время года похожа на море. Весной это море – зелёное, летом – жёлтое, осенью – чёрное, а зимой – ослепительно белое…

И так я смотрю в широкое окно нашего класса, а в это время как бы сами собой в голову проникают правила спряжения и склонения, теоремы и разные дроби… У меня есть свойство: если я взглядом и мыслями сосредоточенна на какой-то картине – ну вот, как вид из окна, мой слух как бы непроизвольно, без всяких усилий, засасывает все звуки, сопровождающие эту картину. Я совершенно не стараюсь запоминать то, что рассказывает учитель, но оно само записывается, как на граммофонную пластинку, на мои мозговые извилины…

И потом, когда я буду письменно отвечать урок, я буду стараться найти свои слова – а не те, что засели у меня в голове: потому что учительница подумает, что я просто выучила урок наизусть, как стихотворение. А я даже учебник дома не открывала. Я их вообще не открываю дома. Они у меня к концу учебного года остаются новенькими и практически не раскрытыми, даже местами склеенными. Мне они практически не нужны. Если я сидела на уроке и смотрела в окно – то всё, что говорилось в классе, всё записалось дословно.

Поэтому я ищу какие-то другие слова, чтобы не показаться зубрилой. Выглядеть зубрилой мне не хочется.

И вот, я упорно ищу СВОИ СЛОВА. Я стараюсь писать ПО-СВОЕМУ. Оказывается, это не так-то просто…


* * *

…И сейчас, спустя много лет, когда у меня уже издано около тридцати книг стихов и прозы, я могу сказать о том же: ПИСАТЬ ПО-СВОЕМУ ОЧЕНЬ ТРУДНО.

О нелюбимых уроках

Самый нелюбимый урок в младших классах – природоведение.

Хотя я обожаю природу: цветы, листья, травы, – но не в засушенном же виде! Мне скучно собирать гербарии, скучно читать в учебнике про вращение земли вокруг солнца, и про то, как находить в лесу север и юг. Скучно рассматривать в микроскоп крупинку сахара и луковую шелуху.

Меня интересуют совершенно другие вопросы в жизни. Например, почему люди делают друг другу больно? почему они лгут? почему притворяются? почему заставляют лгать других? Почему люди расстаются, и почему они потом не пишут письма своим детям? А чешуйка луковой шелухи… Да какая разница, как она устроена?! Ну да, клетки, она состоит из клеток… А в клетках живут несчастные молекулы, и никогда не выходят из своих клеток, как это скучно!… Как это безумно скучно – всё разложено по полочкам: все молекулы, все литературные герои, «положительные» и «отрицательные», все скучные-скучные циферки… Каждая – в своей клетке.

А человек – тоже в клетке? По крайней мере – ребёнок? И ему тоже, как этой несчастной молекуле, никогда не выйти из своей клетки? Неужели только один выход из клетки – смерть?…

О смерти

В отрочестве человек много думает о смерти.

В раннем детстве думаешь, что смерти нет. Просто не ощущаешь её присутствия в жизни. По крайней мере, уверен в своём личном бессмертии и в бессмертии тех, кого любишь. Потом оказывается, что люди всё-таки умирают: на войне – от врагов, и в мирной жизни – от старости.

Потом из книг узнаешь, что умирают и дети – это потрясает душу до самых основ. Нелло в книге «Нелло и Патраш», девочка в «Голубой стреле», андерсеновская Девочка со спичками… Все эти дети замёрзли. А если бы их вовремя отогрели, они бы остались живы? Тогда где же высшая справедливость? Почему некому было их отогреть? Неужели это справедливо, чтобы умирали дети?!

А ещё бабушка столько раз рассказывала про газовые камеры, куда отправляли еврейских детей. Она столько раз об этом рассказывала, что мне кажется – я это видела собственными глазами. Я очень люблю этих еврейских детей и мне их страшно жалко. Когда я думаю о них, мне хочется умереть вместе с ними. Только чтобы не чувствовать своей вины перед ними: что вот, они умерли, а я – живу… Бабушка в который раз говорит: «После Освенцима я перестала верить в Бога». Когда я слышу эти слова, мне становится очень страшно, и мир вокруг начинает мучительно зыбиться, я перестаю ощущать опору. Опоры нет нигде – ни внутри меня, ни снаружи, ни в моих близких…

Но газовые камеры – это всё же война. Такое всеобщее несчастье. А в мирной жизни? Смерть от несчастного случая. Это – страшно, это очень страшно, потому что, выходит, никогда не знаешь, чего ждать… Дядя Володя ехал по делам в соседний городок. Просто по делам – не война, не извержение вулкана… Почему так происходит? Зачем? Дядя Володя молодой, талантливый и ОЧЕНЬ ХОРОШИЙ человек. И дядя Павел… Значит, смерть – не наказание?… Потому что и дядю Володю, и дядю Павла не за что было наказывать! А если смерть не наказание, тогда – что?! Где искать ответы? И есть ли кто-нибудь, кто их знает?…

Страшно, тоскливо. И как-то совсем не хочется жить… Потому что – ЗАЧЕМ? Какой в этой жизни смысл?… А вы мне луковой шелухой тычете в нос! Морочите голову. При чём тут луковая шелуха?!! Вы хотите, чтобы я думала о такой чепухе и не думала о главном – о смерти?… Вы, взрослые, своими скучными учебниками, своими циферками в клеточках хотите меня отвлечь от страшных мыслей?… Хотите задурить мне голову, чтобы я не думала ни о чём? Вы хотите, чтобы я зубрила, зубрила… считала бы эти скучные дроби…

Взрослые дурят детей! Они отдают их в школу, чтобы дети НЕ ДУМАЛИ. И НЕ ЗАДАВАЛИ БЫ ВОПРОСОВ О ГЛАВНОМ. Вот зачем взрослые придумали школу! Чтобы спастись от детских вопросов. Чтобы посадить детей в клетку луковой шелухи, чтобы запереть детских ум в клетку арифметической дроби – учи, учи, считай, зубри, вычисляй – и НЕ ДУМАЙ НИ О ЧЁМ! Думать опасно и не полезно.

– Подходите, подходите, кто ещё не смотрел! А вы не толпитесь тут, идите на свои места. Посмотрел? Отходи. Итак, запишем в дневник задание на дом: нарисовать в тетрадке клетку луковой шелухи…

Вопросы, которые мучили меня в одиннадцать лет:

Почему взрослые ссорятся и, в итоге, оказывается, что виновата я?

Почему взрослые никогда не попросят у меня прощения, если обидели?

Почему нельзя встретиться с отцом?

Почему мама не позволила мне ходить в спортивную школу, когда мы жили в Луганске?

Почему я не могу нормально говорить – как другие люди?

Почему все умирают? Если нельзя избежать смерти, то какой смысл в этой жизни?

Кому я могу задать эти вопросы?

Почему никто никогда не говорит со мной о главном?…

Про зелёную шляпку

Я шла в школу, дул сильный западный ветер, влажный и напористый, как всегда осенью. Я боялась, что он сорвёт с меня мою зелёную шляпку. Мама мне купила эту дурацкую шляпку, привезла, очень довольная, из Днепропетровска. Такой зелёный цветочный горшок с двумя висюльками, которые свисают с макушки (типа «украшение»). Вроде двух соплюшек.

Я очень стесняюсь этой шляпки, но ничего не поделаешь – приходится носить. К тому же боюсь, что её унесёт ветром (уже уносило!), что она шлёпнется в лужу, раскиснет, и мне дома будет выволочка. Я нахлобучиваю шляпку поглубже…

Странно, почему мама никогда не спросит меня: что мне нравится? Она сама решает за меня. Мне от этого очень тяжело. Но взбунтоваться против этой шляпки мне и в голову не приходит. Это значило бы обидеть маму, мама стала бы плакать, говорить о моей неблагодарности, пить валерьянку… О, только не это! Мне стыдно ходить в этой шляпке в школу, тем более, что вешалка стоит в классе и никуда эту шляпку не спрячешь, целый день она красуется на самом верху вешалки, как новогоднее украшение на ёлке…

И я думаю о том, что когда у меня будут дети… если у меня будут дети, я никогда не буду покупать им таких нелепых зелёных шляпок…

Мама, видя мои страдания, говорит: «А что бы ты хотела? Тогда носи платок, как деревенская тётка! Между прочим, платок тебе не идёт – так же, как и мне. У нас с тобой не тот тип лица».

Нет, платок я не хочу. Вообще у меня с вещами трудные взаимоотношения. (Так же, как и с едой. Так же, как с речью). Мне никогда ничего не хочется. И всё кажется чужим. Меня вообще угнетает вся эта материальная сторона жизни. Эх, жить бы на какой-нибудь другой планете, где люди обходятся без всего этого!

Впрочем, я бы носила шляпу – такую широкополую, чёрную, закрывающую половину лица. Может, я её и носила в какой-то другой жизни… И длинное, до пят пальто. Да, мне нравится одежда из другого времени – одежда, в которой можно спрятаться…

О вещах

Только две вещи в моём гардеробе меня не раздражают – это лыжный костюм и осеннее пальто. Синий лыжный костюм с брюками – это вам уже не байковые шаровары! Брюки -такая удобная простая одежда. Я бы всё время их носила. Но когда я однажды надела лыжный костюм весной, просто на прогулку… О, что было, когда я вернулась домой!

К несчастью, это было воскресенье, и Фёдор рано пришёл с работы. Увидев меня, он прямо побелел от бешенства. Он так орал!… И так страшно перекатывались на его скулах желваки… Он кричал, что я его позорю на весь город – тем, что разгуливаю в «шшштанах», что приличные девочки так не одеваются, чтоб это было в первый и в последний раз, что если он ещё раз заметит, что я гуляю по городу в «шшштанах», он возьмёт большие бабушкины ножницы – и я своего костюма больше не увижу…

А ведь Фёдор был вовсе не старик-ретроград, ему в ту пору было всего 32 года.

Да, это была весна шестьдесят второго года, и верхом неприличия для девочки было выйти на улицу в брюках. Даже в лыжных! Вот, такое удивительное было время.

Эх, почему я не родилась мальчишкой? Какую роковую ошибку совершила природа, как зло она надо мной посмеялась! Многих проблем в моей жизни не было бы. Во-первых, я бы сумела подружиться с Фёдором, я знаю, что он мечтал о сыне и, наверное, в образе мальчика я бы не так его раздражала. Во-вторых, я бы наплевала на своё заикание и забыла бы о нём! Вот, у нас один мальчик в классе заикается, и его ничуть это не смущает и не напрягает, он просто не обращает на такие мелочи внимания! Ну, и проблем с одеждой не было бы. Носила бы брюки, клетчатую рубашку и кепку, а зимой шапку-ушанку – эх, хорошо быть мальчишкой!

Но осенним пальто бабушка мне явно угодила. Широкое и прямое, с большим воротником, который можно поднять до ушей, с большими карманами, в которые можно засунуть руки чуть не по локти. Это не пальто – это почти дом! В таком пальто здорово бродить под дождём, тёмными вечерами, безлюдными улочками, и размышлять на самую злободневную в подростковом возрасте тему: «Почему жизнь – такая странная и грустная штука?…»

О нелюбви к своему имени

Я очень не любила своё имя, хотя долго не решалась себе в этом признаться. Я его боялась. Да, объективно оно было красивым, но оно было чуждо мне: оно меня не грело. Когда мама говорила строго: «Лена!» – я точно покрывалась инеем… А уж когда Фёдор произносил его, почти всегда полностью, как-то особо налегая на его ледяные буквы («Елленна!») – у меня всё холодело внутри, я боялась превратиться когда-нибудь в мальчика Кая с замороженным сердцем из сказки о Снежной королеве…

Я спросила как-то маму:

– Почему ты меня так назвала?

Она ответила:

– В честь Елены Прекрасной!

– А кто она такая?

Мама что-то путано рассказала мне про некую греческую красавицу, из-за которой даже была война… Меня это неприятно взволновало, и я захотела узнать подробности: что же там на самом деле было? Но ни у кого из подруг книг про Елену Прекрасную не оказалось. Но вскоре я купила в нашем магазинчике книжку «Троянская война и её герои», прочла её и ужаснулась: из-за какой-то смазливой девицы учинилась такая БОЙНЯ?! И меня назвали в честь этой кокетливой дуры?! Какая же она прекрасная? Она – ужасная! Елена Ужасная! Она предала своего мужа, свой народ.

Какой кошмар… Я пережила настоящий психологический шок и мне стало ещё холоднее под этим ледяным покровом: ЕЛЛЕННА! Ну, конечно, разве могла женщина с таким именем кого-то по-настоящему любить, кого-то пожалеть?… У неё ведь совсем не было сердца. И совести у неё тоже не было!

Я по-настоящему страдала и не знала (до поры, до времени), как мне избавиться от этой ненавистной клички, которая была для меня равносильна понятию: предательница.

Про мою фамилию

А вот фамилию судьба подарила мне тёплую, но необычную (это была фамилия моего отца). Почему-то каждый новый учитель и каждый новый ученик искажали мою фамилию на разные лады (даже не хочу перечислять все вариации). Класс при этом дружно ржал, и постепенно я стала стыдиться своей фамилии, она мне стала казаться какой-то шутовской.

Какая счастливая Аня-большая, думала я, у неё такая хорошая – нормальная фамилия: Сергеева. У других ребят в нашем классе тоже нормальные фамилии. Нет бы и мне родиться какой-нибудь Петровой или Сидоровой, чтобы хотя бы фамилией не так выделяться из коллектива. Правда, у Ани-маленькой тоже необычная фамилия: Удрис. Но зато её никак не исказишь. Да к тому же, Анин дедушка Удрис был латышским стрелком, революционером, так что носить такую фамилию очень даже почётно.

А кто были мои предки, я в то время ещё не знала, и что я когда-нибудь полюблю свою фамилию, даже не догадывалась.

«Так как же правильно произносится твоя фамилия?» – слышу я в который раз и съёживаюсь, ожидая взрыва смеха в классе…

Первое стихотворение

Конец марта. Ветер! Всегда ветер… Весной он особенно резкий и жёсткий. Солнце яркое, и оттого мучительное. Режущее солнце, режущий ветер… Больно. Ото всего больно. Весна – мучительное время года. Вид подсыхающих луж вызывает тоску. Словно и в душе у меня что-то, вчера ещё буйное и безбрежное, подёргивается сухой коркой…

Я терпеть не могу весну – ту, которая начинается после подснежников. Весной мне почему-то плохо. Тоскливо. Очень тоскливо. Маетно. Вдруг, без всякой причины, по нескольку раз на дню хочется плакать. Весной страх речи усиливается: при мысли, что нужно что-то сказать, самую простую фразу, на меня нападает паника, ужас! Хочется исчезнуть. Не быть…

Хочется куда-то бежать, но бежать особо некуда. В степи – грязь по колено, там не побегаешь. Только на любимый курган. Здесь хорошо маяться душой… Ветер… Ветер… Так хочется, чтобы этот ветер выдул из души тоску…

Прихожу из школы домой. Бабушка зовёт обедать. Сажусь за стол в тоскливом полусне…

– Ну, ты прям как сонная муха, – говорит бабушка.

Сижу, с тоской ковыряю в тарелке. Ничего не хочется. Ничего. Только – спать! И вдруг…


(С той минуты прошло сорок лет, но я отлично помню всё и сейчас, – словно это случилось только вчера).


…Я ощутила странное, незнакомое волнение. Оно никак не было связано с тем, о чём спрашивала бабушка, и с тем, что я ей отвечала, никак не соотносилось с моей тоской, маетой… Я ощутила его как сильный толчок внутри себя – и я мгновенно проснулась от этого толчка. Волнение нарастало так стремительно, что в следующую минуту – или мгновение? – меня буквально трясло. Я отложила ложку, есть я не могла.

– Бабушка, я сейчас… – и, выскочив из-за стола, побежала к себе в комнату.

– Что с тобой? Что-то случилось? – недоумённый голос бабушки мне в след.

А я и сама не понимаю, что случилось, и что со мной…

Влетев в комнату, бросилась к письменному столу. Схватила первый попавшийся под руку листок бумаги, карандаш и, вся дрожа, стала записывать непонятно откуда возникающие – будто рождающиеся из пульсирующего внутри меня источника – слова:

Последний листок оторвался от ветки…

И ветер осенний подул…

Это были СТИХИ!

И хотя комнату заливало яркое весеннее солнце, стихи были о моей любимой осени. Я записывала строчку за строчкой… Как будто под диктовку внутреннего голоса:

Затихла природа. Грустит всё о лете…

Грома осеннего гул

Разнёсся вдруг…

Омывая

С голых веток последнюю летнюю пыль,

Дождь пошёл…

Молния ярко блистала…

И, странное дело: тоска и сонная неопределённость, так мучившие меня всё последнее время, – отступали, таяли… – они уже не имели надо мной власти. А моя душа, ещё минуту назад томящаяся, как пересыхающий без влаги ручей, – наполнилась знобящей свежестью и незнакомой, волнующей силой…

Дописав стихотворение, я поставила точку и перечитала его, почти не веря собственным глазам: не сон ли это?… Но все приметы дня явственно говорили о том, что нет – не сон.

Потом я пошла на кухню доедать свой обед. Я была переполнена грандиозностью только что случившегося со мной. Не знаю, заметила ли по моему лицу бабушка, что, убегая в комнату на несколько минут, – я вернулась уже другой?.

Про Лезю

Вообще-то его звали Олег. Олег Дудник. Когда он пришёл в наш класс, его сразу все приняли и полюбили: за дружелюбие, ум и остроумие, и стали называть ласково – Лезя. Кстати, он не был коротышкой, как все остальные наши мальчишки, которые из-за своего роста казались мне дошколятами. Лезя был высокий, нормальный мальчик. К тому же, он любил стихи.

Именно Лезе я дала первому прочесть своё первое стихотворение. Почему-то никому из своих старых одноклассников я не решилась показать его. А меня просто распирало кому-нибудь его показать. Хотелось удостовериться, точно ли это стихи.

И вот однажды на уроке, это была ботаника, которую вёл добрейший Борис Митрофанович, такой добрый и мягкий по характеру, что мы, нахалы, этим жутко пользовались и попросту жили на уроке своей жизнью (кто читал интересную книжку, кто просто трепался с соседом, кто стрелял глазками и швырялся записочками), в то время как БорМит, сидя за столом, монотонно и сам смертельно скучая, бормотал, рассказывал что-то о взаимоотношениях тычинок и пестиков…

Я с волнением в который раз перечитывала своё творение. Я сочинила стихи! Самые настоящие. Никто из одноклассников об этом пока не знал. Но я нуждалась в эксперте. Лезя сидел за мной. Я, неожиданно для самой себя, повернулась к нему, протянула листочек и голосом как можно более равнодушным сказала, что вот, всплыло в памяти ни с того ни с сего стихотворение, да никак не могу припомнить автора. Не Лермонтов ли?…

Мой первый читатель внимательно прочёл моё творение, подумал, вспоминая, и сказал, что нет, вроде не Лермонтов. И не Есенин. Хотя кто его знает?… И тут он как-то пристально взглянул на меня. Я залилась краской…

– А это, случайно, не ты сочинила? – спросил он.

Я жутко растерялась… Я не ожидала, что он так быстро меня раскусит.

– Ну, я… И… как тебе? – спросила я, обмирая внутри.

– Ну что, нормально.

– А замечания какие-нибудь есть?

– Да вроде нет. Нормальное стихотворение.

Меня обуревали сложные чувства. Я была и счастлива и разочарована одновременно. Счастлива, во-первых, оттого, что освободилась наконец от груза тайны. Что наконец-то КТО-ТО ЕЩЁ прочёл моё драгоценное стихотворение. Счастлива, что Лезя не сказал презрительно «ерунда какая-то», что он признал эти строчки СТИХАМИ! Не высмеял меня. Не раскритиковал. То есть положительных эмоций был целый океан! Но где-то внутри скреблось маленькое разочарование: Лезя не похвалил меня. И не удивился. Не сказал: «Ну, ты даёшь! Здорово!», или что-нибудь в этом роде…

Ну, ладно, переживём. Всё же положительного было гораздо больше! Я была искренне благодарна Лезе и от избытка чувств сказала:

– Хочешь, подарю тебе своё стихотворение?

– Ну, подари, – сказал великодушно Лезя.


* * *

Вскоре, однако, когда прошёл первый восторг, и я привыкла к своему стихотворению, я без чьей-либо помощи поняла, что оно – не шедевр и не событие в отечественной словесности.

Но оно было, безусловно, огромным событием в моей жизни. С этого события для меня начался отсчёт нового времени. Во мне родился новый человек, новый и неожиданный для меня самой. Внешне я оставалась всё тем же замкнутым, мучительно комплексующим подростком, – а внутри…

Стихи поначалу были бессильны выразить то, что происходило внутри. Не хватало слов. Но главное – не хватало самой себя, свободной и раскрепощённой.


Вечерние блуждания по городу… Под дождём, в одиночестве, в кружении запахов первой клейкой листвы, в кружении тополиного пуха, в свете чужих окон, на всегдашнем ветру… Поднятый воротник, руки глубоко в карманах, – по улицам, где пустыннее, где только – ветер!…

Первые стихи почти все – об осени, о дождях, о чужих окнах, об одиночестве, об этих одиноких блужданиях… А ещё о том, как сладко, когда приходят стихи. Приходят, всё наполняя смыслом: и дождь, и пустоту ветреных улиц, и свет чужих окон…

Не знаю, кто больше трудился: я над своими стихами, или – они надо мной. Они делали, лепили меня изнутри. Тихий подросток вдруг стал совершать эксцентричные, непредсказуемые поступки.

Прыжок с балкона

Весна, по-летнему жаркий день. Играем с Маришкой на балконе. На соседнем балконе стоит Зинка, моя одноклассница, она только сегодня переехала в наш дом.

– Ой, – говорит Зинка, глядя вниз с балкона. – А здесь, оказывается, так низко! Можно даже спрыгнуть.

– Ну, так спрыгни, если низко, – говорю я.

Но Зинка не спешит спрыгивать. Потому что всё-таки не так уж и низко: потолки в наших квартирах высокие, так что балконы парят на приличной высоте. А нам всего по одиннадцать лет.

– А самой слабо спрыгнуть? – говорит Зинка.

– Нет, не слабо.

– Тогда сама и прыгай!

– Вот и прыгну!

– Спорим: не прыгнешь!

– Спорим: прыгну!

– Ну, тогда прыгай! Чего же ты?

В доме никого, кроме нас с Маришей, нет. И это хорошо. Бабушка в Днепре, а мама придёт минут через сорок – я к её приходу должна разогреть на электроплитке обед. Время ещё есть, успею!

Перелезаю через перила. Стою, смотрю вниз… Почему-то, когда стоишь по эту сторону перил, ощущение совсем другое – не очень приятное…

– Ну что, слабо? – подзуживает со своего балкона Зинка.

– Я же сказала: не слабо!

– Ну, так прыгай!

– Ну, и прыгну!

Ухватившись руками за балконную решётку, спускаю одну ногу, потом другую… и повисаю на руках… Маришка с любопытством смотрит на меня сверху: «Ена, ты куда?» – «Куда-куда!» – ворчу я. Меня раскачивает ветер. Или я сама так резко опустила ноги, что меня начало качать: туда-сюда, туда-сюда… Такое лёгкое жуткое покачивание… Когда «туда» – я зависаю над открытым приямком (все ноги переломаю, если грохнусь ТУДА! – мелькает запоздалая мысль и обдаёт меня холодом). «Сюда» – и я зависаю над узкой асфальтированной дорожкой («Тоже мягко не покажется…»)

Подо мной суетится Зинка, которая прибежала поглазеть на меня снизу (так сказать поспешила на место будущего приземления!)

– Ну, будешь прыгать или нет? – нетерпеливо спрашивает она.

Руки ноют от напряжения… Эх, как бы мне хотелось оказаться сейчас на балконе и не заводить этого дурацкого спора! Я пытаюсь подтянуться, чтобы влезть обратно, но… руки мои не так сильны.

– Зинка, мне страшно!

– И что делать? – говорит сочувственно Зинка.

– Не знаю, у меня уже нет сил…

– Тогда прыгай скорее!

Я отпускаю железные прутья. Сначала одной рукой, а потом другой хватаюсь за пол балкона, не знаю уж как он называется, короче: за толстую бетонную плиту, которая служит полом. Я чувствую, как мои ладони начинают медленно скользить по этой шершавой плите… а меня между тем продолжает предательски раскачивать – туда-сюда, туда-сюда: приямок – асфальт, асфальт – приямок… а ладони едут, едут по плите…

– Зинка, лови меня! – кричу самую глупую в своей жизни фразу.

И вот я уже лечу… долго-долго… вниз, вниз… И – темнота.

Очнулась от того, что Зинка, как сумасшедшая, трясла меня за плечи и кричала:

– Ты живая?!

– Вроде, да…

Оказывается, во время приземления, от удара об асфальт я потеряла сознание. Рядом – перепуганная Зинка и какой-то дядечка. Дядечка строго спрашивает:

– Девочка, и чем это ты занимаешься?!

– Да вот, с балкона на спор прыгнула, – честно призналась я.

– А почему ты не встаёшь? С тобой всё в порядке? – продолжает допытываться назойливый прохожий.

– Всё, всё в порядке, просто отдыхаю, – говорю я, морщась от сильной боли в ногах. Стопы горят как в огне… Дядечка быстро куда-то уходит. Зинка помогает мне встать. Сверху слышен голосок Маришки: «Ена, ку-ку! Ку-ку, Ена!»

– Ку-ку… Иду-иду… – говорю я и с трудом ковыляю в дом.

Ноги болят нестерпимо. Но какое счастье, что я прыгнула на асфальтовую дорожку, а не в приямок. Пришлось бы Зинке меня оттуда выковыривать… Но асфальтовая дорожка тоже оказалась не мягкой. Ой, не мягкой… Ну, ничего, расхожусь как-нибудь…

Захожу в дом, плетусь на кухню, включаю электроплитку, ставлю на неё кастрюлю, скоро придёт на обед мама. И вдруг мама, легка на помине, вихрем влетает в прихожую – перепуганная, запыхавшаяся…

– Мамочка, – говорю я, – а что ты так рано? я ещё не успела разогреть борщ.

– Что я так рано?!! – кричит мама страшным голосом. – И ты ещё спрашиваешь, что я так рано!!!

– Да что случилось, мамочка? – спрашиваю я голосом невинной овечки.

– Где Маришка?!! – кричит мама. – Маришка где, я тебя спрашиваю?!!

– На балконе играет.

Мама убегает на балкон, и тут же прибегает обратно, продолжая кричать:

– А если бы и она, следом за тобой?! Ты об этом подумала?!

– Что следом, мамочка? О чём ты?

– Как о чём? Что ты дурочку из себя строишь? Ты? сейчас? прыгала? с балкона?!

– А откуда ты знаешь?

– Мне Борис Петрович из планового отдела прибежал, рассказал, он как раз мимо шёл, когда ты здесь… о господи! Говорит: бегите скорее домой, ваша девочка с балкона прыгнула! Ты что, хочешь, чтобы у меня был инфаркт?!!

– Ну, что ты, мамочка, я не хотела тебя волновать, я думала ты и не узнаешь…

Ну, тут мама схватила меня за косы, у меня ещё были косы, и давай из меня «выбивать дурь»… Думаю, в той ситуации она была совершенно права: лишнюю дурь из меня стоило выбить.

– Отвечай, будешь ещё с балкона прыгать?!!

– Да нет же, нет!

– А если бы и Маришка следом за тобой прыгнула?! На тебя что, ребёнка уже нельзя оставить?!

– Ну, что ты, мама, Маришка бы не прыгнула. Она бы не смогла перелезть через перила…

Почему-то мой железный аргумент вверг маму в бурные рыдания. Она кинулась, рыдая, целовать и обнимать Маришку: «Всего только три годика… она могла бы за старшей сестрой… какой пример ты ей подаёшь?»

– Плохой. Только я ничего плохого не хотела.

– И что тебе взбрело в голову прыгать?

– Мы с Зинкой поспорили.

– Господи, какая глупость!… – простонала мама. – Ты же могла ноги себе переломать!

– Но ведь не переломала.

– Ты опозорила меня!

– Опозорила? – удивилась я.

– Да! Перед Аниным папой, перед всем отделом! Уже после обеда весь трест, весь город будет знать, что моя дочка выкидывает такие идиотские фокусы – прыгает с балкона!

– Почему ты решила, что все будут знать?

– Почему-почему! – рассердилась мама ещё больше. – Потому что городок маленький, здесь ничего нельзя скрыть.

– Ну, мама, прости…

Наконец, мама немного успокоилась и спросила:

– Ты ничего себе не отбила?

«Нет!» – сказала я, решив, что мои горящие огнём ноги – это моя личная проблема.

Про Аню-маленькую

Оказалось, Аня-маленькая – такая же мечтательница, как и я. Больше всего нам нравится мечтать о путешествиях. У Анечки – замечательный папа, тоже романтик, он обожал в молодости путешествовать. И он рассказал Анечке, как любил сойти на любой станции, которая ему понравилась, и бродить там, сколько душа пожелает, – а потом ехать дальше… Здорово! Нам тоже хочется так когда-нибудь…

Мы полюбили ходить с Анечкой через степь на железнодорожную станцию. Не каждая электричка останавливалась на нашей станции в ту пору, а скорые поезда – вообще никогда. Но мы знали их расписание.

Мы приходили сюда, на ветреную, пустую платформу, где бродили по пыльной насыпи лишь сонные пристанционные куры… Приходили сюда, чтобы постоять в грохоте проносящегося мимо скорого поезда, вдохнуть его терпкий, железный, волнующий запах… Отчётливо слыша в горячем стуке колёс: «А когда-нибудь… когда-нибудь… и мы тоже… мы тоже… далеко-далеко…»

Наш класс

Растёт наш город – и растёт наш класс. Уже в городе больше тридцати моих ровесников. Очень интересно, когда в класс приходят новые ребята. Очень смешно было, когда пришёл Жорка. Все мальчишки у нас маленькие, почти как дошкольники, только Лезя нормальный. И вдруг приходит новенький – длинный-предлинный, состоящий как будто исключительно из двух длиннющих ног. Мальчишки его так все годы и звали – Длинный. А девочки иногда, в шутку, – Циркулем.

Под стать Жорке только новенькая девочка – Галя Таран. Она выше Ани-большой, и теперь на физкультуре стоит первой, а Аня-большая – второй, это удивительно, а самой Ане, наверное, очень непривычно.

Пришли Людочка Савельева, Ася Шевченко, Лина Троцкая. Три самые яркие, самые красивые девочки нашего класса. Вот странно: я совершенно не помню, кто, кроме двух Ань, у нас до этого был в нашем классе – настолько эти три девочки сразу всех затмили. Ах да, Лариса-Дюймовочка и Юля, влюблённая в Мишу. Но кто-то же был ещё, но – не помню…

Странное начало лета

Начало лета. Окна нараспашку…

Только что прошёл дождик, пахнет свежей зеленью… Первые дни лета восхитительно хороши. Когда ещё нет одуряющей жары, которая навалится очень скоро, и выжжет траву, и высосет свежесть и запах из листвы, и зелёная степь станет сухой и жёлтой. Но пока мир дышит полной грудью, и особенно здорово по вечерам, когда идёт дождь…

Впереди три месяца каникул. Правда, будут ещё два экзамена. Здесь, на Украине, школьные экзамены сдают каждый год, начиная с пятого класса. Ребята, которые приехали в Вольногорск из России и из других республик, стонут: нигде нет экзаменов каждый год, только в выпускных классах, а тут страдай каждое лето! Но я экзаменов совершенно не боюсь, по крайней мере, в этот раз, ведь оба экзамена письменные: диктант и контрольная по математике – всё это сущая чепуха. Если экзамен можно сдать, НЕ ОТКРЫВАЯ РТА – то бояться его нечего.

Так что, можно сказать, я уже шестиклассница. Половина школы – позади. Половина школьной вечности… Мама говорит: «Как быстро летят годы!» Но мне так не кажется. Время с сентября по май – это вечность. И каждый школьный день – вечность. Почему-то когда ходишь в школу, время тянется как резина. И совсем застывает – на нелюбимых уроках. Застывает, как вода в болоте…

Но впереди три месяца без уроков. Какое счастье! Опять зашуршал дождик… Слушаю его музыку… В комнате темно и душно, Маришка тихонько посапывает во сне… Хочется пить, я встаю и иду на кухню. Но в тёмном коридоре замираю – из кухни доносятся тихие встревоженные голоса. Я ещё ничего не поняла, но мне мгновенно становится страшно. Мне уже не хочется пить. Стою во тьме – ни туда, ни сюда.

Мамин взволнованный шёпот: «…Можно ли верить этим голосам?… Ты ведь сам не слышал, тебе только рассказали…» Мрачный голос Фёдора: «Люди ведь не выдумали… Виталий регулярно слушает…» Бабушка, нервно: «Да не верю я в это! Не могло такого в нашей стране быть! Мы же в советском государстве живём, а не при царизме! Тогда да, тогда расстреливали мирные демонстрации, но сейчас?… Зачем мы тогда революцию устраивали?… Ну не верю я в это! И откуда этому голосу Америки всё известно? Выдумки это всё, только чтобы нашу страну охаять, грязью замазать!» Голос мамы: «А я не верю, что рабочие могли выйти на демонстрацию. Это же дикость какая-то! Если есть какие-то проблемы, их же можно другим способом решить. Это просто какая-то провокация! Может, не было никакого расстрела? Может, их только припугнули, как хулиганов? А эти иностранные голоса тут же всё раздули…» Голос Фёдора: «Ну, не знаю… но вот такая информация: расстрел демонстрации в Новочеркасске… Я был когда-то в Новочеркасске… хороший город, тёплый…»

Мне кровь ударяет в виски. Я тихо-тихо возвращаюсь в комнату, ложусь на кровать, рядом с тихо сопящей Маришкой, забираюсь под одеяло. Меня знобит… Шум дождя уже не кажется ласковым. Он не может заглушить бурю вопросов в моей голове…

У меня нет оснований верить этому далёкому голосу, но на душе страшная тоска и ужас. Разве ТАКОЕ можно придумать?! И зачем?… Но, с другой стороны, разве такое может быть? В наше время?! В нашей стране?! Но… разве такое можно придумать? Ведь это же легко проверить: взять и съездить в Новочеркасск. И всё узнать на месте, как оно на самом деле было: была демонстрация или не было? был расстрел или нет? Если бы я была взрослой, я бы обязательно туда съездила. Невозможно ведь жить в таком страшном неведении, с такими жуткими вопросами в сердце: правда это – или неправда? Было – или не было?…

Я засыпаю в тоске и просыпаюсь со страшной тяжестью на сердце. Спрашивать о чём-либо у взрослых бесполезно, ведь я знаю, какие слова услышу в ответ: «Мала ещё такие вопросы задавать!»

Васильевка

Мы с бабушкой и Маришей в Васильевке. Петуньи, мальвы, чтение на старой груше, встречание коровы Майки, лес с кукушкой, бабушка Хима…


В хате меня больше всего привлекает старое зеркало. Бабушка говорит, что оно висит тут с незапамятных времён. Старое, пожелтевшее, в трещинах… Когда смотришь в него, оно магнитит, затягивает – как озеро времени… Когда я смотрю в это зеркало, мне кажется, я вижу одновременно прошлое и будущее…

Мне кажется, я вижу всех, кто смотрелся когда-либо в это зеркало. Вижу бабушкиных братьев, Николая и Сергея, молодых и красивых. Вижу свою прабабку Параскеву, женщину красивую и властную, она умерла совсем не старой, и старухой её никто не помнит. Вижу своего прадеда Лаврентия, вижу его добрые и печальные глаза, как будто виноватые, вижу его мягкую, извиняющуюся улыбку… никого не было рядом с ним, когда он умирал в полном одиночестве в этой хате во время страшного голода на Украине…

А ещё в этом зеркале я будто бы вижу себя в далёком будущем… взрослая женщина, морщинки… усталость во взгляде… и будто бы все лица, всех моих предков, соединились в моём…


Я люблю запах этой хаты: здесь всегда пахнет свежим хлебом, тёплым печным духом, бабушка Мотя и её дочь Зоя сами пекут хлеб – такие большие круглые караваи, которые кладутся на широкие, посыпанные мукой лопаты, и на этих лопатах отправляются в печь. И там, в горячей печи, за железной заслонкой, они трескаются, как земная кора при землетрясении… Этот деревенский хлеб не такой, как городской: этот – пышный, рассыпчатый и почему-то совсем несолёный. Я его посыпаю солью. И соль тут другая – крупная и блестящая, как драгоценные камушки…

А ещё в этой хате пахнет чистотой, свежевыстиранными ткаными половиками, беленькими крахмальными занавесочками на окнах, пахнет парным, ещё не остывшим молоком, которое стоит на столе в тёмной глиняной кринке… (Может, этой кринке сто лет!) А когда мы с бабушкой как-то раз приехали в Васильевку на Пасху, хата пахла свежей берёзовой листвой и травой: земляной пол был устлан травой и ветками – и это было так сказочно! И после обеда, в жару, все спали на полу, прямо на пахучей траве…


А возле хаты – цветут розовые и тёмно-вишнёвые мальвы… Они всегда тут цветут. Все годы, каждый год… Я люблю их несильный, такой южный, степной, нежный запах. Белая хатка и мальвы… Для меня это и есть Украина, родина моих предков. А за хаткой огород с рядами кукурузы и с маленькими круглыми дыньками, очень сладкими, они называются «колхозница».

Бабушка Мотя обязательно варит на ужин золотые кукурузные початки. А каштановые и золотистые кукурузные волоски идут на косы кукле. Как только мы приезжаем, мы с бабушкой тут же мастерим тряпичную куклу, и я пришиваю ей кукурузные прохладные косы… Когда-то кукла мастерилась для меня, теперь – для Маришки. Для меня какое-то необыкновенное блаженство прикасаться к этим кукурузным волоскам, гладить их, ощущать их прохладу и нежность… А ещё они так дивно пахнут! Едва-едва, такой тонкий, воздушный аромат…

С мамой в Киеве

Июль. Мы с мамой в Киеве. Мне только что исполнилось двенадцать лет. Эта поездка – подарок мне на день рождения.

В Киеве произошла странная история с маминым исчезновением.

Просто мама иногда так глубоко задумывалась, что могла забыть обо всём на свете, даже о родном ребёнке. Ну да, я стояла в тот момент спиной к двери и разглядывала особнячки напротив, а она вышла из магазина и пошла… В упор не увидев меня. Или забыв на какое-то мгновение обо мне. Я не знаю, что у неё там творилось в голове в тот момент, как далеко она была в своих мыслях от этой минуты, от этого места… Или было так: в то мгновение, когда она вышла, по тротуару шёл человек и заслонил меня на какой-то миг… На одно-единственное мгновение! Но ей уже показалось, что я ПРОПАЛА, ПОТЕРЯЛАСЬ – и она куда-то побежала, сломя голову, задавая каждому встречному один и тот же вопрос: «Девочку не видели? Такую худенькую, с косичками. Ещё она немножко заикается». И умчалась моя бедная мама зачем-то в Ботанический сад. А это довольно далеко от того места.

– Я весь Ботанический сад оббежала! – кричала она мне потом.

– Но зачем, мама? ЗАЧЕМ???

– Я решила, что ты пошла погулять в Ботанический сад, – говорила она. – Там ведь так красиво…

– Но я не могла уйти в Ботанический сад! Я же не сумасшедшая! Я нормальный человек, мне уже двенадцать лет, а не два года. И если ты мне сказала: стой здесь и жди – я буду стоять и ждать. Сколько угодно!

– Я думала, тебе стало скучно… И потом: ты ведь терялась уже однажды…

Да, я терялась (для мамы), но это было давно, мне было тогда семь, и не терялась я на самом деле, а просто очень долго добиралась домой. Но это – отдельная история. Вообще же я не могу потеряться. В принципе! У меня фотографическая память, и я прекрасно ориентируюсь на местности. Но мама всё плакала, и жаловалась на сердце, и сосала валидол, и вновь и вновь упрекала меня в том, что я ушла, не дождавшись её. Она считала себя правой и несчастной, а меня легкомысленной и безжалостной, что я заставила её так сильно переволноваться. «У меня бы мог быть инфаркт!» – повторяла она.

И потом, когда мы вернулись домой, мама всем, направо и налево, рассказывала, как я у неё потерялась. И что у неё чуть не случился из-за переживаний инфаркт. И потом, спустя много лет, она об этом рассказывала с той же горячностью, как и в первый день.

Бедная, бедная мама, ведь на самом деле терялась-то не я, а она!

Эта дурацкая история, как ложка дёгтя, отравила наше пребывание в Киеве.

Но если забыть об этом инциденте, или если посмотреть на него с улыбкой (не со слезами же!), то надо признать, что такого чудесного путешествия в моей жизни ещё не было. Во-первых, первый раз я поехала куда-то вдвоём с мамой (хотя я и сделала вывод, что за мамой нужен глаз да глаз, чтобы она чего доброго не потерялась). Первый раз я жила в гостинице (хотя это была и не совсем гостиница, а большое студенческое общежитие). Всё было необычно. А главное, я влюбилась в Киев, влюбилась на всю жизнь. Это совершенно потрясающий город, зелёный и уютный, похожий на большой парк, со старыми улочками и широченным Крещатиком, но всё же улочки мне понравились больше: извилистые, солнечные и зелёные, с широкими платановыми и каштановыми листьями над головой и узорчатой, шевелящейся мозаикой теней под ногами… Я не знала ещё тогда, что мои предки по отцу жили когда-то в Киеве, а теперь покоятся здесь на Байковом кладбище, об этом я узнаю много лет спустя, но сразу же, сердцем, я почувствовала, что этот волшебный город – мне родной…

Но больше всего мне понравилась та улочка, которую я разглядывала целый час, ожидая маму. Мне кажется, приедь я сейчас в Киев, я бы её непременно нашла и узнала, хоть и не помню её названия. Мне кажется, что какая-то моя частичка так и осталась стоять там – на солнечной стороне старинной улочки, у маленького ювелирного магазинчика, где я… потеряла свою маму! Заходя в этот магазинчик, мама сказала: «Подожди меня минутку, я сейчас…» Я прождала её битый час – не меньше! Я изучила все домики напротив и все трещинки в тротуаре под ногами… Когда моё терпение лопнуло, я вошла в магазин. Но мамы там – не оказалось. Я страшно удивилась. Я описала продавщице мою маму, спросила: видела ли она её, и когда мама ушла из магазина? Продавщица сказала: она ушла давно. Я удивилась ещё больше. И пошла извилистыми солнечными улочками домой… Я была так удивлена всем происшедшим, что даже не испугалась. Удивление моё было так велико, что никакое другое чувство во мне уже не помещалось – только вопрос: как мама могла уйти без меня???

Благо, у меня хорошая зрительная память, поэтому общежитие наше я отыскала без труда. Но мамы не оказалось и в общежитии.

Ключа от нашей комнаты у меня не было, он был у мамы, поэтому я стояла на лестничной клетке у окна, смотрела во двор и ждала маму. Ждала долго… Пока не увидела её, бегущую по двору, растрёпанную, с безумным взглядом… «Я весь Ботанический сад оббежала!…»

Так я узнала о том, что мама моя может совершать непредсказуемые, не объяснимые никакой логикой поступки. Что она может не увидеть родного ребёнка, который торчит у неё перед глазами!

Такая вот произошла загадочная история.

А уезжали мы домой поездом, и недалеко от вокзала увидели на высоком холме большой круглый цирк, но уже не успевали сходить в него, и было очень жалко. И тогда, от огорчения, мы зашли в маленький магазинчик тканей (уже вместе, не буду больше рисковать, оставаясь за дверьми), и купили чудесные шторки с берёзками, а другие – с домиками, черепичными крышами и флюгерами. Эти шторки потом много лет висели у нас на окнах, напоминая мне о поездке в волшебный, загадочный город Киев…

Покупка аккордеона

Мама уговаривает меня пойти в музыкальную школу. Ей хочется, чтобы я, как Аня-большая, играла на пианино. Но мне на пианино совершенно не хочется. Уж если на чём-то играть… то на аккордеоне! На аккордеоне, да к тому же – где-нибудь в Париже, на бульваре…

А вы разве не мечтали быть уличным музыкантом в Париже? Не знаю, может, мой предок какой-нибудь бродил с аккордеоном под парижским дождиком… Есть во мне капелька французской крови, совсем крошечная. А вот, поди ж ты, всякий раз отзывается на звуки аккордеона!

Аккордеон – такой французский инструмент, и у меня к нему такая романтическая любовь… Когда по радио слышу аккордеон, что-то там замирает внутри, и какие-то странные видения мелькают перед внутренним взором: я (разумеется, в образе мужчины) – в широкополой чёрной шляпе, в длинном пальто, с аккордеоном – на людном бульваре: огни, смех… и все вокруг говорят исключительно по-французски!…

«Почему аккордеон?» – удивилась мама. «Нравится,» – коротко сказала я.

Она не стала спорить. Иногда она очень легко соглашалась (всё зависело от её настроения в данную минуту). Поехала в Днепропетровск и вернулась с красивым, шоколадного цвета, чемоданом особой формы, так что сразу видно – не просто чемодан для шмоток, а шикарный футляр для шикарного музыкального инструмента! Когда она открыла этот волшебный футляр – я ахнула! Такой красоты я ещё не видела и о такой даже не мечтала…

Потом, через много лет, мама скажет, что купила аккордеон на деньги, которые присылал для меня отец. Но тогда она мне об этом не сказала, а жаль… Таким образом, это был как бы подарок от отца – но тайный. Так вот почему я его так полюбила с первого взгляда!

Аккордеон был глубокого и нежного сине-сиреневого цвета, перламутровый, сказочно-прекрасный! Его и сравнить было нельзя с каким-то там чёрным, скучным пианино! Справа – клавиши длинные, белые и чёрные, прохладные; белые – будто сахарные! Чёрные – как антрацит. Слева – гладенькие и кругленькие, как монпасье, беленькие упругие кнопочки… И пять регистров, с ума сойти! Мой аккордеон может петь, как соловей, и стонать, как орган!… О, с таким не стыдно выйти на бульвар Монпарнас!…

Решено: осенью я иду в музыкальную школу.

Загрузка...