Глава 14
«…и чесать, где чешется»

– Ну-ну, Феликс, спокойнее…

– Черт возьми, Клод, – она там уже так долго!

– Не так уж долго. Первый ребенок очень часто не спешит появляться на свет.

– Но, Клод, вы, биологи, должны бы придумать что-нибудь получше. Женщины не должны через это проходить!

– Что, например?

– Почем я знаю? Может быть, эктогенез…

– Мы могли бы практиковать эктогенев, – невозмутимо заметил Мордан. – Опыт есть, так что достаточно захотеть. Но это было бы ошибкой.

– Почему?

– По своей природе это противно выживанию. Раса окажется поставленной в зависимость от технически сложной помощи. А может наступить такое время, когда эта помощь окажется недоступной. Выживают те, кто выживает как в легкие, так и в трудные времена Общество, практикующее эктогенез, не сможет бороться с жестокими, подлинно примитивными условиями. Хотя эктогенез и не нов – им пользуются уже миллионы лет.

– Нет, я полагаю, это… А? Как давно, вы говорите?

– Миллионы лет. Что такое откладывание яиц, как не эктогенез? Он неэффективен, потому что подвергает зиготы слишком большому риску. Дронт и большая гагарка могли бы существовать и сегодня, если бы при размножении не пользовались эктогенезом. Нет, Феликс, у нас, млекопитающих, способ надежнее.

– Хорошо вам рассуждать, – мрачно отозвался Гамильтон, – Речь ведь идет не о вашей жене.

Не обратив внимания на этот выпад, Мордан продолжал

– То же самое справедливо и по отношению к любой облегчающей нашу жизнь технике. Вы когда-нибудь слышали о детях, выкормленных из соски, Феликс? Впрочем, нет, не могли – это устаревший термин. Однако это – одна из причин почти полного вымирания варваров после Второй генетической войны. Конечно, погибли не все – как бы ни была яростна война, уцелевшие всегда есть. Но в большинстве своем они были детьми, прикованными к соске – и численность следующего поколения упала едва ли не до нуля. Не хватило сосок, и слишком мало было коров. А матери выкармливать детей уже не могли.

Гамильтон раздраженно махнул рукой: безмятежное философствование Мордана – или то, что принимал за него Феликс – казалось ему кощунственным.

– Хватит об этом. К черту! Лучше дайте закурить.

– Сигарета у вас в руке, – заметил Мордан.

– Да. Верно… – Гамильтон бессознательно тут же погасил ее и достал из портсигара другую. Мордан улыбнулся, но промолчал. – Который час?

– Пятнадцать сорок.

– Всего? Мне кажется, больше.

– Может быть, вы нервничали бы меньше, находясь там?

– Филлис мне не позволит. Вы же знаете ее, Клод, – а как она решила, так и будет. – Гамильтон невесело усмехнулся.

– Ничего, вы оба – достаточно гибкие люди, всегда готовые пойти навстречу.

– О, мы прекрасно ладим друг с другом. Она предоставляет мне возможность делать все, что заблагорассудится, а впоследствии я обнаруживаю, что сделал как раз то, чего хотела она.

На этот раз Мордану без труда удалось подавить улыбку – он и сам уже начал удивляться задержке. Он говорил себе, что испытывает лишь абстрактный, беспристрастный, научный интерес, однако повторять это приходилось довольно часто.

Дверь открылась, и на пороге появилась сиделка.

– Теперь можете войти! – радостно объявила она. Мордан, стоявший ближе к двери, вознамерился было войти первым, однако Феликс, протянул руку и ухватил его за плечо.

– Эй! Что тут происходит? Кто здесь отец? – он отодвинул Арбитра в сторону.

– Подождите своей очереди!

Филлис выглядела осунувшейся и бледной.

– Хелло, Феликс!

– Привет, Фил! – Гамильтон склонился над ней. – С тобой все в порядке?

– Конечно, в порядке – ведь для этого я и есть, – она подняла на Феликса глаза. – И убери с лица эту глупую ухмылку. В конце концов, не ты же изобрел отцовство!

– Ты уверена, что с тобой все хорошо?

– Я прекрасно себя чувствую. Только выгляжу, должно быть, ужасно.

– Ты настоящая красавица.

Голос у него над ухом произнес:

– Вы не хотите взглянуть на своего сына?

– А? О, конечно!

Гамильтон обернулся. Мордан выпрямился и отступил в сторону. Сиделка подняла ребенка, как бы предлагая Феликсу взять его на руки, но тот лишь робко разглядывал сына. «Вроде бы рук и ног сколько полагается, – подумал он, – но этот ярко-оранжевый цвет – не знаю, не знаю… Может быть, это нормально?»

– Тебе не нравится? – резко спросила Филлис.

– А? Что ты, что ты – прекрасный ребенок! Очень похож на тебя.

– Младенцы, – заметила Филлис, – ни на кого не похожи, только на других младенцев.

– Ой, мастер Гамильтон! – вмешалась сиделка, – Что с вами? Вы так вспотели? Вам нехорошо? – с привычной ловкостью переложив ребенка на левую руку, правой она достала салфетку и вытерла Феликсу лоб. – Успокойтесь. Я занимаюсь своим делом уже семьдесят лет, и мы еще ни разу не потеряли отца.

Гамильтон хотел было заметить, что шутка была ископаемой уже тогда, когда этого заведения еще не было и в помине, однако сдержался. Он чувствовал себя как-то стесненно, а это случалось с ним исключительно редко.

– Сейчас мы унесем отсюда ребенка, – продолжала тем временем сиделка, – а вы слишком долго не задерживайтесь.

Мордан бодро произнес ободряющие слова, извинился и вышел.

– Феликс, – глубокомысленно проговорила Филлис, – я тут кое о чем подумала…

– О чем?

– Нам надо переехать.

– Почему? Я думал, тебе нравится наш дом.

– Нравится. Но я хочу загородный.

Лицо Гамильтона мгновенно приобрело встревоженное выражение.

– Дорогая моя… ты же знаешь, я вовсе не склонен к буколике…

– Ты можешь и не переезжать, если не хочешь. Но мы с Теобальдом переедем. Я хочу, чтобы он мог играть на земле, завести собаку и вообще…

– Но зачем так круто? Все воспитательные центры обеспечивают свежий воздух, солнце и всякие там игры с песочком.

– А я не хочу, чтобы Теобальд все время проводил в воспитательном центре.

– Лично я был воспитан именно так.

– Вот и посмотри на себя в зеркало.

Поначалу Теобальд никаких сюрпризов не преподносил. В положенном возрасте он ползал, пробовал вставать на ноги, несколько раз обжигался и пытался проглотить среднестатистическое количество не предназначенных для этого предметов.

Мордан, казалось, был им доволен, Филлис – тоже. У Феликса не было критериев.

В девять месяцев Теобальд попробовал выговорить несколько слов, после чего надолго замолчал. А в четырнадцать начал произносить целые фразы – короткие, скроенные на собственный лад, но цельные, законченные. Все эти его тирады, точнее – утверждения, были исключительно эгоцентричны. Казалось бы – ничего необычного, никто и не ждет от ребенка пышных монологов о достоинствах альтруизма.

– И вот это, – Гамильтон ткнул пальцем туда, где Теобальд, сидя голышом в траве, пытался оторвать уши щенку, яростно сопротивлявшемуся этой затее, – это и есть ваш сверхребенок?

– М-м-м-да.

– И когда же он начнет творить чудеса?

– А он их не должен творить. Он будет уникален в каком-то одном отношении – он лишь являет собой самое лучшее из того, чего мы смогли достигнуть во всех отношениях. Он равномерно нормален в лучшем смысле слова – точнее сказать, оптимален.

– Хм-м-м. Ну что ж, я рад, что у него не растут щупальца из ушей, голова не больше тела и вообще нет никаких этих фокусов. Иди сюда, сын!

Теобальд проигнорировал приглашение. При желании он умел быть глухим; особенно трудно ему было расслышать слово «нет». Гамильтон встал, подошел к сыну и взял его на руки. Никакой осмысленной цели он при этом не преследовал – ему просто захотелось приласкать ребенка для собственного удовольствия. Поначалу Теобальд бурно реагировал на то, что его унесли от щенка, но потом покорился перемене участи. Он был способен воспринимать изрядные дозы ласки – когда это было ему по душе. Но когда он был не в настроении, он мог оказаться крайне строптивым. И даже кусаться.

Это случилось, когда Теобальду только-только исполнилось год и два месяца.

Им с отцом пришлось пережить трудные и поучительные полчаса, когда они после этого выясняли отношения. В тот раз Филлис предоставила их самим себе, предварительно надавав, правда, Феликсу наставлений, чтобы он чем-нибудь не навредил чаду. После того случая Теобальд больше не кусался, но у Гамильтона навсегда остался маленький рваный шрам на большом пальце левой руки.

Феликс любил сына безмерно, хотя и обращался с ребенком подчеркнуто бесцеремонно. Ему было досадно, что Теобальд не проявляет к нему никаких нежных чувств и в то же время с удовольствием реагирует на ласку и объятия «дяди Клода» или даже любого незнакомца.

По совету Мордана и решению Филлис (у Феликса в таких вопросах права голоса не было – ему запросто могли напомнить, что именно она является профессиональным психопедиатром, а вовсе не он), Теобальда не начинали учить читать до общепринятого тридцатимесячного возраста, хотя тесты и показывали, что он был вполне способен воспринять идею абстрактных символов несколько раньше. Филлис воспользовалась традиционной стандартной техникой, когда ребенка учат группировать объекты по каким-либо абстрактным характеристикам, подчеркивая в то же время индивидуальные особенности каждого объекта. Теобальд откровенно скучал на занятиях и первые три недели не демонстрировал ни малейшего прогресса. Затем, казалось бы внезапно, им овладела идея, что все эти нудные материи могут иметь отношение к нему лично – возможно, виной тому был случай, когда малыш узнал собственное имя на стате, который Феликс отправил из офиса. Во всяком случае, вскоре после этого он сделал явный рывок, сконцентрировав все внимание, на какое был способен.

Через девять недель после начала обучения курс был завершен. Чтение было освоено, и дальнейшие занятия только испортили бы дело. Филлис оставила сына в покое и только следила за тем, чтобы в пределах досягаемости Теобальда находилась лишь такая литература, какую она хотела бы ему порекомендовать. Иначе он читал бы все подряд – ей и так приходилось силой отбирать у него книгофильмы, когда ему надо было заниматься физическими упражнениями или обедать.

Феликса такое увлечение ребенка печатным словом беспокоило, но Филлис поспешила рассеять его опасения.

– Это пройдет. Мы неожиданно расширили пространство его восприятия, и теперь он некоторое время должен осваиваться.

– Со мной вышло иначе – я до сих пор читаю, когда стоило бы заняться чем-то другим. Это порок.

Теобальд читал, запинаясь и часто бормоча про себя; разумеется, ему нередко приходилось обращаться за помощью ко взрослым, если встречались новые и недостаточно ясные из контекста символы. Дома конечно не было такого технического оснащения, как в воспитательном центре, где ни единое слово не появляется в букваре, если его нельзя проиллюстрировать наглядными примерами, а если слово символизирует действие – это действие незамедлительно и столь же наглядно воспроизводится.

Однако Теобальд покончил с букварем раньше, чем полагалось, и дом их, хотя и достаточно просторный, должен был бы превратиться в настоящий музей, чтобы в нем разместились все пособия, необходимые для ответов на его бесчисленные вопросы. Филлис напрягала всю свою находчивость и актерские способности, стремясь не уклоняться от главного принципа семантической педагогики: никогда не описывать новый символ с помощью уже известного, если вместо этого можно привести конкретный пример.

Впервые эйдетическая память ребенка обнаружилась именно в связи с чтением.

Теобальд буквально проглатывал тексты, и если даже не до конца понимал их, то запоминал безукоризненно точно. Детская привычка хранить и перечитывать любимые книги была не для него – единожды прочтенный книгофильм сразу превращался в пустую оболочку; теперь мальчику нужен был следующий.

– Что значит «влюбленный до безумия», мама? – этот вопрос он задал в присутствии Мордана и своего отца.

– Ну… – осторожно начала Филлис. – Прежде всего, скажи, рядом с какими словами стояло это выражение?

– «Я не просто в вас до безумия влюблен, как, по-видимому, полагает этот старый козел Мордан…» Этого я тоже не понимаю. Разве дядя Клод – козел? Он совсем не похож…

– Что читает этот ребенок? – удивленно спросил Феликс.

Мордан промолчал и только выразительно повел бровью.

– Кажется, я узнаю слог, – обращаясь к Феликсу, негромко произнесла Филлис и, вновь повернувшись к Теобальду, поинтересовалась:

– Где ты это нашел? Признайся.

Ответа не последовало.

– В моем столе? – она знала, что дело обстояло именно так; в ящике стола она хранила связку писем – воспоминание о тех днях, когда они с Феликсом еще не быяснили всех своих разногласий; у нее вошло в привычку перечитывать их – в одиночестве и втайне. – Скажи честно.

– Да.

– Это ведь запрещено, ты же знаешь.

– Но ты же меня не видела! – торжествующе произнес отпрыск.

– Это правда.

Филлис лихорадочно обдумывала создавшееся положение. Ей хотелось поощрить сына за то, что он сказал правду, но вместе с тем – закрыть дорогу непослушанию. Конечно, непослушание чаще оборачивается достоинством, нежели грехом, однако… Ну да ладно. Она отложила выяснение вопроса.

– У этого ребенка, похоже, нет ни намека на нравственность, – пробормотал Феликс.

– А у тебя есть? – немедленно ввернула Филлис и вновь сосредоточила внимание на сыне.

– Там было гораздо больше, мама. Хочешь послушать?

– Не сейчас. Давай сперва ответим на два твоих вопроса.

– Но, Филлис… – прервал ее Гамильтон.

– Погоди, Феликс, – отмахнулась она, – сперва я должна ответить на его вопросы.

– А не выйти ли нам в сад покурить? – предложил Мордан. – Некоторое время Филлис будет занята.

И даже очень. Уже «влюбленный до безумия» являлось труднопреодолимым препятствием, но как объяснить ребенку на сорок втором месяце жизни аллегорическое употребление символов? Нельзя сказать, чтобы Филлис в этом слишком преуспела. И некоторое время Теобальд, не чувствуя различия, поочередно именовал Мордана то «дядей Клодом», то «старым козлом».

Эйдетическая память является рецессивной. И Гамильтон, и Филлис получили ответственную за нее группу генов от одного из родителей. Теобальд – в результате селекции – унаследовал ее от обоих. Скрытая потенция, рецессивная в каждом из его родителей, полностью проявилась в нем. Конечно, и «рецессив», и «доминанта» – термины относительные; доминанта не подавляет рецессив полностью, это – не символы в математическом уравнении. И Филлис, и Гамильтон обладали превосходной, выходящей за рамки обычного памятью. У Теобальда она стала практически совершенной.

Рецессивные характеристики, как правило, нежелательны. Причина проста: доминантные характеристики в каждом поколении закрепляются естественным отбором. Этот процесс – вымирание плохо приспособленных – идет изо дня в день, неумолимо и автоматически. Он столь же неутомим и неумолим, как энтропия. Нежелательная доминанта изживет себя в расе за несколько поколений. Самые плохие доминанты появляются лишь в результате мутаций, потому что они или убивают своих носителей или исключают размножение.

Примером первого может служить зародышевый рак, второго – полная стерильность. Однако рецессив способен передаваться от поколения к поколению – затаившийся и не подверженный естественному отбору. Но в какой-то момент ребенок получит его от обоих родителей – и вот тогда-то он развернется вовсю. Именно поэтому для первых генетиков столь трудной проблемой было исключение таких рецессивов, как гемофилия или глухонемота; до тех пор, пока соответствующие этим болезням гены не были нанесены – крайне сложными, косвенными методами – на схему, было невозможно определить, является ли абсолютно здоровый индивид действительно «чистым».

Не передаст ли он нечто скверное своим детям? Этого никто не знал.

Феликс заинтересовался, почему же в таком случае эйдетическая память оказалась не доминантой, а пользующимся столь дурной славой рецессивом.

– Есть два ответа, – отозвался Мордан. – Во-первых, специалисты все еще спорят, почему некоторые характеристики являются доминантными, а другие – рецессивными. Во-вторых, почему вы считаете эйдетическую память желательным свойством?

– Но… Мой Бог! Вы же выбрали ее для Бальди!

– Да, мы выбрали ее – для Теобальда. Но желательность – понятие относительное. Желательный – для кого? Совершенная память является преимуществом лишь при наличии разума, способного управлять ею, в противном случае она превращается в проклятие. Такое нередко встречается: бедные, бесхитростные души, увязшие в сложностях собственного опыта, знающие каждое дерево, но неспособные увидеть лес. К тому же способность забывать – это благословение, болеутоляющее средство, необходимое большинству из нас. Большинство не нуждается в том, чтобы помнить – и не помнит. Иное дело – Теобальд.

Разговор этот происходил в служебном кабинете Мордана. Арбитр взял со стола картотечный ящик, в котором были расставлены по порядку не меньше тысячи маленьких перфокарт.

– Видите? Я их еще не просматривал – это информация, которой снабжают меня техники. Расположение этих перфокарт значит столько же, сколько и содержание – а может быть, даже больше. – Мордан поднял ящик и вывернул его содержимое на пол. – Информация все еще там, но какой от нее теперь толк? – он нажал клавишу на столе, и вошел его новый секретарь. – Альберт, отправьте их, пожалуйста, на повторную сортировку. Боюсь, они слегка перепутались.

Альберт был явно удивлен, однако сказал лишь:

– Конечно, шеф, – и, подобрав с полу, унес разноцветные карточки.

– В первом приближении можно сказать, что у Теобальда достаточно ума для отыскания, систематизации и использования информации. Он будет способен охватить целое, извлечь из общей массы сведений значимо связанные детали и соотнести их. Для него эйдетическая память действительно является желательной характеристикой.

Да, конечно, это так… Но временами Гамильтона посещали сомнения. По мере того как ребенок подрастал, в нем все заметнее проявлялась раздражающая привычка поправлять старших, когда они ошибались в мелочах. Сам он в мелочах был изводяще педантичен.

– Нет, мама, это было не в прошлую среду, а в четверг. Я помню, потому что в тот день папа взял меня на прогулку, а когда мы шли мимо бассейна, то встретили красивую леди в зеленом костюме и папа улыбнулся ей, а она остановилась и спросила, как меня зовут, и я сказал, что меня зовут Теобальдом, а папу – Феликсом и что мне четыре года и один месяц. А папа засмеялся, и она засмеялась тоже, и папа сказал…

– Ну, хватит, – оборвал Феликс, – ты свое доказал. Это был четверг. Но нет смысла обращать внимание людей на такие мелочи.

– Но должен же я их поправить, когда они ошибаются!

Феликс ушел от этой темы, однако подумал, что Теобальду, когда он станет постарше, может понадобиться умение в совершенстве владеть оружием.

Сельскую жизнь Гамильтон полюбил, хотя поначалу она его не привлекала. Если бы не Великое Исследование, в котором он продолжал принимать участие, Феликс мог бы всерьез увлечься садоводством. Он пришел к выводу, что вырастить сад таким, каким хочешь его видеть – дело, способное удовлетворить потребности души.

Согласись на это Филлис – он и все праздники проводил бы здесь, возясь со своими растениями. Однако у нее выходных было куда меньше: едва Теобальд подрос достаточно, чтобы у него появилась потребность общаться со сверстниками, Филлис вернулась к своей работе, устроившись в ближайший воспитательный центр. Поэтому, когда выпадал свободный день, ей хотелось сменить обстановку – чаще всего устроить пикник где-нибудь на берегу.

Из– за работы Феликса они должны были жить неподалеку от столицы, однако Тихий океан лежал чуть дальше чем в пятистах километрах к западу. Это было восхитительно -упаковав ленч, добраться до побережья с таким расчетом, чтобы хватило времени вволю поплавать, долго, лениво, с наслаждением поваляться, а затем перекусить.

Феликсу хотелось понаблюдать за реакцией мальчика, когда тот впервые окажется на морском берегу.

– Ну вот, сын, это и есть океан. Как он тебе нравится?

Теобальд хмуро уставился на прибой.

– Хорошо, – неохотно согласился он.

– А что не так?

– Вода. Она как будто больная. И солнце должно быть там, а не с этой стороны. И где большие деревья?

– Какие большие деревья?

– Высокие, тонкие, с такими кустами наверху.

– Хм-м-м… А чем тебе не нравится вода?

– Она не синяя.

Гамильтон вернулся к Филлис, которая растянулась на песке.

– Ты не можешь вспомнить, – медленно проговорил он, – видел ли когда-нибудь Бальди стерео королевских пальм – на берегу, на тропическом берегу?

– Насколько я знаю, нет. А что?

– Постарайся вспомнить. Не показывала ли ты ему такую картинку, объясняя что-нибудь?

– Уверена – нет.

– А что он читает? Нет ли там каких-либо плоских иллюстраций?

Она порылась в своей превосходной и хорошо организованной памяти.

– Нет, я бы это помнила. И никогда не показала бы ему такой картинки, не объяснив ее.

Произошло это еще до того, как Теобальд пошел в воспитательный центр, а значит все, что он видел, он мог видеть только дома. Нельзя было, разумеется, гарантировать, что ему не попался на глаза отрывок из новостей или какой-либо другой программы, однако самостоятельно включать приемник он не умел, а ни Гамильтон, ни Филлис ничего подобного не помнили. Все это было чертовски занятно.

– Что ты хотел сказать, дорогой?

Гамильтон вздрогнул.

– А? Нет, ничего. Совсем ничего.

– Какого рода «ничего»?

Он покачал головой.

– Слишком фантастично. Я просто задумался.

Вернувшись к мальчику, Феликс попытался вытянуть из него побольше подробностей, силясь докопаться до истины. Но Теобальд не разговаривал. Он даже не слушал отца – о чем и заявил без обиняков.

Много позже произошло событие, при сходных обстоятельствах так же насторожившее Гамильтона, но – на этот раз он смог несколько приблизиться к разгадке. Они с сыном плескались в прибое – до тех пор, пока совсем не выбились из сил. Вернее, устал Феликс, что составляло большинство – при одном голосе против. Потом они валялись на песке, предоставляя солнцу высушить кожу, а вскоре ощутили легкий зуд от налета соли – как это всегда бывает после морского купания.

Феликс почесал Теобальда между лопатками – в самом недоступном месте – отметив про себя, сколько сходства у ребенка с котенком, даже в той сибаритской повадке, с какой он воспринимает маленькое чувственное удовольствие. Сейчас Теобальду нравилось, что его ласкали, однако секундой позже он может стать столь же высокомерным и холодным, как персидский кот.

Или наоборот – может решить свернуться калачиком.

Гамильтон перевернулся на живот. Теобальд оседлал его и они поменялись ролями. Феликс и в себе ощутил некоторое сходство с котом – это было так приятно! И вдруг он заметил, что происходит нечто весьма любопытное и почти необъяснимое.

Когда представитель рода людского по реликтовой обезьяньей привычке оказывает любезность ближнему, почесывая его – сколь бы восхитительным ни было ощущение, этот человек никогда не попадает именно туда, где чешется. С приводящей в бешенство бестолковостью тебя чешут то выше, то ниже – но никогда, никогда, никогда! – не там, где надо. И это продолжается до тех пор, пока ты сам в безысходном отчаянии чуть не вывихнув руку, не дотянешься наконец до нужного места.

Феликс не давал Теобальду никаких указаний; он вообще уже почти засыпал, разморившись на солнце и млея от ласки сына. Но внезапно очнулся – он был потрясен тем, что Бальди умудрялся чесать именно там, где чесалось.

Точнехонько там. Стоило зуду проявиться в каком-то определенном месте, как мальчик накидывался на него и почесывал до тех пор, пока неприятное ощущение не исчезало.

Это следовало обсудить с Филлис. Гамильтон встал, подошел к жене и рассказал ей о своих наблюдениях, предварительно предложив сыну побегать по берегу («Но в воду – только по щиколотки!»).

– Попробуй сама, – закончил он свой рассказ. – Он может это делать. В самом деле может.

– И хотела бы, да не могу. Прости, но я все еще первозданно свежа и чиста и потому столь вульгарных потребностей не испытываю.

– Филлис…

– Да?

– Кто может чесать именно там, где у другого чешется?

– Ангел.

– А если серьезно?

– Сам скажи.

– Ты знаешь это не хуже меня. Этот ребенок – телепат!

Они оба посмотрели вдоль берега – на маленькую, угловатую, чем-то занятую фигурку.

– Теперь я знаю, как чувствует себя курица, высидевшая утенка, – тихо сказала Филлис; она быстро поднялась. – Я отправляюсь в воду за солью и дам ей на мне высохнуть. Я должна во всем этом разобраться.

На следующий день Гамильтон Феликс взял сына с собой в город. Кое-кто из связанных с Великим Исследованием разбирался в подобных вещах куда лучше, чем он или Филлис, и Гамильтон собирался попросить их обследовать Теобальда. В офисе он снабдил ребенка чтением – уловка, способная удержать Бальди на месте так же надежно, как если бы он был прикован цепью – и позвонил Джейкобстейну Рэю. Тот возглавлял группу, занимавшуюся телепатией и родственными ей явлениями.

Он объяснил Джейку, что в данный момент ему нельзя покидать кабинеты. Не может ли Джейк зайти, если не слишком занят? Джейк мог – и появился через несколько минут. Мужчины уединились в соседней комнате, прикрыв дверь, чтобы мальчик их не слышал. Феликс рассказал о произошедшем на берегу и предложил Джейку заняться этим. Тот сразу заинтересовался.

– Только не ожидайте слишком многого, – предостерег он. – Нам приходилось сталкиваться с проявлениями телепатии у детей, причем во всех случаях существовала статистическая уверенность, что они не могли получить этой информации ни одним из известных способов. Однако всерьез этим никто не занимался: дети никогда не могли толком объяснить, что с ними происходит, а по мере того как ребенок подрастал и становился более разговорчивым, способности его бледнели и мало-помалу исчезали. Можно сказать, отмирали – как вилочковая железа.

– Вилочковая железа? Тут есть какая-нибудь связь?

– Ни малейшей. Это просто метафора.

– А вдруг?

– Крайне маловероятно.

– В этом деле все маловероятно. Может, стоит подключить группу? Хорошего биостатистика и кого-нибудь из ваших операторов?

– Можно, если хотите.

– Прекрасно. Я пошлю вам официальный стат. Возможно, это тупик, но – кто знает!

Следует добавить, что это и впрямь оказалось тупиком. Затея обернулась лишь крохотным привеском к огромной массе отрицательной информации, на которой вырастает научное знание.

Феликс с Джейком вернулись в кабинет, где сидел погруженный в чтение Теобальд. Прежде всего они опустились в кресла, чтобы оказаться на одном уровне с ребенком, а потом Гамильтон, стараясь ничем не ранить болезненно самолюбивого мальчика, познакомил его с Джейком.

– Послушай, малыш, – сказал он, когда с процедурой официального представления было покончено, – папа хочет, чтобы ты на часок-другой сходил с Джейком и кое в чем ему помог. Согласен?

– Зачем?

Это был трудный вопрос. Давно установлено, что незрелым умам лучше всего не сообщать, зачем все делается.

– Джейк хочет разобраться, как у тебя работает голова. Ну… Поможешь ему?

Теобальд задумался.

– Это будет большой услугой папе, – сказал Гамильтон.

Филлис могла бы предостеречь его от такого подхода: Теобальд еще не достиг степени социального развитая, при которой человек ощущает радость от того, что он сделал одолжение.

– А ты мне сделаешь одолжение? – парировал он.

– Чего же ты хочешь?

– Вислоухого кролика.

При некоторой помощи взрослых Бальди разводил кроликов, и, если бы его грандиозные планы не контролировались, весь дом давно уже заполнился бы толстыми пушистыми грызунами. Тем не менее Гамильтон, испытал некоторое облегчение от того, что просьба оказалась достаточно скромной.

– Конечно, малыш. Ты и так мог бы его получить.

Теобальд ничего не ответил, однако встал, демонстрируя согласие.

После их ухода Гамильтон задумался. Еще один кролик – куда ни шло, было бы хуже, потребуй сын крольчиху. Однако все равно вскоре надо будет что-то предпринимать, в противном случае ему придется расстаться со своим садом.

При деловитом и активном сотрудничестве с кроликами Теобальд, похоже, был занят выработкой любопытных, хотя и совершенно ошибочных неоменделианских представлений о наследуемых признаках. Он хотел выяснить, почему у белых крольчих появляются порой бурые детеныши. Феликс пытался обратить его внимание на тот факт, что в деле фигурировал и бурый кролик, но вскоре увяз окончательно и, смирившись с неизбежной потерей лица, вынужден был воззвать к помощи Мордана. А теперь Теобальд вполне способен заинтересоваться потомством вислоухого кролика.

Мальчик разработал интересную, но крайне специализированную арифметику, предназначенную для наблюдений за кроликами; она основывалась на положении, что один плюс один равняется как минимум пяти. Гамильтон обнаружил это, найдя в блокноте сына символы, с которыми был незнаком.

В первый же раз, как Монро-Альфа и Марион навестили их, Гамильтон показал эти записи Клиффу. Сам он рассматривал их как милый пустячок, однако Монро-Альфа отнесся к Теобальдовой системе со своей обычной серьезностью.

– Не пора ли обучать его арифметике?

– Не уверен… Маловат он еще. Только-только взялся за математический анализ.

С математической символикой Теобальда знакомили по традиционному пути – обобщенная геометрия, дифференциальное, интегральное, вариационное исчисления. Браться же за скучную, специализированную мнемонику практической арифметики ему явно было рано – все-таки он еще был совсем ребенком.

– А по-моему, в самый раз, – возразил Монро-Альфа. – Я додумался до замены позиционной нотации примерно в его возрасте. Полагаю, он вполне сможет с этим справиться, если вы не заставите его заучивать наизусть таблицы действий.

Об эйдетической памяти Теобальда Монро-Альфа не знал, а Гамильтон не стал вдаваться в объяснения. Ему не хотелось рассказывать Клиффу обо всей генетической подноготной сына: обычай не запрещал обсуждать этого, но противился внутренний такт. Оставьте мальчика в покое – пусть его личная жизнь будет личной. Знали они с Филлис, знали привлеченные генетики, знали Планировщики – не могли не знать, ибо речь шла о элитной линии. И даже об этом Гамильтон сожалел, поскольку такое положение вещей влекло за собой вторжения, подобные визиту этой старой ведьмы, Карвалы.

Сам Теобальд не будет знать о своем происхождении либо совсем ничего, либо очень мало – до тех пор пока не станет взрослым. Возможно, он вообще не проявит особого интереса, и ничто специально не привлечет его внимания к проблеме собственного происхождения, пока Бальди не достигнет приблизительно того возраста, в котором Мордан заставил Феликса проникнуться значением генетических вопросов.

Это было бы лучше всего. Схема унаследованных человеком характеристик важна для последующих поколений, и не понимать этого нельзя, однако избыточные познания в этой области влекли за собой слишком много раздумий, которые могли стать для человека проклятием. Взять хоть Клиффа – он едва совсем было не рехнулся от чрезмерных размышлений о собственных прадедах. Ну, от этого Марион его вылечила.

Нет, в самом деле, нехорошо это – слишком много рассуждать о подобных вещах. Еще не так давно Гамильтон и сам говорил слишком много – и до сих пор не переставал об этом жалеть. Он советовался с Морданом о том, следует ли Филлис иметь еще детей – после появления девочки, разумеется. Они с Филлис не пришли на этот счет к согласию. К неудовольствию Феликса, Арбитр поддержал его жену.

– С моей точки зрения, вам необходимо иметь по крайней мере четверых детей, а еще лучше – шестерых. Можно и больше, но у нас не хватит времени, чтобы должным образом провести селекцию для такого количества.

Гамильтон чуть было не взорвался.

– Не слишком ли легко вы строите планы – для других? А как насчет собственного вклада? Вы и сами в достаточной степени принадлежите к элитной линии – так что же? Откуда этот односторонний подход?

– Я не воздерживался от вклада, – с неизменной благожелательностью возразил Мордан. – Моя плазма депонирована и при необходимости доступна. А моя карта известна каждому Арбитру в стране.

– Однако вы лично отнюдь не переусердствовали в обзаведении детьми.

– Нет – ваша правда. У нас с Мартой так много детей в округе и еще столько же на подходе, что вряд ли нам хватило бы времени заниматься одним.

За этими витиеватыми словами Гамильтону что-то почуялось.

– Скажите, вы с Мартой женаты – или нет?

– Да. Двадцать три года.

– Но тогда… но почему…

– Мы не можем, – ровным голосом, лишь чуть-чуть отличавшимся от обычного спокойного тона, проговорил Мордан. – Марта – мутант… Она стерильна.

При мысли о том, что его длинный язык заставил друга так глубоко раскрыться, у Гамильтона вспыхнули уши. До сих пор он и помыслить не мог, что Клода с Мартой связывают супружеские отношения; она обращалась к мужу, называя то не иначе как шефом, в их разговорах не проскальзывало ни единого ласкового слова, взаимная близость вообще никак не проявлялась в их поведении. И все же многое теперь становилось понятным: и тесное сотрудничество между техником и синтетистом, и обращение Мордана к генетике после того, как он блестяще начал карьеру в общественной администрации, и его напряженный, отеческий интерес к подопечным.

До Гамильтоне лишь сейчас дошло, что Клод и Марта почти в такой же степени являются родителями Теобальда, как и они с Филлис, – приемные родители, крестные родители… Родители-посредники, может быть. Они были родителями-посредниками сотен тысяч – Феликс представления не имел о точном числе. Мысль эта его потрясла.

Впрочем, все эти размышления и воспоминания ничуть не продвигали работу, а сегодня Гамильтону нужно было вернуться домой пораньше – из-за Теобальда.

Он повернулся к столу. На глаза ему попалась записка – от себя к себе.

Хм– м-м… придется этим заняться. Лучше всего -поговорить с Каррузерсом.

Феликс потянулся к телефону.

– Шеф?

– Да, Феликс.

– Недавно я разговаривал с доктором Торгсеном, и у меня мелькнула идея – может быть, не столь уж существенная…

– Выкладывайте.

Погода на далеком Плутоне холодная. Даже на солнечной стороне температура редко поднимается выше восемнадцати градусов от абсолютного нуля – по шкале Кельвина. И это – в полдень, на месте, открытом солнцу. Воздействию столь сильного холода в тамошних обсерваториях подвергается немало механизмов.

Машины, работающие на Земле, не смогут действовать на Плутоне – и наоборот.

Законы физики неизменны, но характеристики материалов с температурой меняются; самый простой пример – вода и лед.

Смазочное масло при столь низких температурах превращается в сухой порошок.

Сталь перестает быть сталью. Прежде чем был покорен Плутон, ученым пришлось изобрести новые технологии.

И не только для движущихся частей, но и для неподвижных тоже – таких, как электрическое оборудование, которое, в числе прочих факторов, зависит от сопротивления проводников. Так вот, крайний холод существенно снижает электрическое сопротивление материалов. При тринадцати градусах выше абсолютного нуля по шкале Кельвина свинец становится сверхпроводником, лишенным вообще какого бы то ни было сопротивления. Электрический ток, возбужденный в таком свинце, будет, по всей видимости, циркулировать вечно, не затухая.

Можно было бы упомянуть и обо многих других особенностях, однако в эти подробности Гамильтон входить не стал, уверенный, что такой блестящий синтетист, как его шеф, знает все основные факты. Главный факт был следующий; Плутон отличная природная лаборатория для низкотемпературных исследований – не только непосредственно для нужд обсерваторий, но и в любых других целях.

Одна из классических трудностей в науке состоит в том, что исследователь размышляет об объектах, инструменты для изучения которых еще не изобретены.

Чуть ли не век генетика топталась на месте, пока успехи ультрамикроскопии не позволили рассмотреть ген. И вот теперь необычные свойства сверхпроводников – или почти сверхпроводников – открыли перед физиками возможность создания приборов, чувствительность которых превзошла все доселе известное.

Доктор Торгсен и его коллеги пользовались новейшими звездными болометрами – и по сравнению с плодами их трудов все ранее выполненные исследования казались не более чем приблизительными, грубыми догадками. Уверяли, будто при помощи подобной аппаратуры можно даже измерить тепло покрасневшей щеки на расстоянии в десяток парсеков. А в распоряжении колонии на Плутоне появился теперь даже такой приемник электромагнитных излучений, который – временами – позволял принимать послания с Земли, если удача улыбалась, а все остальные держали пальцы скрещенными.

А ведь и телепатия, если она имеет физическую природу – что бы там ни означало слово «физический», – должна обнаруживаться при помощи какого-либо прибора. То, что такой прибор должен быть крайне чувствителен, казалось очевидным заранее; следовательно, Плутон – идеальное место для подобных исследований.

Существовал и намек на то, что идея была не совсем призрачной. Некий прибор – Гамильтон не мог вспомнить, как именно он назывался – был усовершенствован на Плутоне, работал вполне удовлетворительно, а потом вдруг стал давать сбои, когда разработчики решили продемонстрировать свое детище группе коллег. Оказалось, он был слишком чувствителен к присутствию живых людей.

Именно живых – эквивалентные массы с такой же температурой и сходными свойствами поверхности его работе ничуть не мешали. В итоге эту штуковину прозвали «детектором жизни», а директор колонии поддержал дальнейшие исследования, считая их перспективными.

Идея Гамильтона, которой он поделился с Каррузерсом, заключалась в следующем: не может ли так называемый «детектор жизни» оказаться восприимчивым к телепатии? Каррузерс не исключал такой возможности. А если так, то не стоит ли начать подобные исследования и на Земле? Или лучше направить группу на Плутон, где вести низкотемпературные исследования куда удобнее? По обоим направлениям, разумеется. Однако до ближайшего регулярного рейса на Плутон еще полтора года…

– Пустяки! – отрезал Каррузерс. – Планируйте спецрейс. Совет поддержит.

Закончив разговор, Гамильтон переключил телефон на запись и несколько минут диктовал инструкции для двух своих расторопных молодых ассистентов. Затем перешел к следующему пункту повестки дня.

Занимаясь раскопками в литературе, Феликс обнаружил, что пограничным явлениям человеческого духа, которые его теперь увлекли, общество в свое время уделяло гораздо больше внимания. Спиритизм, призраки, вещие сны – словом, всякие «привиденьица, вампирчики и что-то, что плюхает в ночи» – являлись буквально навязчивой идеей многих авторов. Основная масса этой псевдоинформации казалась бредом психопатов. Однако не все. Вот, например, Фламмарион, профессиональный астроном – или астролог? Гамильтон знал, что до начала эры космических полетов существовала такая профессия… – словом, человек с правильно привинченной головой, даже в те темные времена владевший основными принципами научного мышления, Фламмарион собрал огромное количество сведений, которые – даже если они были достоверными всего на один процент – безусловно доказывали выживание человеческого Я после его физической смерти. Читая об этом, Гамильтон воспрянул духом. Он понимал, что эти недостоверные свидетельства многовековой давности нельзя рассматривать как прямые доказательства, однако некоторые из них после рассмотрения психиатрами-семантиками вполне могут быть использованы как косвенные. В любом случае, опыт прошлого способен во многом помочь и сегодня. Самой трудной задачей этого аспекта Великого Исследования было определение исходной точки.

Была, например, пара старых книг, написанных не то Дунном, не то Данном – изменения в символах речи не дают возможности точно назвать; на протяжении четверти века он настойчиво собирал записи вещих снов. Однако после его смерти работу никто не продолжил, и она была забыта. Ну да ничего, теперь старания Данна будут оправданны: больше десяти тысяч человек взялись записывать каждый свой сон – скрупулезно, во всех деталях, прежде чем встать с постели и перемолвиться с кем-либо хоть словом. Если сны вообще способны распахивать двери в будущее, это обязательно будет установлено.

Гамильтон и сам попытался вести подобные записи. Но, к несчастью, он редко видел сны. Зато – видели другие, а он поддерживал с нами контакт.

Старинные книги, которые Гамильтону хотелось бы изучить внимательно, в большинстве своем были малопонятны; переводы можно было перечесть по пальцам, о значении же многих древних идиом оставалось только гадать.

Разумеется, существовали специалисты по сравнительному языковедению, но и для них эта задача была непростой. К счастью, непосредственно под рукой оказался человек, способный читать английский образца 1926 года и как минимум за предшествовавшее этой дате столетие. Между тем именно этот век был особенно богат подобного рода исследованиями, поскольку к научным методам тогда уже начали относиться с пониманием, а интерес к пограничным явлениям человеческого духа оставался высоким. Это был Смит Джон Дарлингтон, или Джей Дарлингтон Смит, как он предпочитал называть себя сам.

Гамильтон кооптировал бывшего финансиста буквально против его воли: Смит был слишком поглощен своей фитбольной индустрией – он организовал три ассоциации, по десять боевых групп в каждой, и уже почти сформировал четвертую. Дело его процветало, Смит вот-вот должен был достичь желанного богатства, и ему совсем не хотелось растрачивать времени по пустякам.

Однако Феликс настаивал – и Смит вынужден был уступить человеку, положившему начало его предприятию.

Гамильтон позвонил Джеку Дарлингтону.

– Хелло, Джек.

– Как поживаете, Феликс?

– Есть что-нибудь для меня?

– Кассет скопилось чуть не до потолка.

– Отлично. Перешлите их мне…

– Конечно. Послушайте, Феликс, но ведь по большей части все это – ужасная чепуха.

– Не сомневаюсь. Но подумайте, сколько руды приходится перелопатить, чтобы получить грамм природного радия. Ну что ж, позвольте откланяться.

– Минутку, Феликс. Вчера я попал в неловкое положение. Может, вы посоветуете мне…

– Конечно. Рассказывайте.

Выяснилось, что Смит, который, невзирая на все свои финансовые успехи, носил повязку и с точки зрения закона считался дикорожденным, непреднамеренно оскорбил вооруженного гражданина, прилюдно отказавшись уступить тому дорогу. Гражданин прочел Смиту лекцию о правилах поведения.

Все еще не до конца приспособившийся к обычаям другой культуры, Смит ответил ему насколько мог вежливо – то есть сбил с ног ударом кулака, попутно расквасив нос. Теперь предстояло расплачиваться – щедро и по очень крупному счету.

Наутро секундант оскорбленного позвонил Смиту и передал ему формальный вызов. Смиту надлежало или принять вызов и стреляться, или принести извинения, которые будут сочтены достаточными; в противном случае гражданин и его друзья изгонят его из города – под надзором блюстителей, следящих за соблюдением обычаев.

– Что же мне теперь делать?

– Я посоветовал бы вам принести извинения.

Другого выхода Гамильтон не видел; принять вызов – было бы для Смита самоубийством, и хотя подобный акт не казался Феликсу предосудительным, однако он здраво рассудил, что Джей Дарлингтон предпочитает жить.

– Но я не могу этого сделать – что я, по-вашему, ниггер?

– Не понимаю, что вы хотите этим сказать. Какое отношение к происходящему может иметь цвет вашей кожи?

– Ох, не обращайте внимания. Но я не могу извиняться, Феликс. Я был впереди него – честно, впереди.

– Но ведь на вас была повязка.

– Ну… Послушайте, Феликс, я хочу стреляться. Вы согласны быть моим секундантом?

– Буду, если вы попросите. Только, имейте в виду, он вас убьет.

– Может, и нет. Я могу выхватить оружие раньше его.

– На дуэли в этом нет смысла. Оружие перекрестно связано – ваш излучатель не сработает до сигнала рефери.

– Но я довольно быстрый.

– Не в том классе. Вы же не играете сами в ваш фитбол – и знаете почему.

Смит знал. Когда предприятие только начиналось, он собирался играть и тренировать, а не только администрировать. Однако несколько встреч с нанятыми им людьми быстро доказали, что спортсмен образца 1926 года заметно уступал современному человеку среднего уровня развития. В частности, его рефлексы были медленнее. Смит прикусил губу и ничего не ответил.

– Сидите тихо и не высовывайтесь, – сказал Феликс, – а я попробую сделать несколько звонков и посмотрю, что можно предпринять.

Секундант оскорбленного был вежлив, но исполнен сожалений. Ему ужасно жаль, что он не в силах оказать услугу мастеру Гамильтону, но он действует согласно полученным указаниям. Не может ли мастер Гамильтон переговорить непосредственно с главным действующим лицом? Верно, это вряд ли соответствует протоколу. Однако обстоятельства довольно необычны; дайте ему несколько минут – и он позвонит сам.

По прошествии указанного времени Гамильтон получил разрешение поговорить с самим оскорбленным и позвонил ему. Нет, о том, чтобы отказаться от вызова, не может быть и речи; и вообще, весь этот разговор строго конфиденциален – протокол, знаете ли. Он вовсе не стремится убивать обидчика и готов принять извинения.

Гамильтон объяснил, что Смит не может смириться с подобным унижением из-за особенностей психологии. Он – варвар, «человек из прошлого», и просто не в состоянии смотреть на вещи с точки зрения джентльмена.

Главное действующее лицо кивнуло.

– Теперь я это знаю. Знал бы раньше – попросту проигнорировал бы его грубость, вел бы себя с ним как с ребенком. Но я не знал. А теперь, если учесть, что он сделал – ну, мой дорогой сэр, вряд ли я могу это игнорировать, не правда ли?

Гамильтон признал, что собеседник имеет полное право на сатисфакцию, однако заметил, что, убив Смита, тот станет весьма непопулярной в обществе фигурой.

– Он, знаете ли, любимец публики. И, боюсь, многие станут рассматривать принуждение его к дуэли как обычное убийство.

Гражданин тоже думал об этом. Забавная дилемма, не так ли?

– А не хотели бы вы сразиться с ним физически – наказать обидчика тем же способом, каким было нанесено оскорбление – только сильнее?

– Право же, дорогой сэр!…

– Это всего-навсего идея, – заметил Гамильтон. – Но вы могли бы подумать об этом. Можем мы получить три дня отсрочки?

– Даже больше, если хотите. Я ведь сказал, что не рвусь довести дело до дуэли. Я лишь хочу обуздать его манеры. Ведь любой может повстречаться с ним где угодно.

Гамильтон пропустил этот выпад мимо ушей и позвонил Мордану – как поступал всегда, когда бывал озадачен.

– Что мне делать, Клод? Как вы думаете?

– Не вижу, почему бы вам не предоставить ему действовать по собственному разумению – и быть убитым. Индивидуально – это его жизнь, социально – не велика потеря.

– Вы забываете, что он нужен мне как переводчик. Вдобавок, он мне просто нравится. Он патетически храбр перед лицом мира, которого не понимает.

– М-м-м… В таком случае, давайте попробуем поискать решение.

– Знаете, Клод, – серьезно проговорил Феликс. – я начинаю сомневаться в разумности этого обычая. Может, я просто старею, но если холостяку вышагивать по городу с важным видом представляется забавным, то теперь с моей точки зрения это начинает выглядеть совсем иначе. Я даже подумываю, не нацепить ли повязку.

– О нет, Феликс! Этого вы не должны делать.

– Почему? Многие так поступают.

– Это не для вас. Повязка – признак поражения, признание собственной неполноценности.

– Что с того? Все равно я останусь собой. И какая разница, что обо мне подумают?

– Ошибаешься, сынок. Очень легко впасть в заблуждение, будто ты независим от своей культурной матрицы, но это способно повлечь за собой самые тяжкие последствия. Ты – часть своей группы и – хочешь или нет – связан ее обычаями.

– Но ведь это всего лишь обычаи!

– Не преуменьшай силы обычаев. Менделианские характеристики и то легче изменить, чем обычаи. Попробуй изменить их – и окажешься связанным в тот момент, когда меньше всего ожидаешь.

– Но, черт возьми! Ведь никакой прогресс невозможен без ломки обычаев!

– Их надо не ломать, а обходить. Учитывай их, проверяй, как они работают – и заставляй служить себе. Разве тебе нужно разоружаться, чтобы не ввязываться в драки? Но стоит сделать это – и тебя неминуемо втянут, как Смита. Вооруженному человеку сражаться не обязательно. Я уже и вспомнить не могу, когда в последний раз брался за излучатель.

– Если уж об этом речь, то я не брался за оружие года четыре, а то и больше.

– Об этом-то я и говорю. И не думай, будто обычай ходить вооруженным бесполезен. За любым обычаем стоит первопричина – порой хорошая, порой – дурная. В данном случае, хорошая.

– Почему вы уверены в этом? Раньше я сам так думал, но теперь начал сомневаться.

– Ну, во-первых, вооруженное общество – это вежливое общество. Манеры неизбежно станут хорошими, если человек будет вынужден отстаивать свой стиль поведения даже ценой собственной жизни. А вежливость, на мой взгляд, является sine qua non [Непременное условие (лат.)] цивилизации. Правда, подчеркиваю, что это только моя личная оценка. Однако перестрелки приносят и большую пользу с точки зрения биологии. В наше время почти нет способов избавлять расу от слабых и тупых. А вооруженному гражданину, чтобы остаться в живых, надо иметь или быстрый ум, или быстрые руки – лучше всего и то и другое. Конечно, – продолжал Мордан, – воинственность досталась нам в наследство от предков, однако мы сохранили это наследие намеренно. Даже будь это в их силах, Планировщики не воспрепятствовали бы ношению оружия.

Гамильтон кивнул, понимая, что Арбитр ссылается на опыт Второй генетической войны.

– Может быть, и так, – рассудительно ответил он, – но мне все-таки кажется, что к этой цели должен сыскаться другой путь. Этот слишком неразборчив. Временами страдают непричастные.

– Бдительные не страдают, – возразил Мордан. – И не ждите от человеческих институтов излишней эффективности. Они никогда такими не были, и ошибочно полагать, будто их можно сделать такими – ни в этом тысячелетии, ни в следующем.

– Почему же?

– Потому что мы сами неразборчивы индивидуально – а отсюда и коллективная неразборчивость. Загляните при случае в обезьяний питомник. Понаблюдайте за ними и послушайте их трескотню. Чрезвычайно поучительно – вы станете гораздо лучше понимать род людской.

– Кажется, понимаю, – усмехнулся Феликс. – Но что же мне делать со Смитом?

– Если он выкарабкается из этой истории, то, полагаю, ему следует начать носить оружие. Возможно, в этом случае вы сумеете внушить ему, что его собственная жизнь зависит от его же вежливости. А сейчас… Я знаю человека, который его вызвал. Предположим, вы предложите мою кандидатуру в качестве рефери.

– Вы хотите позволить им сразишься?

– Но на моих условиях. Думаю, что смогу устроить все так, чтобы они сошлись врукопашную.

Порывшись в своей энциклопедической памяти, Мордан извлек факт, которого Гамильтон поначалу не смог по достоинству оценить. Смит явился из периода упадка, когда рукопашная схватка уже выродилась в стилизованный кулачный бой, в искусстве которого Джей Дарлинггон был, без сомнения, достаточно сведущ. Следовательно, одному из дуэлянтов нельзя было позволить применить излучатель, с которым он виртуозно обращался, от другого же справедливость требовала не пользоваться кулаками, которыми он мастерски орудовал. Исходя из этих соображений Мордан и собирался на правах рефери установить правила дуэли.

Однако уделять слишком много внимания этому незначительному, бесцветному человечку по имени Смит Джон Дарлинггон не имело смысла. Гамильтон даже вынужден был взять назад свое обещание быть его секундантом, ибо как раз в это время он понадобился Каррузерсу. По той же причине он не присутствовал и на дуэли, состоявшейся несколько дней спустя после разговора с Морданом.

Феликс узнал, что в результате поединка Смит лежит в госпитале, страдая от нескольких ран, которые трудно было назвать обычными. Впрочем, левый глаз потерял зрение не полностью, остальные же травмы зажили за пару недель.

Гамильтон продолжал заниматься своей работой – в ней было множество всяких мелочей, они раздражали, но тем не менее им необходимо было уделять внимание. А одна из исследовательских групп занималась теперь лично им – одним.

Еще в детстве он заметил, что если ему ко лбу над переносицей подносили любой, особенно металлический, предмет, то это вызывало у него в голове реакцию, к известным физиологии чувствам никакого отношения не имеющую.

Много лет он и не вспоминал об этом – до тех пор, пока Великое Исследование не заставило призадуматься о подобных явлениях. Стояло ли за его детскими воспоминаниями что-то реальное или это была всего лишь игра воображения? Он сам воспринимал это как некое нервное напряжение, вызывавшее ощущение физического дискомфорта – ощущение характерное и отличное от любых других.

Приходилось ли кому-либо еще испытывать что-то подобное? И чем это объяснялось? И означало ли что-нибудь? Когда Гамильтон поделился своими мыслями с Каррузерсом, тот отозвался лаконично:

– Не топчитесь на месте, рассуждая об этом. Организуйте группу и займитесь изучением.

Гамильтон организовал. И они уже выяснили, что в этом чувстве не было ничего необычного, хотя до сих пор о нем никто всерьез не думал и не говорил. Разве стоит внимания подобная мелочь? Им удалось найти субъектов, у которых это чувство было развито в большей степени – с того времени сам Гамильтон перестал быть подопытным кроликом.

Теперь он позвонил руководителю группы:

– Есть что-нибудь новое?

– И да, и нет. Мы отыскали парня, который с восьмидесятипроцентной вероятностью может различать металлы и со стопроцентной – отличать металл от дерева. Однако к пониманию природы явления ни на шаг не приблизились.

– Вам что-нибудь нужно?

– Нет.

– Если понадоблюсь – звоните. Полезный Феликс, бодрый херувим…

– О'кей.

Не следует думать, будто для Великого Исследования Гамильтон Феликс был так уж важен. Он являлся далеко не единственным генератором идей – в распоряжении Каррузерса таких было несколько. Вероятно, Великое Исследование ничего не потеряло бы, даже не участвуй в нем Гамильтон.

Однако в этом случае оно проводилось бы чуть-чуть иначе.

Кто может оценить относительную важность того или иного индивидуума? Кто был более важен – Первый Тиран Мадагаскара или безымянный крестьянин, который его убил? Работа Феликса имела некоторое значение. Но то же самое можно было сказать и о каждом из восьми тысяч участников Великого Исследования.

Прежде чем Гамильтон успел перейти к очередным делам, раздался звонок. Это был Джейкобстейн Рэй.

– Феликс? Если хотите, можете зайти и забрать своего многообещающего молодца.

– Прекрасно. Каковы результаты?

– Впору с ума сойти. Он начал с семи правильных ответов кряду, а потом вдруг сорвался. Результаты не лучше случайных – пока вовсе не перестал отвечать…

– Вот оно что… – протянул Гамильтон, размышляя попутно о некоем вислоухом кролике.

– Да, вот так. Он совсем обмяк. Работать с ним – что змею в дырку заталкивать.

– Ладно, попробуем в другой раз. Тем временем я займусь им.

– Буду рад помочь, – задумчиво проговорил Джейк. Похоже, мальчишка прилично потрепал ему нервы.

Когда Феликс вошел, Теобальд просто сидел, делая меньше чем ничего.

– Хелло, малыш. Готов ехать домой?

– Да.

Прежде чем взяться за сына всерьез, Феликс дождался, пока они не уселись в машину и не задали автопилоту курс на возвращение домой.

– Рэй сказал мне, что ты не очень-то помог ему.

Теобальд сосредоточенно крутил вокруг пальца веревочку.

– Так как? Помог ты или нет?

– Он хотел, чтобы я играл в какие-то глупые игры, – заявил ребенок. – В них нет никакого смысла.

– И ты бросил?

– Да.

– А мне казалось, ты обещал помочь…

– Я не обещал.

Феликс постарался припомнить. Возможно, ребенок был и прав – таких слов произнесено не было. Однако оставалось еще чувство контракта, «встречи умов».

– Мне кажется, мы упоминали о каком-то вислоухом кролике…

– Но, – заметил Теобальд, – ты же сам сказал, что я и так смогу его получить. Ты сам сказал!

Остаток пути они провели главным образом в молчании.

Загрузка...