За штурм Грозного майор Лисин был представлен к медали. Медаль хоть и носила имя великого русского полководца Суворова, но почему-то числилась второстепенной — ее мог получить всякий, кто околачивался в районе боевых действий. Это была сущая правда: во время штурма майор ни разу не вышел за пределы гарнизона, ни разу не встретился с врагом в открытом бою, а только наставлял солдат, как следует по-суворовски сражаться.
«Кто остался жив, тому честь и слава!» — пошучивал Лисин, считая награду заслуженной. За дополнительным свидетельством своей доблести майор отправился к Капитонычу — хозяину оружейной комнаты. Старый служака, неизменно пребывавший в состоянии добродушного запоя, без прекословий выдал каску, бронежилет, пулемет. Лисин напялил амуницию, встал под российским триколором и потребовал запечатлеть себя.
— Супруге фотографии покажу, — пояснил он Капитонычу. — Будет уважать больше.
В казарме хвастливые снимки вызвали приступ хохота. Офицеры наперебой предлагали Лисину намалевать на лбу легкое ранение, прицепить сбоку кинжал и сфотографироваться в окопчике, вырытом позади казармы. Последний совет его возмутил:
— Это ж не окопчик, а помойка какая-то!
Против кровавой гуаши и декоративного оружия он не возражал.
По случаю награждения майора Паша Морячок устроил баню. Баня представляла собой небольшое каменное сооружение, где стояла бочка с холодной водой да лавочка с тазиком — ни парилки, ни горячего душа. Однако это не мешало всеобщему торжеству — рядом, на площадке ремонтного батальона, было вдоволь технического спирта, слитого с подбитых бронемашин. Белесая жидкость так смердела, что пролетавшие мимо мухи падали в обморок.
Старший лейтенант Глебов появился в самый разгар праздничка. В предбаннике Лисин разводил очередную порцию зелья:
— У меня глаз алмаз — отец был провизором.
— Не переборщи, аптекарь! — подтрунивал Паша Морячок.
Майор пригубил разбавленный спирт и расплылся в улыбке:
— Отра-ава!
Старшему лейтенанту тут же предложили штрафную. Глебов поднес кружку ко рту. В ноздри ударил сивушный дымок, к которому примешивался резкий запах шин, обгоревших на чеченских дорогах. Зажмурившись, он залпом выпил убийственный настой, перевел дыхание, подтвердил:
— Сдохнуть можно.
Офицеры одобрительно зашумели, зазвякали посудой. Глебов нашел свободное место, стал раздеваться. Серый камуфляж насквозь пропитался солью, отчего на сгибах похрустывал. Едкий пот размыл полосы на тельняшке. Старший лейтенант скинул берцы, по щиколотки погрузился в склизкую черную жижицу, которая толстым слоем покрывала пол.
Жижица хлюпала под ногами — сильный дождь разбил дорогу. Дорога, петлявшая между густыми деревьями, называлась зеленым коридором. По ней тянулась печальная вереница беженцев, покидавших разрушенный Грозный. Скорбные старухи тащили немудреный скарб. Женщины вели за руки детей, которые босыми ножками чмокали по грязи.
Глебов стоял в оцеплении. Ему было сказано, что среди беженцев могут оказаться переодетые боевики, — требовалось их вычислить и без лишнего шума отсечь. Третий час он смотрел на непрерывное шествие горя. Солнце пекло нещадно. Одной старухе стало плохо. Она распласталась на пригорке.
— Бабушка, бабушка! — тряс ее за подол мальчуган.
Подбежали солдаты с носилками.
— Отнесите в лавку, в лавку отнесите, — умоляла она.
— Мамаша, какая лавка? В госпиталь!
— Нам бы в лавку с Ванечкой.
«Не затерялся бы по пути пацаненок, — озаботился Глебов. — Старуха-то, видать, совсем спятила от голода». Его бабке, пережившей ленинградскую блокаду, тоже мерещились прилавки, полные продуктов. Когда померла, под кроватью нашли мешок гречки и окаменевшую груду поваренной соли — покойница тишком готовилась к голодной вечности.
Мужчин среди беженцев не просматривалось. Изредка попадались подростки, но они были с матерями, которые поднимали истошный вой, как только старший лейтенант норовил для проверки отвести кого-то в сторону. Уже под вечер он заприметил колченогого — тот угрюмо ковылял по дороге, исподлобья зыркая на оцепление.
— Ваши документы? — остановил его Глебов.
— Я — член Союза писателей СССР! — вспыхнул колченогий. — Я стихи о Ленине писал!
— Да хоть о Мао Цзэдуне.
На предъявленной красной книжице золотился профиль вождя, под ним мерцали литеры великой страны, навсегда ушедшей в небытие.
— Так, так, — Глебов раскрыл документ. — Удостоверение недействительно.
— Как недействительно?
— Такого государства уже нет, да и вождь, так сказать, повержен. Придется пройти со мной.
— Я буду жаловаться!
— Куда?
— В Москву буду писать.
— Ну-ну.
Пули рассыпались веером, пробивая плотную листву, взметая бурые фонтанчики. Раздались крики — беженцы бросились кто куда. Оцепление попадало наземь. Солдаты озирались вокруг, стараясь понять, откуда ведется огонь. Но стрельба оборвалась — выпалив наугад, невидимые стрелки скрылись в ближайших руинах.
— Гады! — чертыхнулся Глебов, поднимаясь. — Только и умеют бить из-за угла.
Колченогий лежал рядом, уткнувшись лицом в жижицу.
Из баньки возвращались навеселе. Настроение было легкое, почти воздушное. Вспоминалась полевая дорога, березовые перелески, небо в белых облачках. Эх, Русская земля, ты уже за холмом!
В казарме бушлаты стояли ратным строем. На деревянном столе луковицы пылали семиглавым собором. За столом сидел подполковник Косолапов — мрачный, как солнечное затмение.
— Помылись? — проокал он, точно деревенский батюшка. — А чего на лаптях грязь?
— Ее разве отмоешь? — Лисин прошлепал по казарме, оставляя мокрые следы. — В бане весь пол загажен — вот и топали босиком.
— Это верно, — вздохнул Косолапов. — Теперь нам никогда не отмыться — объявлена капитуляция.
Внезапная весть ошеломила. Стало понятно, что свершилось неслыханное предательство. В самый канун победы, когда только и оставалось добить врага в его логове, Москва вдруг решила замириться с ним. Одним махом все становилось бессмысленным — война, смерть, кровь.
Голубоглазая бутыль засияла на столе, как минарет. Офицеры расселись кругом. Из приемника донеслось гнусавое пение. Косолапов мусолил в зубах сигарету:
— В общем, мужики, приказано зачехлить орудия и — по домам.
— Как отступать будем? — усмехнулся Глебов. — Строевым шагом или мелкой рысцой?
— Будем двигаться, как учил великий полководец, — поднял кверху назидательный палец Лисин. — Наденем ветры и вперед.
Наступило похоронное молчание. Паша Морячок задумчиво скреб ногтем по столу. Косолапов елозил окурком по краям кружки. Глебов, криво улыбаясь, вынул пистолет, приставил дуло к губам, свистнул:
— Эх, товарищ майор, жалко мне тебя — суворовскую-то медаль придется припрятать.
— Это почему?
— Жена не поймет — война проиграна, а ты награду получил. За что? За пособничество врагу?
— Награды не прячут, награды демонстрируют. А супруге скажу — пожаловали за бесстрашную эвакуацию.
— Ловкач!
— Завидуешь? — рассмеялся Лисин. — Сам, наверное, такую медаль не прочь нацепить?
— Спасибочко. Мне теперь и ветров на ногах довольно…
За окном угасал вечер. Горы окутывала сизая роздымь. В оружейной комнате Капитоныч пересчитывал патроны.
— Личное оружие тоже сдать! — приказал он.
— Зачем?
— Чтобы в сердцах кого не подстрелил.
Пистолет забился в угол, как щенок. Лишившись стального друга, Глебов почувствовал себя одиноким и беззащитным. Вдалеке в горных расселинах кружились волки, выли на луну — серебристую, словно медаль.