Амазасп Хачатурович Бабаджанян Танковые рейды

«Чар дах» в переводе на русский — «четыре горы»… Их действительно четыре, они окружают мое родное село со всех сторон, и потому оно зовется Чардахлы. Сорванцы мальчишки, мы любили когда-то, несмотря на строгий родительский запрет, забираться в горы — оттуда открывались необозримые просторы, поражавшие наше детское воображение. Но, странное дело, наши Чардахлы и на фоне этих просторов не казались нам маленькими. Наоборот, отсюда виделась их огромность — кто бы тогда осмелился переубеждать нас в этом…

Я вспомнил это свое ощущение много позже, когда впервые услышал слова поэта: «Большое видится на расстоянии». Я вспоминаю его всякий раз, когда задумываюсь над уже отошедшим в прошлое, над самым важным, что довелось пережить в моей жизни, — над Великой Отечественной войной.

Это было как будто совсем недавно: память сохранила мельчайшие подробности боев, сотни лиц, имен. И вместе с тем это было больше тридцати лет назад.

Я окончил войну полковником, командиром танкового корпуса. Теперь я маршал, партия и правительство доверили мне высокий пост в танковых войсках Советской армии. Хочется, оглядываясь назад, увидеть и оценить пережитое по-новому, так сказать, с дистанции прошедших лет и накопленного опыта. Нас, военных, поставили охранять покой и труд народа, и нам нужно быть готовыми сразиться с теми, кто осмелится на эти покой и труд посягнуть. Вот почему нам надо изучать уроки Победы.

Минуло больше тридцати лет, а о победе над фашизмом спорят по сей день. Зарубежные военные теоретики, бывшие гитлеровские военачальники издают и переиздают «труды» и «мемуары», в которых любыми средствами пытаются доказать, что Победу нам принесло все что угодно — громадность территории, загадочные особенности русской души, бесноватость или болезнь Гитлера, — только не советское военное искусство, не превосходство нашего строя, нашей идеологии… Если поверить им — нечего взять из уроков Победы для дальнейшей разработки военной доктрины, рассчитанной на отражение и разгром врага в новой войне, если ее все-таки развяжут империалисты. Тенденциозность — белые нитки, которыми они пытаются штопать историю.

Тридцать с небольшим лет… Для огромной мировой истории это, может быть, и вовсе краткий миг. Но для людей это целая жизнь.

И я обращаюсь к поколению, которое родилось после Победы, росло и мужало в славную пору мирных подвигов и свершений.

Радуйтесь солнцу, свежему ветру, любите жизнь, творите добро! В мире нынче мир!

Но пусть нетленна и трепетна будет для вас святая память о тогдашних ваших сверстниках, живых и павших. Повергая в прах лютых недругов Советской Отчизны и человечества, поднявших на нашу Родину оружие, солдаты Отечества извлекали из войны уроки мужества, умение осмыслять подлинные человеческие ценности, нигде так ясно и оголенно не предстающие взору, как на войне.

Их подвиг и опыт пусть будут вам, молодым, опорой, укрепляя веру в несокрушимость наших идеалов, удесятеряя ваши силы.

Глава первая Предгрозье

Вот никогда не думал, что прощание с Ленинградом будет таким тоскливым. Поезд мчит меня на юг. На юг, ближе к моим родным местам, дальше от шпиля Адмиралтейства, от Горбатого мостика, от Мойки и Фонтанки — от так полюбившегося мне Ленинграда.

Я получил под свое начало стрелковый полк. Получил после долгих просьб, многочисленных рапортов: меня не хотели отпускать со штабной работы. А меня тянуло в войска. Просьбы наконец возымели действие — сначала я стал заместителем командира полка под Ленинградом, затем получил полк. И вот осенью 1940 года еду к месту своего нового назначения.

В Ленинграде осталась моя семья — жена с сыном и маленькой дочуркой. Каково им там будет?.. Неотвязная, прилипчивая, эта мысль не оставляла меня ни на миг. Ведь всего год, как был заключен договор о ненападении с Германией, фашистской Германией, наиболее вероятным нашим противником в возможной войне. И, казалось на первый взгляд, для опасений не было оснований.

Поезд все дальше уносил меня к югу. Позади остались просторы России, Украины, и наконец в распахнутые окна вагона ворвались ослепительные краски предгорий Кавказа, и этот фейерверк отвлек меня от воспоминаний и размышлений.

Вот и вокзал. Не спеша, я пересек весь город, добираясь до места, где расквартировалась дивизия. Шумно, брызгая пеной, катил свои воды буйный Терек, петляла, скрываясь в темных ущельях, Военно-Грузинская дорога…

Штаб дивизии — в небольшом двухэтажном домике после благоустроенных казарм Измайловского проспекта в Ленинграде он показался мне еще меньше, чем был. Тесные коридоры, много командиров в кавалерийской форме, звякают шпоры. Даже усомнился на минуту, не заблудился ли я: почему так много конников, ведь дивизия-то стрелковая?

И комдив — с кавалерийскими петлицами. Перехватив мой удивленный взгляд, сказал резко:

— Удивляешься, майор? Понимаю, новых настроений набрался там, в столицах. А мы тут коня ни на какую машину не променяем. Тут вам не Невский проспект — бездорожье, не очень на машинах раскатаешься. Конь, он свое слово еще скажет. Мы Гражданскую на конях прошли и Советскую власть завоевали. На конях, да-да!

— Товарищ полковник, — пытался я возразить, — сам коня люблю, кавказец я.

— Так чего тебе еще?

— Немцы танками сколько стран сокрушили… В предстоящей войне…

— Что?! — громовым басом перебил он меня. — Может, тебе неизвестно, что с немцами у нас договор заключен?!

Я заверил его, что мне это известно.

* * *

Это было известно достаточно хорошо. Но вера в договор с фашистской Германией была очень зыбкой. Казалось, раньше или позже военного столкновения с ней не избежать. Ошеломляющие успехи фашистских вооруженных сил в Европе вскружили голову генералитету вермахта, оказали пагубное воздействие на значительную часть населения Германии. На полных оборотах действовала геббельсовская пропагандистская машина, на все лады восхвалявшая «гений фюрера», его «приматполитику». Верховное немецкое командование целиком отдало себя под эгиду Гитлера. Уже после войны я прочел, что в то время начальник Генерального штаба сухопутных войск Германии генерал Гальдер записал в своем «Военном дневнике»:

«Решение вопроса о гегемонии в Европе упирается в борьбу против России. Поэтому необходимо вести подготовку к тому, чтобы выступить против России, если этого потребует политическая ситуация»[1].

К осени 1940 года Гитлер располагал военно-экономической базой почти всей Европы. После поражения Франции, с выходом к Ла-Маншу и захватом Бельгии, Голландии, Дании и Норвегии Германия изолировала Англию от Европейского материка и обезопасила свой западный тыл от серьезных атак со стороны англичан, могла оборонять западное побережье сравнительно небольшими силами. После же оккупации Югославии, Болгарии и Греции она обеспечила безопасность своего юго-восточного фланга от высадки крупных десантных войск противника.

Иначе говоря, в конце сорокового — начале сорок первого года гитлеровская Германия создала благоприятные условия для высвобождения крупных группировок войск и сосредоточения их на территории Румынии, Польши, Финляндии, в Восточной Пруссии. Для переброски их сюда требовалось не больше пяти-шести месяцев. Учитывая достаточное развитие сети железных и шоссейных дорог в Западной Европе, можно было предполагать, что эти сроки легко сократить до трех-четырех месяцев. Ближайшая к нашим границам аэродромная сеть на территории Румынии, Чехословакии, Венгрии, Польши и Финляндии позволяла разместить несколько тысяч самолетов всех классов и назначений.

К началу войны Германия сосредоточила на наших границах (включая войска сателлитов) пять с половиной миллионов солдат, почти пять тысяч боевых самолетов, около четырех тысяч трехсот танков и штурмовых орудий, огромное количество другой военной техники. Вся эта масса вооруженных сил требовала колоссального количества железнодорожных эшелонов. Конечно, все это не оставалось не замеченным нашей разведкой.

Так что утверждение некоторых тенденциозно настроенных западных историков Второй мировой войны, что советское руководство слепо полагалось на заключенный пакт о ненападении и верило в «честность» и «добропорядочность» фашистских заправил по отношению к взятым на себя обязательствам, мягко говоря, клевета. ЦК партии и Советское правительство справедливо полагали, что этот пакт позволяет выиграть время для укрепления обороны нашего государства, препятствует созданию единого антисоветского фронта, к которому так стремился Гитлер.

Мы гордились в предвоенные годы тем, как быстро стала наша Родина могучей индустриально-колхозной державой. Военные, мы особенно радовались началу целой системы мероприятий по укреплению оборонной мощи, техническому перевооружению Красной Армии и Военно-Морского Флота.

Завершился переход к кадровой системе комплектования войск, особое внимание было уделено увеличению количества частей и соединений, создавались крупные механизированные соединения — мехкорпуса. В 1940 году сформировали девять таких корпусов, в феврале — марте 1941-го началось формирование еще двадцати. Но, к сожалению, оно не было закончено к началу боевых действий — не хватило танков и других боевых машин, подготовленных командных кадров.

Тем не менее сделано было немало. И не могу не согласиться с Маршалом Советского Союза Г. К. Жуковым, который пишет, что период с 1939-го до середины 1941 года «характеризовался в целом такими преобразованиями, которые уже через два-три года дали бы советскому народу блестящую армию»[2].

В центре внимания советского военного руководства находились также и вопросы военной теории, полководческого искусства. Даже количество часов на лекции и семинары по теоретическим вопросам в Академии имени Фрунзе было увеличено чуть ли не вдвое. Мы, военные, увлеченно, до хрипоты, спорили между собой о новых книгах, которые удавалось прочесть о характере будущей войны, роли в ней различных родов войск, особенно новых.

Эти проблемы заняли умы военных теоретиков всех стран сразу же после окончания баталий 1914–1918 годов и Гражданской войны. На полях сражений появился «неуязвимый» танк, полем сражения стали и небеса. Техника сулила возможность решить ход и исход войны без участия больших человеческих масс — будто бы появилась завидная вероятность простейшего решения политической, классовой проблемы. Так казалось иным буржуазным историкам и полководцам. На свет появились теории «малой армии», «воздушной войны» и т. д.

Джон Фуллер и Лиддел Гарт, английские теоретики, выдвинувшие теорию «малой армии», переоценивали роль танков и аэропланов в Первой мировой войне, в военном успехе Великобритании.

В библиотеках была очередь за книжкой Фуллера «Танки в Первой мировой войне», а еще больше за другой книжкой — «Реформация войны». Будущая война виделась ему как война небольших профессиональных армий наемников, обладающих огромным количеством боевой техники. Даже воинскую повинность он полагал обязательной лишь для тех контингентов войск, которые призваны нести оккупационную службу.

Своеобразные идеи встречались в книжке «Господство в воздухе» итальянского генерала Джулио Дуэ: воздушная армада — тысяча самолетов-бомбардировщиков (по представлениям тех времен, колоссальнейшая цифра) — ежедневно бомбит пятьдесят-шестьдесят промышленных центров, превращает города противника в груды развалин и принуждает врага капитулировать.

«Отец» теории «воздушной войны» сначала некоторых даже привлекал своей системой доказательств… Спасибо нашим специалистам-теоретикам — они быстро поставили все на свои места и доказали: Дуэ исходит, по существу, из тех же теоретических посылок, что Фуллер и Гарт. Как ни маскировались буржуазные военные теоретики, существо их взглядов было едино: страх перед многомиллионной массой, получающей в руки оружие. Масса ведь могла повернуть оружие против тех, кто его вложил в ее руки. При этом небезосновательны были опасения западных военных теоретиков по поводу ненадежности тыла в длительной войне.

Советские военные специалисты утверждали: противопоставление человека технике, равно как и предпочтение одного рода войск другим, ненаучно, игнорирует объективные закономерности войны. Опыт обеих мировых войн полностью подтвердил справедливость этого взгляда советских специалистов.

Впрочем, теории Фуллера, Гарта, немецкого генерала Секта так ведь и не были взяты на вооружение правительствами их стран.

Во Франции, например, господствовала концепция позиционной войны, особые надежды возлагались на долговременные укрепления, на линию Мажино. Доктрина эта в какой-то степени тормозила развитие новых родов войск, наступательные средства, в частности танки, во Франции недооценивались.

В Англии и США, как в панацею, веровали в морскую силу. Тут считали, что военно-морской флот способен полностью обеспечить безопасность морских границ этих государств.

В Германии, жаждавшей реванша, еще в двадцатых годах зрела идея так называемой тотальной войны.

— Totalis, — говорил наш специалист по оперативному искусству, — словечко точное: древние умели выражать свои мысли лаконично. Сие означает по-латыни «всеобъемлющий». То есть всеобъемлющее подчинение экономики и всей жизни народа милитаристской системе и агрессивным целям правящей верхушки. Вот как мыслит его превосходительство генерал Эрих Людендорф, небезызвестный по военной истории…

Военная доктрина тотальной и «молниеносной войны» окончательно утвердилась в Германии с приходом к власти гитлеровцев. Она вполне отвечала звериному духу фашизма: истреблению подлежала не только армия противника, но и мирное население. Вероломство вводилось в норму.

Посему прежде всего — момент внезапности, противники громятся поодиночке, для быстрого сокрушения их применяются все силы и средства, однако предпочтение отдается танкам и авиации, на них делается главный упор. Становилось ясно, что теория «молниеносной войны» недооценивает прочие рода войск.

Впоследствии на полях сражений Великой Отечественной мы убеждались в порочности немецко-фашистской военной доктрины, в частности, в несостоятельности предпочтения одних родов войск другим, в справедливости утверждения наших военных теоретиков о том, что победа достигается лишь объединенными усилиями всех видов вооруженных сил.

Мы видели, что при всех частных различиях военные концепции капиталистических стран объединяла единая политическая основа: защита интересов капитала, захватнические цели, порабощение других народов. Впрочем, этот базис остался для них неизменным и поныне…

Иная в корне социально-политическая база определяла развитие советской военной науки, лежала в основе разработки советской военной доктрины. Советская военная школа опиралась на надежный фундамент стройной и глубоко научной системы знаний закономерностей вооруженной борьбы, открытых В. И. Лениным.

Прежде всего учитывалось, что Страна Советов будет принуждена вести борьбу с коалицией капиталистических государств, что противник будет располагать большими вооруженными силами и для отражения этого натиска потребуется мобилизация всех сил и средств Советской страны, что для достижения победы понадобится военная техника не просто в массовом количестве, а в количестве, превосходящем силы противника. А для этого необходимо повышение экономического потенциала страны.

Советская военная наука уже в тридцатые годы выработала принципы ведения глубоких наступательных операций. Согласно этой теории, для достижения успеха в наступлении требовалось одновременное подавление обороны противника средствами поражения на всю глубину, прорыв ее тактической зоны на избранном направлении и стремительное развитие тактического успеха в оперативный путем ввода в сражение подвижных войск (танков, мотопехоты, конницы), высадки воздушных десантов и т. д. Не были обойдены и вопросы теории обороны. В отличие от французской концепции позиционной войны советская военная школа рассматривала оборону как вынужденную меру, временную, для подготовки и перехода в наступление. Допускалась возможность ведения обороны в тактическом и оперативных масштабах, и она могла быть позиционной или подвижной, маневренной.

Комплексная теория наступления и обороны немало способствовала советским военным достижениям в сражениях 1941–1945 годов.

Вместе с тем в развитии военной науки, как теперь мы видим, были у нас и известные просчеты. Но не они определили в конечном счете силу советского военного искусства в достижении победы над таким могучим врагом, какого одолели советский народ и его армия, — над фашистской Германией вкупе с ее сателлитами.

Но вернемся к 1940 году, к тому самому моменту, когда началась моя служба командиром стрелкового полка на Северном Кавказе…

* * *

С командиром дивизии, бывшим кавалеристом, полковником И. В. Захаревичем за время совместной службы у нас установились прохладные отношения. Видит бог, не было с моей стороны неуважительности к начальству. Но и в армии случается, что с начальством не сходятся во взглядах. Другое дело, что это не должно мешать дисциплине…

Полковник Захаревич находил многие мои мысли, как, впрочем, и других командиров, «завиральными». Особенно расходились мы с ним в оценке роли конницы в будущей войне.

Он был прав, когда говорил, что конница сыграла выдающуюся роль в Гражданскую, была ударной силой Красной Армии в годы борьбы с белогвардейцами и иностранными интервентами. И упрямо твердил:

— Лично я ни на какую машину не променяю живого коня! А если вы променяете, так все равно не прожить вам без тактики, без оперативных приемов, которые мы, красные конники, кровью своей выработали.

— Разрешите возразить, товарищ комдив. Не против мы применения тактических и оперативных приемов конницы для новых подвижных войск. Это вы не хотите замечать новых подвижных войск. А между тем Фуллер, Дуэ…

Ну, тут вступала в силу субординация, и однажды я все-таки схлопотал выговор…

Не скрою, я был очень обрадован, когда после очередных учений, на которых наш полк получил высокую оценку, меня забрал к себе заместителем начальника оперативного отдела в штаб формируемой новой 19-й армии генерал И. С. Конев.

Не скрывал своей радости, что избавляется от человека, претендующего на собственное суждение о будущей войне, и комдив Захаревич.

— Правильное местечко тебе генерал определил, — напутствовал он меня на прощание с усмешечкой по адресу моих настроений. — Понавыдумываешь там всякой всячины. Будут тебе в штабе для этого и простор, и досуг. А то все каркаешь тут: война, война… В штабе и повоюешь.

Между тем ряд наших войсковых соединений двигался из глубины страны на Запад. С целью приближения войск к границе проводились крупные перегруппировки в приграничных районах.

Как и другим работникам штаба армии, мне неоднократно приходилось выезжать в войска. Не только в штабах, но и в частях командиры вполголоса передавали друг другу тревожные вести с наших западных границ.

Потому я не удивился, когда в середине июня услышал, как лектор из политотдела дивизии, рассказывая офицерам о международном положении, сказал:

— В случае расширения орбиты мировой войны наш враг номер один — Германия.

Я не удивился словам молодого политработника, потому что партия проводила огромную работу по подготовке к отпору возможной агрессии со стороны фашистской Германии, но вместе с тем принимала меры, чтобы не дать гитлеровцам повода для провокации. Меня поразила прямолинейность лектора: вслух говорить такое тогда было непринято.

Потому поинтересовался, как его фамилия.

— Старший политрук Скирдо Митрофан Павлович, — ответили мне.

Через несколько дней я сопровождал в штаб Киевского военного округа заместителя командующего армией генерала М. А. Рейтера. В Киев мы прибыли поздно. Остановились на ночлег в гостинице. Генерал был заядлым шахматистом, я неосторожно признался, что тоже люблю шахматы, и до двух часов ночи был нещадно бит на всех шестидесяти четырех клетках.

— Ну, это уже неприлично становится, — притворно недовольным тоном сказал Макс Андреевич. — Так я по твоей милости и буду произносить «мат» да «мат», — пробурчал он. — Пошли спать…

Не спалось. Командование и штаб округа накануне перебрались на запад, ближе к границе. Зачем? Долго еще я стоял у раскрытого окна, курил… Удивительно хороша была эта южная звездная ночь. Тишина как застыла в воздухе. Нарушали ее только редкие постукивания девичьих каблучков — это запоздалые влюбленные мерили Крещатик…

Посмотрел на часы: полтретьего ночи. Два часа тридцать минут двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года.

Сон все-таки сломил меня. Но вдруг словно что-то обрушилось в гостинице. И топот ног по лестницам, хлопанье дверей, громкие голоса. Выскакиваю в коридор. Мимо меня бегут.

— Что случилось, товарищи?

— Война!!!

Война… В это не хотелось верить. Но не верить было невозможно.

Да, свершилось. Война перестала быть областью споров политиков и сферой полемики теоретиков военного искусства, она стала реальностью — грубой и зримой.

Зримой: первые разрушения на улицах Киева, первые сироты…

Город — как растревоженный улей. Слухи о немецких диверсантах, переодетых вражеских лазутчиках… Немедленно вернулись с М. А. Рейтером к себе в 19-ю армию, но на следующий день пришлось снова выехать — в город Лубны. Вслед за мной должен был приехать заместитель начальника штаба армии полковник П. Н. Русаков. В ожидании его отправился посмотреть, что это за город такой — Лубны. Забрел на далекую окраину. Какое-то двухэтажное здание… Обошел его вокруг. А!.. Больничка, оказывается… И стоит-то как — просто утопает в зелени.

Красивый городок.

Вижу, раздвигаются занавески на окнах, мимо которых иду. Решил, что смущаю покой больных, надо уйти. Побрел в обратную сторону.

Не тут-то было. Чувствую шаги за спиной. Оглядываюсь: вслед за мной группа женщин в халатах — белых и в больничных, цветастых. Заметили, что я обернулся, тотчас попрятались за деревьями. Сделал несколько шагов — опять двинулись за мной. Гляжу, обгоняет меня мальчик с пионерским галстуком, бросает на меня полный любопытства и осуждения взгляд и мчит куда-то вперед. А через две-три минуты возвращается уже не один, а с милиционером.

Милиционер обращается ко мне, держа руку на кобуре нагана:

— С какой целью гуляете здесь?

— А что, это запретная зона?

— Много хотите знать, гражданин.

— Что же вам от меня надо?

— А то, что нельзя разгуливать, здесь будет военный госпиталь.

Тоже, конспиратор! Тотчас за моей спиной раздается предостерегающий женский голос:

— Что же это вы ему говорите, товарищ милиционер?

Оборачиваюсь — мама родная, меня обступают со всех сторон женщины, и на лицах у них написано такое, что мне явно не поздоровится. Но мне, мужчине, спасовать перед женщинами! На вопрос милиционера: «Вы кто будете?» — ерепенюсь:

— Разве не видите: командир Красной Армии.

Однако бравый милиционер не сдается:

— Паспорт!

Ну откуда у меня, военнослужащего, паспорт? Что он, в самом деле…

— Никакого паспорта у меня нет. Вы…

Но продолжить мне уже не дают:

— Да что вы с ним цацкаетесь, товарищ милиционер!

— Хиба ж не бачите!

— Берыть же его, бо…

Кольцо женщин вокруг меня смыкается. Милиционера оттерли в сторону. Крики, угрозы. И наконец раздается:

— Шпиен, да ей-богу ж, шпиен! Ось мы ему покажемо. А ну, жинки!

Не хватало только этого призывного клича. На мне рвут одежду, кто-то уже отцепил планшетку. «Славу богу, пистолета не нашли, — успеваю подумать я, — застрелят, право!»

Но меня, кажется, убьют и так — по лицу уже течет кровь, ворот гимнастерки разорван, вцепились в волосы.

Как умеют бить женщины, лучше меня описал Михаил Шолохов в «Поднятой целине», не буду с ним соревноваться, скажу только, что пришел бы мне бесславный конец в первые же дни войны, если б в этот момент не подоспело сюда несколько военных.

Толпа расступилась перед ними. И когда женщины увидели, что те с удовлетворением возвращают мне удостоверение личности и берут при этом под козырек, их как ветром сдуло.

Надо было видеть, с каким изумлением осматривал меня полковник Русаков, когда меня, истерзанного, исцарапанного, с всклокоченными волосами, привели к нему. И как хохотал, когда я поведал ему, как чуть не пал жертвой бдительности санитарок и выздоравливающих небольшой местной больнички.

— Что ж, майор, поздравляю с первым, так сказать, боевым крещением, — сказал Русаков, утирая слезы. — И не стоит обижаться на женщин, они ведь из патриотических побуждений…

Сейчас я и сам не могу сдержать улыбки, вспоминая свое «боевое крещение», а тогда… Тогда я не сразу отдал должное патриотизму моих мучительниц. Вот встретиться бы с ними нынче, от всей души поклонился бы им до земли и сказал бы все высокие слова, какие знаю…

А тогда всю ночь пролежал, не смыкая глаз, ощупывая свои синяки и шишки, терзая себя подробностями комической ситуации, в которую угодил. «И кого за шпиона приняли!» — сетовал я и вспоминал всю свою жизнь.

…Я родился в маленьком, закинутом высоко в горы армянском селе Чардахлы в Шамхорском районе Азербайджана. Здесь я впервые услышал слово «Отчизна».

Это было в те далекие для меня времена, когда еще мальчуганом удостоился высокой чести быть посланным на эйлаги[3] подпаском к чабану Мехти-даи, дядюшке Мехти — так теперь его уважительно зовут в наших краях. В ту пору он был хотя и значительно старше меня, но все-таки еще сравнительно молодым человеком. В высоченной островерхой папахе, огромной черной бурке, вооруженный длиннющим посохом, чабанской палкой с крючком на конце, чабан Мехти был в моих глазах аксакалом — мудрецом, учителем, наивысшим авторитетом.

Педагогики он придерживался, правда, не современной, основанной главным образом на универсальном применении своего посоха: и для ловли заблудших овечек (он это делал виртуозно своим крючком на палке!), и для вразумления непонятливых подпасков.

Однажды, когда мы с ним и еще одним, уж вовсе малолетним мальчуганом карабкались в горы, разыскивая пропавшего барана, а мальчишка захныкал и я дал ему подзатыльник, Мехти огрел меня по спине своим посохом так, что я до сих пор забыть не могу. При этом он произнес лишь: «Мы с тобой мужчины» — и замолчал.

Чабан Мехти вообще мало говорил с нами, подпасками, со мной в частности, хотя прекрасно владел армянским, а я довольно хорошо знал азербайджанский язык. Наши села были соседями — азербайджанское Аиплу, неподалеку русская деревня Славянка. С эйлагов, с высоты, казалось, что они примыкают друг к другу. Здесь, на высоте, повстречали мы другого чабана, моего родственника дядю Айказа.

Мехти с Айказом были старинными приятелями и в чем-то даже похожими друг на друга — оба немногословные, суровые на вид, хранители неписаных законов чабанской касты, пользующейся у жителей гор особым уважением. Настоящие мужчины, говорили о них. Еще бы — весь свой век в горах, вдали от дома, один на один с волками, ночной тьмой, ледяными ветрами и одиночеством!

Вот здесь и произошел разговор, когда, мне кажется, я впервые услышал слово «Отчизна». Одного только не помню: по-армянски ли, по-азербайджански было оно в тот раз произнесено.

— А что это — Отчизна? — спросил я.

Мехти посмотрел на меня как на недоумка.

— Отчизна — это земля отцов. Это ведь и по-армянски так? — повернулся он к Айказу.

— Да, земля отцов, — повторил Айказ. — Здесь был дом твоего прадеда. И его деда, — Айказ кивнул в сторону Мехти.

— Пусть земля, — сказал Мехти, — будет им пухом.

— Без хорошего соседа, — добавил Айказ, — очаг не очаг, дом не дом.

— Да… без очага дома нет, — подтвердил Мехти.

— А без дома — села. А без села — и Отчизны тоже. Понятно? — строго спросил Айказ.

— Понятно… — ответил я.

Впрочем, по-настоящему понятно мне это стало лишь много лет спустя.

Хоть и неписаными были суровые законы гор, но параграфом первым значилось в них: будь защитником своего очага, своего дома, своего края, своей страны. Жизнь твоя дорога, но не дороже чести Родины, отдай за нее свою жизнь, чтоб продлилась жизнь ее. Суровость закона этого прежде всего адресовалась мужчине. Мужчина брал меч или простой топор — что первое попадалось под руку — и становился в строй защитников, в строй воинов. Стать воином мог каждый, кто достигал возраста мужества. Но дальше нужно было с честью оправдывать свое мужское звание. И потому оно считалось в высшей степени почетным. Мальчик становился мужчиной, а значит, воином, защитником. Когда мальчуган совершал смелый поступок, о нем говорили одобрительно: «Погляди на него, взрослый уже, воин…»

И мы, мальчишки, мечтали, когда наконец мы станем взрослыми.

Кто из мальчишек в детстве не играл увлеченно в «войну»? Но в мое детство она вошла всей своей реальностью, как, впрочем, и у мальчишек сороковых годов. У меня это были двадцатые годы. Еще не закончилась Гражданская война. Еще бурлят вовсю на Кавказе военные и политические страсти, в которых мне, двенадцатилетнему мальчишке, конечно, не разобраться. Одно знаю: взрослые вооружаются, создают в селах дружины для самозащиты, значит, надо и нам (мы ведь тоже почти уже мужчины) вооружаться. Достаю старинный дедушкин кинжал, прицепляю его к своему поясу и в таком воинственном виде появляюсь на улице. Но вместо лютой зависти товарищей слышу насмешливый хохот прохожих: «Эй, вояка, от твоего вида у самого турецкого паши будут переполненные штаны!»

Я оглядываю себя и понимаю, что вызывает такую реакцию: дедушкин кинжал такой длины, а я такого маленького роста, что кинжал достает до самой земли. Закусывая до крови губы, снимаю кинжал, прячу его в саманник, но каждый день проверяю, цело ли мое грозное оружие.

Но вместе с тем мне уже начинают доверять — берут в ночной дозор, в караул. Крестьяне вооружаются на всякий случай — здесь уже знают, какая судьба постигла Бакинскую коммуну. Правда, стало известно, что к Баку продвигается с боями Красная Армия, а точнее, 11-я ее армия во главе с Кировым, Орджоникидзе, Микояном, но все равно крестьяне не хотят быть застигнутыми врасплох: в горах свирепствуют националистические банды всякого рода, пытаются посеять рознь и раздор между веками живущими в мире и дружбе соседями, жителями армянских и азербайджанских сел. Это националистам удается плохо, и тогда они пытаются спровоцировать вооруженные столкновения, сами нападают на мирные селения. Народные дружины самообороны возникают повсеместно — крестьянам надо пахать и сеять, а не стрелять.

В преддверии мая 1920 года 11-я Красная Армия вошла в Баку, а вскоре ее части появились и у нас. С великой радостью встречал их народ. Ну а мы, мальчишки, целыми днями крутились среди красноармейцев, просили разрешить потрогать винтовку, позволить покормить коней. С удовольствием чистили и купали лошадей, за что порой получали в награду потертую буденовку — восторгу не было конца.

Начиналась новая жизнь.

…Вижу себя четырнадцатилетним босоногим мальчишкой-чардахлинцем, по простоте душевной предпочитающим горные тропки торным тропам науки. А уж тропинки всех четырех гор, окружающих мои родные Чардахлы, знаю назубок.

Помню, как однажды на такой вот дорожке повстречался с Ервандом Мартиросяном, парнем из нашего села, которого все звали «Ерванд-комсомол». Был он всего года на три старше меня, но обладал большой физической силой. Самого меня природа обделила — я рос маленьким и щупленьким. Твердо верил, что лишь из-за физической силы избрали Мартиросяна секретарем сельской комсомольской ячейки, чтоб нагонял страх на богатеев.

Была она немногочисленна, эта ячейка, всего семь человек поначалу, потом в нее входило уже почти пятьдесят ребят.

Непросто это было в те годы в наших краях — вступить в комсомол. Многие родители не только не разрешали самим стать комсомольцами, но не позволяли даже общаться с членами ячейки.

Не будем забывать, где это было.

Кавказ… Смешение языков. Сотни народов и народностей, речей и вероисповеданий. Власть адатов и вековых предрассудков. И, как везде в первые годы Советской власти, непреодоленная инерция классового неравенства в сознании темных, невежественных жителей горных заброшенных сел.

Первый свет, первое слово ленинской правды принесли к нам в село бакинские большевики, рабочие, бывшие чардахлинцы, когда-то ушедшие на заработки в нефтяную промышленность. Еще в 1919 году они создали в Чардахлах подпольную большевистскую группу. В ней было всего девять коммунистов, но мусаватисты, дашнаки и прочие прихвостни буржуазии и помещиков знали их силу и влияние на массы. Как только в Азербайджане победила Советская власть, коммунисты организовали в Чардахлах батрацкий комитет и нашу комсомольскую ячейку.

Вот тогда и стал ее вожаком Ерванд Мартиросян. Его кулаков побаивались сынки богатеев, да и богатые папаши предпочитали не связываться с ним, обходили стороной.

Ерванд хорошо начал. Каждое воскресенье собирал молодежь — ремонтировали бесплатно дома бедняков, дороги, мосты.

Завоевали комсомольцы села добрую славу в округе. И показалось Ерванду, что это все он один, его личная заслуга. В мысли этой его укрепляли собственные большие кулаки. Ерванд не выносил, когда ему перечили. Нерадивых, как ему казалось, ребят воспитывал подзатыльниками, тумаками. А поскольку нельзя дать подзатыльника девчонке, зачем девушек и в комсомол принимать?

А девушек и так не пускали родители. Напоминаю, дело-то происходило на Кавказе.

И вот стою я на узенькой тропочке перед Ервандом Мартиросяном, смотрит он на меня тяжелым своим взглядом и цедит сквозь зубы:

— Почему тебя не было на последнем воскреснике?

— Ты мою сестру не пустил на работу, и я не пошел.

— Воскресник для комсомольцев.

— А почему моя сестра не может быть комсомолкой?

— Не бабское дело комсомол. А тебе, парню, стыдно, за бабью юбку держишься! Прочь с дороги!

Ну, вскипело тут у меня, конечно, А Ерванд только свои кулачищи сжал. Куда мне против него! Сознаю это вроде, а сам ни с места, как врос. Упрямый был, не лучше этого Ерванда.

И не выдержал Мартиросян. Плюнул для виду в обрыв и круто повернул назад.

Наверное, тогда я впервые понял, в чем истинная сила человека.

А Ерванд между тем продолжал упиваться своей властью. Дошло до того, что крестьяне стали жаловаться на него, а получилось так, что жалуются на комсомол. Потому вскоре приехал в Чардахлы секретарь уездного комсомольского комитета (укомола).

Бурное было собрание. Размахивая кулачищами, призывал Ерванд все «революционные» проклятия на головы «зарвавшихся интеллигентов», но это не помогло. Собрание проголосовало за снятие его с поста секретаря ячейки.

Новым вожаком сельской молодежи был избран Алексей Баграмов, младший брат будущего Маршала Советского Союза И. Х. Баграмяна, тоже чардахлинца по происхождению. Алексей — умница, светлая голова, книжник. «Учиться» было его любимое слово. И вот уже все ребята ходят в вечерний ликбез — какую там «грамоту» давала приходская школа сельского попа Геворка! Многие посещают кружки политучебы. Оборудовали сельский клуб, возникла самодеятельность. Идут на сцене пьесы на злободневные сельские темы, драматурги — наши деревенские учителя.

Одна беда — и мужские и женские роли приходится исполнять парням. Нет девушек. Нет их почти и в комсомоле — родители не пускают, да и Мартиросян в свое время поспособствовал.

Тогда, помню, собрал нас Алексей.

— То, что не идут к нам девушки, наш позор, ребята. Значит, мы с вами не можем так себя с ними вести, чтобы они нам верили, чтобы уважение к нам имели. А откуда у них возьмется, если у нас к ним нет?

— Почему это у нас к ним нет? — зашумели ребята. — Как еще с ними обращаться, как с шахинями?

— Как с девушками, — спокойно отвечал Алексей.

— Но ведь ты сам твердишь: равноправие, равноправие. Как же с ними обращаться? — не унимался кто-то.

— Как с девушками, — твердо повторил Баграмов.

К концу 1923 года в нашей ячейке уже десять девушек. И они не только в самодеятельности играли, они были везде, были действительно нашими товарищами.

А в Новый год от нас забрали Алексея. Забрали на повышение — в укомол. И радовались мы, и печалились, прощаясь с другом. Но связь с Баграмовым у чардахлинских комсомольцев не прервалась.

Когда на прощальном собрании Баграмов сказал, что взамен себя рекомендует избрать секретарем Амазаспа Бабаджаняна, я не сразу поверил своим ушам…

— Меня? Но ведь и я, как Ерванд… — Нет, не кулаки я имел в виду. — Горячий…

Меня избрали. И было мне очень нелегко. Шутка сказать: уже почти сто пятьдесят комсомольцев в нашей — и ячейкой-то уже не назовешь — организации. Спасибо, помогали коммунисты.

Однажды позвал меня к себе секретарь партийной ячейки:

— Слушай, сынок. Не очень увлекайся администрированием. Комсомол — это демократия. Понял?

Я отлично понял, что он хотел сказать, хорошо знал все свои пороки как руководителя, хотя вовсе не понимал, что означают сами слова «администрирование», «демократия»… Куда уж там, окончил пять классов деревенской школы с грехом пополам. Может, и не из-за недостатка способностей, но из-за недостатков домашних определенно. Было в нашей семье ни много ни мало восемь душ детей…

Но еще одно иностранное слово пришлось мне усвоить в те далекие годы.

Такая произошла история. Во время очередной репетиции драмкружка, которая проходила на летней площадке, на сцену бросили дохлую кошку. Девушки наши разбежались, долго отказывались возвращаться в драмкружок, и мне, секретарю комсомольской ячейки, уговорить их стоило больших трудов.

Еще через несколько дней все село огласил душераздирающий вой осла. Люди выбежали на улицы, и их глазам предстала отнюдь не смешная картина: бедное животное металось в ужасе — кто-то подвязал к его хвосту пук соломы и поджег. Осла спасли, конечно, но сельчане расходились, ворча:

— Вот она, новая молодежь, а еще всякий там «комсомол» придумали…

Кто же мог творить такое, пытался догадаться я. Кто-то хулиганит, а виноват комсомол, то есть я и мои товарищи. А может, это «дачники»?

Они могли. «Дачники» — молодые люди, подавшиеся из Чардахлов в город, сыновья состоятельных родителей, которые на лето возвращались под отеческий кров. У сельских жителей считается само собой разумеющимся, что в разгар полевых работ все заняты делом, как-то не принято оставаться в стороне. «Дачники» же считали себя уже горожанами, сельский труд для них был делом низким, и они предпочитали «отдыхать» — буянить, устраивать гулянки и выпивки до поздней ночи. Такие гулянки, как правило, завершались какой-нибудь очередной «изобретательной» выходкой — вроде проделки с ослом.

Я решил проследить за ними. И вот однажды, когда уже стемнело, я увидел, что компания «дачников» поймала собаку, подвязала ей к хвосту пустую жестянку и с криками, гиканьем погнала собаку по улицам, швыряя ей вдогонку камни. Бедный пес обезумел, он бросался с пронзительным лаем из конца в конец села. Лай тут же подхватили остальные собаки, а их было много, как в каждой деревне. Начался такой «концерт», что хоть беги прочь из села.

А «дачники» стояли руки в боки и, довольные, хохотали вовсю. Тут пришел конец моему терпению.

— Останови собаку и отвяжи жестянку! — сказал я одному из «дачников».

— Еще чего! Слышите, братцы, что мне этот «начальник» приказал? А знаешь ли ты, комсомольский вождь, чья это собака? Попа!

— Останови! — твердо повторил я.

Раздался обидный смех «дачников». Их было трое, я один.

— Гляньте-ка, ребята, на это пугало! — завизжал один из них. По-городскому одетый франт, он издевался над моей чухой[4] с отцовского плеча.

Тут пришел конец и моей «секретарской» выдержке. Я нанес ему удар снизу вверх, он был намного выше меня, и удар пришелся в подбородок. Он опрокинулся навзничь, затем вскочил, бросился на меня, его дружки тоже. И плохо бы мне пришлось, если б не сбежались люди, не растащили нас.

Об этой драке я бы, может, и забыл, если б не последующие события. Избитый «дачник», обвязанный полотенцем, и его дружки явились на следующий день на комсомольское собрание, потребовали, чтоб им разрешили сделать «важное заявление».

— Вот видите, — указав на обвязанного полотенцем, сказал один из них, — это дело рук вашего вожака. Он его избил вчера. А за что? За собаку. Собака ему дороже человека. И чья?! Попа сельского. Отца Геворка.

— А ты что, выбирал, какой собаке банку привязывать? — выкрикнул кто-то в зале.

— Но собака поповская. А кто из нас у попа в классе не слышал: «идиотик», «ослиная голова» и прочие приятные вещи?

Что тут поднялось! Одни кричали:

— Да, наш поп такой, так ему и следует!

Другие:

— А при чем тут бедная собака, она в религии не разбирается!

Больше всех кричал пострадавший «дачник», даже полотенце с себя сорвал:

— Поп Амазаспу благодарность выразит, в молитве его помянет! Религия — опиум для народа!

— Тихо! — перекрыв дикий шум, раздался зычный голос секретаря нашей партячейки. Неизвестно, когда он заглянул в школьный зал, где шло собрание, и примостился где-то в последнем ряду. Сейчас он быстрыми шагами приближался к сцене. — Тихо! — повторил он. — Как ты сказал? — обратился он к пострадавшему. — «Религия — опиум для народа»? Да кто тебе право дал великие эти слова для своей выгоды использовать? Знаешь, как это называется? Демагогия. Де-ма-го-ги-я, — повторил он по складам. — Понял?

«Пострадавший» стал опять заматывать лицо полотенцем.

— Не позволим, — твердо сказал секретарь партячейки. — По-моему, ребята, здесь все абсолютно ясно, и пора закрывать этот вопрос. Глупая дискуссия.

— Правильно! — закричали с мест. — Амазасп, веди собрание дальше! Пусть посторонние удалятся!

«Дачники» удалялись, опустив головы. Первое серьезное сражение было выиграно.

Летом 1925 года меня вызвали в уездный комитет комсомола. Ехал туда я и по пути придумывал себе разные оправдания: уверен был — вызывают из-за истории с «дачниками». Но секретарь укомола, наш Алексей Баграмов, оглядел меня внимательно и объявил:

— Ну, воин, решили послать тебя на учебу. Возражений не предвижу: парень ты толковый, нашему делу преданный. Тебе остается только один вопрос: куда? Есть две комсомольские путевки — на рабфак и в военную школу. Что выбираешь?

— Военную школу, — не задумываясь ответил я. Да и мог ли по-другому: в нашем краю о военных всегда говорили с чувством высочайшего почтения, издревле жило представление о воине как о человеке доблести, рыцаре-заступнике. А двоим моим родственникам с материнской стороны удалось выбиться из голытьбы в офицеры русской армии: дядя стал штабс-капитаном, георгиевским кавалером и погиб в Первую мировую, а брат моего деда дослужился даже до генерал-майора и вышел в отставку еще до 1914 года.

— Ну и отлично, — одобрил Баграмов. — Получишь сегодня рекомендательное письмо в ЦК комсомола Армении. И завтра же в путь.

Путь предстоял в Ереван, где находилась одна из военных школ, располагавшихся в Закавказье. Я говорю — одна, потому что в то время в каждой из Закавказских республик — в Армении, Азербайджане и Грузии — была своя военная школа, где обучение велось на местном языке.

Итак, я собрался в Ереван — Эривань, как он тогда назывался, — в город, где я сроду не бывал и, конечно, не имел ни единого знакомого человека. Мать, посетовав, что сын покидает отчий кров, и вдосталь поплакав, достала из-под спуда затертую трехрублевку — деньги, вырученные за шкуру нашей старой коровы. Это был весь наш наличный капитал.

Но билет до Тифлиса, а прямых поездов до Эривани не было, стоил, помнится, целых два рубля двадцать копеек. Такую роскошь я себе позволить не мог и отправился, разумеется, зайцем. Избрал для этого товаро-пассажирский поезд, неизвестно за что кощунственно названный «Максим Горький». Забрался на третью полку, спрятался там между чьими-то мешками-хуржинами и затих.

Целых шестнадцать часов полз наш поезд до Тифлиса, а езды-то настоящей было, наверно, часа четыре. Все эти шестнадцать часов я сидел между мешками действительно как заяц, боясь шевельнуться, вздохнуть.

Страшно обрадовался, что мне удалось перехитрить кондукторов — сберечь свои три рубля, — и твердо решил продолжать и дальше путь зайцем. Забрался на тормозную площадку вагона какого-то товарного поезда, идущего в сторону Эривани, и был через два часа, сонный, снят оттуда кондуктором и передан милиционеру, который, крепко держа меня за руку, доставил в помещение пункта железнодорожной милиции.

Дежурный по пункту — пожилой человек с густыми черными усами — внимательно оглядел меня с головы до пят, взялся было за перо, но потом отшвырнул его в сторону.

— А ну, парень, признавайся, куда едешь и почему без билета?

Я сказал сразу правду и неправду: дескать, хочу учиться, а денег нет ни копейки.

Дежурный еще раз внимательно в меня вгляделся. Сначала усы его угрожающе поползли вверх, но когда взгляд его опустился вниз и на глаза ему попались мои деревенские чарыки, привязанные на манер русских лаптей, усы тоже опустились в миролюбивое положение.

— Отпустите! — бросил он приведшему меня милиционеру.

— Так ведь он опять… — начал было милиционер.

— Отпустить! — перебил его дежурный и отвернулся.

— Дяденька, больше не буду, — на всякий случай скороговоркой выпалил я, шмыгнул за дверь и через час снова дремал на тормозной площадке очередного товарняка.

К вечеру второго дня я наконец прибыл в Эривань. Благополучно переночевав в городском саду, почему-то громко именовавшемся «английским парком» (от этого спать на садовой скамейке было не мягче и не теплее), наутро стоял перед проблемой, куда идти: у меня на руках было выданное Алексеем Баграмовым направление в Эриваньскую военную школу и им же подписанное письмо-ходатайство в ЦК комсомола Армении. Погадав недолго, я предпочел идти прямо в школу, тем более что меня уже грыз проклятый голод, за несколько дней в пути я успел порядочно отощать — старался тратить свой скудный трехрублевый капитал как можно более расчетливо.

Расспросив прохожих, не без труда добрел до нужного места — забора с железными воротами и красной звездой над ними. В воротах возвышался часовой с винтовкой в руках, в шинели, один вид которой вызывал у меня великое почтение. У часового же мой вид вызвал, видимо, только чувство презрительного снисхождения.

— Э-эй, — протянул он насмешливо, — езжай, парень, восвояси, прием в школу закончен десять дней назад…

— Но послушайте…

— Прием закончен десять дней назад.

Тут я взбеленился:

— Пусти меня к начальству!

Рванулся в проходную, пытаясь оттолкнуть часового.

— Что-о-о! — крикнул он. — Назад!

И я увидел направленный прямо на меня штык. Аргумент был слишком убедительным. Я только плюнул перед собой и повернул вспять.

— Иди-иди! — раздалось мне вслед. — Шляются тут всякие!

Я показал моему обидчику кулак и, задыхаясь от обиды, повернул обратно. Шел я, не разбирая пути, думая лишь о том, что, если действительно прием окончен десять дней назад и часовому даны полномочия, чтобы в опоздавших штыком тыкать, тут уж никакой ЦК комсомола не поможет, не стоит туда, наверное, и ходить…

Ноги мои от усталости и голода заплетались, но тут до носа донеслись такие возбуждающие, аппетитные запахи поджаренной баранины, что я, забыв обиду, поднял голову и увидел, что забрел на знаменитый ереванский базар — гантар.

Давно уже нет в нынешнем Ереване гантара, снесен, застроен современными городскими кварталами. А тогда это была огромная площадь — настоящий восточный рынок. Здесь торговали всем, что только можно себе представить.

Но, не обращая внимания ни на что другое, я брел прямо туда, откуда несся пьянящий запах шашлыка и котлет. Чуть не качаясь, отсчитал продавцу несколько монет за пару крошечных котлет и, обжигаясь, так быстро проглотил их, что даже стал оглядываться, куда эти чертовы котлеты подевались.

Пришлось купить еще одну котлету. И хотя лишь заморил червячка, на душе стало как-то полегче, и уже не таким грустным казалось все на свете.

— А где тут улица Абовяна? — спросил я первого же человека в базарной толчее.

На улице Абовяна находился ЦК комсомола Армении. В помещении, где располагался ЦК, было многолюдно, оживленно и шумно. Еле нашел приемную первого секретаря, которому надлежало передать письмо. Миловидная девушка спросила:

— Вы к товарищу Гургену?

— Нет, к секретарю ЦК.

— Товарищ Гурген — это и есть секретарь ЦК Гурген Гумедин. А ты из Апарана?

За апаранца приняла, обиделся я. Про апаранцев, жителей самого далекого горного района Армении, ходили шуточки и анекдоты. Я оскорбленно насупился.

— Сейчас, сейчас, — как бы извиняясь, проговорила девушка и через минуту ввела меня в кабинет к Гургену Гумедину.

Прочитав письмо, Гумедин посетовал, что я опоздал, попросил зайти завтра.

— А до завтра что мне делать? — И я рассказал, что мне снова придется ночевать в «английском парке».

— Да, дружище… — протянул Гумедин. — Ладно, посиди, — и взялся за телефонную трубку.

Долго он звонил куда-то, добивался кого-то, просил, требовал, опять просил, наконец сказал мне:

— Все. Порядок. Знаешь, где военная школа? Дуй туда, не теряй времени.

Теперь уж знакомый мне путь не казался таким длинным. Но в дверях стоял все тот же часовой.

— А, это ты опять! А ну давай отсюда, пока жив.

— Но, братец…

— Двигай, говорю, пока жив.

— Но…

Неизвестно, сколько продолжались бы наши препирательства, если бы не показался дежурный командир.

— Бабаджанян? — коротко спросил он.

— Да… — От неожиданности я растерялся: «Откуда он знает мою фамилию?»

— Следуйте за мной.

Я последовал за начальником, не отказав себе в удовольствии показать своему обидчику язык.

Дежурный привел меня в казарму, подозвал какого-то военного с двумя треугольниками в петлице:

— Новичок. Примите, разместите, обмундируйте.

Ничего не сказав мне, дежурный ушел. Младший командир, указав мне на койку с набитым соломой матрацем, покрытую одеялом грязновато-желтого цвета, тоже куда-то ушел. Меня тут же окружили курсанты, посыпались вопросы: откуда, кто такой, почему опоздал?

Из разговора я тут же узнал, что в разгаре вступительные экзамены. Узнав, что мне предстоит сдавать, я пал духом. Вскоре, однако, меня вызвали в учебную часть, там сказали, что первый экзамен предстоит по математике. Математика мне давалась хорошо, хуже обстояло с грамматикой и литературой — этих предметов я всегда больше всего боялся.

Но, оказывается, больше всего следовало опасаться медицинской комиссии. Нет, я был совершенно здоров. Дело заключалось совсем в ином. Баграмов перед отъездом сказал, чтоб я захватил свою метрику. Но какая там была в те годы метрика! Я пошел в сельсовет и попросил справку, что мне девятнадцать лет — именно с девятнадцатилетнего возраста тогда брали в военные училища.

— Но тебе же всего семнадцать! — возразил председатель.

— Учиться хочу.

Председатель покачал головой, поставил в справке «19», добыл из кармана печать, завернутую в огромный лоскут, долго дышал на нее, словно раздумывал, идти на обман или нет. Я в это время не дышал. И оба мы облегченно вздохнули, когда наконец со словами «Ну, дело это доброе…» он прихлопнул печатью мою справку.

Теперь я снова стоял, затаив дыхание, перед медкомиссией, а она пыталась догадаться, на сколько лет ее обманывал с помощью своей справки этот низкорослый деревенский паренек.

Наверно, поэтому я был зачислен в курсанты условно. Это означало, что выдали мне обмундирование, которое на языке интендантов именовалось «б/у» — «бывшее в употреблении»: брюки мои были сплошь из заплат, а сапоги разного размера — левый спадал, правый не налезал. В таком виде я был предметом шуток и насмешек товарищей и в свободные часы старался куда-нибудь подальше забрести по территории школы.

Так забрел я в школьный тир, где курсанты старшего курса упражнялись в стрельбе из малокалиберной винтовки. За их стрельбой внимательно наблюдал военный с двумя ромбами и чертыхался при каждом неудачном курсантском выстреле.

— Чего слоняешься, парень? — строго спросил он, заметив меня. — Ты что, из музкоманды? Стрелять хочется? А ну… выдать ему патроны!

Я неуклюже улегся, выстрелил раз, другой, третий.

— Да ну! — вскричал начальник, когда показали мою мишень. — Вот это да! Да это ж три десятки! Вот как должен стрелять будущий краском! Постой, а почему, парень, ты в таком виде?

Я ответил, что я условный курсант.

— Чего? — грозно спросил он. — Какой такой условный? Сегодня же зачислить! — коротко бросил он подошедшему руководителю стрельб. — И пусть ваши люди учатся, как надо стрелять.

Потом я узнал, что это был сам начальник училища товарищ Г. Ованесян.

Произошло это 20 сентября 1925 года. С этого дня я перестал быть «условным», а стал профессиональным военным.

Забота об учебе наших военных кадров всегда была предметом первостепенного внимания партии и государства. Это был вопрос обороны Родины. И Родина не жалела для этого средств. Но у нее в те трудные годы были довольно скудные возможности, и мы, курсанты, делили трудности со всей страной: учебной литературы не хватало, питались довольно скромно, как все красноармейцы, одеты были в обычное обмундирование рядовых, не то что нынешние курсанты советских военных училищ (костюмы на все случаи жизни: полевой, повседневный, парадный — да с галстуком). Сами строили себе столовую, санитарную часть, конюшню, помогали трудящимся по благоустройству города.

И как бы велики ни были трудности, учились мы с каким-то подъемом. Мне спервоначала доставалось особенно трудно — серьезной общеобразовательной подготовки у меня не было. Приходилось крепко налегать на книжки, не всегда даже ходил в увольнение. Старался я изо всех сил, и постепенно дело пошло на лад. Вскоре меня даже избрали секретарем комсомольской организации роты.

Летом 1926 года мы были в лагерях. Наш лагерь располагался в Нафтлуге, пригороде Тифлиса, как тогда называлась столица Закавказской Социалистической Федеративной Советской Республики, в которую четыре года назад объединились Азербайджанская, Армянская и Грузинская советские республики. Их объединение, как я теперь вижу, было велением времени. Тогда сообща, в Федерации, им было легче решать сложные задачи развития народного хозяйства. Впоследствии, по Конституции 1936 года, три Закавказские республики вошли в СССР как суверенные союзные республики.

История развития моего родного Закавказья в советское время вновь со всеми яркими подробностями встала в моей памяти, когда я познакомился с проектом новой Конституции. Закрепленное в ней решение национально-государственного устройства обеспечивает подлинно демократическое сочетание общих интересов нашего многонационального Союза и интересов каждой из республик, обеспечивает всесторонний расцвет и неуклонное сближение наций и народностей нашей Советской страны. «…Главное направление того нового, что содержит проект, — отмечал Л. И. Брежнев, — это расширение и углубление социалистической демократии». Радостно сознавать, что эстафета, которую приняло мое поколение, продвинулась на новые высоты на пути к коммунизму.

…В Тифлисе в 1926 году рядом с лагерем армянской школы были разбиты лагеря азербайджанской и грузинской военных школ, а также 21-й пехотной школы, где обучение велось на русском языке. В этой школе учились многие краскомы и политработники — участники Гражданской войны, имевшие большой боевой опыт, но нуждавшиеся в пополнении знаний по военному делу. 21-я школа шла впереди всех наших школ, мы с огромным интересом ходили в гости к ее курсантам, любили посещать собрания этой школы, на которых с очень содержательными докладами выступали сами курсанты — бывшие командиры и политруки. Мне, как комсоргу, тоже было что здесь перенимать.

И вот однажды пронесся слух, что все наши четыре школы — три национальные и 21-ю — сольют в одну.

По-разному отнеслись к этому курсанты. Подавляющее большинство встретили это сообщение с энтузиазмом — мы жили в Закавказской Федерации, и такое решение вытекало из логики всей нашей жизни.

Нашлись, однако, и другие. Не стану называть имени — ныне это заслуженный человек, героически сражался на фронтах Великой Отечественной. Но тогда… Тогда нам было по девятнадцать лет, и многие, как и я, пришли из далеких, глухих деревень. Мы пережили тяжелые годы временного господства буржуазных националистов — дашнаков и мусаватистов, меньшевиков. И хотя повсеместно победила Советская власть, националистические пережитки все же кое-где оставили свои следы…

Он ходил в те дни хмурый как туча. Я попробовал его разговорить, и тогда он выдавил из себя: — Очень нужно! Я и своим языком обойдусь…

— Как это обойдешься? — не понял я.

— Хватит мне моего собственного. А что, еще по-грузински и по-азербайджански учиться?

— Нет, только по-русски.

— А ты сам хорошо знаешь русский? — с подковыркой спросил он.

— Слабо знаю, — признал я. — Но выучусь.

— Выходит, мне на своем родном учиться уже нельзя?

Дело тут было, оказывается, серьезное. Подумав, я сказал:

— Послушай, а как ты себе представляешь: если враг нападет, ты воевать будешь только на армянской территории, а дальше ни на шаг?

— Почему? — не сдавался он. — Поведу свой армянский взвод и дальше преследовать противника.

— А если тебя поставят полком командовать?

— И полк поведу.

— А если дивизией?

— И дивизию.

— А если… армией?

Он рассмеялся:

— Меня?

— Ну а вдруг? Вдруг ты окажешься таким талантливым? А в твоей армии будут и армянские, и грузинские, и украинские, и… ну, какие хочешь еще полки? На каком ты языке будешь командовать? СССР — большой, Красная Армия одна. Как же тут без русского обойтись?..

Сейчас, когда русский стал для каждого гражданина нашего великого Союза республик независимо от его национальной принадлежности вторым родным языком, приведенный мною диалог может казаться, наверно, искусственным. Но в середине двадцатых годов процесс превращения русского в язык межнационального общения только еще начинался. И наша армия шла авангардом в этом процессе.

Русский язык помогал нам овладевать богатейшей сокровищницей великой русской культуры. А в первую голову, конечно, русским военным искусством — суворовской «наукой побеждать», накопленным в годы Гражданской войны опытом первых красных полководцев.

Через год национальные военные школы в Закавказье были слиты в единую Закавказскую пехотную школу.

Перелистываю совершенно пожелтевшие — да и немудрено: минуло так много лет — страницы книжечки под названием «Курсант Закавказья. Орган бюро коллектива ВКП(б) Зак. пех. школы».

В книжечке, посвященной нашему выпуску, в разделе «Слово молодых командиров», я читаю заметку Ашрафа Ибрагимова: «В течение 4 лет я достаточно изучил русский язык, из которого ни слова, ни буквы не знал до поступления в школу. Без знания русского языка командир не может повышать свои знания…»

А вот это писал я сам: «Я абсолютно не знал русского языка, а сейчас говорю свободно…»

Нынче средняя школа в любом уголке нашего огромного Советского Союза дает своему выпускнику знания русского — языка межнационального общения народов СССР. В нашей Советской Армии солдат повышает свою грамотность, углубляет свои навыки в «великом и могучем» русском языке. Не говорю уж о военных училищах, куда приходят по окончании средней школы достаточно подготовленные кадры, хорошо знающие русский язык, позволяющий овладеть всеми сложностями современных военно-научных дисциплин и многочисленных наук, освоение которых необходимо офицеру современной армии.


Курсанты Закавказской пехотной школы


…Объединенная Закавказская пехотная школа размещалась в здании бывшего тифлисского юнкерского училища на Плехановском проспекте. Тут к услугам курсантов было все, только учись хорошо: отличные спальные и учебные корпуса, клуб, библиотека. Курсанты — армяне, азербайджанцы, грузины, русские, украинцы, дагестанцы, осетины — быстро перезнакомились друг с другом, подружились.

На первых порах преподавание некоторых общенаучных дисциплин еще велось на национальных языках, но все стремились поскорее и получше овладеть русским языком. Наиболее подготовленные курсанты по желанию переводились в русский сектор.

Вскоре после объединения республиканских военных школ я вновь был избран секретарем комсомольской организации роты, а затем и всей школы. Надо было подавать пример остальным, и я, хоть и опасался, что моих познаний в русском языке еще недостаточно, попросил о переводе в русский сектор.

Когда я впервые появился в 1-й русской группе, ребята сыграли туш, а староста группы, подав шутливую команду «Смирно», доложил:

— Товарищ отсекр! Когда комсомольский вождь с нами, нам никакие бури не страшны!

— Вольно! — поддержал я шутку, но все же добавил: — Только, чур, братцы, не очень смейтесь надо мной, если я что не так по-русски скажу…

Наверно, поначалу я многое произносил не так, но надо мной никто не подшучивал. Группа жила удивительно дружно, сплоченно. Однако заниматься мне пришлось еще больше. Без всякого преувеличения могу сказать: я забыл, что такое выходной день.

Совмещать учебу с комсомольской работой было еще труднее. Тем более что наша организация стала очень многочисленной — 600 человек на комсомольском учете. И, как ее секретарь, я был к тому же избран членом городского комитета комсомола.

А скидок на занятость мне наши преподаватели никаких не делали, наоборот, один из них приговаривал, модернизируя старинную русскую поговорку: «Назвался отсекром, полезай на передовую — даешь сто процентов пятерок!»

Пришлось выдавать эти сто процентов. Тем более что незадолго до этого в моей жизни произошло событие чрезвычайной важности. Расскажу о нем подробнее.

Однажды я услышал:

— Бабаджанян, в ротную канцелярию!

В ротную канцелярию зря не приглашали, только если проштрафился. Шел я и думал — вроде бы ни в чем не провинился. Но все-таки было тревожно.

За столом сидели наши комроты Чеков и старшина роты Кантемиров.

— Садитесь! — коротко сказал Чеков. — Как идут комсомольские дела?

Я доложил.

— Об учебе не спрашиваю, знаю, — продолжал Чеков. — У нас к вам другой вопрос. Вот вы комсомольский вожак и учитесь отлично… — Ротный остановился, почему-то сурово на меня посмотрел и сказал решительно: — Почему в партию не вступаете?

Вопрос был неожиданный. Я сказал, что считаю себя недостаточно подготовленным…

— Это хорошо, что сознаете ответственность такого шага для молодого человека.

— И рекомендации не знаю, у кого просить, — продолжал я.

— Об этом можно подумать, — заметил Кантемиров, и они с Чековым переглянулись.

— У вас есть все данные, чтоб подать заявление в партию, — сказал Чеков. — Учитесь успешно, служите образцово, ведете руководящую комсомольскую работу. Что же еще? А рекомендацию… вот вам моя. — И он протянул мне бумагу.

— И моя, — сказал Кантемиров, протягивая мне с улыбкой вторую бумагу.

От нахлынувших чувств я растерялся.

— Иди, дружище, сочиняй заявление, — сказал Чеков и крепко пожал мне руку: — Уверен — не подведешь.

Это было зимой 1927 года. Уже нет в живых ни комроты Чекова, ни старшины Кантемирова, этих дорогих мне людей, моих первых наставников и учителей, давших мне путевку в партию коммунистов, с которой вот уже ровно полвека связана вся моя жизнь.

Я смело говорю — вся жизнь. После окончания военной школы мне предлагали пойти на военно-политическую работу, на должность политрука роты. И хотя я предпочел строевую службу, пошел командовать взводом (и, думаю, не ошибся в выборе своей военной специальности), действительно вся моя жизнь органически связана с партией. В первый же год службы меня избрали членом партбюро полка, полк нес службу в Азербайджане, я был делегатом X партсъезда республики. Неоднократно избирался делегатом высших партийных форумов, членом партийных комитетов различных уровней.

Партия учила нас, молодых командиров, жить интересами народа, быть в гуще народа, учиться у народа его великой мудрости, учила служить народу. В курсантские годы перед нами был пример выдающихся борцов за свободу трудового народа, светлых рыцарей партии.

Над школой шефствовал завод — бывшие знаменитые Тифлисские железнодорожные мастерские, где работал до революции М. И. Калинин, где когда-то был рабочим М. Горький. Встречи с рабочим коллективом, вошедшим в историю революционного движения России, были лучшим средством идейного воспитания и политической закалки для курсантов.

По приглашению комсомольской организации к нам на собрание приезжали известные деятели революции и Советской власти в Закавказье — М. Цхакая, Г. Мусабеков и другие. Они не держали перед нами официальных речей, встречи с ними превращались в задушевные беседы. Но особенно, помню, мы, курсанты, любили их воспоминания о революционерах-боевиках — легендарном Камо, Петре Монтине, Ханларе…

Помню, мне, как комсомольскому отсекру ЗПШ, довелось приглашать на встречу с курсантами одного из руководителей Закавказской Федерации, председателя ЗакЦИКа товарища Миху Цхакая.

Я знал, что Михаил Григорьевич Цхакая — личность поистине легендарная: сподвижник Ленина, один из организаторов революционного движения в Закавказье, ныне председатель Советской власти всего Закавказья.

И к такому человеку шел я теперь. Мною овладело смущение, когда я ступил на мраморную лестницу бывшего дворца царского наместника Кавказа, где нынче располагался ЗакЦИК. И уж вовсе оробел я, когда за мной затворилась дверь огромного кабинета его председателя.

Навстречу мне быстро шагал, протягивая руку, невысокий человек в пенсне, с седой бородой, гладко зачесанными волосами.

Я вытянулся по стойке «смирно», начал было рапортовать:

— Товарищ председатель Центрального…

Но он не дал мне договорить, крепко взял за руку, обнял за плечи и буквально силой усадил на стул, сам сел рядом, энергично заговорил:

— Так, значит, молодежь хочет видеть председателя ЗакЦИКа? Хорошо, очень хорошо. Обязательно буду. А когда вам, сынок, это удобно?

— Когда вам удобно, товарищ Цхакая?

— Вот это неправильно. Вы, будущие командиры Красной Армии, живете по строгому распорядку, и не мне ваш регламент нарушать. Я сам солдат партии, а в партии тоже строгая дисциплина, и никому не дозволяется на нее посягать. Так всегда Владимир Ильич требовал. И строго взыскивал с нарушителей — в любом ранге. Договорились? — Из-за стекол пенсне лукаво и добродушно светились его глаза. — Значит, когда? — продолжал он. — Видимо, после конца ваших занятий. И… наверное, после того, как завершите подготовку к следующему дню занятий… Как эти часы у вас называются?

— Самоподготовка.

— Ну вот, после этой самой самоподготовки. Это в котором часу? И вообще, ну-ка опишите мне свой учебный день, — потребовал он.

Один за другим последовали вопросы: как живем, как питаемся, что читаем, какие газеты и книги приходят в библиотеку…

Выспросив все, Миха Цхакая встал, еще раз уточнил день и час встречи, проводил меня до дверей кабинета, обнял на прощание и только тогда отпустил.

Минута в минуту в условленное время он вошел в забитый до отказа зал нашей школы, смущенно остановил аплодисменты и заговорил.

Как он говорил! Это на самом деле был партийный пропагандист ленинской школы. Удивительная логика доводов облеклась в такую выразительную форму, что ей мог позавидовать любой публицист-литератор. Доходчивость, простота, выразительность — и все это при такой доверительной интонации, что, когда он кончил свою речь, аудитория взорвалась оглушительной овацией и из зала курсанты вынесли его буквально на руках.

А он смущенно произносил при этом:

— Ну зачем же так… Нельзя же так… — Решительно высвободился из курсантских рук и потребовал: — Ведите, показывайте, как живете, как учитесь. Только правду говорите. В чем нуждаетесь, поможем, вы — надежда рабочего класса, вы — защитники завоеваний трудящихся…

Прощаясь, пожимая руки всем, кто стоял рядом, он говорил:

— Зовите нас, руководителей, к себе почаще. И запросто. Плох тот руководитель, который отрывается от масс. Так учит Ильич…

Учиться у Ленина большевистской принципиальности, преданности делу рабочего класса, теплоте и отзывчивости в отношениях с товарищами, непримиримости к любым проявлениям классово чуждой идеологии призывал нас старейший деятель нашей партии.

Дух товарищества был непреложным законом молодой армии Советов. При этом он не входил ни в какое противоречие с законами армейской службы и дисциплины, не нарушал субординации.

В ЗПШ примером этого были отношения курсантов с начальником школы В. Г. Клементьевым.

Василий Григорьевич Клементьев, носивший два ромба, был человек вида внушительного — крупный, высокий, с волевым лицом и буденновскими усами, — вызывал по первому впечатлению чувство робости. Но робость тут же покидала вас, как только начальник школы, выслушав уставной рапорт, доброжелательно протягивал огромную руку.

Слабостью Клементьева была охота — любил он брать с собой на охоту курсантов, слывших хорошими стрелками. И еще любил в горы ходить. Привечал тех, кто гор не боялся. Организовывал даже восхождение на Казбек. В альпинизме видел одно из средств воспитания в молодежи смелости и отваги.

Сам человек беспредельной храбрости и мужества, герой Гражданской войны и борьбы с басмачеством в Средней Азии, он одного не любил — рассказывать о своих боевых делах и подвигах.

В двадцать седьмом году в СССР с официальным визитом прибыл афганский шах с супругой, посетил он и Тифлис. В его честь выстроился почетный караул из курсантов нашей школы. Во главе был Клементьев верхом на своем белой масти красавце скакуне чистых арабских кровей, с роскошной шашкой в золоченых ножнах у пояса.

Шахиня, увидев Клементьева на коне, проявила какое-то беспокойство, потом подошла, протянула руку к холке коня, стала ласково его поглаживать, что-то приговаривая. Конь при этом почему-то невежливо воротил морду в сторону, и все уж подумали про себя, не будет ли из-за этого каких-либо дипломатических осложнений. Тут шахиня спросила у Клементьева, откуда у него конь и эта шашка.

Клементьев с достоинством отвечал, что это дары бухарского народа за личное его, Клементьева, участие в установлении в Бухаре Советской власти.

Только спустя тридцать пять лет мне стало известно, что взволновало в те далекие времена ее величество. Шахиня, оказывается, узнала коня и шашку своего отца. Она ведь была дочерью того самого эмира, которого свергли трудящиеся массы Бухары, провозгласив Бухарскую народную советскую республику. На помощь им пришли части Красной Армии под командованием М. В. Фрунзе. В. Г. Клементьев тогда геройски сражался в этих частях.

Это мне в 1962 году поведал сам Клементьев. Ему тогда исполнилось уже 82 года. Он поразил не только тем, что узнал меня по прошествии стольких лет (все эти годы мы не встречались), но и тем, что вспомнил чуть ли не все детали наших восхождений на Казбек, и даже то, как однажды на охоте я, курсант, убил дикобраза. А тогдашних курсантов, моих однокашников, называл не только по фамилиям, но и по именам…

Он вспоминал, кстати, как ему однажды пришлось вступиться за курсанта-отличника по фамилии Чавчавадзе.

Этот курсант как-то рассказал, что прадед его — Илья Чавчавадзе, великий поэт, по происхождению князь. Ну коль князь, мы, комсомолия тех лет, немедленно решили исключить этого курсанта из комсомола.

Клементьев попросил секретаря партбюро школы Жолудева разобраться, судьба курсанта-отличника волновала его.

Жолудев остудил наши не в меру горячие головы. Он сказал:

— Братишки, вы знаете, кто я по происхождению?

— Рабочий, — ответили мы хором.

— Да, верно. Причем путиловец, — не без гордости добавил Жолудев. — А теперь еще вопрос: а кто будет по происхождению великий русский писатель Тургенев?

— Понятно, товарищ Жолудев, но… — пытались мы возразить, однако он снова прервал нас:

— А Пушкин Александр Сергеевич?

Мы молчали.

— Так вот. Илья Чавчавадзе тоже хоть и дворянином был, но это не помешало ему любить простой народ. И своими стихами бороться за его свободу. Причем лучше, чем иной — клинком. Улавливаете? Таким прадедом гордиться можно. Что же касается курсанта Чавчавадзе, то, я думаю, быть ему в комсомоле или нет, это надо решать по тому, что он сам сегодня стоит.

— Сегодня князь останется в комсомоле, завтра — в партии. А ведь наша партия — партия рабочего класса и трудового крестьянства!

— В партии, — сказал Жолудев, — есть достойные люди и дворянского происхождения. Они поняли, что единственная правда на земле — наша, рабочая правда. А главное — понять, где правда. И честно за нее бороться. Если борешься за нее честно, значит, ты наш…

Курсант Чавчавадзе остался в комсомоле, остался в школе, окончил ее одним из лучших, стал замечательным командиром, отважно сражался, снискал всеобщее уважение.

Теперь, спустя несколько десятилетий после описанного случая, Клементьев сказал:

— Молодец был Жолудев! Сколько раз находил он верные решения таких по тем временам запутанных проблем. Настоящий был большевик, питерская рабочая школа.

Жолудев внимательно следил за тем, как учится и мужает рабочая прослойка в курсантской массе. А в ЗПШ больше семидесяти процентов курсантов были выходцами из рабочих.

— Помни, комсомольский секретарь, — наставлял он меня, — один раз пообщаться с рабочим коллективом — это больше, чем десять лекций о рабочем классе. Больше организуйте встреч с рабочими, чаще бывайте на заводах и фабриках. Оторвешься от народа — навсегда потеряешь его доверие. А мы — армия народа. Вот это пусть для тебя будет главный лозунг в жизни. Уловил?

Как он любил это словечко — «уловил»!..

Да, надо было «улавливать» главное, что возникло в нашей жизни, в нашем бурном времени, конце 20 — начале 30-х годов. Годов первых пятилеток, коллективизации, годов стройки и борьбы…

А вскоре состоялись и выпускные экзамены в пехотной школе.

ПРИКАЗ

по Закавказской пехотной школе № 251

г. Тифлис 3 сентября 1929 г.

§ 1

Товарищи командиры — выпускники Закавказской пехотной школы.

После упорной, напряженной военно-политической учебы вы вливаетесь в ряды частей Красной Армии как настоящие надежные командиры-ленинцы, воспитатели и руководители красноармейцев.

В вашем лице Красная Армия получает новых, молодых командиров в тот момент, когда над Советским Союзом вновь вплотную нависла угроза вооруженного нападения международного капитала и его наймитов…

Будьте готовы знания, полученные в школе, умело и толково передать красноармейцам. Совершенствуйте, углубляйте и расширяйте эти знания на практической работе в части. Будьте образцом дисциплинированности, выдержанности, аккуратности, культурности. Все силы отдавайте на укрепление боеспособности Красной Армии.

Школа выпускает вас не только командирами, но и подготовленными политическими воспитателями…

Всегда и везде проводите четкую классовую линию Коммунистической партии, ни на один миг не ослабляя классовой бдительности и классовой непримиримости…

Приветствуя вас с успешным окончанием школы, выражаю твердую уверенность, что вы полностью оправдаете возлагаемые на вас надежды и еще выше поднимете авторитет Закавказской пехотной школы, авторитет всех вузов РККА.

Да здравствуют выпускники-командиры!

Да здравствует Рабоче-Крестьянская Красная Армия и ее вождь — ВКП(б)!

§ 2

Приказом РВС СССР с. г. № 462 нижепоименованные курсанты выпускного класса вверенной мне школы удостоены звания командира Рабоче-Крестьянской Красной Армии.

1. Хазов Федор.

2. Исми Заде.

3. Гванцеладзе Леонид.

4. Бабаджанян Амазасп.

5. Казимир Гавриил.

6. Илющенко Григорий…

* * *

На заре создания и развития нашего военного образования партия и Ленин подчеркивали, что без глубоких знаний, без серьезной образованности нет настоящего командира. Глубокие знания у командира должны сопутствовать целому ряду других качеств. «Раз мы готовим армию к решающей борьбе с крупными и серьезными противниками, — говорил М. В. Фрунзе, — мы должны иметь во главе наших частей людей, обладающих достаточной самостоятельностью, твердостью, инициативностью и ответственностью. Нам нужно иметь такой командный состав, который не растерялся бы ни при какой обстановке, который мог бы быстро принять соответствующее решение, неся ответственность за все его последствия, и твердо провести его в жизнь»[5].

В нашей ЗПШ, как и во всех других военных школах, основной упор делался на воспитании у будущих командиров инициативности и самостоятельности, энергичности, крепкой воли и решительности. В нас воспитывали способность к анализу самых сложных, быстроменяющихся данных обстановки, умение отделять главное от второстепенного. От нас требовали быстроты решения, но отнюдь не бездумно-автоматической, а как следствие размышления, вникания в самую глубинную суть дела. Нас учили, что настоящими командирами становятся не сразу, не в то же мгновение, когда на тебя надета форма с командирскими знаками различия, а постепенно, и поэтому нечего стыдиться первых своих робких шагов, когда тебе вдруг доверены вместо конспектов и учебников техника и вооружение и — что куда важнее — жизни и души твоих подчиненных.

Из ЗПШ в часть мы отправлялись втроем — новоиспеченные взводные: П. Осекин, А. Айдамиров и я. Явились представляться командиру полка. В кабинете присутствовал и комиссар полка Н. И. Викторов. Комполка Н. П. Недвигин выслушал наши доклады, пригласил сесть, объявил нам, кто в какую роту назначается, тут же вызвал помощника по хозчасти, велел разместить нас в общежитии комсостава.

Комиссар Викторов зорко, но очень благожелательно разглядывал каждого из нас. Когда Недвигин наконец отпустил нас, Викторов вышел вслед.

— Посидим немножко, братцы, если не возражаете. Хотел вам кое-что сказать наедине, чтоб при командире вас не смущать. Я насчет этого самого смущения. Понимаю, оно у вас от робости. Вполне, впрочем, мне понятной. Но вот что скажу в напутствие, что ли, перед тем, как примете свои подразделения: не тушуйтесь. Может, и трудно будет на первых порах, так ведь от этого никуда не денешься — от первой поры, — он как-то удивительно располагающе рассмеялся. — У всех у нас она была, первая пора… Но задача в том, чтоб в силы свои, в возможности верить. Верить… Да, да. А это ощущение уверенности приходит, если умеешь создать правильные отношения с подчиненными, особенно со своими помощниками — младшими командирами. И, конечно, с партийной и комсомольскими ячейками в подразделениях… И еще вот что: будут трудности какие — всегда приходите без стеснения, в любой час: помозгуем вместе.


Взводный Бабаджанян вскоре после выпуска из ЗПШ


Трудности, конечно, не заставили себя ждать. Как всегда, молодого командира проверяли каверзными вопросиками. Подкидывали эти вопросы обычно «старички» — красноармейцы, прослужившие уже почти весь свой срок. Особенно отличался этим некий Маньков. Признаюсь — допекал он меня крепко. А что поделаешь: отвечать-то надо. Не ответишь — неучем ведь прослывешь.

И вот однажды иду я мимо ротной канцелярии, дверь приоткрыта, слышится голос нашего старшины:

— Товарищ Маньков!.. Ну-ка станьте как положено перед командиром. То-то. И слухайте меня. Это что за шутки выдумали вытворять на занятиях у взводного? Думаете, молодой — вам над ним поиздеваться можно? Так знайте: раскусил я вас, невелика загадка — Маньков. Ишь, какой герой! А ну, может, мне какой каверзный вопросец припасли: по материальной части или там по уставам? А может, по политике? По политике ты не решаешься взводного задирать — посильнее тебя будет. Что касается матчасти, так, думаешь, если второй год служишь, больше взводного знаешь? Он школу командирскую окончил. А ты профессор? Отвечай!

— Да я… — пытался оправдываться Маньков, — я, товарищ старшина, я же…

— Что языком кренделя выделываешь — нечего ответить, да? То-то. А хоть бы чего и не знал взводный, так тогда помочь ему надо. Свой же брат, такой же, как ты, хлебороб бывший. А ты его шпынять, ровно он тебе «ваше благородие» какое. Ясно, боец Маньков?

— Ясно, товарищ старшина!

Да, именно в этом заключалась та главная разница, что отличала взаимоотношения между бойцами и командирами Красной Армии от взаимоотношений солдат и офицеров старой русской армии, капиталистических армий. Разница качественная, кроющаяся в иной социальной сущности, определяющая и новое существо дисциплины армии социалистического государства.

В приказе начальника Закавказской пехотной школы, который я довольно подробно, но все-таки лишь частично процитировал выше, содержался еще один призыв к нам, выпускникам, молодым командирам: «Будьте хорошими массовиками…».

Пусть своеобразность лексики тех лет не отвлечет читателя от огромного смысла, который вкладывался тогда в это слово: массовик — организатор массы, плоть от плоти ее, человек из народа и потому теснейшим образом связанный с народом.

…Вижу себя новоиспеченным взводным — командиром пехотного взвода 4-го Кавказского стрелкового полка.

Не просто начинать новую жизнь. Еще вчера курсант, и хоть трудно овладевать премудростями военного дела, но все-таки отвечаешь лишь за себя одного. И вдруг — «отец-командир»! И вручены тебе жизни и души твоих подчиненных, ты за них в ответе. До сих пор тебя воспитывали, теперь ты сам воспитатель и должен из вот этого рабочего или крестьянского парня сделать воина, доблестного бойца Красной Армии, научить его не только метко стрелять, но и вселить в его душу неистребимую ненависть к классовому врагу и неугасимую веру в дело народа и партии.

Хорошее училище — великая вещь. Но никакая, пусть самая что ни на есть идеальная, школа не в состоянии снабдить молодого офицера всем, что понадобится ему, когда он, переступив ее порог, шагает в жизнь. Всякое случалось с молодыми выпускниками нашей Закавказской пехотной школы в первые годы после выпуска. И в судьбе нашей сыграли огромную роль наши старшие товарищи, бескорыстно помогавшие нам отыскать свое место в строю.

Нелегок путь старшего начальника к сердцу молодого командира. Надо ведь вызвать не просто повиновение своему приказу и распоряжению, а чувство веры, стремление подражать. Скажу больше — любви и привязанности.

Мне повезло, у меня были хорошие учителя на первых порах моей командирской работы. Нашей ротой командовал опытный и умный командир Н. Г. Селихов. Это был человек крутого нрава, строгий, но справедливый. Счастливое это сочетание качеств селиховского характера я немедленно испытал на себе.

Память человеческая обладает, как известно, таким счастливым свойством — о людях дорогих и близких сохраняет лучшее. Вот и всплывает сейчас то, что вспоминалось и в ту далекую ночь, — первые мои занятия с красноармейцами, на которые пришел ротный. От волнения я растерялся, что-то перепутал. Но Селихов сделал вид, что ничего не заметил. Причем получилось это у него настолько правдоподобно, что я уверился — ротный не заметил моей промашки. Успокоенный, я довольно уверенно довел занятие свое до конца.

Селихов, впрочем, не оставил меня в моем приятном заблуждении. Уходя, он сказал:

— Неплохо, вполне даже хорошо.

Я расцвел было, Селихов же, помедлив немного, вдруг добавил:

— Для начала, говорю, неплохо. Допустили грешок. Заметил я и ошибку, и ваше смущение. То, что смутились, — это тоже хорошо. Значит, почувствовали. А раз почувствовали, выходит — переживаете. А если командир не переживает, какой он командир! В нашем деле нельзя без переживаний. Другое дело — чтоб это… про себя. Ты переживай, пусть у тебя на душе кошки скребут и собаки кусаются. А другие чтоб ни-ни, сам переживай. Переживай и исправляй. И дело пойдет.

На всю жизнь я запомнил советы своего ротного командира. Об одном только сожалею — недолго довелось нам служить вместе. Военная судьба разбросала нас в разные стороны.

Но вот сорок лет спустя нашла меня в Министерстве обороны вдова героя Великой Отечественной войны полковника Н. Г. Селихова. Сколько воды утекло, а не забыла меня Людвига Иосифовна. Когда-то дружили семьями. Ротный командир обладал сдержанным и, пожалуй, суровым характером, но это ничуть не мешало ему в неслужебное время, как нынче говорят, крепить «личные контакты» с сослуживцами. Молодым командирам это было и приятно, и полезно. Атмосфера дружеская не только не исключала, не мешала, но, напротив, стимулировала и дисциплину, и любовь к общему делу, и самоотдачу.

Но когда я мысленно произношу свое «спасибо за науку», всегда адресую ее не одному Селихову, а еще П. Я. Яремчуку — помощнику командира роты по политической части. В памяти как-то слились для меня эти два человека — слитны и едины были они и в действительности.

— Послушай, Бабаджанян, — как-то обратился ко мне Яремчук, — что-то ты больно часто твердишь бойцам: смелого, дескать, пуля боится…

— Так это же Суворов! — вскипятился я.

— Суворов, не спорю, — миролюбиво продолжал Яремчук, — только я за то, чтоб ты добавлял все время к слову «смелого» еще и «умелого». Разумеешь? Кстати, это тоже Суворов…

Жизнь вскоре подтвердила мне правоту Яремчука.

На южных границах нашей страны в ту пору было все еще неспокойно: в Средней Азии действовали отдельные отряды басмачей, а в Закавказье — контрреволюционные банды кулаков, князей, беков, ханов…

1930-й. Сводная рота полка, в котором я начал свою командирскую службу, послана в район Кедабека для ликвидации кулацкой банды Меджида Якублы. Эта банда терроризировала крестьян, вступивших в колхозы, совершала злодейские убийства работников советских учреждений, партийных активистов.

Рота укомплектована старослужащими и младшими командирами — задание чрезвычайной трудности. Бандиты скрываются в ущельях Кара-дараси, что в переводе значит Черное ущелье, и Кечи-дараси — Козлиное ущелье.

Зимой, когда выпадает снег, продвигаться по этим ущельям почти невозможно. Толщина снежного покрова несколько метров, и вдобавок грозят снежные обвалы. Гряды скал с обеих сторон ущелий высотой метров двести, каменные утесы поднимаются от самого дна ущелья до вершин хребта. Вход в ущелье между скалами узкий, всего метров тридцать-сорок. Бандиты где-то вверху, невидимы для нас, а вот мы у них как на ладони.

За целый день подвинулись всего на несколько шагов. Но людей потеряли много. А еще через день погиб новый командир роты А. Арбузов — человек поразительной, безрассудной храбрости. Бандиты ведут по нашим боевым порядкам сильный ружейно-пулеметный огонь. А Арбузов ходит от взвода к взводу во весь рост, даже не пригибаясь, словно бросает вызов смерти. Пули свистят вокруг него, а ему хоть бы хны. Даже зависть берет: откуда у человека столько отваги? Бойцы глядят на него, восторженно ахают: «Похоже, заколдован Арбузов!»


Амазасп Бабаджанян проверяет результаты стрельбы пулеметчиков


Как могу, пытаюсь подражать Арбузову, но получается это у меня неважнецки.

Чтоб хоть чуточку походить на бесстрашного своего начальника, мобилизовал всю волю — стал тоже вышагивать во весь рост. Иду этак к пулеметному взводу, вдруг слышу строгий окрик: — Ложись!

Смотрю, это комполка Н. П. Недвигин.

— Что еще за лихачество такое — подставлять голову под пули противника! Умный командир действует так, чтобы сразить противника, а самому остаться целым и невредимым. Ты умей организовать бой, а не ходи, как петух, под обстрелом, не выставляйся на всеобщее обозрение.

Вскоре на нашем участке появились вражеские снайперы. Чуть зазевается боец — и нет его. Мы с помкомвзвода Н. Белоусом укрылись за небольшой скалой. Пули жжик-жжик — от скалы отскакивают. Страшно нос высунуть.

Вдруг слышим над собой громовой бас Арбузова:

— Сдрейфили? Противника испугались? А еще красные командиры! Буза вы — не командиры.

Выхватил у меня из рук бинокль, высунулся и стал высматривать, откуда палят вражеские снайперы. Пули вокруг него свищут.

Шепчу Белоусу:

— Скорее за Яремчуком, пусть уймет его, а то ведь убьют командира!

Вскоре подполз Яремчук. Окликает Арбузова:

— Командир!

Арбузов не слышит его или делает вид, что не слышит.

— Командир! — громче повторяет Яремчук.

— Комиссар, ты бы лучше пример молодым подавал, а то сам норовишь поглубже закопаться…

— Товарищ Арбузов! — гневно перебивает его Яремчук.

— Отстань! — отвечает Арбузов и высовывается еще выше.

Тут до моего слуха доносится резкий одиночный щелчок, Арбузов беззвучно падает. Яремчук стремглав подлетает к нему, подхватывает, но Арбузов бессильно повисает у него на руках.

— Замертво, — говорит Яремчук, опуская тело Арбузова на землю. — Прими командование ротой. И не бери с этого пример. Пуля и так тебя достанет…

Мне пришлось взять командование на себя.

Я четко понимал, что пробиваться напрямую — безумие. Тем более что мы уже трое суток были без горячей пищи, на ледяном, пронизывающем ветру. Яремчук поддержал мою просьбу, командование разрешило спуститься в населенный пункт для обогрева и отдыха.

Пока люди отдыхали, мы с Яремчуком ломали головы, как же все-таки выполнить задание, но никакого решения не нашли. Утром прибыл новый командир роты, приказал мне со своим взводом обойти Черное ущелье с запада, то есть зайти банде в тыл.

Для выполнения этого задания взводу придавался проводник. Это был особенный человек, я расскажу о нем подробнее.

В штабе руководства операцией по ликвидации банды (разумеется, не одна наша рота была привлечена для ее осуществления, и в штаб входили представители местных органов Советской власти и управления внутренних дел) мне сообщили, что наш проводник Мансур — двоюродный брат главы банды Меджида, прежде тоже был в этой банде, но потом повздорил с братом, тот даже стрелял в него, ранил, но Мансур выжил, явился в советские органы, заявил, что Меджид — отныне его заклятый враг, и предложил свою помощь для поимки Меджида.

— Какая гарантия, что Мансур не предаст и нас? — спросил я человека со значком чекиста.

Тот развел руками:

— Гарантий никто дать не может, конечно. Действуйте, сообразуясь с обстоятельствами. Вашему взводу особое задание: если, выйдя в тыл Меджиду, увидите, что есть возможность захватить его, берите. Относительно надежности Мансура… — Чекист тут еще раз бросил взгляд на меня. — Сами вы из этих мест, знаете, как силен здесь обычай кровной мести…

— Но, — возразил я, — в данном случае не столько кровная месть, сколько кровные родственники.

— Это, может быть, и верно, но что имеем, то имеем. — Чекист еще раз развел руками: — Другого проводника, знающего, где прячется Меджид, у нас нет…

С этим я и ушел к себе. Яремчук оставался в роте, мой взвод уходил, все решать предстояло мне самому.

Вскоре ко мне привели Мансура. Он вошел, сильно прихрамывая на правую ногу, энергично заговорил по-русски, сразу заявил, что точно проведет нас к месту, где прячется Меджид, и этим еще больше подогрел мои подозрения.

К несчастью, о том, кто таков наш проводник, узнали и бойцы. А вселить недоверие в успех операции — этого больше всего следует опасаться, так учили нас в ЗПШ. И чтоб не давать бойцам материала для кривотолков, я отвечал Майсуру по-азербайджански.

— Откуда вы так хорошо знаете азербайджанский? — спросил Мансур.

— Я ваш земляк, из Чардахлов.

— Правда? — обрадовался Мансур и далее с удовольствием продолжал говорить со мной на своем родном языке.

Я отпустил его, но тут же вызвал помкомвзвода Белоуса и приказал неотступно находиться рядом с Мансуром. Белоус понял меня с полуслова.

Когда ночь окончательно опустилась на землю, мы двинулись длинной, растянувшейся метров на двести цепочкой: впереди Мансур, за ним Белоус, не снимавший пальца со спускового крючка нагана, за ним я, потом остальные бойцы взвода.

Шли, согнувшись в три погибели, колючий снег бил в лицо. Вскоре попали в сплошную, непроглядную пелену. Тогда Мансур остановился. Белоус тотчас настороженно застыл рядом с ним.

— Дай поговорю с командиром, — сказал ему Мансур и подождал, пока к нему приближусь я. — Скажите людям, — кричал он мне в ухо, преодолевая вой ветра, — чтоб не отклонялись от гребня скалы — по сторонам снег глубиной метров восемь! А лучше сделать маленький привал — вот здесь, под скалой, дальше негде будет!

Привал сделали.

— Курите здесь, — сказал Мансур, — выше нельзя будет, заметят.

Закурили.

Мансур тихо сказал по-азербайджански:

— А ведь вы мне не доверяете, вижу. Не понимаете меня. А еще земляк, должны, кажется, душу горца знать. Может, Меджид меня, как к рассвету доберемся, в этот раз добьет до конца, мне терять нечего…

— Что значит нечего? — спросил я.

— Нечего… — повторил Мансур. — Мне тридцать два года. Я за всю жизнь одну женщину любил. И счастлив был — за меня ее выдали. Когда Меджид вынудил всю родню за ним в горы уйти, и я ушел вместе с женой. Там, — Мансур указал рукой вверх, в горы, — он — будь проклят в седьмом колене! — услал меня на три дня вниз и за эти три дня обесчестил мою жену. Она с обрыва бросилась. Он потом сказал: случайно упала. Я хотел убить его, а вышло наоборот, он меня калекой сделал…

Мы долго молчали. Потом Мансур резко встал.

— Пора идти, скоро рассвет. Пусть все идут, храня мертвую тишину.

Мы пошли. Мансур вел нас все выше и выше. Когда один боец отошел на метр от гребня, он тут же провалился в снег, и только по счастливой случайности удалось его вытащить.

Наконец мы оказались на вершине гряды. Остановились, еле переводя дух.

— Вот это, — проговорил Мансур, — его позиции, отсюда он днем обстреливает вас. Сейчас он со своими людьми прячется внизу, в ущелье, в пещере, там тепло, можно проводить ночи.

Я дал приказ не открывать огня без моей команды. Чуть рассвело, мы увидели, как черные точки стали подниматься вверх по склонам. Мы лежали, затаив дыхание. Вскоре можно было в бинокль различить лица людей Меджида. Впереди шел большой рыжебородый мужчина с винтовкой в руке.

Я дал сигнал открыть огонь. Белоус первым же выстрелом уложил рыжебородого. Затем мы стали преследовать бандитов, которые бросились отступать вниз, в глубину ущелья.

Но судьба их уже была предрешена. Мы захватили пещеру, в которой они прятали огромный запас продовольствия и свои семьи — стариков, женщин, детей.

Семьи мы тотчас с двумя бойцами отправили вниз, а сами продолжали преследовать оставшихся в живых бандитов, которые вместе со своим главарем Меджидом уходили, маскируясь, снова вверх, к вершине хребта.

Впереди нас кошкой карабкался разгоряченный Мансур. Белоус уже не нависал над ним, как коршун.

Вскоре смерклось, наступление пришлось прекратить. Утром нас нашел офицер связи, передал приказ изменить направление движения — идти к ущелью Кечи-дараси. Дело в том, что плененные люди Меджида показали: он намерен переправиться через труднопроходимый хребет Черного ущелья, чтобы проникнуть в Козлиное ущелье.

— Знаю, где он там спрячется, — сказал Мансур. — Я доведу.

Предстоял путь через горы, глубокий по пояс снег. Измотанные, без сна и отдыха, мы еле двигались. Когда перевалили хребет и оказались в Кечи-дараси, мы поняли — не зря так прозвал народ это ущелье: только горные козлы могли здесь продвигаться без опаски сломать шею.

Вот и пещера, которую искал Мансур. Но уже ночь. А пещера хранит молчание. Прямо сказать, жуткое молчание.

Расставляю посты. Ночь проходит в тревожном ожидании.

Наутро начинаем кричать в пещеру, предлагаем выйти и сдаться. В ответ молчание. Тогда приказываю открыть огонь по входу в пещеру. В ответ несколько одиночных выстрелов. Ага, значит, они здесь!

Здесь-то здесь, но как их оттуда выкурить? Из пещеры раздавались меткие выстрелы и укладывали наповал каждого смельчака, отважившегося приблизиться ко входу в нее.

Так прошел еще целый день. К вечеру прибыл на помощь взвод войск НКВД под командой моего однокашника Ростовцева.

— Что ты с ними цацкаешься! — сказал Ростовцев. — Давай обстреляем их ружейными гранатами, прямо внутрь пещеры. У тебя же другого выхода нет.

Я промолчал, потом сказал по-азербайджански:

— Мансур, скажи им ты… А то… сам понимаешь, гранатами если…

Мансур сломал палку, которую сжимал в руках.

— И что? Пусть он там подохнет!

— Но ведь он там не один…

Мансур встал, сложил руки рупором и крикнул в пещеру:

— Эй, люди! Бросьте там этого сукиного сына и выходите, а то все погибнете! Это говорю вам я, Мансур…

Тотчас раздался выстрел. Как только Мансур увернулся от него, не знаю!

Делать было нечего. Скомандовал — в пещеру полетела граната. Послышался грохот, умноженный эхом пещеры.

Через несколько минут из пещеры вышли четверо, опустили на землю оружие. Можно было ожидать подвоха. Я спросил:

— Где остальные?

— Нас осталось всего пятеро. Пятый — Меджид. Он там. Мертвый, — отвечал один из бандитов.

К нему тут же подскочил Мансур, схватил за грудки:

— Это правда?

— Правда, Мансур. Он застрелился.


А. Бабаджанян (в белой гимнастерке, справа) с бойцами своего взвода


Мансур оттолкнул от себя бандита, опустился на снег, обхватил голову руками.

А в пещере действительно лежал мертвый Меджид.

С бандой было покончено.

Но пуля все же достала меня. Видно, не внял я должным образом советам командира полка и П. Яремчука — был ранен в тех боях.

Эти воспоминания еще больше растравляют меня… Ранен в бою за Советскую власть. А эти женщины за шпиона приняли… С обидой я и засыпаю.

Наутро с усмешкой вспоминаю свои ночные «тягостные» размышления. Да и некогда. Надо исполнять свои обязанности.

Загрузка...