Женский монастырь Третьего ордена доминиканцев — большое здание с белеными стенами и глубоко врезанными окошками — стоит на углу улицы Святого Петра в Лиссабоне. За крутым деревянным крыльцом высится статуя святого Доминика, основателя ордена, выполненная в человеческий рост. Любой переступивший порог монастыря с удивлением обнаружит несколько странное скопление предметов, стоящих у подножия статуи. Каждое пожертвование по обету меняется от недели к неделе. В большинстве своем эти подношения состоят из кружек с вином, сырных крошек, деревянных щепок и кофейных зерен, однако иногда к ним добавляются дырявая жестяная кастрюля или погнутая тарелка. С наивной верой сестры, когда им что-то надобно по хозяйству, кладут то, в чем они нуждаются, к ногам своего покровителя-святого, тем самым взывая к его помощи. Само собой разумеется, что на следующий же день появляются вино, дрова, новые кастрюли и тарелки — словом, все, что нужно. Результат ли это чуда или скромной помощи набожных мирян — может гадать кто угодно, но только не простодушные сестры-доминиканки. Для них само их существование есть одно нескончаемое чудо, и в качестве опровержения любых сомнений нечестивых еретиков они показывают на полки своих кладовых.
Если кто-то спросит этих благочестивых фанатичек, почему среди всех остальных именно их обители оказывается такая постоянная забота свыше, они тотчас же ответят, что это — небесное признание святости их матери настоятельницы. Двадцать лет сестра Моника посвятила праведному труду среди заблудших и падших, что является священным призванием всех монахинь-доминиканок. Нет в Лиссабоне закоулка, который бы не осветило сияние ее белоснежной мантии. И тем не менее настоятельница продолжала свое служение во благо людское с такой неутомимой энергией, что это заставляло устыдиться молодых послушниц. Не счесть тех, кто стараниями ее вернулся к жизни праведной с тернистого пути греха. Все это оттого, что помимо иных своих достоинств она обладала даром выказывать искреннее сочувствие и вызывать доверие всех страждущих. Говорили, что это явилось знаком того, что в свое время она сама претерпела «многия тяготы». Однако никто ничего не знал о ее прежней, мирской жизни достоверно. Было лишь известно, что родом она с далеких северных гор, и что мать настоятельница редко и очень неохотно рассказывала о своей жизни. Ее воскового цвета лицо всегда оставалось холодным и невозмутимым, однако иногда ее большие темные глаза сверкали таким взглядом, что все бедные и несчастные искренне верили, что нет в мире страданий, которые бы до них не испытала сестра Моника.
В безмятежной жизни монастыря раз в год происходило событие, которого полгода ожидали, а потом полгода вспоминали. Состояло оно в праведном служении и полном уединении, когда к ним прибывал какой-нибудь известный и достопочтенный проповедник, дабы в течение недели, наполненной молитвами и наставлениями, еще более приблизить их добродетельные души к благодати Господней. Только святой мог повлиять на столь набожное собрание, так что посещение монастыря доминиканок являлось последней вехой для истинного носителя слова Божия, дабы тот мог рассчитывать на благоволение Святого Престола в качестве признания заслуг перед ним. Однажды к ним приезжал францисканец Эспинас, в другой раз — отец Менас, знаменитый аббат Алькантарский. Но ни тот, ни другой не смогли вызвать такого, хоть всеми силами и скрываемого, радостного ожидания, когда по кельям пронесся слух, что в этот год им окажет честь своим присутствием не кто иной, как сам отец Гарсия, член ордена иезуитов.
Ибо отец Гарсия был священнослужителем, известным всей Европе как достойнейший продолжатель дела таких великих людей, как Игнатий Лойола и Франциск Ксаверий, что основали «общество Иисуса». Этот страстный проповедник и яркий, талантливый писатель являлся к тому же и мучеником, ибо он понес слово Божие в Тибет, вернувшись оттуда с переломанными пальцами и вывернутыми запястьями как знаками своей безграничной веры. Эти изувеченные руки, поднятые в призыве к пастве, повергали ее в молитвенный экстаз. В жизни он был высоким, смуглым, согбенным стариком, чрезвычайно худым от постоянного иссушения плоти, с тонким лицом, острым взглядом и ястребиным носом. Одним словом, он представлял собой воплощение истинного и бескомпромиссного служителя Господа. Его обветренное, испещренное глубокими морщинами лицо некогда отличалось красотой и изяществом, теперь же оно являло собой олицетворенную безграничную веру и стальную волю. Но, как бы то ни было, оно и в пору его молодости, и в преклонные года никого не оставляло равнодушным. Шрам от удара кинжалом, нанесенный ему язычниками, вызывал еще большее благоговение в глазах верующих. Многие бы искренне засомневались, что этот сгорбленный, изможденный на вид человек мог обладать нерушимой силой духа, если бы не его живые темные глаза, истово горевшие из-под густых бровей.
Эти глаза всегда буквально довлели над паствой, будь то распутные и погрязшие в грехах жители Лиссабона или же благочестивые обитательницы доминиканского монастыря. Они яростно пылали, когда он обличал грехи и грозил грешникам геенной огненной, они лучились добротой, когда он проповедовал любовь и смирение, и каждый раз они подчиняли слушавших его тому, что вещали его уста. Когда он, одетый во все черное, стоял у алтаря, плотная толпа монахинь в белых одеяниях беспрекословно повиновалась каждому движению его горящих глаз и каждому мановению его изуродованной руки. Но более всех он поразил мать настоятельницу. Она не сводила глаз с его лица, и многие заметили, что она, казалось, навсегда оставившая все мирские чувства в своей прежней жизни, теперь сидела с белым, как ее клобук, лицом и после каждой службы пошатывалась и дрожала так, что ее четки громко стучали об аналой. Одна из инокинь рассказывала в трапезной, что когда ей вечером случилось обратиться к настоятельнице за советом, она глазам своим не поверила, увидев, как всегда предельно сдержанная матушка плакала навзрыд, уронив лицо в тонкую жесткую подушку.
И вот, неделя уединения подошла к концу, и вечером субботы каждой монахине надлежало исповедаться, дабы приготовиться к Святому причастию воскресным утром. Одна за другой фигуры в белоснежных одеяниях, призванных символизировать чистоту их душ, входили в исповедальню, сквозь зарешеченное окошко шепотом рассказывали о своем нехитром бытии и с величайшим смирением и раскаянием внимали мудрым наставлениям и замечаниям, которые им, отведя взгляд, шепотом изрекал пожилой священник. Строго согласно статуту инокини, послушницы и сестры возвращались в часовню и ждали лишь прихода матери настоятельницы, дабы завершить день всегдашней вечерней молитвой.
Мать Моника вошла в темную исповедальню и сквозь маленькое зарешеченное окошко увидела седую голову, обращенное к ней ухо и изуродованную руку, закрывавшую остальную часть лица. Рядом с сидящим монахом-иезуитом горела одинокая свеча, и она услышала легких шелест, когда он перелистывал требник. С видом человека, сознающегося в тягчайшем преступлении, она опустилась на колени, смиреннейше опустив голову, и скороговоркой что-то пробормотала о банальных ошибках и промахах, связывавших ее с остальным человечеством. Они были столь ничтожны и немногочисленны, что священник всерьез призадумался, какое самое легкое из наказаний соответствовало бы ее почти полной безгрешности, как вдруг исповедавшаяся запнулась, словно хотела сказать что-то еще, но не могла найти в себе сил сделать этого.
— Мужайся, сестра, — произнес отец Гарсия. — Что еще ты не высказала?
— Я не высказала самое худшее, — ответила она.
— Самое худшее не всегда самое тяжкое, — ободрил ее священник. — Отринь страх, сестра, и поведай это мне.
Однако настоятельница все же пребывала в нерешительности. И вот, наконец, она заговорила, но таким тихим шепотом, что сидевший по ту сторону решетки приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать.
— Преподобный отец, — начала она, — мы, носящие облачение святого Доминика, дали обет навсегда оставить все мирские мысли. И тем не менее я, недостойная настоятельница, в которой все по праву ищут пример для подражания, всю эту неделю оказалась снедаема воспоминаниями о любимом — о любимом мною мужчине, пресвятой отец — давным-давно, за много лет до того, как я приняла постриг.
— Сестра моя, — ответил иезуит, — мысли наши не всегда подвластны нам. Когда они становятся таковыми, что разум наш восстает против них, нам остается лишь горько о них сожалеть и приложить все силы, дабы избавиться от них.
— В этом-то и состоит тяжесть моего греха, святой отец. Мысли сии были мне приятны, и никакими усилиями мне не удавалось отбросить их прочь. Будучи в своей келье, я изо всех сил пыталась одолеть свою слабость, но как только вы начали говорить…
— Я начал говорить?..
— Это ваш голос, святой отец, что заставил меня вспомнить казавшееся мне давно позабытым. Каждое ваше слово вызывало у меня воспоминания о Педро.
Священник вздрогнул от почти бесстыдной откровенности, с которой исповедавшаяся произнесла имя своего возлюбленного.
Моника слышала, как требник упал на пол, но он не удосужился поднять его. На некоторое время воцарилась мертвая тишина, а потом, отвернувшись от окошка, монах скороговоркой объявил меру искупления и отпущение грехов.
Настоятельница поднялась с подушечки и уже было собралась идти, как вдруг до нее донесся сдавленный стон. Она взглянула на решетку исповедальни и в ужасе отшатнулась. Сквозь зарешеченное окошко на нее смотрело искаженное болью лицо с двумя безумными глазами, горевшими таким огнем неутешной тоски и безнадежного отчаяния, что один их взгляд вместил в себя все тридцать лет затаенных страданий и мук.
— Юлия! — воскликнул он.
Она бессильно прислонилась к деревянной перегородке исповедальни, прижав руку к бешено колотившемуся сердцу и побелев, как полотно. В своем белом одеянии она походила на увядшую лилию.
— Это ты, Педро, — еле слышно произнесла она наконец. — Мы не должны разговаривать. Это грех.
— Мой долг как исповедника исполнен, — отвечал он. — Ради Бога, скажи мне несколько слов. В этом мире мы уже никогда не увидимся.
Она снова преклонила колени, и ее мертвенно-бледное лицо оказалось напротив его горящих глаз.
— Я не узнала тебя, Педро. Ты так сильно изменился. Только голос и остался.
— Я тоже тебя не узнал, пока ты не произнесла мое мирское имя. Я не знал, что ты приняла постриг.
Она ответила тяжелым вздохом.
— А что еще мне оставалось? Мне незачем было жить, когда ты оставил меня.
По ту сторону решетки раздался хриплый стон.
— Я тебя оставил? Скорее, когда ты отвергла меня.
— Педро, ты же знаешь, что именно ты оставил меня.
Его тонкое смуглое лицо напряглось, словно он собрал все силы, чтобы встретить удар судьбы.
— Послушай, Юлия, — заговорил он. — В последний раз мы виделись с тобой на площади. У нас не было и минуты, поскольку наши семьи враждовали. Я тогда сказал, что если ты поставишь лампу в своем окне, то это явится мне знаком, чтобы я оставался верен тебе. Если же подоконник останется пуст, я навсегда исчезну из твоей жизни. Лампы там не оказалось.
— Я поставила лампу, Педро.
— Твое окно было третьим сверху?
— Первым сверху. Кто тебе сказал, что третьим?
— Твой двоюродный брат Альфонсо — мой единственный друг в твоей семье.
— Кузен Альфонсо просил моей руки, и я ему отказала.
Изувеченные руки взметнулись вверх в бессильной вспышке ненависти.
— Тише, Педро, тише! — зашептала она.
— Я не сказал ни слова.
— Прости его!
— Нет, никогда я его не прощу! Никогда! Никогда!
— Так, значит, ты не хотел оставлять меня?
— Я вступил в орден в надежде найти скорую смерть.
— И ты не забыл меня?
— Боже правый, помоги мне! Я не мог забыть тебя.
— Как же я рада, что ты меня не забыл. О Педро, бедные, бедные твои руки! Моя потеря обернулась даром для других людей. Я потеряла свою любовь, дав миру святого и мученика.
Тут он закрыл лицо руками, и его худые плечи сотряслись от рыданий.
— Что наши жизни! — сдавленно произнес он. — Что наши попусту потраченные жизни!
Сестры в обители святого Доминика до сих пор говорят о последней проповеди, которую им прочел отец Гарсия. В ней он говорил об ужасных превратностях судьбы, и какой благодатью они могут обернуться, когда на худом стебле взойдет и распустится цветок добрый. Говорил он также о душеубийственном горе, что может обрушиться на нас, и как мы сможем очиститься благодаря ему, если познаем и проявим глубокое и истинное сочувствие к горестям ближних наших. Затем он стал молиться и попросил паству молиться вместе с ним, дабы все «мужи несчастныя и жены кроткия» смогли воспринять горе подобным образом и дабы мятежный дух одного смирился, а слабый дух другого укрепился. Такова была молитва, вознесенная к Богу сотней монахинь, и если Пречистый и Благостнейший Господь услышал ее, молитва сия вновь привнесла мир в души матери настоятельницы Моники и отца Гарсии из ордена иезуитов.