Субботний полдень. Вытянувшись в кресле, я рассеянно думаю о том, как приятно контрастируют тепло электрического радиатора и весенние цвета зеленого холла с крупными хлопьями мокрого снега, падающими за окном. К сожалению, уютная атмосфера слегка нарушена зимним пейзажем внушительных размеров, украсившим стену холла стараниями Розмари. Пейзаж тоже зеленоватых тонов, только при виде этой зелени тебя начинает бить озноб.
— От этого вашего пейзажа мне становится холодно.
— Это пейзаж Моне, а не мой, — уточняет Розмари, раскладывая пасьянс.
— Какая разница? Когда я гляжу на него, мне становится холодно.
— Но, как бы вам объяснить, Пьер, картина предназначена не для обогрева комнаты.
— Понимаю. И все-таки на этот пейзаж было бы более приятно смотреть в пору летнего зноя.
— Вы рассуждаете на редкость примитивно требуете от искусства того, в чем вам отказывает жизнь, — произносит Розмари, подняв глаза от карт.
— Лично я ничего не требую. Тем не менее мне кажется, что картина, раз уж вы вешаете ее у себя дома, должна чему-то соответствовать. Какому-то вашему настроению.
— Эта картина как раз соответствует. Соответствует вам, — говорит Розмари. И, заметив мое недоумение, добавляет: — В самом деле, посмотрите на себя, чем вы отличаетесь от этого пейзажа: холодный, хмурый, как пасмурный зимний день.
— Очень мило с вашей стороны, что вы догадались повесить мой портрет.
— А если бы вы решили украсить комнату каким либо пейзажем, который бы напоминал обо мне, что бы вы повесили? — спрашивает Розмари.
— Во всяком случае, ни пейзажа, ни какой-либо другой картины я бы вешать не стал. Все это слишком мертво для вас. Я бы положил на виду какой-нибудь камень, чье утро изумрудное, полдень золотистый, послеполуденное время голубое, а вечер цикламеновый.
— Такого камня не существует.
— Возможно. Вам лучше знать. Я полагаю, природа драгоценных камней вам знакома не меньше, чем импрессионисты.
— И неудивительно. Ведь и в том и в другом случае это природа переменчивой красоты, — отвечает она, глазом не моргнув.
— Неужто в университете вы и камни изучаете? — продолжаю я нахально.
— Камни я изучала у одного приятеля моего отца. Он владелец предприятия по шлифовке камней, — все так же непринужденно объясняет Розмари. — И совсем не с научной целью, а только потому, что от них просто глаз не оторвать.
— Но чем Же они вас привлекают? Красотой или дороговизной?
— А чем вас привлекает жареный цыпленок? Тем, что у него приятный вкус, или своей питательностью?
— Конечно, что-то должно преобладать.
— Тогда о чем разговор? Разве не ясно, что преобладает?
Она задумывается на какое-то время, потом говорит уже иным тоном:
— Как-то раз, увидев у него — ну, у приятеля моего отца — великолепный бесцветный камень, я сказала с присущей мне наивностью: «Наверно, этот брильянт стоит немалых денег». Он добродушно засмеялся:
«Да, он действительно стоил бы немалых денег, будь это брильянт. Только это всего лишь белый сапфир». И можете себе представить, Пьер, не успел он произнести эти слова, как блеск восхищавшего меня камня вдруг померк.
— Неужели этот приятель и не попытался реабилитировать камень в ваших глазах?
— Каким образом?
— Подарив его вам.
Розмари скептически улыбается.
— А вы бы это сделали?
— Не раздумывая. Жаль только, что к камням я не имею никакого отношения.
Она смотрит на меня, потом задумчиво произносит:
— Интересно, к чему же вы имеете отношение. — И добавляет, уже совсем другим тоном: — Пожалуй, мне пора одеваться. Вы, конечно, не забыли, что мы сегодня вечером идем к Флоре?
Итак, мы у Флоры. Трудно сказать, в который уже раз, потому что наши сборища давно стали традиционными и довольно частыми, а по календарю уже март, хотя на улице все еще падают хлопья снега.
Немка принимает нас в просторной «студии», образовавшейся из двух комнат после того, как съемщица убрала разделявшую их стену. Обстановка здесь в отличие от нашего зеленого холла простая и удобная — ни лишней мебели, ни настольных ламп. И если обстановка квартиры позволяет судить об индивидуальных особенностях ее хозяина, то нетрудно прийти к заключению, что фрау Зайлер будуарному быту явно предпочитает здравый практицизм. Никаких галантных сцен, никаких импрессионистов. Единственное украшение — три-четыре фарфоровые статуэтки, расставленные на низком буфете, рекламные подарки завода фарфоровых изделий — Флора представляет фирмы, снабжающие человечество столовой и кухонной посудой.
В этот раз состязание начинается в мою пользу — явление очень редкое, потому что обычно я проигрываю. Проигрываю по мелочам, не как первый раз.
— У вас недурно получается, — утешает меня в таких случаях Бэнтон. — Вам, должно быть, и в любви так везет.
— Охота вам говорить банальности, Ральф, — говорит Розмари. — Если человек апатичен в игре, он и в любви такой.
Тут немка могла бы возразить, что американец при всем его равнодушии к флирту в игре малый не промах, но она не возражает. Насколько я могу судить по моим беглым наблюдениям, Флора несколько раз пыталась флиртовать с Бэнтоном, но, увы, так и не сумела вывести его из летаргического состояния. Может быть, он не любитель крупных форм…
Итак, я определенно выигрываю, но мне особенно везет с момента, когда я сажусь напротив импозантной фрау Зайлер, потому что весь этот затяжной кон лучшая карта почти всегда оказывается в моих руках, а Розмари с Бэнтоном отчаянно обороняются; их оборона продолжается даже тогда, когда они попадают в опасную зону, а удары возмездия со стороны беспощадной немки сыплются один за другим, и наш банк все больше обретает контуры небоскреба, так что, когда Флора наконец подводит черту и делает сбор — бухгалтерские операции всегда выполняет она, — Ральф вынужден признать, что он никогда в жизни так не прогорал.
— Как видите, ради вас стараюсь, мой мальчик, — тихо говорит Флора, и я не могу не заметить, что глаза ее под действием скрытого внутреннего ликования обрели лазурный цвет.
— Вполне естественно, — отвечаю я. — Не будь людей вроде меня, никто бы не стал покупать ваших тарелок, поскольку нечем было бы их наполнять.
— Боюсь, вы ошибаетесь, полагая, будто моя симпатия к вам связана с тем, что вы торгуете продовольствием, — парирует немка, чем еще больше портит настроение моей квартирантки.
В результате длительного сожительства Розмари привыкла обращаться со мной, как со своей собственностью, хотя, в сущности, между нами не происходит ничего, кроме пустых разговоров. Но если в данном случае подначки Флоры вызывают у нее раздражение, то только потому, что этому предшествовал скандальный проигрыш. Обычно она умеет скрывать свое состояние. И если сейчас теряет над собой контроль, то это признак того, что она только начинает беситься. Озлобленная до предела, Розмари обычно предпочитает молчать.
Теперь уже Розмари моя напарница, она сосредоточенно смотрит в карты, и я, имея возможность немного поднять ее настроение, объявляю три без козырей, вслед за этим Розмари с торжествующим видом провозглашает четыре пики, не считаясь с тем, что я закрыл игру, в результате чего две кругленькие «помахали мне ручкой». Но три без козырей или четыре пики в любом случае — большой шлем, и это в какой-то мере воодушевляет мою партнершу, которая даже благоволит сказать мне:
— Очень сожалею, Пьер, но мне в голову не пришло, что тузы способны принести вам две сотни.
— Не стоит сожалеть. Я с истинным наслаждением наблюдал, как лихо вы разыгрывали конечную партию, — галантно отвечаю я, даже чересчур галантно, потому что никакой лихости в ее игре не было, да и при такой карте любой дурак мог выиграть.
— Ну, вы довольны? — спрашиваю, когда и второй манш заканчивается в нашу пользу.
— Чему тут радоваться, — отвечает Розмари. — С Флорой вы выиграли раза в три больше. Значит, вы любите Флору больше меня.
— А может, и я его люблю больше, чем вы, дорогая, — невозмутимо вставляет немка.
Так или иначе, закуска сейчас важнее, чем любовь, и мы отправляемся к длинному буфету, где наряду с рекламными, фарфоровыми, расставлены тарелки и попроще, с виду совсем плоские, заваленные мясом и зеленью. Практицизм немки находит свое выражение и на поприще кулинарного искусства. Она предлагает нам не так много, зато все достаточно вкусное, хотя нет в этом ни расточительных импровизаций Розмари, ни дорогостоящего гурманства американца, который заказывает закуски для своих вечеров в ближайшем ресторане.
— Будьте великодушны, ешьте сколько влезет! Иначе мне придется самой целую неделю доедать все это добро, — подбадривает нас немка, у которой вошло в привычку поддерживать светский разговор, пренебрегая светским тоном.
И мы едим, сколько в силах съесть, после чего снова принимаемся за карты, и в соответствии с правилом «повезет, так повезет» я продолжаю выигрывать, и первый мой выигрыш опять с Розмари, хотя, будь ты неладно, он и в этот раз намного меньше того, какой мне достался час спустя, когда моей напарницей стала немка.
— Теперь уже сомнений быть не может: вы и в самом деле больше любите Флору, чем меня, — констатирует моя квартирантка.
— В три раза больше, — уточняет хозяйка дома, чтобы подлить масла в огонь и подчеркнуть, как внушительна наша общая победа.
И ее миндалевидные лазурно-голубые глаза смотрят на меня так, словно она, после стольких встреч, впервые меня заметила. Этот взгляд мог бы пробудить во мне кое-какие мысли, будь я любитель столь большого формата и не знай я того, о чем, может быть, не подозревает Розмари: что эта самая Флора, кокетничающая своей холодностью и независимостью, уже завела себе приятеля.
— А немка изрядно действовала мне на нервы, — признается Розмари, когда мы возвращаемся домой.
— Я полагаю, дело тут не столько в ней, сколько в невезении.
— Да, верно. Но и в ней тоже.
После этого неожиданного признания собственной слабости она желает мне спокойной ночи и удаляется к себе.
О приятеле Флоры я узнал совсем случайно. Но если в течение месяцев ты общаешься с определенными людьми и жизнь протекает в таком тесном месте, как Берн, случайности становятся в какой-то степени закономерностью.
Это произошло во время одной из моих обычных прогулок по главной улице и прилегающим переулкам. Во время прогулок мне не раз случалось встретиться то с Ральфом, то с Флорой, но, обменявшись на ходу несколькими словами, каждый шел по своим делам. Однако, стоит мне встретить Розмари — если она не торопится на какой-нибудь крайне интересный диспут, — все мои планы рушатся, потому что она тут же тащит меня в какое-нибудь кафе или в кино и делает это с такой же милой непринужденностью, с какой поселилась в моем доме.
В этот раз встреча происходит не с Розмари, а с Флорой, и не на главной улице, а в куда более пустынном месте, довольно необычном для встреч. Тут я должен пояснить, что часть старого Берна имеет как бы два этажа, притом верхний этаж находится на одном уровне с главной улицей, а нижний — значительно ниже уровня реки Ааре. Прогуливаясь в тот день, я ненароком забрел именно в этот, нижний этаж, образуемый множеством строений весьма мрачного вида, вдоль которых тянется столь же мрачная крытая галерея.
Медленно двигаясь по галерее, я вслушиваюсь в собственные шаги, отчетливо звенящие под сводами. Наконец галерея остается позади, но я иду дальше. Слева течет река, глубокая и бурная, однако ее воды в этот зимний день утратили свой сине-зеленый цвет и сделались холодно-серыми. Они такие же переменчивые, как глаза Флоры, говорю я себе и, как бывает в подобных случаях, с удивлением вижу впереди Флору.
К счастью, она довольно далеко, у входа в громоздкий обветшалый лифт, который при всей своей неуклюжести способен за две минуты доставить вас в верхний город, куда пешком, в обход, пришлось бы топать два километра. Укрывшись за стоящим поблизости грузовиком, я осторожно посматриваю в сторону лифта.
Флора не одна. Возле нее торчит какой-то мужчина, ростом значительно ниже ее, зато плечи у него широкие, и всем своим видом он смахивает на профессионального борца. Случайный прохожий, если бы он вообще обратил на них внимание, наверняка принял бы их за незнакомых друг другу людей, ждущих лифта. Они, похоже, именно на это и рассчитывают, назначив здесь свидание, и — чтобы иллюзия была полной — стоят, почти отвернувшись друг от друга: Флора смотрит на реку, а борец — на свои ботинки.
Они стоят, будто совершенно незнакомые люди — мол, я тебя знать не знаю. Но вот что странно: они переговариваются между собой. Правда, с расстояния, которое нас разделяет, а также из-за того, что мне необходимо прятаться за грузовиком, я лишен возможности отчетливо слышать их слова. Зато мне легко вести за ними наблюдение, и я вижу, что разговор становится слишком затяжным для двух незнакомых людей, случайно столкнувшихся при входе в лифт.
Наконец Флора входит в кабину, которая, очевидно, давно уже ждет пассажиров, а борец предпочитает идти пешком и прямиком шагает в мою сторону. Я быстро обхожу грузовик, пересекаю асфальт и спускаюсь к реке, чтобы не маячить на горизонте. Несколько минут спустя я снова возвращаюсь на исходную позицию, к грузовику, и устанавливаю, что незнакомец уже удаляется по каменному полу галереи.
Пока тяжелый лифт медленно возносит меня к небольшой площади перед городским собором, я спешно провожу военный совет сам с собой. Подобные советы — довольно обычное и весьма полезное для меня занятие, хотя какой-нибудь психиатр определенно усмотрел бы в этом симптом шизофрении. В сущности, это горячий спор между мной — осторожным скептиком и другим мной — предприимчивым оптимистом. А как говорит генерал, спор нередко помогает найти лучшее решение.
Напасть на след борца не составляет особого труда. Пешеходный путь в верхний город только один, и, выиграв достаточно времени с помощью лифта, мне остается лишь подождать моего незнакомца. Только все оказывается не так просто. Не исключено, что Флора тоже где-нибудь затаилась, чтобы проверить, не ведется ли наблюдение за ее дружком. Может, и у него самого есть соучастник. Наконец, не исключена возможность и того, что незнакомец просто-напросто шмыгнет в первый попавшийся проулок, где ждет его машина, и ускользнет от меня. Спрашивается, стоит ли уже сейчас идти на риск, не лучше ли выждать еще немного?
Конечно, мне порядком осточертело выжидать. Я четыре месяца кисну в этой стране — и все на исходной позиции, и все с тем же нулевым результатом. Однако именно тогда, когда ожидание уже сидит у тебя в печенках, нужно соблюдать предельную осторожность, нельзя от нетерпения и досады совать голову в петлю.
К моменту моего выхода на площадь кафедрального собора военный совет окончен и принимается решение идти на риск. Нырнув в маленькое кафе в конце главной улицы, я дожидаюсь, когда из-за угла появится борец, и иду следом, держась на некотором расстоянии. В конце концов, что особенного, что я шагаю себе в тридцати метрах позади какого-то там гражданина, чье существование меня нисколько не занимает, да еще в этом небольшом городе, где все находится в двух шагах от главной улицы.
Незнакомец идет в приличном темпе — сразу видно, знает, куда идет, и ценит каждую минуту. Как выясняется, цель его — городской вокзал, точнее, поезд Берн — Базель — Мюнхен. До отхода поезда остается восемь минут — их хватает мне, чтобы сбегать к кассе и запастись билетом. Билетом до Базеля. Хотя не исключено, что придется продолжить путь до Мюнхена.
Медленно шествуя по перрону, я вижу: борец садится в вагон второго класса. Вхожу в тот же вагон. Выбираю местечко подальше, чтобы не мозолить ему глаза, но и достаточно близко, чтобы вести за ним наблюдение. Вынув из кармана газету, я по примеру своих соседей погружаюсь в изучение обстановки на бирже.
Езда до Базеля длится около часа. За это время я всего лишь четыре раза бросил взгляд на борца, пользуясь тем, что его тоже увлекли биржевые страсти. Человеку, видимо, и в голову не приходит, что за ним следят, а я, в свою очередь, не собираюсь убеждать его в обратном — нескольких беглых взглядов вполне достаточно, чтобы получить необходимую зрительную информацию, если, конечно, у тебя наметан глаз.
Незнакомцу лет пятьдесят — шестьдесят, но признаков дряхлости пока не видно. Сейчас, когда он снял серую шляпу с узкими полями, я могу видеть его большую голову, словно увенчанную лоснящимся куполом бритого темени. Похоже, он его выбривает столь же регулярно, как и свои толстые щеки. Встречаются мужчины, которые из боязни облысеть всю жизнь бреют голову.
Когда он отрывает глаза от газеты, я вижу их слегка прищуренными, словно он глядит на что-то ослепительное или весьма неприятное. Зато его чувственные ноздри кажутся не в меру открытыми, будто он воспринимает мир не столько зрением, сколько обонянием. В его массивной морде со свисающими сжатыми губами есть что-то бульдожье.
За полминуты до остановки поезда в Базеле незнакомец бросает газету на сиденье, встает, снимает с вешалки легкое пальто и шляпу и устремляется к выходу. Выждав минуту, я тоже выхожу на перрон.
Лишь в восьмом часу, после продолжительного томления в каком то кафе, человек приводит меня к своему обиталищу — к квартире на первом этаже нового жилого дома средней категории. На табличке значится:
МАКС БРУННЕР
торговый посредник.
Теперь, когда я установил наконец имя борца и несколько раз заснял его с помощью своей зажигалки, можно было бы считать свою миссию оконченной. Но где гарантия, что незнакомец привел меня именно к себе домой и что именно он и есть Макс Бруннер? В нашем деле, как и во всяком другом, поспешные выводы порождают иной раз невообразимую путаницу.
Выхожу на улицу и останавливаюсь на углу квартала, раздумывая, возвращаться мне домой или пока подождать. Перспектива снова ехать в Базель меня особенно не прельщает, а в сторону Берна, как мне удалось установить на вокзале, должны отправиться целых три поезда. Определенно есть смысл подождать, пусть даже перед пустыми яслями, как любит говорить генерал.
Мое терпение вознаграждается часом позже, когда борец снова появляется на улице. На сей раз он ведет меня в ближайший ресторан, и этого оказалось вполне достаточно, чтобы окончательно установить, с кем я имею дело, потому что кельнер, принимая от него заказ, не перестает болтать: «Естественно, герр Бруннер», «Сию минуту, герр Бруннер», можно подумать, он понял мои сомнения и решил во что бы то ни стало убедить меня, что передо мной именно Макс Бруннер, торговый посредник, а не кто-либо другой.
Теперь, если взглянуть на вещи с профессиональной точки зрения, ужинать в этом захудалом ресторане мне вроде бы и ни к чему. Однако сам по себе ужин — дело стоящее, так что я выпиваю две кружки пива, съедаю две порции домашней колбасы с кислой капустой, делаю дополнительно несколько снимков борца и отправляюсь на вокзал.
Итак, одна парочка в общих чертах вырисовалась: Флора Зайлер и Макс Бруннер. Хотя рост у них разный, оба они существа массивные и чем-то напоминают тяжелые танки. Неприятная ассоциация. У таких лучше не стоять на пути. Но сейчас вопрос в том, куда и зачем они устремились. Быть может, эти двое должны остаться в стороне от твоего собственного пути? И не пошел ли ты по их следам из чисто профессиональной мнительности или просто от нечего делать?
Может, оно и так. Но чтобы удостовериться в этом, я при первой же возможности навожу справку — через человека, с которым встречаюсь каждую неделю в двух шагах от главной улицы.
— В сущности, что вас заставило покинуть Италию? — спрашиваю я, воспользовавшись редким молчанием моего собеседника.
— А мафия? — отвечает он вопросом на вопрос.
— Верно, мафия.
— А инфляция? — продолжает Бенато.
— Да, действительно, инфляция.
— Чтобы дать тягу, довольно одной серьезной причины. А у меня, как видите, их две.
Обед наш уже близится к концу, и муки Феличе, стоящего возле нас на страже, тоже вроде бы должны были кончиться после того, как он несколько раз менял оброненные приборы и собирал остатки разбитых фужеров. Сейчас мы заняты десертом, так что в худшем случае Бенато прольет на скатерть кофе или наперсток французского коньяку, который ему по традиции необходим, как финальный аккорд, для лучшего пищеварения.
К счастью или несчастью, вместо того чтобы пролить кофе на скатерть, мой компаньон выпивает его, что всегда делает его особенно болтливым, и мне приходится какое-то время выслушивать его обстоятельную информацию о характере и повадках итальянских гангстеров. Бенато знакомы все приемы ограбления человека — дома, в машине или идущего пешком по улице, — но вместе с тем он знает, как защищаться от грабителей.
— Мне эти типы ничего не могут сделать. Но почему я должен вечно быть начеку, вечно смотреть в оба? Рано или поздно это начинает надоедать, не правда ли?
Он вопросительно смотрит на меня круглыми глазами сквозь толстенные очки в массивной оправе, предназначенные для того, чтобы вовремя обнаруживать подстерегающую повсюду опасность. Не получив ожидаемого ответа, он склоняет над столом свое младенческое лицо и растерянно произносит:
— О! Эта сигарета… не знаешь, куда ее положить, Опять прожег скатерть…
Бенато гасит сигарету, чтобы минуту спустя закурить новую, которая тоже наверняка прожжет скатерть или его собственные штаны. Затем переходит к инфляции.
— В свое время мой дед обанкротился, — слышится его голос, уже несколько сонный: действие кофе мало-помалу прекращается. — Отец, кое-как встав на ноги, постепенно разбогател, но и он обанкротился. А я так рассчитывал на его наследство. Унаследовал же только одни долги. Обанкротились и мои дядюшки, сперва один, потом второй. Словом, банкротство в нашем роду вроде бы наследственная болезнь. А может, это болезнь века, как вы считаете? Может, эти банкротства не что иное, как предвестники бедствия, нависшего над всем человечеством?
— Трудный вопрос… — неуверенно отвечаю я, делая знак Феличе, чтобы нес счет.
Наступает момент, когда Бенато не без сожаления вынужден меня покинуть, так как его ждет важная встреча с каким-то греческим торговцем маслинами (я, конечно, понимаю, что встреча эта — с собственной постелью), так что я, как обычно, остаюсь в конторе один между календарями двух авиакомпаний и перед стопой утренних газет. Однако в этот раз я задерживаюсь здесь дольше обычного. По пятницам я всегда несколько засиживаюсь в конторе. Вместо того чтобы бродить по улицам с риском нарваться на кого-нибудь вроде моей дорогой Розмари, я предпочитаю отправиться прямо к месту встречи.
Пятница. Суеверные люди считают ее несчастливым днем. Но чем-то она удобна: завтра уик-энд, все торопятся пораньше сделать покупки и вернуться домой. Улицы пустеют рано. Самое время для встреч.
Выхожу на Бундесплац, где возвышается потемневшее от времени здание парламента — цитадель демократии, надежно защищенная цитаделями капитала: слева — Кантональный банк, справа — Национальный банк, а спереди — Креди Сюис и Шпаркассе. Обогнув парламент, спускаюсь вниз, к мосту, по которому я всегда возвращаюсь домой. Только на сей раз мне необходимо задержаться на этом берегу. Я уже говорил, что Берн имеет как бы два этажа, и не лишне добавить, что в этом месте, между верхним и нижним этажами вычерчиваются одна над другой — или, если угодно, одна под другой — узкие террасы, соединяющиеся между собой небольшими лестницами.
В этот уже мертвый час апрельских сумерек и в эту сырую ветреную погоду вокруг ни души. Опершись на каменный парапет верхней террасы, я окидываю взглядом нижнюю. В полумраке маячит длинная худая фигура нашего паренька. И как всегда в таких случаях, мне кажется, что рядом со мной стоит мой покойный друг Любо Ангелов. Ведь паренек на нижней террасе — его сын, Боян.
Любо ничего не говорит, привыкнув еще при жизни смотреть на все с профессиональной точки зрения. Но привычка привычкой, а родительское чувство тоже что-нибудь да значит, не может он не наведаться сюда, в это место, где его сын делает первые шаги. Любо молчит, а в моей памяти всплывают те далекие годы, когда он меня учил делать первые шаги, точно так же как я сегодня помогаю его сыну встать на многотрудный и неприветливый путь разведчика. Пройдет, сколько ему суждено, и передаст пароль другому.
В сущности, я бы мог и не спускаться на эту террасу и не заглядывать на нижнюю: миниатюрная рация действует на расстоянии двухсот метров. Но когда вокруг никого нет, я обычно прихожу сюда и, как бы выполняя молчаливую просьбу Любо, стараюсь собственными глазами увидеть Бояна.
Слегка повернув колпачок авторучки, я слышу еле уловимый шум, а затем знакомый тихий голос:
— «Вольво» пять.
Колпачок вращается в обратную сторону, и я сообщаю:
— «Вольво» шесть.
Принято. Разговор закончен. И при всей его лаконичности он содержит достаточно данных для той и другой стороны. Боян сообщает, что для меня оставлен материал, и что он хранится в нашем тайнике — в черном «вольво», похожем на мое, и что «вольво» оставлено в соответствующем месте на улице, пятой по нашему списку. А я информирую, что в тайнике будет оставлен мой материал и что машину я перегоню на шестую по списку улицу.
«Пятая» — длинный переулок, берущий начало от Бубенберга, достаточно далекий, чтобы по пути можно было убедиться, что за мной нет слежки, и достаточно близкий, чтобы не переутомляться от излишней ходьбы. Я без труда нахожу «вольво», неприметное среди множества других машин. Отпираю дверцу, сажусь за руль и трогаюсь. А во время стоянки перед красным светофором извлекаю из-под приемника оставленное для меня послание и кладу на его место свое. Операция длится ровно восемь секунд.
Однако, чтобы освободиться от машины, мне приходится потратить гораздо больше времени. И не только потому, что «шестая» находится довольно далеко от «пятой», но и в силу того, что мне так и не удается найти место для парковки. Это вынуждает меня в соответствии с договоренностью отогнать машину на «седьмую», где обычно бывает свободней. Прозаические, способные навеять тоску детали осуществляемой ныне операции, получившей условное наименование «Дельта».
Подчас простейшая комбинация предпочтительней любой другой. Но когда слишком упрощенная схема сулит провал, приходится прибегать к более сложной. Когда атака двух «Б» — Боева и Белева — потерпела неудачу, возникла необходимость подготовить атаку трех «Б» — Боева, Бояна и Борислава. В сущности, эти три элемента и образуют треугольник, который в греческой азбуке получил наименование «Дельта». Мне предстоит поддерживать контакт с противником, Бориславу — с Центром, а Бояну — между мною и Бориславом. В случае если одно из звеньев — Боян или Борислав — сгорит, треугольник должен быть восстановлен за счет подключения нового действующего лица. Если же случится сгореть мне, то на операции «Дельта» вполне можно будет поставить крест. По крайней мере до новых указаний.
Возвращаюсь на Беренплац, где стоит моя собственная машина. Довольно иметь дело с тайниками. Пора возвращаться на легальное положение скучного и ничем не примечательного гражданина Пьера Лорана.
Пока я шарю в кармане, чтобы найти ключи, открывается дверь, и на пороге показывается Розмари, лишний раз демонстрируя свою способность перевоплощаться — одетая строго, хотя и не без шику, она теперь кажется этакой наивной и миловидной маменькиной дочкой.
— Ах, вы уходите? И в канун уик-энда оставляете меня одного? — восклицаю я с легкой горечью, хотя, честно говоря, в данный момент мне ужасно хочется, чтобы она убралась куда-нибудь и не мозолила мне глаза.
— Мне очень жаль, Пьер, но наш сосед герр Гораноф пригласил меня на чашку чая. Постарайтесь умерить свою скорбь. Гораноф принадлежит к числу людей, которые после двух партий белота начинают зевать, так что едва ли вам придется долго скучать без меня.
Окрыленный этим обещанием, я вхожу в свое скромное жилище, ставлю на плиту чайник, а затем поднимаюсь в библиотеку и читаю послание. Это ответ на мой запрос относительно Макса Бруннера. Ответ весьма краткий, но, чтобы составить его, видимо, потребовалось провести целое исследование.
Теперь мне известно, что Бруннер закончил курс экономических наук, войну провел — вероятно, благодаря определенным связям — в интендантских частях, сравнительно безбедно, в звании обер-лейтенанта. После войны обосновался — опять же не без связей — на поприще торговли. В военных преступлениях не замешан, в каких-либо политических выступлениях активного участия не принимает.
Словом, весьма безынтересные сведения, кроме одного-единственного пункта: в 1943—1944 годах интендантская часть, в которой служил Макс Бруннер, находилась в Болгарии. Пункт, над которым стоит поразмыслить. Особенно если предположить, что Флора, за которой скрывается Бруннер, оказалась соседкой болгарина Горанова не по чистой случайности, а по каким-то соображениям.
Бруннер — Флора — Горанов — это уже некие штрихи изначальной схемы. Как бы разновидность «Дельты», с той разницей, что здесь одно звено, возможно, охотится за другим через посредство третьего. Но при всей своей привлекательности эта наметившаяся схема пока лишена реального, конкретного смысла. Даже если такой смысл и существует, никто, кроме самой Флоры или самого Бруннера, раскрыть мне его не в состоянии. Но я не знаю, удобно ли, прилично ли будет явиться к кому-нибудь из них и спросить: «Скажите прямо, какого вам черта нужно от этого старика Горанова?»
Я иду в ванную, сжигаю над раковиной письмо и мою раковину намыленной щеткой — при такой любопытной квартирантке, как Розмари, лучше не оставлять следов. Затем, в спальне, я сквозь щелку между шторами наблюдаю, как моя квартирантка режется в карты с этими подозрительными типами, Горановым и Пеневым, как они одаряют ее милыми улыбками и наперебой угощают чаем, конфетами и печеньем.
В конце концов мне надоело созерцать эту сердцещипательную идиллию, и я спохватываюсь — чайник на плите, должно быть, уже закипел. Спустившись в кухню, завариваю чай и достаю кое-что из холодильника. Довольно постный ужин в канун уик-энда и довольно убогая схема для построения определенной гипотезы: Бруннер — Флора — Горанов.
Затем, в зеленом оазисе холла, я дремлю в мягком кресле, прислушиваясь к звонкому пению капели, оповещающей меня в этот голубой вечер, что наконец идет весна.
Да, наконец-то идет весна, и Розмари наконец-то возвращается домой.
— Как мило с вашей стороны дождаться моего прихода! — щебечет она, едва переступив порог. — Эти жалкие люди совсем уморили меня.
— Ничего удивительного, — отвечаю я. — Можно только гадать, во имя чего вы подвергаете себя такой пытке. Мало сказать охотно — с восторгом.
— Какой вы скверный, — тихо роняет она, опускаясь на диван. — Еще немного, и вы уличите меня в мазохизме.
— Почему бы и нет? Извращения становятся сейчас чем-то вроде нормы.
— Но если я не в силах ответить отказом, когда пожилой человек приглашает меня на чашку чая?
По моим личным наблюдениям, чтобы удостоиться этой чашки чая, Розмари на протяжении долгих недель приставала к пожилому человеку: строила глазки и при каждом удобном случае останавливалась у его садовой ограды, чтобы поболтать о том о сем. Но стоит ли придавать значение таким пустякам?
Быть может, не стоит придавать значение и тому обстоятельству, что, вырядившись в коротенькую юбку, сейчас эта маменькина дочка так бесцеремонно закинула ногу на ногу, что моему взгляду представилась поистине живописная картинка — ее стройные бедра обнажились вплоть до того места, где природе было угодно их соединить. И вообще в последнее время Розмари ведет себя дома, мягко говоря, непринужденно выходит при мне в холл в одной комбинации, почти голая, чтобы сказать мне какую-нибудь ерунду. Словно я бездушный робот или некое бесполое существо То ли она действительно считает меня до такой степени холодным, то ли надеется проверить, так ли это на самом деле, но ее бесцеремонность уже начинает меня раздражать.
— В свое время вы меня заверяли, что не будете звать гостей, — напоминаю я своей квартирантке.
— О Пьер! Ведь вы же сами…
— Вы заверяли, что вам несвойственно приставать к хозяину, а теперь вот убеждаете меня в обратном.
— О Пьер! Неужели вы считаете…
— Да, считаю. И эта ваша поза говорит о том, что, кроме мазохизма, вам не чужд и садизм…
— О Пьер! — восклицает Розмари в третий раз. — Зря вы пытаетесь выступить в несвойственной вам роли! Не станете же вы отрицать, что я для вас всего лишь собеседница, помогающая вам убить время? Хотя иной раз мне кажется, вы и в собеседнице-то не нуждаетесь.
Она произносит этот небольшой монолог и не подумав сменить позу, не придавая ни малейшего значения тому, куда направлен мой взгляд. Это бесит меня еще больше. Но ей вроде бы все равно, а может, наоборот — она отлично понимает, что к чему, и, словно для того, чтобы совсем уж довести меня, бесстыдно спрашивает:
— Чего вы на меня так смотрите?
— Вас это смущает?
— Во всяком случае, я не хочу, чтобы меня изучали, словно какую-то вещь. И потом, я не могу понять, то ли вы оцениваете качество моих чулок, то ли пытаетесь разобраться в сложностях моей натуры.
Будь я Эмиль Боев, я бы сказал ей такое, что она сразу бы заткнулась. Но так как я не Эмиль Боев, а Пьер Лоран, мне приходится проглотить эту пилюлю, и я спокойно произношу:
— Не воображайте, что ваша натура — непроходимые джунгли.
— Ага! Наконец-то вы ухватились за путеводную нить. Не могу не радоваться — авось и мне она поможет.
— Запросто! Вы только трезво оцените всю сложность собственной натуры…
— Вы как-то не очень ясно выражаетесь.
— Боюсь, как бы вас не задеть.
— А вы не бойтесь. Шагайте прямо по цветнику.
— Зачем же топтать цветы? Вы сами в состоянии разобраться в себе. Вы ведь понимаете природу мимикрии?
— Это и детям ясно.
— Вот именно. Ваши уловки им так же были бы ясны. Только у хамелеона срабатывает инстинкт, а вы действуете строго по расчету. «Сложность» вашей натуры покоится на чистом расчете. И потому вы так ее афишируете. Все эти маски, позы и перевоплощения диктует вам довольно нехитрое счетное устройство, заменяющее вам мозг и сердце.
Безучастное выражение, до последней минуты владевшее ее лицом, постепенно сменилось оживлением. Да таким, что я бы нисколько не удивился, если бы она протянула руку к столику и шарахнула хрустальной пепельницей меня по голове. Но как я уже говорил, когда Розмари приходит в бешенство, буйство для нее не характерно. Какое-то время она сидит молча, вперив взгляд в свои обтянутые нейлоном колени, потом поднимает голову и произносит:
— Того, что вы мне сейчас наговорили, я вам никогда не прощу.
— Я всего лишь повторяю вашу собственную теорию об эгоистической природе человека.
— Нет, того, что вы сейчас наговорили, я вам никогда не прощу, — повторяет Розмари.
— Что именно вы не склонны мне простить?
— То, что вы сказали относительно сердца.
— О, если только это…
Чтобы живописная картина больше не маячила у меня перед глазами, я встаю и закуриваю сигарету. Затем делаю несколько шагов к окну и всматриваюсь в голубизну ночи, а тем временем звонкая капель методично повторяет все ту же радиограмму о наступлении весны.
— Возможно, я выразилась слишком упрощенно, но, если я говорю, что люди эгоисты, это вовсе не означает, что все они на одно лицо, — слышу за спиной спокойный голос Розмари. — И если у одного человека, вроде вас, грудь битком набита накладными да счетами, не исключено, что в груди другого бьется живое сердце.
— Вы тонете в противоречиях.
— Противоречия в природе человека, — все так же спокойно отвечает Розмари. — Пусть это покажется абсурдным, но есть люди, у которых эгоизм не вытеснил чувства. И как это ни странно, я тоже принадлежу к числу таких людей, Пьер.
Она встает, тоже, видимо, решив поразмяться, и направляется в другой конец холла.
— Я верю вам, — говорю в ответ, чтобы немного успокоить ее. — Может, я хватил через край, когда коснулся последнего пункта.
— Нет, вам просто хотелось меня уязвить. И если у меня есть основание расстраиваться, то только из-за того, что вам это удалось.
— Вы мне льстите.
— Я действительно привязалась к вам, Пьер, — продолжает моя квартирантка и делает еще несколько шагов по комнате. — Привязалась просто так, против собственной воли и без всякого желания «приставать к хозяину», как вы выразились.
— Может быть, именно в этом и состоит ваша ошибка, — тихо говорю я.
— В чем? — Розмари останавливается посреди холла. — В том, что привязалась, или в том, что не приставала к вам?
— Прежде всего в последнем. Чтобы убедиться, что у человека есть сердце, нужны доказательства.
Она делает еще несколько шагов и, подойдя ко мне вплотную, говорит:
— В таком случае я уже опоздала. Мы до такой степени привыкли друг к другу, что…
Как я уже сказал, она подошла ко мне вплотную, я ей не удается закончить фразу по чисто техническим причинам.
— О Пьер, что это с вами… — шепчет Розмари, когда наш первый поцелуй, довольно продолжительный, приходит наконец к своему завершению.
— Понятия не имею. Наверно, весна этому причина. Неужто не слышите: весна идет.
Я снова тянусь к ней, чтобы заключить ее в свои объятия. Но, прежде чем позволить мне это сделать, она резким движением опускает занавеску.
Потому что, как я, кажется, уже отмечал, в жизни в отличие от театра действие нередко начинается именно после того, как занавес опускается.