И тут же в сенях, общих на два крыла, встретил Сергеевну, которая тащилась куда-то с керосинкой и топором.
«Легка на помине», – порадовался Сергей.
– Это вы, Сергей Палыч? – подняв лампу, зачем-то уточнила она.
– Я. А ты чего с топором, на медведя собралась? На вот лучше, повесь, – отобрав у нее топор, накинул на освободившуюся руку мокрый полушубок.
Сергеевна, легко облаченная, поежилась:
– Уф, сырой. Вот спасибо, я и забыла. Как раз и шла забрать.
– Топор-то к чему? – Инструмент-то барахло, так и болтается топорище. Клинья подбить надо.
– Дров шла нарубить.
– Ну а в голом виде – чтобы проще топором махать было?
Она начала было препираться, но Акимов лишь отмахнулся:
– Иди, иди. Займись своим делом.
Дрова у них еще были, но в таком состоянии неясно, как они собираются зимовать. Навес как решето, весь прохудился. Зальет сейчас поленца – и готово дело, пойдет гниль. Если сразу не выморозит, то не раскочегаришь. Надо потоньше нарубить.
Нет, на самом-то деле навес надо укреплять. Сергей не решился орудовать под ним (не ровен час, придавит) и, перетащив колоду чуть поодаль, наколол дров, тщательно, стараясь брать потоньше, натесал щепы для растопки.
Как-то раньше не задумывался, как они тут справляются, без мужских рук. Понятно, что в войну не такое терпели, да и сейчас в деревне несладко – но, во-первых, не война, во-вторых, те, что терпят, невесть где, а эти на глазах. Неловко. Сам-то живешь в тепле и холе, вода из крана, тепло – по трубам.
«Снова погнал свет спасать. Со своими бы делами сладить. А чего они сами?! Надо ходить, добиваться переселения. Что, они не знают, куда писать, обращаться? Наталье, положим, все трын-трава, а Катька что? Малого в руки – и вперед, добиваться… Отставить патетику, неси дрова».
Набрав полные руки дров, холодных, скользких, пошел обратно в сени.
– Ты где тут? Куда нести?
Сергеевна, наспех застегиваясь, выскочила со своей половины: шея-грудь нараспашку, шаль волочится.
– Ох, – Акимов поморщился, – Сергеевна, ну ты это…
– Ой, совсем одичала, – Катя, спохватившись, привела себя в порядок, платком покрыла голову. Надо ж, коса какая, узлом, и когда только отросла?
Вообще похорошела Катерина, слов нет. С тех пор как родила – округлилась, в глазах лисьих теперь доброта и спокойствие, движения вроде бы по-прежнему быстрые, порывистые, но теперь как чайка парит, как лебедь плывет. Этак присмотришься – и начнешь понимать, по каким причинам Введенский на зоне переживает.
Сергей не решился просто так скинуть дрова на пол, застыдился. Только что баб жалел, а чуть до дела – все свалить и бежать. Возиться с сырыми грязными полешками не хотелось, да все равно сложил аккуратно.
– Батюшки! Да чего вам беспокоиться, сами бы, – оказалось, что Катерина уже снова в сенях, а с ней – небольшой поднос с изящной каймой, на нем – чай горячий в подстаканнике, а если присмотреться, то и крошечная стопка, в которой что-то плещется.
– Что вам поесть предложить – не ведаю, – извинилась она, – вот разве огурцы остались, соленые?
– Да ничего, – заверил Акимов, как бы невзначай опрокинув содержимое «наперстка» и хрустнув названным продуктом.
– Моментально чаю, – приказала Катя, – простынете.
– Справедливо, – Сергей взял обеими озябшими руками стакан в подстаканнике, ощупал его: оп-па, а это что такое? Ишь ты, цацка какая.
Это не из скобяной лавки, не подтибрено из трехсот спальных вагонов прямого сообщения. Акимов поднес вещицу к керосинке – ух ты, прям произведение искусства. Райские птички-цветочки, сплошной модерн. И, к гадалке не ходи, никакая не латунь. И лафитник, из которого испил согревающего, тоже эдакий, очень похож на серебро, эмаль разноцветная, и на дне клеймо, «К» и «J», и внизу год, «1891». Такая же история украшала дно подстаканника.
– Сергеевна, а это что такое?
– Как что, посуда. Подстаканник и лафитник.
– Вижу, что не кастрюля. Спрашиваю откуда.
– Мастерская Густава Клингерта, – спокойно объяснила Катерина, – выполнял заказы для фирмы Карла Фаберже.
– Да уж понял, что не «Металлоширпотреб». Я спрашиваю, почему он тут. Не подлежит конфискации, нет? Серебро ведь.
Катерина фыркнула:
– А что полагается, уже конфисковали. Во всем доме ничего лишнего, только домашняя утварь. Хотите – проверьте, милости прошу.
– Ишь как заговорила ты, Катюха, совсем по-другому, – заметил, улыбнувшись, он.
У Сергеевны глазища стали бешеные, из ноздрей чуть ли не дым повалил, руки в боки уперла – ведьма, чисто баба-яга. Но, когда заговорила, голос звучал так спокойно, что даже звенел:
– Изменилась, значит. А я бы на вас, Сергей Палыч, поглядела. Когда только что ты – человек, тебе дела поручают, серьезные, дифирамбы поют, а потом вдруг – раз, и ты на помойке? И все по закону! И все кругом правы! А ребенок твой – в холоде, сырости, и перебиваешься, сидя у сестрицы на шее. Надо молока, а у тебя и ботинок на промен нет! Ты-то лишний кусок не сожрешь – брюхо не взыщет, а если молоко пропадет – ребенок, твой собственный, голодать будет. И все по закону-совести. Те, кто вчера ужами пресмыкались: «Ах, незаменимая! Ах, ценный работник!» – разбежались, как тараканы. Что, подохнет чья-то шлюха без подстаканника? Подавится кто-то, выжрав не из стопки? Какое правосознание мне проявлять? Что честно сдавать? Так хоть, край придет, толканем. Постыдились бы нищету попрекать!
– Сергеевна, да что ты, пошутил я! Мне-то что за дело, что ты…
Тут она разрыдалась, бесшумно, но очень бурно.
Вот это номер. Железобетонная Катька, которая самая умная женщина из всех, – и льет слезы, горькие, злые, как самая обычная баба. Да-а-а-а, как с такой о делах толковать?
Вообще к дамским слезам, то есть к слезам чужих дам, Сергей не был восприимчив. Однако тут как-то так все одновременно совпало: очень жалко стало эту мелкую, ужасно умную, но теперь слабую, несчастную, замотанную Катьку. Только и оставалось, что приобнять и по растрепанной голове гладить, укачивая, как несмышленую девчонку, как Ольгу, которой вздумалось истерить.