Николай Строковский
ТАЙГАСТРОЙ

ГЛАВА I


1

Гребенникову приснилось, что стоял он на скалистом берегу и смотрел, как мимо него бежала горная река. Вода была такая прозрачная, что он различал каждый камешек многоцветного гранитного ложа, и от нее веяло свежестью. Широкие мраморные плиты с коричневыми затеками лежали одна над другой, образуя ступени. Он пошел по тропе, круто поднимавшейся над рекой в гору. Таежный лес редел. И вдруг за перевалом хребта открылся альпийский луг с голубыми и красными цветами.

Гребенников остановился и долго не мог оторвать глаз от зеленой густой травы, от ярких, точно после дождя, цветов.

Потом услышал журчанье ручья. Вода была где-то здесь, близко, но отыскать ее среди высокой травы он не мог.

Спал Гребенников, вероятно, часа три, потому что когда проснулся, в вагоне догорала свеча, а лег, когда ее только зажгли.

Со своей верхней полки Гребенников заглянул вниз.

Луч от фонаря падал на бутылку. Мелкие пузырьки ложились на стекло, вода выделяла их и смывала, косо поднимаясь к горлышку всякий раз, когда вагон, качаясь, будто уплывал в сторону. За окном лежала густая темнота, поезд шел быстро, вещи на верхних полках были как живые.

Он достал из-под головы свою баклажку и держал над ртом, пока со стенок не сбежала капля, отдававшая ржавой жестью.

Вскоре поезд замедлил ход, по вагону расплескался желтый свет, завизжали тормозные колодки, будто за стеной точили зазубренный топор; несколько секунд тихого приятного хода, темень снова прижалась к окну — его словно завесили одеялом, — и поезд остановился.

Гребенников поспешно сошел. Перед крохотным вокзалом стоял встречный поезд. Пришлось бежать в темноте, между двумя составами, потом он обошел паровоз, погрузившись на несколько секунд в теплый дух, приправленный запахом масел, и выбрался к водокачке. Как назло, кипятильник оказался в противоположной стороне вокзала. Гребенников побежал по малолюдному перрону. Промелькнула будка с продуктами. Он вспомнил о больном мальчике, ехавшем в одном с ним купе, вернулся и купил пряников. Потом побежал дальше. Позади осталось станционное здание.

Кипятильник обнаружил себя раньше, нежели его удалось увидеть: в темноте особенно четко звенели чайники, жестяные банки; каждый торопился поскорее набрать воды и подставлял под кран свою посуду, бесцеремонно оттесняя другого. Звенящая струя воды еще больше возбуждала жажду. «Проклятая рыба! — подумал Гребенников. — И надо было наесться...»

Прозвучало два звонка.

— Живей, живей, товарищи! — торопил людей Гребенников, переступая с ноги на ногу от нетерпения.

Пока дождался своей очереди, прозвучал свисток, толпа рассеялась, Гребенников остался один. Он дорвался наконец до крана и пил... пил... Вода была теплая, болотистая на вкус, но он пил и не мог напиться. Потом налил в баклажку и, стряхивая капли с френча, побежал к поезду, который уже набирал скорость.

Изловчившись, он ухватился за поручни первого подвернувшегося под руки вагона и взобрался на ступеньки. В тамбуре Гребенников испытал знакомое посасывание под ложечкой, наступавшее обычно после быстрого бега; надо было напрячь всю волю, чтобы не поддаться обмороку. Когда сердце успокоилось и тошнота прошла, снова захотелось пить, — пожалуй, еще больше, чем прежде.

Он выпил всю воду и направился к себе. Вагоны были забиты доотказа, в каждом прочно держался свой особенный запах; в узкий проход свисали с полок обутые и разутые ноги.

Гребенников отжимал одну дверь за другой, проходил через брезентовую гармонику, соединявшую вагоны. На переходах ветер бил песком в лицо, под ногами двигались щиты, и было видно, как стремительно уносились белые в ночи шпалы.

У почтенного бородача, упорно боровшегося со сном, Гребенников узнал, что этот вагон и есть от хвоста четвертый.

«Но где женщина с больным ребенком? И мои вещи?»

Он обошел все отделения, но ни соседей по купе, ни своих вещей не нашел.

Прошел до последнего вагона и вернулся к голове поезда.

Когда стало ясно, что произошла неприятность, Гребенников отыскал кондуктора.

— Вы в какую сторону ехали? — спросил кондуктор, — на восток или на запад?

— На запад!

— Этот поезд идет на восток. Вы сели не в свой поезд.

— Вот так номер!

— Ничего! Бывает, — утешил кондуктор. — Сойдете на следующей станции. В железнодорожной практике это частенько случается.

Так и не разобравшись, в чьей же практике случается — кондукторской или пассажирской, Гребенников, досадуя на себя, простоял в тамбуре, пока поезд не остановился. Станция была глухая, закопченный фонарь висел рядом с колоколом. «Вот куда занесло... — подумал он. — Сколько же придется здесь проторчать?» Он оглянулся по сторонам и пошел на огонек.

В линейном посту ГПУ сидел за столом дежурный; он читал книгу, держа в руке толстую короткую свечу.

— Товарищ дежурный, — начал Гребенников, переступая порог.

— Что случилось? — спросил дежурный, не поднимая головы от хорошо изданного томика Маяковского.

И вдруг...

«Где я слышал этот голос?»

Гребенников делает шаг. Лицо дежурного в тени. Незнакомое лицо. Но какие-то складочки на щеке и у глаза... Губы... Такие знакомые губы...

— Журба! Колька! — крикнул Гребенников.

У дежурного накренилась свеча; на книге сразу же образовалось стеариновое озерце.

— Ты?

Они бросились друг к другу.

Когда первый хмелек радости отошел, Журба вызвал к аппарату дежурного агента соседней станции и передал об отставшем пассажире. Ему ответили, что вещи переотправят с первым же поездом на разъезд.

— Черт его знает, как получилось! Заплутался в темноте, а пить — хоть из лужи напейся!

Гребенников увидел графин и налил доверху стакан. Журба улыбнулся.

— Когда обратный поезд?

— Через пять часов.

— Ну, ничего. Для такой встречи...

Они еще раз обнялись.

— Дай хоть посмотреть на тебя, — сказал Журба, выходя из-за стола и поднимая свечу.

— Что там смотреть! Через три года стукнет полсотни... А я тебя на улице не узнал бы... Тебе под тридцать? — спросил Гребенников.

— Двадцать восемь!

Николай принес чайник с кипятком, вынул из ящика стола сахар в баночке из-под кофе и хлеб, завернутый в газету.

— Пока суд да дело, выпей чайку!

— Сколько же это мы с тобой все-таки не виделись? — спросил Гребенников, наливая в кружку чай и садясь на подоконник.

Николай скосил глаза и чуть нахмурил брови.

— С конца двадцатого!

— Правильно, с конца двадцатого. Вот так штука!

Гребенников зашагал по комнате.

— Думаешь, не искал тебя? Искал. Справлялся. Сейчас еду в Москву. В груди не сердце — вулкан везу. Ей-богу!

Николай рассмеялся:

— Такой, как был!.. Ничего не изменило время. Только разговорчивей стал!

— Разговорчивей? Признак старости!.. Но как ты здесь очутился? Мне сказали, что ты в армии. На Дальнем Востоке где-то.

— Так бы оно и было... После Одессы попал на польский фронт, в двадцать третьем демобилизовался, командировали в Москву, в железнодорожный техникум, в двадцать седьмом окончил, работал на сибирской магистрали. Когда поднялась завируха с белокитайцами, захотелось намылить им шею, вызвался в армию.

— Так мне и сказали.

— А меня, брат, вместо того чтобы на фронт, в ГПУ послали. А я свое — на фронт... А мне говорят: «Дисциплинку не знаете». И заперли вот сюда... в глухомань...

— Ничего. Дисциплина, действительно, дело не пустяковое.

Гребенников вдруг задумался.

— Сколько прожито и пережито... Только за мемуары садись! Сколько наших пало за народное дело... Сколько заживо сгнило на царской каторге... — Он вздохнул.

— Живая история! — сказал Журба.

— Еду сейчас в Москву. Вызвали к Валериану Владимировичу Куйбышеву. Был я на шестнадцатой партконференции. Бог ты мой, какие открываются горизонты!

— Знаю. Материалы и мы здесь прорабатывали. И обращение конференции читали в «Правде».

— Прорабатывали! Читали!..

Гребенников взял Журбу за медную пуговицу.

— Ты хоть так не говори! Такие материалы не прорабатываются! Это — в крови, в мозгу, в каждой клеточке тела!

Как десять лет назад, Журба с прежней остротой ощутил обаяние старшего товарища и друга.

— После старых наших дел да после гражданской войны меня сейчас, если хочешь знать, ничто так не захватывает, как реальное строительство реального социализма! — Гребенников провел рукой по высокому своему лбу.

Журба заметил, что некогда густые черные волосы Гребенникова сильно поредели, перевила их седина, а лоб стал выше, белее и весь испещрен мелкими частыми морщинками.

— Вот ты говоришь, что знаешь решения шестнадцатой партконференции. А вдумывался ли ты по-настоящему в цифры? Нет, по глазам вижу, что не вдумывался! У того, кто по-настоящему вдумывался, глаза другие. Шучу? Нет. Я был на конференции и видел. Это, дружок, такая поэзия, что дух захватывает! Честное слово!

Журба, не отрываясь, следил за тем, как менялось подвижное, очень выразительное лицо Гребенникова.

— Ты послушай меня: за пятилетку должны мы вложить в одну только промышленность девятнадцать с половиной миллиардов! А миллиарды — это что? Гора казначейских знаков? Нет, братишка, миллиарды — это Днепрогэс, Магнитка, Уралмаш, это заводы в Москве, Горьком, это Сталинградский тракторный! Это Кузбасс! Вот что такое девятнадцать миллиардов! Страна превращается в гигантскую строительную площадку! Скажу прямо: сейчас только этим и живу...

Гребенников снял дымчатые очки, и Журба увидел сияющие, молодые глаза. «Прежние глаза», — подумал он.

Гребенников, необычно подвижный, взволнованный, принялся рассказывать о конференции и делегатах.

— Наши «леваки» верещали, что раз гражданской войне конец — конец и революционной романтике. Заводы там разные строить к лицу ли? Орлам ли ходить с курами да в навозе копаться?!

Оба рассмеялись.

— А тут пошла другая «романтика». У одних — «сверхиндустриализация», у других — «мирное врастание буржуазии в социализм»!

— Мерзавцы! — перебил Журба. — Был как-то и я в Москве. Повстречал одного человечка. Разговорились.

А он мне: «К чему все это? Россия была и останется зерновой да ситцевой! Не догнать нам ни Европы, ни Америки». Вот гады! И я подумал, что если открытая гражданская война с пулеметами да пушками закончилась, то скрытая война, более сложная, тонкая, только теперь по-настоящему разгорается.

Журба выбил свою трубочку о каблук сапога, зарядил ее табаком, примял большим пальцем с желтым ногтем и, вкусно причмокивая, закурил от свечки.

— Кому-кому, а мне на собственной шкуре приходится это испытывать, — сказал Гребенников. — Поручила партия мне большое дело. Очень большое. Просто сразу и не охватишь его.

— Строительство?

— Строительство. Но какое!

Гребенников широко раскрыл руки.

— Закладываю новые базы на Востоке. В алтайской тайге. Понял? В дикой глуши. Но, знаешь, где ступила нога советского человека, там уже и нет глуши! Начинаю строить гигантский металлургический комбинат. Люди нужны, как воздух, как вода. И не просто люди, а свои. Теперь понимаешь, почему искал тебя? Почему так обрадовался встрече? Отбираешь каждого честного человека, что называется по зернышку. Заберу тебя с собой. Как посмотришь на это?

— С тобой пойду, куда захочешь.

Гребенников обнял друга.

У Николая была тонкая талия, перетянутая узким ремешком, и широкая сильная грудь.

— А ты вот какой! — сказал вдруг Гребенников, залюбовавшись другом. — Кучерявый! И глаза как у девицы. И губы... Откуда они у тебя такие красивые?

Что-то прежде я за тобой этой красоты не замечал, Хоть на выставку!

Журба рассмеялся. Обнажились ровные белые зубы; только три боковых были из золота.

— С тобой, Петр, пойду, куда хочешь.

— Иного ответа и не ждал!

— Только отпустят ли из ГПУ?

— Это я возьму на себя.

Позвонили.

Николай снял трубку. По отдельным репликам Гребенников понял, что говорили с соседней станции. Поезд прибыл, вещи нашлись.

— Значит, в порядке?

— Как видишь.

Пришла смена.

— Пойдем ко мне, поспишь часок, а тем временем придет поезд.

Журба сдал дежурство, и они вышли.

Начинался рассвет. Зашумели верхушки деревьев. Было свежо и росно.

— Кто твое прямое начальство? — спросил Гребенников, зябко поеживаясь.

Николай ответил.

— Ладно. Устрою. Значит, по рукам?

— Только бы отпустили.

— Не знаю вот, зачем вызвали сейчас к Куйбышеву и Серго, — сказал Гребенников. — Дел уйма. Только площадку успели выбрать. А сколько спору да разговоров! Но ничего. Скоро солнышко подсушит — и за работу.

Оставив позади себя вокзал, Журба и Гребенников вышли на дорогу в поселок. Солнце уже золотило крыши, седые от росы.

— Но до чего хорошо, что я повстречал тебя! — снова сказал Гребенников. — Лучшего подарка мне никто сделать не мог бы, честное слово. А вообще ты понимаешь, что творится? До семнадцатого года мы как-то знали друг о друге все. Тот в тюрьме или в ссылке, тот за границей, тот в подполье. Потом на фронтах. А после гражданской разбросало по великой нашей земельке кого куда. Ты вот в Сибири очутился, и я не знал, я долгое время работал в Донбассе по металлургии — и ты об этом не знал. Лазарь Бляхер в Москве.

— Что ты говоришь! Кем он? — живо спросил Журба.

— Большим человеком. По научной части пошел. Встречался я с Лазарем на конференции. О чем только мы не поговорили, чего только не вспомнили... Было много и смешного и горького... Как его любил мой старик! Ты себе представить не можешь! Кажется, он любил Лазарьку больше, нежели нас, своих детей! Честное слово. После конференции просидели мы с ним ночку, как жених с невестой. Все-все перебрали в памяти: я ведь с ним также лет восемь не виделся.

— Да, выросли люди. И старше стали, не годами, а так, всем своим укладом. Как и республика наша.

— Но самое интересное, Николаша, я думаю, это то, что большинство наших за парты село, едва только кончилась гражданская. Борода — во! — а карандаш в руки, тетрадочку на парту. И умно! Скажу тебе: до каких пор нам ходить на поводу у буржуазных спецов? Директор, а без инженера — тпру! Нет, браток, раз партия тебя сделала директором, то и понимать все сам должен. Хватит с нас шахтинского дела! Я тоже посидел за партой, Промакадемию кончил, на заводах поработал — и на Украине и на Урале. Сам понимаешь, раз партия начала большое строительство, его руками буржуазных спецов да разных иностранцев не выполнишь.

— Наши все налицо, — сказал Журба, — а вот всякие подлецы подались кто куда. Одни к Зиновьеву, другие к Бухарину да Рыкову, — играют в «большую политику»!

Гребенникова перекосило от злости.

— Столько натерпелись мы все, пока завоевали волю, возможность строить свое социалистическое государство, а этим мерзавцам все нипочем!

— Ну вот и фатера. Заходи! — сказал Николай.

— Женат, Колька?

— Бобыль.

— Что это ты? Вот чудак! Давно пора детей качать. Коммунисты должны иметь большую семью. Большую, крепкую семью. На меня не смотри: тридцать лет революционной жизни — не шутка.

Журба толкнул дверь.


2

Они напились чаю, и Гребенников лег на постель, испытывая ту особую душевную взволнованность, которая все чаще посещала его. Николай не переставая курил трубочку, посасывая ее так, будто за щекой лежал леденец.

— Вот с Лазарем просидели мы недавно ночку, теперь с тобой готов день просидеть. Разговорчивей стал? Нет, не то слово. Душа просится... Переполнена...

Николай сел на постель с краю. Сколько воспоминаний и ему принесла встреча... Многое поросло быльем, а сейчас поднялось и было живым, горячим.

Солнце уже хозяйничало в комнате, освещая стол, «солдатскую» кровать, полки с книгами. Гребенников встретился взором с Журбой, еще раз внимательно осмотрел друга и подумал, что свежие девичьи губы и волнистые белокурые волосы никак не гармонировали с мужественным выражением синих холодных глаз.

— Знаешь, Николаша, когда на конференции развернулась перед нами картина пятилетнего плана, я сказал себе: вот оно, наше, выстраданное, отвоеванное, выпестованное. Не к этому ли шли лучшие люди издалека? Шел народ — через тюрьмы, ссылки, каторгу! И мы с тобой!.. И такая любовь к нашим людям, к каждой цифре плана, словно это не хозяйственный план, а душа народа. И такая злоба к иудам, которые всюду втыкают нам палки в колеса.

Они вспоминали эпизоды из прошлого, казалось бы, без всякой видимой связи, но связь эта существовала, и уже через несколько часов сплелся узор, в котором все было зримо.

— А, знаешь, мне частенько мерещится та проклятая ночь в Одессе... — сказал вдруг Гребенников, сняв очки и устремив взор куда-то в сторону.

Николай захрустел костяшками пальцев.

Намяли и мне тогда бока контрразведчики... Еле очухался... Но кто нас все-таки вызволил от расстрела? Неужели не разгадали тайну? — спросил Журба.

Гребенников покачал головой.

Оба умолкли. Стало тихо, так тихо, что оба услышали и тиканье часов и как между бревен избы зашевелился какой-то жучок. И вдруг оба увидели со всей ясностью то, что случилось десять лет назад.

...Наступали последние дни белой Одессы. Областной комитет партии большевиков разработал в глубоком подполье план восстания: в средине января 1920 года в белом тылу и на французских судах должны были взвиться красные вымпелы.

Журба шел на явочную квартиру. Каким-то шестым чувством ощутил, что по следам его идут. Он зашел в первую попавшуюся подворотню. Двор был глубокий. Николай побежал вглубь. За сараем оказалась кирпичная уборная. Он забрался туда и накинул крючок. Вскоре во дворе раздались шаги. «Нашли...» — подумал он.

Контрразведчики обошли двор, заглянули в сарай. Они собрались уходить, как вдруг кому-то понадобилось в уборную. Мужских отделений было два (Николай спрятался в женском); контрразведчик толкнул как раз ту дверь, за которой находился Николай. Дверь оказалась закрытой.

Контрразведчик свистнул. Николай вынул револьвер, спрятал его в щель, заложил туда же документы.

Дверь потянули — крючок оборвался. Журбу схватили за руки.

— Ты кто?

— А что?

— Документы!

— А без документов в уборную нельзя?

— Где живешь?

— В шестом номере...

— Кто такой?

— Рабочий завода Крахмальникова...

— Пошли!

Николая повели к дворнику.

— У нас такой не проживает.

Офицер вспыхнул:

— Обманывать? — и ударил по лицу.

Николай, рассвирепев, кинулся на ближайшего, ударил его кулаком под глаз, другого офицера ударил ногой. Третий, в штатском, выстрелил в Николая в упор. Пуля прострелила мышцу руки. На Николая накинулись, повалили на землю, обмяли, надели наручники.

— Мы тебе покажем, как драться! — с дрожью в голосе сказал юнкер, которого Николай ударил ногой в живот, и, размахнувшись, стукнул чем-то острым в лицо. Николаю показалось, что он накололся глазом на гвоздь. Потом повели. Шел мокрый снег, он забирался за рубаху, стекал по животу. Рубаха у Николая промокла до нитки. Стало очень холодно.

«Вот и все... И никто не знает... И нельзя известить...»

В контрразведке его тщательно обыскали, но ничего не нашли.

Стали допрашивать.

Очнулся он в каменном мешке, на полу, часа через два после допроса. Во рту, распухшем, превращенном в огненную рану, зацокали зубы.

Николай пригнулся к плечу, утерся, потом выдавил языком выбитые зубы.

Ночью его еще раз вызвали на допрос.

— Кто ты?

— Этого вам знать не дано!

Его били, допрашивали... снова били... отливали водой и снова допрашивали. Ничего не добившись, посадили в одиночку.

Только на второй день он пришел в себя. Во всем теле не было живого места. Сознание стало путаным. То ему казалось, что он на допросе, бросается на офицера, бьет его связанными цепочкой руками, двигает стол, отпихивает кого-то плечом в ярости, дающей силу, которой нет границ. То казалось, что он на свободе... Вот он идет знакомыми улицами на явочную квартиру. В руках кусок хлеба. Он стучит. Ему открывают. Навстречу — Гребенников. «Все сделал?» — «Все». — «Как французы?» — спрашивает Гребенников. «Двадцатого выступают!»

Входит Лазарь Бляхер. Глаза Лазаря провалились от бессонных ночей и тревоги. Он, как и Гребенников, жмет Николаю руки, спрашивает о том же.

Николай поднимался и смотрел вокруг, силясь вспомнить, где он и что случилось. Было больно смотреть заплывшими, затекшими глазами даже в тускло освещенной камере смертников. Слипшиеся волосы торчат, как воткнутые в кожу булавки. «Но это только начало, надо готовиться к худшему».

Мысль о деле, о Гребенникове и Лазаре Бляхере, о подпольном комитете большевиков — все это вставало перед глазами, и в этом черпал он силы, в этом заключалась та живая вода, которая помогала страдающему телу переносить нечеловеческие муки.

— Ты еще мальчишка! Сколько тебе лет? Девятнадцать? — говорили ему. — Что ты так защищаешь? Что тебе за это дадут?

— Мне никто ничего не даст. И вам этого не понять! И будет по-нашему! По рабочему!

Он переползал в камере с места на место, чтобы холодом цемента умерить жар своих ран, и впадал в беспамятство. Только в таком состоянии разжимались его зубы, и даже в коридоре было слышно, как страдал человек.

К «волчку» подходил часовой.

— Чего орешь? Еще хочешь?

Кажется, совсем недавно он работал на заводе Гена, носил прокламации, завернутые в тряпье вместе с хлебом. И вот он, девятнадцатилетний парень, готовится к смерти. Какие-то отрывки тусклых воспоминаний, как снимательные картинки. Кусочек голубого неба. Шарманка с зеленым попугаем, коробочка с билетиками, предсказывающими «счастье».

Разлука ты-и, разлу-ка,

Чужа-я сто-о-рона...

Никто нас не-е раз-лу-чит,

Как мать сыра зе-емля...

У попугая клюв крепкий, с выщербинкой, под «замок», и глаза выпуклые, будто накладные стекляшки, и хвост в известке, неопрятный...

Разлука ты-и, разлу-ка,

Чужа-я сто-о-рона...

Вот он, босоногий мальчишка, ползает по полу. У отца сапоги с отставшей подошвой. Деревянные гвоздики кажутся зубами щуки. Круглый стол на одной ноге, как гриб. Мальчишкой он любил забиваться в угол комнаты и оттуда смотреть на все, что находилось вокруг. В полу множество щелей. Здесь можно найти иглу или позеленевший, в пупырышках, грош. Можно засунуть руку за сундук и вытащить скомканную бумажку или пригорелый, с засосанным концом окурок.

В зеленом крикливом попугае, в шарманке, даже в рыжем прусаке, у которого членистые, как бамбуковая удочка, усы, таилась иная жизнь, хорошая уже тем, что не походила на настоящую... Потом обрыв в памяти. Исчезла мать. Запомнился новый дворик, в котором не повернуться подводе, чахлое деревцо подле косого сарайчика, детишки, у которых ноги изогнуты, как оглобли извозчичьей пролетки, собака с репейниками в шерсти, рыжий кот с маслянистыми глазками, косо прорезанными узкими щелями, и нужник, сделанный из крашеной старой жести...

Ночью по камере бродила крыса. Не боясь никого, она ходила по полу, волоча за собой длинный рубчатый хвост. У крысы были нежные, почти ласковые глаза и хорошая, добродушная мордочка. Только хвост... в кольцах, облыселый и длинный, как кнут... Без отвращения он не мог смотреть на хвост.

Днем в тюрьме стояла тишина. Шаги коридорной охраны не доносились. Николай подходил к «волчку» и почти всегда накалывался на острый глаз тюремщика. Уже прошло намеченное для восстания число, а Николай сидел в одиночке, не зная, что было за стенами (никто на позывные стуки не отвечал ни справа, ни слева).

Однажды ночью зацарапался ключ в замке... Журба проснулся раньше, чем в камеру вошел офицер. Приказал собраться. Он пошел по коридору, нетвердо ставя носи и испытывая головокружение, от которого казалось, что пол уплывал куда-то в сторону. Пахло прокисшим хлебом и карболкой. В дверях «волчки», за ними — обманчивая тишина. «Прощайте, товарищи!» — мысленно говорил Николай, провожая каждый «волчок». Во дворе, за высокой стеной, давила тьма. По углам здания светились во тьме угольки: конвой прокуривал скуку ночного наряда.

Журбу ввели в отделение «ворона», закрыли на засов. Потом ввели еще одного — в другое отделение, глухо изолированное. Было слышно, как привели третьего. Шофер дал газ, машина пошла. В потолке «ворона» находилось крохотное отверстие для воздуха, и в этом отверстии виднелся кусочек звездного неба. На крутых ребрах мостовой машину потряхивало; изредка над головой проносился луч света, и снова машина неслась по темной, накатанной дороге.

Потом остановилась. Николай вышел последним и с особенной остротой ощутил запорошенную снегом землю, увидел ее как-то по-новому, словно впервые в жизни. Это ощущение длилось несколько секунд — пока он не узнал своих спутников. Николай замер...

В нескольких шагах, среди конвоиров, стояли Гребенников и Лазарь Бляхер...

Первая мысль — броситься к ним, но по условиям конспирации он не должен был обнаруживать свое знакомство с ними даже перед смертью. Они смотрели друг на друга и испытывали одно и то же чувство: для каждого эта встреча была нежданной, потому что поймали их врозь и на допросе не сводили.

Прихрамывавший офицер первым увел в овраг Лазаря Бляхера. У офицера был поднят воротник шинели, а глаз и часть щеки перевязаны черной повязкой. «Похоже, что лицо скрыть старается, — подумал Николай. — У, падаль!»

С дороги — два шага в сторону, и люди затерялись в черноте ночи. За жизнью закрылась дверь.

«Но почему один палач ведет на расстрел? — подумал Николай. — Неужели они так уверены, что со связанными руками мы ничего сделать не сможем?»

— Позвольте проститься с неизвестным товарищем! — сказал могильщикам Гребенников.

— Можешь!

И вот они стоят вместе в кольце охраны. Руки у обоих связаны за спиной. Николай становится спиной к Гребенникову, тот понимает намерение товарища и также становится спиной. Их пальцы встречаются. Ощупывают браслеты, цепочку кандалов. Снять? Невозможно. Они снова встречаются пальцами, и особое чувство от того, что рука друга тепла и может в пожатии передать все, чего не могли сказать слова, было самым радостным в этот миг, предшествующий смерти.

Ночь. Холодно. Ветер скоблит бритвой заросшее лицо. Глядя на дальние огни, можно подумать, что остановились среди дороги на минуту: шофер исправит неполадку, и все поедут дальше. Там, на улицах, пятна фонарей, узкие полосы света, струящегося сквозь ставни, гулкие и сторожкие шаги патрулей и ночных пешеходов с особыми пропусками и удостоверениями. И стрельба. Всю ночь стрельба.

Возле колеса «ворона» шелестит пучок соломы, откуда-то принесенный ветром. Глаза уже присмотрелись в темноте. У Гребенникова в бороде крошки хлеба. Все было обычным в этот час; необычным было лишь сердце: оно уже ничем не отзывалось на то, что предстояло через несколько минут. Потом вдруг застучало в висках, застучало, как на телеграфе, — и жизнь прошла узкой лентой со своими точками и тире... Не верилось, что тело, свое живое, теплое тело через минуту задубеет и все ему будет безразлично.

Розовое нежное пятно вспыхивает в овраге, сухо, хлопком в ладоши стучит выстрел. Потом торопливые шаги.

— Я пойду вторым! Прощай, друг! — сказал Журба. А в пожатии рук и поцелуе сказал: «Беги! И я убегу! Надо хоть попытаться!»

Юноша вышел из кольца охраны. Он шел сам.

Вот и овраг. За спиной — офицер с револьвером в руке. Один на один. Темная ночь. Овраг. Правда, руки связаны, а у офицера — револьвер. Но — все равно. Пора!

«Ударю его ногой в живот», — решает Николай. И тут он слышит:

— Вам устроен побег... Дайте руки... открыть замок наручников...

Это не сразу дошло до сознания. Николай не верит. Но офицер стреляет в воздух. Наручники сняты. Значит — правда! Николай скатывается вниз...

Через несколько минут собрались все трое: Бляхер, Журба, Гребенников. Обсыпанный снежком куст шелестел на ночном ветру на дне глухого оврага, далеко за городом...


— Я все-таки думаю, что это был наш человек, — сказал Гребенников после долгого молчания. — Действовал он, конечно, не один. Но их, должно быть, сразу же после того поймали. Так до нас имена и не дошли.

— М-да...

— Сумасшедшее время... — Гребенников вздохнул.

Они помолчали.

— Так вот. Николай, еще раз скажу: очень рад встрече. Прошлое — это прошлое. Им жить не будешь. Давай поговорим о настоящем. И о будущем. Я сделаю все, чтобы тебя отпустили. Поедем в тайгу. Ждет нас большое дело. И кому, как не нам, приложить к нему сердце, руку, всю душу положить?

— Можешь на меня рассчитывать, как на себя.

Гребенников поднялся.

— Не лежится что-то. Да, Николай, мы с тобой прожили хорошую жизнь, благородно прожили, добились своего. Теперь главное — удержать завоеванное, оградить наше детище от всех и всяческих врагов... Ну, пойдем на воздух. Посмотрю на твой град.

Они вышли.


3

Встреча эта случилась в мае двадцать девятого года, а через два месяца Николай Журба отправлялся из краевого центра в тайгу. Ехал он злой и раздраженный. Он принадлежал к числу людей, которые любят, чтобы порученное дело было им ясно до мельчайших деталей, а в краевом центре никто толком ничего ему сказать не мог. Инженер Грибов, с которым Журба несколько раз пытался обстоятельно поговорить, всячески уклонялся от большого разговора. Он беспрестанно прижимал сухую руку к виску, тер желтый лоб кончиками красноватых пальцев и смотрел такими глазами, что хотелось позвать врача.

«Ну и черт с тобой! — решил Журба, уходя из проектной конторы. — Доберусь до рабочей площадки, сам посмотрю, решу, что делать, а дальше — в Москву».

Ему дали в группу инженера-проектировщика Абаканова — веселого молодого человека, хорошо знавшего тайгу, восемнадцатилетнюю комсомолку Женю Столярову — тоненькую девушку с золотыми кудрями и шрамом на щеке; десятника Сухих — человека старого склада, побывавшего на всех не столь уж многочисленных стройках царской России, отца и сына Коровкиных — подсобных рабочих и черноусого паренька Яшу Яковкина, который заявил о себе, что знает строительное дело и будет очень полезен, особенно поначалу.

До районного городка Острог, находившегося на старой торговой дороге между Россий и Монголией, ехали по железной дороге. От Острога предстояло ехать на грузовой машине километров сто двадцать. А дальше, километров сто восемьдесят, через тайгу на лошадях. Путь выбрали кратчайший.

Полуторку загрузили взрывчаткой, геодезическими инструментами, продовольствием, палатками, рюкзаками. В дорогу Женя Столярова надела лыжный костюм, хотя солнце пекло немилосердно, и девушка изнывала от жары. Николай Журба оставался в своей военной форме. Инженер Абаканов, голый до пояса, щеголял в широких штанах из чертовой кожи, заправленных в грубые башмаки «на резиновом ходу». Остальные участники экспедиции обрядились в синие спецовки, которые раздобыл Журба в краевом центре.

Машина прошла мимо остатков древней крепости и помчалась по монгольскому тракту. Опершись рукой на будку шофера, стоял инженер Абаканов, сверкая на солнце обнаженной спиной.

— Что это? Демонстрация? — спросила Женя Журбу. — Он воображает, что спина у него как у Аполлона! — Женя рассмеялась. — И откуда столько веснушек?

Через полчаса после выезда небо вдруг стало подозрительно хмурым, подул ветерок, на Жене затрепетали концы розовой косынки, ударяя по щеке сидевшего за ней черноусого Яшу Яковкина.

— Пересаживайтесь в будку к шоферу! — предложил Журба Жене. — Нечего церемониться!

И вдруг дохнуло холодом, сырым, острым запахом, и седая стена воды пересекла пыльную дорогу. Путники кинулись к палаткам, но было поздно: вода окатила с головы до ног. Все промокли до нитки.

— Вот и боевое крещение! Теперь ничто не страшно! — заметил, улыбаясь, Абаканов.

На густых и жестких, как зубная щетка, бровях блестели капельки воды, черные мокрые волосы его отливали синевой. Ему было весело, и он не скрывал своего превосходства спортсмена над остальными.

Дождь, впрочем, тотчас же прекратился. Абаканов вынул полотенце и тщательно вытер лицо, грудь, спину. Тело его сразу покраснело.

— «Эх, дубинушка, ухнем!» — запел он, размахивая по-дирижерски руками. — Сейчас все высохнем, как вобла!

— Веселый инженер! — заметил десятник Сухих. — С таким рабочие любят работать.

На десятнике Сухих была старая форменная фуражка с бархатным околышем и техническим значком. Он был сдержан и молчалив.

— По знаменитым местам едем! — сказал Абаканов, глядя в сторону.

Он рассказал народную легенду о Чибереке, который пытался проложить здесь тракт, но не сумел воплотить мечту в жизнь.

— Теперь пожалуйста! Как по Ленинградскому шоссе!

Справа от тракта лилась полноводная, стального цвета река, открылись заливные луга: из-за туч выступило солнце, и забелели оснеженные пики гор. Прибитая дождем пыль тотчас посветлела; поднялся ветер и понес тучу песка по дороге.

Абаканов затягивает: «Эх, дубинушка, ухнем!» Его загорелая, немного полная, с рыжими веснушками спина покрывается пепельным налетом.

Журба впервые ехал в тайгу. Если б не испортили настроения в проектной конторе («И что там за народ? Не шахтинцы ли?»), с каким удовольствием мчался бы он сейчас в глубь неведомого для него края! Он отключал себя от внешних впечатлений и сосредотачивал внимание на том, что ждало. Он рисовал себе рабочую площадку, намечал задания. Большое дело, рождавшееся при скрытом сопротивлении тех, о ком ему говорил при первой встрече Гребенников, не было сейчас ясным Журбе даже в грубых чертах. Нехватало людей и материалов для строительства первых опорных точек, для строительства железнодорожной магистрали; будущая площадка лежала в глухой тайге, в местности, неудобной для прокладки железнодорожного полотна. И на все это он не мог закрывать глаза. Наконец опыт... Он был путеец. А надо было стать строителем металлургического комбината.

Ветер свежел с каждой минутой, Абаканов некоторое время упорствует, но под конец сдается: вынимает из рюкзака ночную сорочку, надевает. Женя смеется:

— Цыганская шуба?

— А вам завидно?

Жене холодно, хотя она в своем лыжном костюме. Плотная ткань сыра, ни солнце, ни ветер не высушили. Журба снова предлагает девушке пересесть к шоферу, но Женя отказывается:

— Не хочу привилегий!

Тогда он предлагает свой плащ. Она и от плаща отказывается.

— А вам разве жарко?

— В таком случае я воспользуюсь правами начальника группы. Извольте подчиняться моим приказаниям! — Он распахивает свой широченный плащ, прячет под него Женю и себя. — Вот так! И нечего ломаться!

Машина мчится все быстрей, быстрей, — шофер великолепно знает каждую ложбинку, каждый поворот дороги.

Под плащом тепло. Журба чувствует дыхание Жени, его мрачное настроение мало-помалу проясняется. Он сам не знает, почему. Они ведут разговор. Тихо. Почти шепотом. И от этого каждое слово приобретает особый смысл.

— Мне не нравится ваш Коровкин, — говорит Женя.

— Он не мой. Подсунули. Взял, что дали.

— Кулак! Сразу видно.

— Правильно, угадали — из кулаков, — говорит Николай.

— А Пашка ничего.

— Ничего. Возьмите его под свое крыло. Слышите?

— У меня нет крыльев.

— Кто вас знает!.. Рассказывайте о себе.

— Зачем?

— Я не только ваш начальник, но и партийный руководитель.

— Хотите, значит, просмотреть анкету?

— Хотя бы так.

Женя тихонько смеется. Потом рассказывает. Все тем же шепотом. И дыхание ее Журба все время чувствует на своем лице.

Училась на рабфаке в Ленинграде и работала на электроламповом заводе. Узнала о большом строительстве, сама вызвалась. Была комсоргом цеха.

— А папа, мама?

— Папа — старый корабельщик. И большевик. Он понял.

— А мама?

— Мама тоже отпустила. Они у меня хорошие!

— Что же вы собираетесь делать на площадке?

Женя умолкает. Он не чувствует ее дыхания. Она даже как будто отстранилась от него, и ветер заполз в щель.

— Что потребуется, то и буду делать, — говорит она резко.

Они слышат крик. Оба одновременно высовывают головы из-под плаща. Щеки их касаются, и это приятно обоим. За то время, что они ехали, укрывшись плащом, заметно стемнело.

Оказывается, с черноусого Яши Яковкина ветер сорвал соломенную шляпу, которую парень приобрел в Остроге. Шофер машину не останавливает: ветер угнал шляпу в поле, там не найдешь.

Вдали показываются огоньки. Они колеблются, точно свечи под ветром.

— Майма! Единственный город в области! — говорит Абаканов.

Машина сбегает с тракта в сторону; теплые и холодные потоки воздуха сменяют друг друга. Две речушки сливаются в одну, которая и вбегает под мостик. Из темноты отчетливо выступает белое каменное строение, освещенное электричеством. Машина выбегает на широкую мощеную улицу, делает несколько поворотов и останавливается у деревянного здания базы.

Все сходят на землю, разминают ноги.

Через несколько минут звенят рукомойники. Женя входит в контору загорелая, в цветастом платье, новая, не похожая на ту, с которой Журба болтал под плащом. Рубчатый шрам на щеке сейчас не так заметен. Платье делает девушку более взрослой. Приходят в контору и остальные члены группы.

После ужина Журба и Женя пошли осматривать город. Было темно, в небе ни звездочки: вечера и ночи на Алтае густые, темные. Но в городском саду горели огни. На эстраде играл оркестр. Алтайские юноши и девушки, студенты местного педагогического техникума, танцовали на кругу вальс.

— Совсем как в Москве. В Парке культуры и отдыха! — смеется Женя.

Потом на сцене появилось пять девушек и трое юношей. У девушек темные, с фиолетовым отливом, лица, глаза с раскосинкой и темные, вишневые губы. Хор спел несколько песен под аккомпанемент топшура — инструмента, напоминающего мандолину, и икили — балалайки. В мелодии было много простора, солнца, и Журбе вдруг взгрустнулось.

— Что с вами?

Он не ответил.

После хора выступал оркестр, потом вышел известный в крае сказитель — старик лет шестидесяти, в рубахе защитного цвета и черных брюках, в новых остроносых калошах. Он спел шуточную песню про ленивого мужа Чимурчи и сыграл очень нежную мелодию на комусе — металлической дужке, напоминающей камертон. Этот инструмент он держал во рту, зажав концы комуса зубами, и резонировал щеками. Играл он мастерски, ему горячо аплодировали. Сыграл он и на абарге — инструменте, похожем на ножны от кинжала.

Возвращались из сада вместе со сказителем и девушками-хористками. Старик рассказывал о жизни на Алтае, о новой музыке, о хоре и оркестре, которых прежде не знало алтайское искусство, и курил при этом трубку — канзу, сделанную из кости и дерева. Девушки расспрашивали о Москве.

Когда Журба закурил свою трубочку, старик презрительно покосился и предложил свою. Кончилось тем, что Журба купил канзу.

— В ней пуда два дегтя! — не смущаясь ничем, заметила Женя.

Все рассмеялись, даже старик.

«Какая она непосредственная!» — подумал Журба.

— А как вас зовут? —спросила Женя одну из певиц.

Девушка гордо подняла голову:

— Валя! Меня зовут Валя. До революции у нас были нехорошие имена: Полено... Урод... и еще хуже. Сказать стыдно... Теперь самые красивые имена: Красный цветочек! Звездочка! Ячмень! По-алтайски это так: Кызымай, Арбачи, Кыстан. Много русских имен.

— Прежде старики боялись, что Эрлик, злой дух, отберет детей с красивыми именами, — сказала с грустью другая певица.

Расстались возле базы. Девушки обещали приехать на площадку, когда начнется строительство.

— Мы споем вам самые лучшие наши песни!

...Выехали на рассвете. Дорога шла по одной из красивейших долин Алтая — Катунской. Сжатая горными складками, река неслась с огромной скоростью, перепрыгивая через каменные гряды. Ее поверхность была разрыхлена, точно кто-то все время проводил по ней граблями. Шел молевой сплав леса.

В полдень остановились у порогов.

— Пить!

— Купаться!

Густо обсыпанные белой пылью, все выглядели стариками, даже Яша Яковкин и семнадцатилетний сын Коровкина — Пашка.

— Мы будто с мельницы! — сказала Женя.

Солнце пекло безжалостно. У мужчин рубахи плотно прилипли к телу.

Абаканов предупредил купающихся — не отходить от берега ни на метр.

— Течение быстрое, вода снесет вас в одну минуту. А там — острые камни. Косточек не соберем!

— Какой холод! Ледяная вода! — кричал Яша Яковкин. Он стоял в воде на одной ноге, как аист, и был очень смешон.

Журба быстро разделся и бросился в воду. Действительно, она была такая холодная, что на минуту дыхание прервалось. Журба сделал несколько резких движений и с большим трудом, хотя считал себя неплохим пловцом, выбрался на плиту.

— Ну, как? — спросил инженер Абаканов, стоя на горячей гранитной скале.

— Хорошо!

— М-да... Хорошо, — рассмеялся Абаканов. — В эскимо превратились!

Журба с удовольствием лег на горячую плиту и подставлял солнцу то один, то другой бок. Все его тело было в зернышках, которые никак не проходили.

...Короткий отдых, и снова машина мчится дальше и дальше. Вот и паромная переправа. Через буйную реку переброшен трос. Он закреплен на берегах в высоких стойках. Завидя машину, паромщик направляется с противоположного берега навстречу. Плот мчится с бешеной скоростью, колесо дико визжит на тросе.

Погрузка отнимает не более пятнадцати минут. Группа отчаливает от берега. Течение кажется еще быстрее, трос натянулся и гудит, будто басовая струна рояля. Вода захлестывает бревна парома, молочная, пенная. Журба велит сложить вещи в центре парома. Паромщик налегает грудью на длинный руль.

Женя стоит у борта и, глядя на воду, говорит:

— Вот если б сейчас лопнул трос...

Паромщик глянул, и Женя смутилась.

На той стороне открывается деревянный сруб и белые палатки. Это конная база. Паром причаливает точно к месту, где вбиты сваи. Небольшой помост заменяет пристань.

Группу встречает старший проводник конной базы Василий Федорович Кармакчи — невысокого роста, широкий в плечах алтаец, свободно говорящий по-русски.

— Лошади готовы, — говорит он, познакомившись с Журбой, — когда решаете выехать?

— Пусть люди немного отдохнут перед трудным переходом.

— И это можно, — Кармакчи снисходительно улыбается.

У него плюшевая зеленая шапочка, отороченная рыжим мехом, брезентовые сапоги с очень высокими голенищами, отвернутыми вниз, на голень; у колен сапоги перевязаны ремешком. Улыбается Кармакчи хитро, как бы скрывая что-то. На вид ему не более тридцати пяти; несколько волосков на верхней губе и на подбородке черны, как тушь, на лице ни одной складочки, ни одной морщины; глаза молоды, взгляд остер.

— Товарищи! Каждый занимается своим делом. Отправляемся завтра на рассвете! — объявил Журба группе.

Разошлись. Одни пошли к реке стирать побуревшие от грязи и пота рубашки, другие улеглись на цыновках под палатками, третьи побрели в тайгу.

Осмотрев лошадей и распределив вместе с Василием Федоровичем Кармакчи вьюки, Журба вышел на тропу. Было часов десять вечера. На Алтае сумерки коротки: сразу же после захода солнца наступает темень, густая, мягкая, — без фонаря не обойтись. Журба шел все дальше и дальше, и мысли были беспокойные, и от них не отделаться. С кем же он должен был начать строительство? Он знал коротенькую жизнь Жени Столяровой, с которой чувствовал себя как с сестрой; черноусый Яша Яковкин, комсомолец, также только начинал свою жизнь, хотя побывал уже и на Дальнем Востоке, и в Средней Азии, и на Урале. Он чего-то искал, но чего — Журба так и не мог понять. Десятника Сухих манила жажда повластвовать на новом месте. Это чувствовалось, хотя Сухих держался в сторонке. Коровкин-отец не забывал обиды... Бородатый мужик... Кряжистый. Не легко с ним будет. Но сын — свой. С каждым разом Журба открывал в Пашке что-либо хорошее и радовался за паренька, что его не задела ржавчина. С Абакановым Журба держал себя как со старым другом, верил ему, хотя в дороге они больше говорили о делах и меньше всего о личной жизни. «Есть же такие люди, которым веришь, даже не узнав их как следует. Но, кажется, он и инженер неплохой».

Побродив часа два, Журба решил вернуться домой. Вероятно, незаметно для себя он сошел с тропы, потому что высокая росная трава обхватила его ноги. Он пошел в сторону, но трава стала еще выше и гуще. Вернулся назад — та же картина. И потом, куда уже ни шел, всюду обнимала его мокрая трава, высокая, по грудь. Проблуждав с полчаса, он увидел огонек. Пошел на свет. Какое-то строение. Незнакомое, — днем его не было на базе. С диким лаем сорвалась собака. От проклятого волкодава он с трудом отбился подобранным суком. Кто-то из темноты прокричал ему по-алтайски. Видимо, указывал, куда итти, может быть, звал в дом. Но Журба не понял. Он выбрался наконец на какой-то пригорок. Взглянул на часы: фосфористые стрелки показывали половину первого. Побродив еще немного и не найдя базы, решил заночевать. Сел под деревом на мягкий мох и с досадой смотрел на черное небо, отчетливо выделявшееся среди верхушек деревьев. Вероятно, он тогда же и уснул.

Рассвет пришел многоцветный, яркий, все небо залили розовые краски, и облака казались белыми островками, а небо — морем. Было очень досадно, когда шагах в пятидесяти он увидел свою базу...

— Где пропадали? — с беспокойством спросила Женя. — А мы ищем... ищем. И я спать не могла...

Он пробормотал что-то, притворившись, что занят предстоящим переходом, и пошел на конный двор.

Лошади стояли у коновязи. Низкие, мускулистые, они мирно жевали траву, вкусно хрустя зубами. На земле лежали легкие седельца, переметные брезентовые сумы, разноцветные рюкзаки. На «обозных» лошадях конюхи приторачивали вьюки. Василий Федорович вынес топор на необычно длинном топорище и заправил его в кожаный футляр седла, рукоятью вниз. Отец и сын Коровкины, десятник Сухих высматривали себе лучших лошадей, что-то суля конюхам... Яша Яковкин уже сидел верхом на лошади. Конюх подогнал ему стремя и осмотрел, правильно ли навьючена лошадь, не было ли чего острого в вещах.

Пришли Абаканов и Женя. Девушка весело смеялась, и Журба подумал, не над ним ли. Она снова была в лыжном костюме и выглядела подростком. Абаканов лихо вскочил на первую попавшуюся лошадь и наставительно заявил:

— Товарищи! В дороге не натягивайте поводьев! Дайте лошади полную волю. Алтайская лошадь в тайге умнее нас!

Журба пошел на базу, быстро позавтракал и вышел к группе.

— Готовы? — спросил он.

— Готовы! — ответил за всех Абаканов.

— Тогда трогайте, — сказал он Василию Федоровичу и дал повод.

Пошли.

Полчаса спустя Журба знал, что Василий Федорович Кармакчи в годы гражданской войны служил в Красной Армии, воевал против басмачей и зайсанов, коммунист. «Это находка!» — подумал он. Журба заметил, что к Кармакчи с большим уважением относились все работники базы. В дорогу он вышел в том же брезентовом костюме, в котором Журба застал его вчера. Только зеленую плюшевую шапочку сменил на малиновую, отороченную мехом бурундука. Сменил он и сапоги. К кожаным головкам пришиты были очень широкие и длинные голенища, также отвернутые после ремешка у колен вниз, на голень. Сутулый, крепко сложенный, он плотно сидел в седле.

Кроме Василия Федоровича, с группой шли старый алтаец, два молодых конюха и подросток лет тринадцати, которого звали Сановай, — внимательный ко всему, приветливый мальчишка. Лицо у него все было в мелких рябинках, будто после заряда дроби.

Дорога была широка, но лошади упрямо заходили друг другу в хвост, словно брели по узкой тропе, и никакими силами нельзя было заставить их итти хотя бы по две в ряд.

Женя ехала за Журбой. Она надавила на жилку пульса и, глядя на часики, сосчитала: 95... Она еще вчера заметила, что сердце у нее билось необычно, но никому об этом не сказала. «Что это такое? И отчего?»

Часа через три Василий Федорович свернул на тропу, пошли вдоль безыменной речушки. Здесь велась лесозаготовка, рабочие скатывали с горы окоренные бревна, которые, падая, вздымали фонтаны брызг. Было очень много деревьев с жестяными коробочками и со знаком стрелы над коробочками.

— Подсочка. Добывают смолу! — пояснил Абаканов. — А лес идет на стройки.

Выбравшись к реке, Яша Яковкин и Сухих ожесточенно стали обливать голову, грудь, лицо водой, без конца ее пили.

— Не делайте этого, — предупредил Абаканов. — Еще больше захотите пить. И жарче будет.

Обманчивое охлаждение! Журба испытал это на себе еще на первом перегоне: напьешься, обольешься водой, а через десять минут жажда мучительней.

Справа и слева от узкой долины поднимались горы, покрытые лесом, а над рекой, по высокому берегу, росла густая трава, расцвеченная фиолетовыми венчиками луговой герани, розовыми метелочками иван-чая, красными зонтиками татарского мыла. Таежная тишина, нарушаемая шумом бегущей реки да резкими выкриками птиц, становилась с каждой минутой глубже. Некоторое время группа ехала молча. Не шутил даже инженер Абаканов.

В половине четвертого по местному времени Кармакчи объявил привал. Лошадей распрягли. Потники требовалось положить мокрой стороной вверх, к солнцу. Женя внимательно осмотрела свою лошадь без седла, запомнила приметы, чтоб потом легче было найти ее в табуне: седлание лошади и навьючивание возлагалось на каждого всадника.

Снова купались. На этот раз даже Женя. Она отошла шагов на двадцать в сторону, за уступ скалы.

— Ах, хорошо! Вот хорошо! И вода ледяная, жжет, как кипяток! — кричала она, стоя по грудь в воде. — А цвет какой! Смотрите!

Действительно, каждая река на Алтае имеет свой цвет воды, — это заметил Журба. Безыменная речушка была зелено-синей.

Искупавшись, принесли сухих веток, огонь развел Сановай, отец Коровкин воткнул в землю рогульки, навесил на перекладине два котла и чайник. На обед приготовили суп из мясных консервов и компот. Пашка Коровкин поглядывал на всех искоса, глаза у него были светлосерые, а ресницы и брови совершенно белые. Он лихо рубил дрова, размахивая топором, как сказочный лесоруб.

Пока варился обед, Журба с Абакановым говорили о стройке, лежа на спине, смотрели в небо. Над головой были кроны исполинских сосен и голубая шумящая тишина.

— Как путейца, меня смущает будущая трасса. Без хорошей железной дороги нам никак не обойтись, — сказал Журба.

Он был невесел, и это заметил Абаканов.

— Обходная дорога намного лучше. Не смущайтесь! Мы ведь идем сейчас, как говорят украинцы, н а в п р о с т е ц ь!

— Бывали на обходной дороге?

— Сколько раз! Намного лучше. Но, понятно, и там предстоят крупные скальные работы.

— На сколько удлинится путь?

— Километров на двести пятьдесят. По нашим, сибирским понятиям — домашнее дело.

— Товарищ Гребенников возвратится не скоро. Мы должны, несмотря ни на что, подготовить хоть площадку, опорные точки, проложить дорогу. Как люди? Есть там поблизости селения?

— Кое-какие есть. Люди найдутся. Когда загремят в тайге топоры да взрывы, люди пойдут. Увидите.

Обедали из общего котла, лежа на земле вокруг него.

— Как цифры на циферблате! — заметила Женя.

— Какие цифры? — спросил Абаканов.

— Лежим мы вокруг, как цифры. Какой непонятливый!

После обеда отдыхали, подложив под головы седла. В шесть объявили подъем. Женя бросилась искать свою лошадь, но все лошади показались ей одинаковыми, совпадали даже отдельные приметы.

Выручил старик. Как он запомнил, кто на какой лошади ехал, Женя понять не могла. Она сама оседлала лошадь, а старик проверил, заложив палец за подпругу и потянув за рюкзак.

— Мал-мал плёхо!

Он подтянул подпругу и, нежно хлопнув рукой по шее лошади, направился к «обозу».

Дорога, сжимаемая скалами, становилась все уже и уже. Лошади, как и уверял Абаканов, шли с осторожностью: на крутой тропе они пробовали прочность камней: поставит ногу, пощупает, не оползет ли камень, и тогда только налегает всей тяжестью.

Часов в семь вечера повстречали на тропе алтайских женщин. Одеты они были в пестрые кофты и юбки, из-под которых выглядывали мужские штаны и сапоги. Все курили трубки. Кармакчи о чем-то спросил женщин. Они ответили не улыбнувшись. Желтые морщинистые лица их оставались суровыми.

«Какие суровые!» — подумала Женя.

В девятом часу прошли мимо отвесных скал ярколилового цвета. Потянуло сырым ветром, небо внезапно почернело.

— Гроза будет! — сказал Василий Федорович.

— Мал-мал плёхо! — подтвердил старик.

Прошли еще с полкилометра, река осталась в стороне, потом резко свернули в чащу леса, пересекли вброд ручеек и остановились на небольшой полянке.

— Ставить палатки надо! — сказал Кармакчи.

Пока ставили палатки, Сановай развел костер.

Мальчик был в этом деле незаменим: у него оказались под рукой и сухие ветки сосны, и березовая кора. Отличный парнишка!

В одну минуту огонь запылал буйно, пламя с треском полетело вверх.

— «Цыганы шумною толпой...» — начал было Абаканов.

Но в эту минуту над головой вспыхнула ослепительно-голубая молния. Раздался страшный удар грома. Из черноты особенно рельефно проявились, как на фотопластинке, голубые деревья, лошади, лица проводников. По ветвям зашлепала дробь дождя, неся с собой холод. Журба побежал к палатке. Там, стоя на коленях, Женя со свечой в руке что-то искала в своем рюкзаке. С крыльев палатки уже лилась вода, но внутри было сухо.

Женя приняла какие-то порошки и легла.

— Что с вами?

— Ничего.

— Не обманывайте! Говорите!

— Ничего.

— Смотрите! За обман...

В палатку вполз Абаканов. Четвертое место предназначалось для Сановая.

— Ну как? — спросил Абаканов. — Сухо?

— Сухо. С вас льется вода! — вскрикнула Женя. — Отодвиньтесь пожалуйста!

— Вода? Привыкать надо, барышня. Привыкать!

Женя сердито засопела.

Лежали и смотрели сквозь открытый полог на костер; его, несмотря ни ливень, всеми силами поддерживал Сановай. Он завернулся в брезент и походил на горбатого карлика-заклинателя. Слышно было, как шипели горящие ветви, отплевываясь во все стороны.

Журба смотрел на костер, на Сановая и не заметил, как задремал. Вдруг почувствовал, как кто-то склонился над ним.

— Ужин готов, товарищ начальник! Слышите? Проснитесь!

Открыл глаза. На коленях стояла Женя.

— Спать будете потом.

«Неужели я уснул?»

Дождь все еще продолжался, но сейчас он был мелкий, точно мак. И маковые зернышки тихо постукивали по туго натянутому брезенту палатки.

Когда Журба пришел к костру, группа ела дымящуюся рисовую кашу.

— Изумительная каша! — сказал Абаканов. — Ничего подобного никогда не ел!

— Неважная каша... — сказала Женя. — Один дым...

Кармакчи протянул миску Журбе. Рисовая с фруктами каша показалась Журбе великолепной.

— Великолепная каша!

Все рассмеялись.

— О вкусах, как говорят, не спорят! — ввернул Абаканов.

Пока ели, крупные капли дождя то и дело обрывались с веток и сочно шлепали в миски.

После ужина костер залили водой. Отправились на отдых. Палаток было три — каждая для четырех человек.

— Обувь и мокрые чулки — к ногам, а не под голову! — сказал Абаканов, забравшись в палатку.

Женя звонко рассмеялась. Рассмеялся и Сановай. И Журбе стало смешно. Он снял с себя промокший насквозь френч, пристроил для сушки. Каждый накрылся своим одеялом. Это была первая ночевка в тайге. Дождь не переставал ни на минуту. Абаканов протянул руку и вдруг угодил в лужу.

— Эй, что там?

— Что? Что? — вскочили задремавшие было Женя и Журба.

— Вода!

Журба протянул руку и тоже угодил в лужу.

— Послушайте... Это не вы ли? — спросил он.

Все снова рассмеялись.

— Трогали палатку руками? — спросил Абаканов Женю.

— Трогала. Ну так что?

— Вот и то! Мокрую палатку нельзя трогать. Даст течь. Теперь мокните!

Снова вспыхнуло фиолетовое пламя, и все увидели внутренность палатки, как при вспышке магния: башмаки, лежавшие при входе, одеяла, принявшие форму человеческого тела, головы с всклокоченными волосами.

Забарабанил град.

Журба вытянул руку и подобрал несколько градинок. Они были с голубиное яйцо.

Полог палатки застегнули на деревянные пуговицы, закрыли полотенцем щели. Палатка стояла на скате, и вскоре вода, прорвав какую-то преграду, ринулась вниз. Укрыться было негде, а менять палатку невозможно. Все теснее прижались друг к другу.

Гроза не утихала. Ежеминутно сверкала молния, раскаты грома раздавались вокруг. Казалось, рушилась вселенная и от бедствия не уйти. Но усталость взяла свое: уснули, мокрые, озябшие, под гул канонады.

А в пять утра Василий Федорович уже поднимал людей. Одеяла, одежда, обувь — все было мокрое, холодное, чужое. Журба с трудом натянул на себя сапоги.

— Как после бани! — сказал он.

Выбрались из палатки. Зуб на зуб не попадал. Луг с высокой травой превратился в озеро. Сановай по обыкновению принялся за костер, но в этот раз даже ему не удалось развести огонь. В воздухе продолжала сеяться дождевая пыль. Из глубины тайги наступал молочный туман, густой и плотный. За костер принялся Кармакчи. Сидя на корточках, он дул изо всех сил, будто из кузнечного меха, и вдруг среди едкого сизого дыма где-то в глубине хвороста появился огонек. Василий Федорович дует сильнее — красный, синий от натуги, со слезящимися глазами. Огонек оживляется, дыма все меньше и меньше. Огонь внезапно охватывает внутренность костра; сочно захрустели ветки.

Тем временем каждый отыскивал свою лошадь. С вечера лошадей отпустили на волю, стреножив передние ноги. Мокрые, более темные, чем обычно, все лошади сегодня показались совершенно одинаковыми не только Жене...

Позавтракали остатками вчерашней каши, напились чаю. В путь тронулись под мелкий неутихающий дождь.

— Ну и погодка! — жаловалась Женя. Она чувствовала себя после сна лучше, но все же пульс не падал: 95. «Хоть бы скорее спуститься в долину», — думала она, скрывая свое состояние.

За ночь дождь размыл тропы, местами обнажились толстые корни деревьев, образовались предательские ямы, заполненные грязью. Попади лошадь в такую яму — и нога сломана. В полдень дождь, наконец, утих, погода установилась, хотя солнце не показывалось: его закрывали густые, многослойные тучи, и от этого свет был разреженный, синеватый, как в сумерках.

Вышли в долину.

— Сколько цветов! — воскликнула Женя.

— Единственная женщина в отряде! — сказал, неизвестно к чему, Абаканов и помчался вперед.

Женя соскочила с лошади, нарвала зверобоя, деревея, ромашки, донника, сложила в букет.

— А цветы здесь как у нас. Такие же. Возьмите на память!

Журба взял цветы и засмотрелся на Женю: тоненькая, стройная, в ореоле золотистых кудрей, с решительным, упрямым взглядом; ее можно бы назвать красивой, если бы не шрам. Он пробегал через всю щеку и портил чистое лицо девушки.

«Откуда у нее этот шрам?» — думал Журба.

— Как самочувствие?

— На четверку!

— Почему не на пятерку? И почему бледная такая?

— Не знаю...

Она легко вскочила на лошадь, хлестнула концом повода и помчалась.

Журба подъехал к Василию Федоровичу, который сегодня замыкал группу.

— Как оно, Василий Федорович, доберемся?

Кармакчи улыбнулся:

— Почему не добраться! Доберемся.

Несколько минут ехали молча.

— Ну, рассказывайте, как жили, что делали. Давайте познакомимся получше, — говорит Журба проводнику.

— Какой была у нас жизнь? — переспрашивает он. — Плохая жизнь, товарищ. Долго рассказывать. Да и что говорить, — вам же известно, как алтайцам до советской власти жилось: обижали их все — и баи, и шаманы. Темный народ был...

Вышли на перевал. Открылся убранный цветами луг. Пестрели желтые, как цыплята, потники, фиолетовые сокирки, папоротникообразный страусник, шелковистая пушица, лиловый астрагал.

— Любуетесь? — спросил Абаканов Женю. — Обратите внимание на лес. Здесь можно проследить зоны расселения. Смотрите: внизу хвойный и лиственный, травяной бор: сосна, береза, осина. Выше — светлый бор: ель, лиственница, пихта; это значит — мы на высоте семисот — восьмисот метров. А на самом перевале — кедровник. Значит, высота тысяча и более метров.

— Надо запомнить! — сказала Женя. — Подобное я видела в Заполярье, в Хибиногорске.

Абаканов обломил несколько веток и показал, как отличить пихту от ели, кедр от сосны, как распознать лиственницу.

— Интересно! Знаете, товарищи, я очень рада, что еду, — призналась Женя.

Вот и первый по дороге через тайгу аил. Всех юрт, аланчиков и изб Журба насчитал двадцать. Остановились на отдых. Журба, Женя и Кармакчи пошли осматривать селение. Женя обратила внимание, что юрты были составлены из жердей, сложенных конусом; укрывали их большие листы березовой коры. Вход низкий, как в погреб. Вверху — отверстие для дыма.

Зашли внутрь. Нары. Посредине юрты — место для костра. Нары застланы умело снятой березовой корой. Левая половина юрты — мужская: на колышках — сбруя, оружие. Правая — женская: здесь посуда, продукты, тряпье. Вместо мебели — плашки от бревен.

— В самом деле, — заметила Женя, — такую вот юрту не трудно поставить. При переходе ее не жаль и бросить.

Более «оседлый» вид жилья — аланчики. Это юрта, поставленная на шестигранный сруб, высотой в рост человека. Несколько русских изб стояло в стороне.

Познакомились с председателем колхоза — двадцатилетним юношей, одетым, как и Кармакчи, в брезентовый костюм.

Журба узнал, что колхоз заключил с начальником строительства договор: колхоз обязался помочь коновозчиками и лошадьми на земляных работах.

Словоохотливый председатель колхоза показал посевы ячменя и овса, потом повел в ясли. Это в быту новшество. Женя с особенным интересом разглядывала все, что было в избе, отведенной под ясли. На ремне висела колыбель — кабай. При виде гостей воспитательница прикрыла лицо ребенка, лежавшего в колыбели, кисеей и отошла в сторону. Черноглазые, желтолицые, с широкими носиками, ребята пытливо смотрели на пришедших. Женя протянула детишкам горсть леденцов. Ребята взяли, но не ели.

Потом осмотрели колхозный скот, инвентарь и расположились под деревом. Кто-то принес чегеня — браги, курута — сыра. Кармакчи достал бутылку мутной араки — водки, приготовленной из кислого молока.

— Ешьте! — пригласил председатель колхоза. — Ехать далеко.

— А вы были на строительстве? — спросила Женя.

— Был. Только строительства еще нет.

— Вот едем, первая группа.

— Мало... Далеко... Очень далеко... Тайга.

— Приедем — будет больше! Люди всегда найдутся, если есть живое дело!

Председатель улыбнулся:

— С начальником вашим говорили. Людей дадим. И лошадей дадим. Землю вывозить. На котлованах работать наши будут. Только начинать надо скорее.

— А вы откуда знаете, что на котлованах работать придется? — спросил Журба.

— Бывал на Урале!

...И снова в дороге. На восток... Все на восток...

На третий день открылись пики гор, скрытые до сего времени лесом. Тропа идет среди каменных складок, расположенных в несколько рядов, как в гармошке.

— Интересное место! — сказал Кармакчи.

— Чем?

— А вот крикните!

Женя крикнула: «А-у!» — и эхо повторилось трижды.

Закричали Яша, Коровкин Пашка. Место было забавное: голос каждого горы повторяли трижды.

— Забавляетесь? — спросил Абаканов, несясь на своем, как сказала однажды Женя, «лихом кобыле».

Он помчался вперед. Несмотря на наступившее похолодание, Абаканов продолжал ходить без рубахи, и к его обнаженному мощному торсу пригляделись. Но сейчас в самом деле было так зябко, что Женя не утерпела:

— Послушайте, инженер, довольно кокетничать! Мы верим в вашу закалку. Хватит!

Он повернул голову, улыбнулся.

Сжатая лесом долина замыкалась скалой, от которой грозы, ветры, летняя жара и зимняя стужа откалывали кусок за куском. Место было дикое, первозданное. Лошади по колена проваливались в грязь, скользя по обнаженным корням. Высокая трава заменяла подлесок. С кедров и пихт свисали инееподобные бороды лишайников. Особенно густо облипали лишайники деревья с северной стороны, и по этому признаку можно было безошибочно определить стороны света. Когда показался один из многочисленных в тайге ручьев, Женя свернула к воде. Лошадь пила воду, войдя в ручей по щиколотку и широко расставив ноги. Свесившись, Женя видела, как шарики пробегали по шее лошади: можно было сосчитать количество глотков. Напившись, лошадь задумчиво постояла, потом попила еще и сама, без повода, вышла на тропу. Трава доходила ей до головы, соблазн был слишком велик. Резким движением она срывала на ходу траву и хрустела крепкими, словно выточенными из дуба, зубами.

Погода становилась лучше. Погреться на солнышке после дождей выползла серебристая змейка. Она легла поперек тропы и смотрела на приближающуюся лошадь. Но едва лошадь готова была наступить на нее копытом, змейка юркнула в сторону. Чаще стали попадаться капканы, расставленные на кротов алтайскими охотниками. Капканы сконструированы были просто: бревно поперек тропы, сбоку «замок» над норкой. Василий Федорович пропустил несколько капканов, а потом остановился.

— Крот!

— Откуда знаете? — спросила Женя.

— Проверьте!

Сановай соскочил с лошади и запустил руку под «замок». В руке был крот!

Мальчик передал добычу Жене.

— Крот! Крот! — кричала Женя таким голосом, словно держала по меньшей мере медвежонка.

— Задали б вам охотники! — строго сказал Абаканов.

— Настоящие охотники здесь капканов не ставят. Когда-то была глушь, теперь — проезжая дорога! Охотиться надо дальше.

Группа прошла мимо пожарища: вероятно, молния зажгла лес. Место было открытое, стояли обуглившиеся пни и даже целые деревья, только тонкие ветки сгорели.

...На пятый день выбрались к высоте, откуда, как на ладони, открылись горы. Они шли параллельно друг другу, покрытые снегом, окутанные облаками, словно дымом. Повеяло прохладой. Тайга стала редеть. Выпадали отдельные породы деревьев. Зональность, о которой говорил Абаканов, здесь чувствовалась еще резче. Потом под ногами лошадей зачавкало болото. Кармакчи круто свернул в сторону. Выбрались на дорогу.

— Сойти с лошадей! — велел он.

Сошли, взяли под уздцы. С трудом спускались по отшлифованным водой камням. И вдруг перед глазами всех открылось зеркало озера...

Остановились. Нельзя было не остановиться перед таким зрелищем. Это было высокогорное озеро, окруженное лесом.

— А вы знаете, — сказала Женя, — это озеро совсем как Большой Вудьявр в Кировске. Ну, как два брата!

Группа привязала лошадей к деревьям и пошла к воде. Мягкая, чистая, прозрачная, она лишена была жизни. По крайней мере, никто даже при пристальном разглядывании не заметил ни одной рыбешки. Только несколько водяных пауков коробили то здесь, то там поверхность. Вода казалась черной, словно крышка рояля.

Пока лошади отдыхали, люди поднялись на вершину горы. Тропа огибала высокий берег озера и шла то по открытому склону, то по кромке леса. С вершины горы озеро показалось тенистым прудом. Еще несколько метров подъема — и пропали последние деревья. В тишине звучно зажурчал ручей. Сотни таких ручьев образуют алтайские реки. Сейчас группа присутствовала при рождении одного из ручьев: ему давал жизнь тающий снег. Журба пошарил рукой в траве и нашел расщелину, по которой тек ручеек.

Вот и вершина. Снежный зернистый покров обнимал ее. Было начало августа, стоял солнечный жаркий день, а здесь лежал снег. Журба расчистил палкой черствый наст, в котором весело искрились синие огоньки, и отломил кусок снега. От него пахло свежестью.

Вдруг что-то ударило его в затылок. Журба оглянулся. Женя! Румяная, возбужденная, она лепила снежки и швыряла в него.

Журба слепил большой ком и побежал. Женя оступилась, упала. Он схватил ее за руки.

— Ну, будете швыряться? Будете? — и забросал ее лицо, шею снегом.

Женя вдруг побледнела.

— Оставьте. — Она опустилась на снег.

— Что с вами? — спросил он в тревоге.

Она взяла его руку и приложила к груди. Под его ладонью часто-часто и сильно стукало сердце.

«Но почему так часто?» — подумал Журба.

— Что с вами?

— Мне плохо... Я не привыкла к высоте...

Подошел Абаканов.

— Тысяча семьсот метров над уровнем моря! — сказал он. — Теперь до нашей площадки рукой подать.

— Жене плохо, — тихо сказал Журба.

Абаканов опустился на колени.

— Что? Что с вами? Женечка!

— Высотная болезнь. Слабое сердце, — пояснил Журба и взял Женю на руки. Она была легкая, как прутик.

Но она тотчас пришла в себя и высвободилась.

— Спасибо. Не надо. Мне лучше.

Она приложила снег к вспотевшему лбу и посидела несколько минут, склонив голову на колени.

— Теперь хорошо. Совсем хорошо.

— Пойдемте к озеру! — строго сказал Журба. — Внизу вам будет лучше.

— Нет. Минутку. Вы идите. А я еще посижу.

Никто не ушел. Немного спустя Женя совсем оправилась. Она поднялась и долго смотрела кругом.

Солнце в этот момент осветило дальние гребни гор, розовые, золотистые, белые. Облака шли низиной, по ущельям и складкам; там клубился туман, и казалось, что горы снизу обкуриваются дымом от гигантского костра.

— Какой простор! — воскликнула Женя. — Мне совсем хорошо. И сердце успокоилось.

Журба шел по ослепительно чистому, блестящему, будто круто накрахмаленное полотно, снегу и смотрел, как Женя срывала у кромки снега фиалки. Они были величиной с садовые анютины глазки, очень нежного запаха.

— Ступайте теперь вот по этой тропе вниз, а мы поднимемся вон на ту вершинку, — сказал Журба Жене.

Но девушка заупрямилась:

— Не волнуйтесь! Я чувствую себя совсем хорошо.

Отдохнули, лежа на снегу. Минут через тридцать были на соседней вершине. И снова на всех нахлынуло чувство ни с чем несравнимой легкости от обилия простора, воздуха и сверкающих на солнце снегов.

— «Горные вершины, я вас вижу вновь...» — запел Журба. У него оказался приятный баритон.

— Черт возьми! Наконец-то и вас разобрало! — торжествующе воскликнул Абаканов.

Сошлись внизу часа через три. Сановай принес Жене бурундучка и предложил снять шкурку.

...Спуск. Шумят деревья. Откуда-то доносится свист. Гаснет солнце, опускаясь в расщелину, как в чашу. Тропа уводит в глушь тенистого, холодного леса, где деревья сплошь обвешаны зеленым лишайником. Призывно журчат, вызывая жажду, ручьи. Они текли среди камней и травы, и их нельзя было найти.

На шестой день пришли к большому аилу, расположенному вдоль дороги.

— Маралы, — сказал Кармакчи. — Совхоз.

Желтой шерсти, нежные, хрупкие, маралы, не боясь людей, шли на зов к ограде, протягивая головы.

— Какие они... как жеребеночки! — воскликнула Женя.

Всезнающий Абаканов на ходу прочел лекцию. Нового Журба в его словах ничего не нашел, но должен был признаться, что Абаканов — хороший рассказчик. О чем бы ни говорил, все получалось у него интересно. Тут было и об одиночестве старых оленей, и о борьбе за самку, о криках, приводящих молодых оленей в трепет, о пантах и их целебных свойствах, об экспорте пантов в Китай и Монголию, о долговечности оленей, о мароловодческих совхозах и гибридизации яка-сарлыка с местной коровой.

— А что это такое изюбр? — спросила Женя.

— То же самое, что марал. По-сибирски. В ликбез, в ликбез надо вам, девушка!

Женя вспомнила Пришвина и назвала одну нежную самочку Хуа-лу...

Из юрт и аланчиков вышли женщины, они вынесли в лукошках яйца, курут. Куря трубки, они что-то рассказывали проводникам, покачивая головами. Абаканов аппетитно пил сырые яйца и лихо отшвыривал скорлупу. Старик Коровкин, узнав, что у кого-то здесь есть мед, тотчас отправился на поиски.

Невдалеке, глухо позванивая жестяными колокольчиками, паслось среди деревьев стадо коров.

Пока готовили пищу, Сановай взобрался на высокий кедр и принялся сбивать палкой шишки. Кармакчи, улыбаясь, показал, как жарить кедровые орешки.

— Это богатый промысел! — сказал он Журбе. — До революции купцы драли кожу с бедняков. Известный зайсан Тобаков принимал орех на вес камня. Клал камень весом в два пуда, а считал за пуд. Держал Тобаков винную лавку, в тайге шла пьянка. А где пьяному уследить за весом! Драли кожу и русские купцы — Кайгородов, Орлов, Обабков. Те вместо камней брали гири, только в гирях дырку высверливали и туда заливали свинец. Чтоб гиря тяжелей была. День и ночь возле амбара, возле сушилок варилось в котлах мясо. Ешь, мол, даровое! Между русскими купцами и алтайскими зайсанами вечно шла вражда...

...Предпоследняя ночь. Ее провели в сухих палатках, во всем сухом, обогретом за день. Женя рассказывала о Ленинграде, о Заполярье, где бывала не раз. Абаканов — о своей жизни инженера-проектировщика, исколесившего Сибирь и Урал вдоль и поперек. Сановай слушал внимательно и под конец также захотел что-то рассказать, но знал он мало русских слов, и его понял один Абаканов.

— Говорит, что отца и мать его убили басмачи... Сирота... Хочет учиться...

— Скажите ему, что если пожелает, устроим в школу, когда развернется строительство.

Сановай радостно закивал головой:

— Корошо! Корошо!

Журба рассказал об Одессе, о своих юных годах, о гражданской войне и прочел начало поэмы «Ленин» Маяковского.

— Ну и память! — не удержался Абаканов. — Вот бы мне такую!

Потом Журба прочел «Облако в штанах».

— Какая сильная штука... — с грустью сказал Абаканов, и всем показалось странным, что Абаканов мог взгрустнуть. — Вот как надо любить...

Женя вздохнула. Отбросив полог палатки, она глядела в чистое небо глубокими, задумчивыми глазами. Стояла такая тишина, что не верилось, будто есть где-то большие города, шумные, залитые огнями улицы, поезда, автобусы. Только бескрайная тайга и бескрайное небо.

А в четыре утра — подъем. И снова тропы, привычный шаг лошадей, сухие рыжие деревья, мимо которых никто уже не мог проехать, не подумав: «Вот бы на костер...»

Дорога становилась ровнее, горы снижались. Женя с каждым часом чувствовала себя лучше.

Километрах в пяти от одного аймака лошадь Жени, чего-то испугавшись, рванулась в сторону. Женя свалилась. Почувствовав себя на свободе, лошадь бросилась по тропе назад. Синий рюкзак Жени волочился на ремне, и это доводило лошадь до бешенства. Переметная сума оборвалась. Лошадь летела, дикая, взлохмаченная, обезумевшая от страха, все время ощущая за собой погоню...

Рискуя жизнью, Василий Федорович бросился наперерез; за ним побежали проводники и Пашка Коровкин, но лошадь рванулась в сторону и скрылась из виду.

Журба, Абаканов, Яша Яковкин шли по следам лошади и подбирали коробки с фотопленкой, кусковой сахар, патроны к пистолету, запасную обувь — все, что попадалось по пути.

Василий Федорович вернулся ни с чем.

— Я на часок-другой отлучусь. Вы отдохните тем временем, — сказал он. — Если ничего не выйдет, тогда подумаем, что делать.

И он ушел. Всем было неприятно, что так случилось. Без лошади передвигаться невозможно, да и оставить лошадь на произвол судьбы нельзя.

Часа через полтора послышалось конское ржание, затем тишину проколол дикий свист. Это возвращался на беглянке Василий Федорович! Его радостно встретили. Расчет Кармакчи оказался правилен: лошадь должна была возвратиться домой по той же дороге, по которой шел караван. Очутившись на воле, она обязательно должна была мирно попастись. Василий Федорович набрел на нее невдалеке от остановки. Она даже обрадовалась встрече с хозяином.

— Как, девушка? — спросил он, видя, что Женя лежит на траве.

— Ничего.

Но было видно, что ей не по себе.

— Нога болит? — спросил Абаканов.

— Нет.

— Ну так зачем хандрить?

— Я не поэтому...

— Пропал рюкзак?

— Пропал...

— Экая потеря! Подумаешь! Губная помада, пудра, зеркальце.

Женя вдруг зло посмотрела на Абаканова.

— Я потеряла фотографию отца, матери, брата... — и заплакала, совсем как маленькая.

Во время обеда к лагерю подошел неизвестный. Желтое безволосое лицо в выщербинках оспы, большие губы, узкие прорези глаз. Незнакомец еще издали улыбался, а подойдя, сказал на довольно чистом русском языке:

— Приятного аппетита!

Ему предложили отведать супа. Не отказался. Ел стоя, держа мисочку на сгибе левой руки.

— Идите обедать! — позвала Женя Абаканова. Он уснул, и его некоторое время не будили. — Хватит вам нежиться!

Абаканов встал. На щеке его лежали следы от веточки. Он был недоволен, что его разбудили, и, идя к костру, ворчал.

Заметив незнакомца, он насторожился.

— Откуда? — спросил Абаканов.

Путник назвал ближайший аймак, значившийся на карте, с которой Журба не расставался.

— Кумандинец?

— Туба. Охотник.

На плече у него висело старое длинноствольное ружье. Тубалар ел с ожесточением, утирая лицо рукавом, и было непонятно, почему он так голоден, если вышел из аймака, который отстоял сравнительно недалеко от лагеря. После еды он рассказал, хотя его никто не спрашивал, что идет в соседний аймак за порохом и дробью; он сдал на пункт «Заготпушнины» шкурки, ему следует охотничий паек.

— А разве в вашем аймаке нет пункта? — спросил Абаканов.

— Есть. Только я охотился в другом месте и сдал туда.

Говорил он, улыбаясь и щуря маленькие глаза. И было трудно понять, смотрит ли он на вас или на соседа, улыбается ли приветливо или с насмешкой.

Когда охотник ушел, Абаканов сказал:

— Черт их знает, шляются! Чужая душа — потемки. Может, какой-нибудь самурай...

В восемь вечера прибыли к русской старообрядческой заимке. До площадки завода оставалось, по словам Кармакчи, километров сорок. Переправлялись на пароме через шумную реку уже в сумерках.

— Знаете, что за река? — спросил Кармакчи. — Тагайка! Ваша река! Только здесь она поменьше, а там, на строительстве, широкая.

— Тагайка! Так вот она какая... Тагайка!

И Журба смотрел на нее какими-то особенными глазами, и была она ему сейчас дороже всех других рек.

— А ведь красивое имя: Тагайка! Правда, девушка?

Паром вели старик и пятнадцатилетняя дочь его, Арбачи. Путникам очень понравилась девочка, ей стали дарить подарки: Яша Яковкин — платочек, Женя — кусок туалетного мыла, сохранившийся в кармане лыжного костюма, Абаканов — деньги. И пока переправлялись на пароме, Яша и Абаканов не отходили от улыбающейся Арбачи.

...Вечер.

После ужина Журба пошел к проводникам. Василий Федорович лежал на потниках и курил канзу. Старик-проводник прихлебывал из котелка суп, Сановай ел консервы. Остальные конюхи лежали возле костра и пили чай.

— Добрый вечер! — сказал Журба.

— Садитесь! Откушали? — Кармакчи слегка приподнялся.

— Спасибо, поужинал.

Старик оторвался от котелка и что-то сказал по-алтайски.

— Говорит, завтра будете на заводе, немного затянулась дорога. Дожди. Приходилось, как заметили, итти где посуше. Подложи в костер! — кивнул Василий Федорович мальчику.

Сановай без слов встал и подбросил нарубленных веток. Костер затрещал, огонь весело взметнулся в черное, без единой звездочки, небо. На одно мгновение лицо Сановая стало яркокрасным, только губы и глазницы были черные.

— Хороший мальчуган!— сказал тихо Василий Федорович, кивая на подростка. — Басмачи убили отца и мать. Был он такой, — Кармакчи показал рукой, каким был тогда Сановай. — Воспитываем колхозом. Учиться вот надо. А до аймака далеко.

Сановай вернулся в палатку и принялся убирать посуду.

Выкурив канзу, Кармакчи налил в консервную банку чая.

— Не откажетесь?

— Не откажусь.

Василий Федорович пил чай не спеша, видимо испытывая особенное удовольствие; большим и указательным пальцами он отламывал куски лепешки. Напившись, снова лег на потники, а под голову удобнее подложил седло.

— Последний перегон. А там расстанемся. Вы строить будете, мы — проводить путников.

— А вы на строительство не собираетесь?

Кармакчи задумался.

— Специальности нет.

— А если б имели?

— Если б имел, почему не пойти! Ходить по тропам разве лучше?

— Правильно!

Помолчали.

— Если серьезно хотите на стройку, что-нибудь придумаем. Вы ведь член партии?

— Член партии. Только у нас до райкома далеко. И самому все приходится делать. Руководство слабое.

— Через месяц, через два приходите на площадку. Я постараюсь найти подходящую работу.

— Ладно.

Снова помолчали.

— Как народ смотрит на наше строительство? — спросил Журба.

— Алтайцы? Как кто. Новое это для нас. Больше, известно, скотом занимались. И пушниной. И орехами. Промывали, понятно, и золото. Песок у нас хороший. На бутарах промываем. Но, по правде, жили, знаете, до революции как за китайской стеной. Кто нами интересовался? Баи да кулаки. Урядники. Плохо жили. Я в гражданскую войну света повидал. Против зайсанов воевал. И против царских генералов. Про Анненкова слышали? И против него воевал. Я с русскими хорошо дружил.

Василий Федорович затянулся поглубже. Он был в хорошем настроении, группу довел благополучно, и Журба нравился ему своей простотой.

— Алтай — край богатый. Нет ему равного. Может, только Урал. Чего только у нас не найдешь! И золото есть, и другие ценные металлы. И камни разные. И уголь. А жили — будто в яме. Взять хотя бы семейную жизнь. Ты когда женился? — обратился он к старику по-алтайски.

Старик заулыбался. Бороденка его смешно задвигалась.

— Мал-мал жена... тринадцать год...

Он долго говорил по-алтайски, резко жестикулируя.

— Вот видите. Говорит, женился, когда ему было тринадцать лет. Жена на три года старше. Такой обычай. Он — мальчик, она — уже девушка, шестнадцать лет. За невесту платили калым. Счастья, конечно, мало: вырастали чужие друг другу. Мужчина брал другую жену. На что ему старуха! А первая жена — молчи...

Старик догадывался, о чем шла речь, и поддакивал, покачивая головой.

— Мал-мал плёхо...

— И за что ни возьмись, одно и то же. Там Тобаков обвешивал людей, там зайсаны чинили суд. Знаете, что это такое?

— Зайсан... суд... — повторил старик. — Калында айгыр мал уок то капто акчо уок то. Кайдын уаргыдан сурайыр!

— Наша старая пословица, — перевел слова старика Кармакчи: — Раз у тебя нет табуна коней и мешка денег, то как же ты будешь судиться!

— Мал-мал плёхо...

Мальчик Сановай, не знавший зайсанов, тоже покачивал головой, как старик-проводник.

— На зайсанский суд сходился весь аил. Судились под деревом, под открытым небом. Пили присягу из черепа покойника, — говорить должны правду. Или целовали дуло заряженного ружья. Зайсан судил своею властью. Что порешит, запишут на дереве. Зарубку сделают такую. За убитую собаку — давай лошадь. Ударил кого — давай лошадь. Били и плетьми. Клали на землю, спускали штаны. Зайсан выговаривает, выговаривает, палач сечет.

Старик все покачивал головой. И Сановай также.

— А кто сек?

— Все секли. Вот зайсан сказал бы вам, и вы бы секли!

— А если б не захотел?

— Вас положат и высекут!

Сановай рассмеялся. Ему стало смешно, как это секли б высокого красивого русского, с такими волосами, как солнце на восходе, и с такими глазами, как небо после дождя. Рассмеялся и старик, и Василий Федорович.

— Такой порядок...

Умолкли. Старик встал и пошел к лошадям, Сановай подложил в костер сухих веток. И снова огонь взметнулся ввысь, и с треском разлетелись мелкие колючие искры.

— Теперь больниц сколько! В каждом аймаке. Ветеринары. А тогда если заболеет бедняк, куда итти? Понесут родные лопатку барана, завернутую в сено. Кама подожжет сено и смотрит, сколько трещин на кости. Одна трещина — один дух в доме больного. Десять трещин — десять духов. Всех выгнать надо. И за каждого плати...

Старик возвращается, садится на корточках у пня. Он тотчас догадывается, о чем речь.

— Мал уру ит семис, кижи уру кам семис!

— Старик говорит: скот болеет — собака жиреет, человек болеет — шаман жиреет! Когда умирал человек, родные привязывали труп к лошади, везли в тайгу не оглядываясь. Покойник — зло. Оглянешься — потащит за собой на тот свет... Не оглядываясь, подрезали веревки и скакали назад. А покойник в лесу оставался — собакам и волкам.

— Мал-мал плёхо...

Видимо, ему не нравится обычай: стар... И если б не новая власть, потащили б его в тайгу, собакам...

— И развлечения, знаете, были какие-то дикие. Бай приезжал к баю, брал с собой мешок денег. Пили араку и пересчитывали деньги: у кого больше...

...Поздно возвратился Журба в палатку. Абаканов спал, а Женя, видимо, его ждала.

— Почему так поздно? Я спать не могу. Тревожно...

— Думали, напали на козлика серые волки?

— Вы... Нечуткий, нечуткий! И нехорошо так!..

Она натянула на голову одеяло и отвернулась.

...Утро. Тропа идет над водой, на самом краю скалы. Над рекой висит плотный туман. Река кажется водопадом, окутанным водяной пылью.

Потом поднялось солнце, туман отплыл за горы. Беспокойная река кипит у порогов, вся в мыле, отливающем на солнце радугой. Но в затоне она синяя, цвета стальной закалки, холодная.

По дороге встречаются кусты смородины, дикой малины, крыжовника. Тропа вскоре переходит в широкую дорогу — бом, выдолбленную в скалах вдоль высокого берега. Все чаще попадаются по дороге всадники — колхозники и охотники. Пешком двигалась куда-то группа иностранцев — туристов. Шли они сосредоточенные, изредка обмениваясь двумя-тремя словами. У всех опаленные, розовые шеи, низко открытые в зеленых блузах, льняные волосы, оловянного цвета глаза и крепкие кривые ноги.

При встрече с группой иностранцы покосились и прошли молчаливо, не желая ничем привлечь внимания.

Абаканов наклоняется к плечу Журбы и вполголоса говорит:

— За такими туристами поглядывай в оба! И зачем им позволяют бродить по нашей земле!

...Последние километры... Они особенно томительны. Бом подходит к воде и прячется, огибая отвесный выступ среди деревьев. Лошади осторожно нащупывают камни. Часа через два бом переходит в лесную дорогу. Река сужается, она отошла куда-то в сторону, в непроходимую чащу, сдавленная скалами. Всадники торопят лошадей, Женя скачет галопом, но Василий Федорович свистит, и Женя сдерживает лошадь.

Журбе хочется курить. Он запускает руку в карман и вдруг обнаруживает, что канзы нет...

К канзе у алтайцев особое уважение. Василий Федорович даже останавливает караван. Все проводники сходят с лошадей, ищут.

Напрасно...

— Поздно спохватились! — укоризненно говорит Кармакчи. — Так нельзя.

...И вот лес, закрывавший горизонт, расступается. Перед глазами — зеленая долина, вся в цветах. Река, круто обогнув скалу, вырывается к долине, кипя и бурля. И шум ее наполняет воздух. Два деревянных барака, недавно срубленных, несколько палаток, — вот здесь будут рудники, металлургический комбинат, социалистический город...

У Журбы замирает сердце. Впрочем, в эту минуту волнение охватывает всех. Это видно по лицам, по глазам, по той сосредоточенности, с которой встречается каждая деталь пейзажа.

Мокрые лошади тяжело дышат. Ручеек, крутой подъем — и коновязь.

Женя лихо перекидывает ногу через голову лошади. За ней сходят остальные. У всех лица черные, обветренные, плюшевые от пыли.

Пожилая женщина в платочке, стоя на крыльце, смотрит на приближающихся.

— Сюда, товарищи, сюда! Сначала в баню! Вот мужская, а вот женская!

Баня... Что может быть лучше бани, чистого белья, сухой обуви...

Потом женщина повела в барак. Там кровати, с матрацами, новые наволочки на подушках, простыни.

— Ура! — кричит Женя. — Кровати!

Пошли в столовую.

— Не надо раскладывать костра! — радуется Женя, точно всю свою жизнь она только и делала, что разводила костер и варила в котелках кашу.

— «И жизнь хороша и жить хорошо!» — в тон Жене говорит Журба, ставя на стол баклажку со спиртом.

— С приездом, товарищи!

Загрузка...