Часть третья ШТУРМАНЫ БУРИ


XVIII. ВОЗВРАЩЕНИЕ


Это было накануне больших событий. Крымская война показала гнилость и бессилие крепостной России. Народ русский собственной грудью защищал родную землю. При одной только обороне города русской славы Севастополя было потеряно убитыми и ранеными более ста тысяч человек. И все же в Крымской войне, как писал Энгельс, «царизм потерпел жалкое крушение… он скомпрометировал Россию перед всем миром и вместе с тем самого себя — перед Россией. Наступило небывалое отрезвление».

Крепостное крестьянство, неорганизованное и неграмотное, стихийно поднималось на борьбу против феодалов-помещиков, против царской чиновничье-по-лицейской системы угнетения. Число крестьянских восстаний к середине пятидесятых годов резко возросло по всей России.

Под влиянием растущего недовольства широких народных масс в России выдвинулась когорта славных глашатаев революционно-демократической идеологии.

Со страниц «Современника» зазвучала могучая революционная проповедь Чернышевского и Добролюбова. Из основанной еще в 1852 году в Лондоне Герценом первой в истории России «Вольной русской типографии» летом 1855 года начали выходить ежегодные сборники «Полярной звезды», а 1 июля (19 июня) 1857 года вышел № 1 «Колокола» — первой бесцензурной русской газеты. Рабье молчание, говорит Ленин, было нарушено.

«Как декабристы разбудили Герцена, так Герцен и его «Колокол» помогли пробуждению разночинцев…». По всей России распространялись нелегальные издания Герцена и Огарева; усиливались студенческие волнения; начали появляться первые революционные прокламации; все это, в обстановке непрерывно растущего крестьянского движения, говорило о том, что в России к концу 50-х годов сложилась революционная ситуация, то есть, как указывал Ленин, «при таких условиях самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание — опасностью весьма серьезной».

В феврале 1855 года, в разгар Крымской войны, неожиданно умер «коронованный жандарм» Николай I. Упорно толковали о самоубийстве совершенно растерявшегося царя. Передавали также, что предсмертным его напутствием наследнику были слова:

— Сдаю тебе команду не в добром порядке…

Новый царь, Александр II, такой же крепостник и реакционер, как и его отец, тем не менее вынужден был дать политическую амнистию и из страха перед революцией пойти на отдельные робкие уступки.

Главным вопросом был вопрос крестьянский, вопрос о крепостном праве и о материальном положении крестьянства. В марте 1856 года Александр II (выступил перед московским дворянством и заявил, что он не имеет намерения отменить крепостное право немедленно, но что «лучше освободить крестьян сверху, нежели дожидаться, когда они сами себя освободят снизу».

На каторге, в тюрьмах, в далекой ссылке в это время томились сотни людей, сосланных еще в кровавое царствование Николая I. Но амнистия ссыльным давалась новым царем туго, с длительными проволочками и многочисленными ограничениями.

Даже остававшиеся еще в живых декабристы, проведшие в ссылке уже тридцать лет, получили по амнистии в августе 1856 года (в связи с коронацией Александра II) «высочайшее дозволение» возвратиться «с семействами из мест ссылки и жить, где пожелают», но только «за исключением обеих столиц»!

А положение Шевченко было особенно тяжело: над ним тяготело изуверское «запрещение писать и рисовать». Хотя формально ему дано было пресловутое «право выслуги» (то есть право получения унтер-офицерского чина), однако же на деле производство всякий раз упиралось в какую-то невидимую преграду, и это доводило его до исступления.

Еще летом 1854 года Новопетровское укрепление инспектировал начальник артиллерийских гарнизонов Оренбургского округа генерал-майор Фрейман. Любитель живописи, он сочувственно относился к Шевченко; поэт через генерала даже передавал свои и рисунки и скульптурные работы друзьям в Оренбург. Фрейман представил командиру корпуса Перовскому доклад о своевременности производства Шевченко в унтер-офицеры.

О докладе Фреймана Шевченко знал и, как он сам писал в апреле 1855 года Плещееву, «существовал этой бедной надеждою до конца марта текущего года». О том же сообщал поэт Брониславу Залескому: «Уведоми меня, принял ли В. А. Перовский представление Фреймана обо мне и пошло ли оно дальше? Если ты знаком с Фрейманом, то попроси его, пускай он тебе покажет мою «Ночь» акварелью…»

Однако батальонный командир Шевченко, майор Львов, на запрос корпусного начальства по поводу представления генерала Фреймана отвечал, что хотя Шевченко «в поведении и оказывает себя хорошим, но по фронтовому образованию слаб», а потому и не заслуживает производства в унтер-офицеры.

И вот вместо производства в конце марта 1855 года «почта, — рассказывает сам Шевченко, — привезла приказ майора Львова, чтобы взять меня в руки и к его приезду непременно сделать меня образцовым фронтовиком, а не то — я никогда не должен надеяться на облегчение моей участи…» (письмо к Плещееву).

«Настоящее горе так страшно потрясло меня, что я едва владел собою. Я до сих пор еще не могу прийти в себя…», — признавался поэт в письме к Залескому.

Долгое время оставались безуспешными и хлопоты друзей в Петербурге. Тотчас после смерти Николая I они снова усиленно стали добиваться освобождения поэта.

12 апреля 1855 года Шевченко написал письмо вице-президенту Академии художеств Ф. П. Толстому, хорошо его помнившему по прежним годам. Федор Толстой, увековеченный Пушкиным в «Евгении Онегине» («…Толстого кистью чудотворной…»), скульптор, рисовальщик и гравер, почетный член Флорентийской академии, был когда-то близок с декабристами. В следственных материалах о восстании 1825 года ему посвящены следующие строки: «По показанию Пестеля и других, Толстой был членом и председателем Коренной Думы и находился на совещании оной в 1820 году, где держал сторону республиканского правления».

Жена Толстого, Анастасия Ивановна, дочь бедного армейского офицера, дружески поддерживавшая поэта Никитина, и к судьбе Шевченко отнеслась с большим участием, стала ему писать в Новопетровск ободряющие письма.

Переговоры с Толстыми о помощи Шевченко вели многие: художники Алексей Чернышев и Николай Осипов, княжна Варвара Репнина и домашний учитель Толстых Старов, Писемский и Карл Бэр.

Михаил Лазаревский 7 августа 1856 года писал поэту из Петербурга: «Письмо твое к графу Федору Петровичу получено; но и кроме его добрые люди просили о тебе и получили обещание, которое, может быть, скоро и сбудется…»

А Бронислав Залеский 3 июля того же года сообщал Шевченко из Оренбурга: «На днях же, когда я был в Кочевке у Василия Алексеевича [Перовского], фрейлина Марии Николаевны 16 графиня Толстая 17 расспрашивала меня с участием про тебя и сказала, что имеет из Петербурга поручение просить за тебя Василия Алексеевича, и прибавила, что он ей обещал… Она вчера уехала обратно в Петербург и, верно, там не забудет горестного твоего положения».

Известно, что Зигмунт Сераковский, часто бывавший в доме у Толстых и хлопотавший об освобождении из ссылки Шевченко, был уже в это время тесно связан с кружком «Современника» и лично с Чернышевским; через Сераковского Чернышевский и его друзья также принимали участие в этих хлопотах.

Александр II между тем собственноручно вычеркнул имя поэта из представленного ему списка амнистированных и лицемерно воскликнул:

— Этого я не могу простить, потому что он оскорбил мою мать! — Имелась в виду поэма «Сон», сатирически изображавшая царя и царицу. Таким образом, новый царь уже хорошо знал и о судьбе Шевченко и о его стихах — знал, ненавидел и боялся!..

Шли дни за днями, месяцы за месяцами; друзья обнадеживали изгнанника, сообщали ему, что освобождение приближается…

А Шевченко 18 июня 1857 года записывал с горечью в своем «Дневнике»:

«Как быстро и горячо исполняется приказание арестовать, так, напротив, вяло и холодно исполняется приказание освободить. А воля одного и того же лица. Исполнители одни и те же. Отчего же такая разница? В 1847 году в этом месяце меня на седьмые сутки доставили из Петербурга в Оренбург. А теперь дай бог на седьмой месяц получить от какого-нибудь батальонного командира приказание отобрать от меня казенные вещи и прекратить содержание. Форма, но я не возьму себе в толк этой бесчеловечной формы!»

Потребовалось действительно немало времени, пока тупая царская ненависть была, наконец, сломлена. Но и само долгожданное «помилование» оставляло для Шевченко очень мало свободы.

1 мая 1857 года было «высочайше повелено»: «Во внимание к ходатайству президента Академии художеств» рядового Шевченко «уволить от службы, с учреждением за ним там, где он будет жить, надзора, впредь до совершенного удостоверения в его благонадежности, с воспрещением ему въезда в обе столицы и жительства в них».

Напряженно ждал Шевченко приказа об увольнении.

«Я уложил свои пожитки, книги и прочее, купил полог от волжских комаров, сшил из шести листов бумаги тетрадь для путевого журнала и сел над морем ждать погоды, — писал он Михаилу Лазаревскому 1 июля, — да и поныне жду, мой друг единственный! И бог святой знает, когда я дождусь этой хорошей погоды! Полог уже у меня украли; тетрадь, заготовленную для дороги, всю до листика исписал «местными впечатлениями», а из Оренбурга ни слуха, ни духа…»

Когда же, наконец, в воскресенье, 21 июля, в 9 часов утра, почтовая лодка привезла долгожданное предписание — не только самому Шевченко, но я его ближайшему новопетровскому начальству остался неизвестен подлинный зловещий текст генерал-губернаторского приказа от 28 мая за № 543 (оставшийся в батальонном штабе в Уральске) о том, что «рядовой, бывший художник Тарас Шевченко уволен от службы, с воспрещением въезда в обе столицы и жительства в них, с тем, чтобы он имел жительство впредь до окончательного увольнения его на родину в г. Оренбурге».

Итак, Шевченко еще предстояло дожидаться окончательного увольнения, и, может быть, долгие годы. Так было позднее, мы знаем, с Чернышевским, которого сослали в Сибирь «на семь лет», а пробыл он в ссылке и почти в одиночном заключении двадцать пять лет…

Прав был поэтому Шевченко, когда, узнав о лицемерном царском «повелении», с гневом записал в своем «Дневнике»:

«Хороша свобода! Собака на привязи! Это, значит, не стоит благодарности, Ваше Величество…»

Но 21 июля поэт еще ничего этого не знал.

Трудно сказать, из каких соображений подполковник Михальский, батальонный командир Шевченко, местопребывание которого было в Уральске, в своем распоряжении командиру роты от 26 июня за № 1651 не сообщил ничего об условиях, сопровождавших отставку «бывшего художника», а ограничился предписанием явиться ему в Уральск, «с выключкою из списочного состояния».

Эта недомолвка дала повод майору Ускаву, коменданту Новопетровского укрепления, нарушить прямой смысл приказа батальонного начальства; он решился на собственный страх и риск выдать уволенному рядовому «билет» для проезда «без излишних издержек и потери — времени, — как объяснял впоследствии Усков, — ближайшею дорогою, через Астрахань, принимая во внимание, что отправление Шевченко к батальонному штабу в г. Уральск сделает ему разницу более тысячи верст лишних».

Итак, 1 августа 1857 года Шевченко был выдан отпускной «билет № 1403» следующего содержания:

«Предъявитель сего, служивший в Новопетрсвском укреплении линейного Оренбургского батальона № 1, рядовой из бывших художников Санкт-Петербургской академии художеств, Тарас Григорьев Шевченко, согласно предписания командира означенного батальона от 26 июня, за № 1651, последовавшего к заведывающему здесь двумя ротами того же батальона, а мне сообщенного в его рапорте от 29 июля, за № 535, по высочайшему повелению уволен от службы и ныне, по желанию его, отправлен на местожительство свое в г. Санкт-Петербург…»

Заручившись этим драгоценным документом, Шевченко не стал дожидаться прихода почтовой лодки; отказавшись и от «кормовых» и от «прогонных» денег, уговорился со своими друзьями-рыбака-ми Николаевской станицы, нанял у них простую рыбацкую шлюпку и в девять часов вечера 2 августа, задушевно распростившись с новопетровцами, подарив одному из «конфирмованных», Феликсу Фиалковскому, том сочинений Гоголя, отправился по Каспийскому морю в Астрахань…

Широкий морской простор, раскрывшийся перед поэтом и сверкавший под ослепительными лучами южного летнего солнца, не говорил ли ему, что впереди снова огромное поле деятельности, творчества, борьбы?..

Казалось, что впереди еще целая жизнь…

Солнце уже садилось, когда Шевченко в пять часов вечера 5 августа, к исходу третьего дня плавания на утлой рыбачьей ладье, приплыл в Астрахань.

«Все это так нечаянно и так быстро совершилось, что я едва верю совершившемуся», — записал он в этот день в «Дневнике».

Еще подходя к Бирючьей косе (главная застава на одном из многочисленных устьев Волжской дельты), он увидел сотни кораблей, и ему показалось, что проток Волги, на котором расположена Астрахань, по ширине и глубине не уступает Босфору… Воображению поэта уже рисовался прекрасный древний город, нечто вроде Венеции эпохи дожей.

Однако вскоре его взору представился довольно грязный, хотя и бойкий, торговый город, застроенный громадным количеством самых жалких лачуг с их до невероятия бедным населением; а над всем этим неприглядным ансамблем высился своими белыми зубчатыми стенами знаменитый Астраханский кремль, стройный, великолепный пятиглавый собор XVII столетия.

Внимание Шевченко привлек старинный Успенский собор, построенный крепостным зодчим Дорофеем Мякишевым. Осматривая сооружение с помощью соборного ключаря Гавриила Пальмова, Шевченко спросил:

— Кто был архитектором этого колоссального и прекрасного собора?

— Простой русский мужичок! — отвечал ключарь.

«Не мешало бы Константину Тону поучиться строить соборы у этого русского мужичка!» — подумал про себя поэт.

Зная о существовании книги казанского профессора Рыбушкина «Записки об Астрахани», изданной еще в 1841 году, Шевченко решил справиться о ней в городской публичной библиотеке.

Увы, в библиотеке, состоявшей из одной-единственной комнаты, кроме старого усатого библиотекаря, напоминавшего своим видом скорее всего полицейского чиновника, не было ничего интересного: ни читателей, ни книг. На полках валялись никем не читанные старые-престарые журналы, сочинения графа Хвостова и Карамзина да переводные романы Александра Дюма и Эжена Сю…

«Записки об Астрахани» оказались на руках у какого-то бухгалтера, к которому Тараса Григорьевича прямо и отослал библиотекарь. Впрочем, на следующий день библиотека оказалась вообще запертой — «вероятно, по случаю дождя и грязи», как догадался Шевченко.

А книжных магазинов (так же как и колбасных лавок) в Астрахани вообще не было.

«На человека, прозябавшего, как я, семь лет в нагой пустыне, всякий городишка должен бы был произвести приятное впечатление, — размышлял Шевченко. — Со мной случилось не так. Стало быть, я не совсем еще одичал. Это хорошо».

В Астрахани в то время не было даже гостиницы; Шевченко пришлось бы ночевать на улице, если бы он случайно не встретил прибывшего по служебным делам плац-адъютанта Новопетровского укрепления — прапорщика Льва Александровича Бурцева, своего хорошего приятеля, который тут же и пригласил поэта к себе на квартиру.

Вскоре выяснилось, что отплыть из Астрахани вверх по Волге не так-то просто: как раз в это время, в период Нижегородской (так называемой «Макарьевской») ярмарки, все пароходы находились 8 Нижнем Новгороде, и раньше чем через десять дней ни один не должен был прийти в Астрахань. Опять предстояло томительное ожидание. По счастью, рядом жил врач — некто Моравский. Он узнал фамилию Шевченко и рассказал затем товарищам-врачам, что в одном с ним доме поселился известный украинский поэт.

Астраханские врачи, ссыльные поляки Степан Незабытовский и Томаш Зброжек, оказались воспитанниками Киевского университета; с Киевщины был и их товарищ — доктор Чельцов; все они знали Шевченко; а преподаватель истории и географии в астраханской гимназии Иван Петрович Клопотовский, тоже окончивший Киевский университет, считал даже Шевченко своим «учителем», так как в 40-х годах слышал несколько лекций по теории живописи, прочитанных Тарасом Григорьевичем.

И вот в «Дневнику» Шевченко под 16 августа 1857 года появилась такая запись рукой Клопотовского: «…Встретил я в Астрахани старого моего бывшего профессора Киевского университета, дражайшего и любимейшего нашего поэта, и встретил я его с величайшею радостью… как отца, как брата, как величайшего друга… Воспитанник Киевского университета Иван Клопотовский».

Клопотовский и Зброжек сообщили о приезде Шевченко молодому рыбопромышленнику-миллионеру Сапожиикову, знакомому Шевченко по Петербургу: будучи в то время, как вспоминает поэт, «шалуном-школьником в детской курточке», Сапожников брал у Шевченко (учившегося тогда в Академии художеств) уроки живописи.

Сапожникову, разумеется, льстило возобновление старого знакомства с поэтом, пользовавшимся теперь громкой славой. Астраханский богач пригласил Шевченко плыть вместе с ним в Нижний на отдельном пароходе.

На пароходе «Князь Пожарский», принадлежавшем пароходной компании «Меркурий», не было других пассажиров, кроме самого Сапожникова с женой и родственниками. Капитаном парохода оказался тоже старый знакомый Шевченко, большой любитель литературы и человек передовых взглядов — Владимир Васильевич Кишкин.

Это соблазнило поэта, тем более что пассажирских пароходов в ближайшее время не предвиделось. Заранее купленный в пароходстве проездной билет Шевченко отдал в пользу неимущих пассажиров и согласился ехать на «Князе Пожарском».

Плавание по Волге продолжалось целый месяц и доставило поэту много удовольствия.

На пароходе была приличная библиотека, в частности «все книги всех русских журналов за текущий год» (это Шевченко специально записывает в «Дневнике»!).

А у Кишкина, кроме того, имелась «заветная портфель», в которой он хранил всевозможные запрещенные произведения, начиная от декабристской «Полярной звезды» за 1824 и 1825 годы с отрывками из поэм Рылеева «Войнаровский» и «Наливайко» и кончая самыми последними творениями «подпольной музы», вроде стихотворения Петра Лаврова «Русскому народу», популярной в то время «Кающейся России» Хомякова, политических стихов Бенедиктова и даже новинок лондонской типографии Герцена и Огарева.

В этой «заветной портфели» нашлось, например, стихотворение Хомякова, звучавшее тогда очень злободневно:

В судах черна неправдой черной

И игом рабства клеймена,

Безбожной лести, лжи тлетворной

И лени мертвой и позорной,

И всякой мерзости полна..

«Глубоко грустное это стихотворение» поэт даже переписал в свой дневник.

Шевченко искренне полюбил Кишкина — «поклонника родной обновленной поэзии» и всего «упруго-свежего, живого» в политической мысли.

Во время стоянки «Князя Пожарского» вблизи Симбирска на пароход пришел в гости капитан оказавшегося рядом парохода «Иван Сусанин», некий, как выяснилось, тверской помещик Возницын; он, между прочим, заговорил о том, что вскоре предстоит освобождение крестьян от крепостной зависимости.

«Он хотя и либерал, — записал Шевченко в «Дневнике», — но, как сам помещик, проговорил эту великолепную новость весьма не с удовольствием. Заметя сие филантропическое чувство в помещике Тверской губернии, я нашел лишним завести разговор с помещиком о столь щекотливом для него предмете. И, не разделив восторга, пробужденного этой великой новостью, я закутался в свой чапан и заснул сном праведника…»

Зато с каким сочувствием рассказывает поэт на тех же страницах своих записок о встречах и задушевных беседах со служащими на пароходе людьми из народа!

Как восхищают его рассказы «.несловоохотливого лоцмана» о Степане Разине, пугавшем и московского царя и персидского шаха, которых Шевченко тут же именует «открытыми большими грабителями». Проплывая мимо легендарного утеса Степана Разина, поэт записывает в «Дневнике» беседу с матросом и лоцманом:

«По словам того же рассказчика, Разин не был разбойником, а он только брандвахту держал и собирал пошлину с кораблей и раздавал ее неимущим людям. Коммунист, выходит». Слово «коммунизм», как видим, хорошо знакомо поэту.

Шевченко подолгу беседует с матросами, записывает от вахтенных бурлацкие поговорки, рассказы о местных событиях. Например, подъезжая уже к Нижнему, он занес в журнал:

«С рассветом «Князь Пожарский» поднял якорь, свистнул, фыркнул и весело захлопал своими огромными колесами. Хорошо! Берега быстро меняют свои контуры. Пролетаем мы мимо красивого по местоположению села Зименки, помещика Дадьянова, и замечательного по следующему происшествию. Прошедшего лета, когда поспело жито и пшеница, мужичков выгнали жать, а они, чтобы покончить барщину за один раз, зажгли его со всех концов, при благополучном ветре. Жаль, что яровое не поспело, а то и его бы за один раз покончили бы. Отрадное происшествие!»

Буфетчиком на «Князе Пожарском» был вольноотпущенный крестьянин Алексей Панфилович Панов. Этот «крепостной Паганини», как называет его Шевченко, обладал выдающимися музыкальными дарованиями.

Слушая чудесную игру на скрипке «своего возлюбленного виртуоза», поэт думал о том, сколько таланта, сколько творческих сил таится в народе и ждет только возможности, чтобы проявиться, чтобы завоевать себе заслуженное право на существование!

В «Дневнике» сохранилась записанная рукой народного музыканта скрипичная мелодия; скромный буфетчик самоучкой неплохо владел музыкальной грамотой.

С Алексеем Пановым связана и следующая запись:

«Ночи лунные, тихие, очаровательно поэтические ночи! Волга, как бесконечное зеркало, подернутая прозрачным туманом, мягко отражает в себе очаровательную, бледную красавицу-ночь и сонный, обрывистый берег, уставленный группами темных деревьев. Восхитительная, сладко успокоительная декорация!

И вся эта прелесть, вся эта зримая, немая гармония оглашается тихими, задушевными звуками скрипки. Три ночи сряду этот вольноотпущенный чудотворец возносит мою душу к творцу вечности — пленительными звуками своей лубочной Скрипицы: Он говорит, что на пароходе нельзя держать хороший инструмент, но и из этого, нехорошего, он извлекает волшебные звуки, в особенности в мазурках Шопена. Я никогда не наслушаюсь этих общеславянских, сердечно глубоко унылых песен.

Благодарю тебя, крепостной Паганини! Благодарю тебя, мой случайный, мой благородный [друг]! Из твоей бедной скрипки вылетают стоны поруганной крепостной души и сливаются в один протяжный, мрачный, глубокий стон миллионов крепостных душ! Скоро ли долетят эти пронзительные вопли до твоего свинцового уха, нащ праведный, неумолимый, неублажимый боже?..»

Даже музыка, которую поэт всегда так любил, не может отвлечь его от постоянной, настойчивой мысли о судьбах народа, о его страданиях.

«Под влиянием скорбных, вопиющих звуков этого бедного вольноотпущенника, — продолжает он свои размышления, — пароход в ночном погребальном покое мне представляется каким-то огромным, глухо ревущим чудовищем, с раскрытой огромной пастью, готовою проглотить помещиков-инквизиторов.

Великий Фультон! И великий Ватт! Ваше молодое, не по дням, а по часам растущее дитя в скором времени пожрет кнуты, престолы и короны, а дипломатами и помещиками только закусит, побалуется, как школьник леденцом. То, что начали во Франции энциклопедисты, то довершит на всей нашей планете ваше колоссальное, гениальное дитя.

Мое пророчество несомненно. Молю только многотерпеливого господа умалить малую часть своего бездушного терпения. Молю его коснуться своим свинцовым ухом хоть одной полноты этого, душу раздирающего, вопля, вопля своих искренних, простосердечных молителей!»

Все эти вопросы так занимают Шевченко, что он даже за карандаш берется редко.

«Берега Волги от Царицына до Дубовки с часу на час делаются выше, живописнее, очаровательнее, — записывает он 28 августа. — И я не сделал еще ни одного очерка. Недосуг».

Но вот в руки Шевченко попал номер 163-й «старого знакомца» — газеты «Русский инвалид» со статьей «Новейшие сведения о действиях китайских инсургентов» — о знаменитом всенародном Тайпинском восстании в Китае:

«21 марта исполнилось четыре года от вступления последователей Гонг-Сиутсиуна 18 в [Нанкин]… Люди эти, несмотря на всевозможное противодействие, прошли войною через самые населенные страны, полосу более чем во сто немецких миль, справа и слева захватывая и удерживая за собою города… Богдыханцы напрягли величайшие усилия, чтобы удержать инсургентов, «о все было напрасно: Гонг и соправители его были непобедимы».

И дальше в той же статье: «Бог идет с нами, — говорил Гонг, — что же смогут против нас демоны? Мандарины эти — жирный убойный скот, годный только в жертву нашему небесному отцу…»

Выписав последнюю фразу, Шевченко восклицает с нетерпеливой надеждой:

«Скоро ли во всеуслышание можно будет сказать про русских бояр то же самое?'»

В этом чаянии близкого революционного восстания и краха царско-помещичьей России жили в это время все революционеры-демократы. Передавая впоследствии тогдашние настроения этого круга деятелей, Чернышевский в своем автобиографическом романе «Пролог» писал:

«В 1830 году буря прошумела только по Западной Германии; в 1848 году захватила Вену и Берлин. Судя по этому, надобно думать, что в последующий раз захватит Петербург и Москву…»

31 августа «Князь Пожарский» остановился у саратовской пристани. Шевченко воспользовался тем, что пароход простоял здесь почти целые сутки, и с полудня до часу ночи провел у жившей в Саратове матери Костомарова — старушки Татьяны Петровны.

Когда Шевченко вошел к ней и произнес первые слова приветствия, Татьяна Петровна тотчас узнала его по голосу:

— Тарас Григорьевич…

Но, взглянув на гостя, старушка заколебалась: нет, она ошиблась, неужели этот лысый бородатый старик с печальными глазами — Шевченко?.. Они виделись всего десять лет тому назад, и тогда это был молодой человек с густыми каштановыми кудрями, горячим, живым взглядом выразительных, смеющихся глаз.

Шевченко убедил Татьяну Петровну, что это все-таки именно он, — и Костомарова обняла его и долго плакала, целуя Тараса Григорьевича в голову. «И боже мой, чего мы с «ей не вспомнили, о чем мы с ней не переговорили. Она мне показывала письма своего Николаши из-за границы и лепестки фиалок, присланные ей сыном из Стокгольма от 30 мая. Это число напомнило нам роковое 30 мая 1847 года, и мы как дети зарыдали»

И не почувствовал ли в этот момент Шевченко, состарившийся в тяжкой солдатчине, как далеко разошлись дороги его и Костомарова, спокойно совершавшего сейчас научно-развлекательное турне по Швеции, Германии, Франции, Швейцарии, Италии?..

На следующий день после отплытия из Саратова в капитанской каюте рано утром собралось небольшое общество «Князя Пожарского».

Шевченко, как всегда, стремился свести обычные обывательские пересуды на литературные темы. Он предложил Сапожникову прочитать вслух перевод Бенедиктова из Барбье — «Собачий пир». Сапожников с пафосом читал:

Когда взошла заря и страшный день багровый,

Народный день настал,

Когда гудел набат и крупный дождь свинцовый

По улицам хлестал,

Когда Париж взревел, когда народ воспрянул

И малый стал велик,

Когда в ответ на гул старинных пушек грянул

Свободы звучный клик!

Перевод Бенедиктова имелся у капитана Кишкина в рукописной копии (в России, конечно, он не мог быть напечатан!), а в библиотеке Сапожникова нашлось старое французское издание «Ямбов» Барбье, и собравшиеся решили сравнить перевод с оригиналом. Французский текст тут же был прочитан вслух, и вое единогласно решили, что перевод выше подлинника; с этим согласился и Шевченко, неплохо еще с молодых лет знавший французский язык

Это чтение породило у поэта ряд мыслей о Бенедиктове, с которым он был знаком еще в 40-х годах в Петербурге:

— Бенедиктов, певец кудрей не переводит, а воссоздает Барбье Непостижимо! Неужели со смертию этого огромного нашего Тормоза, как выразился Искандер, поэты воскресли, обновились? Другой причины не знаю..

Выражение Герцена «Тормоз» — о Николае I — Шевченко встретил в изданной в Лондоне книжке «14 декабря 1825 и император Николай (По поводу книги барона Корфа)», в которой, кроме статьи Герцена о декабристах, были помещены материалы полицейского следствия по делу о декабрьском восстании.

Шевченко с величайшим волнением читал этот герценовский сборник. Искандер (Герцен) говорил здесь о декабристах: «Кому же и поднять голос за великих предшественников наших, как не нам, русским, покинувшим наше отечество для того, чтоб раздавалось хоть где-нибудь свободное русское слово? Тем более, что мы от них считаем наше духовное рождение, что их голос разбудил нас к жизни и их пример поддержал через все существование наше».

О «незабвенном» Николае Герцен писал в своей статье с величайшим презрением и гневом, заявляя, что «надобно отказаться от своевластия власти, от казарменного деспотизма, от глухонемого канцелярского управления». И дальше:

«Александр II, как Николай, хочет продолжать роль отпора, помехи всякому движению, всякой идее, быть тормозом «а всяком колесе России и Россией тормозить всю Европу. Тогда надобно ему идти гораздо дальше Николая!.. Тогда надобно не намекать на освобождение крестьян, а ободрить помещиков насчет рабства!..»

Незабвенный Николай… Помеха, тормоз… И с этого времени в «Дневнике» Шевченко вместо имени Николая I появляется — «неудобозабываемый Тормоз».

С этого же времени вновь обостряется интерес Шевченко к деятельности декабристов, он возвращается опять к своему давнему замыслу: написать о них эпопею.

Могло ли прийти в голову праздновавшему медовый месяц своей свободы поэту, что в это самое время полицейские, военные и всякие иные власти уже вели бурную переписку по поводу самовольного отбытия опасного ссыльного, которого напрасно ожидали в Уральске и Оренбурге!

Комендант Новопетровского укрепления Усков уже писал объяснения по поводу допущенной им оплошности и просил эти свои объяснения «повергнуть на милостивое благоусмотрение его превосходительства г-на корпусного командира».

И как раз 18 сентября, когда «Князь Пожарский», спокойно пыхтя тяжелой паровой машиной и размахивая огромными колесами, приближался к цели своего плавания, а Шевченко, пожимаясь от ранних в этом году морозов, вглядывался в туманную даль, высматривая нижегородские причалы, — только что назначенный, взамен ушедшего «на покой» Перовского, новый командир корпуса и генерал-губернатор самарский и оренбургский Катенин отдал приказ, в котором указывал Ускову, что тот поступил «весьма опрометчиво», и только «в уважение долговременной усердной и полезной службы» ограничился «на сей раз объявлением строгого замечания».

Предписания немедленно задержать Шевченко, отобрать у него «билет № 1403» и возвратить «бывшего рядового» в Оренбург «до окончательного увольнения его оттуда на родину» были уже разосланы во все концы: и в петербургскую городскую полицию, и в московскую городскую полицию, и в правление Академии художеств, и нижегородскому полицмейстеру.

Именно это последнее и дожидалось поэта при первом его шаге в Нижнем Новгороде.

XIX. «ВОЛЯ НА ПРИВЯЗИ…»


20 сентября в одиннадцать часов утра Шевченко сошел на пристань, и в тот же день главноуправляющий пароходной компании «Меркурий» Брылкин объявил ему, что имеет «особенное предписание полицмейстера» дать знать, как только «отставной солдат Оренбургских батальонов, из политических ссыльных», Шевченко Тарас прибудет в город.

— Я хотя и тертый калач, — признавался Шевченко, — но такая неожиданность меня сконфузила…

Можно себе представить, какой это был действительно неожиданный и тяжкий удар!.. Поэт не удержался от горестных восклицаний:

— Вот тебе и Москва! Вот тебе и Петербург! И театр, и академия, и Эрмитаж, и сладкие дружеские объятия!.. Проклятие вам, корпусные и прочие командиры, мои мучители безнаказанные! Гнусно! Бесчеловечно! Отвратительно гнусно!

Шевченко в Нижнем, поскольку выезд явно задерживался, снял квартиру у нижегородского архитектора Павла Абрамовича Овсянникова и, по совету друзей, решил сказаться больным «во избежание путешествия, пожалуй, по этапам в Оренбург за получением указа об отставке…»

— Я рассудил, — замечает с горечью поэт, — что не грех подлость отвратить лицемерием, и притворился больным.

Конечно, в этот момент Шевченко еще не мог предполагать, что в Нижнем ему придется прожить в ожидании решения своей судьбы целых полгода. Он и не подозревал, что дело не просто в «получении указа об отставке», а в том, что сама отставка не была для него долгожданным «освобождением из ссылки», а обусловливала дальнейшее — и вдобавок бессрочное — поселение в том же хорошо знакомом поэту Оренбурге.

К счастью, нижегородское «начальство» отнеслось к Шевченко довольно снисходительно. Сыграла здесь известную роль и общая «либеральная» атмосфера первых лет после смерти Николая I, и — непосредственно — еще одно обстоятельство: в это время нижегородским гражданским и военным губернатором был Александр Муравьев, тот самый Александр Муравьев, который в 1816 году основал (вместе с Павлом Пестелем) первую тайную организацию декабристов — «Союз спасения, или Общество истинных и верных сынов отечества».

«Революционер и мечтатель в юности, прошедший долгую школу дореформенного режима, сам он стоял на грани двух периодов русской жизни, — писал о Муравьеве Короленко в своем очерке «Легенда о царе и декабристе». — Через все человеческие недостатки, тоже, может быть, крупные в этой богатой, сложной и независимой натуре, светится все-таки редкая красота…»

С большой настороженностью отнесся Шевченко к бывшему декабристу, ставшему губернатором. Но в конце концов Муравьев оставил у поэта благоприятное впечатление; 19 февраля 1858 года, описывая в «Дневнике» официальное открытие губернского «Комитета по улучшению быта крестьян», Шевченко замечает:

«Великое это начало благословлено епископом и открыто речью военного губернатора А. Н. Муравьева. Речью не пошлою, официальною, а одушевленною, христианской речью. Но банда своекорыстных помещиков не отозвалася ни одним звуком на человеческое святое слово. Лакеи! Будет ли напечатана эта речь?.. Просил достать копию речи Муравьева».

Мы знаем (об этом рассказывает и Щепкин), что Муравьев с большим уважением относился к Шевченко и содействовал тому, что нижегородские власти не стали требовать от поэта возвращения в Оренбург. Нижегородский полицмейстер полковник Лаппо-Старженецкий и его помощник Кудлай 19 («не похож на полицмейстера, как и товарищ его Лапа», — пишет о них Шевченко) запросто посещали поэта дома.

Полицейский врач Гартвиг, «спасибо ему, — рассказывает Шевченко, — без малейшей формальности нашел меня больным какой-то продолжительной болезнью, а обязательный г. Лапа засвидетельствовал действительность этой мнимой болезни».

Так Шевченко получил возможность переждать в Нижнем Новгороде, пока велась длительная бюрократическая переписка Опять друзья хлопотали о новом «освобождении» поэта и о разрешении ему въехать в столицы. Опять Третье отделение составляло «справки», а министерства — «доклады» «о дозволении отставному рядовому Шевченко проживать в С.-Петербурге и, для усовершенствования в живописи, посещать классы Академии…»

Весь конец сентября погода стояла прескверная, пасмурная, часто шел дождь, и по залитым грязью, немощеным нижегородским улицам нельзя было пройти.

В эти дни Шевченко был в очень плохом настроении, почти никуда не выходил и лежал, читая то «Голоса из России» (лондонское издание Герцена), то исследование Костомарова о Богдане Хмельницком, печатавшееся в «Отечественных записках». «Прекрасная книга, вполне изображающая этого гениального бунтовщика; поучительная, назидательная книга!» — отзывался об этой работе Шевченко.

Наконец в один прекрасный день, в первых числах октября, ударили морозы. Ясное зимнее солнце засверкало на многочисленных куполах Нижегородского кремля — выдающегося архитектурного сооружения начала XVI столетия.

— Старинные нижегородские церкви меня просто очаровали; они так милы, так гармонически пестры… — говорил Шевченко.

Он бродит по Нижнему с карандашом и листом бумаги, срисовывая памятники старинного русского зодчества.

В начале октября Брылкин познакомил его с Николаем Константиновичем Якоби, передовым и культурным человеком. «Один из нижегородских аристократов», «довольно едкий либерал» и «вдобавок любитель живописи» — так характеризует его поэт. Шевченко стал бывать у Якоби.

Как-то в первые же дни знакомства Шевченко был приглашен к Якоби на обед. «Вместо десерта, — записывает поэт в «Дневнике», — он угостил меня брошюрой Искандера, лондонского второго издания: «Крещеная собственность». Сердечное, задушевное человеческое слово! Да осенит тебя свет истины и сила истинного бога, апостол наш, наш одинокий изгнанник!»

В «Крещеной собственности» Герцена Шевченко прочитал: «Пока помещик не уморил с голоду или не убил физически своего крепостного человека, он прав перед законом и ограничен только одним топором мужика. Им, вероятно, и разрубится запутанный узел помещичьей власти».

«Топор», как символ вооруженного восстания, крестьянской революции, постоянно с этого момента фигурирует в стихах Шевченко.

В это время он работал над начатой еще в Новопетровске поэмой «Неофиты». В ней, обращаясь к царю, поэт восклицает.

Не громом праведным, святым

Тебя сразят — ножом тупым

Тебя зарежут, как собаку,

Иль обухом убьют!

К близким знакомым Якоби принадлежал инспектор пансиона в Нижнем Новгороде, известный фольклорист, впоследствии профессор Казанского университета, Виктор Гаврилович Варенцов, составитель нескольких сборников русских народных песен. С ним Шевченко сошелся в это же время.

В ноябре — декабре 1857 года Варенцов ездил в Петербург и при этом выполнил ряд поручений Шевченко, встретился в Москве и Петербурге с его друзьями и доставил затем поэту письма от Бодянского, Щепкина, Кулиша. Варенцов привез с собой портрет Герцена, который Шевченко тут же перерисовал в свой «Дневник», записав (под 10 декабря):

«Привез он [Варенцов] для Н. К. Якоби, свинцовым карандашом нарисованный, портрет нашего изгнанника, апостола Искандера. Портрет должен быть похож, потому что не похож на рисунки в этом роде. Да если бы и не похож, то я все-таки скопирую для имени этого святого человека».

У Якоби часто бывал декабрист Иван Александрович Анненков, его родственник (мать Анненкова была урожденная Якоби).

— Седой, величественный, кроткий изгнанник, — рассказывал о нем Шевченко, — подтрунивает над фаворитами коронованного фельдфебеля Чернышевым и Левашевым, председателями тогдашнего верховного суда. Благоговею перед тобою, один из первозванных наших апостолов! Говорили о возвратившемся из изгнания Николае Тургеневе, о его книге, говорили о многом и многих и в первом часу ночи разошлись, сказавши: до свидания.

Когда 3 ноября 1857 года Шевченко впервые увидел сборники Герцена «Полярная звезда» с литографированными портретами пяти повешенных Николаем декабристов — Пестеля, Рылеева, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола и Каховского — над изображением плахи и топора, как символ народного отмщения, — Шевченко не мог сдержать горячего волнения:

— Обертка, то есть портреты первых наших апостолов-мучеников, меня так тяжело, грустно поразили, что я до сих пор еще не могу отдохнуть от этого мрачного впечатления. Как бы хорошо было, если бы выбить медаль в память этого гнусного события! С одной стороны портреты этих великомучеников с надписью: «Первые русские благовестители свободы». А на другой стороне медали — портрет неудобозабываемого Тормоза с надписью: «Не первый русский коронованный палач».

В Нижнем Новгороде начал Шевченко героическую эпопею о декабристах, которой предполагал дать заглавие «Сатрап и дервиш». В нее должны были войти сатирические образы из поэмы, задуманной еще в Новопетровском укреплении. Эта поэма не была написана, сохранилось лишь начало ее, известное под названием «Юродивый». Здесь вновь (как когда-то в сатире «Сон») на контрастном противопоставлении построен рассказ о борцах за благо народа:

Да чур проклятым тем Неронам!

Пусть тешатся кандальным звоном, —

Я думой полечу в Сибирь,

Я за Байкалом гляну в горы,

В пещеры темные и в норы,

Без дна глубокие, и вас,

Поборники священной воли,

Из тьмы, и смрада, и неволи

Царям и людям напоказ

Вперед вас выведу, суровых,

Рядами длинными, в оковах…

Шевченко проклинает и бога, покровительствующего царям:

Безбожный царь, источник зла,

Гонитель истины жестокий,

Что натворил ты на земле!

А ты, всевидящее око!

Ты видело ли издалека,

Как сотнями в оковах гнали

В Сибирь невольников святых?

Когда терзали, распинали

И вешали?! А ты не знало?

Ты видело мученья их

И не ослепло?!

Призывом к борьбе за свои права, к всенародной революции проникнута поэма «Неофиты». Сам Шевченко указывал, что эта поэма «будто бы из римской истории»; в действительности же он, как это часто делали революционные поэты, под видом древнего Рима, жестокого цезаря Нерона и первых мучеников-христиан изобразил царскую крепостническую Россию, ее самодержцев и помещиков, угнетенный народ и самоотверженных борцов за его свободу.

Поэт рисует картину жандармского произвола и репрессий, которая, конечно, не могла восприниматься как картина «древнего Рима», слишком она напоминала николаевскую Россию:

Нет ни одной семьи иль хаты,

И нету ни сестры, ни брата,

Чтоб слезы не лились рекой,

Чтобы не мучились в тюрьме

Или в далекой стороне…

Но эти муки изгнанников, без суда сосланных десятками, сотнями и тысячами «в Сибирь, иль то бишь… в Скифию!», как иронически замечает Шевченко, не пропадут даром, близится час расплаты:

Кишат

Невольниками Сиракузы —

В подвалах, в тюрьмах А Медуза

И голытьба в трактире спят.

Но скоро грозная восстанет

И кровью вашею, тираны,

Похмелье справит.

Поэт верит в победу народа над своими угнетателями; вдохновляют народ в борьбе сосланные царем революционеры, которые вновь становятся в ряды бойцов против деспотии:

Нерон жестокий! Божий суд,

Внезапный, праведный, в дороге

Тебя застигнет. Приплывут

И прилетят — на белом свете

Их много — мученики, дети

Святой свободы. Вкруг одра,

Вкруг смертного одра предстанут

В оковах…

А ты, мучитель, во сто крат

Собаки хуже ты!

К «святым воинам-мстителям» поэт исполнен горячей любви и уважения, для него именно в них заключен идеал служения Истине:

Хвала!

Хвала вам, души молодые,

Хвала вам, рыцари святые,

На веки вечные хвала!..

Нетрудно в образе этих «святых рыцарей» узнать новое воплощение темы декабризма, новое раскрытие смысла и значения беззаветного подвига «первых русских благовестителей свободы».

Поэт верит, что скоро

Закуют царей несытых

В железные путы

И оковами двойными

Руки им окрутят.

И неправедных осудят

Осужденьем правым….

Героиня поэмы, мать осужденного тиранами борца за народ, вместе с тысячами таких же, как она, страдалиц явилась в столицу молить о защите «цезаря и бога»; поэт с болью говорит об этих ослепленных людях:

Пришли их тысячи в слезах,

Со всех концов страны… О горе!

Кого вы умолять пришли?

Кому вы слезы принесли,

К кому в несчастье и позоре

Пришли с надеждой? Горе! Горе!

Рабы незрячие! Кого,

Кого вы молите, благие.

Рабы незрячие, слепые?

Палач не слышит ничего!..

Молитесь правде на земле,

Другим богам не возносите

Своей молитвы! Всё обман:

И поп, и царь…

«Неофиты» принадлежат к самым замечательным созданиям поэта-революционера. Эта поэма показывает, каких творческих высот достиг Шевченко именно во второй половине 50-х годов, какие идейно и художественно значительные вещи он в этот период способен был создавать.

Трагичен и в то же время бесконечно светел образ матери-героини, после гибели сына-революционера исполнившейся великих сил для служения тому делу, за которое он отдал жизнь: «слова его живые в живую душу приняла» и «по торжищам, дворцам, чертогам» «слово правды понесла».

Этой же осенью, вскоре по приезде в Нижний, Шевченко близко познакомился с семьей Владимира Александровича Трубецкого, председателя нижегородской палаты гражданского суда. В «Дневнике» читаем беглую запись:

«Ходил к Трубецкому, весьма милому князю-человеку…»

Трубецкие давно проживали в доме отца Добролюбова и находились со всей его семьей в самых тесных дружеских отношениях: после смерти родителей Добролюбовых у Трубецких и их родственников жили на воспитании младшие сестры Добролюбова — Юленька и Катенька.

Николай Александрович состоял с Трубецкими в оживленной переписке, всегда присылал им свежие книжки «Современника», указывая, какие из неподписанных (или подписанных псевдонимами) статей принадлежат ему.

Сам Добролюбов побывал в Нижнем Новгороде совсем незадолго до приезда сюда Шевченко, летом 1857 года, и жил в том же доме своего покойного отца, что и Трубецкие.

Навещая часто Трубецких и постоянно читая внимательным образом «Современник», Шевченко мог выделить в журнале статьи молодого критика, уже обратившего тогда на себя общее внимание. А на протяжении зимы 1857/58 года в «Современнике» было помещено до сорока статей и рецензий Добролюбова.

Добролюбов и Шевченко были близки друг другу своими литературными и общественными интересами и симпатиями.

Эго отразилось в дневниках великого украинского поэта и великого русского критика. Оба они восторженно отзываются на появление «Губернских очерков» Салтыкова-Щедрина, оба зачитываются герценовской «Полярной звездой», оба горячо воспринимают усиление борьбы против крепостного права, даже оба трогательно заносят в свои дневники одно и то же впечатление от добытого при помощи друзей портрета Герцена…

Удивительно ли, что Шевченко с таким нетерпением ожидал разрешения отправиться в Петербург, в это время уже вполне определив круг своих единомышленников и союзников!

1 октября открылся в Нижнем театральный сезон. Брылкин пригласил Шевченко в свою ложу. Давали, как пишет поэт, «сентиментально-патриотическую драму Потехина «Суд людской — не божий». Драма-дрянь с подробностями».

Герои этой пьесы, одержимые величайшими страстями, легко сходили с ума и затем так же быстро выздоравливали; отец препятствовал счастью влюбленных, девушка в отчаянии отправлялась в монастырь, а возлюбленный обращался к публике со следующей тирадой:

«— Один у меня отец — царь батюшка, ему пойду служить, за него да за матушку Россию сложу свою голову бедную!»

Понятно, что вся эта напыщенная, псевдопатриотическая фальшь в духе пьес Кукольника и Полевого вызывала у Шевченко отвращение.

Но его привлекла естественная, правдивая игра некоторых актеров; он сейчас же отметил у М. В.Мочаловой «движения настоящей артистки»; он замечает, что «натурально и благородно» играет Е. М. Васильева.

И Шевченко делается завсегдатаем местного театра, одного из старейших в России, помогает в художественном оформлении спектаклей, пишет в «Нижегородских губернских ведомостях» театральные рецензии.

Тогдашний Нижегородский театр пользовался у местных жителей большой популярностью. В партере, возле оркестра, постоянно можно было видеть завзятых театралов Сапожниковых; красивую, высокую и стройную фигуру старика с седыми кудрями — Ивана Александровича Анненкова; другого седовласого почтенного патриарха, тоже участника декабристского движения и тоже хорошего знакомого Шевченко, — Александра Дмитриевича Улыбышева, автора классических книг о Моцарте и Бетховене.

«Старик Улыбышев, — писал поэт Щепкину, — тот самый, что написал биографию Бетховена, не пропускает ни одного спектакля: так горячо любит театр!»

Многие приезжали в театр вместе со своими многочисленными семействами и, запасшись напитками и закусками, располагались в собственных ложах. А именитые нижегородские купцы прямо шли в первый ряд в огромных лисьих шубах и валеных калошах; шубу подстилали под себя, а калоши ставили под кресла.

Среди актеров у Шевченко скоро завязались знакомства. Особенно сблизился о «с семьей потомственных театральных работников Пиуновых, у которых была юная дочь-артистка, шестнадцатилетняя Катенька; Шевченко еще в первых спектаклях отметил способности Катеньки Пиуновой.

«Спектакль был хоть куда, — записывает он в «Дневнике». — Васильева, в особенности Пиунова, была естественна и грациозна. Легкая, игривая роль ей к лицу и по летам».

Позже поэт отзывается о молодой исполнительнице роли в водевиле Ленского «Простушка и воспитанная» еще более восторженно:

«Пиунова сегодня в роли Простушки (водевиль Ленского) была такая милочка, что не только московским, петербургским — парижским бы зрителям в нос бросилась!»

На бенефис Катеньки Пиуновой Шевченко откликается подробной рецензией, которую из местной газеты перепечатали даже «Московские ведомости».

«Статья о бенефисе г-жи Пиуновой, кажется, много шуму наделала по городу», — отзывались об этой рецензии газеты.

Шевченко стал чуть ли не ежедневным гостем в семействе Пиуновых. Его здесь полюбили, а младшие ребятишки по целым часам забавлялись, распевая и отплясывая вместе с Тарасом Григорьевичем: «Ах, чеберики-чок-чебери!..» Малыши, плохо еще говорившие, называли Шевченко просто «Чеберик» или «Чок-чеберик».

Поэт любил слушать рассказы Пиуновых о том, что бабушка Катеньки, Настасья Ивановна, о которой с гордостью говорили в семье, была когда-то крепостной актрисой князя Шаховского; о том, что с отцом Катеньки дружили Самарин и Живокини, который еще в 40-х годах восхищался, как он сам говорил, «ярким талантом» маленькой Катеньки и помог определить девочку в Московскую театральную школу (Катя Пиунова и обучалась в школе под фамилией Живокини).

И вот Шевченко принялся воспитывать в Пиуновой литературный, эстетический вкус.

Он заставляет девушку декламировать Кольцова и Крылова, сам переписывает для нее стихи Курочкина, носит ей для чтения Пушкина, Гоголя и «Губернские очерки» Щедрина, наконец выбирает для ее выступления сцену из «Фауста» Гёте и сам достает ей с большим трудом экземпляр гениальной трагедии в переводе своего покойного приятеля Губера.

Словом, Шевченко по-настоящему увлекся молодой Пиуновой. Она уже привлекала его не только как способная актриса, а и как женственное, миловидное существо, веселое и жизнерадостное, любившее и попеть, и поплясать, и подурачиться.

Времяпрепровождение поэта в семействе Пиуновых удовлетворяло его давнюю тоску по родному углу и семейному уюту.

В письмах к друзьям Шевченко, не имевший сам возможности выехать из Нижнего Новгорода, просил их приехать к нему, хоть ненадолго, только повидаться да отвести душу.

И как больно было ему, когда Костомаров, с которым Шевченко связывали такие незабываемые моменты в жизни, отказался заехать к старому товарищу:

— Не хотел сделать ста верст кругу, чтобы посетить меня в Нижнем. А сколько бы радости привез… — с горечью говорил поэт.

Еще грубее отвечал на искреннее дружеское приглашение другой бывший «соузник» Шевченко — Кулиш.

«Не подобает мне, друг мой Тарас, — с лицемерной важностью писал бывший участник Кирилло-Мефодиевского «братства», — ездить на беседу с тобой. Я ведь, на свою беду, человек в обществе заметный, так сразу все и узнают, что поехал за семь верст киселя хлебать… Так не жди меня и не пеняй на меня».

И в том же письме еще одна «братская» отрава:

«Печатать я тебе на первых порах ничего не советую…»

И еще в одном письме так: «О русских твоих повестях скажу, что опозоришь ты себя ими перед всеми, и больше ничего… Когда б у меня деньги, я бы у тебя купил их все вместе да сжег… Может, ты мне не веришь, может, скажешь, что я российщины не люблю, потому и ругаю…»

Как мог Шевченко стерпеть подобные отзывы? Дело ведь было не только в том, что Кулишу просто «не нравились» повести Шевченко; нет, он действительно «российщину» (то есть русский народ, русский язык, русскую культуру) не любил! Ему претило реалистическое, революционно-демократическое направление произведений Шевченко!

Кулиш и прежде, в начале 40-х годов, морщился от «гайдамацкого духа» стихов Шевченко, он никогда не мог «простить» поэту уничтожающий сарказм его «Сна», а теперь…

Убедившись (по прочтении в рукописи поэмы «Неофиты») в неизменности революционных убеждений Шевченко, Кулиш стал поучать своего бывшего товарища: «Твои «Неофиты», брат Тарас, хороши, да не для печати… Не годится напоминать сыну об отце, ожидая от сына какого бы то ни было добра… Не только печатать эту вещь рано, но разреши мне, брат, не посылать и Щепкину, потому что он с нею повсюду станет носиться, и пойдет о тебе такой слух, что во всяком случае не следует пускать тебя в столицу».

Иезуитское это письмо, исполненное восторга перед «сыном», то есть Александром II, и страха перед голосом правды, произвело на поэта грустное впечатление.

Перед ним все больше раскрывалось настоящее лицо его «земляков», с которыми он еще в Кирилло-Мефодиевском обществе горячо спорил, а теперь настала пора уж и совсем раззнакомиться, настолько «порознь, разными путями» (по словам самого Кулиша) они шли.

А в то же время подлинные друзья не забывали Шевченко.

Семидесятилетний больной старик Щепкин в ответ на предложение Шевченко встретиться где-нибудь под Москвой сам предложил приехать в Нижний.

«Извещаю, — писал сначала Щепкин Тарасу, — что ежели тебе очень хочется увидеть мою старую фигуру, то можно приехать: у сына под Москвой есть дача, в 40 верстах, Никольское…»

Но для поездки у Шевченко, может быть, нет лишних денег, тут же высказывает свое, как он пишет, «нескромное» подозрение Щепкин; далее для поездки нужно иметь полицейское разрешение.

«Ежели все это будет очень затруднительно, — заключал свое сердечное письмо старик, — то не приехать ли мне в Нижний? И это не для того только, чтобы повидаться, а поговорить бы о многом нужно».

И вот когда «братчики» Костомаров и Кулиш не двинулись с места для того, чтобы проведать несчастного поэта в его новой, нижегородской ссылке, престарелый русский артист в декабрьскую зимнюю стужу отправился за четыреста с лишним верст на лошадях на свидание с опальным другом…

«Жду к себе из Москвы дорогого гостя, — взволнованно писал Шевченко художнику Осипову. — И кого бы, вы думали, я так трепетно ожидаю? Семидесятилетнего знаменитого старца и сердечного друга моего, Михаила Семеновича Щепкина!.. Как мне воспрещен въезд в столицы, то этот старец-юноша, несмотря на мороз и вьюгу, едет ко мне, единственно для того, чтобы поцеловать меня! Не правда ли, юноша? И какой, сердечный, пламенный юноша! Я горжусь моим старым, моим гениальным другом, и горжусь справедливо…»

Глухой зимней ночью, в три часа пополуночи, в самый сочельник, 24 декабря, приехал в Нижний Новгород Михаил Семенович Щепкин.

Друзья после десятилетней разлуки бросились друг другу на шею и плакали сладкими слезами в этих братских объятиях.

В этот день Шевченко записал в «Дневнике»:

«Праздникам праздник и торжество есть из торжеств!..»

И затем на шесть дней записи прерываются: поэт слишком был поглощен пребыванием в Нижнем дорогого гостя.

Шевченко встретил Щепкина задушевнейшим посвящением к своей только что законченной поэме «Неофиты»; посвящение было так и озаглавлено — «на память 24 декабря 1857 года», то есть на память о приезде великого артиста в Нижний. Поэт обращался к другу:

Любимец вечных муз и граций!

Я жду тебя и тихо плачу,

Я думу скорбную мою

Твоей душе передаю.

Так прими же благосклонно

Думу-сиротину,

Наш великий чудотворец,

Друг ты мой единый!

Очень знаменательно, что свою ярко революционную поэму «Неофиты» — ту самую, от которой в ужасе шарахнулся национал-либерал Кулиш, — Шевченко посвятил Щепкину. Совершенно очевидно, что какие-то заветные думы и чувства поэта разделял его седовласый друг, кудесник, чудотворец, как называл его часто Шевченко.

Щепкин, разумеется, далеко не был единомышленником «молодых штурманов бури», которым полностью принадлежали все помыслы Шевченко.

В 1853 году Щепкин нарочно ездил в Лондон, чтобы уговорить Герцена ликвидировать «Вольную русскую типографию» и открыть себе этим путь к возвращению на родину.

— Какая может быть польза от вашего печатания? — говорил тогда Герцену Щепкин. — Одним или двумя листами, которые проскользнут, вы ничего не сделаете, а Третье отделение будет все читать да помечать!

Но прошло несколько лет, появилась «Крещеная собственность», стала выходить «Полярная звезда», наконец зазвенел «Колокол».

И когда в 1857 году сын Щепкина — Николай Михайлович — открыл в Москве книжный магазин для распространения передовой литературы, то отец был прекрасно осведомлен, что, помимо «явной» продажи разрешенных книг, сын еще более занят доставкой изданий запрещенных (именно с этой целью Николай Щепкин посетил в июне 1857 года Герцена и увез от него в Россию целый транспорт литературы).

По сведениям полиции, в 1857 году «во время ярмарки в Нижнем Новгороде и в продолжение зимы один из сыновей Щепкина уезжал несколько раз из Москвы и, как говорят, развозил несколько тысяч экземпляров запрещенных сочинений на русском языке»

Нет ничего не вероятного в том, что и Михаил Семенович, приехав зимой 1857 года в Нижний, также доставил сюда кое-какую «нелегальщину». Во всяком случае, Шевченко в это время мельком упомянул в «Дневнике», что он списывал у Щепкина запрещенные сатирические стихи.

Вполне естественно, что Шевченко и Щепкин, расставшиеся в середине сороковых годов, и теперь встретились сердечными друзьями.

Щепкин часто читал публично шевченковские стихи, особенно «Думы мои, думы…» и посвященную ему «Пустку». Хотя и далекий от революционных убеждений, великий артист был в искусстве активным борцом за реализм и демократизм, и ему во многом были созвучны произведения поэта-революционера.

Ведь недаром Белинский говорит о Щепкине: «Торжество его искусства состоит не в том только, что он в одно и то же время умеет возбуждать и смех и слезы, но в том, что он умеет заинтересовать зрителей судьбою простого человека и заставить и рыдать и трепетать от страданий какого-нибудь матроса, как Мочалов заставляет их рыдать и трепетать от страданий принца Гамлета или полководца Отелло».

Приезд в Нижний Новгород знаменитого артиста сделался событием в жизни города. Щепкин выступал в местном театре в «Ревизоре» Гоголя, в классическом украинском водевиле Котляревского «Солдат-чародей», в переводной пьесе «Матрос» французских драматургов Соважа и Делурье, о которой Белинский еще в 1844 году писал, что особенно хорош Щепкин «в роли матроса (в пьесе того же имени), где от игры его невозможно не плакать».

По рекомендации Шевченко Катя Пиунова выступала вместе с великим артистом. И в роли Татьяны («Солдат-чародей») она так понравилась и Щепкину и Шевченко, что с этой поры они в своей переписке называют Екатерину Пиунову не иначе как «Татьяной», «Тетясей», «Танечкой».

Шесть дней провел Щепкин у Шевченко в Нижнем и перед самым Новым годом возвратился опять в Москву. Как сон пролетели эти дни, и оба затем вспоминали о них с искренней радостью

«Старый чародей наш, — писал поэт Сергею Тимофеевичу Аксакову, — своим посещением сделал из меня то, что я и теперь еще не могу прийти в нормальное состояние… И нужно же было ему такую штуку выкинуть! Нет, таких богатырей-друзей не много на белом свете. Да я думаю, что он один только и есть… Храни его господь на поучение людям!»

Старик Щепкин и сам был взволнован не менее, чем Шевченко.

«Дай душе отдохнуть, — писал он Тарасу по возвращении ь Москву, — а то она все время была в таком волнении, что немножко и не под силу…»

Под впечатлением свидания со Щепкиным Шевченко создал цикл стихотворений, которые отослал другу в Москву в начале февраля 1858 года: «Доля», «Муза», «Слава».

Обращаясь к своей поэзии, Шевченко говорит:

Мы не лукавили с тобою,

Мы прямо шли, и ни зерна

У нас неправды за собою

Поэт, конечно, имел полное право утверждать это! И дальше:

Ты надо мной витай, учи,

Учи нелживыми устами

Вещать лишь правду в наши дни!

Зима была уже на исходе, а разрешение на въезд в Петербург все не приходило.

«Семь лет в Новопетровском укреплении мне не казались так длинны, как в Нижнем эти пять месяцев, — жаловался Шевченко в письме к Ираклию Ускову — Весною, если не разрешат мне жить в столицах, поеду в Харьков, в Киев, в Одессу и за границу… А там, что бог даст. Не погиб в неволе, не погибну и на воле, говорит малороссийская песня».

Давнишний план Шевченко уехать за границу теперь принимает новые формы; думая об эмиграции, он, конечно, все время помнит о деятельности за границей Герцена и Огарева…

Все резче и резче отзывается Шевченко о некоторых своих нижегородских знакомых, показавшихся ему сначала довольно порядочными людьми.

Встречаясь в Нижнем с Далем, Мельниковым-Печерским, Шевченко по-своему и очень справедливо характеризует этих людей. Нескрываемую антипатию вызывают у него мракобесные и охранительные тенденции Даля, реакционные, великодержавные взгляды Мельникова-Печерского.

Однажды Мельников в присутствии Шевченко завел речь об истории и быте различных народностей России Он любил говорить красно Затронутый вопрос был его любимой темой, но толковал он его с позиций, совершенно неприемлемых для Шевченко.

Внезапно неудержимый поток красноречия автора «Красильниковых» как-то сам собой оборвался: Мельников заметил обращенный на него в упор пристальный взгляд Шевченко.

Невольно умолкнув, расходившийся оратор, вероятно, тут только вспомнил, что перед ним сидит один из виднейших деятелей той самой «областной» культуры, о которой шла речь.

— Что же ты, Павел Иванович, дальше не брешешь? — спокойно сказал Тарас Григорьевич Мельникову. — Ты уже набрехал три короба, бреши и четвертый.

И Шевченко стал сдержанно, веско выводить на чистую воду ретроградные суждения своего противника.

Одним из самых тяжелых переживаний Шевченко в конце пребывания его в Нижнем Новгороде явилась печальная развязка его искренних отношений с юной Катенькой Пиуновой.

Явившись как-то к Пиуновым, Тарас Григорьевич обратился к родителям Катеньки с просьбой внимательно выслушать его, так как он должен сообщить нечто весьма важное.

— Слухайте-ка, батько и матка, — сказал поэт, — и ты, Катруся, прислухай… Вы давно меня знаете, видите: вот я, какой есть — такой и буду… У вас, батько и матка, есть товар, а я купец — отдайте за меня Катрусю!..

Хотя и сама Катенька и ее родители все время охотно принимали у себя прославленного поэта и любили пользоваться его услугами, помощью (даже рассчитывали, что по протекции Шевченко, через Щепкина, Екатерине Борисовне, несмотря на ее молодой возраст, удастся заполучить выгодный ангажемент в Харьковском театре), но тут они испугались.

— Что в нем было жениховского? — откровенно сознавалась спустя тридцать лет Пиунова, вспоминая всю историю своего знакомства с великим поэтом. — Сапоги смазные, дегтярные, тулуп чуть не нагольный, шапка самая простая, барашковая, да такая страшная и в патетические минуты Тараса Григорьевича хлопающаяся на пол в день по сотне раз, так что, если бы она была стеклянная, то часто бы разбивалась.

Прямо отказать на прямое предложение руки и сердца поостереглись (и это больше всего огорчило искреннего, прямодушного поэта!). Из боязни, что Шевченко оставит свои хлопоты о ней, Пиунова и ее родители пытались некоторое время хитрить и лицемерить.

Но скоро поэт раскусил всю фальшь «несносной лгуньи» Пиуновой, и увлечение ею тотчас же развеялось: «дружба врозь», — записал Шевченко в «Дневнике» 23 февраля.

«Случайно встретил я Пиунову, — отмечает он 24 февраля, — у меня не хватило духу поклониться ей. Дрянь госпожа. Пиунова! От ноготка до волоска дрянь! Завтра Кудлай едет во Владимир, попрошу его взять и меня с собой. Из Владимира как-нибудь доберусь до Никольского и в объятиях моего старого, искреннего друга [Щепкина], даст бог, забуду и Пиунову, и все мои горькие утраты и неудачи…»

Уже спустя полгода он не без иронии писал Щепкину. «Скажи мне, будь добр, что бы из меня теперь было, если бы я тогда женился на моей милой Танюше? Погибший человек, да и больше ничего…»

Однако в то время разочарование в Катеньке Пиуновой доставило Шевченко много горечи и обиды. «Вот она где нравственная нищета», — с болью записывает он в свой «Дневник».

Но на следующий день, 25 февраля, как раз в день рождения и именин Шевченко, пришло, наконец, известие о разрешении выехать в Петербург.

— Лучшего поздравления с днем ангела нельзя желать! — воскликнул поэт.

В эти же дни получил Шевченко от Карла Ивановича Герна (через Лазаревского и Шрейдерса) свои драгоценные «захалявные» тетрадочки, оставленные им ровно восемь лет тому назад в Оренбурге на сохранение.

Шевченко немедленно принялся за переписывание, или, как он сам говорил, «процеживание» своей «невольничьей поэзии».

При этом он отбрасывал одни стихи, совершенно переделывал другие, добавлял к прежним, оренбургским и аральским своим стихотворениям и поэмам то, что родилось в его поэтическом воображении позже, в Новопетровске.

Уже частично переработанные по памяти в новопетровской ссылке стихи теперь, наконец, ложились на бумагу. Словно герои их, образы никогда не покидали поэта, всегда жили с ним, сопровождая его повсюду, в самых тяжких испытаниях, непрерывно развиваясь, мужая…

К своей поэтической славе Шевченко обращался запросто:

Ты подсядь ко мне поближе,

С горя ли, от злости —

Выкинем с тобой такое, —

Удивятся гости

Мы обнимемся, сойдемся,

Будем жить не споря,

Потому что, дорогая,

Тот же до сих пор я.

Да, тот же, что и прежде, но еще выросший и возмужавший возвратился поэт в строй бойцов.

XX. ЕДИНОМЫШЛЕННИКИ И СОЮЗНИКИ


Ждать полицейского пропуска пришлось еще почти две недели, и только 8 марта 1858 года, в три часа пополудни, покинул Шевченко Нижний и отправился в направлении Москвы по знаменитой, оплаканной в народных песнях Владимирской дороге — «Владимирке», по которой тысячи людей шли на каторгу, в ссылку.

Ночью на почтовой станции во Владимире у Шевченко произошла радостная встреча с Алексеем Ивановичем Бутаковым, уже капитаном 1-го ранга и начальником Аральской флотилии, созданной по его инициативе.

Бутаков направлялся вместе с женой в Оренбург, а потом вновь на берега Сыр-Дарьи и Аму-Дарьи.

У Шевченко при одном воспоминании о его вынужденном пребывании в Оренбургском крае холодело сердце. Но энтузиазм отправлявшихся туда добровольцев-землепроходцев, исследователей неведомых мест был ему понятен и глубоко симпатичен.

10 марта, поздно вечером, Шевченко прибыл в Москву и остановился до утра з какой-то гостинице «под громкою фирмою отель, да еще и со швейцаром».

Поутру он оставил свое временное пристанище, показавшееся ему с первого взгляда очень неуютным («едва мог добиться чаю…»), и отправился на квартиру к Щепкину, жившему «у старого Пимена, в доме Щепотьевой». Здесь Шевченко и поселился, сердечно встреченный старым другом.

Простудившись в дороге, Тарас Григорьевич внезапно почувствовал себя плохо. Пришлось пригласить врача. Врач прописал лекарства, диету и запретил выходить на улицу.

— Вот тебе и столица! — жаловался Шевченко. — Сиди да смотри в окно на старого, безобразного Пимена!

Но уже на следующий день по Москве разнеслась весть о приезде Тараса Шевченко, и в дом к Щепкину началось настоящее паломничество: спешили навестить старого знакомого прежние друзья, являлись и люди, жаждавшие познакомиться со знаменитым изгнанником; приходили и гости-украинцы с рассказами о событиях на родине и москвичи.

12 марта больного Шевченко посетил бывший ректор Киевского университета Михаил Александрович Максимович («молодеет старичина, женился, отпустил усы да и в ус себе не дует!»); затем Николай Христофорович Кетчер, друг Станкевича, Герцена и Огарева; историк и экономист Иван Кондратович Бабет, профессор Московского университета; известный фольклорист Александр Николаевич Афанасьев.

Один из сыновей Щепкина, Петр Михайлович, обрадовал больного дорогим для него подарком: двумя экземплярами фотографического портрета «апостола Александра Ивановича Герцена» (как тут же взволнованно записал в «Дневнике» благодарный Шевченко).

Вопреки запрещению врачей 17 марта Шевченко «вечером, втихомолку» вышел из дома; первый московский визит его был к княжне Варваре Николаевне Репниной.

Много воды утекло со дня их разлуки…

И вот сейчас, в Москве, как-то холодно встретился Шевченко с Репниной; прежнего взаимопонимания уже не было; княжна совсем ударилась в мистику; трудно было им возобновить задушевный разговор: они стали не те, что были в Яготине, и вокруг все было не то…

Оправившись, поэт целые дни ходил по Москве, любовался древним Кремлем, наслаждался просто московскими улицами, несмотря на весеннюю грязь; часто сопровождал его Щепкин.

«Радостнейший из радостных дней, — записывает Шевченко 22 марта. — Сегодня я видел человека, которого не надеялся увидеть в теперешнее мое пребывание в Москве. Человек этот — Сергей Тимофеевич Аксаков».

Аксаков глубоко привлекал Шевченко своим ярким художественным талантом. Несмотря на ограниченность его политических взглядов, Шевченко искренне ценил Аксакова как писателя-реалиста, изумительного знатока родной природы и языка.

В доме Аксакова Шевченко слушал, как его дочь, Надежда Сергеевна, пела украинские народные песни. Шевченко здесь же прекрасно спел несколько великорусских песен, в том числе волжскую бурлацкую, вызвавшую слезы на глазах у присутствующих.

«Грешно роптать мне на судьбу, — писал Шевченко в эти дни в своем «Дневнике», — что она затормозила мой поезд в Питер. В продолжение недели я здесь встретился и познакомился с такими людьми, с какими в продолжение многих лет не удалось бы встретиться».

Часто бывал поэт в книжном магазине Николая Михайловича Щепкина, своеобразном клубе передовой литературно-ученой Москвы.

У Николая Михайловича достал последний, третий, выпуск «Полярной звезды», привезенный им недавно прямо из Лондона.

У него же поэт встретился с сыном декабриста — Евгением Якушкиным, у которого затем бывал и дома. Якушкин подарил ему портреты знаменитого просветителя Николая Новикова и декабриста Сергея Волконского.

24 марта Н. М. Щепкин праздновал новоселье своего магазина и по этому случаю устроил большой званый обед. Шевченко был на нем.

А на следующий день, 25 марта, Максимович устроил торжественный обед в честь Шевченко.

На этом обеде Максимович прочитал посвященные поэту стихи, гак и озаглавленные автором: «25 марта 1858». В стихах, между прочим, говорилось:

На свете благовіщення

Тебе привітаю,

Що ти, друже, вернувся

З далекого краю!..

Заспівай нам таких пісень,

Щоб мати Вкраіна

Веселилась, що на славу

Тебе породила!

«В Москве более всего радовало меня то, что я встретил в просвещенных москвичах самое теплое радушие лично ко мне и непритворное сочувствие к моей поэзии», — писал Шевченко.

Действительно, Москва приняла его с распростертыми объятиями. Можно сказать, что поэт здесь впервые по-настоящему ощутил, как за истекшие десять лет выросла его слава, как везде его знают и уважают, каким почетным гостем он является в каждом доме, куда бы ни вошел.

Но приближался срок отъезда в Петербург. Там друзья уже волновались; Михаил Лазаревский писал Тарасу Григорьевичу: графиня Толстая «чрезвычайно жалеет о твоей болезни и боится, чтобы Михайло Семенович не удержал тебя в Москве и на пасху; она даже сомневается в твоей болезни и думает, что ты остался там для Михайла Семеновича… Она просит тебя скорее приехать сюда, если можно — к праздникам».

Однако на пасху Шевченко еще был в Москве. Посмотрев прославленную пасхальную заутреню, «ночное кремлевское торжество», поэт иронически заметил:

— Если бы я ничего не слыхал прежде об этом византийско-староверском торжестве, то, может быть, оно бы на меня и произвело какое-нибудь впечатление, теперь же ровно никакого. Свету мало, звону много, крестный ход — точно вяземский пряник — движется в толпе. Отсутствие малейшей гармонии и ни тени изящного. И до которых пор продлится эта японская комедия?

Зато с удовлетворением Шевченко отмечает полнейшее отсутствие религиозного культа в семье Щепкиных:

— В семействе Михаила Семеновича торжественного обряда и урочного часа для розговен не установлено. Кому когда угодно. Республика. Хуже, анархия! Еще хуже, кощунство! Отвергнуть веками освященный обычай обжираться и опиваться с восходом солнца Это просто поругание святыни.

26 марта Михаил Семенович Щепкин уезжал с семьей в Ярославль. Для Шевченко уже не было смысла дольше задерживаться в Москве. Проводив утром Щепкиных, он к двум часам дня, «забравши свою мизерию», отправился на вокзал недавно открытой железной дороги Петербург — Москва.

И вот поэт уже в поезде — впервые в жизни! «В два часа, закупоренный в вагоне, оставил я гостеприимную Москву».

«В 8 часов вечера громоносный локомотив свистнул и остановился в Петербурге», — записано в «Дневнике» 27 марта 1858 года.

Начинался новый, самый значительный, самый важный период жизни поэта.

С каким радостным волнением вступал Шевченко снова на оставленные почти полтора десятка лет назад камни северной столицы ведь с Петербургом были связаны самые лучшие воспоминания его молодости, самые задушевные дружеские симпатии, самые сильные впечатления пытливой мысли!

В первый день своего пребывания в столице Шевченко словно в каком-то опьянении восторга.

«По снегу и слякоти пешком обегал я половину города почти без надобности», — записывает он в «Дневнике».

О Петербурге поэт мечтал долгие годы, о своей «милой академии», об оставленных здесь друзьях, об очередной художественной выставке, Большом театре, некогда расписанном его собственными руками, об Эрмитаже, наконец — о журналах и новых книгах, вместе с новыми живыми людьми и живыми мыслями, живым творческим делом.

Да, «северная Пальмира» снилась Шевченко в далекой ссылке, как снилась ему и его милая, родная Украина, его увитый садами Киев…

Теперь перед ним снова долгожданный Петербург. И снова он раскрывает поэту дружественные, братские объятия. Снова встречает здесь поэта, на берегах холодной Невы, напротив леденящих душу твердынь Петропавловской крепости, горячее сочувствие сердец, которым близок свободолюбивый украинский Кобзарь.

Шевченко хорошо умел различать одних от других — Россию Зимнего дворца от России передовых борцов за свободу народа. Он не мог бы, подобно Кулишу, сказать, что «вообще не любит российщины». Шевченко любил и Россию, и Петербург, и Москву, и братский русский народ, страдавший под пятой Зимнего дворца.

«По счастью, Зимний дворец — не вся Россия, даже не весь Петербург, — писал как раз в эти годы Герцен, обращаясь к порабощенным славянским народам. — Другая Россия, вне дворца, вне табели о рангах, растет… Другая Россия приветствует вас своими братьями, протягивает вам руку; не смешивайте же ее с руками всех этих квартальных пропагандистов, агитаторов с Анной на шее…

— Да где она, эта другая Россия?

— Это трудно сказать — много посторонних нас слушают, — но ищите, и обрящете. На первый случай мы предлагаем вам наш вольный заграничный орган, чтоб перекликнуться с Россией».

Этими осторожными словами — «другая Россия растет», «трудно сказать — много посторонних нас слушают» — Герцен намекал, что ему известно (статья была напечатана в «Колоколе» в октябре 1860 года) о существовании в России растущего революционного подполья.

В самом деле, на рубеже пятидесятых и шестидесятых годов в России начали сплетаться первые нити конспиративной революционной организации.

Во главе революционно-демократического движения в России стоял Чернышевский, представлявший вершину развития социалистической мысли домарксова периода.

Он оказывал влияние на революционно-демократических деятелей, на всех лучших представителей русской литературы. Не только Некрасов и Добролюбов, Салтыков и братья Курочкины, Михайлов и Шелгунов, Писарев и братья Серно-Соловьевичи, но даже Герцен и Огарев, принадлежавшие к старшему поколению и подчас полемизировавшие с «молодежью», испытывали идейное воздействие Чернышевского.

К участию в литературной и организационной деятельности «революционной партии» Чернышевский привлекал представителей различных национальностей России: деятелей польского освободительного движения (Зигмунт Сераковский, Ярослав Домбровский, Ян Станевич, Павел Круневич, Иван Савицкий, Зигмунт Падлевский, Валерий Врублевский, Иосафат Огрызко), революционеров других народов (Микаэл Налбандян, Чокан Валиханов, Кастусь Калиновский, Нико Николадзе). Все они сознавали, что в лице Чернышевского русская демократия протягивает братскую руку помощи и соучастия в «общем деле» всем угнетенным народам России.

Казахский просветитель-демократ Чокан Валиханов под впечатлением бесед с Чернышевским говорил:

— Какой замечательный человек этот Чернышевский и как хорошо он знает жизнь не только русских! Я после беседы с ним окончательно укрепился в той мысли, что мы без России пропадем, без русских — это без просвещения, в деспотии и темноте… Чернышевский— это наш друг!

Чернышевский уже давно знал творчество Шевченко, в том числе и его неопубликованные революционные стихотворения из цикла «Три года», распространявшиеся подпольно в рукописных копиях. Он горячо интересовался судьбой поэта, о котором ему много рассказывал Сераковский, приехавший в Петербург. В июньской книжке «Современника» за 1855 год Чернышевский процитировал строку из послания Шевченко «И мертвым, и живым…» («Каких отцов они дети…»), а в январской книжке за 1856 год Чернышевский с сочувствием упомянул о томившемся еще в ссылке украинском поэте (не называя, разумеется, Шевченко по имени, но в форме, совершенно ясной для читателей).

Целое поколение молодежи, из среды которой вышли революционеры шестидесятых и семидесятых годов, воспитывалось на запрещенных цензурой, но широко известных в рукописях стихотворениях Шевченко, как и на статьях Белинского, Герцена, Чернышевского, Добролюбова.

Один из организаторов Харьковско-Киевского тайного революционного общества 1856–1860 годов, Петр Завадский, автор революционных воззваний к крестьянам на украинском языке, рассказывал, что решающее влияние на него оказали произведения Шевченко, которые он еще в первой половине пятидесятых годов «с жаром читал и переписывал». Ходившие в это же время устные рассказы о ссылке Шевченко породили у Завадского, по его свидетельству, стремление идти по стопам великого украинского революционера, при этом у него укрепилось убеждение «не разделять простого народа русского от малорусского».

По приезде в Петербург Шевченко встретил в Чернышевском и его друзьях своих полных единомышленников и союзников, которые уже давно с горячим нетерпением ожидали его возвращения. Шевченко и Чернышевский прямо и уверенно шли навстречу друг другу, с общими идеями, с общими целями в борьбе.

28 марта 1858 года, то есть в первые же сутки своего пребывания в столице, Шевченко зашел повидать своих «соизгнанников оренбургских — Сераковского, Станевича и Желиговского (Сову). Радостная, веселая встреча! После сердечных речей и милых, родных песен мы расстались».

К этому же кружку принадлежали Круневич, Савицкий, Огрызко. И Шевченко участвовал в подготовке польской революционно-демократической газеты «Слово» под редакцией Иосафата Огрызко (первый номер вышел 1 января 1859 года; на № 15, 23 февраля того же года, газета была закрыта и ее редактор заключен в Петропавловскую крепость).

Еще в Новопетровске поэт зачитывался стихами и переводами Василия Курочкина. В Петербурге между ним и Курочкиным быстро установились сердечные отношения.

Брат Василия Курочкина — Николай вместе с Гербелем, Меем, Плещеевым, Михайловым был первым переводчиком произведений украинского кобзаря на русский язык.

Сохранились случайно две записочки Николая Курочкина к Шевченко; обе они свидетельствуют о близости и чрезвычайной задушевности отношений:

«Что это значит, Тарасенька, о тебе ни слуху, ни духу?.. А между тем я не знаю, по нраву ли тебе мои переводы «К музе» и «К доле»… Доставь же мне еще что-нибудь из твоих заветных стихотворений. Всей душой любящий тебя Курочкин».

И вторая:

«Перевел я, Тарасенька, твои «Слезы», удачно ли, не знаю… Душевно любящий тебя Курочкин.

Р. S. Еще стихов, да самых сердечных!»

Если Николай Курочкин переводил стихи Шевченко на русский язык, то сам Шевченко сделал опыт перевода одного стихотворения Василия Курочкина на украинский язык. Вот начало этого стихотворения в оригинале:

Для великих земли

На морях корабли,

Серебро в недрах гор,

И в надзвездный простор

Гимны славы взошли —

Для великих земли!

Для высоких умов,

Среди честных трудов,

Наслажденье трудом —

И бессмертье потом

Над могилой веков —

Для высоких умов…

Сначала Шевченко набросал несколько свободных перепевов, назвав их «Молитвами», а затем перевел стихотворение целиком:

Тим неситим очам,

Зимним богам-царям —

I плуги, й кораблі,

І всі добра землі,

І хвалебні псалми —

Тим дрібненьким богам!

Роботящим умам,

Роботящим рукам —

Перелоги орать,

Думать, сіять, не ждать

І посіяне жать —

Роботящим рукам..

В своем переводе Шевченко усилил социально-политическое звучание стихотворения Курочкина (впрочем, возможно, что перевод производился не с печатного, а с неизвестного нам рукописного текста, более острого, чем дошедший до нас).

Братья Курочкины вместе с товарищем Шевченко по Академии художеств Николаем Степановым и братьями Жемчужниковыми 20 начали с января 1859 года издание революционно-сатирического еженедельника «Искра» — своеобразного «филиала» журнала «Современник».

Василий Курочкин, как это установлено советскими исследователями, был одним из организаторов революционно-демократического подполья; когда под руководством Чернышевского была создана тайная организация «Земля и воля», Курочкин был одним из пяти членов ее центрального комитета.

Из активных деятелей революционного подполья поэт был близок с Михаилом Илларионовичем Михайловым и молодым офицером Николаем Дементьевичем Новицким (оставившим о Шевченко воспоминания).

Когда Шевченко лично познакомился с Чернышевским?

Известно, что это произошло вскоре после приезда Шевченко в Петербург.

10 марта 1859 года Шевченко и Чернышевский участвовали в обеде, данном редакцией журнала «Современник» в честь актера Мартынова; обстановка на обеде была совершенно дружеская, без всякой триумфальности, напыщенности, — по отзыву Никитенко, «все было искренно, просто и потому хорошо» 21.

Еще раньше, в конце 1858 года, когда Шевченко получил квартиру в помещении Академии художеств, он встречался с только что приехавшим из-за границы в Петербург гениальным русским художником, автором знаменитой картины «Явление мессии народу» Александром Андреевичем Ивановым.

К этим же недолгим дням жизни Иванова в Петербурге (он скоропостижно скончался в ночь на 3 июля 1858 года) относится и тесное дружеское сближение Чернышевского с художником: они вели длительные беседы о задачах искусства, о его связи с жизнью, с требованиями народа и исторического прогресса.

В этот период Чернышевский и Шевченко, вероятно, уже были знакомы; они оба присутствовали и на торжественном обеде 6 июня, где первый тост был поднят за художника Иванова.

После возвращения из ссылки Шевченко начал добиваться разрешения на новое издание своих сочинений. Попечителю Петербургского учебного округа и председателю Петербургского цензурного комитета печально известному Делянову было подано следующее «прошение», писанное писарской рукой:

«Получив высочайшее соизволение для проживания в столице, но нуждаясь в дневном пропитании, покорно прошу Ваше превосходительство дозволить мне новое издание моих сочинений: «Кобзарь» и «Гайдамаки», которых экземпляр при сем прилагается. Так как обе эти книжки составляют библиографическую редкость, то позвольте просить, по миновению в них надобности, возвратить их мне.

Тарас Шевченко».

По рекомендации Чернышевского (или кого-то другого из круга «Современника») тогдашний прогрессивный книгоиздатель Д. Е. Кожанчиков заключил с Шевченко договор на печатание его произведений.

Но вместо ожидаемого разрешения последовала знакомая еще с николаевских времен резолюция Третьего отделения — «приказано оставить» (то есть «оставить» тяготевшее с 1847 года над сочинениями Шевченко «высочайшее» запрещение), и договор с издателем пришлось расторгнуть

— Книжник Кожанчиков взялся было издавать мои стихотворения, — жаловался Шевченко Максимовичу, — да шеф жандармов запретил: возмутительны, говорит. Вот какая беда. Хорошо, что я еще денег от книжника не взял, а то захлопал бы глазами, промотав чужие деньги.

Между тем кто-то из друзей Шевченко (конечно, не без его ведома) переправил за границу несколько наиболее революционных его стихотворений из цикла «Три года», и в конце 1858 года в Лейпциге, в издании Вольфганга Гергардта, вышла книга (помеченная на титульном листе 1859 годом) под названием «Новые стихотворения Пушкина и Шевченко».

Сборник состоял из семи запрещенных в России цензурой стихотворений Пушкина 22 и шести произведений Шевченко (помещенных в украинских оригиналах): «Кавказ», «Холодный Яр», «Как умру, похороните…» (под заглавием «Думка»), «Разрытая могила», «За думою думы роем вылетают…» (тоже под заглавием «Думка»), «И мертвым, и живым…»

К стихотворениям Шевченко редактор Иван Головин сделал пояснение: «Следующие стихотворения были нам присланы на малороссийском языке, с примечанием, что стихи Шевченко — выражение всеобщих накипевших слез: не он плачет об Украйне — она сама плачет его голосом».

Спрос на стихи Шевченко, его слава были так велики, что вскоре понадобилось новое издание; в 1859 году те же шевченковские произведения вышли в Лейпциге под заглавием «Поезії Тараса Шевченка».

Оба издания очень скоро стали известны в России. Максимович, например, писал о них Тарасу Шевченко 1 декабря 1858 года.

Кроме того, в России ходили по рукам списки стихов Шевченко, затем стали появляться подпольные литографированные издания, а еще спустя некоторое время — и отпечатанные в тайных революционных типографиях.

Сразу широко стали распространяться и его новые стихи. Огромную популярность получило стихотворение «Сон», написанное летом 1858 года:

На барщине пшеницу жала,

Устала; все ж не отдыхать

Пошла в снопы, — заковыляла

Ивана-сына покачать…

Задремала несчастная мать-рабыня,

И снится ей, что сын Иван,

Такой красивый и богатый,

Уже не холостой, женатый —

На вольной, кажется, — и сам

Уже не барский, а на воле;

И на своем веселом поле

Свою они пшеницу жнут,

А деточки обед несут!

Увы, все это только сон:

И тут бедняга улыбнулась

От радости и вдруг проснулась —

Нет ничего! Она взяла

Тихонько сына, повила;

Боясь бурмистра, оглянулась

И дожинать урок пошла…

Стихотворение было опубликовано в украинском оригинале (в журнале «Русская беседа») и почти одновременно в русском переводе Плещеева, только что возвратившегося из ссылки и начавшего в Москве издавать газету революционно-демократического направления — «Московский вестник».

В печати «Сон» был посвящен Марко Вовчку. Под псевдонимом Марко Вовчок выступила в 1857 году молодая (в то время ей было всего двадцать два года) украинская писательница Мария Александровна Маркович, жена давнего знакомого Шевченко, бывшего члена Кирилло-Мефодиевского общества Афанасия Васильевича Марковича.

Первая же книга Марко Вовчка — «Народные рассказы»— произвела большое впечатление на литературную общественность; Тургенев написал к русскому переводу этой книги предисловие, восторженные отзывы о ней дали Чернышевский и Добролюбов, Герцен и Писарев.

Познакомился Шевченко с Марко Вовчком в начале 1859 года и впоследствии всегда называл ее своей «доченькой».

В посвященном Марко Вовчку стихотворении поэт говорит:

Господь послал

Тебя нам, кроткого пророка

И обличителя жестоких

И ненасытных. Жизнь моя!

Моя ты зоренька святая!

Моя ты сила молодая!

Свети и обогрей меня,

И оживи немолодое

Ты сердце бедное, больное,

Голодное. И оживу

И думу вольную на волю

Из гроба к жизни воззову;

И думу вольную. О доля!

Пророк наш! Дочь земной юдоли!

Твоею думу назову!

Известное стихотворение Шевченко «Я, чтоб не сглазить, не хвораю…» написано 22 ноября 1858 года. В то время когда либеральная печать всячески превозносила деятельность «крестьянских комитетов» и возлагала все надежды на Александра II, поэт-революционер снова решительно утверждал, что народу не на что рассчитывать, кроме собственного топора:

…Доброго не жди, —

Напрасно воли поджидаем, —

Она заснула, Николаем

Усыплена. Чтоб разбудить

Беднягу, надо поскорее

Обух всем миром закалить

Да наточить топор острее,

И вот тогда уже будить

А то, пожалуй, так случится —

До страшного суда заспится, —

Паны помогут крепко спать:

Все будут храмы воздвигать

Да все царя, пьянчугу злого,

Да византийство прославлять,

И не дождемся мы другого

Для Шевченко нет «добрых» царей; царь всегда деспот и тиран, друг господ и враг трудящихся.

Поэт заглядывает в будущее:

Рабских рук изнеможенных

Пройдет утомленье,

И, закованные в цепи,

Отдохнут колени

Радуйся же, нищий духом,

Не страшися дива!

Судит бог, освобождает

Долготерпеливых,

Вас, убогих! Воздает он

Злодеям за злая 23

Только тогда, когда восторжествует освобожденный труд, расцветет по-настоящему земля, откроются людям ее неистощимые богатства.

Заключительная часть стихотворения — это гимн свободному человечеству, торжествующему без «владык» и «рабов», покоряющему степи и пустыни земли.

Шевченко имел полное право сказать о себе, что своим творчеством он возвеличил «и разум наш, и наш язык», посвятив каждое свое слово порабощенному народу. Еще в одном «Подражании» библейским мотивам поэт так говорит о себе, о своем творческом призвании:

Воскресну ныне ради них,

Людей закованных моих,

Убогих нищих возвеличу

Рабов и малых и немых!

Я стражем верным возле них

Поставлю слово

А слова либералов и буржуазных националистов, «медоточивыми устами» обманывающих народ, «поникнут, как бурей смятая трава», перед огнем подлинно народного революционного слова.

Шевченко жил в отведенной ему небольшой квартирке из двух комнат в здании Академии художеств. Нередко бывал у маститого вице-президента академии Федора Толстого: вся его семья с искренней симпатией относилась к Шевченко.

Сейчас же по приезде поэта в Петербург, в апреле 1858 года, Федор Петрович и Настасья Ивановна Толстые устроили в его честь торжественный обед.

Среди многих знатных гостей был и старый друг Шевченко, певец и композитор Семен Гулак-Артемовский (впоследствии автор известной украинской оперы «Запорожец за Дунаем»), и талантливый поэт Николай Щербина, и педагог Старов. Произносились трогательные речи. «Почти либеральное слово» Старова Шевченко занес в свой «Дневник» под заглавием, данным самим оратором: «Признательное слово Т. Г. Шевченку».

— Несчастие Шевченко кончилось, — говорил молодой человек, — а с тем вместе уничтожилась одна из вопиющих несправедливостей… Нам отрадно видеть Шевченко, который среди ужасных, убийственных обстоятельств, в мрачных стенах «казарми смердячої» не ослабел духом, не отдался отчаянию, но сохранил любовь к своей тяжкой доле, потому что она благородна. Здесь великий пример всем современным нашим художникам и поэтам, и уже это достойно обессмертить его!..

Николай Старов давал уроки дочери Толстого Катеньке; в своих записках Екатерина Федоровна подчеркивает у Старова его «горячую скорбь о страданиях человечества», добавляя: «меры ни в чем не было у этого человека…»

Поэту Старов пришелся по душе — они стали друзьями.

Очень привязался Тарас Григорьевич к пятнадцатилетней Катеньке Толстой.

Входит, бывало, Шевченко к Толстым, да прямо к Кате:

— Серденько, берите карандаш, идем!

— Куда это? — пыталась объясниться Катенька.

— Да я тут дерево открыл, да еще какое дерево!

— Господи, где это чудо?

— Недалеко, на Среднем проспекте. Да ну же, идем скорей!

Оба хватали свои альбомы и спустя некоторое время уже стояли рядом и срисовывали удивительное дерево на Среднем проспекте.

Через много лет Екатерина Федоровна вспоминала:

— Придем мы домой, забьемся на желтый диван в полутемной зале, и польются его восторженные речи! Со слезами в голосе поверял он мне свою тоску по родине, рисовал широкий Днепр с его вековыми вербами, с легкой душегубкой, скользящей по его старым волнам; рисовал лучи заката, золотящие утонувший в зелени Киев; вечерний полумрак, легкой дымкой заволакивающий очертания далей; рисовал дивные, несравненные украинские ночи: серебро над сонной рекой, тишина… и вдруг трели соловья… еще и еще… и несется дивный концерт по широкому раздолью…

— Вот где бы пожить нам с вами, серденько!..

И через пятьдесят лет после смерти Шевченко Екатерина Толстая писала: «Как вспомню я поэзию, которая пронизывала его всего, я чувствую такую нежность, такое бесконечное сострадание, что не писать, а плакать мне хочется…»

При посредстве дочерей Федора Толстого Шевченко сблизился с замечательным артистом — негром Айра Олдриджем, приезжавшим в Россию зимой 1858/59 года и потрясавшим зрителей исполнением гениальных шекспировских трагедий «Отелло», «Король Лир», «Венецианский купец».

Во время гастролей негритянского трагика в Петербурге Шевченко с Олдриджем виделись почти ежедневно.

Шевченко писал его портрет. Сеансы происходили в мастерской художника.

Олдридж никак не мог усидеть спокойно: лицо у него все время менялось, принимая то хмурое, то необыкновенно комическое выражение. Иногда он начинал петь трогательные, певучие негритянские мелодии — заунывно-печальные или жизнерадостно-веселые, и, наконец, переходил к отчаянной «джиге», которую отплясывал посреди шевченковской мастерской.

Шевченко пел Олдриджу украинские народные песни, и у них завязывалась оживленная беседа о типических чертах разных народностей, о сходстве народных преданий и общности стремлений всех народов к свободе.

Олдридж рассказывал свою биографию (переводчицей и неизменной спутницей артиста была Катенька Толстая); рассказывал, как еще ребенком мечтал о сцене, но на театрах видел только обычную в Америке надпись: «Собакам и неграм вход воспрещается».

Чтобы все-таки бывать в театре, Олдриджу пришлось наняться лакеем к одному актеру. «Можно себе представить, сколько страданий он пережил и сколько энергии должен был проявить, пока добился, наконец, известности, да и то не на своей родине», — вспоминает эти рассказы негра Екатерина Толстая

«Помню, — пишет Толстая, — как оба они были растроганы, когда я рассказала Олдриджу историю Шевченко, а последнему переводила с его слов жизнь трагика…»

Публика в Петербурге устраивала артисту небывалые овации, забрасывала Олдриджа цветами, окружала его после каждого выступления, чтобы только поцеловать «его благородные черные руки».

И театральная критика находила, что после гастролей негритянского трагика его влияние явно сказалось на игре русских актеров — Мартынова, Сосницкого, Каратыгина, которые сами говорили, что учатся у Олдриджа простоте и живости сценических образов.

Весной 1858 года Шевченко занялся акватинтой.

В мае он встретился с профессором гравирования Федором Ивановичем Иорданом (учеником Уткина), который охотно предложил ему свою помощь. «Какой обаятельный, милый человек и художник, — замечает Шевченко, — и вдобавок живой человек, что между граверами большая редкость. Он мне в продолжение часа [показывал] все новейшие приемы гравюры акватинта. Изъявил готовность помогать мне всем, что от него будет зависеть».

И вот Шевченко принимается за дело.

«Как настоящий вол, впрягся в работу, — пишет он Щепкину в ноябре 1858 года, — сплю на этюдах: из натурного класса и не выхожу, — так некогда!»

Лучшие его офорты этих лет: «Притча о работниках на винограднике» (с картины Рембрандта), «Вирсавия» (с картины Брюллова), «Приятели» (с картины Соколова), «Нищий на кладбище», несколько портретов и автопортретов (с собственных оригиналов).

Офорт «Притча о работниках на винограднике» построен на контрастных белых и черных пятнах и выполнен тонким, мягким штрихом. Он хорошо передает богатейшую гамму светотени Рембрандта.

Офорт «Нищий на кладбище» выполнен по оригинальному рисунку Шевченко. На лице старика нищего, стоящего на переднем плане с книгой в протянутых руках, светится глубокая мысль; вся его фигура проникнута величием и благородством, составляющими резкий контраст с его рубищем и позой.

Гравюра в то время была наиболее доступным народу видом искусства — тем большее значение приобретают работы Шевченко. Народный художник СССР Василий Ильич Касиян отмечает, что «посредством гравюры Шевченко вообще сделался известен как художник широким слоям населения… И в настоящее время его офорты сохраняют чарующую силу не только по своему содержанию, но и реализмом исполнения и блестящей техникой».

Крупнейшие мастера русского офорта второй половины XIX и начала XX столетий — Шишкин, Матэ, Репин — считали его одним из своих учителей.

Нужно к этому добавить, что Шевченко был не только выдающимся гравером-реалистом, но и изобретателем, конструктором граверной техники.

Весной 1859 года Шевченко представил две свои гравюры — «Притчу о работниках на винограднике» и «Приятели» — на соискание звания академика гравюры.

16 апреля состоялось постановление совета Академии художеств о том, чтобы Шевченко «по представленным гравюрам признать назначенным в академики и задать программу на звание академика по гравированию на меди».

После выполнения заданной программы должно было последовать присуждение звания академика.

Этой же весной Шевченко стал собираться на Украину. Для этого требовалось испрашивать разрешения полиции, и снова началась длительная междуведомственная переписка…


10 мая 1859 года поэт жаловался жене Максимовича, Марии Васильевне:

— Взялся я хлопотать о паспорте, да и до сих пор еще не знаю, дадут ли мне его или нет. Сначала в столицу не пускали, а теперь из этой вонючей столицы не выпускают. До каких пор они будут издеваться надо мной? Я не знаю, что мне делать и за что приниматься. Удрать разве потихоньку к вам да, женившись, у вас и спрятаться? Кажется, что я так и сделаю…

Настроение у Шевченко было тяжелое. Он в мае писал Марко Вовчку (которая в апреле выехала за границу):

«Я еще и до сих пор здесь, не пускают домой. Печатать не дают. Не знаю, что и делать. Не повеситься ли, что ли? Нет, не повешусь, а удеру на Украину, женюсь и возвращусь, словно умывшись, в столицу…»

Наконец 25 мая 1859 года санкт-петербургский полицмейстер выдал «состоящему по высочайшему повелению под строгим надзором полиции» Тарасу Шевченко свидетельство сроком на пять месяцев на проезд «в губернии Киевскую, Черниговскую и Полтавскую для поправления здоровья и рисования этюдов с натуры…».

Но в это же самое время, кроме «явной» переписки, велась и другая — тоже полицейская, но уже тайная: 23 мая 1859 года за № 1077 Третье отделение извещало жандармские власти в Киеве о поездке Шевченко — «для должного наблюдения за художником Шевченко во время его пребывания в Киевской губернии». Дословно то же самое и в тот же самый день, за № 1078, 1079 сообщало Третье отделение в Полтаву и в Чернигов…

Губернаторы трех губерний предписывали всем земским исправникам и городничим учредить за Шевченко строгий надзор, наблюдать «за всеми его действиями и сношениями» и при этом «доносить почаще о последствиях сих наблюдений».

Почему власти так интересовались подробными сведениями о каждом шаге Шевченко на Украине?

Если цель была — предупредить повторение прежних его «проступков», выразившихся в писании антиправительственных стихов (ведь Третье отделение в 1847 году пришло к выводу, что в Кирилло-Мефодиевском обществе Шевченко участия не принимал!), так почему же угроза сочинения их могла увеличиться во время поездки по Украине?

Очевидно, Третье отделение беспокоилось о другом: оно боялось прежде всего организационной и пропагандистской деятельности Шевченко.

XXI. СНОВА НА УКРАИНЕ


С какой невыразимой тоской поэт в далекой ссылке думал о своей прекрасной Украине! С каким щемящим сердце чувством мечтал снова побывать в родных местах, повидать Днепр, леса и степи, рощи и белые хаты!

Я так, я так ее люблю,

Украину, мой край убогий,

Что прокляну святого бога

И душу за нее сгублю!

Выехал Шевченко из Петербурга 26 или 27 мая, поездом в Москву. Он явно спешил; в Москве пробыл всего один день; повидался со Щепкиным, Бодянским; а 29 мая — через Тулу, Орел, Курск — отправился лошадьми на Украину.

5 июня поэт был уже в Сумах, а оттуда отправился на хутор Лифино (официальное название Лифовский), как раз на половине дороги между Сумами и уездным городком Лебедин.

Шевченко впервые был в этих местах; его привлекали живописные берега реки Псел, в те времена еще поросшие густыми лиственными лесами. В эти погожие июньские дни на Украине, когда яркая зелень еще не тронута знойным летним солнцем, когда по утрам на темно-синем небе высоко стоят ослепительно белые, как комья снега, облака, постепенно растворяющиеся к полудню в необозримой синеве, он бродил в окрестностях Лифина и Лебедина, удил рыбу, рисовал пейзажи, писал стихи — и его потянуло поселиться здесь, женившись на простой крестьянской девушке («осточертело уже жить бобылем…»).

Ведь еще в Оренбурге грезился ему этот счастливый из счастливых дней его жизни:

А я ведь не казны богатой

Просил у бога! Только хату,

Лишь хатку мне б в родном краю,

Да два бы тополя пред нею,

Да горемычную мою,

Мою Оксаночку; чтоб с нею

Вдвоем глядеть с крутой горы

На Днепр широкий, на обрыв,

Да на далекие поляны,

Да на высокие курганы..

Потом бы мы с горы сошли

И над Днепром бы погуляли,

Пока не потемнели дали,

Пока мир божий не заснул,

Пока с вечернею звездою

Не встал бы месяц над горою,

Туман полей не затянул..

Ты, господи, панам богатым

Даешь сады в своем раю,

Даешь высокие палаты,

Паны ж — и жадны и пузаты —

На рай твой, господи, плюют,

А нам и глянуть не дают

Из маленькой убогой хаты.

В раю лишь хатку небольшую

Просил и до сих пор прошу я,

Чтоб умереть мне над Днепром,

Хоть на пригорке небольшом.

Теперь вновь поэт ощутил тоску по дому, по семье…

Это не было еще усталостью, утомлением; но, может быть, уже сказывалась смертельная болезнь, неумолимо подступавшая к сердцу, привезенная Шевченко с солдатской каторги.

И он мечтал устроить свое пристанище здесь, на Украине, среди народа, который знал он и который уже знал его.

12 июня Шевченко приехал в Переяслав, где четырнадцать лет назад написал свое «Завещание».

Старый друг, переяславский врач Козачковский, встретил поэта объятиями; он стал на память читать Тарасу Григорьевичу прежние его стихи, написанные в Переяславе.

Но с той поры утекло немало воды; многое переменилось и в самом Козачковском; и когда стали они с Шевченко говорить о самых жгучих вопросах нынешнего дня, о необходимости освобождения крестьян, поэт с горечью почувствовал, что эти самые главные для него предметы переяславский его приятель воспринимает совершенно иначе…

И когда Козачковский пытался развить перед Шевченко свои либеральные воззрения на крестьянский вопрос, тот даже не опровергал его, а только нетерпеливо морщился.

— Грустное впечатление производил на поэта взгляд мой, — откровенно сознавался впоследствии сам Козачковский.

В самом деле, не один Козачковский, а и некоторые другие прежние знакомые, с которыми теперь встречался на Украине Шевченко, производили на него грустное впечатление.

В разговоре с Козачковским Шевченко в конце концов не без досады воскликнул:

— Да, вы правы! Хорошо было бы жить поэту, если бы он мог быть только поэтом и не быть гражданином!

Но Козачковский, видимо, не понял ни горькой иронии этого восклицания, ни намека на прогремевшее как раз в это время по всей России стихотворение Некрасова «Поэт и гражданин» с его знаменитыми строками: «Будь гражданин! Служа искусству, для блага ближнего живи» и «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».

В этот свой приезд на Украину Шевченко еще больше, чем всегда, проводит времени с крестьянами, подолгу ведет с ними беседы. Отправившись вместе с Козачковским на рыбную ловлю к Днепру (у села Козинцы), он поминутно оставляет своего приятеля, чтобы без свидетелей потолковать с рыбаками.

В это время слава Тараса Шевченко гремела повсеместно; люди приходили из дальних сел, только чтобы его повидать и послушать; кобзарь Остап Вересай пел песни на слова Шевченко; каждое слово поэта разносилось далеко.

Беседуя с народом, Шевченко часто прибегал к наглядной агитации при помощи горсти ячменных зерен.

Он вынимал из кармана одно зерно, клал его посредине, называя царем; окружал «царя» еще десятком аккуратно разложенных зерен и говорил, что это царские министры; вокруг раскладывал круги из зерен, все шире и шире, приговаривая:

— Это генералы… А это губернаторы… А вот земские исправники… А это всё паны…

Выложив так круг за кругом, Шевченко предлагал присутствующим внимательно присмотреться к зернам; потом брал полную пригоршню тех же зерен и говорил:

— А вот это все мы, мужики. Глядите!..

С этими словами Шевченко бросал всю пригоршню зерен на разложенные круги «начальства» и «господ»:

— Сыщите-ка теперь, где царь, а где его генералы и паны.

Разговоры, которые вел Шевченко, долго потом жили в народе. Недаром Максимович уже после отъезда поэта с Украины писал ему в Петербург (в октябре 1859 года):

«А на правой стороне Днепра Вы стали лицом мифическим, о котором идут уже баснословия и легенды, наравне с преданиями старых времен».

О поэте и в самом деле слагали легенды.

— Шевченко очень заботился о работавших на барщине людях, — рассказывали крестьяне друг другу, — и очень просил за них царя, чтобы тот дал им волю. А царь все-таки воли не давал. Вот однажды приходит Шевченко к царю, впустили его в палаты; войдя в палаты, он хвать за шапку, да о землю трах, да и говорит тогда царю: «Вот это только и есть твоей земли, что под моей шапкой, а то вся остальная земля панская, а работают на ней люди! Весь свет я объехал и нигде не видел, чтобы так горько и тяжко жилось людям, как в твоем царстве!»

В этом рассказе, сохраненном нам устной традицией, подмечена даже характерная привычка Шевченко бросать в пылу разговора шапку на землю (об этой привычке вспоминает, например, Катерина Борисовна Пиунова).

Значит, крестьяне, положившие начало подобной легенде, в самом деле встречались с Шевченко, беседовали с ним. Поэт, очевидно, говорил и о том, что нигде не живется народу хуже, чем в крепостной России, и о том, что от царя нечего ждать воли и что вся земля должна принадлежать тем, кто на ней работает.

Остальное добавила впоследствии народная фантазия.

Утром 13 июня Шевченко распрощался к Козачковским и отплыл на простом крестьянском «дубе» вниз по Днепру, в Прохоровку, к Максимовичам.

Отплывая, поэт затянул старинную русскую народную песню:

Вниз по матушке по Волге,

По широкому раздолью…

И долго над вольными водами Днепра лилась бодрая, жизнерадостная мелодия:

Взбунтовалася погода,

Погодушка верховая,

Верховая, волновая…

Рыбаки дружно подхватывали русскую свободолюбивую песню:

Ничего в волнах не видно,

Только лодочка чернеет,

Только парусы белеют…

Хутор Максимовича Михайлова Гора, у села Прохоровки, был расположен на левом берегу Днепра, десятью верстами ниже Канева.

Приехал Шевченко к Максимовичам к вечеру и провел у них целую неделю. За это время он нарисовал портреты старика хозяина и его молодой жены, сделал несколько рисунков.

Доживший почти до ста лет крестьянин села Прохоровки Пантелей Пушкарь вспоминал:

— Видел я Шевченко почти ежедневно. Я был тогда пастухом и пас скот вблизи хутора Максимовича. Шевченко приходил к нам, пастухам, приносил гостинцы, а мы для него плясали. Жил он у Максимовича. От других людей был отличен: простой, с народом хорошо обращался. Бывало, если забежит скотина в потраву к Максимовичам, так Шевченко просит Максимовича, чтобы тот не взыскивал с людей. Шевченко любил собирать баб, девчат и слушать их песни, сказки. Бабу Василису Московчиху особенно часто звал Шевченко. Она много знала старинных сказок и песен. Народ очень уважал Шевченко, потому что он, бывало, не пропустит и малыша, чтобы не поздороваться… Под дубом (тот дуб сохранился и зовется «Шевченковским») он каждый день сидел и все что-то писал. На (праздник они, бывало, с Максимовичем соберут душ тридцать-сорок народу; люди поют, а они записывают. Шевченко рассказывал, что дальше будет на земле…

Старик Пушкарь (как и многие другие современники Шевченко) отмечал любовь поэта к детям, а детей — к нему:

— Любил говорить с детворой. И его малыши любили. Бывало, накупит конфет, соберет детвору да и рассыплет конфеты, а детвора собирает. Как мать любит ребенка, так и Шевченко любил детей, особенно маленьких. Возьмет малыша на руки, ласкает, гостинцев дает, играет. А дети к нему прямо липли. Иные люди удивлялись, что он вот такой умный, а с детишками играет.

А. И. Герцен. Портрет работы И. А. Астафьева.


Т. Г. Шевченко и М. С. Щепкин в Москве. Картина М. И. Хмелько.


И с Максимовичем, как и с Козачковским, не было у Шевченко общего языка: по-разному относились они к народу, к его правам, к его будущему.

Впоследствии Максимович с плохо скрываемой неприязнью рассказывал, что Шевченко, живя на Михайловой Горе, приходил домой только ночевать, а остальное время проводил в селе, в поле; рисовал, беседовал с крестьянами; при этом, как свидетельствует маститый профессор, «кощунствовал», и даже «в больших компаниях».

В это время Шевченко как раз работал над давно им начатой большой поэмой, в которой совершенно «кощунственно» использовал древнехристианскую легенду о «божьей матери» — Марии.

Для Шевченко Мария не мифическая «богородица», а обыкновенная крестьянская девушка-«покрытка», родная сестра шевченковских героинь: Катерины, Наймички, Слепой.

Образ самоотверженно-мужественной матери воплощает у поэта постоянно волновавшую его тему поруганной человечности.

Родив сына, который призван нести людям свет истины и добра и за это принять всю чашу горчайших мук, мать сначала сама становится его наставницей:

Из заработков ли скопила,

Взаймы ли у вдовы взяла,

За четвертак букварь купила,

Ребенка в школу отвела…

Учиться он ходил к ессеям,

А душу сына мать блюла.

Она не оставляет его и потом, когда он отправляется на свершение подвига:

За ним,

За сыном праведным своим,

Пошла и ты покорно следом…

Сыну вслед

И ты пошла навстречу бедам,

Пока, скитаясь, не пришла

Ибо всюду Святая мать за сыном шла..

Так вековая тема «мадонны» под пером поэта-революционера дает материал для величественного гимна человеку и его борьбе за свое счастье.

Недаром Иван Франко считал, что поэму Шевченко «Мария» следует отнести к самым лучшим, самым глубоким по замыслу и гармонически совершенным его поэмам.

Воспевая тех, кто избрал для себя «тернистые пути» в борьбе за «святую правду на земле», «за волю, за святую волю», поэт разоблачает кровавые преступления, «что Ироды творят цари»; на головы царей, «фараонов» поэт призывает все проклятья, предвещая, что правда «встает, уж встала на земле…».

К носителям самодержавной власти обращены многие уничтожающие сарказмы поэта. Вот сатирические строки об ослице, доставившей Марию с сыном в Египет:

Когда б на свете где хоть раз

Царица седа на ослицу.

Пошла бы слава про царицу

И про великую ослицу

По всей земле. А тут несла

Ослица истинного бога,

Живого!..

Шевченко славит тех, кто восстает против деспота-царя, кто идет к народу и несет людям новое слово — слово правды. В этом высочайший смысл человеческой жизни:

Как в свете жить, людей любить,

За правду стать, за правду сгнить, —

Без правды горе!

Вся поэма проникнута ощущением близкой всенародной бури и неизбежной расплаты угнетателей за все зло, причиненное ими людям; грозное пророчество поэта обращено к тем,

Что видят над собою

Топор возмездья — и куют

Оковы новые. Убьют,

Зарежут вас, душеубийцы,

И в окровавленной кринице

Напоят псов!

Отрывки из этой поэмы, читанные Шевченко крестьянам, Максимович и назвал «кощунством»,

Поэт посетил свои родные села — Кириловку, Моринцы.

Сестра Шевченко Ирина Бойко (в то время уже овдовевшая) вспоминает: «Была я на огороде, копала грядки. Гляжу — бежит моя девчушка:

— Мама, мама, вас какой-то Тарас спрашивает! Скажи, говорит, матери, что к ней Тарас пришел.

— Какой Тарас? — спрашиваю, а сама не могу сдвинуться с места от волнения.

Вдруг он и сам подходит.

— Здравствуй, сестра!

Я уж и не помню, что со мной творилось тогда. Сели мы с ним на завалинке; он, сердечный, положил голову мне на колени, да все просит меня, чтоб рассказывала я о своей горемычной жизни. Вот я ему рассказываю, а он слушает да все приговаривает:

— Да! Так, сестра, так!

Наплакалась я вволю, пока рассказала до конца, — как муж мой помер».

Потом зашел Шевченко к брату.

Никиты Григорьевича не было дома — работал в поле. Жена его, Пелагея, когда увидала Шевченко в окно, сразу и не узнала. Вышла ему навстречу в сени. Смотрит и думает: «Кто бы это был?» А тот молчит, только глядит так пристально да так печально…

— Не узнаешь?

И как сказал — Пелагея сразу узнала. «Так голос его и покатился мне в сердце», — рассказывала она потом.

— Братик мой, Тарас!. Откуда ты взялся? — вскрикнула невестка и упала ему на грудь.

А он обнял ее, целует и плачет, и ни слова не говорит…

Вот она, Кириловка, такая же, как и десять, двадцать, тридцать лет назад, такая же, как тысячи сел, хорошо знакомых Тарасу Григорьевичу.

Только вот любимая яблоня засохла, и ее пришлось срубить. Засохла и заветная верба у ворот.

— Скоро ли все мы будем свободными? — спросила Тараса Григорьевича Пелагея.

Тарас махнул рукой, вздохнул:

— Пока это случится, еще не один раз высекут тебя на барской работе…

Узнав, что приехал в гости к родным Тарас Шевченко, стали приходить к нему односельчане. Он и сам ходил по хатам, был в церкви у обедни, где встречался со знакомыми и с незнакомыми. И все его без конца спрашивали одно и то же:

— Скоро ли будет воля?

Эти встречи и беседы отразились в стихотворении «Сестре»:

Так, проходя по бедным селам,

По надднепровским, невеселым,

Я думал: «Где приют найду?..»

Поэт видит во сне свою сестру, которой тоже снится встреча с братом:

Моя родимая сестра,

Многострадальная, святая..

Меня, бедняга, поджидает,

«О братец мой! Моя ты доля!»

И просыпаемся вдруг: ты…

На барщине, а я в неволе!

Брат Шевченко Иосиф Григорьевич был женат на сестре своего однофамильца — Варфоломея Григорьевича Шевченко, управлявшего имением князя Лопухина в Корсуне. Тарас и в Корсунь заехал в гости.

Вместе с Варфоломеем Григорьевичем он бывал часто на полях. Глядя, как тяжело трудятся люди, Шевченко говорил:

— Смотри, Варфоломей Григорьевич, нужно заводить машины, чтобы как можно меньше работали человеческие руки, а больше — пар!..

Его фигура в поношенном сером парусиновом пальто и простом крестьянском брыле (соломенная шляпа с большими полями) появлялась и среди крестьян приднепровских сел Пекари, Межиричь, Яблонов, Хмельна и среди рабочих сахарного завода в Городище.

На Городищенском заводе Шевченко читал рабочим свой «Сон»:

…Распеленала, приласкала

И накормила, а потом,

Над сыном сидя, задремала…

А рабочие, такие же крепостные, как и шевченковская героиня, плакали…

Здесь, на Городищенском сахарном заводе, принадлежавшем крупным украинским капиталистам Кондрату Яхненко и Платону Симиренко, Шевченко видел, как с помощью машин и пара беспощадно эксплуатируется народ.

И повсюду видел он, как льются слезы и пот трудящихся.

Но теперь больше, чем когда-нибудь, верил в светлое будущее народа:

Оживут озера, степи,

И не столбовые,

А широкие, как воля,

Дороги святые

Опояшут мир; не сыщет

Тех дорог владыка;

Но рабы на тех дорогах

Без шума и крика

Братски встретятся друг с другом

В радости веселой, —

И пустыней завладеют

Веселые села!

Окончательно решив поселиться на берегу Днепра, Шевченко присмотрел между Пекарями и Каневом землю для хаты. Человек в этих делах неопытный, он обратился за помощью к находчивому и оборотистому Варфоломею Григорьевичу.

С владельцем избранного участка, помещиком Парчевским, предварительные переговоры велись через его управляющего Вольского, и вопрос был уже в основном решен; из Межиричи пригласили землемера Хилинского для обмера участка.

Утром 10 июля Шевченко вместе с управляющим Вольским и землемером Хилинским отправились из Межиричи, за пятнадцать верст, к селу Пекари.

С помощью нескольких крестьян долго обмеряли участок на высоком берегу Днепра.

— Какая благодать! — восклицал Шевченко, полной грудью вдыхая аромат цветов, буйной зелени. Далеко раскинулись на левом берегу реки пойменные луга; в темно-синем июльском небе неподвижно застыла белая пена облаков.

Тарасу Григорьевичу уже грезились усадьба над «сивым» Днепром, хата с яблоней и грушей «на причилку» и — непременно! — на крылечке жена с кудрявым малышом на руках.

— Благодать! — повторял он, перепрыгивая с одного пригорка на другой и хватаясь руками за крепкие ветки орешника.

В полдень Шевченко пригласил всех под липу, на самой верхушке Княжьей горы, закусить. Мальчишка лесника-крестьянина Тимофея Садового сбегал в село к деду Прохору за квартой водки.

Поэт стал расспрашивать о подробностях недавних событий в этих местах — о крупном крестьянском восстании 1855 года, известном под именем «Киевской казатчины».

Вольский и старик землемер, видно, и сами сочувствовали крестьянам. Разговор получился задушевный, искренний. Шевченко думал о Вольском: «Добрый и искренний человечина!»

Вдруг из кустарников, со стороны дороги, вынырнули две странные фигуры; особенно один молодой человек производил смехотворное впечатление: он был во фраке и белых перчатках, словно явился не в лес, а на бал.

Увидев этого удивительного франта, Шевченко рассмеялся. Молодые люди оказались родственниками Вольского и Хилинского; они специально прибыли сюда, на обрывы Днепра, чтобы познакомиться со знаменитым петербургским художником и поэтом, пожелавшим поселиться в этих местах.

Над облаченным во фрак родственником землемера, отрекомендовавшимся: «дворянин Козловский», — Шевченко еще некоторое время продолжал подтрунивать. Но как только заметил, что тот несколько туповат и на острую шутку не умеет ответить шуткой, сразу же перестал подсмеиваться, даже попросил извинения и пригласил новоприбывших под липу, принять участие в импровизированном завтраке.

Прежний искренний разговор уже не мог возобновиться. Шевченко сделался сдержан и осторожен.

Но постепенно снова стали возникать волновавшие в это время всех темы: положение крестьян, отношение помещиков к ожидавшейся крестьянской реформе.

Козловский говорил по-польски. Шевченко сначала отвечал ему тоже по-польски, затем, желая вовлечь в беседу крестьян, перешел на украинский язык.

Козловский настаивал на том, что царь сам договорится обо всем с панами и мужикам нечего беспокоиться: царь позаботится, чтобы мужикам хорошо жилось.

— Да ведь царь сам кругом у панов в зависимости! — сказал, наконец, Шевченко, а затем стал читать наизусть свои новые стихи:

Во Иудее, во дни оны,

Во время Ирода-царя,

Вокруг Сиона, на Сионе

Пьянчужек-римлян легионы

Паскудили. А у царя,

Там, где толклось народу много,

У Иродова, бишь, порога

Стояли ликторы 24. А царь,

Самодержавный государь,

Лизал усердно голенища

У ликтора, чтоб только тот

Хоть полдинария 25 дал в ссуду.

Мошною ликтор наш трясет

Да сыплет денежки оттуда,

Как побирушке подает,

И пьяный Ирод снова пьет!

Вольский и Хилинский громко хохотали; посмеивались и крестьяне; но Шевченко не смеялся — глаза у него гневно сверкали, лицо было красное.

— И все-таки вы не правы, — снова начал Козловский, — вы давно не были на Украине и в России, не знаете, как много нового у нас теперь, как новый царь охотно поддерживает начинания передовых людей.

Шевченко метнул злой взгляд на пана во фраке, ничего не отвечая. Потом продолжал читать медленно и выразительно, словно припоминая:

Бежит почтарь из Вифлеема

К царю и молвит: так и так,

Бурьян, да куколь, да будяк

Растут в пшенице! Злое семя

Давидово у нас взошло!

Дави, пока не поднялось!

— Так что же! — молвил Ирод пьяный —

Пусть всех детей в стране убьют,

А то я знаю, — род поганый, —

Доцарствовать мне не дадут. —

Почтарь, да бог с ним, был нетрезвым,

Сенату передал приказ,

Чтоб только в Вифлееме резать

Малюток…

Козловский прокашлялся и заметил, что он плохо понимает по-украински, поэтому ничего не будет возражать по существу услышанных стихов, однако… Шевченко его перебил:

— А вот это, может быть, вы все же поймете?

Мы сердцем голы догола!

Рабы, чьи с орденами груди,

Лакеи в золоте — не люди,

Онучи, мусор с помела

Его величества.

Уже Хилинский и управляющий не смеялись. Задумались и старик Садовой и другие крестьяне…

Но Козловский не унимался.

— Как вы полагаете, — допытывался он у Шевченко, — о пресвятой богородице, беспорочной матери вифлеемского младенца?

Вместо ответа Шевченко начал было опять читать:

О, спаси же нас,

Младенец праведный, великий,

От пьяного царя-владыки!..

Но вдруг оборвал стихи и сказал убежденно и искренне:

— Перед женщиной, которая родила бы людям героя, отдающего свою жизнь за народ, мы все должны благоговеть, даже если бы она была просто «покрытка» и люди над ней издевались. Не знаю, однако, почему вы думаете, что евангельская Мария была «беспорочной», а ее сын «богом»? Я не верю ни тому, ни другому! Это нелепые поповские басни!

Козловский снова попытался спорить, но Шевченко уже совсем его не слушал. Он все более раздражался.

Сорвав с липы листок, Шевченко вдруг спросил:

— А это кто дал?

Козловский молчал; Тимофей Садовой нерешительно произнес:

— Бог?..

— Дурак ты, если веруешь в бога! — сердито вскричал Шевченко. — Мало еще тебя учили… Кто верует в бога, тот никогда не избавится ни от царя, ни от панов, ни от попов!

Вольский и Хилинский принялись успокаивать разволновавшегося и громко кричавшего Шевченко. Но тот все сердито повторял:

— Не нужно нам ни царя, ни панов, ни попов!..

И, не попрощавшись ни с кем, ушел один в Межиричь.

Наутро Шевченко уехал в Городище, на завод, в воскресенье был уже в Корсуне, у Варфоломея, потом снова в Кириловке.

Он тревожился; было досадно, что так не к месту случился этот горячий спор в лесу у Пекарей; перед глазами все маячил дурацкий фрак Козловского, чудился его скрипучий голос:

— Вы не правы… Как вы полагаете?..

13 июля Шевченко опять прибыл в Межиричь, чтобы встретиться с Парчевским, который должен был в этот день приехать из Петербурга и заключить купчую на обмеренный участок.

Но напрасно прождав целый день, Шевченко вечером написал Варфоломею Григорьевичу записку:

«Я не дождался Парчевского и, значит, не сделал ничего, только купил гербовой бумаги; так на бумаге этой пишите уже Вы…»

А сам решил поехать переночевать в Прохоровну, к Максимовичу.

Когда Шевченко, переправившись на дубе через Днепр из Пекарей в Прохоровку, шел к Михайловой Горе, в усадьбу Максимовича, его задержал становой пристав из местечка Мошны. С приставом были десятские и тысяцкие; Тарасу Шевченко объявили, что он арестован…

Затем его тут же усадили в другой, полицейский, дуб, переправили обратно, на правый берег Днепра, и становой доставил Шевченко в Мошны, даже «не объяснивши причины, по какому праву он это сделал» (как жаловался впоследствии поэт в своем официальном показании).

Итак, снова жандармы, снова арест. А что впереди?.. Может быть, опять тюрьма, ссылка?..

В эти дни, находясь под арестом, Шевченко писал:

Я, глупый, размышлял порою,

Я думал: «Горюшко со мною!

Как на земле мне этой жить?

Людей и господа хвалить?

В грязи колодою гнилою

Валяться, стариться и гнить,

Уйти — следа на оставляя

На обворованной земле?..»

О горюшко! о горе мне!

Да можно ль спрятаться — не знаю!

Везде пилаты распинают,

Морозят, жарят на огне!

Хотя Шевченко и сознавал, что ему угрожает, но «гнить» и «колодою гнилою валяться» на этой «обворованной земле», прятаться от ненавистных «штатов» он не хотел я не мог!

В Мошнах Шевченко содержался под домашним арестом в квартире станового пристава.

На следующий день, 14 июля, черкасским исправником Табачниковым и жандармским поручиком из Киева Крыжицким было снято с Шевченко и ряда «свидетелей» первое дознание.

Об этом Табачников 15 июля отправил подробные Донесения генерал-губернатору князю Васильчикову и киевскому губернатору Гессе. Земский исправник осмелился к изложению событий присовокупить также и собственные соображения.

«Было бы полезным, — писал Табачников, — не дозволяя Шевченко дальнейших разъездов, обязать его выехать на место службы в С-Петербург».

Шевченко настоятельно требовал, чтобы его отпустили в Киев или по крайней мере отправили вместе с возвращавшимся туда Крыжицким; ему отказали якобы за неимением места в экипаже.

Вместо этого Табачников 18 июля увез Шевченко к себе в Черкассы.

В Черкассах поэт снова жил под домашним арестом, на этот раз в квартире исправника. Здесь он написал стихотворения «Сестре», «Я, глупый, размышлял порою..» и сделал несколько рисунков.

Здесь же произошел эпизод, о котором еще при жизни Шевченко сообщил герценовский «Колокол» (№ 80, 1 сентября 1860 года) в заметке под заглавием:

«В дополнение к биографии Т. Шевченко.

В прошлом году известный поэт Шевченко, после многолетней ссылки на берегах Каспийского моря, получил наконец позволение съездить на родину, о чем тогда же дано было знать губернаторам мало-российских губерний для сведения… В м. Межиричи он натолкнулся на тамошнего исправника Табачникова, который, как и другие его собратья, имел от Гессе предписание неукоснительным образом наблюдать за таким-то и таким Шевченко. Встретившись с последним, Табачникову прежде всего пришло на ум содрать с него, в силу чего он потребовал от Шевченко снять с него портрет во весь рост и безошибочно. Тот отказался. Табачников сейчас же арестовал его, донося Гессе, что им задержан отставной рядовой Т. Гр. Шевченко, уличенный в кощунстве и богоотступничестве…»

Как известно, на самом деле поэт был арестован за революционные речи, но личное столкновение с Табачниковым у него тоже было, и рассказ об отказе написать портрет исправника впоследствии, после смерти поэта, вновь сообщил Герцену Тургенев, слышавший его из уст самого поэта.

Позднее Шевченко отзывался о черкасском исправнике в письмах к друзьям довольно выразительно:

«Если увидите Табачникова, то заплюйте ему всю его собачью морду. Удивительно мне, что такую подлую, гнусную тварь земля носит…»

После этого столкновения Табачников снова 22 июля отвез поэта в Мошны, где Шевченко поселился у полковника Грудзинского и проводил время в парке имения Воронцова. Так прошло несколько дней в ожидании ответа из Киева на письмо Табачникова.

В Мошнах у Шевченко появились знакомые; многие нарочно приезжали в Мошны, чтобы взглянуть на прославленного поэта.

Приехал сюда и Максимович, которому Шевченко сообщил 22 июля о своем местопребывании. Максимович привез поэту оставленные у него вещи и деньги.

Наконец 24 июля прибыло предписание вице-губернатора Селецкого (старого шевченковского знакомого еще по Яготину) доставить Тараса Шевченко в Киев «под надзор здешней полиции».

26 июля, в воскресенье, Шевченко отправился в полицейской тележке и в сопровождении жандарма в Киев.

По дороге, в селе Зеленки, на речке Россаве, близ Кагарлыка, Шевченко на ночлеге познакомился с крестьянами (в его записной книжке находим их фамилии; Данило Сучок, Ярошишцкий); он записал оригинальную народную песню (ни в какой другой записи доныне неизвестную):

Ой, п’яна я, п’яна,

Та на порозі впала,

Ой, одчини, друже,

Бо п’яна я дуже.

Та милий одчиняє,

Милої питає:

«Де ти, мила, була,

Шо й хату забула?..»

И вот 29 июля Шевченко прибыл в Киев, где не бывал с 1847 года.

Всего две недели провел на этот раз Шевченко в своем любимом городе, «матери городов русских».

Начались эти две недели очень неприятно: с допросов в канцелярии генерал-губернатора князя Васильчикова, с этих давно знакомых поэту опросных листов и всех неизбежных принадлежностей полицейского следствия.

Однако, к счастью для Шевченко, расследование его «дела» было поручено разумному и доброжелательно настроенному чиновнику Андреевскому, который сразу же повел к тому, чтобы освободить Шевченко от всякой ответственности.

Поэт сначала поселился на Крещатике, на квартире у своего бывшего соученика по Академии художеств Ивана Гудовского, содержавшего теперь фотографию, но вскоре переехал на окраину, в дом родственницы Виктора Лободы — участника подполья, одного из руководителей украинского отделения «Земли и воли».

В Киеве Шевченко снова повстречался со своим старым другом Иваном Максимовичем Сошенко.

Встреча очень взволновала обоих. Ведь не видались ровно двадцать лет! Много утекло за это время воды, много каждый пережил… Старик Сошенко преподавал рисование во 2-й Киевской гимназии, помещавшейся на Бибиковском бульваре26, а жил на Львовской (Сенной) площади; Шевченко с ним, с его племянницей «чернявой Ганнусей» и ее подругами гулял на Киселевке и над Днепром; вместе пели песни.

У Сошенко поэт познакомился со своим будущим биографом, на протяжении многих лег усердно собиравшим всевозможные материалы о Шевченко, Михаилом Корнеевичем Чалым, в то время он служил инспектором 2-й гимназии.

Удалось ли поэту во время его приезда на Украину летом 1859 года установить прямые связи с существовавшим уже в это время в Киеве тайным революционным обществом? 27.

Круг его встреч и знакомств вполне допускает это.

Известно, что один из молодежных кружков, вошедших затем в состав «Земли и воли», состоял из учащихся старших классов 2-й Киевской гимназии (с которой, как мы знаем, Шевченко был связан). Из стен этой гимназии вышел известный революционер-землеволец Владимир Синегуб. Синегуба вовлек в революционную деятельность крупный организатор, один из друзей Чернышевского и Добролюбова, участник «Земли и воли» подполковник Андрей Афанасьевич Красовский. С Красовским Шевченко был знаком еше по Петербургу.

Были у Шевченко знакомые и в тайном студенческом обществе, основанном в 1856 году в Харькове. К началу 1859 года Яков Бекман, Петр Завадский, Петр Ефименко, Митрофан Муравский, составлявшие его «совет», перебрались в Киев.

Отсюда они поддерживали связи с другими городами. Представителем тайного общества в Петербурге являлся давний знакомый Шевченко — Карп Иванович Белозерский (племянник издателя «Основы»), друг Бекмана и Муравского.

Харьковско-Киевское революционное общество имело прямые связи с лондонским центром Герцена и Огарева, располагало агентурой для доставки из-за границы и широкого распространения в России, и прежде всего на Украине, нелегальных изданий.

Когда в 1859 году за границей были отпечатаны первые бесцензурные сборники стихотворений Шевченко, общество принялось активно распространять эти издания, а затем и перепечатывать их различными способами (литографским, позже типографским).

В августе 1859 года, когда Шевченко как раз находился в Киеве, Бекман и его товарищи с помощью профессора Киевского университета В. П. Павлова занялись организацией первых в России «воскресных школ», служивших удобной формой полулегальной революционной пропаганды.

Первые школы открылись в октябре того же года в Киеве 28.

Друзья Шевченко — Чалый, Сошенко, Красковский — участвовали в их организации и работе, хотя, очевидно, и не были полностью осведомлены о том революционно-пропагандистском замысле, который имелся у тайного общества.

Шевченко был одним из деятельных организаторов всего движения воскресных школ; специально для этих школ он составил «Букварь южнорусский», изданный в 1860 году в Петербурге; содержание букваря ясно показывает, что Шевченко знал о замысле использовать воскресные школы для революционно-демократической пропаганды: весь материал здесь служит задаче воспитания у учащихся духа протеста против «неправой власти» царя и помещиков, призывает к борьбе «огнем и кровью народной» за «святую правду». Недаром букварь был сразу же категорически запрещен царскими властями.

Шевченко предполагал в дальнейшем составить для народных школ книги и для чтения по истории, географии, этнографии. В письмах его после отъезда из Киева воскресные школы занимают много места:

«Напишите мне поскорее, во имя божье, что делается в ваших воскресных школах», — требует Шевченко.

«Что делают ваши воскресные школы?»

Он посылает деньги, издания «Кобзаря» и «Букваря» воскресным школам Киева, Чернигова, Харькова, Одессы. Предлагая Чалому выслать в Киев пять тысяч экземпляров «Букваря», Шевченко поясняет:

«Это не мое добро, а добро наших убогих воскресных школ», — и всю эту фразу в письме подчеркивает.

Андреевский повернул все свое «следствие» так, что князь Васильчиков признал взведенные на Шевченко обвинения необоснованными и сообщил в Петербург: «Не придавая делу этому особого значения, я оставляю его без последствий».

Однако тот же Васильчиков заявил устно Шевченко, что «советует» ему поскорее уезжать обратно в Петербург, и не внять этому начальническому «совету» было невозможно.

Шевченко тотчас же после официального окончания дела, последовавшего 12 августа, должен был поспешить оставить Киев.

Уезжал он с Украины в полной уверенности, что в самом ближайшем будущем возвратится сюда снова и поселится на более продолжительный срок.

С дороги он пишет Варфоломею: «Сделал ли ты что-нибудь с Вольским? Если нет — так сделай, как сможешь, да как бог тебе поможет, потому что мне и днем и ночью снится та благодать над Днепром, которую мы с тобой осматривали».

Нищий на кладбище. Офорт Т. Г. Шевченко.


Н. Г. Чернышевский и Т. Г. Шевченко в Петербурге. Рисунок А. В. Хвостова-Хвостенко.


Обложка «Букваря» Т. Г. Шевченко.


А Варфоломей в это время получил от владельца межиричской земли помещика Парчевского следующий ответ:

— Нужно спросить генерал-губернатора, можно ли Тарасу Шевченко покупать тут землю, а то как бы не вышло чего-нибудь!

И вот переписка о покупке участка под хату тянется из месяца в месяц до самой смерти Шевченко.

Он просит даже купить лес на постройку, посылает разные варианты плана хаты. Бесконечно повторяет просьбу найти ему «курносую чернявку» — невесту.

Мог ли знать тогда поэт, что генерал-губернатор Васильчиков еще в августе 1859 года решительно писал начальнику Третьего отделения в Петербург:

«Если бы Шевченко пожелал поселиться в здешнем крае, то я полагал бы отклонить его намерение. Водворение его здесь я не считаю удобным…»

XXII. ГЛАШАТАИ ГРЯДУЩЕГО ДНЯ


Нигде ни в чем отрады нету

Душа, поднявшись до рассвета,

Напряв немного, вновь легла

А воля душу сторожила, —

Беднягу снова подняла

Дрянная малую смутила

— Рыдай! — сказала — Солнца нет!

Не загорится правды свет! —

Но душу обманула воля

Уж солнце всходит над землей

И день приводит за собой.

Зашевелились на престоле

Крепкохребетные цари.

И будет правда на земли!.

Глашатаем, провозвестником света нового дня ясно сознавал себя Шевченко в эти годы острой революционной обстановки в России.

Образ идущего после темной ночи лучезарного дня, после мрака самодержавного, крепостнического гнета — яркой революционной вспышки и социального обновления становится излюбленным образом в гражданской, политической лирике Шевченко 1859–1861 годов.

С твердой верой в победу революции поэт восклицает:

Мука! Мука!

О скорбь моя, моя печаль!

Когда ты сгинешь? Или псами

Цари с министрами рабами

Тебя затравят, изведут?

Не изведут! А люди тихо

Без всякого лихого лиха

Царя на плаху поведут!

Как бы проникая взором сквозь туманную пелену времени, поэт обращается к борцам за торжество истины и справедливости:

А вы по всей земле без страха,

Предтечи светлые, прошли

…Будет бито

Царями сеянное жито

А люди вырастут. Умрут

Цари и те, что не зачаты

И на воспрянувшей земле

Врага не будет, супостата,

А будут сын и мать, и свято

Жить будут люди на земле

Он предсказывал гибель царизма, подобно тому как погибали рано или поздно все деспотические монархи: хищника-царя

Подстерегли

И, заковавши крепко в путы,

В Египет люди отвели

На каторгу

Когда появился новый деспот, так же притеснявший народ,

И этот не избег оков, —

Он схвачен был, тот пес на троне,

В тюрьму посажен в Вавилоне

Глубокую, чтоб бедный люд

Не слышал яростного рыка

Самодержавного владыки,

Царя несытого…

Пройдут «дни беззакония и зла». Поэт уверенно предрекает царям и вельможам неминуемый исход:

Ветер с поля

Дохнет, сметет, очистит путь,

И ваше злое своеволье

Купаться будет и тонуть

В своей крови. И плач великий,

Совсем не схожий с львиным рыком,

Услышат люди. Этот плач —

Никчемный, долгий и поганый —

Народной притчей скоро станет!

Самодержавный этот плач!

Тогда-то перед трудовым народом откроется широчайшее юле деятельности. Вот почему с таким горячим чувством обращается поэт к этому грядущему дню всенародного творческого расцвета:

Земля моя, распашися

Ты в степи просторной!

Ты прими в себя, родная,

Ясной воли зерна!

Распашися, развернися,

Расстелися полем!

Ты засейся добрым житом,

Ты полейся долей!

На все стороны раздайся,

Нива-десятина!

Ты засейся не словами

А разумом, нива!

Выйдут люди. Время жатвы

Настанет счастливой.

Расстелись же, развернись же,

Убогая нива!!!

Романтическая взволнованность раннего эпоса поэта, разрушительная аналитическая сила социальных раздумий эпохи «Трех лет», задушевный лиризм, проникновенность образов «невольничьей поэзии» — все соединилось в лирике и поэмах Шевченко 1859–1861 годов в период наивысшего расцвета его поэтической мощи.

В этих стихах часто можно проследить прямое развитие традиций мужественной гражданской лирики Рылеева, Пушкина, можно услышать интонации, напоминающие и едкие сарказмы Лермонтова, и гневные призывы Барбье, и иронические реплики Беранже; однако же творчество Шевченко составляет совершенно самостоятельную и совершенно новую страницу в истории мировой литературы.

Богатство красок и интонаций, то страстно бичующих, то чарующе мягких, то вдохновенно пророческих, дает поэту возможность раскрыть большой и сложный мир человеческой души и социальной действительности в их неразрывном единстве.

Это, собственно, прежде всего изъявление своего отношения к жизненным категориям, своего понимания этой действительности.

Вот поэт начинает свои размышления взволнованным обращением к народу:

О люди! бедные, слепые!

К чему, скажите, вам цари?

К чему, скажите, вам псари?

Вы все же люди, не борзые!

Потом внезапно меняет тон, чтобы изобразить простой, реалистический городской пейзаж:

Иду. И холодно, и сыро,

И снег, и темень. И Нева

Тихохонько из-под моста

Выносит тоненькую льдинку.

А я шагаю над Невой

Да кашляю в ночи сырой.

Этот почти графически точный рисунок, напоминающий излюбленную шевченковскую гравюру — офорт, внезапно сменяется остросоциальной бытовой картинкой: воспитанниц какого-то приюта ведут на похороны скончавшейся царицы Александры Федоровны:

Вдруг вижу: кротки, как ягнята,

По грязи шлепают дивчата,

А дед (несчастный инвалид)

Плетется сзади, ковыляет,

В овчарню будто загоняет

Чужое стадо…

Однако об этом нельзя говорить спокойно, и тон снова резко меняется — на гневный, уничтожающе-обличительный:

…Где же стыд?

И где тут правда?! Горе! Горе!

Сирот, голодных, чуть не голых,

Погнали к «матери» дивчат —

Последний долг отдать велят

И гонят, как овец отару.

Таким образом, подготовлен вывод, возвращающий читателя к первым строкам стихотворения: неизбежно должен наступить день кары для всех «царей» и «царят» на земле, и только тогда взойдет солнце правды для всего народа, иначе неминуема катастрофа.

Когда же суд! Падет ли кара

На всех царят, на всех царей?

Придет ли правда для людей?

Должна прийти! Ведь солнце встанет,

Сожжет все зло — и день настанет.

В то же время поэт создает овеянные неподдельным ароматом народной поэзии лирические песни и в духе родного украинского фольклора («Течет вода от явора…», «Ой, на горе яр-хмель цветет…»), и в подражание древнерусской литературе (перепевы «Слова о полку Игореве»), и на мотивы, взятые из поэзии других народов: польского, сербского.

Но и эти лирические песни Шевченко проникнуты гражданским чувством. Он и в небольшом наброске ставит все тот же постоянно мучащий его вопрос: на кого работает, кому отдает свой труд народ?

Девушка мила, красива,

Шла по двору с пивом,

А я глянул — удивился,

Даже рассердился

Кому она пиво носит?

Почему босая?

Боже сильный, твоя сила

Тебе же мешает.

В последний период своей жизни Шевченко развивался как поэт, мыслитель, политический деятель и революционный борец с величайшей быстротой.

Вождь «революционной партии», опытный организатор, конспиратор, Чернышевский обладал способностью сплачивать и направлять нужных и полезных делу людей. Он искусно применял их таланты в наиболее выгодной области: литературно-критический дар Добролюбова, агитационно-художественную силу Некрасова, самоотверженную преданность революции Сераковского, пропагандистскую и конспиративную поддержку Николая и Владимира Обручевых.

В статьях Чернышевского (где он вынужден был, конечно, выражаться крайне сдержанно) сохранились существенные ссылки на Шевченко, важнейшее свидетельство великого вождя революционеров-демократов о том, что в крестьянском и национальном вопросе, в вопросе о жизни Украины для него не было авторитета выше, чем Шевченко.

«Никакие голословные возражения, — писал Чернышевский спустя несколько месяцев после смерти своего замечательного друга, — не поколеблют нашего мнения, опирающегося на такой авторитет, как Шевченко… Опираясь на этот непоколебимый авторитет, мы твердо говорим, что те, которые захотели бы говорить противное, ослеплены предрассудком…»

Чернышевский, ссылаясь в подцензурных статьях на свои беседы с Шевченко, неоднократно прибегает к таким формулировкам:

«Слышали мы свидетельство об этом от человека, имя которого драгоценно каждому малороссу, — от покойного Шевченко…»

«Он свидетельствовал нам…»

«Этот отзыв прекратил для нас возможность смотреть на отношения…»

«Он окончательно разъяснил для нас ту истину, которую давно мы предполагали сами..»

«Как свидетельствовал нам Шевченко.»

Чернышевский использует в своих статьях запрещенные цензурой революционные произведения Шевченко: например, поэму «Кавказ», из которой приводит ставшее впоследствии крылатым саркастическое определение удела порабощенных царизмом народностей:

«Они благоденствуют, по совершенно верному и очень удачному выражению своего любимого поэта Шевченко».

С Украины в Петербург Шевченко приехал утром 7 сентября 1859 года.

По дороге он заезжал еще к нескольким знакомым — в Переяславе, Гирявке, Качановке. В Москве поэт повидался со Щепкиным.

За несколько дней до приезда в Петербург Шевченко возвратился из Саратова и Чернышевский, как раз этим летом видевшийся в Лондоне с Герценом и Огаревым.

Двоюродная сестра Чернышевского, Поленька Пыпина, приехавшая вместе с ним в начале сентября из Саратова в Петербург, уже 22 сентября сообщала родителям в Саратов:

«Сегодня, может быть, будем у Костомарова, опять увижу Шевченко, один раз уж видела у нас. Он в самом деле похож на [Гарибальди]..»

У Костомарова, который переехал в 1859 году из Саратова в Петербург, происходили с осени этого года еженедельные литературные собрания по вторникам.

На этих «костомаровских вторниках», в меблированных комнатах Балабина, именовавшихся в просторечии «Балалаевкой», бывало много народу. Сам Костомаров называет среди своих постоянных посетителей Чернышевского, Шевченко, Кавелина, Желиговского, Виктора Калиновского, Сераковского, Василия Белозерского.

В «Балалаевке» литературные собрания носили по преимуществу характер легкий, обычно с оттенком шутливости, но Костомаров вспоминает, что и на этих людных, оживленных «вторниках» сказывалось напряжение, в котором находилось тогда все общество: «Встречались люди — и наговориться не могли; все казалось ново, все занимало; каких только вопросов не касались — спорили, горячились…»

Известный украинский писатель Данила Мордовцев, приехавший как-то из Саратова в Петербург по своим делам и поселившийся в тех же номерах Балабина, вспоминает, как однажды зашел он во вторник к Костомарову, где встретился с Шевченко. Вскоре скрипнули двери и показалась голова, промолвившая с порога:

— Нет бога, кроме бога, и Николай — пророк его!

Это был Чернышевский, постоянно подшучивавший над хорошо знакомым ему по Саратову Костомаровым.

— Здравствуй, волк в овечьей шкуре! — отвечал Чернышевскому Костомаров.

Мордовцев, который редактировал в это время «неофициальную часть» саратовских «Губернских ведомостей», пропустил в газете одну, как в те годы говорили, «обличительную» заметку о каком-то офицере Бутырского полка, свирепствовавшем по части мордобоя.

Чернышевский сразу обратился по этому поводу к Мордовцеву:

— Читали, читали ваше обличение! Назвать героев-бутырцев «мокрыми орлами», чуть не курами! Да за это обличение сидеть вам в месте злачне, в месте прохладне, идеже праведнии пророк Николай (то есть Костомаров, проведший год в Петропавловской крепости — Л. X.) и кобзарь Тарас упокояшася… Так, Тарас Григорьевич?

— Нет, немножко не так, — отвечал Шевченко Чернышевскому и тут же прибавил: — А вы там таки посидите!

Горькая эта шутка была не просто шуткой…

Все тогдашние революционные деятели жили под постоянной угрозой репрессий: ареста, тюрьмы, ссылки.

— Я знал, что за мною следили, — замечал впоследствии Чернышевский, — и хвалились, что за мною следят очень хорошо.

Шевченко тоже знал, что ему ежечасно угрожает.

«Слава мне не помогает, и мне кажется, — с горечью пишет поэт Варфоломею в ноябре 1859 года, — она меня и во второй раз поведет телят Макара пасти…»

И при этом сам ставит в конце фразы красноречивое многоточие.

Могли этого ожидать и друзья поэта, прежде всего те, кто был знаком с его неопубликованными произведениями, те, кто был осведомлен о его революционно-подпольной работе, — Чернышевский, Добролюбов.

Тот же Мордовцев, например, вспоминает, что однажды Шевченко куда-то исчез и не показывался несколько дней (как потом выяснилось, он жил это время у братьев Жемчужниковых и Алексея Толстого); и вот Чернышевский серьезно беспокоился:

— А может, он, как Иона, во чреве китове?..

«Иона во чреве китове» — прозрачный намек на Третье отделение.

Потрясающее стихотворение (1860 года) находим в рукописях Шевченко:

Однажды над Невой иду

В глухой ночи. И на ходу

Так размышляю сам с собою:

«Когда б, — я думаю, — когда б

Таким покорным не был раб,

То этих скверных над Невою

Не возвышалось бы палат!

Была б сестра, и был бы брат.

А то… Лишь слез и горя много,

И нет ни бога, ни полбога..

Псари с псарятами царят…»

Внезапно в разгаре этих размышлений перед поэтом встает призрак деспотизма — Петропавловская крепость, сгноившая в своих казематах не одного мученика свободы.

А за рекою, как из ямы,

Глаза кошачьи на меня

Глядят — то фонари горят

Возле апостольского храма

Тут спохватился и крестом

Я осенился, трижды плюнул…

Но и глядя на ворота грозной Петропавловки, Шевченко думает все о том же — о борьбе против царизма:

И снова думать стал о том —

О том, о чем и раньше думал.

…В тот вечер, о котором рассказывает Мордовцев, к Костомарову вслед за Чернышевским явились Мельников-Печерский, писатель и артист Иван Федорович Горбунов, издатель и продавец запрещенной литературы Дмитрий Кожанчиков.

— А знаете, господа, — воскликнул вдруг со своим обычным смешком Чернышевский, — иду это я сюда мимо Думы, коли глядь на небо — и диву дался: что за история творится на небе во вселенной? Там появилась какая-то новая, неведомая звезда, да такой величины и блеска, такое светило, что, пожалуй, и Сириусу и Арктуру нос утрет. Когда подъезжаю сюда, глядь, а звезда эта как раз над «Балалаевкой»…

— Это, видите ли, новое светило появилось в «Балалаевке», — скривился Горбунов и глазами показал на Костомарова.

— Да нет! — откликнулся Костомаров. — Это над Тарасовой головой взошла новая звезда, потому что его Петербург не знает, где и посадить да чем и угощать.

— Да, да, — продолжал Мельников, — вот об этой-то звезде Тарас Григорьевич и мурлычет весь вечер: «Ой, зійди, зійди, зіронько вечірняя, ой, зійди, зійди, дівчино моя вірная…»

Вместе с Чернышевским Шевченко бывал на многолюдных вечерах у либерала Кавелина, с которым поэт познакомился еще весной 1858 года, тотчас по приезде в Петербург.

На этих собраниях происходили бурные споры революционных демократов с либералами. Основным аргументом революционеров был тот же воспетый Тарасом Шевченко «мужицкий топор», «крестьянский обух», как символ всенародного восстания.

Чернышевский позже, уже в ссылке, рассказывал о своих посещениях Кавелина:

— Я тоже бывал не один раз. Я да еще несколько человек — мы там любили напоминать о топорах, нечего греха таить: частенько-таки напоминали…

В 1859–1861 годах Шевченко постоянно посещал Чернышевского у него на квартире и в доме редакции «Современника» (где жили Некрасов и Добролюбов).

В альбоме жены Чернышевского Ольги Сократовны (между прочим, по отцу — украинки) сохранилось несколько рисунков Шевченко, которые свидетельствуют о его большой близости ко всей семье Чернышевских.

На одном изображен сын Чернышевского Александр верхом на запряженной в телегу лошади, жующей сено; на других — наброски среднеазиатских и оренбургских впечатлений Шевченко. Рисунки эти могли быть выполнены летом 1860 года, на даче в Любани, где поэт бывал у Чернышевских. Случай сохранил, например, такую записку Николая Новицкого к поэту, писанную в мае 1860 года:

«Вы собираетесь ехать на дачу к Чернышевскому; если намерение Ваше не переменилось, то я отправился бы туда вместе с Вами. Душевно преданный Новицкий».

Но рисунки в альбоме Ольги Сократовны (помещающиеся на самых первых его листах) могли быть сделаны и в мае 1859 года, перед отъездом Шевченко на Украину, когда Чернышевский с семьей снимал дачу на Петровском острове, где с мая по июль постоянно проживал у него и Добролюбов.

Текст письма к А. И. Герцену.


Ольга Сократовна (умершая в глубокой старости летом 1918 года) часто вспоминала о сердечной глубокой дружбе поэта с Чернышевским. Под впечатлением этих рассказов один из позднейших знакомых Чернышевской, поэт Владимир Козлов, записал ей на память свое стихотворение:

Памяти славного Кобзаря Украины

…Любил он отчизну свою горячо,

Любил того края природу,

Где думы свои он в наследство свое

Оставил родному народу.

Но в них со слезой на глазах горевал

О доле несчастной народной,

И тщетно он долгие годы мечтал

О жизни в Украйне привольной.

По белому свету далёко звучат

Тех песен напевы родные;

Про доброе сердце они говорят,

Про чувства души золотые!..

На стихотворении автор сделал пояснительную надпись:

«На память об одном из лучших друзей Ольги Сократовны Чернышевской».

Еще осенью 1858 года пошли слухи о том, что Федора Толстого хотят заменить на посту вице-президента Академии художеств любителем древнехристианской и византийской живописи князем Гагариным.

Шевченко искренне волновался за своего покровителя, привлекавшего его и своими независимыми взглядами и чуткостью ко всему новому, передовому, молодому. Как-то в присутствии Толстого стали порицать молодежь и кто-то произнес обычную сентенцию о том, что вот в прежнее время были люди, а теперь, дескать, мелкота пошла, и молодое поколение никуда не годится.

— Что это вы говорите? — не на шутку рассердился восьмидесятилетний старик Федор Петрович. — Это неправда, этого не может быть! Молодое поколение должно быть лучше старого, иначе зачем же мы работали?!

27 сентября 1858 года Шевченко написал для «Колокола» письмо о делах в Академии художеств. Он передал его общему знакомому — московскому ученому профессору Бабсту для отправки Герцену. Гораздо позже ему стало известно, что письмо это почему-то не было отправлено по назначению…

И, находясь на Украине, Шевченко живо интересовался делами Толстого. 10 июля 1859 года он писал из Межиричи в Петербург Михаилу Лазаревскому:

«В Академии ли граф Федор Петрович? Или нет?»

Лазаревский отвечал, что Гагарин уже назначен вице-президентом, а как поступят с Толстым, еще неизвестно:

«О князе Гагарине есть уже в газетах, а о графе Федоре Петровиче нет ничего еще».

Возвратившись осенью в Петербург и ознакомившись с обстоятельствами отставки Толстого и назначения реакционера Гагарина, Шевченко был крайне возмущен. Для него было ясно, что это один из актов быстро наступавшей реакции Александра II Вешателя.

Смещение старого вице-президента, связанного некогда с героями 14 декабря, и назначение на его место защитника «официальной народности» приобретали определенное политическое звучание.

И вот Шевченко снова пишет об этом Герцену в Лондон.

Заметка его (разумеется, без подписи и, возможно, несколько переработанная Герценом) появилась в новогоднем номере «Колокола» 1 января 1860 года (20 декабря 1859 года по старому стилю),

«Академия художеств в осадном и иконописном положении

Русская Академия художеств, год тому назад украшенная картиной Иванова, взята приступом. На месте талантливого, хотя уже и старого, но весьма почтенного вице-президента ее графа Толстого сидит грозный вождь князь Гагарин. Он тотчас занял крепкую позицию — 40 комнат под свою квартиру, то есть вчетверо более, чем его предшественник, изгнав трех заслуженных профессоров академии, и все это под тем предлогом, что к нему ездит сам государь… К довершению всего православная Академия художеств займется исключительно византийской школой живописи и постарается довести до божественной лепоты суздальскую иконопись…»

Так Шевченко начал выступать в герценовской нелегальной печати.

И «партия Чернышевского» в России, к которой принадлежал Шевченко, и Герцен с Огаревым в эмиграции активно боролись против общего врага — царизма и крепостничества. Но Герцену в период, предшествовавший крестьянской реформе 1861 года, были свойственны некоторые либеральные колебания: подчас он склонен был переоценивать «благие намерения» Александра II; покинув Россию еще в 40-х годах, он не видел революционного народа и недооценивал его силу.

Чернышевский и его соратники, представлявшие новое поколение революционеров-разночинцев, были тысячу раз правы, когда упрекали Герцена за его отступления от демократизма к либерализму. Однако, подчеркивал В. И. Ленин, «при всех колебаниях Герцена между демократизмом и либерализмом, демократ все же брал в нем верх».

Герцен бесстрашно боролся за победу народа над царизмом, «он поднял знамя революции», — сказал о нем Ленин. И когда революционную агитацию Герцена подхватили, расширили, укрепили и закалили революционеры-разночинцы, когда шире стал круг борцов революции, теснее их связь с народом, Герцен с гордостью и симпатией назвал их: «Молодые штурманы будущей бури».

Сколько горячих слов сочувствия и расположения находим в статьях и письмах Герцена о Чернышевском и Добролюбове, братьях Серно-Соловьевичах, Шевченко, Михайлове, Сераковском, Налбандяне и многих других «штурманах бури»!

Они иногда в вопросах тактики не соглашались и даже жестоко спорили с гениальным лондонским изгнанником, но враг у них был общий и дело — общее!

Одним из либеральных колебаний Герцена явилось его письмо к царю Александру II, о котором Шевченко, еще только что возвращавшийся тогда на пароходе «Князь Пожарский» из ссылки, отрицательно отозвался в своем «Дневнике».

И вот в том же № 60 «Колокола» (1 января 1860 года), в котором была напечатана заметка Шевченко об Академии художеств, Герцен поместил свою новогоднюю передовую статью под названием «1860». Здесь он снова апеллировал не к народу, а к царю, вспоминая и прежние свои обращения к Александру II, продиктованные тщетной надеждой на то, что весь государственный и социальный порядок в России может быть перестроен по «высочайшему повелению».

На Чернышевского, Добролюбова, Шевченко и всех их единомышленников статья Герцена произвела грустное впечатление.

Революционные демократы не могли не верить в Герцена, в его искреннее желание служить своим свободным словом трудовому народу, бороться за его свободу и права.

Нужно было всеми средствами помочь ему освободиться от иллюзий и заблуждений.

Буквально накануне появления новогодней статьи Герцена в «Колоколе», Шевченко 25 декабря 1859 года писал:

Пророчь лукавым о возмездье.

Что, злые, пропадут они.

Что не спасет их добрый царь,

Их кроткий пьяный государь..

Без притчи, так скажи — Вы сами

Своими грязными руками

Кумир создали, говоря,

Что царь — ваш бог, надежда ваша,

Что ждете всем убогим нашим

Вы утешенья от царя —

Не так! Скажи им. — Лгут все боги,

Все идолы в чужих чертогах!

Скажи, что правда оживет

И вновь сердца людей зажжет,

Но не растленным ветхим словом,

А словом вдохновенным, новым,

Как громом, грянет и спасет

Весь обокраденный народ

От ласки царской…

Это писалось еще до появления статьи «1860». Эти же мысли необходимо было теперь высказать в ответ на герценовскую статью. И, конечно, лучше всего было сделать это на страницах того же «Колокола», где она была напечатана.

Ответ Герцену под заголовком «Письмо из провинции» появился в «Колоколе» (№ 64, 1 марта 1860 года) за подписью «Русский человек».

Письмо «Русского человека», очевидно, готовилось, писалось и обсуждалось целой группой революционных демократов во главе с Чернышевским, при участии Добролюбова, Шевченко.

«Все ждали, — обращался «Русский человек» к Герцену, — что вы станете обличителем царского гнета, что вы раскроете перед Россией источник ее вековых бедствий, — это несчастное идолопоклонство перед царским ликом, обнаружите всю гнусность верноподданнического раболепия. И что же? Вместо грозных обличений неправды с берегов Темзы несутся к нам гимны Александру II…

Все люди, искренне и глубоко любящие Россию, пришли к убеждению, что только силою можно вырвать у царской власти человеческие права для народа…

Вы писали в первой «Полярной звезде», что народ в эту войну (то есть в Крымскую войну. — Л. X.) шел вместе с царем… Я жил во время войны в глухой провинции, жил и таскался среди народа, и смело скажу вам вот что: когда англо-французы высадились в Крым, то народ ждал от них освобождения крепостных от помещичьей неволи…

Подумайте об этом расположении умов народа в конце царствования Николая… и мысль, что незабвенный мог бы не так спокойно кончить жизнь, не покажется вам мечтою…

С начала царствования Александра II немного распустили ошейник, туго натянутый Николаем, и мы чуть-чуть не подумали, что мы уже свободны… как будто дело было кончено, крестьяне свободны и с землей; все заговорили об умеренности, об мирном прогрессе, забывши, что дело крестьян вручено помещикам, которые охулки не положат на руку свою…

Крестьяне и либералы идут в разные стороны. Крестьяне, которых помещики тиранят теперь с каким-то особенным ожесточением, готовы с отчаяния взяться за топоры, а либералы проповедуют в эту пору умеренность, исторический постепенный прогресс и кто их знает что еще.

Что из этого выйдет? Выйдет ли из этого, в случае если народ без руководителей возьмется за топор, путаница, в которой царь, как в мутной воде, половит рыбки, или выйдет что-нибудь и хорошее?.. Если выйдет первое, то ужасно…

Что же сделано вами для отвращения этой грядущей беды?.. Поете ту же песню, которая сотни лет губит Россию…

Нет, не обманывайтесь надеждами и не вводите в заблуждение других, не отнимайте энергии, когда она многим пригодилась бы. Надежда в деле политики— золотая цепь, которую легко обратить в кандалы…

Нет, наше положение ужасно, невыносимо, и только топор может нас избавить, и ничто, кроме топора, не поможет! Эту мысль уже вам, кажется, высказывали, и оно удивительно верно, — другого спасения нет…

Пусть ваш «Колокол» благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору зовите Русь… Помните, что сотни лет уже губит Русь вера в добрые намерения царей. Не вам ее поддерживать.

С глубоким к вам уважением Русский человек».

Этот блестящий документ революционно-демократической мысли резко выразил идеи крестьянской революции в России, идеи «партии Чернышевского».

Это были также и идеи Шевченко; он недавно, с запасом свежих наблюдений, возвратился из большой поездки по деревням и селам Украины, много ценного почерпнул из последних своих бесед с крестьянами; он же всегда и прежде выступал против «надежд» на «доброго царя» и призывал «обух всем миром закалить», хорошенько «наточить топор» и приняться «будить» народную «волю».

— Другого спасения нет, — повторял всегда Шевченко.

Письмо «Русского человека» произвело огромное впечатление на общественность, особенно на молодежь. Все увидели в нем прямое развитие идей «Современника», но высказанных открыто, без конспирации, к которой приходилось прибегать на страницах журнала.

Эго обращение круга Чернышевского не пропало даром и для самого Герцена; порицая, например, своего сына за равнодушие к общественно-политической деятельности, он прямо ссылался на письмо «Русского человека»:

«Ты не чувствуешь, что в России идет борьба и что эта борьба отталкивает слабых, а сильных именно потому и влечет она, что это — борьба на смерть. Что ты ссылаешься на письмо [ «Русского человека»] в «Колоколе»? Разве он его окончил тем, чтобы бежать или лечь спать? Он его окончил боевым криком!»

Здесь все дышит неподдельным сочувствием, симпатией — прямым восторгом перед мужественным, сильным борцом «на смерть» с его «боевым криком», призывающим Русь «к топору».

Круг Чернышевского продолжал и в дальнейшем поддерживать активную связь с Герценом.

Весной 1860 года ехал за границу знакомый Шевченко, Марка Вовчка, Тургенева — Николай Макаров.

Через Макарова Шевченко передал «Кобзарь» Марку Вовчку с надписью: «Моей единственной дочурке — Марусе Маркович — и родной и крестный отец Тарас Шевченко». И через него же другой экземпляр — Герцену, но уже не надписанный, а с таким письмом: «Посылаю Вам экземпляр «Кобзаря», на всякий случай без надписи. Передайте его А. И. [Герцену] с моим благоговейным поклоном».

Адресованное Макарову, это письмо было фактически обращено к Герцену, заменяя собой надпись на самой книге «на всякий случай», то есть на случай обыска в дороге.

Поэтому, когда Макаров, задержавшись в Германии, в Аахене, не смог сам доставить «Кобзарь» по назначению, он передал книгу Герцену в Лондон через Анненкова вместе с шевченковским письмом. Оно сохранилось и по сей день в личной библиотеке Герцена, у его наследников.

Текст письма впервые был опубликован Драгомановым в 1888 году, причем оно было названо «Письмо к А. И. Герцену».

Тот же Анненков доставил «Кобзарь» и Марко Вовчку в Лозанну.

После запрещения печатать сборник стихов Шевченко продолжал хлопоты при посредстве тогдашнего министра народного просвещения, известного геолога и этнографа, исследователя Донецкого бассейна Евграфа Петровича Ковалевского.

Возможно, поэту содействовали некоторые знакомые с Ковалевским писатели, а также Егор Петрович Ковалевский, близкий к «Современнику» и Чернышевскому, первый председатель Литературного фонда, образованного в конце 1859 года.

Переписка министра народного просвещения с начальником Третьего отделения, с Главным управлением цензуры и с попечителем Петербургского учебного округа, составившая обширное дело «О дозволении печатать произведения Т. Г. Шевченко», тянулась еще долгие, долгие месяцы.

Только 26 ноября 1859 года состоялось, наконец, это долгожданное «дозволение». В этот день Шевченко сообщил друзьям:

«Сегодня цензура выпустила из своих когтей мои бесталанные думы, да так их, проклятая, обчистила, что я едва узнал свои чада».

Печатание новых произведений поэту не было разрешено, а только перепечатка прежних, изданных еще в 40-х годах, да при этом и в них были произведены изъятия ряда мест, некогда пропущенных даже николаевской цензурой!

Таким образом, «после долгих двухлетних проволочек, — рассказывает в своей «Автобиографии» Шевченко, — Главный цензурный комитет разрешил ему напечатать только те из своих сочинений, которые были напечатаны до 1847 года, вычеркнувши из них десятки страниц (прогресс!)».

Этот сборник, которому было дано прежнее заглавие — «Кобзарь», вышел в свет в январе 1860 года.

Однако некоторые новые стихотворения и поэмы печатались в периодической прессе: за 1858–1861 годы более сорока произведений Шевченко было помещено в журналах и газетах — в «Современнике» Некрасова и Чернышевского, в «Московском вестнике» Плещеева и Шелгунова, в «Народном чтении» Оболонского, в «Русском слове» Благосветлова, в «Основе» Белозерского, даже в «Библиотеке для чтения» Дружинина.

Подобно тому, писал Чернышевский, как появление Мицкевича в польской литературе определило новое ее направление, вследствие чего вся польская литература перестала нуждаться в снисходительных отзывах критики, — так же точно, «имея теперь такого поэта, как Шевченко, малорусская литература также не нуждается ни в чьей благосклонности… А важнее всего, — тут же добавляет Чернышевский, — то обстоятельство, что сама малорусская нация пробуждается» (курсив мой. — Л. X.).

Эти высказывания Чернышевского отражают отношение к Шевченко всей революционно-демократической общественности. Он связывал смысл и направление поэзии Шевченко с освободительным движением украинского народа, с антикрепостнической борьбой крестьянских масс.

То же говорит о Шевченко и Добролюбов в своей статье о новом издании «Кобзаря»: «Он — поэт совершенно народный, такой, какого мы не можем указать у себя. Даже Кольцов нейдет с ним в сравнение, потому что складом своих мыслей и даже своими стремлениями иногда отдаляется от народа. У Шевченко, напротив, весь круг его дум и сочувствий находится в совершенном соответствии со смыслом и строем народной жизни. Он вышел из народа, жил с народом, и не только мыслью, но и обстоятельствами жизни был с ним крепко и кровно связан».

Добролюбов, выражаясь по необходимости намеками, подчеркивает, что Шевченко во всей своей деятельности («обстоятельствами жизни») был революционером. Не отрицая, таким образом, народности Пушкина, Лермонтова или Кольцова, критик выделяет новое, революционно-демократическое направление в поэзии и во всей общественно-политической практике Шевченко.

Имея возможность говорить более прямо, Герцен сказал о Шевченко: «Он тем велик, что он совершенно народный писатель, как наш Кольцов; но он имеет гораздо большее значение, чем Кольцов, так как Шевченко также политический деятель, и явился борцом за свободу».

О влиянии Шевченко на общероссийское освободительное движение, на развитие прогрессивной мысли художник Лев Жемчужников сказал: «Он и нас обернул лицом к народу и заставил полюбить его и сочувствовать его скорби. Он шел «попереду» (впереди), указывая и чистоту слова, и чистоту мысли, и чистоту жизни…»

Для распространения идей Шевченко среди читательских кругов России большое значение имели переводы их на русский язык; они выполнялись главным образом кругом поэтов демократического направления: Плещеевым, Михайловым, Николаем Курочкиным, Гербелем, Вейнбергом, Гайдебуровым.

Осенью 1860 года Николай Васильевич Гербель, старый знакомый и переводчик Шевченко, выпустил «Кобзарь» в переводах русских поэтов. В книге была перепечатана «Автобиография» Шевченко.

Мытарства претерпела и эта «Автобиография», написанная Шевченко по просьбе редактор а журнала «Народное чтение». Лишь после того как вмешательством П. Кулиша из шевченковского текста «Автобиографии» были вытравлены, сколько возможно, все резкие антикрепостнические высказывания, она смогла увидеть свет (под заглавием «Письмо Т. Г. Шевченко к редактору «Народного чтения»). Первоначальный текст, написанный Тарасом Шевченко, был опубликован только в 1885 году.

«Автобиографию» перепечатал из «Народного чтения» ряд газет и журналов, в том числе «Современник».

Правда, в этом варианте «Автобиографии» пришлось обойти полным молчанием даже самый факт ареста и десятилетней ссылки Шевченко: рассказ обрывался на… 1844 годе! Но читатель о многом и догадывался и слышал из других источников, поэтому глубокое значение приобретала фраза в начале автобиографии: «История моей жизни составляет часть истории моей родины».

Волновали читателей заключительные слова этого скорбного документа: «Сколько лет потерянных! Сколько цветов увядших!.. Мои родные братья и сестра, о которых мне тяжело было вспоминать в своем рассказе, до сих пор — крепостные. Да, милостивый государь, они крепостные до сих пор!»

Перепечатывая автобиографию Шевченко на страницах «Современника», Добролюбов многозначительно пояснил: «Рассказы о судьбе людей, подобных Шевченко, должны получать самую широкую известность в нашей публике» (курсив мой. — Л. X.).

Опубликование этой автобиографии действительно получило широчайший отзвук: она воспринималась общественностью как призыв к борьбе против крепостничества, за освобождение порабощенного народа.

Любопытный эпизод произошел, например, в таком незаметном, рядовом губернском городе, как Калуга.

Петербургская газета «Северная пчела» сообщила, что в воскресенье 10 апреля 1860 года в Калуге, в зале Дворянского собрания, был устроен литературно-музыкальный вечер «в пользу бедных». На вечере, среди других художественных произведений, «читали между прочим известное письмо г. Шевченко к издателю «Народного чтения».

Чтение произвело, как пишет газета, «решительный фурор»: в то время как передовая общественность с открытым восторгом восприняла публичное чтение этого документа, реакционная часть публики подняла шум «об оскорблении», нанесенном «дворянскому собранию». «Этим господам особенно не понравилось письмо г. Шевченко. Один из них до того горячо вступился «за честь залы», что едва не вызвал чтецов на дуэль…»

Для освобождения крепостных братьев и сестры Шевченко самые энергичные меры принял только что организованный «Литературный фонд» (официально именовавшийся «Обществом для пособия нуждающимся литераторам и ученым»).

Инициаторами создания Литературного фонда были деятели из круга «Современника» и сам Чернышевский, который 24 октября 1859 года писал Егору Петровичу Ковалевскому, будущему председателю общества:

«Изъявили желание быть членами-учредителями Общества для вспомоществования нуждающимся литераторам и ученым:

Т. Г. Шевченко

И. И. Панаев

В. И. Ламанский

А. Н. Пыпин

Е. П. Карнович».

Одним из первых дел, предпринятых новым обществом, явились хлопоты об освобождении из крепостной зависимости родных Шевченко. В марте 1860 года комитет общества обратился с письмом к помещику Флиорковскому, владевшему крестьянами села Кириловки:

«Уважаемый и любимый сочлен нашего общества, известный всей России поэт Тарас Григорьевич Шевченко имеет между крепостными Вашими крестьянами Киевской губернии, Звенигородского уезда, в селе Кириловке, двух родных братьев Никиту и Иосифа и сестру Ирину. Он очень желает, чтобы они получили свободу и… готов даже, если Вы потребуете, внести за «их выкуп…

Подписали: Председатель Общества, директор Азиатского департамента, генерал-майор Ковалевский. Помощник председателя, профессор Санкт-Петербургского университета, статский советник и кавалер К. Кавелин. А. Заблоцкий, тайный советник в должности статс-секретаря в Государственном Совете. Редактор журнала «Библиотека для чтения» А. Дружинин. Помещик Орловской губернии Иван Тургенев. Профессор А. Галахов. Редактор журнала «Современник» Я. Чернышевский. Помещик Симбирской губернии Я. Анненков. Член Главного управления цензуры, ординарный академик и профессор А. Никитенко. Товарищ редактора «Отечественных записок» С. Дудышкин. Редактор «Отечественных записок» статский советник А. Краевский. Директор Коммерческого банка Е. Ламанский».

Смущенный столь авторитетным ходатайством, помещик вынужден был согласиться на выкуп семьи Шевченко: но он, во-первых, запросил неслыханно высокую сумму, а во-вторых, наотрез отказался продать освобожденным землю.

Шевченко категорически отсоветовал родным соглашаться на такое решение дела.

«Хорошо бы ты сделал, — писал поэт Варфоломею Григорьевичу, — если бы съездил в Кириловку, да сказал бы Никите, Иосифу и Ирине, чтобы они не хватались за свободу без поля и без усадеб, пускай лучше подождут». И в следующем письме: «Пану Флиорковскому пусть Никита скажет, чтобы он трижды чмокнулся со своим родным папашей — чертом. По 85 рублей пускай берет теперь наличными деньгами, с усадьбами и полем, а то потом (осенью) шиш получит».

Вся история получила огласку в печати. Газеты и журналы (в том числе широко распространенные «Санкт-Петербургские ведомости» и официальный «Русский инвалид») печатали письма Литературного фонда, лично Егора Ковалевского, Шевченко и наглые, лживые ответы Флиорковского.

Друг Шевченко и Чернышевского Николай Новицкий по поручению комитета Литературного фонда должен был летом 1860 года вести с матерым крепостником переговоры.

Когда Новицкий собирался на Украину, Шевченко очень волновался.

— Голубчик! — говорил он другу. — Поусердствуй же, похлопочи за этих несчастных!

Накануне отъезда Новицкий пробыл — у Шевченко дома с трех часов дня до полуночи.

Поэт, вспоминал позже Новицкий, был в каком-то особенно приподнятом настроении.

И о чем только они не переговорили за эти часы!..

Шевченко повел Новицкого по залам Академии художеств, в здании которой помещалась его тесная квартирка, останавливался возле знакомых ему до деталей картин — «Явление мессии народу» Иванова, «Осада Пскова» Брюллова.

Возле последней картины поэт простоял особенно долго и затем сказал, указывая на изображенные великим художником войска русских и поляков:

— Погляди, каково! Ведь сколько тут мысли!.. Вот идут во имя Христа истреблять друг друга! И страх и ужас берет, когда подумаешь, сколько крови и слез людских пролито, сколько зол понаделано, и все это, как думали, так и теперь продолжают уверять нас, во имя Христа!! Боже ты мой, боже!.

Шевченко читал Новицкому свое новое стихотворение:

Свете тихий! Свете ясный!

Свете вольный и прекрасный!

Что тебя, мой свете милый,

В твоем доме придавило?

За что тебя опутали,

Сковали, сжали путами,

И покровами закрыли,

И распятием добили?

Не добили! Встрепенися

Да над нами засветися!..

На онучи будем, милый,

Раздирать покров постылый,

Мы закурим от кадила,

«Чудотворных» в печи бросим.

Подметать же будем, милый,

В новых горницах кропилом!

И Новицкий навсегда запомнил прощание с Шевченко в эту белую петербургскую ночь. Вновь и вновь повторяя свою просьбу — сделать все для освобождения братьев и сестры Ирины, — Шевченко вдруг не выдержал, упал на пестрый клеенчатый диванчик, закрыл лицо руками и громко заплакал, как ребенок:

— О Ярина, Ярина, Ярина!..

С Украины Новицкий 7 сентября 1860 года писал: «Был я у Флиорковского Плохо. Он соглашается дать «личную свободу» семействам твоих братьев и сестры без выкупа, уступает за деньги усадьбу, но ни за что не соглашается уступить земли под запашку. Этого, говорит, я не могу сделать, не возмущая других крестьян. О, бестия же этот Флиорковский, да еще какая бестия — самая модная!»

В конце концов Флиорковский все-таки настоял на своем, и родные Шевченко подписали «безземельную волю».

Узнав, что братья согласились на освобождение без земли, Тарас писал Варфоломею:

«Брату Иосифу скажи, что он глупец…»

Литературный фонд начал устраивать концерты с участием артистов и писателей в пользу нуждающихся студентов и литераторов, в пользу воскресных и вечерних школ для народа. А иногда под видом сбора средств для Литературного фонда деньги собирались для сосланных революционеров.

На литературных чтениях выступали самые любимые публикой писатели, и достать билет считалось большим счастьем: зал всегда был переполнен; каждый концерт становился событием, о котором долго говорили.

Читались не только художественные произведения: например, на первом литературном вечере 10 января 1860 года Тургенев произнес речь о Гамлете и Дон-Кихоте. Позднее выступал на этих чтениях Чернышевский. Лавров читал в Пассаже в пользу Литературного фонда публичные лекции по философии.

Эти вечера горячо воспринимались публикой, но в то же время за ними зорко следила полиция. Агенты охранки доносили, например, что «на публичных чтениях о философии Лавров позволял себе разные резкие выходки, направляемые против верховной власти и существующего порядка, что побуждало публику громко рукоплескать ему».

Передовая молодежь восторженно встречала и гражданскую лирику Некрасова и Бенедиктова, и сатирические стихи Василия Курочкина, и записки о каторге петрашевца Достоевского, и особенно — задушевное, проникнутое глубокой болью за народ слово Шевченко.

Все современники свидетельствуют, что самые шумные овации доставались на долю Шевченко. Впервые он выступил публично в ноябре 1860 года. Публика, рассказывает Елена Штакеншнейдер, его «так приняла, точно он гений, сошедший в залу Пассажа прямо с небес. Едва успел он войти, как начали хлопать, топать, кричать». Это было «демонстрацией — чествовали мученика, пострадавшего за правду».

Подобной овации Шевченко не ожидал; он несколько минут молча стоял на эстраде, опустив голову. Внезапно повернулся и быстро ушел за кулисы.

В зале сразу наступила тишина. Из-за кулис выбежал кто-то и схватил стоявший на кафедре графин с водой и стакан: поэту от волнения стало дурно…

Когда он несколько оправился и снова вышел к публике, читать ему было трудно. Однако понемногу он увлекся и с воодушевлением прочитал отрывок из поэмы «Гайдамаки», «Вечер» («Вишневый садик возле хаты…»), «Думы мои, думы…».

Публика слушала затаив дыхание, внимательно и сочувственно.

Об этом чтении вспоминают многие мемуаристы. Студент Дмитрий Кипиани писал домой, в Грузию:

«Третьего дня был я на публичном чтении литераторов в Пассаже. Читали: Бенедиктов — прекрасно; Полонский — хорошо; Майков — прекрасно; Достоевский, Писемский — так себе; а Шевченко, украинский поэт и художник, — великолепно. Зал был битком набит…»

Слухи об успехе публичных выступлений Шевченко тогда же дошли и до Николая Обручева, находившегося в Париже. Отсюда он писал Добролюбову в Италию: «Было литературное чтение в Пассаже с участием Достоевского, Бенедиктова, Майкова и Шевченко. Стихотворцев Бенедиктова и Майкова принимали с большими аплодисментами, по два раза заставляли читать стихи. Шевченко же приняли с таким восторгом, какой бывает только в Итальянской опере, Шевченко не выдержал, прослезился и, чтобы оправиться, должен был уйти на несколько минут за кулисы. Потом читал малороссийские стихи…»

…А между тем совсем мало уже оставалось у Шевченко впереди дней жизни. Он, несокрушимо крепкий духом, слабел телом.

XXIII. БОЛЕЗНЬ И СМЕРТЬ


Шевченко болел давно. Сердечная болезнь, осложненная заболеванием печени, мучила его еще в ссылке. Но он не любил лечиться, не обращался к врачам, не слушался советов даже своих друзей-медиков: Николая Курочкина, Павла Круневича.

Марко Вовчок, нежной и преданной любовью платившая Тарасу Григорьевичу за его доброе к себе отношение, писала в это время ему из-за границы:

«Мой самый дорогой Тарас Григорьевич!

Слышу, что Вы все хвораете да недомогаете, а сама себе уже представляю, как там Вы не бережете себя…

Вот люди добрые Вам говорят:

— Тарас Григорьевич! Может, Вы шапку наденете: ветер!

А Вы сейчас же и кафтан с себя долой.

— Тарас Григорьевич, надобно окно затворить: холодно…

А Вы поскорее к дверям: пускай и те стоят настежь. А сами только одно слово и произносите:

— Отвяжитесь! — да поглядываете себе в левый уголок.

Я все это хорошо знаю, да не побоюся сказать Вам и крепко Вас просить: берегите себя! Разве такими, как Вы, у меня целое поле засеяно?..»

Тяжело отразились на здоровье Шевченко волнения, пережитые им летом и осенью 1860 года, — его неудачная попытка создать себе семью.

Поэт испытывал гнетущее чувство оттого, что никак не устраивалось его личное, семейное счастье.

Царские сатрапы не позволяли ему обзавестись домашним углом на Украине, о чем он мечтал. А обстоятельства личной жизни складывались так, что он никак не мог найти себе «дружины», женщины-друга, которая соединила бы с ним свою судьбу и, как он говаривал, «молодыми плечами» поддержала бы его «старые плечи».

Окружавшие Шевченко в Петербурге (по его словам) «разнаряженные, да не разумные» барышни совсем не привлекали поэта: жениться он хотел только на простой крестьянской девушке.

— Я по плоти и духу сын и родной брат нашего обездоленного народа, так как же себя связать с собачьей господской кровью? Да и что какая-нибудь разнаряженная барышня станет делать в моей мужицкой хате? С тоски пропадет и мой недолгий век сократит, — так отвечал Шевченко людям, уговаривавшим его взять себе в жены непременно «образованную» девицу из высших классов.

Отъезд с Украины осенью 1859 года произошел так неожиданно для поэта, что он не успел присмотреть себе там невесту. А уже вернувшись в Петербург, он вспомнил, что видел у Варфоломея Григорьевича в Корсуне бедную батрачку, семнадцатилетнюю красавицу Харитину Довгополенко.

Шевченко представил себе живую, стройную девушку, выглядывавшие из-под тонких черных бровей большие черные глаза и написал из Петербурга Варфоломею, что если Харита еще никем не засватана, то не уговорит ли он ее пойти за Тараса.

«Харитина мне очень, очень нравится, — писал Шевченко в Корсунь, — а если Харита скажет, что она беднячка, сирота, батрачка, а я богатый и гордый, так скажи ей, что у меня тоже многого недостает, а порой нет и чистой рубашки, и что гордость да важность я еще от матери своей приобрел, от мужички, от несчастной крепостной. Да так или этак, но я должен жениться, а то проклятая тоска сживет меня со света Сестра Ирина обещала найти мне девушку в Кириловке; да какую еще она найдет? А Харита сама нашлась Научи же ее и растолкуй, что несчастлива она со мной не будет.»

В это же время написал Шевченко свое «Подражание» (перепев одной песни польского поэта Яна Чечота), в котором рисовал будущее, каким оно грезилось ему

Посажу я возле дома

Для подруги милой

И яблоньку, и грушеньку,

Чтобы не забыла!

Бог даст, вырастут. Подруга

Под густые ветки

Отдохнуть в прохладе сядет,

С нею вместе — детки.

Мечте этой не суждено было осуществиться; сватовство поэта к Харитине не понравилось прежде всего Варфоломею Григорьевичу, да и сама девушка, не успевшая как следует познакомиться с Шевченко во время его коротких наездов в Корсунь, не соглашалась выходить за него

Некоторое время Варфоломей не хотел сообщать свояку об отказе Харитины, но весной 1860 года написал, наконец, поэту, что девушка говорит: «Я еще не собираюсь замуж, погуляю… Не хочу, бог с ними»

Шевченко очень огорчился этим ответом, так что «чуть не пошел в монахи»; «мне бы лучшей жены и на краю света искать не нужно», — писал он Варфоломею.

В семье Карташевских поэт в 1859 году познакомился с двадцатилетней крепостной горничной — Лукерьей Полусмак.

У Варвары Яковлевны Карташевской и ее мужа Владимира Григорьевича в собственном доме на углу Ямской и Малой Московской часто бывали литературные вечера, на которые приезжали Некрасов, Тургенев, Тютчев, Писемский, братья Жемчужниковы, Анненков, Кулиш, родной брат Карташевской — Николай Макаров и двоюродный — Андрей Маркевич, Марко Вовчок, Белозерские; одним из самых почетных гостей был Шевченко.

На вечерах гостям обычно прислуживала красивая черноглазая девушка в украинском национальном костюме. Шевченко ею искренне любовался, а Тургенев тут же спрашивал Лукерью:

— Скажите, вам нравится Тарас Григорьевич?

Иногда Лукерью хозяева посылали разносить наиболее уважаемым знакомым приглашения. Когда она приносила к Шевченко в Академию художеств записочку, он ее спрашивал:

— Ты сюда пешком шла?

— Пешком… — отвечала Лукерья.

На лето Макаров, Карташевские, Кулиш уехали за границу и Лукерью отдали в услужение жене Кулиша, Александре Михайловне (известная украинская писательница Ганна Барвинок). Она жила вместе с сестрой, Надеждой Михайловной Белозерской, на даче в Стрельне.

Здесь к Лукерье относились совсем не так, как у Карташевских: ее заставляли делать много черной работы, ходила она плохо одетая, в порванных башмаках.

Как-то вечером девушка сидела на крыльце дачи и тихонько напевала:

Де ти, милий, чорнобривий, де ти, озовися!

Як я бідна тут горюю, прийди подивися!..

Вдруг неслышно подошел Шевченко:

— А где же твой милый?

Лукерья растерялась, не знала, что сказать.

Шевченко стал ежедневно приезжать в Стрельну.

Как-то приехал он прямо с утра и долго ходил по саду с Александрой Михайловной. В это время Лукерья чистила дорожку.

— Лукерья, принеси Тарасу Григорьевичу воды, — приказала хозяйка, а сама ушла в дом.

Лукерья принесла воды. Шевченко выпил и говорит:

— Садись возле меня!

— Не сяду! — покраснев, отвечала девушка, но, заметив, что Тарас Григорьевич недовольно нахмурился, села на скамейку.

Шевченко поглядел Лукерье в лицо и просто спросил:

— Пойдешь за меня замуж?

По всему его серьезному, задушевному тону девушка поняла, что отвечать нужно так же просто и искренне, как Тарас Григорьевич спрашивал. И Лукерья тихо ответила:

— Пойду…

В душе Шевченко снова вспыхнула надежда на то, что он нашел, наконец, свою «долю», перед ним снова встают картины благополучной семьи, счастливого «подружья»:

..Поженились,

И тихо, весело дошли

С душою непорочной оба,

С сердцами чистыми до гроба…

Это стихотворение было написано 25 июня 1860 года, за месяц до того, как Шевченко официально предложил Лукерье стать его женой.

С каким восторгом обращается Шевченко к девушке, называя ее: «Моя голубка! Друг мой милый!» — и стремясь зажечь ее своими чувствами и убеждениями:

Моя голубка! Не крестись,

И не клянись, и не молись

Ты никому! Солгут все люди,

И византийский саваоф обманет!..

Мы не рабы его — мы люди!

Подлинно отеческой заботой окружает Шевченко свою невесту; он носит ей книги, сам заказывает ей одежду, искренне тревожится, узнав о легком нездоровье Лукерьи.

«Передайте эти вещи Лукерье, — просит Шевченко в записке на имя Белозерской. — Я вчера только услыхал, что она захворала. Глупая, где-то хлюпала по лужам да и простудилась. Пришлите с Федором мерку ее ноги. Закажу теплые башмаки, а может быть найду готовые, так в воскресенье привезу… Передайте с Федором — лучше ли ей или нет?»

Варфоломею Григорьевичу Шевченко в августе сообщал: «Будущая супруга моя зовется Лукерьей, крепостная, сирота, такая же батрачка, как и Харита, только умнее в одном — грамотная… Она землячка наша из-под Нежина. Здешние земляки и землячки наши (а особенно барышни), как услыхали, что мне бог такое богатство послал, так еще немножко поглупели. Криком кричат: «Не пара и не пара!» Пускай им сдается, что не пара, а я хорошо знаю, что пара…»

Украинские господа помещики, «земляки и землячки», о которых с горечью упоминает Шевченко, — это прежде всего Кулиш, Белозерские, Карташевские, приложившие немало стараний, чтобы отравить последние годы жизни поэта.

Лукерья Ивановна Полусмак спустя много времени вспоминала:

— Тарас Григорьевич мне нравился. Тогда я была совсем глупой, не знала, какой он великий человек. А жена Кулиша говорит: «Ты его не знаешь. Он на каторге был и пьяница». А я его никогда не видела пьяным… Врут, что он пил много водки. Мне прямо вот как обидно, что врут, и ничего мне так не обидно!.. Он мне подарки делал: книжки, деревянный крестик красивой работы, кольцо… Только я ему кольцо назад отослала — боялась Карташевских… Когда меня спрашивали: «Любите ли вы Шевченко?» — я отвечала, что не знаю.

Когда сестры Александра Михайловна и Надежда Михайловна принимались уговаривать Шевченко не жениться на Лукерье, он сердито отвечал:

— Хотя бы и отец мой родной поднялся из гроба и сказал бы мне то же, так я бы и его не послушался!

Однако осенью вернувшимся из-за границы Карташевским, Макарову, Кулишу удалось расстроить наладившуюся уже было свадьбу. Шевченко с Лукерьей «разошлись, не сойдясь», как писал он сам.

Разрыв с Лукерьей означал для Шевченко, что рушится его заветная мечта создать на склоне лет свой дом, семью.

Тяжелым чувством одиночества овеяны его стихи этого времени:

И молодость моя минула,

И от надежд моих дохнуло

Холодным ветром. Зимний свет!

Сидишь один в дому суровом,

И не с кем даже молвить слова

Иль посоветоваться. Нет,

Ну, никого совсем уж нет!

Сиди один, пока надежда

Тебя — глупца — не засмеет,

Морозом взор не закует

И гордость дум, что были прежде,

Не разнесет, как снег в степи.

А ты сиди в углу, терпи,

Не жди весны — счастливой доли, —

Она уж не вернется боле,

Чтоб садик твой озеленить,

Твою надежду обновить,

И мысль свободную на волю

Не сможет выпустить. Сиди,

Сиди и ничего не жди!

(18 октября 1860 года)

Зимой 1860/61 года велась усиленная подготовка к выпуску нового журнала — «Основа», в котором предполагалось печатать художественные произведения на украинском языке. Издателем «Основы» был бывший член Кирилло-Мефодиевского общества Василий Белозерский, брат Надежды и Александры, опекавших Лукерью Полусмак в дни шевченковского сватовства.

Шевченко поначалу очень горячо принял к сердцу создание «своего» украинского журнала в Петербурге. Но постепенно дело прибрали к рукам либералы-националисты из так называемой «Петербургской украинской громады», к которой Шевченко относился очень холодно и критически.

Первый номер «Основы» вышел в январе 1861 года; он открывался несколькими стихотворениями Шевченко: «Не для людей и не для славы…», «Послание Шафарику» (вступление к поэме «Еретик»), «Три широкие дороги…», «Зачаруй меня, волшебник…». Затем была помещена его поэма «Чернец», рассказ Марка Вовчка «Три доли»; остальной материал составляли статьи буржуазных либералов — Кулиша, Костомарова.

Чернышевский, откликнувшийся на выход «Основы» рецензией в № 1 «Современника», сразу размежевал реалистические произведения революционных демократов Шевченко и Вовчка от националистической болтовни Кулиша и Костомарова. Передовые украинские писатели находят у Чернышевского поддержку; он заявляет: «Никто из нас не может отзываться о малорусской литературе без уважения и сочувствия, если не хочет заслужить названия невежды». Чернышевский заканчивал свой отзыв о новом журнале «желанием полного успеха «Основе» и стремлению, из которого она возникла и в котором найдет себе поддержку».

Шевченко бывал иногда на собраниях в редакции. Он в спорах отстаивал демократические и реалистические принципы работы журнала. Поэт не шел на соглашение с либералами-земляками, а прочно сошелся с «вредными» деятелями «Современника».

И недаром жаловался спустя почти четыре десятка лет Кулиш: «Хоть и заглядывал Шевченко в наш курень, да не пересиливали мы вредного соблазна…»

Либералы-националисты после смерти поэта старались создать легенду, будто самыми близкими друзьями Шевченко в последний, петербургский период его жизни были члены «громады».

Они же, эти мнимые «друзья» поэта, печатали посмертно его произведения с посвящениями «П. Кулишу», «Ф. Черненко» и т. п., хотя Шевченко от некоторых из этих посвящений давно отказался, а некоторых и совсем не делал.

Но иногда все-таки прорывалось истинное отношение панов-националистов к великому певцу крестьянской революции. И тогда, например, Кулиш восклицал с раздражением (в своем послании «Брату Тарасу на тот свет»):

Братався з чужими,

Радився з чужими,

Гордував словами

Щирими моїми

І на той світ вибравсь

Із сіт'ї чужої.

Это признание Кулиша, что последние свои дни Шевченко провел в окружении близких ему по духу людей, следует принять во внимание, потому что единственные воспоминания о последних днях жизни поэта — Александра Лазаревского — рисуют нам только внешний ход событий.

Когда Шевченко встречался где-нибудь с Костомаровым, у них тоже не прекращались ожесточенные споры. Костомаров стремился охладить революционный пыл поэта своей профессорской «ученостью», всячески стараясь уязвить Шевченко его мнимой неосведомленностью в исторических и социологических вопросах.

— Нет, Тарас, ты постой, — говорил обыкновенно Костомаров. — Скажи, откуда ты это берешь? Из каких источников? Ты, Тарас, чепуху несешь, а я тебе говорю только то, что доказано в тех же источниках, из которых ты только и мог черпать.

Шевченко вскакивал с места, бегал взволнованно по комнате и восклицал:

— Да боже ты мой милый! Что мне твои источники!.. Брешешь ты, и всё тут!..

Шевченко был непримиримым врагом и великодержавных шовинистов, глашатаев «официальной народности» и реакционного славянофильства.

С полным пониманием роли «Русской беседы» поэт говорит об этом органе славянофилов в своей блестящей эпиграмме, написанной в июне 1860 года (на русском языке) в связи со смертью одного из столпов реакции — петербургского митрополита Григория:

Умре муж велий в власянице.

Не плачьте, сироты, вдовицы,

А ты, Аскоченский, восплачь

Воутрие на тяжкий глас!

И Хомяков, Руси ревнитель,

Москвы, отечества любитель,

О юбкоборцеви, восплачь!

И вся, о «Русская беседа»,

Во глас единый исповедуй

Свои грехи

И плачь! И плачь!

Поэт ставит Хомякова и его «Русскую беседу» на одну доску с «Домашней беседой» Аскоченского, чье имя навсегда вошло в историю как имя оголтелого ретрограда и лютого врага всякой живой человеческой мысли.

А эпитет «юбкоборец» в приложении к митрополиту, прославившемуся своим выступлением против крестообразных нашивок на женских юбках, был взят поэтом прямо из «Колокола», из заметки Герцена «О, усердному, о, пастырю благоревностному!» (сентябрь 1858 года). Обращаясь к митрополиту Григорию, Герцен писал: «Газетоборче, юбкоборче, модоненавистнику.»

Резкое ухудшение в здоровье Шевченко произошло с ноября 1860 года. Доктор Павел Адамович Круневич, знавший Шевченко еще со времен его закаспийской ссылки, определил у больного тяжелую сердечную недостаточность, выражавшуюся в острых приступах грудной жабы.

Круневич решил посоветоваться с профессором Бари, опытным врачом-терапевтом. Шевченко в это время особенно жаловался на боли в груди.

Бари прописал лекарства, назначил режим, диету. «Здоровье поэта-художника, видимо, разрушалось, — рассказывает Лев Жемчужников. — На горизонт его надвигалась мрачная туча, и уже понесло холодом смертельной болезни на его облитую слезами жизнь. Он все еще порывался видаться с друзьями, все мечтал поселиться на родине… и чувствовал себя все хуже».

В конце января 1861 года Шевченко писал Варфоломею: «Так мне плохо, что я едва перо в руках держу, и бог его знает, когда станет полегче. Вот как!» Потом в письме шли поручения, деловые вопросы: «Получил ли «Букварь» и «Основу»? Кончай скорее в Каневе (с покупкой или арендой участка. — Л. X.), да напиши мне, когда кончишь, чтобы я знал, что делать с собой весною…»

А заключал он письмо так: «Прощай! Устал я, точно копну жита в один прием обмолотил…»

Огромным напряжением воли держался все эти дни Шевченко, несмотря на страшные боли. Лев Жемчужников, наблюдавший поэта в его предсмертную болезнь, пишет:

«Добрый до наивности, теплый и любящий, он был тверд, силен духом, — как идеал его народа. Самые предсмертные муки не вырвали у него ни единого стона из груди. И тогда, когда он подавлял в самом себе мучительные боли, сжимая зубы и вырывая зубами усы, в нем достало власти над собой, чтоб с улыбкой выговорить «спасибі», — тем, которые об нем вспомнили…»

Способствовали, конечно, быстрому ухудшению здоровья и тяжелые бытовые условия Шевченко.

20 февраля 1861 года друг Шевченко поэт Владимир Михайлович Жемчужников писал П. М. Ковалевскому, племяннику председателя Литературного фонда Егора Петровича Ковалевского:

«Павел Михайлович!

Подвиньте скорее Совет Литературного фонда на помощь бедному Шевченко. У него водяная в груди в сильной степени, и хотя лечит его хороший доктор по приязни (Круневич), но медицинская помощь парализуется неудобствами жизни Шевченко и отсутствием всякого за ним ухода: живет он в Академии, в комнате, разделенной антресолями на два яруса, спит в верхнем, где окно приходится вровень с полом, а работает в нижнем, где холодно. В обоих ярусах сыро, дует из окна, особенно в верхнем, потому что окно начинается от пола. Это способствует отеку ног и примешивает к существующей болезни простуду.

Ходит за ним академический сторож, навещающий его известное число раз в день.

Я видел его доктора, Круневича, и знаю от него, что при таких неудобствах жизни ненадежно не только выздоровление Шевченко, но даже и сохранение сил его до весны…

Если нельзя найти ему квартиры от жильцов, которые взяли бы на себя уход за ним, то можно поместить его, например, в Максимилиановскую больницу, где есть отдельные, удобные помещения для больных за цену не слишком высокую. Надо только выхлопотать в этой больнице место, а Шевченко перейти туда согласен. Похлопочите, чтоб это было улажено поскорее!

Несчастный Шевченко, — начиналась было для него спокойная жизнь, оценка, — и ему так мало пришлось пользоваться ею!»

В субботу, 25 февраля, был день рождения и именины Шевченко.

Приходившие его поздравить заставали поэта в сильнейших мучениях; с ночи у него началась боль в груди, ни на минуту не прекращавшаяся и не позволявшая ему лечь. Он сидел на кровати и напряженно дышал.

Приехал доктор Бари. Выслушав больного, он определил начинающийся отек легких. Говорить Шевченко почти не мог: каждое слово стоило ему громадных усилий.

Страдания несколько облегчились поставленной врачом на грудь больному мушкой.

Шевченко все-таки слушал полученные поздравительные телеграммы, благодарил. Потом попросил открыть форточку, выпил стакан воды с лимоном и лег.

Казалось, он задремал. Присутствующие сошли вниз, в мастерскую, оставив больного на антресолях одного. Бари уехал.

Было около трех часов пополудни. Шевченко снова стал принимать посетителей. Он сидел на кровати и поминутно осведомлялся: когда будет врач? Врач обещал снова приехать к трем часам.

Между тем Шевченко чувствовал себя все хуже и хуже, выражал желание принять опий. Он метался и все спрашивал:

— Скоро ли приедет доктор?

Потом он заговорил о том, как ему хочется побывать на Украине и как не хочется умирать…

Опять приехал Бари и успокоил больного, заявив, что у него удовлетворительное состояние, и посоветовал продолжать применять прописанные средства.

Друзья продолжали приходить к Шевченко. Пришел часов в шесть доктор Круневич. Он нашел своего друга в очень тяжелом состоянии: поэт с видимым усилием отвечал на вопросы и, очевидно, вполне сознавал безнадежность своего положения.

Взволнованный опасным состоянием больного и ясно приближавшейся катастрофой, Круневич снова отправился за Бари.

Они приехали вместе часам к девяти вечера. Оба еще раз выслушали больного; отек легких все усиливался, сердце начинало сдавать. Поставили опять мушку…

Чтобы отвлечь умирающего, снова стали читать ему поздравительные телеграммы; он как будто чуть-чуть оживился и тихо проговорил:

— Спасибо, что не забывают…

Врачи спустились в нижнюю комнату, и Шевченко попросил оставшихся у постели тоже удалиться:

— Может быть, я усну… Огонь унесите…

Но через несколько минут он опять позвал:

— Кто там?

Когда к нему поднялись, он попросил вернуть поскорее Бари.

— У меня опять начинается приступ, — сказал врачу больной. — Как бы остановить его?

Бари поставил ему горчичники. Затем больного уложили в постель и оставили одного.

Когда в половине одиннадцатого ночи к Шевченко снова вошли, его застали сидящим в темноте на кровати. Друзья хотели с ним остаться, но он сказал:

— Мне хочется говорить, а говорить трудно…

Всю ночь он провел в ужасных страданиях; сидел на кровати, упершись в нее руками: боль в груди не позволяла ему лечь. Он то зажигал, то тушил свечу, но слугу, оставленного на всякий случай в нижней комнате, не звал.

В пять часов утра он попросил приготовить ему чай. Было темно: поздний февральский рассвет еще не занимался. Шевченко при свече выпил стакан теплого чаю со сливками.

На антресолях ему было душно. Он снова окликнул слугу. Когда тот поднялся наверх, Шевченко попросил:

— Убери-ка теперь здесь, а я сойду вниз.

Слуга остался на антресолях, а Тарас Григорьевич с трудом спустился по крутой винтовой лестнице в холодную, тускло освещенную свечой мастерскую.

Здесь он охнул, упал…

Когда подбежал слуга, Шевченко был бездыханен. Смерть от паралича сердца наступила мгновенно.

Это было в пять часов тридцать минут утра, в воскресенье, 26 февраля (10 марта по новому стилю) 1861 года.

XXIV. БЕССМЕРТИЕ


Смерть Тараса Шевченко была воспринята современниками как великая всенародная утрата.

Некрасов написал проникновенное стихотворение «На смерть Шевченко», в котором выразил обуревавшие всю передовую общественность чувства:

..Так погибает по божией милости

Русской земли человек замечательный

С давнего времени. Молодость трудная,

Полная страсти, надежд, увлечения,

Смелые речи, борьба безрассудная,

Вслед за тем долгие дни заточения..

Все он изведал тюрьму петербургскую,

Справки, допросы, жандармов любезности,

Все — и раздольную степь Оренбургскую,

И ее крепость. В нужде, в неизвестности

Там, оскорбляемый каждым невеждою,

Жил он солдатом — с солдатами жалкими,

Мог умереть он, конечно, под палками,

Может, и жил-то он этой надеждою…

Но, сократить не желая страдания,

Поберегло его в годы изгнания

Русских людей провиденье игривое, —

Кончилось время его несчастливое,

Все, чего с юности ранней не видывал,

Милое сердцу, ему улыбалося.

Тут ему бог позавидовал.

Жизнь оборвалася.

Горькая весть о смерти великого украинского поэта быстро разнеслась по телеграфу во все концы страны. Уже в полдень 26 февраля, несмотря на то, что день был неприсутственный, в Киеве весь город узнал об этом печальном событии; в Киевском университете учащаяся молодежь устроила гражданскую панихиду.

В это время в Петербурге гроб с телом Шевченко был установлен в Академии художеств. Художники делали последние рисунки с навсегда уснувшего собрата. Скульптор Каменский снял с покойного поэта гипсовую маску.

28 февраля в Академии художеств состоялась панихида. Над гробом Шевченко сказали прощальное слово Кулиш, Белозерский, Костомаров; студент Владислав Хорошевский выступил с надгробной речью на польском языке.

Гроб весь был убран лавровыми венками. Народ все подходил и подходил…

Без крышки гроб несли на руках до Смоленского кладбища. Позади ехали похоронные дроги, нагруженные венками. Толпа непрерывно росла, и по мере приближения к кладбищу процессия превратилась в мощную антиправительственную демонстрацию, сильно обеспокоившую полицию.

Над раскрытой могилой снова начались речи. Говорили Николай Курочкин, студент Хартахай.

«Чистая, честная, светлая личность, — сказал о Шевченко Курочкин в своем коротком и выразительном надгробном слове. — Человек, принадлежавший к высокой семье избранников, высказавших за народ самые светлые его верования, угадавший самые заветные его желания и передавший все это неумирающим словом… Не о многих можно сказать, как об нем: он сделал в жизни свое дело!»

В последний путь провожали Шевченко почти все петербургские писатели, художники, журналисты. На похоронах присутствовали Некрасов, Достоевский, Чернышевский, Шелгунов, Николай и Александр Серно-Соловьевичи, Салтыков-Щедрин, Лесков, Михайлов, Пыпин, Панаев, Николай и Василий Курочкины, Лев и Владимир Жемчужниковы, Круневич, Помяловский и многие, многие другие.

Герцен в «Колоколе» (1 апреля 1861 года) поместил написанный им самим некролог.

Передовая общественность добивалась, чтоб тело поэта было перевезено на Украину и похоронено на горах за Днепром.

Намерение перевезти тело Шевченко на Украину горячо поддержал «Современник» Чернышевского. Революционные демократы справедливо видели в этом могучее средство популяризации имени, произведений и идей Тараса Шевченко.

Хлопоты о разрешении, хотя и с большим трудом, увенчались все же успехом, и в конце апреля гроб с телом поэта тронулся в путь на Украину.

В Москве состоялась гражданская панихида при громадном стечении народа.

Народ толпами встречал гроб в Орле, Глухове, Борзне, Нежине. В селах крестьяне, которым близко было имя их родного Кобзаря, с плачем провожали его «домовину» далеко за околицу. По инициативе русского города Орла на памятник украинскому поэту была открыта подписка.

Утром 6 мая похоронная процессия подошла к Днепру. В Броварах большая группа киевских студентов уже ожидала прибытия тела. Был безоблачный, яркий южный майский день. К четырем часам дня подошли к недавно сооруженному на месте парома шоссейному Цепному мосту через Днепр.

Перед мостом студенты, народ выпрягли лошадей и на себе повезли гроб в Киев через мост, по Набережному шоссе, на Подол.

Тут киевские власти, узнавшие о непрерывно разраставшемся многолюдном шествии, взволновались. Еще накануне было приказано «для избежания всяких демонстраций… препроводить гроб покойника в большой лодке прямо с черниговского берега» к месту погребения, не заезжая в Киев.

Теперь, когда похоронная процессия уже перешла через Цепной мост и направлялась к Почтовой площади на Подоле, «благочинный» отец Петр Лебединцев (давний знакомый Шевченко и сосед его по Звенигородскому уезду) принялся активно действовать, чтобы помешать въезду гроба в Киев.

Он бросился в Лавру, к «гасителю просвещения» митрополиту Арсению за указаниями: что делать и как воспрепятствовать демонстрации? Перепуганный митрополит распорядился:

— Поезжайте к генерал-губернатору и доложите…

Князь Васильчиков понял, что запрещение внести тело Шевченко в Киев могло вызвать бурю. Ведь это был май 1861 года, когда крестьянские волнения, после объявления манифеста 19 февраля, быстро распространялись по всей стране.

— Что ж, раз уж так случилось, — решил генерал-губернатор, — но дальше Подола, в центр города, к университету, гроб не пускайте ни в каком случае… Нельзя допустить, чтобы устроили митинг…

Гроб с телом Шевченко был внесен в Христорождественскую церковь на Подоле.

«К вечеру, — рассказывает сам Петр Лебединцев в своих воспоминаниях, — к этой церкви приставлена была уже полиция, а утром присланы и конные жандармы…»

Всю ночь толпа народа заполняла Почтовую площадь и прилегающие здесь к Александровской улице переулки. Некоторые из проезжих, не знавшие о похоронах Шевченко, спрашивали полицейских:

— Кто покойник?

Городовые, усатые и с шашками, знали, кто такой Шевченко. Но они не знали, можно ли об этом говорить вслух. И отвечали так:

— Мужик, но чин на ем генеральский!

Наутро, как только гроб с телом вынесли из церкви (это было воскресенье, 7 мая), тотчас же стихийно начался митинг.

«По Александровской улице, по шоссе, на горах Андреевской и Михайловской и на горе у Царского сада, — вспоминает Лебединцев, — стояло народа не меньше, чем бывает 15 июля, во время владимирского крестного хода… Лишь вынесли гроб из церкви на Набережное шоссе, явилось столько всяких ораторов из молодежи, что пришлось останавливаться с гробом чуть не через каждые пять шагов…»

Кто-то посреди венков, лежавших на красном покрывале гроба, положил огромный терновый венок.

Жандармы поспешили его, конечно, убрать.

7 мая, после ясного солнечного дня накануне, погода была пасмурная; по временам начинал моросить теплый весенний дождь. Но толпа не уменьшалась, и речи не умолкали.

Студенты провозглашали вечную память Тарасу Шевченко, называя его народным поэтом, борцом за освобождение, пророком воли народа…

В четыре часа дня 8 мая пароход «Кременчуг» с телом Тараса Григорьевича Шевченко прибыл в Канев.

Могилу Шевченко на Чернечьей горе, под Каневом, копали киевские студенты и местные крестьяне. Похороны состоялись 10 мая в семь часов вечера, и над могилой снова произносились речи, о которых начальник уездной полиции докладывал киевскому губернатору…

А уже в июле 1861 года знакомый нам владелец села Пекарей помещик Парчевский в ужасе писал, что «город Канев является центром заговора против помещиков», и начальник каневской уездной полиции просил губернатора «для предупреждения могущих произойти беспорядков в народе… распорядиться, независимо от батальона Алексапольского полка, квартирующего в 3-м стане Каневского уезда, командировать в г. Канев и его окрестности для квартирного расположения еще хотя две роты пехоты…»

Среди крестьян ходили слухи, что Шевченко жив, а в его могиле спрятаны гайдамацкие ножи, чтобы резать помещиков. Грамотные читали остальным «Гайдамаков». А члены революционного подполья размножали его запрещенные стихи и поэмы.

«Сочинения Шевченко, — писал в 1861 году предводитель дворянства Каневского уезда, — дышащие неумолимою ненавистью к дворянству, низведенные между простой народ как народные песни, как предания старины, изображающие славу предков, — крайне опасны, ибо народ, видя в них исключительно только изображение мести — резни, кровопролития, побуждается к тому, чтобы повторить эти дела, столь прославляемые…»

Произведения Шевченко переводились и распространялись и за рубежами России — в Западной Украине и в славянских областях Австро-Венгрии, в Сербии, Болгарии, Италии, Франции.

Его вспоминал в своих революционных стихах Михайлов, на него ссылался Чернышевский, его перепечатывали, распространяли, популяризировали революционные народники.

В своей пропаганде большевики использовали боевое слово Шевченко.

Когда в 1914 году царское правительство запретило праздновать столетие со дня рождения Шевченко, Ленин указывал, что это запрещение явилось прямой агитацией против самодержавия, убеждая широкие массы населения в том, что Россия действительно является «тюрьмой народов». Ленин говорил о революционных прокламациях, в которых использовался царский указ о запрещении чествовать память Шевченко.

Одну из таких прокламаций выпустил в феврале 1914 года Киевский комитет РСДРП. В этой прокламации читаем:

«Тарас Григорьевич Шевченко был не только украинский народный поэт. В своих произведениях он отразил весь гнет крепостнического строя, весь ужас народного бесправия… В день памяти поэта-трибуна вспомните о светлом грядущем строе, о социализме. Помните, что в борьбу за социализм против угнетателей всех наций идет рабочий класс — пролетариат…»

Творчество Тараса Шевченко не только определило собой развитие всей украинской литературы XIX–XX столетий; оно оказало значительное воздействие на русских, белорусских, польских поэтов.

Влияние Шевченко исследователи отмечают в поэзии Ивана Франко и Леси Украинки, Юрия Федьковича и Павла Грабовского, в творчестве Некрасова, Михайлова, Ивана Сурикова, Плещеева, Трефолева, а за рубежом — Сырокомли, Конопницкой, Каравелова, Халавейкова, Ботева…

Свободолюбивое творчество бессмертного Кобзаря пережило столетие. Оно было и остается всегда близко и дорого борцам за народное счастье, к какой бы национальности они ни принадлежали.

Поколения людей учились у Шевченко любить и ненавидеть, учились отдавать свою жизнь за трудящихся. Поколения писателей учились у Шевченко любить свою отчизну, свой народ и воплощать жизнь и борьбу народов в яркое, огненное слово.

Ныне в освобожденной навеки от социального и национального гнета Советской стране голос Шевченко звучит и для украинцев, и для русских, и для казахов, и для латышей… Произведения основоположника украинской литературы переведены на десятки языков народов СССР, на многие языки за рубежами нашей Родины.

О Тарасе Шевченко его верный ученик и наследник Иван Франко писал:

«Он был сыном мужика, и стал властелином в царстве духа.

Он был крепостным, и стал великаном в царстве человеческой культуры.

Он был самоучкой, и указал новые, светлые и вольные пути профессорам и книжным ученым.

Десять лет он томился под тяжестью российской солдатской лямки, а для свободы России совершил больше, чем десять сильнейших армий.

Судьба преследовала его в жизни, сколько могла, но она не в силах была превратить золото его души в ржавчину, его любовь к народу — в ненависть и презрение…

Судьба не жалела для него страданий, но она не пожалела и радостей, здоровым источником которых была сама жизнь.

Самый лучший и самый ценный дар судьба принесла ему лишь после смерти — вечную славу и бесконечно расцветающую радость, которую в миллионах сердец постоянно будят его творения…»


Загрузка...