Я сбежала по ступенькам, на ходу застегивая пальто. Конец января, глубокая зима, снег, ветер, белая пелена, солнца нет уже неделю… И вдруг с утра запели птицы, и понимаешь – всё, время неумолимо пошло на весну. Скорей бы… Что-то ведь наверняка изменится весной, то, что никак не удается изменить сейчас.
У дома, разумеется, стояла машина Виктора Сергеевича. Не отвыкну никак называть его по отчеству. Не хочу, наверное, отвыкать, сама ставлю между нами грань. Боюсь переступить ее. Или не хочу.
Соседки по общежитию, девочки в училище, которые видят, как он иногда привозит или встречает меня, совсем по-другому понимают наши отношения. Объяснять – смысла нет – не поверят или просто не поймут.
– Выспалась? – улыбнулся Виктор Сергеевич самой хорошей своей улыбкой.
Улыбка у него на самом деле хорошая, искренняя, теплая.
Почему вот только мне от нее не становится тепло? Почему, почему… Так много ответов, на которые я сама себе не могу ответить.
– Нет, – покачала я головой, садясь в машину. – Доброе утро.
– Привет, – он поцеловал меня в щеку.
Как кто? Как друг? Как старший брат? Как учитель по танцам? Бывший, я ведь не успеваю теперь к нему на занятия. Потому что мне нужно хорошо учиться и подрабатывать. Это удается совмещать, но на танцы времени не остается, хотя мне и не хватает наших танцевальных занятий, на которые я ходила столько лет, пока жила в детдоме.
Виктор Сергеевич много раз предлагал мне помощь. И я себя очень странно чувствую, если соглашаюсь. Пару раз я взяла продукты. Один раз не смогла отказаться от шарфа и шапки, которые обнаружила у себя в сумке – он подложил их туда. Потом пришлось согласиться на новые сапоги – когда пришли холода, а я не накопила на теплую обувь.
Самое трудное в моем положении сейчас – это полное отсутствие денег. Иногда я в отчаянии останавливаюсь и думаю – вот зачем я придумала себе это высшее образование, к которому мне предстоит такой далекий, такой сложный путь. И я еще только в самом начале пути… И тогда я вспоминаю маму, ее глаза, ее голос, вспоминаю обещания, которые я давала самой себе… Трудно иногда сдержать слово, данное себе. А кому мне его давать? Не Виктору Сергеевичу же.
– Почему не выспалась? – Он заботливо поправил мой шарф. Как… старший брат. Да, мне так легче думать. Потому что иначе я думать не хочу. – Занималась?
– Лена, соседка, не спала, ходила, шумела, включала свет, приставала с разговорами…
– Руся… – Виктор Сергеевич положил одну руку мне на колено и тут же ее снял. Спасибо трактору-снегоуборщику, который неторопливо выехал с боковой улицы и перегородил там путь. Виктору Сергеевичу пришлось объезжать его по встречной полосе.
Я тем временем незаметно отодвинулась к двери. Да, конечно, я целовалась с ним в танцевальном зале. Два года назад. И… мой тренер мне очень нравился. Нравится ли сейчас? Не знаю. Как будто внутри меня живут два разных человека. Это, наверно, как раз те люди, которые дают друг другу слово. Один смотрит на Виктора Сергеевича с удовольствием, разглядывает его губы, щеки, подбородок… Как-то волнуется от его прикосновений… А другой – сухой и прагматичный, говорит: «Нет уж, я отлично знаю все уловки Виктора Сергеевича, я отлично помню, как рыдала Вульфа, моя училка по рисованию, когда он ее бросил и полюбил кого-то еще. То ли меня и еще одну девушку, то ли одну меня…»
А я слушаю разговоры этих разных людей у себя в голове и принимаю среднее решение. Ни то, ни это. Иногда необходимость постоянных компромиссов приводит меня в уныние. На компромиссы приходится идти постоянно, каждый день. Или это закон нашего мира, один из самых главных, который почему-то никто не объясняет тебе? Или нам не объяснял, тем, кто рос не дома, не с родителями.
– Отец не звонил? – спросил Виктор Сергеевич. – Ни разу?
Я покачала головой. Все равно мне с моим биологическим отцом разговаривать не о чем. Пока я была маленькой, он приезжал два раза в детский дом и несколько раз звонил. Один раз даже прислал к Новому году посылку с конфетами и… телефоном. Телефон этот у меня давно украли, выхватили в электричке, когда я однажды решила съездить в Москву к маме на кладбище.
Но теперь… Да я и сама не стала бы с ним ни о чем разговаривать, потому что сейчас я понимаю, что он сделал. Если бы не он, я бы вернулась в нашу с мамой квартиру в восемнадцать лет, до которых мне осталось совсем немного. Но папа нашел способ и перевел эту квартиру на себя. И продал ее. Не знаю, как ему это удалось – то ли он подделал какие-то документы, то ли договорился как-то с опекой. Я решила, что, когда немного встану на ноги, хотя бы достигну совершеннолетия, я попробую вступить с ним в неравный бой, правил которого я не знаю. А пока, кроме безнадежности и растерянности, у меня этот вопрос не вызывает ничего.
Мне сейчас есть где временно жить. Как и всем нашим, мне дали комнату в общежитии. Это здорово и поначалу было очень непривычно – у меня почти своя комната, в сравнении с детским домом, где в комнате было двенадцать человек. Комната на двоих, прошлогодняя моя соседка уехала из города за каким-то парнем, у нынешней соседки Лены неплохой характер, она умеренно пьет, (в общежитии некоторые начинают пить неумеренно), удивительное дело – не курит! – и, самое главное, не водит парней. Просто парня у нее пока нет. И у нас в комнате нет ни гулянок, ни свиданий. А в других комнатах всего этого в избытке.
Я легко переношу ее полуночный режим и неумные разговоры. На занятия Лена ходит нерегулярно, на первые пары – практически никогда, ложится поздно, а все наши разговоры в основном сводятся к тому, что будет, когда Лена выйдет замуж за сына какого-нибудь олигарха или, лучше, за самого олигарха. Потому что молодых жен любят и балуют гораздо больше. Где Лена может встретиться с олигархом, мы с ней вместе придумываем каждый раз (на самом деле гипотетических мест много!). И вот она мечтает об этом с утра до вечера и расписывает свою будущую жизнь, полную услад и развлечений. Ведь мечтами в принципе можно жить.
Лена не из детского дома. В нашем общежитии – в основном те, кто учится в педагогическом училище и просто далеко живут. Лена раз или два в месяц ездит на выходные домой, за четыреста километров, и, приехав, рассказывает мне о своей семье, где, кроме нее, еще двое мальчиков, ее братьев, мать и новый мамин муж, узбек Яша, которого на самом деле зовут Якуп. И Ленины братья с утра до вечера сражаются с этим Яшей, чтобы выжить его из дома. Одному брату при этом шесть лет, другому одиннадцать. Поэтому победить Яшу они пока не могут.
– Я встречу тебя после учебы? – полуутвердительно спросил Виктор Сергеевич, видя, что я задумалась.
Я покачала головой:
– Нет.
– Почему?
Иногда Виктору Сергеевичу надоедает роль терпеливого старшего товарища, у которого нет никаких прав на меня. И он начинает настойчиво придвигаться, придвигаться…
– Хочу прогуляться после занятий. А потом у меня работа.
Виктор Сергеевич вздохнул:
– Понятно. Всеми способами хочешь утвердиться в своей независимости от меня?
– Да нет. Просто надо же мне чем-то зарабатывать.
– Я могу давать тебе денег.
– Нет.
– Почему, Руся?
Я посмотрела на Виктора Сергеевича и отвернулась. Не могу я это объяснить даже самой себе. Нет, и все.
Летом я нашла себе неожиданную работу. Я помогла с сумками одной женщине, которая набрала слишком много и никак не могла спустить тележку на колесиках с лестницы магазина. Разговорилась с ней, она оказалась работницей соцслужбы. На работу меня туда не взяли, но я стала убираться у одной пожилой пары. Когда-то они работали в городском театре, женщина была актрисой, а ее муж заведовал монтировочным цехом, отвечал за декорации. Живут они небогато, но им помогает сын. Дом их на окраине города. Убирать свой старый и достаточно большой дом им тяжело, и поэтому они обрадовались, когда работница соцслужбы привела им меня.
Не могу сказать, что эта работа мне очень нравится. Убраться в доме полностью просто невозможно. Есть слишком запущенные места, есть совсем старые вещи, рассыпающиеся стулья и отваливающиеся дверцы шкафов, кое-где отходят обои, которыми, к сожалению, обклеены деревянные стены дома. Кому-то когда-то показалось, что так будет уютнее. И вообще, мне уборка не приносит большого удовлетворения. Даже наоборот. Я понимаю, что эта работа бессмысленна, монотонна и почти бесполезна. Пыль тут же садится обратно, старые пятна не оттираются. Но «мои старики», как кто-то быстренько окрестил их в моей собственной голове, очень довольны. Они тоже иногда зовут меня внученькой, всегда поят чаем, пытаются накормить поплотнее, жалеют…
Мне не только не нужна жалость, она мне в тягость. Но я вижу, как им хочется сделать что-то для меня хорошее, подкормить, подарить какую-нибудь старую вещицу или шоколадку, и я им подыгрываю – иногда. А иногда – ставлю барьер, не поддаюсь на их теплые уговоры, уберусь и уйду, молча. Они переживают, вздыхают, смотрят мне вслед, оба, из окна, стоят рядышком и смотрят. Это трогательно и… совершенно мне не нужно.
Как-то я стала жестче, сама замечаю. Просто жизнь моя изменилась. Столько всего непонятного, сложного. Я стараюсь хорошо учиться и очень устаю. Есть какие-то не решаемые вопросы. Например, мне не хватает одежды. Заработать на нее я пока не могу. При выпуске из детского дома мне отдали только мою внесезонную куртку, которую можно носить и осенью, и зимой, сапоги, брюки и свитер. Все. Так положено. У нас же нет своих вещей. И еще дали пять тысяч рублей на покупки. Я купила красивую блузку, чтобы ходить в училище, сапоги и туфли. И деньги закончились. Поэтому я постоянно думаю, как мне заработать. То, что я получаю за уборку, я трачу на еду, но этого совершенно не хватает. В месяц нам платят пять тысяч рублей – всем детдомовцам, пока мы учимся. Но эти деньги расходятся как-то очень быстро. Я поначалу не знала, что нужно покупать, чтобы приготовить, к примеру, суп. Или потушить мясо. Поэтому покупала уже готовую еду – колбасу, сыр. И проела все свои деньги за две недели. Теперь я научилась готовить и пытаюсь планировать и рассчитывать. Меня это невероятно угнетает, но иначе не проживешь.
– Я все-таки встречу тебя. Не нравится мне твое состояние. Ты отдаляешься и отдаляешься от меня, – сказал Виктор Сергеевич. – Не хочешь ехать – прогуляемся. У меня как раз до вечернего занятия будет время.
Я посмотрела на своего бывшего тренера. Отчего-то мне так легко было представить, как он говорит мне, слегка улыбаясь и отводя глаза: «Прости, я занят… Я как-нибудь позвоню… обязательно…» Он мне так никогда не говорил, даже рядом ничего подобного не было. Почему? Потому что я никогда не открывалась ему до конца. Во всех смыслах.
Нет, никогда я ему не поверю. Я ведь и теперь не знаю, с кем он кроме меня встречается. А поверить, что он, как наивный мальчик, влюбился в меня и терпеливо добивается моего расположения, мне трудно. Ходит, сопит и страдает, ожидая, когда же, наконец, я вырасту и полностью расположусь к нему… Очень сомневаюсь.
Тем более что у меня есть еще один «мальчик», который тоже добивается, без устали, вот уже который год, только не терпеливо, а глупо, настойчиво, со скандалами, демаршами и всякими прочими закидонами.
– Как Паша, кстати? – спросил Виктор Сергеевич, словно уловив мою мысль.
Как странно. Это бывает очень часто. Не успею я подумать о своем бывшем тренере, как на экране монитора появляется значок его сообщения. Размышляю о чем-то о своем, а он каким-то удивительным образом улавливает ход моих мыслей.
Сейчас я даже вздрогнула. Как он может так залезать мне в голову? С помощью чего? Он настраивается на «мою волну»? А что такое «моя волна»? Я чего-то не знаю сама о себе, а Виктор Сергеевич знает?
– Паша – плохо, как всегда. Вы же знаете. Это норма.
– Руся… – Мой милый тренер потянулся ко мне – то ли, чтобы поцеловать в щеку (уже не первый раз сегодня), то ли чтобы заглянуть в глаза. И я не знаю, что опаснее.
– Мне пора идти, – остановила я Виктора Сергеевича. – Я опоздаю. А Тетёрка терпеть не может, когда кто-то опаздывает. Заставляет петь.
– Петь? – засмеялся Виктор Сергеевич, быстро заглушил мотор и вышел вместе со мной. – Петь… А станцевать не пойдет? Ты когда вообще на занятия придешь? У меня ваша группа официально до восемнадцати лет, солистки так и нет… Ты ушла, никем не заменишь…
Я кивнула и чуть убыстрила шаг. Вот зачем ему надо доводить меня до дверей? Чтобы все видели, что я – его девушка? Что за собственнические настроения? Он еще и попытался взять меня за плечо. Наверно, со мной что-то случилось. Мне все меньше и меньше нравятся его ненавязчивые, но постоянные попытки как-то ненароком сблизиться со мной.
Девчонки, курившие под вывеской «Педагогическое училище», стали хихикать и крутиться, как только увидели Виктора Сергеевича. Я тоже, когда вижу его со стороны, когда он настойчиво не пытается завладеть моим плечом, локтем, ладонью, не смотрит в глаза, сама удивляюсь – насколько же он хорош. Чуть выше среднего роста, самую малость, чтобы быть приятно рослым, но не слишком высоким, крепкий, изящный одновременно – танцор же, и на лицо необыкновенно мил. Все правильно в лице, чуть-чуть большеваты уши, не совсем идеальны брови, но это его не портит, иначе лицо было бы конфетно-кукольно-сладким. А так – просто заглядеться. Вроде как…
– Пока! – чуть обиженно сказал Виктор Сергеевич и махнул мне рукой.
Этот жест можно было понимать по-разному. Можно как обычное «До встречи!», а можно – «Ну, хватит уже выпендриваться!». Если честно, я до конца не хочу расставаться с ним. У меня вообще нет причин расставаться с ним. Меня устраивает, когда все так, как сейчас. А его, кажется, – нет.
Я видела, как все до единой девчонки проводили его глазами. Слышала их подтексты в обычном «Привет, как дела?». Они думают, что им понятно, как у меня дела. Пока меня привозит вот этот взрослый симпатичный дядька, молодой и гладкий, дела у меня хорошо. Я пожала плечами, ответила всем и никому в частности: «Привет!» – и побыстрее прошла вовнутрь, пока и вправду не начались занятия. Мне везет на учительниц, которые выцепляют меня из общей массы и начинают привязываться. Каждая по-своему.
Вульфа когда-то умирала от ревности к Виктору Сергеевичу, дралась и набрасывалась на меня; мою классную Серафиму, в общем хорошую и даже добрую тетку, шатало туда-сюда от любви до ненависти ко мне. А вот нынешняя куратор нашей группы, ведущая у нас профильный предмет «русская литература», Тетёрка, Тетерина Людмила Петровна, крепкая пятидесятилетняя женщина пятидесятого размера, приглядывалась ко мне целый год, относилась довольно нейтрально, а в этом году вдруг сосредоточила на мне весь свой интерес.
Сначала я думала, что она была обрадована результатами первых двух сессий – я сдала все предметы на пятерки и не просто сдала, а с легкостью, еще и получила грант губернатора за лучший очерк о нашем крае. Я сделала его и в литературном виде, и еще сняла на телефон, подправила в компьютере с помощью новейшего видеоредактора… Получила грант – девятьсот рублей. Пока мне их не заплатили, но все об этом знают.
Спасибо Виктору Сергеевичу, благодаря которому у меня хороший телефон, не очень дорогой, но с отличной камерой, ноутбук, который страшно оставлять в комнате общежития, поэтому поначалу я каждый день относила его в комнату коменданта, и тот раскладывал на нем пасьянс, и специальный видеоредактор. Вот именно эта зависимость от Виктора Сергеевича и его милостей меня угнетает. Можно было бы отказаться от всего этого, но я дала слабину и не отказалась.
Забота о моем моральном уровне плавно перешла по наследству от Серафимы к Тетёрке. Правда, теперь мне уже не четырнадцать, а почти семнадцать лет, и так уж волноваться не приходится. Я, скорей всего, единственная в нашей группе, кто еще может похвастаться (если есть перед кем…) тем, что о близости с мужчиной я знаю только понаслышке и особенно пока не стремлюсь к практическим знаниям.
Я сама себя спрашиваю – вот что, я такая черствая, рациональная, бездушная и не могу никого полюбить? Ответа не знаю. Наверное, да. Но поскольку я Виктора Сергеевича не люблю, я сближаться с ним не хочу. Это удивительная петля. Если бы он обо мне не заботился, если бы со всех сторон на меня не смотрели вещи, подаренные им, некоторые – силком, я бы, может быть, не устояла перед его желанием переступить черту нежной романтической дружбы. А то, что желание есть, сомневаться не приходится. Просто он упирается в стенку. И поэтому все время подходит к какой-то черте и отступает. Потом еще поближе подходит… И опять отступает.
Я влетела в аудиторию в ту самую минуту, когда Тетёрка сказала:
– Ну-с… Кто у нас так долго спит… И где… И с кем…
Понятно, что это вообще не ее дело. Наша личная жизнь никак не касается куратора – мы ведь уже вполне взрослые люди. Но в глаза ей никто этого не говорит. Не потому, что ее боятся, а просто потому, что у нас подобрались удивительно нескандальные девочки в группе. Может, если бы кто хоть раз ей ответил, она бы такими присказками с нами не разговаривала. Я тоже молчу, потому что вообще не люблю конфликтов.
После занятия, тянувшегося неимоверно долго и скучно, Тетёрка подозвала меня к себе.
– Ты с ним спишь? – с ходу спросила она меня. – Я понимаю, тебе ведь не с кем поделиться. Ты ж сирота.
Я молча взглянула на Тетёрку. Рыжие взбитые волосы, крашеные-перекрашенные, она постоянно меняет цвет, тяжелый подбородок, немигающий взгляд… Наверно, когда-то она, как и моя мама, любила русскую литературу, поэтому стала ее преподавать. А русская литература учит духовности, учит, отбрасывая и не замечая грязи вокруг, искать светлое. Как найти в Тетёрке светлое? Ну точно не спрашивать в ответ, с кем спит она. С мужем, который работает в Москве и приезжает на выходные, и то не всегда. Она сама часто сетовала на это. Или с физруком, которого она часто зовет «чинить» компьютер, когда у него отошел зарядный провод, и тот не включается. Если так спросить, то Тетёрка вцепится в меня зубами, я – в нее, и мы, как две бешеные собаки, будем, сцепившись, крутиться на одном месте, стараясь укусить друг друга побольнее.
Я придумала себе хороший способ. Если надо слушать гадости и не слышать их – про меня ли, про других, вообще про жизнь, я начинаю читать какие-то строчки в голове. Пушкина, например. К летнему экзамену я много учила наизусть, и очень легко и просто отвечать мысленно его словами, волшебными и вечными. «Во глубине сибирских руд храните гордое терпенье…», или «Я вас любил безмолвно, безнадежно…», или «Я знал красавиц недоступных, холодных, чистых, как зима…». Как будто открываешь дверь в какой-то удивительный мир, в другое пространство, которое вот оно, рядом, рукой не потрогать, но мыслями и душой можно перенестись туда.
Сейчас я смотрела на Тетёрку, а в моей голове потекли строчки: «Но Таня, точно как во сне, Их речи слышит без участья, не понимает ничего, И тайну сердца своего, заветный клад и слез и счастья, Хранит безмолвно между тем И им не делится ни с кем».
– Брусникина! – попыталась одернуть меня Тетёрка. – Я тебе говорю! Ты что, стоишь, спишь на ходу? По ночам спать надо, а не…
Она еще что-то сказала, неприличное, почти такое, как говорят наши девочки, задыхаясь в клубах дыма, забившись в общежитии в угол, называемый «торчком». Курить у нас в помещении нельзя, но все всё равно курят, пропитываясь насквозь вонючим едким дымом, и сплетничают или же делятся своими переживаниями. В нашем общежитии хватает всякого, потому что и девочки, и мальчики есть разные, кто-то сваливается с катушек очень быстро, начинает пить, употреблять наркотики, их отчисляют, как правило, никто не хочет возиться с ними. Но я стараюсь в это не вникать, с ними по возможности не пересекаться и об их проблемах не разговаривать. Наверное, это трусость и бегство. Но я никак не могу изменить их сущность, больную, несчастную. По крайней мере, сейчас я не вижу никакого выхода. И мне становится пусто и страшно, поэтому я прячусь, закрываюсь и блокирую все входы и выходы в свою душу с помощью строчек Пушкина или Есенина, или Блока. Не всегда это помогает. Но сейчас помогло.
Тетёрка поговорила-поговорила еще, да и отпустила меня.
– Какая-то ты… нездоровая, – сказала она мне напоследок. – Все девочки как девочки – нормальные. Живые. А ты – как мертвая. Ты вообще что-нибудь чувствуешь?
Я подняла на нее глаза. Да, чувствую. Конкретно сейчас мне было просто жалко Тетёрку, потому что она, как большая, глупая, растерянная девочка, стояла сейчас передо мной, широко расставив крепкие ноги, яркая жирная помада ее размазалась, на бок сбился большой пунцовый бант на платье… Жалко, потому что она плохо выглядела, явно плохо себя чувствовала, всеми ногами завязнув в своем собственном тухлом болотце. И оттуда что-то кричала, кричала мне… Но если бы я ответила хоть слово, то увязла бы вместе с ней. И потом долго бы отмывалась от этой болотной жижи и плесени. Поэтому я промолчала.
– Какая, а… Ну точно, нездоровая! – изо всех сил отмахнулась от меня Тетёрка. – Просто идет от тебя какая-то… черная сила!.. Точно! Ты ведьма, да? Ну-ка покажи, у тебя глаза разные, да? Разные? Один фиолетовый, другой зеленый? Или нет… черные!.. Так я и знала.
Я пожала плечами. Повернулась и ушла. Глаза у меня совершенно обычные, темно-серые, кажутся то светлее, то темнее в зависимости от освещения и одежды. Какая же глупая Тетёрка! А ведь она читала те же самые книги, что и я. Учила те же стихи. Да мало того, она всю жизнь преподает русскую литературу. Формально, ничего не соображая, что она говорит изо дня в день. Вот сегодня темой занятия был «Гуманизм Достоевского». Что бы сказал Достоевский, если бы услышал наш с ней разговор? Схватился бы за перо, и стала бы Тетёрка каким-нибудь второстепенным персонажем. А я? Каким бы персонажем я была у Достоевского? Хотя ведь у него не было однозначно положительных персонажей. Он сомневался, искал ответы, и они тоже сомневались во всем… Пока я не знаю, как буду преподавать литературу. Но у меня есть еще впереди несколько лет. Два с половиной года в училище и, я очень надеюсь, пять лет в институте. Ведь я поступлю в институт, в самый лучший – в МГУ, на бюджет. Всё сделаю для этого.
После занятий я немного задержалась, долго одевалась, думала, как ответить на Пашино сообщение «Привет!». Если написать в ответ «Привет», он начнет набиваться на встречу. Говорить с Пашей категорически не о чем. Когда он был младше, то мог просто таскаться за мной хвостом. Стоял всегда рядом, смеялся, в школе садился сзади, в столовой – так, чтобы видеть меня и чтобы я могла видеть все его активные выступления, шутки, легкие драки.
Потом Паша подрос и стал прятаться в подсобке, где хранились шампуни, мыло, порошки, с Дашкой Алёхиной, узнал вкус интимных радостей и… начал приставать ко мне уже активно. Страдать, настаивать… Все его мысли и желания сосредотачивались в одной точке – затащить меня в подсобку, где в плохую погоду наши устраивали свою личную жизнь, или в лес, окружавший наш детский дом, и куда парочки уходили в теплое время.
Паша был уверен, как и практически все, что я встречаюсь с Виктором Сергеевичем, разубедить его было невозможно – иначе люди не хотели понимать нашей дружбы. Мне стоило больших усилий отстоять себя в середине девятого класса. Но мне это удалось. Это была моя победа над силами зла – так я сама определила тогда это для себя. Не первая, но огромная. Отец Андрей советует мне всегда жалеть своих врагов… Но жалеть можно врагов поверженных. А если жалеть врагов, которые идут на тебя с огнем, желая уничтожить, ненавидя, врагов сильных и беспринципных… Жалость может помешать бороться. Вот ответила бы я сейчас Тетёрке – может, она бы и прикусила язык. Или… мне бы прищемила хвост на экзамене, как она часто нам обещает.
Поразмыслив, Паше отвечать я ничего вообще не стала.
Только когда опустела раздевалка, я тоже вышла. Иногда меня удручает мое полное одиночество. Раньше, когда я жила в детском доме, я так остро его не чувствовала. Там у меня была моя маленькая «сестра», подружка, подопечная, Люба Горячева, о которой я заботилась и которая была ко мне искренне привязана. Там все время рядом болтался, требуя любви, Паша Веселухин. Там я рвалась на танцы, где был Виктор Сергеевич, и мне было тепло от его дружбы… А сейчас одиночество просто космическое.
В училище у меня со всеми нормальные отношения и есть приятельницы, но у нас настолько разные интересы, что настоящей дружбы не получается.
Дружеское расположение Виктора Сергеевича стало каким-то двусмысленным, Паша – это вообще отдельный разговор, главное, не встретить его случайно в городе… А если встретишь – правильно ответить, чтобы он не рассвирепел, не убежал прочь, стуча ногой по всем встречным столбам и мусоркам, и не примчался ближе к ночи на «последний разговор», который он устраивает регулярно раз в месяц, дебоширя у входа в наше общежитие или прямо в коридоре, если ему удается прорваться… Мне кажется, он уже привык так жить. Поорет, проклиная свою судьбу, меня, все на свете, месяц собирается с силами, копит страдания и потом – всё снова-здорово.
Меня утешает лишь то, что все герои русской литературы очень одиноки. И Печорин, и Онегин, и Татьяна, и Чацкий, и князь Мышкин, и Раскольников… Кто-то потом обретает дружбу и любовь, а кто-то, наоборот, во всем окончательно разочаровывается и все теряет…
Странно, наверно, сравнивать себя с самыми лучшими героями русской литературы. А с кем мне себя еще сравнивать? Не с теми же бывшими детдомовцами, которые пропадают один за одним, только выйдя «на свободу» в пятнадцать лет… Так я точно не хочу.
Мамы давно нет, уже семь лет, как она умерла, и эти семь лет прошли, с одной стороны, быстро, а с другой – это целая другая жизнь. Вся моя жизнь делится на две половины – до детского дома, куда я попала через месяц после ее смерти, и после. Маму я помню хорошо. Помню многие ее слова, помню лицо – тем более у меня есть ее фотография, помню, как она просила меня быть хорошим человеком и не врать. Не врать совсем получается. Потому что, скорей всего, мама имела в виду что-то другое. Если говорить всем правду и только правду, мир взорвется от обиды и взаимной неприязни. Но теперь уже не спросишь.
С кем мне себя сравнивать? И с кем разговаривать? Раньше я разговаривала обо всем с Виктором Сергеевичем. Пока он относился ко мне, как к маленькой девочке, которую можно изредка поцеловать и поскорее отойти от нее, чтобы неровен час не переступить грань…
Размышляя, я пошла по улице. Погода была просто прекрасной, день не испортился, пока мы сидели в училище, вовсю пели птицы. Надо узнать, кто же может так петь в самом конце января… Ведь птицы еще не прилетели из дальних краев. Значит, запела какая-то зимующая птица, запела, чувствуя близкую весну.
Очень хотелось есть. Обед, который был два часа назад, пролетел незаметно. Я стала придумывать, что бы я приготовила, если бы у меня были деньги. Я помню несколько блюд, которые так вкусно готовила мама. Тушеное мясо, целиком запеченная курица, многослойный пирог с грибами, картошкой… Но я точно не знаю, как надо готовить, чтобы получилось так, как у мамы.
Помучив себя такими мыслями, я зашла в попавшуюся мне по дороге булочную и купила свежий белый батон. На самом деле что может быть вкуснее такого хлеба? Отломив кусочек, я убрала в сумку оставшееся, решив не есть на улице, как бродяжка.
– Руся!.. – натолкнувшаяся на меня около булочной девушка ахнула от неожиданности. – Ты?..
И я тоже ахнула. Я не видела Машу с прошлого года, когда, поступив в училище, радостная, позвонила ей, мы встретились, долго гуляли, обещали больше не расставаться. Я надеялась, что Машина мама, которая не очень приветствовала нашу дружбу, теперь будет относиться ко мне по-другому, поймет, что я никак не могу плохо повлиять на Машу.
Маша пришла к нам в класс, в котором учились и детдомовские, и домашние дети, в тот год, когда я оканчивала школу, девятый класс. Она, разумеется, осталась учиться в десятом. А у нас так заведено – в пятнадцать лет практически все выпускаются из детского дома и продолжают учебу в профессиональном учебном заведении. Большинство идет в строительный техникум. Я же мечтала поступить в педагогическое училище, а потом – в институт, на специальность «русский язык и литература», потому что моя мама была учительницей русского языка, и это когда-то казалось мне практически нереальным.
Училище – лучшее в области, многие идут в него, потому что потом легче поступить в хороший московский вуз. Попасть в наше училище на эту специальность, плохо сдав экзамены за девятый класс, невозможно, только разве что на платное место. Но я сдала все предметы, включая математику, на самые высокие баллы и поступила.
Мы с Машей тогда погуляли, договорились еще встретиться. Но Маша больше не написала. Я ждала-ждала, несколько раз принималась сама ей писать, но не отправила ни одного сообщения, даже просто картинку или улыбку. Я все поняла. Ее мама поставила ей какие-нибудь условия.
Теперь мы расцеловались, и я сказала:
– Тебе в какую сторону?
– Я домой. – Маша неопределенно махнула рукой.
– А мне – туда. – Я тоже показала, только в противоположную сторону.
Маша отвела глаза. Потом все-таки сказала:
– Давай сейчас пойдем ко мне? Мама посмотрит, какая ты…
Я пожала плечами. На работу к Елене Георгиевне и Петру Львовичу мне еще не скоро…
– Давай попробуем.
Маша обрадовалась. Мы медленно пошли в сторону ее дома. Город у нас небольшой, но не крохотный, весь за час не обойдешь. Отсюда до Машиного района было довольно близко.
Маша стала рассказывать мне о своей жизни в школе. Надо же… Школьные проблемы показались мне такими далекими, хотя они были совсем недетскими.
– Серафима часто тебя вспоминает, – улыбнулась Маша. – В пример ставит. «Руся быстро решала, для Руси бы это было не то, что для вас…»
– Ага, лучше бы она меня хвалила, когда я училась.
– А Песцов!.. Ты даже не представляешь… Такой наглый стал! Считает, что он уже поступил в МГУ, и так со всеми себя ведет…
– В МГУ? – засмеялась я. – А что ему там делать? Ботинки свои замшевые показывать?
– Ботинки у него теперь другие… Нет, почему, там есть факультеты, где науки мало. Он на платное поступит. Организация выставок, глобальная политика, даже есть факультет искусств – не путать с искусствоведением.
– А он куда идет?
Я знала, что отца Песцова, наконец, выгнали из администрации города. И он занялся, понятное дело, каким-то прибыльным бизнесом.
– Он… Кажется, на факультет политики… Там есть что-то в этом роде…
– Жаль. Еще одним гадом в политике станет больше.
– У него роман с училкой одной, кстати. Новая пришла.
– Столько сейчас таких случаев, надо же… Почему так? Или всегда так было? Почему тогда это кажется странным и неправильным?
– Руся… – Маша с такой теплотой посмотрела на меня, что я в ответ сразу почувствовала, как тепло и хорошо стало у меня на душе.
Ни с кем никогда мне не хотелось так дружить, как с Машей. Если бы тогда, еще два года назад, не ее мама и, главное, не Паша Веселухин, тершийся рядом и влезавший во все, в том числе – невольно – и в дружбу с Машей…
– Руся, как мне не хватало таких разговоров. Я только с тобой говорю об этом.
– А с мамой?
Маша не успела ответить. Впереди я увидела Пашу с его детдомовской пассией, Алёхиной. Дашка, которая непонятно как пережила тот год, когда их вынужденно разлучили с Веселухиным (она на полтора года младше), теперь жила вместе с ним в общаге в одной комнате. Как это им разрешили – непонятно, но, по крайней мере, она мне сама радостно это сообщила еще в начале учебного года, когда мы случайно встретились на улице.
Сейчас Паша, заметив меня, сначала застыл, как вкопанный (у Паши все эмоции налицо, этим он выгодно отличается от многих сверстников), потом покрепче обнял Дашку, та прижалась к нему и обвила его руками. Дашка так и не выросла, наверно, потому что с двенадцати лет живет с Пашей, и ее гормонам роста пришлось туго – все силы организма уходили на преждевременную выработку женских гормонов. Возможно, ничего особенного в их романе не было бы (вот няня Татьяны из «Евгения Онегина» вышла замуж в тринадцать лет, и ее муж был еще младше), если бы они поженились, стали бы работать и как-то нормально жить как муж и жена. Паше уже семнадцать, скоро будет восемнадцать. Но Паша-то ведь считает себя совершенно свободным человеком и постоянно добивается моей взаимности, не понимая, что это в принципе недостижимо, как допрыгнуть до Луны, скажем.
– А! – от неожиданности крикнул Паша, когда понял, что мы сейчас с Машей так и пройдем мимо, и больше ничего не будет. Вообще ничего.
Дашка попыталась его удержать, но удержать Пашу никто никогда не мог. Паша рванулся за мной, хотел схватить за плечо, попал по голове, сбил с меня шапку, сам ужасно растерялся, взялся поднимать эту шапку, толкнул Машу, та не удержалась на ногах, поехала на скользком тротуаре, приземлилась на одно колено.
К нам подбежала маленькая Дашка, не доросшая до моего плеча, стала бить кулачком Пашу и беспомощно материться. Беспомощно и как-то ужасно. Иногда слышишь мат и понимаешь – лучше бы ты сейчас был японцем или греком и смысл русского мата разобрать не мог, даже если бы учил русский. Наверно, те, кто говорит на мате, совсем не вдумываются в его истинный смысл, иначе бы они удивились, какой бред они говорят. Как липкие бесконечные кошмары, которые снятся, если у тебя высокая температура при пищевом отравлении, скажем. Хотя мне до такой степени ужасное не снилось, наверно, никогда.
– Заткнись! – сказала я Дашке.
– А то чё? – подбоченилась Дашка. – А то чё? Чё те вообще надо?
– Маша, пойдем, – потянула я Машу.
Надо же было в один и тот же день встретить и Машу, и Веселухина… Но так и бывает. Законы нашего мира странные, нелинейные, непростые и не материальные. Я давно это поняла. Иначе такого просто не могло было бы быть. У нас не слишком маленький город, и Машу я ни разу не встречала с прошлого года.
– Что ты хотел, Паша? – как можно нейтральнее спросила я Веселухина, беря у него свою шапку, с которой он так отчаянно стряхивал снег и грязь, что оторвал помпон, и теперь протягивал мне мой рыжий помпон, сделанный из какого-то бедного кролика или кота, отдельно, на ладони, как подарок, как свой жалкий, дрожащий, мокрый хвост – если бы он у него был. «Вот как присушила!» – сейчас сказал бы наш сторож, дядя Гриша, о котором я даже немного скучаю – не о нем самом, а о наших разговорах.
Мою нейтральность Паша принял, понятное дело, за дружелюбие, любящее сердце тут же дружелюбие приняло за радость, а где радость, там и надежда, а где надежда, там и обещание, которого, кстати, никогда не было…
– Ага! – радостно выдохнул Паша и продолжал стоять рядом, молча, глупо улыбаясь.
Паша слегка заматерел за последнее время, поправился, что ли… Чем-то Дашка умудряется его откармливать. Денег у них, я понимаю, еще меньше, чем у меня. Оба курят, наверняка и попивают. Так что на питание остается мало. Помогать им вряд ли кто помогает. Может, Паша подрабатывает где-то? Они оба пошли учиться в строительный, живут в другом общежитии, в подробностях я об их жизни ничего не знаю.
– Ну, как живешь? – зачем-то спросила я.
Я услышала, как тихо рядом вздохнула Маша, отлично помнящая все наши бесконечные сложности с Пашей. Паша дерется с Виктором Сергеевичем, Паша гоняется за мной по двору детского дома, чтобы как можно быстрее убедить меня в своей неистраченной любви, Паша залезает на крышу нашего старого двухэтажного здания и ждет, пока я приду и залезу к нему, чтобы «сфоткаться» и вместе прыгнуть… Ну как он может теперь жить? Плохо.
На Машу, с которой тоже вместе учился в одном классе, Веселухин не обращал никакого внимания. Дашку, все рвущуюся вперед, он отодвинул себе за спину и там держал одной рукой, крепко обхватив за голову. Я видела только один страдающий Дашкин глаз, сильно намазанный черно-фиолетовой краской, и размотанные по куртке волосы, которые Дашка тоже покрасила в лиловый цвет.
– Это… – сказал Паша. – Ты куда?
– Вот, с Машей гуляем. А ты как? – постаралась я обычным разговором сбить Пашины внезапно вспыхнувшие чувственные воспоминания обо мне. Воспоминания о том, чего никогда не было, но чего он хотел так, что полностью терял разум. Паша – страстный и упорный человек.
Если бы не Пашина неразвитость, он бы даже был очень симпатичным парнем. Понятно, почему Дашка так в него влюбилась. Высокий, фигуристый, блондинистый, с довольно правильными чертами лица. Только вот глупый. Поэтому выражение лица такое… Дашка что-то пикнула из-за его спины, Паша слегка лягнул ее ногой.
Я покачала головой.
– Ну ты, конечно… тиран…
Паша неуверенно и одновременно самодовольно улыбнулся. Как это может быть вместе? Я попробовала обойти Пашу, перегораживавшего мне путь, но не тут-то было. Паша отпустил Дашку и вдруг обеими руками схватил меня за плечи, встряхнул и, приподняв над землей, быстро и сквозь зубы спросил:
– Ты с ним, да? С ним?
– Да отпусти ты меня, в самом деле, ты что? Сто лет же не видел…
Поэтому он так и потерял контроль. От неожиданности. Я обернулась на Машу. Она развела руками. Я засмеялась. Паша засопел, надулся, но не покраснел. Курит, наверно, столько, что кожа потеряла способность мгновенно вспыхивать от Пашиных неудержимых эмоций.
– Я… это… напишу… – пробормотал Паша, махнул рукой Дашке и огромными шагами потопал прочь, не оборачиваясь.
Взрослеет понемножку. Главное, чтобы не стал воровать, чтобы Дашка его к этому не подтолкнула, тем более что у Паши ограничителей нет. Пока мы жили все вместе в детском доме, каким-то еще ограничителем была я, да и то относительным.
Мы с Машей пошли дальше, некоторое время молчали, переживали встречу.
– Мне жалко его, – сказала наконец Маша. – Неужели он так тебя любит?
– Мне тоже его жалко, – ответила я. – Не знаю даже. Не знаю, что такое любовь, Маша.
– А как же… – Маша чуть помедлила. – Как же Виктор Сергеевич?
– Я его не люблю, – пожала я плечами. – Иначе бы все было по-другому.
– Точно?
– Кто же может это точно сказать! – засмеялась я. – Наверно, не люблю. Мне кажется, любовь – это что-то такое огромное, не помещающееся в тебя, то, что везде. Вот тогда это любовь. Я маму любила, это точно.
– Мама это мама…
– Не знаю. Любовь она и есть любовь. Или есть, или нет. Вот как у Паши. Он же сам не рад, что так с ним происходит. Видит меня, и что-то у него перещелкивает в голове.
Машина мама взглянула на меня так, как будто последний раз видела вчера.
– Привет, – сказала она совершенно обычным тоном. – Заходи. Есть будешь?
Я посмотрела на Машу. Она уверена, что мы правильно сделали, что пришли вместе и без предупреждения?
Маша немножко напряженно засмеялась, выправляя из-под шапки длинные волосы.
– Будем, мам, конечно! Ты же с нами?
Ее мама пожала плечами и прошла на кухню. Я обратила внимание, что она вся в черном – черные брюки, черная водолазка. И тут же увидела портрет Машиной бабушки с черной лентой. Я перевела взгляд на Машу. Она вздохнула.
– Ну… да.
– Переживала мама?
– Да, очень. Хотя ей теперь легче живется.
– А ты?
– Я? – Маша нахмурилась. Потом опять засмеялась. – Вот не было тебя, и никто таких вещей не спрашивал! Я – нет! Почти. И мне самой противно от этого. Но просто… Мы так умаялись с бабушкой… Особенно мама… Мне было ее ужасно жалко… Не знаю… Неправильно это все как-то…
– У вас траур, да?
Я не знала, как это происходит в семьях. У нас же никогда не было траура. Нет, был, когда умерла бабушка, но я плохо помню. Моя бабушка, бывшая балерина, прожила очень мало, так же, как и моя мама, и когда умерла, ей еще не было и пятидесяти лет.
– Да… – неохотно сказала Маша.
– Зря я пришла, ты же не сказала.
– Да нет, уже больше двух месяцев прошло. Просто мама так переживает… А мне стыдно, я как будто предаю ее, не могу все время грустить…
Машина мама вошла в большую комнату с низким потолком, где мы с Машей сейчас стояли, с кастрюлей в руках.
– Помогай, – кивнула она Маше.
Другая реальность… Я бы все отдала, чтобы сейчас быть на месте Маши, то есть чтобы моя мама была жива. Но наверно, у меня это превратилось, как у многих детдомовских, в навязчивую мечту. И я читала, что надо от этого избавляться, потому что иначе все свои жизненные планы и особенно неудачи я буду связывать с тем, что я сирота. «Вот если бы у меня была мама!..» Нет. Тем более что я не полная сирота – у меня есть какой-никакой биологический отец. И теперь я почти взрослая, первый шаг во взрослую жизнь сделан, и именно такой, как я хотела. Надо рассказать об этом Машиной маме, похвастаться.
– Ну, говори, как ты живешь, – кивнула мне Машина мама, налив нам с Машей супу и накидывая на плечи большой русский платок – не черный, цветной, с темно-синими цветами на бежевом фоне.
Я даже засмотрелась – таким красивым мне показался платок, и побыстрее опустила глаза, потому что поймала вопросительный взгляд Машиной мамы.
Суп был жидкий, невкусный. Я не поняла, из чего он. Но не есть было неудобно. Я быстро все съела и сказала:
– Я хорошо живу. Поступила в педагогическое училище.
– А! – сказала Машина мама. – Здорово.
Она даже не представляет, чего мне это стоило. Да и не расскажешь. Как я занималась, сидя на окне, как невозможно было подойти ни к одному из двух наших компьютеров – они всегда были заняты, как то, что обычно для каждого домашнего ребенка – сесть в своей комнате или хотя бы в своем углу и сказать: «Не трогайте меня, у меня завтра экзамен за девять классов, и от него зависит, поступлю ли я в училище», для меня было совершенно невозможно. Хорошо, что стояло лето, и можно было найти какое-то уединенное место во дворе. Но в этом уединенном месте меня всегда находил Паша, пять минут сидел рядом молча, потом начинал смеяться, гыкать, ухать, хватать меня за коленки, и мне приходилось уходить.
– А что дальше? – спросила Машина мама, кутаясь в платок. У них было довольно холодно. Я почувствовала, как у меня озябли ноги.
– Дальше я буду поступать в институт.
– А!..
Я видела, что ей очень тяжело и совершенно неинтересно со мной разговаривать. Я помнила, что сама Машина мама – переводчик редкого языка, венгерского. И, переехав сюда два года назад, чтобы ухаживать за Машиной бабушкой, ее мама продолжала переводить какие-то венгерские романы и статьи. Может, спросить ее об этом? Или это невежливо? С некоторых пор я стала думать о том, что можно говорить, что нельзя. И совершенно непонятно, на чем основываться. На романах девятнадцатого века, в которых правда и ложь, добро и зло расставлены по своим местам? Да и то не всегда. У Достоевского, например, так сразу и не скажешь, кто прав. Но про приличия там не написано. На чем тогда? На глупых постах в Интернете? «Улыбнитесь, прежде чем спрашивать человека о чем-то. Если хотите спросить о чем-то очень важном, убедитесь, что человек на вас смотрит…»
Прошло то время, когда я была уверена в себе, в том, что я все делаю правильно. Наверно, так мне казалось, пока я была в детском доме. Я знала, что я «НЕ»: не курю, не пью, не прячусь в подсобке с Веселухиным, не обжимаюсь с ним напоказ во дворе, не пользуюсь явным расположением Виктора Сергеевича, не ночую у него в его замечательной холостяцкой квартире, где большой черный шкаф, откидываясь, мгновенно превращается в огромную кровать…
А теперь всё стало как-то гораздо сложнее. Раньше я могла уйти к себе в детский дом, там была маленькая Люба, любившая меня без рассуждений, там была моя кровать, окно, в которое я смотрела, когда просыпалась раньше всех, там был двор, дядя Гриша, его собаки…
В комнату вошел белый пушистый кот с рыжими подпалинами, сел как статуэтка. И стал смотреть на нас ярко-оранжевыми глазами. Я вспомнила этого кота, он ходил по тропинкам в Машином саду, тогда была осень, и он, чтобы не замочить лапки, аккуратно переступал через влажные листья клена.
– Цезарь! – улыбнулась Маша. – Красивый, правда? Мы его на рынке купили. За пятьдесят рублей. Помнишь, где вы тогда с Пашей грибы продавали?
Я видела, как Машина мама сжала губы. Я хотела сказать ей, что она не того боится. И что от меня вреда Маше не будет никакого. Даже наоборот. Но как это сказать?
Я присела на корточки к коту и протянула руку. Он отвел голову и прошипел.
– Не трогай его, не дается, – засмеялась Маша. – Как будто и не на рынке его взяли, а на выставке элитных кошек. Просто царь. Я его Васькой сначала назвала, но какой он Васька. Да, Цезарь?
Я смотрела на Машиного кота. Как же я хотела бы иметь кота. Или собаку. Когда у меня будет своя квартира или хотя бы комната, я обязательно заведу себе кого-то. Или даже двоих. Мне мама обещала купить собаку на двенадцать лет. Не знаю, почему именно на двенадцать. Но когда мне исполнилось двенадцать лет, мамы уже два года как не было на свете.
Я посмотрела на Машину маму. Я ее понимаю. Мне тоже было плохо, когда умерла мама. Хотя я была в четыре раза младше Машиной мамы.
– Сначала очень трудно, – сказала я. – А потом будет легче. Только на кладбище плохо бывает. Но я редко езжу, потому что кладбище в Москве.
Машина мама медленно подняла на меня глаза, обведенные коричневыми кругами.
– Ты что? – тихо спросила она. – Ты вообще, что ли, не понимаешь, о чем можно говорить, о чем нельзя? Маша, зачем ты опять ее привела? Я тебе разве в тот раз не все сказала о ней?
Я встала. Кажется, я что-то не то сейчас сказала. Но я же искренне, от души хотела с ней поговорить. Иногда это оборачивается совсем противоположным.
– Спасибо, что вы мне тогда в больницу деньги прислали, год назад, – сказала я, чтобы как-то повернуть разговор.
Машина мама посмотрела на меня, потом на Машу.
– Сколько? – спросила она Машу.
– Полторы тысячи, – с небольшой заминкой ответила Маша.
– А в больнице ты что делала? – перевела глаза на меня Машина мама. – Аборт?
Я сразу все поняла. Деньги, значит, Маша принесла мне от себя. Скопила из карманных.
– Нет. Я упала с крыши.
– А на крыше что делала? – бесстрастно спросила Машина мама.
Я бы не стала продолжать разговор. Но мне было жалко Машу, да и маму ее тоже, которая видела во мне что-то совсем другое, плохое, опасное для ее домашней Маши, то, чего во мне нет.
– На крышу залез Паша. Это мальчик, который… – Я чуть замялась.
– Говори, говори! – усмехнулась Машина мама.
– Который учился с нами в одном классе. Он хотел спрыгнуть с крыши, а я хотела его снять.
– Ты? – уточнила Машина мама. – Не МЧС и не пожарные, а ты?
– Ну да, – пожала я плечами. – А что же ждать МЧС и пожарных, если человек хочет упасть с крыши и сломать себе шею?
– Ну и как? Упал? Сломал?
– Нет. Я упала и ударилась головой, у меня было сотрясение мозга. Поэтому Маша… – Я видела взгляд Машиной мамы и дальше продолжать не стала. – Спасибо! – сказала я обеим и вышла из комнаты, взяла в темной прихожей со старого, вылезшего из стены крючка свою куртку, и вышла во двор, не дожидаясь, пока за мной пойдет Маша. Или не пойдет.
Почему так? Наверно, что-то во мне есть такое, что отпугивает некоторых людей, хороших, нормальных. Что? И у кого это спросить? Я как-то не так выгляжу? Плохо одеваюсь? Не так смотрю? У меня плохая речь? Я неискренняя? Я говорю глупости?
Я побыстрее прошла через двор, смотря на обветшалые постройки старого бабушкиного двора, Маша с мамой почти ничего здесь не делали, не меняли. Потемневший сарай, уличный туалет с полуоторванной узкой дверью, умывальник, в котором сейчас лежал снег. У них есть умывальник в доме, но тоже без труб, надо выносить на двор ведро. Из пустой собачьей будки выглядывала ржавая оборванная цепь. У них ведь раньше была собака? Или нет? Я бы собаку обязательно запомнила.
Мне показалось, что хлопнула входная дверь, и Маша вышла на крыльцо, когда я уже перешла улицу и быстро пошла прочь. Мне было ужасно обидно. Я не сделала ничего такого, чтобы ко мне так плохо относиться. Сказала что-то не то… Ведь не в этом дело. Странно. Но человеческое «нравится – не нравится» иногда так субъективно, так неуловимо…
В кармане раздался звук сообщения.
«Не обижайся, – писала мне Маша. – Я тебе потом все объясню».
«Ладно», – сразу ответила я.
Ведь правда, может быть, Маша объяснит мне все, и то мерзостное, ужасное чувство невозможности изменить несправедливость, неправильное устройство мира у меня пройдет? А с этим чувством так трудно жить. Единственное спасение – взять какую-нибудь книжку позапрошлого века, уйти туда с головой, пытаться разобраться в нравственных проблемах, переживаниях героев. Это ведь бегство от реальности, разве нет? Но многие люди бегут от реальности, потому что она невыносима. Смотрят подряд все телепередачи, глупые фильмы, похожие друг на друга, играют, лишь бы не думать. Как странно создана жизнь. Неправильно.
У забора, за которым был давно заколоченный старый дом, сидела мохнатая, очень грязная собака. Я чуть приостановилась, но у меня ничего не было, чтобы ей дать. Собака посмотрела на меня вопросительно.
– У меня ничего нет, – сказала я. – Привет.
Собака подняла голову и качнула ею, как будто ответила мне. Я подошла и присела перед ней на корточки. Наверно, это какая-то порода… Или помесь… Я не очень разбираюсь в собаках. Но в глазах – и людей, и собак – разбираюсь. У этой собаки были такие хорошие, такие добрые глаза, что сомнений не было. Я протянула руку и погладила ее. Если бы собака зарычала и укусила меня, я бы на время вообще бы потеряла веру в этот мир. И подумала бы, что в нем все неправильно. Все – от начала до конца. Что сам этот мир – ошибка. «Пустая и глупая шутка», – как писал юный Лермонтов.
Но собака только посмотрела на меня и лизнула мне руку. Я погладила ее по мягким, грязным ушам. Да… Вот помыть бы ее… А где? Представляю, если я приведу ее в общежитие, скажу вахтеру тете Даше или ее сменщику, дяде Боре: «Я хочу собаку в нашем душе помыть». Что тогда будет…
– Пойдем, – сказала я собаке. – Машка…
Не знаю даже, почему я так назвала собаку. Просто сказала, не задумываясь. И она опять как будто кивнула головой. Собака пошла довольно бодро. Она была не старая. Большая, крупная, не слишком худая – или так казалось из-за клочковатой спутанной шерсти. Но я-то видела – если ее помыть, причесать, она будет необыкновенно красивая! Белая, с рыжим пятном на спине и черным на умной, хорошей морде.
Мы дошли до магазина. Я знала, что у меня оставалось до стипендии сто сорок рублей. И на эти деньги еще надо жить неделю – на карточке у меня «золотой запас», энзе, две тысячи рублей с лишним, которым я пользуюсь в самом крайнем случае.
Но сейчас поступить по-другому я не могла. Я видела, что Машка смотрит на меня с надеждой, и надежду эту я разбить не могла.
Я зашла в магазин, долго выбирала, что бы ей купить. Ни на что не хватало денег. Можно было бы купить костей и наварить из них бульон, я знаю, читала, что так кормят собак. Но костей я не нашла, да и как объяснять Машке, что я принесу ей еды через три часа? Я все выглядывала в окно, боясь, что собака уйдет. Продавщица за кассой с невероятным подозрением смотрела на меня. В городе много наших, и бывших, и тех, кто еще в детдоме, продавцы нас боятся.
– Что?! – нервно спросила наконец она. – Нашла, что хотела? Пробивай и вали.
Да, точно. Я похожа на всех наших. Чем? Взглядом? Одеждой? Надо спросить Виктора Сергеевича. Похожа в плохом смысле. Никогда бы продавщица так не сказала Маше.
Я взяла большой пакет дешевого развесного печенья, и у меня еще остались деньги себе на хлеб и кефир.
Когда я вышла, Машка сидела чуть поодаль двери и ждала меня. Да, вот, наверно, это мне и было нужно. Чтобы кто-то вот так ждал меня. С таким взглядом.
– Давай отойдем, – сказала я Машке.
И у меня было полное ощущение, что она понимает все слова.
Мы дошли до парка. Было холодновато, но я стала кормить собаку, понимая, что лучше этого у меня ничего сейчас в жизни нет. Вот, оказывается, что мне было нужно. Кормить кого-то и заботиться. Только куда я теперь ее дену? У нас есть небольшой закуток около входа в общежитие, может быть, Машка сможет там жить?
Никогда в жизни у меня не было собаки. Это ни с чем не сравнимое чувство. Когда ты идешь, а рядом с тобой, на расстоянии шага, собака, которая повторяет все твои движения – ты остановилась, и она остановилась. Ты свернула, и она – за тобой…
– Побудь пока здесь! – сказала я Машке, когда мы подошли к общежитию.
Я показала ей закуток – три ступеньки вниз, и площадку перед заколоченной дверью в подвал. Но она туда не пошла, осталась у крыльца. Я видела ее взгляд, полный надежды – сначала. И полный тоски и отчаяния, когда Машка поняла, что я сейчас уйду, закрою дверь, а она останется, как обычно, одна на улице. Я вернулась.
– Ну что я могу сделать? – тихо сказала я. – Что? У меня нет своего дома. Пока. Вот будет, мне дадут обязательно комнату… и ты будешь со мной жить! Только надо потерпеть. Понимаешь? Я вот умею терпеть. Вот туда иди и жди меня там.
– Брусникина! – окликнула меня тетя Даша, вышедшая на крыльцо покурить. – Ты с кем там разговариваешь? А-а-а… Ясно… Слушай, ты мне тут собак грязных не приваживай!
Я распрямилась.
– Нет, это…
– А я тебе говорю – не приваживай! Яду насыплю ей! Нечего тут мне! Она ж посидит-посидит, да и расплодится! Или покусает кого пьяного… Они пьяных не любят, ты в курсе?
– Я тоже пьяных не люблю… – пробормотала я.
– Чего?.. Вот давай гони ее, гони… Гони, я тебе сказала! Борьке скажу, так он винтовку с солью принесет из дома…
Я стояла совершенно растерянная. Рядом со мной сидела собака, которую я сама сюда привела. Это всего лишь бродячая собака, уличная. Животное. Мы не знаем, что у собак в голове. Говорят, некоторые ходят на могилу к хозяину еще много лет. Собаки работают спасателями, саперами, ищут наркотики, ищут след… Что они понимают? Мы не знаем. Но точно знаем, что они умеют любить, страдать, чувствовать очень остро. А разве не главное в мире – любовь и чувства? Разве главное – это наш мозг? Жестокий, изворотливый, коварный? Разве не об этом главный, самый спорный, самый неразгаданный библейский миф? О том, как жестокий и коварный разум ворвался в душу человека и разорвал ее? Но мы такие – какие мы есть, и вечный спор разума и чувств неизбежен для человека.
У собаки тоже есть разум – она не ходит второй раз туда, где ее били и обижали. Просто у нее иной разум.
– Так, ну всё… – Тетя Даша с наслаждением затянулась последний раз, далеко бросила сигарету, зачем-то разогнала рукой клубы дыма, в которых она стояла, как маленькая коренастая ведьма – с крошечной головой, большим фиолетовым носом, огромными серьгами в длинных ушах с обвислыми мочками, взяла сломанную швабру, которой она обычно закрывала дверь изнутри на ночь, и пошла с этой шваброй наперевес на Машку. – Давай, давай, пошла отсюда!.. Ненавижу собак! Мне вон собака руку прогрызла! – Тетя Даша на ходу задрала рукав и показала мне руку. – Поняла? Многие тут пытаются… То кошку пронесут, то собаку… Болезнь какая-то, честное слово…
– Пошли, – кивнула я Машке.
Я не знаю, что именно поняла собака – крик тети Даши, мою расстроенную и виноватую интонацию, но она потрусила за мной.
– Понимаешь, – негромко объясняла я собаке, которая шла за мной в сторону частного сектора, откуда мы с ней и пришли. – Тетю Дашу укусила какая-то злая собака, теперь она всех боится. Так и Машина мама. Она видела или слышала, что детдомовские часто воруют, рано начинают пить, ну и вообще… И всё. Когда Маша пошла в школу, где учатся детдомовские вместе с обычными детьми, у Машиной мамы в голове уже была схема. И эту схему сломать очень трудно или невозможно. И поэтому она никак не может смириться с тем, что мы с Машей так похожи и нам хорошо вместе. Что мы были бы настоящими подругами, если бы Машина мама по-другому к этому относилась. А прятаться, обманывать ее – наверное, не стоит. И так вот Маша, оказывается, тайком со мной дружила. Я-то думала, ее мама поняла, что от меня вреда не будет…
Собака шла теперь не сзади, а рядом со мной и время от времени взглядывала на меня умными глазами. Не знаю, может, я все это и придумываю, но я просто видела, как менялось выражение ее глаз от моих слов. То сочувственное, то вопросительное, то одобрительное…
Я теперь уже немного опаздывала к Елене Георгиевне и Петру Львовичу, но они никогда не сердятся, если я прихожу не точно ко времени, хотя сами, не работая, живут по часам. Ровно в девять – новости, потом еще новости в двенадцать, в час – обед, потом отдых, прогулка… Даже странно для людей, всю жизнь проработавших в театре, так расписывать свою жизнь. Я представляю работу в театре как-то совсем по-другому. Смутно помню свою бабушку, бывшую балерину, в длинных фиолетовых перчатках, огромной удивительной шляпе с полупрозрачными розами, колышущимися при каждом ее шаге, с тонкой длинной сигаретой, помню, как она смеялась, стряхивала пепел в горшки с комнатными цветами, а мама сердилась… Или не сердилась… Так мне хочется попасть иногда в тот мир, где все было по-другому, где я жила дома… А память не пускает. Стерлось.
Но с бабушкой связано что-то острое, неправильное, яркое… Мама однажды сказала бабушке в сердцах, и я это случайно услышала и запомнила: «Зачем было меня от старика рожать? У меня поэтому здоровье слабое…» Но ведь бабушкин муж, тоже артист балета, был совершенно не старый. Они развелись с бабушкой до моего рождения, и я знала из каких-то разговоров, что это не мой дедушка. А кто тогда мой дедушка?
Когда я лежала в девятом классе в больнице с сотрясением мозга, я случайно познакомилась со стариком, которого привезли в нашу завалящую районную больницу с его дачи, а потом родственники перевезли в Москву, в хорошую клинику, и я не успела с ним договорить. Я только запомнила его фамилию. Ростовцев… Народный артист, когда-то снимавшийся в кино, работавший в Москве в очень известном драматическом театре… Теперь ему уже восемьдесят с лишним лет… И он, увидев меня, сказал: «Галя… Это же моя Галя…». Галей звали мою бабушку, балерину. Так я и не смогла понять, правда ли он узнал во мне бабушку – ведь, значит, он может быть моим настоящим дедом. Или это ему все показалось в бреду, ему было тогда очень плохо. Я потом пыталась разобраться, искала в Интернете, нашла старые фотографии балерин, но бабушка меняла фамилию, выходила замуж, может быть, и не раз, я точно не помню… Старик Ростовцев называл ее Виноградовой, а на памятнике, на могиле, где похоронена и мама, и она, написано: «Галина Артемьева…»
Я решила спросить у Елены Георгиевны и Петра Львовича – не встречали ли они когда-то мою бабушку. Конечно, где Москва, а где мы – двести с лишним километров в сторону и совершенно другая жизнь… И они работали в драматическом театре, а бабушка – в музыкальном… Но вдруг?
Машка дошла за мной до дома Елены Георгиевны и Петра Львовича и очень осмотрительно остановилась за несколько метров до входа, к калитке не подошла. Из чего я сделала вывод, что собака каким-то образом понимает, видит образы, которые у меня в голове. Я ведь как раз хотела ей сказать – сюда заходить не надо, здесь в доме своя собака живет. Собака у них маленькая, злая, даже странно, как у добрых, радушных людей такая собачонка. Но ее привез их сын, собака все время чем-то болеет, старики недавно возили ее на операцию. Может быть, поэтому она и злая – от постоянного недомогания. Когда я прихожу, она всегда одинаково заливается страшнейшим лаем, перетряхивающим все ее хилое тельце. Монарда – Моня (так зовут собачку) – умудряется сорвать голос за несколько минут и потом только подлаивает, подвывает, подвякивает, сипло, но отчаянно, запертая в дальней комнате их безалаберного, но довольно большого дома.
Моня, торчащая сейчас в окне «светёлки» – так по-старинному Елена Георгиевна называет комнату окнами на улицу, увидела-таки Машку и, понятное дело, заливисто залаяла.
– Я скоро буду! Никуда не уходи! – сказала я Машке и для верности дала еще одно печенье. Слова-то словами…
Моня, которую хозяева не успели запереть, бросилась на меня и пыталась укусить за ногу. Я не боюсь собак, но ощущение было неприятное. Пару раз ей удалось ухватить меня за икру, когда я снимала ботинки. И если бы не плотная джинсовая ткань моих темно-серых брюк, я бы могла вечером потягаться с тетей Дашей укусами – кого сильнее укусила собака.
– Начинай, Леночка…
Елена Георгиевна дозналась в самый первый раз, что мое имя Руся, которым меня зовут все, кроме моего биологического отца, – не совсем настоящее, а производное от фамилии. Но все так привыкли к нему, и в детском доме, и в училище, что я сама иногда забываю, что я – Лена, по свидетельству о рождении и по паспорту. Я собираюсь поменять имя в восемнадцать лет, когда не нужно будет разрешение отца и опекунского совета. Я уже придумала, что поменяю Елену на Русину – есть же такое имя. Чуть-чуть неудобно мне перед мамой, ведь она так меня назвала…
Но я сходила в церковь, где служит отец Андрей, помогавший мне, когда я попадала в трудные ситуации в детском доме, поставила свечу на поминальный столик, большую, длинную, и спросила маму: «Мама, можно я поменяю имя?» Я загадала – если свечка будет гореть ровно, значит, мама согласна. Если пламя будет неровно колебаться, свечка заплачет восковыми слезами или даже потухнет – значит, мама против. Все свечки ведут себя совершенно по-разному, хотя стоят рядом, и рационального объяснения этому никакого нет. Свеча горела абсолютно ровным пламенем, не колыхнулась ни разу. Из чего я заключила, что мама согласна.
Потом я рассказала отцу Андрею об этом, он пожурил меня, объяснил, что ничего загадывать в церкви нельзя, что христианская церковь категорически против всякого суеверия, примет… Я поняла и услышала, что именно он имеет в виду. Я поняла его резоны. Всё и все мы в руках Божьих. Мы не знаем замыслов Божьих, иногда совершенно неправильно их понимаем, пытаемся бороться, что-то менять, настаиваем на своем, мало того – приходим в церковь просить сделать по-нашему. Жизнь идет по Божьему велению, а мы приходим и говорим: «Нет, делай по-моему. Так не хочу, хочу вот так. Помоги!» И что это совершенно бесполезно, даже вредно. Бог не то чтобы рассердится за то, что мы перечим ему, но уж точно слушать таких просьб не станет.
Я это все понимаю и не верю. А надо наоборот. Надо верить, не понимая и не пытаясь понять. Возможно, тем, у кого это получается, живется гораздо легче. И церковные устои, если им следовать от и до, помогают жить. Не надо ни за что бороться. Не надо пытаться ничего изменить. Надо за все быть благодарным и радоваться всему, даже тому, что у тебя что-то не получилось, что у тебя что-то отнимают… Например, я должна радоваться и покорно благодарить Бога за то, что он так рано отнял у меня маму. Когда я начинаю приставать к отцу Андрею с такими провокационными вопросами, он не то чтобы уходит от ответа, но умудряется отвечать уклончиво и сложно, так, что ответа точного не получается. Конечно, плохо, что моя мама умерла так рано… Но неизвестно, что бы ее ждало потом… Ведь у нее было слабое здоровье… Бог избавил ее от мук… Взял ее к себе… А я могла ожесточиться, разувериться в Бога, если бы мама болела долго… Так бывает… Люди просят о выздоровлении, а их близкий не выздоравливает, и человек ожесточается…
Я поняла, что отец Андрей сам ответа не знает, потому что ответа нет и быть не может. Мы же не понимаем замысла Бога. Если он есть.
Иногда меня посещают серьезные сомнения в существовании Бога. И не потому что какие-то события в жизни не похожи на Божий промысел. А потому что я не могу увязать свое знание о мире с тем, что нам известно о Боге. Я не могу увязать истории, изложенные в Ветхом Завете, с историями Нового Завета. Случайно познакомившись с отцом Андреем (я пришла однажды темным осенним вечером во двор церкви, когда ехала из Москвы с кладбища и уже никак не попадала к себе в детский дом – к нам была сложная дорога, два километра от автобуса по лесной просеке), я стала задумываться о таких вопросах, что-то читать. Тем более что сейчас вся литература доступна – только читай. Всё можно прочитать в телефоне, если интересно. Вот я и прочла, чтобы понимать, что говорит отец Андрей, чтобы разговаривать на равных с учителями, с Виктором Сергеевичем… Нет, это не главное. Чтобы понимать что-то о мире, в котором я живу совершенно одна. Одно время мне казалось, что, веря в Бога, перестаешь быть одинокой. Но потом это ощущение прошло. Слишком Бог далеко, и слишком все, связанное с ним, непонятно. А я не могу жить просто «истинной верой». Тем, кто не учился хорошо в школе, наверно, проще.
Я не стала поправлять Елену Георгиевну и говорить в который раз, что меня зовут Руся. Думаю, ей было приятно, что у нас с ней одинаковое имя. Пока я мыла пол, протирала пыль, непонятно откуда берущуюся (машин на их улице очень мало, стройки рядом нет, но пыль летит и летит, как будто образуется сама), Моня рвалась с рук Елены Георгиевны и хотела меня укусить или хотя бы хватануть за брюки. Елена Георгиевна отнесла ее в спальню и заперла там. Собака стала скрестись и бросаться на дверь.
– Почему она так меня не любит? – спросила я.
Петр Львович, лежавший с книгой на кушетке, поднял голову.
– Как-то ты это грустно сказала, у тебя все хорошо?
– Всё хорошо, – кивнула я. – Я вот хотела спросить… Вы никогда не встречали Ростовцева? Алексея Ростовцева?
Петр Львович нахмурился, а Елена Георгиевна переспросила:
– Ростовцева, который много снимался?
– Ну да… – неуверенно сказала я.
– А что такое?
Я поколебалась – говорить ли им, что я думаю, что он может быть моим настоящим дедом, или не говорить… Обычные жалкие байки наших – теперь-то я отлично понимаю, чего они стоят. Раньше я тоже слушала, как кто-то рассказывал о своем отце, или дяде, или старшем брате, которые живут в Канаде, в Израиле, на нашем Севере, на худой конец… О родственниках, которые их обязательно найдут. Часть из этих рассказов были правдой, но в основном те, где папа или брат сидели и скоро собирались выйти. Или те, где мама отказалась когда-то, а сейчас ищет и никак найти не может. В такое я могу поверить.
– Зачем он тебе? – Елена Георгиевна как-то так спросила… Она добрая, но все ведь знают наши враки про знаменитых, богатых или просто живущих где-то в другом месте родственников. И она тоже знает.
– Нет, так… – покачала я головой. – Видела фильм… Думала, вдруг вы его знаете… Хороший актер…
– Леночка тоже очень хорошая актриса, – вступил в разговор Петр Львович. – Только вот ей не повезло, не снималась. А играла как… Идет по городу, все узнают…
Я стала слушать обычные рассказы о том, как они были молодыми. Что-то я уже знала наизусть, что-то сегодня было по-другому. Например, оказалось, что Елену Георгиевну чуть не утвердили на роль княжны Мэри… Сорок лет назад…
– Ну, заканчивай, да и пообедай, наверняка не ела ничего, – сказала Елена Георгиевна. – У нас вчера плов остался, разогрей там…
Не знаю почему, но мне все сегодня казалось невероятно обидным. И то, что мне предложили разогреть плов, который «остался» вчера. И то, что Елена Георгиевна насмешливо переспросила про Ростовцева… И то, что разнесчастная рыжая Монарда, лохматая и глупая, лаяла, выла, скреблась в дверь с одним желанием – выскочить и покусать меня.
– Спасибо, я не голодна, – сказала я.
– Обиделась? – спросила Елена Георгиевна. – На что?
– Нет. Просто меня ждут, – ответила я.
Я видела, как Машка переходила с места на место за забором, поглядывая на окна. Ведь она не могла быть уверенной, что я выйду. Мне не хотелось, чтобы она подумала, что я ее обманула.
– Ладно. Возьми тогда… вот… – Елена Георгиевна протянула мне деньги и еще пирожки в прозрачном пакете. – Леночка, бери, покушаешь в общежитии. Одни с картошкой, другие – с луком и яйцом, самые полезные.
Поколебавшись секунду, я пирожки все-таки взяла, недовольная своей слабостью. Я знаю вкус этих пирожков, на самом деле я хотела есть, потому что я в принципе почти всегда хочу есть, уже через час после еды. Знаю вкус, и не смогла отказаться. И взяла их не для Машки (не брать же еду у старых, не очень богатых людей для уличной собаки!), а для самой себя.
Проклиная себя за жалость к самой себе – а как иначе объяснить обиду вообще на вся и всех, за малодушие и прожорливость, я попрощалась с хозяевами дома, на ходу завязывая шарф и маша рукой собаке, тут же вскочившей и потрусившей навстречу мне.
– Вот, не зря ты меня ждала, видишь.
Машка почувствовала запах пирожков и вопросительно взглянула на меня. Вздохнув, я дала ей один пирожок. Машка удивительно деликатно для бездомной собаки съела его, осторожно взяв у меня прямо из руки. Собаки – как люди, есть наглые, хамские, неряшливые, а есть с тонкой душой. Потому что я убеждена, что душа у них есть. А чем тогда они любят и страдают?
Пока мы шли к общежитию, уже совершенно стемнело, и я чувствовала себя с собакой совершенно непривычно. Если бы еще она шла на поводке, вообще бы было, как будто я обычная девушка, у меня есть дом, в доме – или во дворе, неважно – живет собака… Ко мне просто так никто не задерется. Машка, правда, не производит впечатление бойцовой или хотя бы сторожевой собаки… Но когда мимо нас прошла стайка парней, заржавших и что-то неприличное бросивших мне, Машка как-то неожиданно пристроилась рядом с моей ногой, как будто бы шла на поводке, и независимо и довольно грозно гавкнула им в ответ. Один парень бросил в нашу сторону снегом. Но не бутылкой же. И не камнем. И они прошли мимо, так и не задравшись по-настоящему ко мне. А ведь могли – переулок в конце частного сектора очень темный, из освещения один столб, и тот далеко, кричи – не докричишься, если что…
– Молодец! – сказала я Машке и потрепала ее по грязнущей голове. – Ну что, давай я тебя помою… Нехорошо девочкам ходить такими грязными и немытыми… У меня есть план…
Самое сложное оказалось объяснить Машке, чтобы она ждала меня около общежития и никуда не уходила. Вроде она смотрела мне в глаза, доверчиво тянулась мордой, но когда я пошла к двери, собака медленно пошла за мной. Я обернулась:
– Я же сказала тебе – жди меня! Так, пошли! – Я снова отвела ее за угол общежития. – Тут вот сиди. Скоро я за тобой приду. Только надо, чтобы все легли спать.
План у меня созрел простой, теперь надо было терпеливо дождаться ночи. Я дала Машке еще один пирожок, как можно более доходчиво объяснила, что за мной идти не надо, но и уходить тоже не надо. Судя по ее взгляду, она все поняла. Села у стены общежития и молча смотрела, как я вхожу в дверь.
Из моего окна ее не было видно, но я несколько раз подходила к окну на лестнице и видела в свете фонаря, как Машка терпеливо сидит, потом легла на снег, грустно положив голову на обе лапы.
Время шло медленно. Моя соседка хотела разговаривать со мной – о чем угодно, лишь бы не молчать. У нее кончились деньги на телефоне, в Интернет она выйти не могла, поэтому болтала и болтала. О том, где лучше познакомиться с богатым парнем, о том, как она сразу поймет, что он богатый, он том, как надо одеться, чтобы он не понял, что она бедная, практически нищая…
– Лен, – не выдержала я, – а если он – плохой человек? Подлый, грубый, неприятный?
Лена отмахнулась.
– Ерунду не говори! Как богатый может быть плохой? Если у него все есть. Вот он и добрый. А мне, кстати, добрый и не нужен. Какая разница – добрый, злой… Вон Якуп злой, а мать его любит. За что?
Когда надо спорить с каждой фразой, лучше не затеваться. Я молча слушала разглагольствования Лены и пыталась одновременно делать упражнения по русскому. Хорошая тренировка мозга – делать одновременно два интеллектуальных дела, даже если одно и очень примитивное и глупое – как разработка Лениного плана по поимке богатого жениха. Вот купит Лена материал, сошьет точно такое же платье, как у дочки миллиардера… Она видела в журнале… Сама сошьет, хоть шить не умеет… А что там шить! Подумаешь… И еще есть один магазин, куда сдают хорошую обувь, мало ношеную… Там можно купить дорогие туфли за четверть цены, неновые… И тогда богатый парень подумает, что она тоже богатая…
– И дальше что?
– А потом он влюбится, и ему будет уже все равно…
Внешность у моей соседки – самая обычная. Некрасивой ее не назовешь, но до красавицы ей очень далеко, особенно когда Лена встает утром и ходит ненакрашенная. Волосы, стриженные со всех сторон, много раз перекрашенные, торчат разноцветными клочками, кожа бледная и нездоровая, глаза тусклые, невыразительные, фигура несовершенная… Конечно, иногда бывает, что везет независимо от цвета волос, глаз и состояния кожи. Но мое представление о том, что такое «везет», и Ленино очень отличаются. Я отлично помню, что самый богатый в нашем классе – Аркаша Песцов – был и самый подлый. И никакое богатство тогда не нужно. Но Лена или не встречала богатых – она училась в поселковой школе, может, там и не было богатых – или видела в них что-то свое.
Меня детдом приучил видеть главное – подлый человек или нет. Может он у тебя взять что-то или не может, может подвести или нет. Будет стоять и смотреть, как кого-то одного бьют, или хотя бы сбегает за воспитателем, если уж не полезет разнимать дерущихся. Мне никто ничего в голову не вкладывал, кроме мамы и самой жизни. Наверно, то, чему учила меня мама, так глубоко внутри меня, что я считаю это своей сущностью. А уж детский дом что-то подкорректировал.
Лене было скучно – и говорить со мной, и листать все тот же журнал, она напилась чаю с сушками и легла спать, попросила выключить свет. Я оставила маленький фонарик, чтобы доделать русский, никак не кончающийся, и, главное, чтобы самой не уснуть, а то из моего плана ничего не получится.
Когда Лена уснула, я еще подождала, пока стихли все звуки в коридоре. Обычно к двум часам ночи в будние дни у нас все более-менее успокаиваются, если ни у кого нет дня рождения или другого праздника – по случаю окончания сессии, например. Гостям у нас оставаться запрещается, кто-то может сунуть вахтерам сто рублей, но они разрешают по настроению. Иногда и не берут деньги, если гости очень страшные – себе дороже, может случиться буйная пьянка или драка в комнате, с порчей имущества и вызовом полиции.
Я спустилась к входной двери. Тетя Даша мирно похрапывала в своей каморке – крохотной комнатке без окон рядом с проходной. Входная дверь была заперта на ключ, торчавший прямо в замке, и еще для верности закрыта той самой сломанной шваброй. Лампа на столе была выключена. Я осторожно прошла, легко отперла дверь. Как только я вышла на крыльцо, Машка, спавшая неподалеку, подняла голову. Я махнула ей рукой, и она тут же вскочила и потрусила ко мне.
– Тихо! – шепотом сказала я, пропуская ее в дверь.
Машка остановилась в нерешительности на крыльце и все же зашла в дом с опаской. В темноте я видела ее вопросительный взгляд.
– Иди, иди, не бойся! – Я так же без единого звука заперла дверь, но когда втыкала палку, она выскочила у меня из рук и ударилась о пол.
Храп в комнате прекратился. Я замерла с палкой в руках, которую только что подняла. Машка прижалась ко мне обледенелым боком.
В комнатке было тихо. Я слышала, как заворочалась, заохала тетя Даша. Если она сейчас встанет, мало не покажется. Ор будет на все общежитие. Но тетя Даша не проснулась.
Мы тихо-тихо прошли с Машкой на наш третий этаж. В какой-то комнате еще веселились, но в меру. Был виден свет, включена негромко музыка. У кого-то из обитателей нашего общежития даже есть телевизоры. Мы прошли по слабоосвещенному коридору в самый конец, где у нас находится душевая. Я заранее захватила с собой кусок мыла.
Машку пришлось подтолкнуть, чтобы она зашла под душ. Она обернулась, посмотрела на меня несчастными глазами, но не сопротивлялась. Вода с нее лилась такая грязная, что я мылила ее три раза. Когда же Машка вышла из душа вся мокрая, с прилипшей к телу шерстью, оказалось, что она неимоверно худая, такая, что можно было в полном смысле слова пересчитать все ее ребрышки. Худая и белая-белая. Ее сероватая шерсть на самом деле была белоснежной. Чем вот только ее вытереть. Я думала об этом, но у меня не нашлось в комнате ничего, чем бы можно было вытереть собаку. У меня же нет лишних вещей. И всего два полотенца – для лица и тела.