Мальчик оказался молчаливым, за первые полчаса пути не проронил ни слова. Холмин тоже молчал. В этот ранний и серый, первый дорожный час он заставлял себя быть внимательней за рулем.
Он всматривался напряженно в осеннюю дождевую мглу подмосковного шоссе, но всё же замечал все движения своего спутника, осваивавшегося в машине, — как он с любопытством трогает кожу сиденья, блестящие рукоятки. Один раз он даже попробовал, прослушиваются ли изнутри движения «дворника», сгоняющего со стекла мелкие дождевые оспины, — Холмин перехватил взглядом эту детскую попытку и смущенно отвернулся.
Впереди показался знакомый Холмину поворот направо. Проезжая мимо, Холмин подумал о Саше:
«Ты-то уж наверняка сможешь здесь работать! С твоей-то головой… Интересно, ты сам понимаешь или нет, какая у тебя голова?..»
Это был наивный риторический вопрос отходящего поколения. Молодые знали всё, они имели право на поиск и были готовы занять ключевые позиции. Небольшая задержка оставалась за тем, какие позиции считать ключевыми.
Холмин потянулся вправо и достал из автомобильного ящичка пачку «Явы».
— Саша, вы курите?
— Нет, не приучился.
Быстрая застенчивая улыбка. Северные светлые глаза и очень чистая, нежная кожа… Как это бывает у талантливых юношей, спутник Холмина выглядел моложе своих девятнадцати лет. Но под глазами и на впалых висках легли желтоватые тени усталости… Николай Илиодорович держал Сашу при себе всё лето. За лето Саша Королев прошел весь третий курс и будет в этом году учиться на четвертом. Профессор обрадовался, когда Холмин неожиданно объявил вчера, что поедет вместе с Сашей, если кафедра согласится дать отпуск на одну неделю. Разумеется, кафедра тут же отпустила Холмина. Николай Илиодорович — как старая мнительная нянька — тревожился, не стряслось бы чего по дороге домой с его любимцем, с Сашей. А внезапное решение Холмина о поездке в Пошехонье на осеннюю охоту никого не удивило. Это был типичный холминский неожиданный выверт — затребовать в начале учебных занятий недельку отпуска за свой счет и махнуть куда глаза глядят. Стоит только приучить других к своим неожиданностям — и тебе дозволят. За время долгой работы с Николаем Илиодоровичем, за всё время их взаимной и прочной привязанности Холмину разрешались всяческие неожиданности, но лишь сам он знал, как в последние годы всё труднее даются ему собственные безрассудства. Холмин уже не срывался сломя голову, а усилием воли заставлял себя срываться — боялся заурядности.
А Николай Илиодорович был откровенно радехонек, что его любимый доцент и его любимый ученик едут вдвоем, и просил Холмина — как бы ни оказалось рано — перед дальней дорогой заехать попрощаться. Профессор сам открыл двери на осторожный ранний звонок и сам, не доверяя ни Холмину, ни Саше, снес вниз к машине большой пакет в щегольской упаковке магазина «Подарки». Холмин хотел уложить пакет в багажник, но Николай Илиодорович предостерег:
— Там, кажется, что то бьющееся!
В этом «кажется» был он весь, каким Холмин его знал и любил.
Московский мутный дождь начал отставать. Холмин выключил «дворники», остановил машину и вышел. Черное облако, прикрывающее громаду города, осталось позади. Осенняя холодная чистота стояла над землей. Холмин по-хозяйски обошел забрызганную машину, вытащил из багажника обрывок махрового полотенца и протер переднее стекло.
Садясь за руль, Холмин приятельски кивнул мальчику:
— Есть у меня такое боевое настроение — махнуть без остановок до Ярославля. Не возражаете?
— Нет.
— Но, может быть, вы хотите осмотреть по дороге памятники старины? Переславль? Ростов Великий? Побываем в монастырях… А? Иконы знаменитые посмотрим… — Холмин постарался, чтобы в голосе не проскользнула и нотка скуки: за последние годы он изрядно поездил — то с женой, то с кем-нибудь из московских знакомых — и в Суздаль, и в Кижи, и на Соловки.
— Мне-то чем короче, тем лучше. — Саша не хотел, чтобы его присутствие в машине хоть как-то связывало хозяина. — А иконы у нас и дома висят…
— Вот именно! — обрадовался Холмин. — И у меня висят.
Впрочем, он не был уверен, что скорбный женский лик, смотрящий с простенка меж книжными полками, можно, не беря греха на душу, называть иконой. Настоящую икону он купил в Псковском мужском монастыре, куда заехал после рыбалки на реке Великой. Она стоила два рубля, а на обороте было написано карандашом: «Смол. б. м.». Но ни жена, ни эрудированные знакомые не смогли понять, что это и есть подлинник.
— А вы дома давно не были?
— С прошлого лета. — Мальчик только отвечал на вопросы, сам ни о чем не заговаривал.
Умница — молчаливый и спокойный. Лучшего спутника для дальней осенней дороги и не найти. Наверное, они все в Пошехонье такие, как Саша, — молчаливые, спокойные, с северными светлыми глазами. Пошехонцы… Отчего-то над ними смеялась вся Россия: «Эй ты, пошехонец!»
Машину кинуло на потайном ухабе, и Холмин озабоченно оглянулся — пакет магазина «Подарки» покоился на заднем сиденье, как важный начальственный пассажир. Ничего общего не имел этот пакет с сухоньким и немного чопорным Николаем Илиодоровичем.
— Передайте мой сердечный привет вашей матушке и отцу, — поручил профессор Саше, и это были не привычные учтивые слова, а очень точное распоряжение, и выполнить его предстояло с соблюдением стиля.
Холмин любил в своем учителе неотступную старомодность, позволявшую Николаю Илиодоровичу с самым чопорным видом высказывать самые независимые суждения. В сорок шестом году, когда Холмин пришел к нему лаборантом, профессор называл его «товарищ капитан» не в шутку, а с почтительностью, хотя погонов уже не было и все чины с орденами отошли в анкетные строчки. Пятидесятилетний, тогда ещё крепкий мужчина, альпинист и теннисист, Николай Илиодорович стыдился, что отсидел всю войну в тылу. Он открыто завышал отметки студентам-фронтовикам, а они только случайно узнали, что он воевал и в германскую, и в гражданскую, а потом, учась в университете, был за кухонного мужика у московского разбогатевшего нэпмана — мыл по ночам посуду и колол дрова, скрывая от хозяев своё дворянское происхождение…
Холмин вспомнил, как сегодня спозаранку суетился его учитель, усаживая фирменный пакет, и как обеспокоил профессора брезентовый чехол с ружьями, небрежно брошенный у заднего стекла.
— Вы там, пожалуйста, поосторожней с огнестрельным оружием…
При этом воспоминании Холмин инстинктивно сбросил скорость, взлетевшую почти до ста километров.
— Послушайте, Саша… Если нам остановиться в Ярославле?.. У вас там найдется родня — переночевать?
— Родни нет, — на лице мальчика мелькнула уже знакомая Холмину быстрая застенчивая улыбка. — Есть хорошие люди. — Он заговорил живее, заинтересованнее: — Я в Ярославле в больнице лежал. Когда ещё в восьмом учился. Сложный перелом бедра.
— Как же вас угораздило?
— С крыши упал. Вы увидите — у нас крыши высокие. Я полез трубу глиной обмазать и сорвался. Меня сразу в Пошехонье, а оттуда в Ярославль, к Сергею Анатольевичу, в хирургическую. Он наш, пошехонский, его весь район знает… Его той зимой в Камбоджу командировали, в наш советский госпиталь… А ребята в Ярославле остались. С бабушкой…
— Вы с ней знакомы?
— Она ко мне в палату приходила. А когда меня выписали, я у Сергея Анатольевича дома гостил… Три дня…
— Операция сложная была?
— Сергей Анатольевич обещал, что опишет в диссертации.
— Он кандидат?
— Нет, не успел. Защитит, когда вернется. Он мне писал оттуда, из Камбоджи… Очень много работы, и очень пригодился опыт хирурга районной больницы… Он у нас в Пошехоньс любую операцию мог сделать… — Разговорившись, Саша сел вольнее, обхватил руками вздернутое острое колено.
«Почему у тебя нет веснушек? — подумал Холмин. — При такой чувствительной нежной коже непременно должны быть веснушки».
Его радовала уверенность и молодая сила, с которой он сегодня вел машину. Одно лишь чуточку тревожило и дразнило — он сам ещё не знал, чего ждет от поездки в Пошехонье.
Около часу дня они обедали в Ярославле, в ресторане при старой гостинице. Высокий зал с узкими окнами до потолка был пока пустоват. Холмин выбрал столик у окна, заказал закуски и фирменное блюдо — мясо по-домашнему в глиняных горшочках.
— Придется подождать минут двадцать, — предупредила официантка.
Она по всем правилам расставляла тарелки, раскладывала ложки, вилки, ножи. Действовала медлительно, и это шло к её полноте. Холмин подумал, что официантка, наверное, принимает Сашу за его сына. Очевидно, придется услышать её замечание на этот счет — какая женщина удержится? Забавно будет последить, как отзовется застенчивый мальчик…
Но официантка так и не произнесла ожидаемых Холминым слов насчет сходства или несходства папы с сынком. Её серые глаза смотрели на Холмина и на Сашу с одинаковым сонным спокойствием, и не загорались в них никакие догадки. Но полные белые руки с закатанными тесными рукавами шерстяного форменного платья, с тугими ямочками у локтей оказались выразительнее глаз. Действуя мисочками и тарелками, белые руки деловито разъединили Холмина и Сашу. Высказав своё безмолвное суждение, официантка отошла к буфету, и Холмин готов был встать, пойти за ней, с горьким пристрастием спросить: «Почему этот мальчик не может быть моим сыном?»
Но он остался за столом и украдкой смотрел, с каким здоровым удовольствием ест Саша. Мясо по-домашнему, когда его принесли, оказалось густой похлебкой. В ней плавали куски тушеного мяса, жареная картошка, морковь, лук, дробинки черного перца. Никаких воспоминаний о домашнем столе это не вызывало, но было наваристо, горячо, сытно.
— А я здесь уже обедал один раз, — сказал Саша, шаря ложкой внутри шершавого горшочка. — И мясо такое ел.
— С Сергеем Анатольевичем?
— Нет. С ним мы дома обедали… А здесь с нашим председателем. Он приехал за мной, — знакомая улыбка задержалась чуть подольше. — Ну не за мной, конечно… Из больницы позвонили в правление, велели сообщить отцу, что меня выписывают. А председатель сказал: пусть подождут выписывать. Будет областное совещание по сельскому хозяйству, он сам приедет и меня заберет…
Холмин поискал глазами официантку. Она стояла у буфета, сложив руки под грудью. Кружевной воротник открывал молочную крепкую шею, в мочках маленьких ушей прилепились наивные бирюзовые камешки, а на розовом гладком лице сиял такой безмятежный покой, что Холмину стало не по себе. Был бы он не он, а лихой гусар… Нет, уж точно лейб-гусар второй гвардейской дивизии… Забыл бы обо всём на свете и застрял бы в ярославской гостинице… Чертил бы мелом по зеленому сукну, брал бы у местных помещиков сотенные под честное благородное слово, а потом, на удивление всему городу, умчал бы на тройке эту медлительную красавицу… Ездил бы у неё под окнами, переговаривался бы, да вдруг и умчал…
Холмин оторопело помотал головой: откуда являются к интеллигентному человеку опереточные фантазии? В поисках источника он уличающе посмотрел на купеческую роспись потолка, где альфрейные зеркальца показывали сцены из мифологии. Как только удалось сохранить тут всё это, художественной ценности не имеющее?
Впрочем, Холмин знал, что его тренированный мозг не мог без всяких причин сыграть в лейб-гусара второй гвардейской дивизии. Почему второй, а не первой? Гусарская чепуха обнаружила холминскую привычную манеру вывернуть тревожащую мысль наизнанку, надеть ей шутовской колпак. А что под колпаком? Холмин мысленно прислушался — и сквозь малиновый звон гусарских шпор до него донеслась знакомая трель звонка, созывающего на ученый совет. Так вот почему не просто армейский гусар, а всё-таки лейб-гусар второй гвардейской!.. Привилегированный полк… Для избранных… Традиции родовитой семьи… Была ещё и первая гвардейская, туда входили кавалергарды — по-нынешнему то же, что и физики-теоретики… Выше нет… Избранное общество, куда плебеи не допускались.
— И выигрывали, и отписывали мелом, — пробормотал он себе под нос. — «Так, в ненастные дни, занимались они…» А чем занимались? Делом… И мелом…
— Кофе принести? — второй раз, построже спросила официантка.
— Да, — очнулся он. — И счет.
Саша хотел сам расплатиться, а у Холмина не сразу вынулись деньги из неудобного кармана кожаной куртки, но официантка сгладила неловкость, легко отодвинула Сашину руку с мятой пятеркой.
— Не лезь поперед старших! — Ожидаючи, она бренчала мелочью в кармане кружевного передника. — Нога-то совсем зажила? На танцы ходишь? — с этими сестринскими словами, обращенными к Саше, она непреклонно отсчитала Холмину сдачу — всю, до медяков, теплыми от её рук монетками.
— Вовсе не болит. Спасибо. — Никакого удивления не было в Сашином ответе, одна лишь радостная благодарность.
«Значит, она узнала его сразу, — понял Холмин. — Сразу узнала мальчика, однажды обедавшего в ресторане несколько лет назад. Никакой проницательности. Просто узнала, потому и не строила догадок, кто сел за столик: отец с сыном или дядя с племянником…»
Не оттого ли разгулялась тревога его лейб-гусарской фантазии? Не в том ли проявилась суть его неожиданной поездки, лихого увоза самого себя в Пошехонье? Туда, где родился запоминающийся с одной встречи мальчик с простоватым юным лицом, какое и не выделишь в толпе, — до того оно привычно и будто давно знакомо, как портрет в календаре. Есть у России эта повадка — метить простотой лица тех, кого она полюбит.
Странно начиналась у Холмчна поездка в Пошехонье с мало ему знакомым студентом Сашей Королевым — быть может, последним учеником Николая Илиодоровича. Не для того ли он ехал с Сашей, чтобы вырваться из тесноты, становившейся ему всё заметней — такой, как в зале, где народу собралось больше, чем поставлено стульев, и где у дверей строжайший кордон пропускает только достойных. Холмина с недавних пор всё больше тяготило окружение избранности — она была ему доступна, он реально вошел в этот самый высший круг, но отчетливо услышал, что за ним кого-то не пускают. И не стало радости от высоты достигнутого, а стало как-то неловко и тесно…
Шоссе за Ярославлем шло меж голых, неприглядных полей, а за Рыбинском обступил густой лес — и тут кончились километры асфальта, пошли российские булыжные вёрсты. Смеркалось, и придорожные кусты впитывали в себя сумерки, набухали вечерней синевой.
Боясь задремать за рулем, Холмин потребовал, чтобы Саша, не умолкая, рассказывал что-нибудь завлекательное или пел погромче, если не хочет рассказывать. Саша затеял было разговор на тему специальную, научную, но Холмин сразу же взбунтовался. Тогда Саша с усмешкой в голосе стал вспоминать, как совсем случайно попал в знаменитый, известный каждому честолюбивому юноше институт. И тут Холмин перестал опасаться дремоты. Сашина история шла вне известной схемы, выводящей целеустремленного юношу к неизбежной встрече с крупным ученым. Саша и не собирался поступать в знаменитый институт. Он нацелился поехать после десятого класса в Рыбинск, в техникум, но в правлении ему присудили путевку в Смоленский сельскохозяйственный институт. Он поехал сдавать экзамены и на письменной по математике решил только три задачи, на остальные не хватило времени. А вечером того же дня его разыскал в общежитии преподаватель, приглядывавший за абитуриентами на письменной, и долго выспрашивал Сашу. Так Сашины документы и решенные им три задачи оказались в педагогическом институте, на физмате. А из педагогического Сашу отправили в Москву, к Николаю Илиодоровичу…
— Я говорю: вы только не забудьте в колхоз справку послать, что я не сам перебежал из сельскохозяйственного в другой институт. Мне же путевку дали и колхозную стипендию вперед, а я, получается, сбежал…
— Послушайте, Саша, — медленно начал Холмин… Стало уже совсем темно, и за околицами спящих деревень в обнимку ходили влюбленные. Они попадались в свет фар задолго до следующей деревни, а после спящих всеми окнами домов снова встречались далеко за околицей. — Послушайте, Саша… — Холмин не мог знать, какие воспоминания будят у спутника ночные деревни. — Но ведь в школьные годы вы замечали, что обгоняете своих сверстников?.. Вы должны были — так или иначе — ощущать свои возможности.
— Нет. Никакого особого ощущения у меня не было. Я думаю, что и другие ребята всегда могли бы находить свои, самостоятельные пути решения задач. Но они не хотели. Их не интересовало. А мне стало интересно.
В ответе не слышалась привычная застенчивая мягкость. Сашин голос теперь был сух и даже резок. Холмин понял, что резкость возникла не от недовольства, а от обдуманной точности ответа. Ясность, при которой светло как днем. И можно отчетливо себе представить, каким будет этот мальчик через десять, двадцать и тридцать лет. Всё более трудный в своей ясности, требующей от других, работающих с ним, колоссального напряжения: и попробуй тогда ему объяснить, что другие не способны делать то же, что может он, когда ему интересно.
Саша вздрогнул уже спросонок:
— Вы меня о чём-то спрашивали?
— Укатал я тебя… — вздохнул Холмин. — Хотел поставить рекорд: Москва — Пошехонье за один день. А теперь уж деваться некуда — только вперед. Сейчас чуточку передохнем и дальше…
Он остановил машину перед мостиком. Внизу слабо поблескивала вода.
— Почеболка, — прочел Холмин на табличке название реки. — Чудное имя. Почеболка. Не здесь ли жила чудь белоглазая?
— Не-е-т… — протянул Саша. — Не слыхал. А у нас в деревне речка называется Конгора. И деревня есть рядом Орда. А наша Лунино. Никто не удивляется, — он зябко передернулся. — Холодит-то как. С моря. Вон Рыбинское море. — Саша показал туда, где невидимое в ночной белесоватой мгле угадывалось что-то огромное.
— Промерз? — Холмин обхватил его за тонкие мальчишеские плечи. — Поехали! Поехали от речки Почеболки. Невооруженным глазом видно, что водится здесь нечистая сила. Кишмя кишит…
В машине Саша сразу же угрелся и заснул. Холмин считал оставшиеся версты. Он знал, что заснет сразу, едва лишь доберется до подушки. И надо бы не прокараулить то последнее мгновение перед сном, когда по уже темной памяти падающей звездой скатывается яркая мысль — та, которую ждешь давно… Надеешься, веришь и ждешь не как счастливого случая, а как счастливого выстрела.
Нет, ничего случайного не могло быть в Сашиной истории. Ни в том, что он был сразу же замечен на поверхностном экзамене в сельскохозяйственном институте. Ни в том, что декан физмата оказался довоенным учеником Николая Илиодоровича и настолько верил в своего учителя, что в октябре, когда уже никакого приема не было, повез мальчика в Москву. Во всём существовала своя закономерность, и её требовалось выразить с математической точностью. И если Саша Королев не знал о своей исключительности, то не было ли его незнание благотворным? В чём же тогда состоит закономерность? В том, что для развития таланта нужна не плотная среда, а неограниченность пространства. И незнание собственной исключительности закономерно для ума, предчувствующего не только собственные, практически применимые возможности, но и возможности человеческого разума вообще…
Рассуждениям не хватало основного — неожиданности. Мысли выстраивались слишком сцепленно, а секрет открытия был — по Николаю Илиодоровичу — в том, чтобы не плестись послушно вдоль собственных последовательных мыслей, а сплеча рубануть наискосок и заглянуть, что там, внутри. Но не страшится ли он, Холмин, того, что внутри?
…Фары высветили дорожный указатель с надписью: «г. Пошехонье-Володарск», и Холмин разбудил Сашу, чтобы он показал дорогу к своей пошехонской родне.
Назавтра они плыли по неспокойному Рыбинскому морю. Море начиналось просторным закоряженным мелководьем, по нему бакены показывали проход для Пошехонского рыболовецкого флота — над бывшим руслом речки Согожи, как пояснил капитан, называвший свой катер фелюгой. На левом, подмытом, глинистом берегу стоял полуразрушенный белый с колоннами дом в пошехонском помпадурском стиле. А дальше, на отмели, засоренной плавником, врылся в землю одноглазый дот — он прикрывал столицу Пошехонья с моря на случай, если бы немцы прорвались от верховья по великому волжскому пути.
Наверху оставались только Холмин и капитан за стеклом рулевой будки. Двое рыбаков и моторист стучали костяшками домино в каюте, усадив четвертым Сашу. Из открытого люка доносились громкие голоса:
— Угадай, Королев, какая у меня игра!
— Один-один, три-шесть, два-четыре, три-пять, — отзывался Саша.
— А у меня?
— Два-шесть, один-шесть, два-пять… — В компании земляков Саша заговорил чуть по-иному, смягчил свою городскую речь пошехонским говорком.
— Чудо природы! Скажи, Королев, а правду рассказывали, будто Академия наук за тебя колхозу выкуп выплатила? Всю колхозную стипендию возвернула до копеечки…
— Болтают…
— Рыба! Козлам капустки!
— Королев, ты гляди, не зевай. Знаешь всю игру, а мы вдругорядь козлы…
Холмин перешел на корму, за рулевую будку. День очищался, синий, ветреный, по морю бежали встрепанные барашки. Уплывала вдаль пошехонская церковь с острой колокольней, построенная предками по стандарту своего века и ставшая теперь морским ориентиром. По обе стороны колокольни поднялись опоры перекинутой через море электролинии, почти такой же высоты, как и церковь. Где-то за ними, за колокольней показался вертолет. Он что-то тащил в лапах, все быстрее нагоняя над морем неторопливую фелюгу; и, когда вертолет тарахтел совсем близко, Холмин разглядел подвешенный на тросах МАЗ.
Из рубки, ухмыляясь, высунулся капитан.
— Видали? То-то и оно!.. При нашем бездорожье… Нынче летом полковник из Москвы приезжал…
Пятый раз за сегодняшний день Холмин с охотой выслушал про полковника из Москвы. Историю эту пошехонцы рассказывали с удовольствием. Сначала Сашина тетка, уговорившая оставить у неё во дворе машину, потом милиционер с городской площади, у которого Саша и Холмин выспрашивали, может, всё-таки ездят на легковых в Ермакове, потом теткин свояк с рыбозавода, пристроивший их на фелюгу, за ним сторож с пристани… И вот теперь сам капитан, морской волк в тельняшке под сельской стеганкой. С каждым новым рассказом случай с полковником становился всё мудрее, как притча из букваря, всё милее, как старая полюбившаяся сказка. Людям было за что славить полковника, если, прожив полжизни в Москве, он всё же остался в душе истинным пошехонцем — потомком тех, кто зимой загонял корову кормиться на крышу.
Полковник ехал из Москвы на собственной «Волге», собираясь утереть нос родной своей деревне Камчатке. В машине полковника, у заднего окошечка, лежал новенький атлас автомобильных дорог, изданный в Москве год назад. Там была четко показана шоссейная дорога от Рыбинска к Пошехонью, а от Пошехонья прямехонько на Череповец — мимо родных полковнику лесов, полей и оврагов, мимо славной деревни Камчатки.
С этим атласом, как с уличающим документом, полковник явился в Пошехонский райисполком:
— Скажите мне, дорогие товарищи, куда вы девали шоссе от Пошехонья на Череповец? Объездил все окрестности и нигде не обнаружил. Съели вы его, что ли, это шоссе?
Полковник хлопал по столу автомобильным атласом. Райисполкомовцы козыряли своими районными картами. Там шоссейной дороги на Череповец никогда не бывало. Меж родных полей и лесов лукаво виляла ненадежная просёлочная, перерезанная родными оврагами.
— Откуда же тогда в атласе бетонка? — не сдавался полковник.
— Было решение построить.
— Обещанного три года ждут?
— Э-э, куда дольше…
— Как же вы сами по району ездите?
— Когда летаем, — отвечали райисполкомовцы, — а когда и морем плывем. Имеем регулярные морские рейсы.
Дальше притча о полковнике раздваивалась — то ли он повернул вспять, то ли поплыл морем. В обоих вариантах он оставался пошехонцем, не сумевшим утереть нос деревенским землякам. Впрочем, может, как раз пошехонства ему и не хватило, а то подвязал бы свою «Волгу» на тросах к вертолету…
Задрав голову, Холмин смотрел на подлетающий вертолет. Всё происходило вполне логично. Бетонки на Череповец ещё не построили, а покамест туда тянули от Рыбинска высоковольтную линию. Тянули, почти не касаясь земли, потому что и бетонные плиты, и стальные опоры, и катушки кабеля оказалось проще подбрасывать вертолетами. А понадобилось — подбрасывают и МАЗ, если он сам подъехать не может, не надеется одолеть размытый дождями проселок.
Вертолет протарахтел над фелюгой. Грузный МАЗ, оцепенев всеми колесами, висел в синем небе — сомлевший, как корова, которую всё-таки загнали на крышу.
«И встарь и ныне торжествует творческое решение проблемы, — подумал Холмин. — Практическое использование возможностей воображения. Выход за пределы логики».
Ему было покойно сидеть одному на корме, укрывшись за рулевой будкой от морского ветра, на вкус заметно недосоленого. Холмин не хотел обременять Сашу своим постоянным сопутствием, сознавая, что не в прямом общении ему понятнее становится мальчик, а через других — каков он с ними. Почему Саша, например, зная всю игру, всё же проигрывает там, внизу, в козла? Снисходительность или точный выбор между знанием и успехом?
Фелюга замедлила ход и начала разворачиваться. Первым вылез на палубу моторист, за ним рыбаки — здоровенные рукастые парни — и последним Саша в чужой стеганке, засаленной до кожаного лоска. Капитан уступил рубку мотористу и сел рядом с Холминым.
— Сети пойдут выбирать.
Рыбаки и с ними Саша спрыгнули в легкую лодчонку, что шла за фелюгой на тонком тросе. По зыбкому пунктиру поплавков, обозначавших сеть, лодка быстро отходила. Саша сидел на веслах, удерживая лодку против волны, а парни подымали сеть, то сразу же бросая обратно пустую ячею, то выпутывая красными, как клешни, руками пойманную рыбу.
— Глянь, москвич! — крикнул Холмину один из рыбаков и поднял ему показать крупного судака.
— Великолепен! — крикнул в ответ Холмин. За его спиной густо крякнул капитан: морской волк счел нужным растолковать Холмину, что москвич — это, стало быть, не он, не московский житель. Москвичом прозвали на Рыбинском море судака — рыбу знатную, имеющую постоянный доступ в столицу: и государственным путем, и с содействия браконьеров, особенно зимних.
Попутно, как бы извиняясь за пошехонскую непочтительность, капитан уже всерьез, без подковыки передал достоверную историю про кота. Она случилась ещё до войны, когда Рыбинское море заглатывало понемногу и Шексну, и Мологу, и заливные луга, и деревни… В одной из деревень, забытый хозяевами, остался на сарае кот. Он никому чужому не давался в руки, хотя вода подходила под крышу. А когда хозяин на лодке приплыл за ним, кот вызывающе сверкнул глазищами, с конька сиганул в воду, скрылся в глубине и вынырнул с рыбешкой в зубах. Капитан закончил свой рассказ ссылкой на областную газету, где печатали научную заметку про оморячившегося пошехонского кота.
Славно было слушать эту байку и другие, сидя на корме под сентябрьским невысоким солнцем, чуть прогревающим плечи и колени, и смотреть, как белые барашки бегут по буроватому, такому земному, подзолистому морю, укрывшему под собой и пашни, и луга, и огороды, и проселочные дороги, и кладбища, и маковки приземистых церквушек… А там, в глубине, под водяным сводом — там тишина. Всё на свете переменится, а там останется — как было — старое Пошехонье…
Рыбаки возвращались. Саша причалил лодку и легко, без суеты, приняв всем телом колыхание воды, уловил миг, чтобы перешагнуть на железную лесенку. Парни подали ему корзину, где шевелилась рыба, тяжело и плотно. Улов оказался пестрым: судаки, сомы, лещи, окуни и еще какая-то незнакомая горбатенькая рыба.
— Синец! — Саша подбросил горбунка, и тот, открывая своё имя, блеснул темной синевой чешуи.
— Чего ты мелочь показываешь! — Парни загремели сапогами по железной гулкой палубе, склонились над корзиной. — За рыбацкое твоё везенье, Сашка! — На палубе захлестались мордатый сом и метровый судачище — белобрюхий и действительно имевший очень барский вид.
— Смотри, капитан! — Рыбаки ворочали руками в корзине, где рыба сливалась всё плотнее, и хвастали, что давно никому не попадались такие крупные сомы и судаки. Может, и зря люди хают Рыбинское море — не такое уж оно безрыбное.
— Рыбное… Рыбное… — легонько подтравливал морской волк. — Наловили теще на уху. — Он тоже наклонился над корзиной и вытянул ещё пару сомов. — Бери, Сашка, не отказывайся! Мать нажарит… Сегодня у вас всё Лунино гулять будет, или считай, что я с твоим отцом знаком не бывал и характера его не знаю…
Капитан как в воду глядел. К вечеру у Королевых по случаю Сашиного прибытия гуляла вся деревня или около того. Но не Сашу, достигшего сияющих вершин науки, показывал деревне его отец. И не столичным гостем хвастал. Александр Иваныч Королев показывал деревне самого себя и хмелел не столько от вина, сколько от головокружительной высоты, на которую взлетал.
Всё содействовало его законнейшей славе. И выдающийся сын, который по отцовскому велению каждому повторял, кем и для чего был задержан в Москве. И столичный, седой и гладкий гость, задвинутый тяжелой столешницей в угол под иконы, несомненно подлинные. И богатые подарки Николая Илиодоровича, выставленные на стол: сервизные золоченые чашки, конфеты в коробках, обведенных бумажными кружевами, вспоротые консервные банки, бутыли с пестрыми наклейками, с медалями на горлышках… Весь пакет магазина «Подарки» хозяин распотрошил без утайки, всё выставил гостям — пусть видит народ, как ценит советская наука заслуги Александра Иваныча Королева.
Знал бы профессор, что тут, в Лунине, натворили его «кажется, бьющиеся» дары, что натворил его чопорный привет матушке и отцу, переданный в точности. Впрочем, Николай Илиодорович мог и знать. У себя в лаборатории он, минуя частности, всегда провидел итог эксперимента. В институтском буфете — не глядя, что ест — слыл неподходящим объектом для обсчета: сумма, как некий итог, фиксировалась памятью. В магазине «Подарки» он мог и не смотреть, что ему завертывают в фирменную бумагу, — все эти чашки, коробки в сумме составляли некое торжество. Посольские дары, точно обозначавшие степень взаимоотношений. Александр Иваныч так их и принял — не ошибся.
И в самом деле, кому должна была поклониться наука за такого Сашу? Не будучи убежденным атеистом, Александр Иваныч всё же не мог обойтись одним божественным: божий дар. Откуда же тогда и кем пожалованы Сашке выдающиеся таланты? Всё обдумав и взвесив, Александр Иваныч мог по справедливости указать только на самого себя. Да отчего бы, в самом деле, не указать, когда он, прожив всю жизнь в деревне, — если не считать годов, отданных военной службе, — знал и умел вовсе немало. Рожь растил и лен, работал трактористом и на комбайне, мог отремонтировать на ферме любую механику, своими руками дом поставить и печь сложить.
Свои мысли Александр Иваныч не таил себялюбиво, а выкладывал Холмину. И чем дальше выкладывал, тем сильнее удивлялся себе — как он до сих пор всего не учитывал? Ведь если собрать к одному занятию всё, что понимал Александр Иваныч в доброй сотне дел, складывалась такая сила, которая могла бы забросить человека и повыше, чем достиг Сашка или чем достигла за нынешние времена любая наука.
Холмин согласно кивал головой. Будучи заядлым охотником, он живал в разных деревнях и видывал ещё не таких говорунов. В хвастовстве Александра Иваныча была приятна открытая простота, роднившая с Сашей. И вообще Сашин отец, ровесник Холмина, казался славным мужиком. Пока его не вознесло, он успел рассказать, почему у него старшему только девятнадцать, а остальные мал мала меньше. Очень он поздно пришел с войны, подзадержался во внутренних войсках.
Сашина мать участия в разговоре не принимала. Из деликатности она избегала обращаться к гостю, а действовала с обходом: «Отец, подвинь гостю сомятины», «Отец, чего же ты не смотришь, у гостя тарелка пустая». Похоже было, что так же, с обходом, она правит мужем во всех делах, а не только за столом. А Саши уже не было, он незаметно исчез — то ли по собственной воле, то ли по материнскому приказу.
Народу в избе прибывало. Меж взрослых шныряли ребятишки — все, как один, беловолосые. Веснушчатых среди них не попадалось. Только вдруг начали появляться детские лица экзотично-смуглые, как у мулатов, и Холмин сообразил, что это от шоколада. Ребятишки возили по полу коробки и ссорились из-за крышек с картинками. Ребятишек тоже прибывало — очевидно, к своим присоединялись соседские.
К Холмину подсел крепкий носатый старик и стал рассказывать, как спасся минувшей зимой от аппендицита. Старика перебивали, но он вел свою историю напористо, не опуская подробностей. Как его везли на телеге по тряской дороге и он уже вовсе отдавал богу душу, но вдруг сразу полегчало — будто он окончательно помер. Старик смирился, закрыл глаза, однако постепенно начал соображать, что он ещё живой, — очень уж трясло телегу. А в Пошехонье он, как здоровые, сам встал, сам дошел от телеги до приемного покоя, и там, на его счастье, попал к Сергею Анатольевичу. Другой бы сразу резать, но Сергей Анатольевич не стал. Осмотрел и спросил: «Ты, старик, что ел со вчера?» А старик уже второй день сидел постом, ничего не ел, кроме меда. «Мед тебя и спас, — сказал Сергей Анатольевич. — Аппендицит у тебя в дороге ликвидировался». Продержал старика две недели и отправил домой.
По тому, как старик твердо привел свой рассказ к концу, Холмин понял, что история про аппендицит и про целебность меда предстала перед ним в окончательном литературном варианте, и её теперь никакой врач не мог бы опровергнуть, даже сам Сергей Анатольевич, которого прошлой зимой, судя по Сашиным воспоминаниям о лечении в Ярославле, уже не было в Пошехонье.
Холмин поискал глазами Сашу. Он снова сидел за столом, и не столько за столом, сколько сбоку, без тарелки и без стакана, с девочкой на коленях.
Холмину надоело шумное застолье, но вылезти не предвиделось никакой возможности. Особенно злило, что ему всё время подливали в стакан вонючий липкий ром — заморскую мерзость, завернутую Николаю Илиодоровичу в магазине «Подарки».
— Знать бы да выкинуть по дороге! — проворчал он, и тотчас к нему наклонился Александр Иваныч.
— Сейчас, сейчас налью…
— Мне хватит… — взмолился Холмин.
Александр Иваныч широко повел рукой, и кто-то вложил в раскрытую ладонь бутыль зеленого стекла.
— Прошу! — Что-то изменилось в Александре Иваныче, какой-то нездешний беспокойный огонь засветился в нём — определенно бесовский зеленый огонь. — Замечаете? Нас, Королевых, тут все уважают. — Хозяин переместился по лавке ближе к Холмину и похлопал его по плечу. Не дружески похлопал, сходясь накоротке, а как высокая персона, имеющая что сказать с подчеркнутой доверительностью. — Вам, конечно, можно про то знать… как человеку, имеющему доступ… Тем более, как я понимаю, вы в курсе. — Он собрал губы дудочкой и заслонил указательным пальцем. — Храню сведения большой государственной важности. Фамилий, имен и званий не надо… Нам с вами и так понятно, а другим знать незачем… Даже Сашке… Хоть он мне и сын, и народный талант, но пока молод — остережемся… Так вот… Имею точные сведения, что не от болезни скончался мой вам известный родственник…
— Какой родственник? — растерялся Холмин. Не оттого, что не понял, а оттого, что сразу догадался, кого имел в виду хозяин. Догадался, едва лишь услышал, как хозяин поднес свою фамилию.
— Тс-с… Только вам. — Александр Иваныч ещё ближе пересел к Холмину. — У меня глаз наметанный. Сами знаете, где служил… Так вот, имею сведения из первых рук. Не от болезни скончался наш близкий родственник, а был убит… Злодейски убит подосланными шпионами… Весь народ решили не оповещать, а то сразу бы война… Все бы поднялись, как один… Доверительно мне передали… С тех пор я никому… Как зеницу ока… Но обидно… — Александр Иваныч утер набежавшую слезу.
Всего мог ожидать Холмин, только не такого. Вспомнилось колдовское слово — Почеболка. А что это значит — кому ведомо? Если бы одно лишь совпадение фамилий, фантазия Александра Ивановича не размахнулась бы так далеко. Ну, родственники и родственники — ладно. А тут есть ещё охота понять, что могло быть единого меж замечательным именем Генерального конструктора и той тайной, что была в Саше Королеве, в его скрытой незаурядности — с детства засекреченной от всех и от самого себя.
— За вечную память! — шепнул Александр Иваныч. — Великий погиб человек! — Он тяжело поднялся, и Холмин, хватая за рукав, не смог его удержать. — Дорогие гости! — Голос Александра Иваныча обрел официальность, как на торжественном заседании. — Предлагаю выпить за память товарища Королева, известного народу строителя космических кораблей.
— За Королева! За космонавтов!
Холмин с облегчением заметил, что никто не отнесся к тосту, как к родственному, но никто и не засомневался, отчего бы вдруг в Лунине произносить тосты за космос… За академика Королева, за Сергея Павловича, меченного русской простотой. Может, было что-то пошехонское в нем самом, в его судьбе, во всей его жизни, мало кому в своё время известной и всё же прорвавшейся в нехитрую деревенскую печаль, что не уберегли, в печаль со слезой и с поминанием за праздничным столом. И чем ещё более славным может пожаловать мужик своего народного героя, как не гибелью от вражеской руки? Каждая легенда начинается не с начала, а с достойного конца. А что такое легенда, если её исследовать с научной точностью?.. Легенда — это всегда метод познания личности. Легенда — формула, шифр, адресованный потомкам.
Боль всё сильнее охватывала виски. Холмин жалел, что не швырнул прошлой ночью в сонную Почеболку бутыль с заморским ромом. Булькнула бы и села на дно, в тихий ил, классической мягкой посадкой: самое занятие для нечистой силы — попивать ром, элегантно и современно.
Он уж собрался напролом вырваться из-за стола, как вдруг прояснилось, что носатый старик, обезвредивший свой аппендицит медом и постом, и есть егерь из соседней деревни, за которым успел сходить Саша. Старик тонко проявил себя расспросами, какие ружья и другие припасы привез Холмин. Первосортную охоту он брался организовать дней через пять, но Холмин, рассчитывавший через пять дней подъезжать к Москве, склонял старика к охоте не целиком первосортной, а какая выйдет. Он не спеша наводил старика на самостоятельное решение: завтра же попросить у бригадира лошадь с подводой, чтобы доехать до Камчатки, но егерь, внутренне уже согласный, для солидности не поддавался.
Их дипломатические переговоры на свой лад истолковал хозяин дома. Ему отчего-то померещилось, что егерь торопит ехать, а Холмин никак не может решиться. И Александр Иваныч с ещё большей снисходительностью потрепал московского гостя по плечу:
— Да вы не беспокойтесь. Ничего тут без вас не приключится. Кругом все свои. Всё будет в порядке — беру на себя. Дело знакомое — сами знаете, где я служил, — и он со значением подморгнул, что, мол, никому, кроме них двоих, разговор опять-таки непонятен.
Бесовский огонь снова всполыхнул в нём, и Холмин сразу же догадался, на что намекает хозяин. Новый вымысел Александра Иваныча при всей своей несообразности был абсолютно логичен. Настолько же логичен, насколько нелепа и неправдоподобна была подлинная причина, которая привела Холмина в заморскую пошехонскую деревню. Не ради собственного развлечения и не ради познания самого себя прикатил Холмин в этакую даль вместе с Сашей Королевым. Нет, он был приставлен Москвой к молодому таланту в качестве верной и замаскированной охраны. Дело и в самом деле всем знакомое — не зря же над всеми избами торчат телевизионные антенны… Красавец ученый, живущий под чужим именем, его неусыпный охранитель, а также парочка шпионов… Космический был фильм, ничего не скажешь, абсолютная невесомость…
Холмин оглянулся по сторонам и снял с плеча снисходительную руку.
— Ну вот, — обратился он к егерю, — и хозяин советует ехать завтра. — Холмин поклялся себе, что завтра же с утра очень вежливо и деликатно постарается втолковать Александру Иванычу, что обе его фантазии не соответствуют истине. Втолковывать будет трудно, поскольку фантазии засекреченные, не подлежат оглашению. Нет, первую всё же придется рассекретить. А вторая?.. Пусть живет… Поскольку имеет нечто тождественное в реальном мире, соответствует тревоге Николая Илиодоровича за своего ученика, за Сашу…
Холмин наконец выбрался на крыльцо, в осеннюю ночь с прихрустом первого заморозка. После яркого света он не сразу заметил две близкие тени у высокой поленницы березовой белизны. Был ли ещё Саша в комнате, когда Холмин выбирался из-за стола? Или его там уже не было? Что ему, Холмину, до того? Ах, да… Поручение Николая Илиодоровича быть осторожней. Не будь такого поручения, зачем бы Холмину стремиться в Пошехонье…
От поленницы доносился тихий смех или тихий плач. Холмину припомнилось вчерашнее ночное шоссе и пары за околицами. Для Сашиной деревни прогулки по шоссе ещё не могли быть обычаем. Старый наивный обычай для Лунина ожидался лишь в будущем, когда всё-таки проложат бетонку на Череповец. Кому-то ещё только предстояло такое радостное открытие, совсем-совсем своё, понятное одним лишь деревенским подросткам, начинающим взрослеть…
С утра Сашины братишки и сестренки, отмывшиеся от экзотической шоколадной смуглоты, снова стали белейшими северянами — и в таком родном своем обличье были спроважены матерью в школу. При сборах — у рукомойника, за едой, у порога — они в полный голос кляузничали друг на друга: с открытой безответственностью, с пошехонской надеждой, что у матери руки не дойдут разобраться. На Сашу они наябедничать не забыли — что он за полночь куда-то ходил, надев отцовские сапоги.
Ещё раньше — до того, как мать начала поднимать ребятишек, — ушел из дому Александр Иваныч, наказав, чтобы Сашка приходил к нему на ферму помочь в наладке конвейера — если, конечно, от гостя не будет задания поважней. О вчерашних своих фантазиях Александр Иваныч ни словом не обмолвился — возможно, он о них и не помнил.
Холмин проснулся рано, а поднялся поздно, чтобы не мешать семейному утру. Хозяйка тут же — в третий для неё раз — собрала на стол и сказала, что Саша без гостя не садился, дожидается у себя в светелке — она показала вверх, на широкие плахи потолка, оклеенные пожелтевшей бумагой.
Ход в светелку вёл из сеней по приставной бревенчатой лестнице. Высокая крыша чуть просвечивала, обозначая простор чердака, и вдалеке, напротив небольшого оконца, Холмин увидел Сашу. Саша сидел за столом, сколоченным из отменного грубого леса. На бревенчатых козлах лежали широкие и толстые плахи с уцелевшей по краям корой. Над столом висела на медном — в палец — проводе ещё одна плаха, и там лежали стопой пухлые клеенчатые тетради. Перелистав их, можно бы уяснить себе, какими путями шел этот мальчик к своей случайной встрече с Николаем Илиодоровичем, но без Сашиного приглашения Холмин не решался взять ни одной из этих тетрадей, вспухших от чернильных строк, от влажного напряжения пальцев, от молодого жаркого дыхания. Хотя бы одна тетрадь лежала раскрытой на белых струганых плахах… Но самодельный стол пустовал, и раскрытой сегодняшней Сашиной тетрадью светлело оконце, разделенное на две створки, как на два листа.
— Здесь у меня тихо… — Саша уступил Холмину место на табурете у стола и сел сбоку на чурбачок. — Внизу ребята всегда шумят. Зимой-то здесь не позанимаешься. Зато с весны уж так хорошо…
За окном опять дождило. Мутная сетка завесила даль — обнаженные поля, темную стену леса, неясные фигуры, копошившиеся за деревней возле только что начерченной на сером небе высоковольтной опоры. Тем четче гляделось на затуманенном фоне всё, что вблизи. Взмокшие березы то и дело вздрагивали, сбрасывая с листьев отяжелевшие капли. Блестящие бусины нанизались на входящие в дом провода. Оконца дома через дорогу сплошь заслонила мясистая зелень, выбросившая крупные соцветья алой чувственной окраски: герань — защита мечтательной души от долго белой зимы, от долгого серого ненастья.
Слышно было, как Сашина мать снизу постучала, чтобы они спускались, но Холмин не спешил уводить Сашу отсюда. Саша сидел, подперев щеку. Осенняя печаль не притушила синего света в его глазах, лишь словно бы поворотила свечение в глубину. Холмину вспомнился тихий смех или тихий плач во вчерашней ночной тишине. Что-то опасное могло оказаться во всем этом. Чем талантливее человек, тем в большей степени он волен поступать нелогично, вопреки здравому смыслу, себе во вред, волен принимать решения, которые любому здравомыслящему существу покажутся нелепыми и ошибочными. Но так уже заведено, то только талант можно зарыть в землю — бездарности не запросит сама земля. Очевидно, Николай Илиодорович тоже об этом думал — потому и был доволен, когда Холмин пришел просить неделю отпуска для поездки с Сашей в Пошехонье. И было бы слишком жестоким и непохожим на учителя, если бы он ждал от Холмина в эту неделю одного лишь здравого смысла, одного лишь благополучного возвращения с Сашей в Москву. Благополучие не в характере профессора, как и напористость, и чрезмерная определенность поставленной цели, и жестокий отбор рекрутов науки…
Они спустились вниз, а там уже крутился Сашин младший братишка, присланный из школы с особой миссией.
— Татьяна Федоровна, наша учительница, велела звать вас в школу! — Гонец преисполнился важностью поручения и уверенностью, что приглашение самой Татьяны Федоровны не потерпит отказа.
— За мной егерь обещал заехать, — попробовал увильнуть Холмин. Однако егерь его не спас.
— Не беспокойтесь, — посочувствовала Сашина мать. — Он раньше полудня не пожалует.
— Придется идти. — Знакомая быстрая улыбка мелькнула на Сашином лице. — А то они всей школой придут сюда на экскурсию.
Школа стояла на другом краю деревни, гонец повел их не разъезженной, непролазной улицей, а через выгон, уже тронутый осенней чернотой. Кое-где выгон мелко зарастал кустарником, кое-где виднелись утонувшие в земле лобастые валуны. Холмину казалось, что они идут по самому дну Пошехонского моря.
— Послушайте, — выпытывал он у Саши, — зачем я иду туда? Что я могу там рассказать? И с кем я встречусь? С десятиклассниками, выбирающими свой путь?
— У нас начальная школа, — почти виновато признался Саша. — До четвертого класса. А с пятого все лунинские ходят в Ермаково.
— Далеко?
— Нет, километра четыре. Вон дорога. — Саша кивком указал на черный раскисший проселок, уходивший наизволок к лесу.
Путь лунинской ребятни в науку был сейчас безлюден и наводил на желание перемножить четыре километра на двести с лишком учебных дней и ещё на шесть школьных лет.
— А о чём рассказывать в школе? — Саша нагнулся и поднял из травы размокший красный карандаш. — Вы можете рассказывать о чём хотите… О Кремле… О Черном море… О новых самолетах… — Что-то в его голосе уводило Сашу всё дальше от Холмина. — О нашем институте…
Младший брат, топавший сзади, застенчиво прохрипел:
— Татьяна Федоровна сказала — пусть мы лишний раз посмотрим на нового человека, поговорим…
— И пощупаете? — рассмеялся Холмин.
— Они могут и потрогать, — сухо предупредил Саша. — Вы не обращайте внимания. — Холмин услышал ту же резкость, как во вчерашнем дорожном разговоре, резкость, возникающую при необходимости быть точным, а также при сильном волнении, и чем-то похожую на старомодную чопорность Николая Илиодоровича. — Деревенские ребята редко видят нового человека. Все здешние им давно знакомы. В деревне все знают каждого и каждый всех… Небольшой мир, изученный до тонкости. А большой мир отсюда далек. О нём здесь узнают из книг, из фильмов, по телевизору, по радио… Два разных мира — их трудно совместить. Один у тебя как под микроскопом — всё укрупнено. Другой далек, как если бы ты смотрел на него в телескоп… — Саша остановился, посмотрел на Холмина вопросительно. — Не знаю, понятно ли я передаю такое постоянное напряжение. Особенно трудно бывает малышам…
— Два разных масштаба…
Холмина кольнуло, что он всё-таки был здесь чужим, не всё мог чувствовать, не всё понимать. Ему и прежде случалось заводить знакомство с деревенскими мальчишками, восхищаться их тончайшим знанием природы, звериных повадок, рыбьих хитростей, но он не интересовался, как они постигают другую жизнь — ту, что вел хотя бы он, Холмин. Может быть, не каждый ощущает знакомое Саше напряжение? Холмин вспомнил, как мальчишеская рука протянулась к автомобильному стеклу и проверила, слышно ли изнутри движение «дворника». Слабость ли это или, напротив, великое преимущество — наивность протянувшейся руки? Как говорит Николай Илиодорович, науке потребна не ранняя зрелость, а бесконечно продленная юность ума.
— Интересную вы мне дали задачку про два масштаба, — сказал он Саше. — Кто-то из великих говорил, что ученому нужно знать всё об одном и понемногу обо всём. Здесь тоже подразумеваются два измерения, два масштаба познания… Если кому-то удается с малых лет попеременно владеть то микроскопом, то телескопом… — Не надо было заканчивать мысль, потому что Саша уже заинтересовался.
— И у нас в школе есть микроскоп, — гордо сообщил младший брат. — Колхоз подарил — микробов смотреть. — С этими словами мальчишка припустился в обгон, чтобы оповестить школу о приближении гостя.
На крыльцо бревенчатого, отдельно от деревни поставленного дома вышла женщина неясных, но не ранних лет, в пуховом платке, накинутом на плечи. Её простоватое лицо полыхало торжественностью встречи, и всё могло бы пойти до чрезвычайности натянуто, если бы Саша не выпалил с ребячьей радостью:
— Татьяна Федоровна! Здравствуйте! Вы меня узнали?
Ответ был классический:
— А то нет.
Учительница казалась на вид и бойкой, и уж непременно — судя по возрасту — опытной в своём школьном деле. И было ей чем гордиться, хотя бы в лице Саши, её ученика, но она сочла нужным, если уже не стало сковывающей официальности, сказать с чистым вздохом всю необходимую правду:
— Хвастать нам особо нечем. Лунинская школа в районе не на лучшем счету.
— Не на лучшем счету? — непонятливо переспросил Холмин, входя следом за учительницей в полутемные сенки.
Какие же такие счеты могли быть у Пошехонского района с Лунинской начальной школой, с бревенчатой избой в одну комнату, с единственной учительницей, представлявшей здесь все науки, какие есть на свете? Или никаких счетов вовсе, или уж непомерно большие — и у районе, и у Татьяны Федоровны к самой себе. Сашина задачка о двух разных мерах имела бесконечное продолжение…
Открылась дверь класса — светлого, даже просторного, с двумя рядами приземистых парт, — и на Холмина разом глянули, поворотившись как подсолнухи, ребячьи физиономии, излучавшие любопытство. А с бревенчатой проконопаченной стены, из лаковых портретных рам на него строго посмотрели двое деревенских бородатых стариков — великий Иван Павлов и великий Лев Толстой. Третий великий не удостоил вошедшего взглядом. Моложавый, в пудрёном парике с буклями, дочиста выбритый, с барски выпяченной губой, он надменно устремил взор вдаль — крестьянский сын Михаило Ломоносов был в этой троице великих менее всех похож на российского мужика, хотя уже второй век его портрет присутствовал почти в каждой деревенской школе.
Поздоровавшись с ребятней, Холмин стоял в некоторой растерянности, и тут опять выручил Саша.
— Чей карандаш? — показал он свою находку, подобранную по пути к школе.
В любопытных глазах завертелись быстрые догадки.
— Жаровой Люси! Жаровой! Её карандаш! — отозвались сразу несколько голосов. Здесь и в самом деле знали друг про друга все, и даже такая малость, как карандаш, не могла затеряться в безвестности.
— Жарова Люся! А ты что молчишь?
Ученица, сидевшая за первой партой, медленно поднялась, слегка удивилась и стала выбираться из-за парты.
— Мо-ой… — Жарова Люся взяла карандаш и вернулась на место, девичьи потупив серые с туманной поволокой глаза.
Снаружи донесся знакомый треск вертолета, и тотчас мальчишеский голос оповестил:
— Катушку тащит.
— А вчера самосвал доставили! — добавил другой мальчишеский голос, конечно, не для ребят, а для Холмина и Саши, для их просвещения. Ребята говорили на школьном правильном наречии, а пошехонский окающий и певучий говор оставался за дверьми класса — с какой радостью они, наверное, подхватывали его, едва лишь вылетев отсюда.
— Решать больше не будем? — с надеждой полюбопытствовал ещё один не самый прилежный. И его нетерпение — как оно часто бывает — привело к противоположному результату.
Холмину стало известно, что, не надеясь на скорый его приход, учительница задала ребятам контрольную по арифметике, и требуется минут двадцать, чтобы они закончили. Разумеется, он согласился подождать.
Татьяна Федоровна провела его и Сашу за дощатую перегородку, где помещалась учительская — с деревянным диваном, со столом, заваленным тетрадями, с книжным полупустым шкафом… Случайно или скорее умышленно в дощатой перегородке был вынут крупный сучок, и в образовавшийся черный косой глазок был виден класс: правый ряд, где сидели ребята постарше, и левый, где едва торчала из-за парт мелюзга. С утра здесь в школе занимались вместе четвертый и второй классы — учительница смутилась оттого, что Холмин вовсе и не знал о существовании таких школ, где с утра в одной комнате учатся четвертый и второй, а с обеда — третий и первый. Незнание Холмина оказалось будто в упрек ей, Татьяне Федоровне, а не ему, городскому культурному человеку. Со служебной торопливостью она принялась показывать гостю детские работы: альбомы к памятным датам с наклеенными журнальными картинками, альбомы с засушенными травами и цветами, календари природы, где были записаны дни прилета и отлета журавлей, гнездившихся по болотистому берегу Рыбинского моря. С трудом находя, что можно лестного обо всём сказать, Холмин начал догадываться, что не только ребятам лунинским, но и учительнице редко выпадал случай встречи с новым человеком.
После календарей ему была показана ученическая тонкая тетрадка с надписью на обложке: «Они сражались за Родину». На листках в косую линейку шел список фамилий, выведенных в столбик со школьной старательностью. Холмин перебрал все листки, невольно замечая две известные ему здешние фамилии — Королевых и Жаровых, — встретившиеся в тетради не раз. Всего фамилий в списке оказалось перенумеровано шестьдесят три, и этим, наверно, объяснялось, почему старательный переписчик взял двухкопеечную тонкую тетрадь, а не общую, подороже, в клеенчатом переплете. Может, переписчику, при всей малости лет, инстинктивно казалось страшным брать для такого списка тетрадь с большим запасом страниц. Хватало и тонкой. Хватало для детской внеурочной работы шестидесяти трех фамилий с именами и отчествами — и этот список был непомерно длинен для деревни в одну улицу. Зато неизвестных здесь и быть не могло — Холмину опять вспомнились Сашины слова о жизни, что у всех на виду, до мелочи известна, будто положена под микроскоп. И смерть, значит, тоже у всех на виду.
— Дети проделали большую работу, — скромно пояснила учительница. — Ходили по домам, в сельсовет… Конечно, у Ермаковской школы больше возможностей. Они поставили в парке за школой обелиск с именами… У них десятилетка, с нами не равняйте…
Холмин положил тетрадку, замечая, что Саша не торопится её брать, как брал, чтобы порадовать учительницу, все показываемые Холмину альбомы и календари. Может, Саша и сам ещё учился в Лунинской начальной школе, когда стал складываться — сначала начерно — поминальный перечень его родичей и земляков, зарытых вдалеке от родного Пошехонья.
Саша сидел напротив Холмина на деревянном диване, а Татьяна Федоровна — рядом с ним, уступив Холмину учительский стул, откуда в косой глазок виден был класс, замерший над контрольной. Не один класс, а два — четвертый и второй, у каждого своя контрольная. Даже за перегородкой слышны были вздохи и прилежное сопение. Все трудились, уткнув носы в тетради, и только один малыш — из второго класса, с задней парты, глазел по сторонам, проявляя живое беспокойство. Такой мальчишка-гвоздь, которому колко сидится на месте.
Поглядывая на него, Холмин думал о том, случайность или закономерность привела его сегодня в бревенчатый школьный дом, где женщина не молодых лет воплощала в детских глазах все науки, какие есть на свете, и была сама себе и ректором, и ученым советом. Если кто ищет в жизни ключевую позицию, разве не здесь самая ключевая — для тех, кто ищет ключ, с которого начинается река, а не ключ, каким открываются нужные двери.
Мальчишка-гвоздь вдруг привстал из-за парты, вытянул шею и на цыпочках побежал наискосок через класс — к Жаровой Люсе. А она сидела, распарившаяся, как в бане, и покорная женская безнадежность была написана на её лице. Видно, выпала на долю Жаровой Люси совершенно невозможной трудности задача. Мальчишка-гвоздь подбежал к ней, наклонился над её тетрадью и, задумавшись на минуту, начал быстро нашептывать на ухо, а потом взял с парты тот злополучный терявшийся карандаш и вывел на промокашке решение.
Учительница сидела далеко от косого глазка и не могла видеть, кто именно топотнул по классу, кто влил в тихое сопение свой нетерпеливый жаркий шепот. Но она, чуть поворотясь, кинула за перегородку:
— Жаров Леша! Сядь на место! — Значит, учительница уже знала, уже привыкла, что на контрольной по математике мальчишка-гвоздь с задней парты второго класса непременно изловчится перебежать наискосок к передней парте четвертого класса на выручку Жаровой Люсе, своей старшей сестренке или, может, вовсе и не сестренке, и дальней родне. И для мальчишки-гвоздя тоже привычным и нетрудным стал путь наискосок через два школьных года. Вот он сорвался из своих восьми лет в мир десятилетних и возвращается обратно с видом пойманного за руку озорника, а ребята переглядываются и восторгаются — не им, а всевидящей учительницей.
Холмин взглянул на Сашу — тот смеялся, заслонившись ладонью. Конечно, и сам когда-то исподтишка, как в чужой огород, шастал через два года, чтобы выручить старшего приятеля, запарившегося над трудной задачей. Уходил вперед сверстников на два года и слышал не возглас восхищения, а спокойный укор:
— Королев Саша! Сядь на место!
Холмину бы вместе посмеяться, но он не мог. Давно не было у него такой пронзительной вспышки душевной боли, как сейчас. Он сидел как ослепленный и не мог понять, что с ним творится. И на кого он вдруг разъярился? На Пошехонский районе, ещё не сведший свои вековые счеты с этой бревенчатой школой? На великих стариков, глазеющих с лукавой деревенской пронзительностью, как возвращается виновато на место мальчишка-гвоздь, свободно проникающий сквозь годы? Или на самого себя? Холмин не находил понятных ему причин. Лишь погодя он понял, что же с ним случилось в тот странный час в Лунинской начальной двухкомплектной школе. Острая догадка сверкнула долгожданно перед сном в егерской продымленной сторожке — догадка о том, что никогда ещё ему не было так дорого и мило всё сущее на земле, как в тот миг ослепляющей боли.
— Жаров Леша, иди сюда! С тетрадкой! — укоризненно позвала учительница. Мальчишка-гвоздь тут же появился за перегородкой с раскрытой тетрадью. — Своё-то всё решил?..
Жаров Леша неопределенно повел плечом. Он стоял перед учительницей, оборотясь к Холмину, и внимательно разглядывал гостя. Холмин почти ощутил, как ходящий сквозь годы мальчишка-гвоздь крутит и подвинчивает неведомый тончайший механизм с голубыми чистыми линзами. Не нахально, а очень открыто он навел на Холмина свой микротелескопический взгляд и наблюдал то ли далекую планету, то ли жука на ладошке.
После обеда за ним приехал егерь, и в оставшиеся дни недели Холмин с обычным для него азартом отдавался охотничьим невзгодам — коченел под осенним дождем, таскал на сапогах пудовую грязь, кашлял от дыма в егерской избушке. Старик перекормил Холмина сотовым медом, и у него чуть не высыпала детская болезнь — золотуха.
Когда Холмин спросил Сашу, чем тот занимался эти дни, Саша ответил почти виновато:
— Ничем… Помогал…
Они уехали из Лунина на катере «Кооператор», принадлежавшем Пошехонскому райпотребсоюзу и развозившем вдоль морского побережья разные нескоропортящиеся товары. Провожали их все Королевы и мальчишка-гвоздь Жаров Леша. Холмин считал, что об той своей поездке он никому не сможет толком рассказать — кроме Николая Илиодоровича, но в Москве ему все равно пришлось рассказывать о Пошехонье, и многие из слушавших говорили, что надо непременно съездить туда, пока еще нет бетонки, а то потом будет уже не так интересно.