Рассказы

Медвежонок

…На крылечке дома охотника Евсея мужики коротали вечер. Вдруг раздался истошный вопль сторожихи бабки Николаихи:

— Медведь! Медведь на овсянике!

Бросились скопом мужики к овсянику, выдернув на бегу из ограды по колу. Но топтыгина и след простыл. Вернулись храбрецы на крылечко. Отдышалась, пришла в себя и Николаиха:

— Ах, ядрена корень, как он, толстопятый, меня напужал! Аж сердце захолонуло!

Хохот мужиков потряс воздух. И от этого смеха сторожиха взорвалась:

— Медведей в лесу — нельзя за ягодами сходить. Детей и баб пужают. А вы тут лясы точите, смешками забавляетесь. Тьфу! То же мне охотники! Бороды-то свои позорите.

— Угомонись, Анисья Николаевна! Оставь бороды в покое, — обиделся бригадир Ерошкин. — Надо будет лицензию взять да избавиться от наглеца. Вот Евсей у нас охотник, ему и забивать…

От крутого решения бригадира попритихли удальцы, курят, жгут самокрутки, думают. Не выдержал сын охотника Алексей:

— Да вы что! В кои времена живете? Бабка Анисья! Природу беречь надо! Медведь-то овсяник. Много он овса не съест. Разве что чуток помнет. А бояться… Так только ты одна его и боишься!

— Што, правильно сынишка бает, даром что в восьмом классе учится, — вынул изо рта старинную цыганскую трубку Евсей. — Разрешение ясно дадут, раз народ просит. Только в этом ли выход? Может, лучше медведя от деревни отвадить? Но, чтоб запомнил, проучить. Пожалуй, этим я и займусь.

— Батюшки, царица небесная! — заголосила Николаиха. — Да слыхано ли это, чтоб дику зверину — не любу шерстину, да без ружья проучить?

— Ты что же это, Евсей Петрович, выдумал? — зашумели вновь мужики. — Или пошутил?

— Брось, Евсей, не хорохорься. Зверь — он зверь и есть. Мыслимо ли с ним без ружья, — положил тяжелую руку на плечо охотника бригадир.

— Нет, Ерошкин, баста! Убивать медведя я не буду и вам не позволю. Заготовьте-ка лучше квасу поболе, мужики, а об остальном я на досуге поразмыслю.

И вот вечером в овсяное поле за деревней Евсей поставил две колоды с квасом, а в квас бросил старый засахарившийся мед. Пусть полакомится зверь для начала, а там видно будет.

Ночь мужику показалась вечностью. Едва заиграла утренняя заря, отправился охотник в поле. Без шума, осторожно подошел.

Из овсов доносилось сопение: тяжелое, прерывистое, с храпом.

— Трезвенник ты мой лохматый, никак, спишь? — обрадовался Евсей.

А «трезвенник», лончак, отбившийся от матки, раскинув когтистые лапы и оголив живот, лежал на поле. Медвежонок, напившись получившейся бражки и опьянев, уснул и храпел так, что метелки овса около него склонялись до земли.

Евсей, ожидавший увидеть крупного зверя, чертыхнулся: «Такого безобидного лакомку приговорили убить. А все из-за выжившей из ума старухи. Надо спасти божью животинку. Но вот как уберечь от пули глупышку непутевого. Может, колокольчик спящему-то надеть?».

Он заспешил домой, привычно рванул дверь конюшни и хлопнул по крупу всхрапнувшего воронка:

— Не все тебе с колокольчиком гулять. Надо и топтыгину порезвиться.

…Мишка лежал в той же позе. Охотник слегка прикоснулся к нему длинной палкой, потом потормошил сильнее — медвежонок и ухом не повел.

— Здорово же ты, Михайло, обмишулился! — хохотнул в ладонь Евсей.

Он быстро просунул конец ремня под шею зверя и застегнул его на металлическую пряжку.

— Носи на здоровье поющий талисман и будь счастлив, топтыжка.

Выйдя на край овсяного поля, мужик сел на обросший мохом валун и задумался: «Не жестоко ли я обошелся с хозяином тайги? Глупому ясно, что с колокольчиком-то какая ему охота. Может, пока не проснулся, снять?»

Но в это время из села донесся звук барабана-побудки ночного сторожа. Рожок пастуха и мычание коров подняло хозяйственного мужика на ноги. Евсей спохватился — ему тоже надо гнать в стадо свою комолую буренку.

Николаиха, идя с дежурства к себе домой, первой встретила охотника. А он, поравнявшись, подтолкнул локтем старуху.

— Иди смотри на нелюбу-то шерстинку — вон на поле с колокольчиком лежит.

Обрадованная старушка заголосила:

— Евсей медведя пымал! Медведя Евсей пымал!

Голос у Анисьи Николаевны звонкий, не раз поднимал он сельчан среди ночи во время пожара. И сейчас люди, толком не поняв в чем дело, рванули за сторожихой.

Не ожидавший от сторожихи такой прыти, Евсей опешил. Потом спохватился, да поздно.

— Уу, чертова старуха! Всех сбаламутила… И куда бежит, куда бежит дура баба? Ведь медвежонок-то не связан, а только с колокольчиком!

«Может случиться непоправимое», — встревожился он. Схватив дома ружье, охотник пустился вдогонку за сельчанами. Однако догнать их и предупредить об опасности не успел.

А на поле, завидев лежащего лончака, сторожиха схватила хворостину и смело принялась стегать веткой по морде зверя.

— Все, не будешь больше меня пугать! Не будешь пужать! — упивалась местью Анисья Николаевна.

Медвежонок прижал уши, хрюкнул носом и, пружиной подпрыгнув вверх, рявкнул.

Оторопел народ. Одни со страху в овес попадали, другие в разные стороны побежали. А старушка ойкнула и мешком рухнула под ноги лончака.

Пьяного топтыгина не держали лапы. Кувыркнувшись через голову, он запрыгал туда-сюда, туда-сюда. Но кругом были люди. Едва найдя брешь между ними, медвежонок пустился наутек.

Подбежавший охотник увидал лишь скрывающийся в березняке виляющий зад медвежонка да услышал звон колокольчика.

Бесплатный цирк развеселил людей. Лишь побледневшая сторожиха, стоя на коленях, отбивала поклоны Богу в благодарность за спасение.

«Как он там в лесу, непутевый, с колокольчиком-то?» — вздыхал Евсей.

Мужик не находил себе места. Пробовал даже подманить зверя: тайком носил в лес мясо и разбрасывал, да все зря. Медвежонок как сквозь землю провалился.

Понемногу случай с лесным «воронком» стали забывать. Но как-то пошли мужики с бабами в лес за малиной и слышат колокольчик звенит-переливается. «Скота, вроде бы, здесь, за болотами, быть не должно. Уж не „воронок“ ли Евсея шастает», — смекнули женщины. И отправили мужчин в разведку.

Оказалось, действительно «воронок» забрался в малинник и лежит, обнимает ветки обеими лапами да ягоды в пасть сует. Сосет, причмокивает, колокольчиком позванивает, от удовольствия не видит и не слышит ничего.



— Жив, значит, лакомка — гора у меня с плеч, — обрадовался Евсей, услышав про медвежонка. — А подрастет да поумнеет — так и снимет колокольчик. Ремень-то, чай, кожаный…

Мохнатка

Подкидывая мягкий толстый зад, впереди мчалась черно-бурая молодая медведица. Загулявшая впервые и еще не знающая как вести себя, самка старалась уйти от своих преследователей.

Трое суток назад она, отъевшаяся за лето на ягодах и сладких кореньях, балуясь, валила старые пни, разрывала муравейники в лесу, не зная, куда деть бурлившую в ней дикую силу. На толстых деревьях обрывала когтями кору, обламывала крепкие сучья. И тут повстречала небольшого медведка, жировавшего в ее владениях.

Раньше она избегала встречи с ним. А тут от избытка энергии сама напала на него сзади, чтобы выгнать со своего участка.

С остервенением грызла загривок, пока медведко поддавался. Наконец зверь показал желтые клыки и хватил лапой по голове медведицы. И тогда мохнатка побежала.

Она уже покинула их общие владения, а медведко все не отставал и продолжал преследовать ее до тех пор, пока неожиданно не появился зверь покрупнее и не оттеснил его от мохнатки.

За несколько суток беспорядочной беготни медведица не раз нарушала помеченные границы соседей и, осмелев, раздавала увесистые затрещины особо надоедавшим преследователям.

При каждой остановке у зверей начиналась грызня со свалкой — за право быть ближе к самке. И когда двое набросились на старого облезлого медведя, неожиданно появившегося в окружении медведицы, она не испытала к нему жалости.

Ее свирепое сердце волновали лишь победители, отстоявшие свое право быть рядом с ней. И цепкие, хитрые глазки мохнатки с особенным интересом поглядывали на крупного бурого медведя, бежавшего в ногу с ней.

Бурый космач, жарко дыша, успел несколько раз лизнуть морду мохнатки, и у той от каждого прикосновения горячего языка замирало сердце, и занесенная для удара лапа бессильно повисала в воздухе.



Медведица бежала по лесному бурелому до тех пор, пока не выскочила на поляну. Она и в темноте разглядела вспаханное черное поле с желтеющими пряслами снопов. Резко остановившись, юзом проехала метра два по лужайке, оставив четыре глубокие борозды в дерне. Продолжительные осенние дожди вымыли корни травянистых растений, расквасили глину.

Остановились и опьяненные течкой самки звери. Медведица втягивала ноздрями воздух. Ее резанул горьковатый запах дыма, доносившийся из близлежащей деревни, и что-то смутное ожило вдруг в ее памяти.

У зверей память на обиды на всю жизнь. И, возможно, мохнатка вспомнила, что пережила еще совсем маленькой, когда с матерью-медведицей приходила на это поле лакомиться сладким молочным овсом.

Тихими ночами счастливая мать приводила на поле четырех своих медвежат, и мишки, ухватив в пасть метелки овса, сосали их, поуркивая от удовольствия.

Однажды под утро в конце поля мелькнула тень. От медведицы это не ускользнуло, н она поднялась на задние лапы, защищая своих детенышей.

Неожиданно грянул выстрел, нарушив покой и тишину. Грозно рявкнув, медведица опрокинулась на землю. А напуганные малыши со всех ног бросились в лес, устилая тропу съеденным овсом.



К утру трое из четырех медвежат собрались в вершине ручья, где они жировали. Куда делся четвертый медвежонок они не знали, да им, собственно, и безразлично это было. А вот мать они ждали с нетерпением, так как голод давал о себе знать.

Появление еле тащившейся медведицы привело их в восторг, и вся троица наперегонки кинулась к ней. Медвежатам было невдомек, каких усилий стоила раненому зверю эта встреча. Облизнув каждого и дав по легкому шлепку, мать, с трудом передвигаясь, повела своих детенышей с болота в бор.

Здесь под раскидистой сосной большой серой горкой высился муравейник. Муравьи копошились в куче, перетаскивая еловые и сосновые иголки, тоненькие сучки и всяких козявок.

Постанывая от боли, медведица сильной когтистой лапой разгребла муравейник, на дне которого лежали круглые белые яйца поменьше горошин. Медвежата с жадностью набросились на них.

Запустив лапу в муравейник, они, чавкая, слизывали с нее яйца вместе с муравьями, забыв обо всем на свете. Окинув их мутнеющим взглядом, медведица повернула снова к болоту, на краю которого чернело темное окно топи, наполненное грязной жижей. В этот бачажок она и плюхнулась, чтобы хоть немного приглушить боль от огнестрельной раны.

Неожиданно из-за толстого дерева высунулась голова крупного медведя, который шел по следу раненой медведицы. Взгляд бурого космача, не предвещавший ничего хорошего, вначале остановился на черном медвежонке с белой грудкой, а затем устремился к лежащей в бочажке медведице.

Раньше, увидев злобного пришельца на таком расстоянии от детенышей, мать непременно задала бы ему хорошую трепку. Сейчас же она не в силах была заступиться за медвежат, и чутье подсказало это медведю.

В несколько мощных прыжков он достиг муравейника и сильным ударом лапы размозжил череп белогрудому медвежонку. А две маленькие мохнатки с ловкостью кошек заскочили на сосну и это спасло им жизнь.

Со страхом глядели они, как свирепый космач разрывал медвежонка на куски. А насытившись, он принялся обдирать когтями кору на сосне, где укрылись мохнатки. Но медведь не удостоил их вниманием, сейчас, когда он утолил свой голод, они его мало интересовали.

Лишь когда он удалился, медвежата слезли на землю и, жалобно пища, подошли к матери. Но напрасно звали они ее покинуть это страшное место. Медведица не двигалась, она лишь лизала своих детенышей с тоской и болью в глазах.

На вторую ночь бурый космач появился вновь. Но медвежата вовремя заметили его и стремглав заскочили на толстую ель. Лезть за ними на дерево медведь не решился, понимая, что сучья не выдержат его мощную тушу.

Однако и без поживы уходить он не собирался. Прохаживаясь взад-вперед, он приглядывался к неподвижно лежавшей в бочажке медведице. И наконец, решившись, стал потихоньку подкрадываться к ней.

Остановил его грозный рык, который донесся из лесу. Медведица — откуда только у нее взялись силы — откликнулась на него. Бурый космач, не ожидавший такого поворота, растерялся. Минуту-другую он потоптался на месте, а затем трусливо побежал прочь.

Из лесной чащи выскочил могучий черный медведь с белым пятном на груди. Подбежав к слабеющей медведице, он стал лизать ее морду. В тусклых зрачках еще раз вспыхнул лучик жизни и погас навсегда.

Удивленные медвежата соскочили вниз и осторожно подошли к матери. Медведь обнюхал малышей, а потом, подталкивая лапами, повел их с собой.

Около сосны с разрытым муравейником он остановился. Шерсть на загривке у него встала дыбом, глаза налились кровью. Медведь в ярости ободрал кору сосны на полметра выше, чем бурый космач, и только после этого немного успокоился.

Отведя медвежат в сторону, черный великан подхватил их передними лапами и усадил на лохматую ель. А сам скрылся в лесу.

Вернулся нескоро, со следами крови на белой груди. Ловко снял с дерева медвежат и повел их прочь из этих мест.

Он заменил им мать. Терпел их шалости. Приносил пищу: зайцев, глухарей, а однажды и росомаху. Водил на ягодные места, где медвежата вволю ели малину, чернику, морошку, бруснику, рябину, черемуху, выкапывали сладкие корни.

Медведь научил их плавать, ловить рыбу, охотиться. Малыши росли под его надежной защитой. Зиму провели в одной берлоге. А весной тощие и голодные разбрелись в поисках пищи.

Больше молодая медведица не встречалась ни с бурой сестрицей, ни с черным отцом. Лето паслась одна, а осенью за ней погнались самцы.

То ли от неприятного воспоминания, то ли от дыма, попавшего ей в нос, мохнатка фыркнула и повернула обратно в лес. Бурый по-прежнему опекал самку. Горячий язык вновь коснулся ее морды, и волна приятной истомы пробежала по телу медведицы. Она задрожала и, не отбиваясь, остановилась.

Встреча у ручья

Стариковской походкой Трофимыч семенит по лесной, тропке. Охотничий путик вьется краем болота, то взбираясь на самую веретью[2] бора с гладкоствольными соснами, то уводит в непролазную чащу осинника и бурелома.

Мягко светит майское солнце; лучи его, пробежав по верхушкам деревьев, опускаются вниз и отогревают промерзшую за долгую холодную зиму землю. В лесных низинах еще лежат обширные пласты снега. А над водянистым болотом стелется туман и терпко пахнет смолой — извечным весенним запахом.

Поют и щебечут птицы. Пережив суровую зиму, они радуются наступающему теплу, свету и солнцу.

У Трофимыча чудесное настроение. За спиной старика в такт шагам покачивается добытый в силки увесистый глухарь. О такой добыче и мечтал старый охотник, лежа на кровати во время недуга. И вот мечта осуществилась.

Трофимычу здорово повезло. Внук Андрей за всю весну не добыл и рябчика. И перед отъездом сказал деду:

— Что же, дедусь, придется тебе запустить силки-то, раз я улетаю в город учиться на тракториста.

Дул свежий устойчивый восточный ветер, обдавая морщинистое лицо старика. Деревья глухо шумели, постукивая голыми ветками. Жадно вдыхая пахнущий сосновой серой воздух, охотник поодвигался от силка к силку, одобрительно оглядывая их: «Правильно поставлены силки внуком».

Вспомнил Трофимыч, как они с другом Аркадием, еще будучи учениками начальной школы, каждую весну и осень ловили тетеру в силки. Не было случая, чтоб возвращались без добычи. Бегали в лес утром до занятий в школе и по две-три тетеры ежедневно приносили домой. Тетеревов и глухарей в то время было больше, чем теперь ворон. А лес-то какой стоял! Сосны как свечки.

Трофимыч обвел взглядом оголенные пни вырубки, и сердце его сжалось от боли. Раньше так не рубили, чтоб подчистую. Бесхозяйственно стали жить люди.

Зачем, скажи на милость, потребовалась через все болото канава? Что толку в сухом болоте? Раньше-то на этом месте сельчане одной морошки по бочке заготовляли. А черники, голубики, клюквы столько было! Опять же по островам — грибы. И деревня — вот она рядом, хоть дважды в день за деликатесами ходи. Но сейчас сухо летом на болоте, и ягоды исчезли. Не стало поблизости и дичи.

Утопая сапогами во влажном, мягком мхе, Трофимыч бесшумно подошел к разлившемуся ручью Гремучему, оправдывавшему свое название музыкой снежного водопада.

— Ишь ты как разлился! Разуваться надобно, — недовольно бормотал себе под нос старик, спускаясь с пригорка. — Сапоги хоть и резиновые, да голяшками зачерпну — глубоковато.

Сняв один сапог, старик опустил в ручей босую ногу и тут же отдернул ее назад. От ледяной воды ногу свела судорога. Острая резкая боль отдалась и в пояснице.

— И-эх, проклятущая! — взвыл дед, схватившись рукой за спину.

И тут же услышал, как на противоположной стороне ручья кто-то шумно вздохнул. Вглядевшись, старик увидел около мохнатой ели бурого медведя, разрывавшего муравейник.

Со страху Трофимыч забыл и про боль. Он знал, что с голодным зверем весной шутки плохи. А он без ружья — в момент медведь заломает. Первое, что пришло в голову: надо улизнуть незамеченным от греха подальше. «Проталинами-то я до дома дойду и без сапога, успокаивал себя старик. — Живым бы только остаться!».

Но улизнуть ему не удалось. Бурый медведь с клочьями линявшей шкуры уже подходил вразвалочку к ручью. Вмиг завозились невесть откуда появившиеся сороки и вороны. Лес наполнился стрекотаньем и карканьем, а также ворчанием приближающегося зверя.

— Свят, свят! — зашептал посиневшими губами трясущийся Трофимыч.

В разгоряченном мозгу мелькнула страшная мысль: «Так вот она где, моя погибель!» Но нет, он так просто не поддастся, и старик вытащил охотничий нож.

Подойдя к воде, бурый великан остановился. С шумом потянул носом и сверху вниз скользнул взглядом по оцепеневшему с ножом в руке охотнику. Глаза зверя и человека встретились. И то ли топтыгина остановила суровая решимость противника, то ли ему не захотелось погружаться в холодный ручей, но он дальше не двинулся.

К тому же теперь Трофимыч разглядел, что раскосмаченный зверь, хоть и крупный, но старый, со слезящимися глазами и беззубой пастью.

— Што щеришься, муравьед поганый, тунеядец проклятый?! Зиму, трутень, в берлоге дрыхал, а сейчас по лесу шастаешь, муравейники зоришь, — осмелел старик.

Неизвестно долго ли стояли бы так зверь и человек, если бы медведя не спугнул донесшийся со стороны дробный стук автоматной очереди. Вскидывая толстый зад, он перемахнул через ручей и, уже не обращая никакого внимания на старика, находящегося в нескольких метрах от него, скрылся в лесу.

— Пронесло! — выдохнул Трофимыч. — Хоть и дряхлый медведь, а все же лучше ему в лапы не попадать. Вовремя прозвучала автоматная очередь.



То, что это была автоматная очередь, он определил точно. Ему ли, бывшему разведчику, в годы Великой Отечественной войны не раз переходившему вместе с товарищами линию фронта, было не знать, как бьет автомат. Но и сейчас, в мирное время, Трофимыч не слишком удивился автоматной очереди, ведь в семнадцати километрах от деревни находился лагерь заключенных, откуда порой случались побеги. Бывало, что солдаты с автоматами и овчарками заскакивали и в их деревню в поисках бежавших.

Старик проверил добычу за спиной, представляя, как он угостит друзей глухариным мясом. Он словно увидел себя за столом с приготовленной дичью и с бутылочкой русской водочки в руках, и на душе сразу потеплело.

Но неожиданно в чаще раздался шум и треск сучьев. «Неужто медведь вернулся?» — Трофимыч проворно рванулся к ближайшему дереву и, споткнувшись о корягу, ничком упал на мшистую землю.

Над головой пролетела глухарка. Старик смущенно приподнял лысую голову, ладонью счищая с нее мох. «Не зря говорят — пуганая ворона куста боится. И я, старый пень, тетеру за зверя принял». Но тут же почувствовал на себе чей-то взгляд. Вскинул голову — на него в упор смотрел плотный лет тридцати незнакомец, остриженный под машинку. Встретившись с охотником взглядом, он криво улыбнулся, и на солнце блеснули золотые коронки.

Трофимыч конфузливо отряхивался, спеша встать и рассказать незнакомцу об опасности: голодный топтыгин в лесу, надо быть настороже. Но пока собирался с духом, чьи-то сильные руки, точно пушинку, подняли его с земли и поставили на ноги.

Старика словно ожгла пустота и легкость за спиной. «Глухаря оторвали!» — побагровел он и рванулся к улыбающемуся молодцу. Да не тут-то было: плечи держали будто в тисках.

— Да вы че, парни полоумные? Да, вы че? Издеваться над отцом?

От обиды его выпуклые глаза с красными прожилками залило слезой. И он не видел, как незнакомец засунул указательный палец к себе в рот и прикусил его. В ту же секунду над головой недоумевающего Трофимыча блеснул топор. Обух глухо и тупо ударил его по голове.

…Яркий день набирал силу. С белесого неба вовсю светило солнце. Но для Трофимыча оно угасло навсегда.

Прости меня, Дамка!

Под ногами хлюпала болотная вода. Грузно, как лось по мартовскому снегу, продвигался по усеянному клюквой болоту охотник Фалалей. За плечами у него висело одноствольное ружье двадцатого калибра, в поясном патронташе было заложено пять патронов, заряженных картечью и дробью.



Тычась мордой в хорошо просмоленные тюни из лосиных камусов на ногах хозяина, понуро плелась за ним собака Дамка. Она часто оглядывалась в туманную даль, откуда слышался лай ее дочери Домны и доносился знакомый запах дыма из деревенских печей. Какое-то внутреннее беспокойство охватило собаку еще тогда, когда хозяин, привязав Домну, позвал ее, Дамку, с собой. И сейчас она, никогда раньше не проявлявшая страха, то и дело скулила и жалась к охотнику,

Путь был тяжелым. Мрачный Фалалей иногда останавливался, снимал с плеча штыковую лопату с гладким, отшлифованным ладонями черенком и, опершись на нее, отдыхал. «Вот и я стал сдавать, — смахивая ладонью капельки пота со лба, мысленно обращался он к собаке, — а ведь раньше нам с тобой километры метрами казались. Да, вот она… неизбежная старость».

Отдохнув, Фалалей брел дальше. Между небольшими полусухими островками вдоль болота зловеще чернели окна-топи, от дуновения ветерка по черно-бурой поверхности пробегала зыбь. Таежники знают, как опасна эта зыбкая жижа. Однажды в погоне за раненым зверем охотник сам угодил в нее, и, не будь тогда рядом с ним верной Дамки, топь заглотила бы его.

Фалалей вспомнил, как Дамка тянула его, вцепившись зубами в ворот телогрейки и упершись лапами в готовую сорваться кочку. Собака не отступилась от хозяина, пока они вместе не одолели проклятую болотину.

Хозяин нагнулся и ласково потрепал по спине Дамку. Она, отзываясь на ласку, вильнула хвостом, но взгляд ее остался тоскующим.

Тяжелая дума бередила душу мужика. Фалалей вспомнил всю нелегкую жизнь своей любимицы. Ведь это благодаря Дамке стал Фалалей знаменитым в округе охотником, это она в трудное военное время почти полдеревни кормила лосятиной и дичью. По числу убитых зверей Фалалей далеко обошел других охотников. Одних косолапых одолел больше четырех десятков, развеяв народное поверье, что сороковой-то медведь уж обязательно задерет охотника. Оно бы, может, и заломал, да опять-таки Дамка выручила. Досталось ей тогда, но и раненая, она не дала в обиду хозяина. А сколько с нею добыто волков, росомах, лосей, куниц, горностаев, белки и зайца!

Фалалей пересек болото и вошел в сосновый бор. Зайдя на веретью, подошел к двум большим камням и снял с плеча ружье. Потом, плюнув на ладони, взял лопату, отковырнул ногой слой белого мха-ягеля и принялся рыть яму.

Лопата легко шла в песчаную талую землю, пока не достигла мерзлого грунта. Тогда Фалалей расчистил дно ямы и обложил его пушистыми еловыми веточками.

Дамка в это время лежала и недоумевающе посматривала на работающего хозяина, как бы спрашивая, зачем здесь потребовалась яма. За свою долгую собачью жизнь она научилась понимать Фалалея без слов, со взгляда, но сейчас его взгляд ускользал от нее и тем самым вселял тревогу. Непроизвольно возникшая в теле собаки дрожь все возрастала, и от этого седые шерстинки так и падали на землю.

Закончив работу, Фалалей сел на один из камней и подозвал покорную Дамку. Обхватив ладонями морду, охотник привлек ее к себе и поцеловал бессловесную подругу в глубокий рубец — след когтистой лапы того самого сорокового медведя.

Двенадцать лет словно двужильная Дамка верно служила Фалалею. И вот стала не нужна. Убить старую корову, телка или барана зарезать на праздник для хозяйственного мужика дело не трудное — такова жизнь. А вот убить Дамку рука у охотника не поднимается. Дважды давал слово жене Лукерье избавиться от старой собаки, но все никак не мог решиться. Отведет собаку за болото, посидит на камне, подумает да и ведет обратно домой. А на этот раз он и могилку Дамке выкопать не поленился.

Если бы Фалалей как прежде охотился, другое дело: тогда и две собаки кормить не грех. Но за последнее время мужик сдал: в лес ходит редко, ноги болят. Теперь на зверя молодые охотники есть, а охотиться за белкой и птицей лучше с резвой Домной.

Долго сидел Фалалей, вспоминая годы охоты, пока взгляд его ненароком не упал на висевший на ветке патронташ. «Картечь, она сразу зашибет, — не глядя, машинально вставил патрон в ствол ружья охотник, — все ей, бедолаге, меньше маяться».

— Прости, Дамка!

Фалалей прислонил ружье к дереву и, прощаясь в последний раз, обхватил собаку за шею. Выкатившаяся из глаз слеза покатилась по его лицу.

Чувствуя, что еще немного и он не выдержит, старик решительно смахнул слезу, оттолкнул собаку и, схватив ружье, выстрелил. Почти одновременно с громом выстрела по лесу прокатился пронзительный визг. А когда пороховой дым рассеялся, стало видно крутившуюся на одном месте Дамку. Голова ее, залитая кровью, была ужасной, и охотника охватил страх, какого он не испытывал и в схватке с медведем.

Фалалей понимал, что обязан избавить от мук Дамку. А значит надо опять заряжать ружье и стрелять, а этого сделать он не в состоянии. Кляня себя, старик бросился прочь, забыв лопату. «Чтоб никогда мне не видеть этого проклятого места, никогда! — исступленно твердил Фалалей. — Прости меня, Дамка, прости!..».

До деревни оставалось около километра, когда резко рванул ветер, хмурые тучи налились свинцом и грянул дождь, точно наказание божье охотнику за грехи.

Промокший до нитки и злой пришел мужик домой и набросился на Лукерью:

— Все ты, карга старая! Ты виновата! Извел я Дамку, дурья голова… А за что? За то, что она не раз от верной смерти спасала! Это ты меня поедом ела, осокой ежедневно резала, подзуживая да уговаривая, чтобы убил. Теперь довольна, змея подколодная?! — рявкнул он.

— Бог с тобой, Фалалеюшка, бог с тобой, — повторяла перепуганная старуха.

— Брагу давай, карга старая, — не унимался старик, — да пошевеливайся!

Чувствуя свою вину, Лукерья не артачилась: быстро подняла из подвала четверть браги. Фалалей долго и жадно пил мутную сладковатую холодную жидкость, не обращая внимания на закусь. А напившись, старик плакал и ругал себя:

— Изверг я, изувер несчастный! Пожалел кусок старой собаке.

Потом, пошатываясь, вышел во двор, пытался поговорить с посаженной на цепь Домной.

— Не заменить тебе своей матери. Где тебе до нее…

Но Домна, оскалив хищные зубы, зарычала. Она, как и Дамка, не любила пьяных.

Все же алкоголь свалил Фалалея. Но и во сне он кричал:

— Дамка, Дамка, ко мне!

Утром его разбудил голос Лукерьи:

— Ты только посмотри, Фалалеюшка, посмотри… Ведь Дамка-то приползла!

— Что мелешь, старая? Какая Дамка? — не понял поначалу муж. Потом сообразил. — Дамка, говоришь?

Сгорая от нетерпения, Фалалей в кальсонах выскочил на улицу и увидел Дамку. Глаз у нее был выбит, правое ухо прострелено. Домна старательно зализывала ее раны.

— Слышу — под утро-то Домна воет… Дай, думаю, взгляну, успокою, — объяснила Лукерья. — Вышла, гляжу, а это Дамка домой ползет. Я ведь, Фалалеюшка, тоже расстроилась, всю ночь век не сомкнула: за что, думаю, такую умную собаку загубили? Я во всем виновата, я кормить отказывалась… А сейчас скажу — хоть меня убей, Фалалеюшка, а Дамку добивать не дам…

— Цыц, курица! Замолкни, старая! Раскудахталась. Я, чай, не дурак стрелять дважды. Оказывается, я вчера патроны перепутал: мелкой дробью стрелял. Ну и ладно, авось поправится.

— Я уж, Фалалеюшка, молока Дамке давала, — продолжала стрекотать старуха.

— Да заткнись ты, крапива жгучая! — зло зыркнул глазами на нее Фалалей. — Скорей шесты тащи в лодку, да денег не забудь взять. В село Вожгору Дамку повезем. Может, врачи вылечат…

Вскоре лодка закачалась на волнах. Семнадцать километров на шестах вверх по порожистой Мезени везли Фалалей и Лукерья раненную собаку. Ветеринар, осмотрев Дамку, обработал раны и наложил повязку. Вскоре ухо у собаки заросло. Правда, глаз спасти так и не удалось.

Егорша

Когда я подрос маленько, одним из первых моих открытий было то, что у веселого деда Егорши, сапожника нашей деревни, нет ноги. В праздники дед с важностью пристегивал тяжелую металлическую ногу, расправлял сухую куриную грудь и пронзительным скрипом протеза поднимал сельчан на гулянье.

Скрипел он обычно до тех пор, пока не обойдет все дома и не испробует хмельного у каждого гостеприимного хозяина. После засыпал где-нибудь около бани или гумна — там, где сон доймет.

Выпить Егорша был мастак, как и сапожничать. В смысле починки ботинок и сапог с ним не мог сравниться даже мастер с городу, как говаривали в деревне. Приносили деду такую рвань, что и смотреть страшно. Возьмет Егорша обутку, оглядит внимательно и скажет: «Да, глазам-то пужливо, а руки сделают». И делал. Да так, что ботинки-развалюхи еще долго шлепали по деревенским улицам.

Однажды после праздника повстречал я Егоршу и спросил:

— Дедо, а где у тебя вторая нога?

Кисло улыбнувшись, Егорша сел на сосновую чурку и дрожащими пальцами стал выскребать табак-самосад из плоской ярко-красной баночки. Скрутив цигарку и жадно затянувшись, выпустил густую струю дыма.

— Хоть ты, паря, кажется, с мозгой, но больно уж мал. Боюсь, что меня не так поймешь. Вот подрастешь, тогда я перед тобой — как на духу….

Сказав это, дед протянул мне свою мозолистую руку. Я чуть не задохнулся от счастья. А глазами зыркал по сторонам, не идет ли кто по деревне. Очень хотелось, чтоб видели ребята, как привечает меня Егорша. А дед, опустив голову, молчал, с шумом втягивая дымок цигарки.

…День был теплый. Разложив сапожный инструмент во дворе, Егорша работал до сумерек.

— Что бы это значило? Сегодня Егор Иванович целый день обутку клепал, а деньги за работу брать наотрез отказался, — удивилась соседка Авдотья.

— Моим ребятам тоже кое-что починил, а рубль так и не взял. Не надо, говорит, купи-ко лучше детишкам конфет, пусть полакомятся. А то вон кино из району привезли… — поддержала ее многодетная вдова Маланья.

Егоршу и в самом деле словно подменили. Перестал и в праздники по деревне бродяжить. И домой возвращался трезвым. Даже жена его, бабка Степа, заметив резкую перемену в поведении мужа, переполошилась.

— Уж не заболел ли ты, Егорушка? Коли занемог, давай Феклу позову, она от всех присух травками вылечивает. А то фершала с сельсовету. Вы ж с ним друзья. Хороший, умный дохтур-то, — убеждала она Егоршу.

Но тот только махал рукой: мол, не приставай с пустяками.

И все же, когда медик перед страдой обходил дома, чтоб подлечить больных, бабка Степа не удержалась — рассказала про дедову перемену. В ответ услышала:

— Не волнуйся, Степанида Всеволодовна, это бывает. Живет, живет человек, а станет время к старости подходить — и задумается он, правильно ли жил до сих пор.

…А годы шли. Немало ершей, пескарей и щук переловили мы, пацаны, с дедом Егоршей. Я уж и школу-семилетку закончил, и в колхозе за мужика работал, но пьяным своего соседа больше не видел.

Когда исполнилось мне девятнадцать, пришла повестка из райвоенкомата о призыве на армейскую службу. Собрали мы по старинной традиции всех родных и друзей на отвальную. Пришли и дед Егорша с бабкой Степанидой.

Моя мать, Матрена Панкратьевна, произнесла напутственное слово. И все дружно пожелали мне хорошо служить, защищать нашу Родину, а значит, и нашу милую таежную деревеньку Лебское.

Я чувствовал себя именинником. После фужера шампанского вспомнилось давнишнее Егоршино обещание. «Уеду, — подумал, — завтра утром и не узнаю, как Егор Иванович ногу потерял».

Встал я и принародно напомнил ему о нашем разговоре, наивно полагая, что где как не в армии и не на войне можно оказаться инвалидом. Гости, развязавшие было языки после тоста, притихли.

Егор Иванович, уже несколько лет не принимавший спиртного, выпил стопку. Очень уж разволновался старик.

— Давно это было, — начал он. — Третье лето страдало Лешуконье от неурожая. Ячмень не доходил — одна мякина. Картофель также мелкий родился. Продуктов хватило до рождества, а там хоть с голоду помирай. Мужики на зиму кто куда на заработки разошлись. Одни охотой промышляли, другие лес купцу рубили. Мой старший брат Петро на заводе Михельсона в самой Москве робил. Однажды отец и говорит мне: «Чуешь, сынок, что я надумал. Поди-ко и ты в Москву. Петька тебя устроит на работу, прокормишься. А подфартит — так и нам с маткой деньгу пошлете».

Больше месяца я до Москвы добирался. Как Ломоносов, с рыбным обозом пешком до белокаменной шел. И брата в Москве, конечно, отыскал. Но не повезло нам. Только устроился на работу, как Петро за участие в забастовке с завода выгнали.

Как-то вечером прихожу с работы. Руки гудят, ноги дрожат от напряжения: целый день на пятый этаж кирпичи таскал. Петро сидит дома расстроенный. Пойдем, говорит, братуха, в кабак, хозяин при расчете выдал три рубля. Собрался я с ним, а сам боюсь. Хоть ростом и вымахал, а хмельного у меня во рту отродясь не бывало. Но любопытство посмотреть кабак взяло верх — согласился.

Зашли мы с братом в питейное заведение. В кабаке духота, народ — кто во что горазд — шумит. Сидим за крайним столиком. Хотя и много времени прошло, но как сейчас помню. Первую рюмку выпил — усталость сняло. Вторую выпил — потолок над головой покачиваться начал. А как по третьей выпили, память потерял. Из кабака нас взашей вытолкали. Идем мы с Петро пьяные по булыжной мостовой. Повстречалась на пути пролёжка — не сворачиваем. Извозчика встретили — не сворачиваем. А тут выскочили из-за поворота гуляющие купцы на тройке рысаков. Свернули те купцы моему брату шею, а мне колесом ногу отхватило…

И признался Егорша за праздничным столом, что всю жизнь казнил себя за ту пьяную выходку. Казнил за то, что люди революцию сделали, а он, калека, как бы в стороне. В Великую Отечественную мужики пошли Гитлера бить, а он — снова в стороне. Оттого и ударился в выпивку.

Замолчал старик. Загомонили, затараторили за столом женщины, а громче всех голос вдовы Маланьи.

— Неправда! Неправда, Егор Иванович! Как это в стороне? Да что бы мы в войну без тебя делали с малыми робятами?

— И то верно, — вторила ей Авдотья. — Золотеюшка ты наш, Егор Иванович. Да если хочешь знать, женкам-то порой одного твоего совета мужского достаточно было. Мало того, ты и рыбешкой вдов снабжал — какая ни есть, а все еда для семьи. И с ребятишками нашими возился. И обутку какую-никакую в прочности содержал. А ты говоришь — в стороне…

Много доброго в тот вечер услышал Егор Иванович от сельчан. Прослезился даже старик.

Суд

В сорок пятом Никита в звании майора вернулся домой в Лешуконье. Из шести братьев он да Алексей только и вернулись. И отец умер от ран.

Погуляв вечерок, утром Никита аккуратно повесил китель на гвоздик — и в поле. Земля ждала крепких мужских рук.

Многие фронтовики, вместо того, чтобы трудиться, звеня наградами, ходили по избам, рассказывая про свои подвиги и опохмеляясь. Но Никита, собрав бывших воинов, пристыдил их и призвал браться за дело: хватит, мол, женщины и так столько лет с землей одни управлялись.

Довоенный председатель колхоза под Варшавой голову сложил. А теперь колхозники избрали на эту должность Никиту Петровича Гольчикова. Не ошибся народ. Глаз у фронтового майора зорким оказался, а руки работящими. Не сразу, но постепенно окрепло хозяйство. Колхоз «Красный боец» вышел в районе в передовые. А портрет его председателя на доску Почета поместили. И вдруг — беда.

…Перед октябрьскими праздниками погода выдалась морозной. Белым кружевом повис на кустах и деревьях иней. Ледяным панцирем закрылась Мезень у крутого обрыва.

По другой стороне от деревни к застывшей реке двигался табун лошадей. Впереди верхом на рыжей кобыле ехал Никита Петрович. Он был доволен: «Вот это ледостав! Аж дух захватывает».

В тепло из-за реки переправили часть лошадей, нужных осенью для конной молотилки да для подвозки кормов на ферму. Остальным дали возможность попастись на сенокосных полях подольше, чтобы сэкономить корма. Но до ледостава переправить табун не успели: небо еще не выплакалось досуха как морозы ударили. Выпал снег. Во всю ширь реки шугу понесло. И пошли сигналы — лошади стога сена зорят.

Долго ломал голову председатель, как перегнать лошадей через реку, и надумал. Только лед стал — провешил перегон, пробил лунки вдоль предполагаемой дороги и велел поливать — лед наращивать.

И вот теперь тучные, отдохнувшие за лето кони с обросшими заиндевелыми космами грив косились на зеркальную ледяную гладь перегона, храпели и не торопились выходить на лед. Но с трех сторон с кнутами в руках наседали погонщики.

Никита Петрович понял — так дело не пойдет. Он спешился, взял за повод кобылу Рыжуху и повел через реку. Увидев старую лошадь на льду, следом за ней пошли и другие.

— Ну, вот и хорошо, — обрадовался председатель. — Пошли, как нитку тянут.

Он уже миновал середину реки, когда старая костистая Акула, завидев лунку с водой, сошла с наледи и, продавив тяжелой мордой тонкий ледок, принялась жадно пить. К ней потянулись другие кони, и под тяжестью их лед затрещал и стал оседать. Из трещины фонтанчиками хлынула вода.



Морозный воздух взорвал жалобный крик:

— Люди! Спасайте! Лошади тонут!..

Оглянувшись, председатель остолбенел. Кони метались и храпели в ледяной каше. Делали попытки выбраться на лед, но он обламывался под копытами.

— Жерди от стогов тащите! — приказал погонщикам председатель.

Обезумевшие животные с жалобным ржанием теснились у края провала. Ослабевшие тут же исчезали подо льдом.

Ребята-погонщики притащили жерди. Общими усилиями вызволили жеребца да несколько лошадей. Остальных спасти не удалось.

…Председатель забросил дела, не выхолил из дому. Ему казалось — все в нем видят преступника. Жалостливые глаза жены еще более бередили душу.

Никиту Петровича уже дважды допрашивал следователь, но суда все не было. Наконец его пригласили в правление на собрание колхозников.

Никита Петрович обстоятельно побрился, напарился в баньке на дорожку, почистил костюм. На пороге избы обнял жену Настасью.

— Живи, жена, долго. Не поминай лихом. Все у нас с тобой было — и хорошее, и плохое.

Жена заголосила:

— Чем же ты виноват? Надел бы ордена и медали. Сколько крови за людей отдал! Пусть смотрят, кому суд делают.

— Молчи, Настенька! Старые награды в таком деле не защита. Простить меня нельзя. Виноватый я…

В правлении было людно. За столом президиума сидел прокурор. Сухо предложил Никите Петровичу рассказать о событиях злосчастного дня. Потом стали высказываться колхозники.

Первым встал старейший коммунист колхоза Василий Петрович Федотов:

— С детства Никиту знаю… В двадцать девятом секретарь комсомольской ячейки Гольчиков клуб организовал. И всегда боевой… Во всех наших деревенских делах он есть…

Комсорг Станислав Арсентьевич Аншуков горячо продолжил:

— Могла ли бы мать нас, шестерых, без отца поднять, если б не интернат при школе, что на свой выигрыш по облигации Никита Петрович организовал.

— Попрошу по существу, — напомнил прокурор. Он был в тяжелых роговых очках, которые, впрочем, не прибавляли ему солидности.

«Молод больно, не рубанет ли с плеча», — волновались колхозники.

В задних рядах зашептали: «Ты, Степан, скажи. Председатель прошлой весной, рискуя жизнью, со льдины тебя снял. Не он бы, так дело худо обернулось».

— А что я скажу, — поднялся завфермой. — Стоящий мужик наш председатель, смелый. Возможно, смелость-то его и подвела… На мне стадо коров. Чем его теперь кормить стану, на чем сено завезу? Лошадушек-то ведь нет!.. Что скажу? Закон один для всех…

Зашумел народ, многие с мест повскакали.

— Эх, Степан, Степан… Не то говоришь!

Поднялся красный от волнения старик Афанасий. Долго мял в руках лохматую шапку из собачьей шкуры. Вперив тяжелый взгляд в Степана, начал:

— Ты, Степан, праведником не прикидывайся. Без тебя знаем — властям решать. Только вспомните, люди, кто есть председатель наш. С кого успех в колхозе? И твоя новая ферма, Степан, и клуб, и радио в каждом доме, электричество к новому году в избах будет. Вот уже тринадцать лет Никита Петрович позднее всех ложится спать и раньше всех встает… Вот что в ум возьмите, — обратился он к прокурору. — Он и промашку сделал, добро творя. Думал корма сэкономить.

Еще говорили много, и всяк по-своему, о председательских добрых делах. Не знал народ, что прокурор всю подноготную Никиты Петровича поднял и пришел на собрание с убеждением не возбуждать уголовного дела. Колхозники лишь подтвердили правильность его решения.

Отлегло от сердца у людей, когда они узнали, что Никита Петрович останется с ними. Потерять табун тяжело, а потерять человека, который жизни ради них не щадил, еще тяжелее.

Последним вышел к столу председатель сельсовета, инвалид войны Евгений Вячеславович Ляпунов.

— Спасибо, товарищи, за высказывания. Вы правильно свою беду перенесли. Я рад сообщить — рабочие лесопункта решили передать вам на приобретение новых лошадей свои заработанные на субботнике деньги. Да и страховку колхоз по закону получит.

Все сразу оживились. И никто не заметил, как вышел осунувшийся от пережитого председатель, а вслед за ним — жена Настасья.

Завтра им опять подниматься затемно, опять приниматься за дела.

В хребтах Васитовой

Шумит и бурлит многочисленными порогами свирепый Выбор. Там, в хребтах Васитовой, где вьются среди тайги звериные тропы, берет он начало и потом долго пробивается через непроходимые дебри. Ему нипочем горные хребты. И даже людям, старым таежникам, порой неподвластна его слепая стихия. Выбор презирает безвольных, а сильным не прощает даже малой слабости…

Глубокой осенью по реке двигалась одинокая лодка. Белокурый мальчонка лет десяти, стоя на носу и орудуя длинным шестом, направлял лодку меж валунов, не давая ей развернуться. А плотный, среднего роста мужчина с шестом на корме сильными толчками гнал ее вверх.

— Копы, копы[3]… Много копов нарыто! — радовался он, всматриваясь в бешеную воду черными, жгучими глазами. Не опоздали мы, Генька! К третьему лазу[4] поспели. Самая крупная голубушка идет!

Мальчонка вглядывался в бурлящую воду и, хотя не видел ни одной ямки, верил, что отец не ошибается. Недаром же говорят, что Лука даже сквозь землю видит!

Генькины ладони покрылись кровяными мозолями, горели, как на огне, но он молчал, только часто окунал кисти рук в ледяную воду. Отец видел, что сын выбился из сил, но продолжал упорно гнать лодку вперед. «Ничего, пущай привыкает, — подавляя в себе жалость, размышлял Лука. — Пущай знает, почем она, семужка-то… Тверже будет, хозяином станет, как я». У него, у Луки, все есть: дом, амбар, две лодки, остроги разные. И все — через семгу.

Рыбы много и в Мезени. Сетью-поплавнем можно черпануть и там, да риск большой: вся река под надзором рыбинспекции. А здесь, в глухомани, трудно и тяжело, но зато безопасно: рыбнадзор на быстроходных катерах сюда не сунется. Здесь Лука хозяин. «Напарника брать на семгу ни к чему, — просто рассудил он. — Рыбу пополам надо будет делить, и лишние глаза. Генька-то на что растет? Уже не маленький. А мозоли набьет — пустяшное дело, до свадьбы заживут!».

Лука с силой вонзил шест в воду, резко оттолкнулся ото дна, словно спешил отбросить сомнения. Лодка вспорола воду, Генька едва удержался на ногах.

— Папка, смотри, семга! — неожиданно крикнул он. Две огромные синие в воде рыбины нехотя разошлись перед самой лодкой.

— Не ори! Все равно наши будут! Ты лучше запоминай пороги. Спускаться с лучом ночью будем.

— Я запоминаю! — заверил отца Генька, с трудом ворочая шестом.

Начало смеркаться. Показалась избушка, окруженная березняком.

— Ну вот и приехали, — сказал Лука, направляя лодку к берегу.

Пока он готовил смолье и приводил в порядок козу[5], Генька развел костер из сушняка, подвесил ведерко с водой и прилег. Тело ныло, одолевала дремота.

— Нечего разлеживаться! — заворчал отец. — Следи за костром. Попьем чаю и — шабаш. Семга ждать не будет!

Наскоро перекусили. Лука запалил трубашку бересты и поднес ее к козе. Костерком уложенные смолистые поленья над носом лодки ярко вспыхнули, и пламя осветило прибрежные кусты. Лука велел Геньке идти с шестом на корму лодки, а сам, достав отточенные остроги, закоптил их над огнем.

— Ну, с богом, — сказал он глухо и прыгнул в лодку. — Правь о берег, Генька.

Лодку понесло по течению. Крепко обхватив древко остроги, Лука перегнулся через борт, прощупывая пронзительным взглядом вспененную воду. Неожиданно он встрепенулся и с размаху метнул острогу вперед. Та без всплеска вошла в воду и зубьями впилась в тело семги. Лука, чуть не вываливаясь из лодки, для верности надавил на острогу всем телом, и медленно, словно копну росного сена на вилах, поднял семгу из глубины.

Огромная рыбина била по воде хвостом. По закопченным зубцам остроги стекала черная кровь и, попадая на руки Луки, бурела. Лука швырнул семгу на дно лодки, схватил топор и ударил рыбу обухом по голове.

Шум реки нарастал: приближался порог. Лука, снова взявшись за острогу, колол направо и налево. Рыбы в лодке становилось все больше и больше: словно поленница березовых дров росла на глазах, отдаляя отца от сына.

— Хватит, папка, хватит! — жалобно просил Генька. Он с опаской поглядывал на осклизлые тела громадных рыб, на воду, кружившую возле самой кромки борта, и ему уже не хотелось ни обещанных отцом за подмогу новых сапог, ни коньков, ни лыж, ни даже ружья. Ничего. Только бы ступить на берег и бежать домой. — Хватит, папка! — умолял мальчонка.

Но Лука не слышал его, временами он и впрямь совсем забывал про Геньку, а только колол и колол…

Лодка перегружалась. Вода заплескивалась через борт.

— Счас! Еще одну! Счас! — азартно хрипел Лука, не замечая ничего вокруг. — Еще!

Внезапно он почувствовал, как что-то изменилось, нарушился привычный ход лодки. «Греховы водопады!» — обожгла мысль, но было уже поздно. Лодка, на секунду остановившись, ринулась вперед, увлекаемая течением к каскаду валунов.

Спускаться по этому порогу было рискованно даже порожняком. А тут ночью, да с таким грузом…

— Генька, держись! — истошно завопил Лука. — Держись, сынок!

В последней вспышке гаснущего факела он увидел на мгновение застывшие глаза Геньки. В ту же минуту глухо ударило в днище. Лодка подпрыгнула и, заваливаясь на бок, пошла ко дну.

Луку бросило на камни, потом опрокинуло в кипящий поток. Что-то мягкое и склизкое касалось его лица, рук. Подводные валуны карябали спину. Вода заливала глаза, уши и рот. Он долго и безрезультатно бился, не желая погибать, пытался вырваться из власти стихии, чувствовал, как теряет силы, задыхался, и наконец обмяк, но тут его выбросило на песчаную косу.

Медленно приходил Лука в сознание. Приподнялся. В ужасе широко открыл глаза, встал на колени и распростер руки в кромешную тьму:

— Генька! Ге-е-енька!

Эхо повторило его крик и смолкло. Только Выбор шумел порогами…

Под утро в трех километрах от порога обессилевший Лука нашел застывшее тело Геньки. Поднял его на руки и побрел домой. Это был страшный путь.



Загрузка...