Она раздевалась не торопясь, аккуратно раскладывая снимаемые вещи. Платье – серебристое, отливающее сизым вороньим крылом, словно резиной обтягивавшее ее тело, встряхнула раз-другой, будто желая убедиться, что в нем ничего не осталось, и, надев на пластмассовые плечики, любовно устроила в массивный, из мореного дуба почти черный шкаф. Закрыв дверцы, мимоходом скользнула взглядом по мне, но ни малейшей реакции на свое присутствие я не обнаружил на ее чуть продолговатом с тонкими, едва угадывавшимися восточными чертами лице – разве что миндалевидные глаза непроизвольно сузились, точно от неожиданного всплеска огня; впрочем, это вполне могло мне показаться. Она была высокая, никак не меньше 175 сантиметров, ноги у нее, как водится, росли из-под мышек, и длина их сейчас была подчеркнута черными тонкими с модным рисунком чулками, которые пристегивались к изящному узкому поясу; под поясом скорее проглядывали, чем виднелись мини-трусики золотистого цвета; талия у нее узкая, и бедра круто уходили в стороны – крепкие, сильные, молодые. Когда же она профессиональным жестом секс-звезды, расстегнув пальцами правой руки застежку на спине, подхватила неглубокий лифчик левой и резко, как на сцене в одном из подвальчиков Сохо, повернулась ко мне, у меня перехватило дыхание и я забыл о боли, разрывающей мое сердце на части.
Такой груди, признаюсь, мне видеть не доводилось…
Это были два отлитых из бронзы колокола с торчащими, как пики, сосками.
Я забыл обо всем на свете: о том, что руки намертво стянуты нейлоновым жгутом, отчего кисти налились кровью, распухли и давно-давно потеряли чувствительность, что челюсть была выбита еще тем первым ударом, на который я наткнулся, едва вступил в полутемную комнату, куда меня втолкнули так, что я едва не упал; забыл, да что там забыл – перестал чувствовать боль, точно ее и не существовало! – стоило было мне лишь увидеть эту фантастическую грудь.
Девица знала силу ее неотвратимого влияния на мужчин: чуть покачиваясь на носочках, она повела хрупкими, никак не вяжущимися с грудью плечиками, точно играя ими, замерла на мгновенье, прислушиваясь к чему-то, потом скривила маленькие, неожиданно жесткие губки ярко-малиново-кровавого цвета – распустившаяся роза на смуглом лице, улыбнулась каким-то собственным мыслям, опять скользнула взглядом в мой угол – я буквально почувствовал его прикосновение, он обжег меня.
Она совершала привычный ритуал так, точно никого в комнате не было, словом, вела себя как любая другая женщина наедине с собой, зная, что никто не видит ни ее лица, ни ее тела. У меня даже мелькнула шальная мысль: а жив ли я вообще и не витаю ли, невидимый и невесомый, в затхловатом воздухе давно непроветриваемого помещения?
– Нет, черт побери, и откуда у природы столько фантазии? – вернул меня на грешную землю глухой, надтреснутый баритон. Владельца его я хорошо знал. Я не видел его, потому что не мог пошевелить головой, а он вошел в комнату из-за моей спины.
Она шелковисто рассмеялась, и смех ударил мне в сердце, как нож, напомнив о моем жалком положении.
– Нет, – продолжал баритон Келли за моей спиной, – совсем голову можно потерять. Бесстыдница! Этот-то еще, видать, живой.
Келли положил тяжелую лапищу на мою голову, сжал пальцами с такой силой, что мне показалось, что трещит кожа, и рывком повернул назад, к себе. Он навис надо мной, как скала, – мощная, заросшая рыжими густыми кудряшками грудь культуриста. Парень был профессиональным силачом, возможно, даже чемпионом мира среди подобных себе, и очень гордился этим, хотя, как показала наша первая встреча, это не спасло его от «грогги», когда он напоролся на мой хук снизу. Впрочем, признаюсь, Келли сполна рассчитался со мной, когда пришел в себя. Нет, он не вызывал во мне ненависти, хотя измолотил меня до бесчувствия, и если б не тот, в темных очках и с козлиной седой бородкой, одним словом: «Стоп!», прекративший избиение, вполне мог бы прикончить бедолагу. Скорее мне не давала покоя мысль, родившаяся в тот самый миг, когда я сообразил, что попался в ловушку, простенькую, незатейливую и потому сработавшую без помех. У меня и в мыслях не возникло сомнение, что приглашают меня по указанию человека, встречи с которым я ждал с таким нетерпением. Звонок, как условлено, раздался ровно в шесть, «пароль» был известен лишь нам двоим… «Хэлло, сэр, не испить ли нам по бокалу доброго шотландского эля? Я набрел тут на одно прелестное местечко на Бейкер-стрит…». Что касается голоса Майкла Дивера, то никогда прежде я не слышал его по телефону…
Лишь позже, размышляя да раскладывая случившееся по полочкам, с разочарованием сообразил, что попался, как кур в ощип, – подслушать наши с Сержем переговоры по телефону и разобраться, что к чему, при современных технических возможностях было, согласитесь, плевым делом.
Да, задним умом мы крепки.
– О, да он жив! – Келли криво улыбался, потому что значительно округлившаяся левая щека мешала свободному сокращению мышц, и еще сильнее, – кажется, кожа затрещала, – сжал мне череп. – Поживи, поживи, дружочек, мы еще с тобой покалякаем на разные темы, и – поверь мне! – ты выложишь все, о чем буду тебя спрашивать, и даже о том, о чем буду лишь намекать…
– Оставь его, – сказала она с брезгливостью, и Келли тут же опустил голову и взглянул на собственные пальцы, видимо, желая убедиться, что не измазался в крови. Странно, но нередко такие вот здоровяки от одного вида крови отключаются.
Честное слово, я не испытывал к нему ненависти; ненависть можно испытывать к человеку, имеющему нервы и способному реагировать не только на физическую боль; этот же был бесчувственен что мешок с тырсой в боксерском зале. Такой вывод я сделал еще после нашей первой стычки, когда Келли тоже кое-что перепало от меня. Откуда мне было знать, что эта гора мышц панически боялась обыкновенного укола шприца и ежедневно принимала голубые таблетки «си-эйч-дабл», начисто снимающие боль, – можно на твоих глазах отрезать руку, твою руку – и ты ничего не почувствуешь?…
Девушка замерла в двух метрах от меня, и от ее бронзовых колоколов исходил такой густой малиновый звон, что у меня закружилась голова.
Келли наконец выдвинулся из-за моей спины. Он оказался в чем мать родила, и ее взгляд был устремлен на него, ниже пояса, и я видел, как наливались блеском ее глаза и колокола двинулись вверх, точно грудь распирала изнутри страшная сила; она дышала все чаще, и малиновый звон совсем затуманил мне голову, и я непроизвольно издал стон, словно выдохнул остатки души, измочаленной кулачищами бесчувственного к ответным ударам Келли. Он уловил мой стон-выдох и обернулся с торжествующей сладострастной гримасой на лице, уже распаляемом страстью. Вот тогда только я почувствовал, как где-то в глубине моей – в груди ли, в сердце или в сером, стонущем от ран веществе – поднимается что-то тяжелое и жгучее, как расплавленный свинец; я с такой неистовой, неуправляемой, слепой силой натянул нейлоновый трос, стянувший руки, что из-под ногтей выступили капельки крови. Я мог простить Келли пудовые удары, но смириться с этой торжествующей, унизительной улыбкой – да еще в ее присутствии! – это было выше моих сил. Мои разбитые губы лишь слегка шевельнулись, и Келли, без сомнения, не уловил даже намека на просочившееся – «Сука!», но он догадался, что я сказал, и вновь готов был озвереть. Она охладила его: «Ну же…»
Келли прыжком преодолел два метра, отделявшие от нее, сграбастал девицу и с каким-то утробным ревом подбросил ее, как пушинку, чуть не к потолку, поймал, и я испугался, что эти перевитые венами, как канатами, ручищи сомнут ее – только кости затрещат. Но Келли – о, Келли, мерзавец, скотина, зверь! – неожиданно мягко обнял ее и, держа на вытянутых руках, самым кончиком языка коснулся темно-коричневого соска, потом – другого, снова вернулся назад и ликовал, балдел и наслаждался сверхрадостью, только доступной в этом мире.
Я видел ее шальные глаза, где, точно молнии, пробегали огненные токи, вызываемые к жизни его поцелуями, слышал горячее, обжигавшее меня дыхание, бессвязные обрывки слов. У меня трещали, звенели все мышцы, их сводило стальными судорогами, а голову точно сжало обручами и затягивало, затягивало сильнее и сильнее.
Келли положил девушку на диван у стены, сам опустился на колени и трясущимися непослушными руками расстегнул (не рванул!) черный пояс и медленно смакуя, потянул вниз золотистые, как заход солнца, бикини; и ее тело уже отзывалось на каждое его прикосновение, и волны расходились, как круги по воде, от впалого овального живота в стороны, достигали ее лица, и оно, бесформенное, с закрытыми глазами, похожее на ожившую маску, покрывалось мелкими бисеринками пота, бесчисленными алмазами сверкавшими в ярком свете люстры; этот подонок кайфовал, растягивая удовольствие, и я убедился, что он знает толк в этом, и неожиданно открытие смягчило мою ненависть к нему.
Келли поднялся с пола, наклонился над распростертым телом, еще раз окидывая его долгим, впитывающим взглядом, затем рванулся к ней всей тяжестью тела, но в последний миг удержал себя на широко расставленных руках и…
Она издала такой глухой утробный звук, что даже Келли вздрогнул и на миг приостановил свое движение вперед. Но тут она в каком-то змеином движении рванулась ему навстречу, я увидел окаменевшие мышцы и… потерял сознание…
– Вы уж простите Келли… – дитя природы, знаете ли, его непосредственность – прекрасный возбудитель, ну, нечто вроде психологического допинга для нас, современных обывателей, зашторенных, я бы сказал, в собственных привычках и неписаных правилах. А Келли… он не ведает сдерживающих факторов – моральных ли, физических – вы видели его мышцы? – сам Арнольд Шварценеггер считает их уникальными… по красоте, кажется. Сознаюсь, я не силен по этой части… всегда отдаю приоритет мозговым мышцам, если позволите так выразиться… – Седобородый говорил не спеша, пожалуй, даже лениво, точно выполнял нужную, но неинтересную работу. Во всяком случае, так могло показаться человеку неискушенному. Увы, мой журналистский опыт тысячи раз убеждал, что за этим кроется хитрость, если не подлость или зловещее коварство.
Седобородый предоставил мне редкую возможность молчать и наблюдать, наблюдать и слушать, скорее даже как бы вслушиваться во внутренний голос говорившего, что давал наблюдателю больше, чем хотелось хозяину слов. А в моем положении, когда я не только не догадывался о целях и планах моих похитителей, но и не представлял, как далеко они готовы пойти в своих намерениях, всякий намек на информацию был бесценен. Что касается намерений, то мне было яснее ясного, что многое, если не целиком, зависит от уровня их знаний о моей информированности в деле, которое явно задело за живое. Иначе, сами посудите, за здорово живешь похищать журналиста, да еще иностранца, за которого немедленно вступятся коллеги в разных уголках земли независимо от политических, религиозных, социальных и прочих различий, существующих в нашем разделенном границами и предубеждениями мире.
Но пока ни седобородый Питер, как он представился тогда, перед дракой, если, конечно, можно называть дракой почти беспрепятственное избиение двумя бронеподростками, как еще во времена моего увлечения спортом мы окрестили носителей безупречных мышечных масс, одного – пусть не хиляка, но отнюдь не Геркулеса, да к тому же однорукого. Нет, конечно, рук у меня было две, но тот хук снизу, на который напоролся Келли, закончился секундным триумфом и сломанными, как оказалось позже, двумя пальцами. Келли же, оклемавшись, молотил от души, а я не мог даже защищаться…
Я не догадывался, в чем они осведомлены, и потому старался максимально использовать дарованную мне передышку и с упоением слушал болтовню Питера. Ведь чтоб догадаться, что тот просто убивает время, не нужно было быть семи пядей во лбу.
– Я понимаю ваши чувства, мистер Романько, но поверьте, у нас не оставалось выбора – такие, как вы не покупаются. Не правда ли? Ведь вы, коммунисты, вроде членов секты стоиков, гордитесь вашей непреклонностью и железной выдержкой. Да если по-честному, то и времени у нас в обрез: ваша командировка – каких-то два дня, футбольный матч, репортаж по телефону, и тю-тю домой, даже некогда заглянуть в галерею Тейт, скажем, или в Британский музей. Можно ли тут спокойно беседовать, а тем паче полюбовно договориться, как джентльмен с джентльменом? А в том, что вы человек серьезный, не меня убеждать: я досконально проштудировал досье, и ваша биография, мистер Романько, тому свидетельство. Вот и довелось прибегнуть к методам, кои лично я не одобряю, ибо убежден: лучше договориться миром, чем идти на конфронтацию. Ведь во втором случае, согласитесь, издержки могут стать необратимыми…
Он говорил и говорил, но теперь это уже и отдаленно не напоминало пустую болтовню. Питер (честно говоря, я не был уверен тогда, что это и есть его настоящее имя, значительно позже убедился – действительно Питер, Питер Скарлборо, руководитель и идейный вдохновитель… впрочем, у меня еще будет повод рассказать о нем подробнее, этот тип заслуживает того) подходил к сути. Куда и подевалась его вальяжность: водопад иссяк – каждое слово на вес золота. Внимательнее, внимательнее, старина, ты не имеешь права ошибаться!
– Да, да, издержки могут быть, увы, необратимыми и печальными. – Он сделал паузу и, не поднимая на меня глаз, аккуратно обрезал кубинскую сигару, извлеченную тонкими холеными пальцами с чистыми, покрытыми бесцветным лаком ногтями из деревянной, отделанной старинным серебряным плетением шкатулки. Я невольно залюбовался и пальцами, и шкатулкой: было что-то в них притягивающее, вызывающее, отлично характеризующее и владельца этих холеных рук, и его ухоженный, избавленный от ненужных раздражителей мир. «Нам так не жить!» – вспомнил я любимую приговорку одного моего киевского знакомца, непременно произносившего ее, случись ему попасть в заграничные условия престижного пресс-центра или, на худой конец, в умопомрачительный для простого советского человека супермаркет, набитый, как старинный бабушкин сундук, разной всячиной до самого потолка. «Нам так не жить…» – невольно улыбнувшись, услышал я свой внутренний голос.
Питер уловил движение моих губ и расценил это по-своему (лишний повод убедиться в дьявольской наблюдательности этого человека).
– Вот видите, мистер Романько, вы вовсе не похожи на истукана, с которым невозможно найти общего языка, – мягко изрек он, укладывая сигару во рту, а затем, поправив ее языком, взял со столика массивную позолоченную зажигалку с изящной Никой самофракийской на крышке, откинул ногтем крышку и нажал рычажок. Белое высокое пламя стрельнуло вверх, почти коснувшись его подбородка, но Питер даже не шевельнулся, а уверенно по-хозяйски поднес струю пламени к самому кончику сигары и легко затянулся. Сигара ответила на прикосновение огня красным венчиком и сизым дымом, выпущенным Питером.
– Вы – умный человек, мистер Романько. Я уважаю умных людей, ибо именно они правят миром и движут его.
Я молчал.
Это, однако, не смутило Питера Скарлборо. По-видимому, время серьезных слов еще не наступило.
– Если уж откровенно (можно подумать, что я приглашал его к откровенности или вообще навязывался на эту беседу!), то я не придал значения вашей встрече с Майклом Дивером в Кобе. Я надеюсь, вы помните ту непринужденную беседу в ресторанчике в холле велотрека? Промахнулись мои ребята там, нужно признать это. Мы упустили время, перестали контролировать ход событий… но затем, слава богу, сумели овладеть ситуацией. Теперь от вас зависит, как быстро мы завершим дело, сделку, если хотите…
«Сделку?» – Последние слова Питера приоткрыли мне завесу тайны, под покровы которой я стремился проникнуть с той самой минуты, когда понял, что угодил в ловушку, ловко расставленную на, казалось бы, совершенно прямой и ровной дороге, «Значит, они не знают истинного положения вещей?»
Питер точно читал мои мысли:
– Да, мистер Романько, я предлагаю вам сделку, потому что, к сожалению, вы обладаете тем, что нужно мне, но зато я… обладаю вами, что значительно усложняет ваше и упрощает мое положение, не так ли?
Я молчал. Я еще не знал до конца, чем же, кроме моей скромной персоны, владеет сейчас этот утонченный аристократ, так снисходительно беседовавший со своим пленником.
– Не торопитесь, дайте успокоиться волнам, кои все еще колобродят в вашей душе, вызывая смятение и растерянность, рождая то надежду, то ужас безысходности. – Питер Скарлборо напоминал приходского священника – сама доброта и смирение. – Посудите, что толку в информированности, если вы никак, ни при каких условиях – упаси вас бог усомниться в этом! – не сможете воспользоваться вашей, то есть, простите, нашей информацией? Вещь в себе, не более. Вы, полагаю, отдаете себе отчет, что сможете выйти отсюда лишь в обмен на те несколько листков бумаги или… или не выйти никогда. Вы исчезнете, растворитесь, перестанете быть думающей и страдающей личностью. Увы, жизнь человека в нашем бренном мире ценна лишь до тех пор, пока он дышит…
«Что и говорить, иллюзии относительно собственной дальнейшей судьбы рассеялись в первый же миг схватки, когда я усвоил истину, что назад пути нет. Но ведь мы пока говорим на равных, не так ли, мистер Скарлборо?» – подумал я.
– На равных мы будем говорить лишь до той минуты, когда я пойму, что мистер Романько дурачит нас. – Этот седобородый действительно проникал в мои мысли, точно читал открытую книгу!
– Не понимаю, о чем речь! – Это, считай, были первые слова, услышанные им от меня.
Дверь тут же распахнулась – и в проеме застыл Келли. Гора мышц в мире, где, как утверждал Питер Скарлборо, правит разум…
Я поднялся из мягкого кресла, где так безмятежно отдыхал. Меня качнуло из стороны в сторону, но я пошире расставил ноги, что твой моряк на качающейся палубе корабля. «Рановато объявился этот тип, еще бы пару часиков, и я оклемался бы окончательно, – подумал я с разочарованием. – Ну, да что поделаешь…»
Келли выглядел агнцем, не подавая никаких признаков агрессивности, и я попался. Он ударил молниеносно, едва оказался на расстоянии вытянутой руки.
И я снова отключился…
В аэропорту Хитроу, в тесном квадратном залике, задавленном низким потолком, двигалась разноязыкая, разноцветная толпа. Миновав незримую черту иммиграционной службы, она растекалась по узким проходам, бурлила у баров и крошечных прилавков с сувенирами и газетами, передвигала кресла и легкие столики на металлических ножках, оставляя их посреди дороги искусственными островками; замедляла свой бег у световых табло, где мелькали, сменяясь поминутно, номера рейсов и названия пунктов назначения – Москва и Бейрут, Дели и Нью-Йорк, Рио-де-Жанейро и Неаполь… Два длинноволосых итальянца, опасно размахивая полными кружками пива, бешено спорили, стараясь перекричать друг друга. Иссохший коричневый индус в роскошной белой чалме тенью скользил меж людьми и легкими движениями сухих рук убирал в холщовый мешок, укрепленный на двух колесиках, пустые банки из-под кока-колы, стаканы с наплесками соков, высокие бокалы с фирменными знаками «ВЕА» и «БОАС», поспешно брошенные в самых неожиданных местах: под столиками, на газетных прилавках и даже на панели у стеклянной будочки диктора.
Я без задержек прошел пограничный и таможенный контроль и вздохнул свободно, как человек, главные заботы которого остались позади. А разве нет? Буквально до последней минуты не было решения инстанций, как говорят на официальном языке: кто-то там в большом Белом доме на Банковой до предела держал выездные документы в сейфе, но, наконец, словно отрывая от самого себя, разрешил мою командировку за рубеж. В какой уж раз так!
Потому-то, получив подтверждающий звонок, что решение есть, я кинулся за билетом. Из Москвы мне дали знать, что самолеты Аэрофлота в Лондон не летают по причине забастовки диспетчеров, но можно устроить рейс через Париж или Амстердам – то есть долететь до Парижа или Амстердама, а уж там на месте пробиваться на самолет до английской столицы. Скажут же – пробиваться! Это ведь не наш, аэрофлотовский мир, когда в кассах билетов нет вперед на месяц, а в салонах пустует едва ли не половина мест. Там ты бронируешь место на самолет или на самолеты – может, тебе вздумалось облететь за сутки весь шарик! – и ты уверен, что никто его не займет.
В конце концов довелось прокладывать маршрут через Хельсинки и сидеть в аэропорту шесть часов, дожидаясь окончания лондонской забастовки. Слава богу, в финской столице диспетчеры работали исправно, и в баре было практически пусто, потому что задерживался один-единственный рейс – на Лондон, да и на него, судя по тому, с какой легкостью и радостью мне предложили место на выбор в первом или эконом классе, пассажиров негусто. Я, естественно, выбрал эконом-класс – он, во-первых, демократичнее, а во-вторых, больше соответствует нашим скромным командировочным.
В баре – хоть шаром покати. Я попросил банку пива «Кофф» и, отказавшись от бокала, протянутого барменом, устроился в глухом углу за пальмой так, чтобы видеть экран телевизора. Пиво было холодным и резким, и вскоре заботы и треволнения окончательно отступили. Теперь уж, без сомнения, я попаду в Англию, на матч, а значит, и увижу Майкла Дивера. Встречи с ним я ждал с нетерпением, с того самого дня, когда мы расстались в Кобе. Это нетерпение передалось и Сержу Казанкини, моему доброму ангелу из Франс Пресс. Он, набычившись, мрачно напомнил: «Ты ведь не забудешь Сержа, мы ведь с тобой не конкуренты?» На что я легковесно бросил, все еще пребывая в эйфории обещанных мне документов, кои, как я догадался по отдельным словам Майкла, позволят вплотную приступить к разоблачениям, что многократным эхом отзовутся в большом спортивном мире: «Серж, ну какие мы с тобой конкуренты!»
Это было в 1985-м в типично японском городе, в Кобе. Серж Казанкини обещал удивить меня сюрпризом.
Сюрпризом оказался высокий худощавый человек с прямыми широкими плечами, выдававшими в нем в прошлом спортсмена. Незнакомцу было лет 45, никак не меньше, но выглядел он моложаво, и если б не седые виски, вряд ли бы дал ему больше сорока… Он был в шортах, в белой тайгеровской майке и резиновых японских гэта на босу ногу. Перед ним на столике стояла чашечка кофе, рюмка с коньяком и стакан воды с кусочками белого льда.
Он поднялся, когда мы направились к нему, открытая улыбка высветила ровные, как у голливудской кинозвезды, белые зубы, глаза смотрели прямо, приветливо. Я подумал, что он похож на типичного американца, и не ошибся.
– Майкл Дивер, – представился он.
– Олег Романько.
Он с силой пожал мою руку.
– Наверное, я видел вас в Мехико-сити, на Играх, – сказал он. – Я не пропустил ни одного финала по плаванию. Был там в составе американской делегации, помощником олимпийского атташе. К тому же сам – бывший пловец, правда, до Олимпиады мне добраться не посчастливилось. – Я догадался, что Серж успел дать мне исчерпывающую характеристику и таким образом упростил ритуал знакомства. – Что будете пить? Виски, коньяк?
– Спасибо. Сержу, насколько я в курсе дел, коньяк надоел еще во Франции, потому ему – виски. Мне – баночку пива.
– О'кей. И кофе!
– Мистер Казанкини много рассказывал мне о вас, – сказал Майкл Дивер и сделал легкий наклон головы в сторону Сержа. – У нас с вами, мистер Романько, есть общая тема – Олимпийские игры, олимпизм и все, что связано с «олимпийской семьей». Поэтому я согласился с предложением…
– …просьбой, – уточнил Казанкини.
– …просьбой мистера Казанкини, – поправился американец, – рассказать вам о некоторых аспектах современного олимпийского движения, я так думаю, вам малоизвестных. Нет-нет, я никоим образом не намерен умалить ваш опыт, но, поверьте, об этих делах знают или догадываются немногие…
– Я весь внимание, Майкл. Вы позволите называть вас так… запросто?
– Буду вам признателен. Итак, речь идет о существующем заговоре против олимпизма. Олимпизма в том изначальном смысле, коий был заложен в него древними греками и возрожден Пьером де Кубертеном. Я в Мехико представлял не НОК США, хотя и работал под его крышей, а Центральное разведывательное управление, и задачи передо мной ставились несколько в иной плоскости, чем ставят тренеры перед спортсменами. Хотя было и кое-что общее: они хотели выигрывать золотые медали, я же стремился кое-что выиграть в политической игре. Преуспел ли я там, не мне судить. Но мое начальство достаточно высоко оценило мои труды… Увы, я подвел ожидания и сошел с их корабля…
– Как это следует понимать, Майкл?
– В прямом смысле. Сразу после Игр в Мехико я отправился не в Вашингтон, а сел в порту Веракрус на корабль и… с тех пор путешествую по миру. Я собираю свидетельства и свидетелей, чтобы подтвердить мое заявление о существующем заговоре против Игр. Я неоднократно выступал с разоблачениями усилий, предпринимаемыми в этом направлении некоторыми странами, слишком близко к сердцу принимающими поражения своих спортсменов от русских, от восточных немцев и других. В первую очередь, это исходит от влиятельных кругов моей страны…
– Мне попадались некоторые ваши статьи, Майкл, и я рад познакомиться с их автором. Я могу записать интервью с вами?
– Увы, я не готов для серьезной беседы. Я здесь проездом, а рукопись своей новой книги, как и документы, добытые мной в последнее время, особенно после Игр в Лос-Анджелесе, храню, как всякий уважающий себя американец, в банке… В одной нейтральной стране, так скажем… Я готов буду поделиться с вами некоторой информацией или даже дать вам экземпляр рукописи – публикация в вашей прессе, право же, будет стоящей рекламой. Месяца через два, о'кей?
– Мне не выбирать, Майкл. Через два месяца, так через два месяца… Как это организовать?
– Вы не собираетесь быть в Европе?
– Возможно, в конце ноября в Лондоне, если наш футбольный клуб выйдет в одну восьмую Кубка Кубков…
– Вы мне тогда дайте знать! Вот по этому адресу и на это имя. – Майкл Дивер быстрым, красивым четким почерком написал несколько слов на листке в блокноте, вырвал и отдал его мне. – Я буду неподалеку, в Париже, и смогу прилететь на денек в Лондон. К тому времени с легкой руки и с помощью мистера Казанкини моя книга уже будет, как говорится, испечена…
– А, понимаю, беседа со мной – дань мистеру Казанкини.
– В определенной степени. Хотя такая встреча полезна и для меня. Моя цель – привлечь как можно более широкое внимание мировой общественности к опасности, нависшей над Играми. Ведь теперь объединились самые черные силы – политика, бизнесмены и мафия. Мне страшно даже подумать, что они способны натворить с этим едва ль не самым прекрасным в это критическое время творением человечества! Допинги, наркотики, подкуп спортсменов…
– Жаль, что мы не можем сейчас побеседовать на эту тему.
– Я привык подкреплять свои слова документами. Я это сделаю, обещаю вам. Кое о чем вы сможете рассказать первым, потому что даже я не решусь обнародовать некоторые факты… Только у вас в стране, которая является гарантом чистоты Игр, ее традиций и идей, это возможно! – с пафосом закончил Майкл Дивер.
Я молча кивнул головой в знак согласия, а про себя подумал, что, увы, многое из того, что отравляет большой спорт на Западе, быстрыми темпами проникает и в наш отечественный спорт. Но разочаровывать Майкла Дивера не хотел…
Когда я попал им «под колпак», затрудняюсь сказать. Возможно, уже в Хельсинки, но, вероятнее всего, они вычислили гостиницу, забронированную для меня из Москвы, хотя найти приезжего в десятимиллионном Лондоне – с его сотнями отелей, больших и малых, среди миллионной толпы гостей, съезжающихся и слетающихся со всех пяти континентов, – даже в местных условиях непросто. И то обстоятельство, как безошибочно они вышли на меня, словно их человек контролировал мои передвижения, начиная с Брест-Литовского, то бишь проспекта Победы, от низкорослого и безнадежно устаревшего здания «Радянськой Украины», где на шестом этаже, окнами на злосчастные трубы «Большевика», располагался мой кабинет, наталкивало на мысль, что я оказался, вольно или невольно, владельцем тайны, которую они стремились заполучить во что бы то ни стало.
Я не наивный юнец, чье прекраснодушное и чистое отношение к спорту накануне Олимпиады в Монреале послужило толчком, заставившим меня здраво, без иллюзий, вглядеться в явление, известное ныне под названием «Большой Спорт». В мои годы, то есть тогда, когда я сам выходил на старт, побеждал или терпел жесточайшие поражения, но не распускал нюни, а наоборот – сцепив зубы, таранил и таранил непокорную жесткую воду в бесчисленных бассейнах Киева, Москвы, Ташкента и Ленинграда, Львова и Днепропетровска, и еще везде, где были 25– или 50-метровые ванны, наполненные то теплой, то холодной водой, с этим было проще и понятнее. Мы получали госстипендии, а за них расплачивались здоровьем, легковесными дипломами об окончании вузов, семейными неудачами и алиментами, больным самолюбием и неприспособленностью к повседневным заботам, кои обваливались на нас, едва мы покидали спорт. Что и говорить, не всем повезло, кое-кто так и остался навсегда в тех звездных мгновениях удач, и вот уже нет-нет, да прилетит черная весточка о человеке, с коим ты прожил бок о бок годы, лучшие годы, и ты, ворочаясь без сна, слышишь его угасшее дыхание, видишь лицо, глаза, губы, но слов нет и быть не может, потому что ты не спишь, а грезишь наяву. А это только во сне мы разговариваем и слышим друг друга…
Если не кривить душой, то следует сказать, что история с Виктором Добротвором [1], о которой вы наверняка слышали, о ней много писалось, по ТВ показывали документальный фильм о процессе над теми, кто убил Виктора и кто пытался сплести лапти и мне, Олегу Романько, бывшему олимпийцу, рекордсмену и чемпиону, как говорится, а ныне репортеру «Рабочей газеты», не напугала меня, нет. Просто я пообещал Наташке «умерить пыл» и не забывать, что главное мое дело – писать репортажи с футбольных матчей или хоккейных чемпионатов, Олимпийских игр, брать интервью у победителей, рассказывать читателям, почему в Штатах, где, как известно, царит капитализм, то есть человеконенавистнический строй, и в подметки нашему передовому, социалистическому, человеколюбивому не годится, массовая физкультура существует на деле, а не в бравых отчетах спортивных функционеров, придумавших липовое ГТО и теплые местечки для себя да своих «номенклатурных» протеже. За сии откровения меня не раз и не два серьезно предупреждали, правда, сначала по-отечески. Потом, когда я не принял правила их игры, попытались забрать партбилет, которым я дорожил и до сих пор дорожу. Эта затея им почти удалась, и организаторы психологического марафона уже потирали руки, тем паче что одному из них еще в самом начале я без обиняков выложил свое мнение о том, что таких, как он, следовало расстреливать еще в 1956 году, когда начали раскручивать сталинские дела. Он тогда, помнится, озверел, и мое персональное дело превратил в дело собственной чести. Ну, не мне вам рассказывать, на что способен гомо сапиенс, когда дело касается его неприкосновенной личности.
Впрочем, было и быльем поросло. Ты, старина, писал и пишешь правду, нравится кому-то это или нет. Но согласись, что и организаторы твоего «дела» не бедствуют: тот, кого ты рекомендовал «по совокупности» к высшей мере еще в 1956 году, спокойненько прогуливается с персональной пенсией в кармане – со всеми благами, кои положены ветеранам Великой Отечественной, хотя всю-то войну отсиделся на Дальнем Востоке, в управлении НКВД или МГБ, как это ведомство тогда называлось. Иногда мы сталкиваемся с ним нос к носу – он все такой же барственный и ветеранистый…
Но вернемся к моим делам, нынешним. Я действительно, увлекшись предложением Майкла Дивера, даже отдаленно не мог предположить, в какие перипетии попаду, потому-то с чистым сердцем дал слово Наташке, моей Натали, моему доброму ангелу-хранителю, вытащившему почти что из смертельной петли, которую уж готов был затянуть на моей шее один знакомый бандит [2].
«Никаких приключений, – совершенно искренне пообещал я Наташке, прощаясь в Борисполе, – по крайней мере, в нынешнем году! Да ты сама посуди: мне передадут рукопись, ты понимаешь, что это значит?! – рукопись книжки, что выйдет в свет в январе, я же говорил тебе, что в Лондоне объявлен день ее общественного представления, – ну, там прием с леди-джентльменами, с виски и шампанским, с автором в белом смокинге и прочими атрибутами… а у меня будет рукопись, да еще с авторским разрешением использовать в нашей прессе страницы, которые не увидели свет. Да я просто себя перестал бы уважать, не ухватись за такую перспективу! Ты ведь меня знаешь!»
«Вот именно потому, что хорошо тебя знаю, и прошу: дай мне слово не лезть в разные загадочные истории, – возразила Натали. – Прошу тебя… если хочешь, умоляю…»
Это ее «умоляю» и тон, коим было произнесено слово, вдруг взорвали меня. Глупо, конечно, но что-то вырвалось у меня помимо воли и желания, и я нагрубил Натали, – в первый (и в последний!) раз в жизни нагрубил!
«Ты отдавай отчет своим словам. Мне не пять лет, и я прекрасно знаю, что делаю и что должен делать!»
Не стоило лезть в бутылку, потому что расстались мы холодно, как чужие, и я улетел из Киева, сменив радужное, вдохновляющее настроение на мрачное, злое, кое не могли развеять ни встреча с Виктором Синявским во Внуково, куда он приехал на своем «Москвиче», чтоб перебросить меня в Шереметьево, к хельсинкскому самолету, ни пятая за нынешний день банка местного синебрюховского «Коффа»…
Если б я только догадывался, как оказалась права Наташка!
– Хэлло, мистер, – услышал я над головой. Я опустился на грешную землю и увидел почтительно улыбающегося бармена, склонившегося ко мне. – «Финнэйр» приглашает вас в Лондон!
Поблагодарив, я подхватил черную адидасовскую сумку с вещами и неразлучную «Колибри» в желтом, основательно потертом за годы журналистских странствий футляре и направился к седьмому выходу, где издали махали мне ручками две стюардессы. Оказывается, я был последним пассажиром.
В Лондоне я поспешил из душного, забитого людьми аэропорта, взял такси и отправился в знакомый мне отель, носивший название «Вандербилд» на Кромвель-роад, что у Гайд-парка, в центре английской столицы, где я уже однажды останавливался. Гостиница не первой свежести, хотя, конечно, не кромвельских времен, но вполне старинная, правда, подвергшаяся заметным переделкам, в результате чего у меня в номере появился стоячий душ в целлофановом «стакане». Зато туалет, как и в прежние времена, располагался в самом конце длиннющего коридора, что, естественно, усложняло жизнь. Но зато – центр города и дешевизна, автомат у входа, где за десять пенсов ты получал в любое время суток двухсотграммовый пакет с холодным, жирным шотландским молоком.
Когда я переступил порог скромного отеля, меня охватило странное чувство и почудилось, что сейчас откроется дверь и войдет, как всегда, небрежно одетый Дима Зотов, спортивный обозреватель русской службы Би-би-си, со своей женой Люлей – тонюсенькой, легкой, как пушинка, гречанкой из Мариуполя, за ними гордо и прямо прошествует Алекс Разумовский, граф и вьетнамский волонтер, люди, скрасившие мне жизнь в Лондоне в ту зиму.
Но Дима погиб в 1979-м, выбросившись из окна клиники, как свидетельствовала официальная версия, хотя, я это знал доподлинно, его выбросили с седьмого этажа, чтобы лишить возможности кое-что поведать миру такого, от чего не поздоровилось бы многим… Алекс исчез и не подавал признаков жизни, хотя я и писал ему в первое время, да потом забросил это занятие еще и по той причине, что в те годы подобные контакты не поощрялись…
Я успел принять душ и собрался прогуляться на Пиккадили, в Сохо, где никогда прежде не бывал, хотя, помнится, Дима Зотов настоятельно приглашал посетить «для общего развития» этот злачный уголок многоликого Лондона. Тут-то и раздался телефонный звонок, и услышал я нужные слова и, несколько разочарованно (опять не попаду на Пиккадили и в Сохо!), согласился на встречу через двадцать минут у «Хилтона», что в двух шагах от «Вандербилда».
В машине, поджидавшей меня (НХ № 2156 светло-бежевый новенький «форд-мустанг», кои, как известно, выпускаются в Англии), сидело двое незнакомцев – седобородый, Питер Скарлборо, и молчаливый, сразу как-то обеспокоивший меня парень в джинсовой куртке.
– Вас ждут, мистер Романько, – сказал бородач и захлопнул за мной дверцу с темным, непроницаемым снаружи стеклом.
Остальное… остальное вы знаете.
Если я не ошибался, то взаперти сидел уже вторую неделю, а точнее, девятый день. Конечно, если предположить, что я не валялся в беспамятстве сутками и мне не подсовывали питья с каким-нибудь снотворным. После последнего бесполезного разговора с Питером Скарлборо, закончившегося очередным нокаутом от Келли, меня предоставили самому себе. Ноги мои были скованы, как некогда у галерщиков, короткой цепью, позволявшей сносно передвигаться крошечными шажками. Наручники, правда, сняли, когда я плавал в бессознательном сне, отключенный ударом Келли. Впрочем, правая кисть практически бездействовала, а большой и указательный пальцы страшно распухли, посинели, и я опасался, как бы вообще не остаться без них. Но кому предъявишь претензии, если, кроме знакомой красотки, раз в сутки приносившей еду и загружавшей ее в холодильник, ни Питер, ни бронеподросток не появлялись вообще.
В отсутствии красотки, как выяснилось, ее звали Кэт, я обшарил обе комнаты, куда меня заточили, но вскоре понял, что банда предприняла суровые меры предосторожности. Этот старинный викторианский особняк был выстроен прочно и надежно. Дубовые массивные двери, такие же непробиваемые ставни на внутренних замках, отсутствие телефона и каких-либо достаточно мощных и острых предметов, вроде лома или топора (да что там – они не оставили обыкновенного столового ножа и мне даже сыр приходилось отламывать от куска, если девица забывала его нарезать), практически лишали меня надежд на освобождение. Как я уточнил, эти две комнаты скорее всего были предназначены для прислуги; дверь же, что вела в основную часть дома, оказалась запертой накрепко, и мои попытки с разбега поколебать ее крепость таранящими ударами всех моих восьмидесяти четырех килограммов даже не услышали б, живи кто-то в «хозяйской» части особняка.
Из-за закрытых ставень ни разу не проникли посторонние звуки – ни голоса, ни шум автомобильного мотора. Довелось сделать вывод, что домик расположен явно не в центральной части Лондона, и потому следует оставить надежды, что меня могут обнаружить, даже если лондонская полиция начнет активные поиски исчезнувшего советского журналиста. Впрочем, я не был так наивен, чтобы предполагать всеобщий переполох в мире в связи с моей пропажей. Если кто и не находил себе места, так это Натали, с которой я умудрился так нелепо расстаться. Не сидит, верно, без дела и Серж Казанкини, уж он-то, конечно, узнал об исчезновении Олега Романько.
«Постой, постой, – сказал я сам себе, прекратив очередной рейд по изученным до последней трещинки и закоулка двум комнаткам. – Выходит, они не напали на след Майкла. Раз я торчу взаперти и Питер наталкивает меня на мысль, что неплохо было бы нам сторговаться… Но тогда мое похищение входит в явное противоречие с их конечными планами, если принять за таковые непременное овладение несколькими страничками из рукописи американца. Разве не проще, не надежнее было взять меня под наблюдение, последовать за мной и выйти… на него? Но они почему-то поступили наоборот: захватив Олега Романько, отрубили какие бы то ни было подходы к осторожному Майклу Диверу. Уж кто-кто, а бывший разведчик из ЦРУ, да к тому же столько лет ведущий «ночной» образ жизни, не допустил бы промашки, и, узнав из газет о моем таинственном исчезновении, тут же ушел бы в подполье. Итак, что-то случилось еще до моего появления в Англии, и они испугались, что Дивер не выйдет со мной на связь, ухватились за меня, как утопающий за соломинку. Да, более глупое положение трудно было и представить! Ведь ты, старина, сам ничего не знаешь, а от тебя будут добиваться, судя по поведению Келли, любыми доступными способами признаний. А выложить тебе, даже если б ты, скажем, созрел для подобного решения, нечего. Логика же подсказывает, что Питер Скарлборо, и те, кто стоит за ним, будут со все возрастающим упорством калечить тебя в надежде выбить крайне необходимую им информацию…»
Тут я услышал, как дважды щелкнул замок, дверь распахнулась и на пороге показалась Кэт. Она была в легком черном плаще, густо усеянном каплями, из чего я заключил, что в Лондоне хлещет дождь, если она умудрилась на минуту, преодолевая несколько десятков метров от автомобиля, так вымокнуть. Ее темно-каштановые волосы, короткие, но красиво зачесанные вниз, тоже несли на себе следы ливня. В красных полусапожках на высоком каблуке, в красных перчатках и красном же, небрежно переброшенном через плечо легком шарфе она смотрелась безумно красиво, и я невольно вспомнил ее нагое тело и ее умопомрачительную грудь. «Келли, я еще доберусь до тебя!…» – обожгла мысль.
Кэт расценила мой внезапный приступ ненависти по-своему и, вытащив из кармана крошечный никелированный пистолетик, игрушечный только на вид, сказала:
– Без эксцессов, о'кей?
– Успокойтесь, крошка, к вам это отношения не имеет, – отрезал я: не хватало еще, чтоб девицы учили меня жить. – Я хотел спросить: мне тут что, до скончания века кантоваться?
– Это – к мистеру Скарлборо.
– Как? Его нет, телефончик вы предусмотрительно унесли, не через господа же бога сноситься с вашими дружками?
– Мистер Скарлборо никогда не был моим дружком, как вы изволили выразиться.
– Меня мало интересуют ваши отношения! Мне позарез нужно кое-что выяснить у этого типа.
– Я постараюсь передать ему ваше заявление. – Она явно издевалась надо мной, и я запоздало догадался, что недооценил эту пышногрудую девицу. – А пока позвольте пройти, мне необходимо выложить еду в холодильник. Прошу в комнату! – Она так и не спрятала свой игрушечный пистолетик.
Я отступил на несколько шагов назад, Кэт захлопнула за собой дверь – мелодично щелкнул фирменный английский замок. Она проскользнула на кухню, поставила целлофановый фирменный пакет «Вудса» на полированный столик у закрытого ставнями окна, сняла плащ, поискала глазами, куда бы его повесить, и решительно набросила на угол двери. Открыла холодильник, обвела его содержимое взглядом, по-видимому, выясняя, что я ел и пил, но никак не отреагировала на то, что, кроме трех банок пива, ничего не тронуто (честно говоря, мне было не до еды, беспокойные мысли о сложившейся ситуации поглощали меня целиком, мешая зоне удовольствий моего серого вещества выдавать соответствующие команды). Потом, переложив пистолетик из правой руки в левую, принялась выкладывать продукты – связку бананов, упакованные в целлофановые пеналы ярко-красные, абсолютно безвкусные помидоры, такие же красивые пейзажно-зеленые огурчики, три или четыре пакета с развесной ветчиной, колбасой и сыром, кирпичик уже порезанного хлеба, затянутого в целлофан, два блока пивных баночек, еще какие-то консервированные напитки.
– Вам приготовить чай или кофе? – спросила она, захлопнув дверцу холодильника.
– И кофе, и чай! – с вызовом потребовал я.
– У меня только один термос, и потому выбирайте…
– Тогда… ну, кофе.
В термосе, она принесла его с собой, уже был налит кипяток – электрическая плита, занимавшая солидное место в углу и вызвавшая у меня поначалу неподдельный интерес бесчисленным числом никелированных рычажков, электронным устройством и глубокой духовкой, была предусмотрительно отключена.
Кэт всыпала пять или шесть полных ложек гранулированного кофе в термос, закрутила пробку и поставила сосуд на столик.
– Сахар найдете в верхнем отделении, – сообщила она.
– Я не услышал ясного ответа, – сказал я и сделал два шага ей навстречу.
Красотка спокойно направила пистолетик на меня и без угрозы произнесла:
– Мне разрешили стрелять, если вы станете угрожать.
– Еще чего не хватало – с бабой воевать! – вырвалось у меня.
Она неожиданно опустила пистолетик, и на ее лице явно проступила растерянность. Кэт смотрела на меня, и я видел, как противоречивые чувства борются в ней. Я подумал, что этих нескольких секунд мне вполне хватило бы, чтобы выбить оружие из ее рук. Но я остался торчать на месте, и потом, когда она улетучилась, еще и еще раз возвращался к этой минуте, но так и не нашел в себе ни капли раскаяния, что не воспользовался подвернувшимся случаем. А ведь он мог в корне изменить мое незавидное положение…
Кэт опомнилась и снова настороженно уставилась на меня. Пистолет, опавший было вниз, снова был направлен мне в грудь.
А мной овладевала ярость: зловредная память вынесла на поверхность картинку, забыть которую мне вряд ли когда удастся: и распаленное похотью, озверевшее лицо Келли, нависшее над Кэт, распростертой на кушетке, и ее фантастически красивое, да что там – прекрасное, совершеннейшее тело! – снова ослепили мой рассудок.
Кэт, кажется, догадалась, о чем я думаю, во всяком случае, она быстро повернулась, сдернула с двери плащ, и, не дав мне опомниться, выскочила из кухни. Дверь наглухо захлопнулась за ней, и я снова остался один.
Они заявились глухой ночью, разбудив меня. Трое – Питер Скарлборо, Келли и незнакомый, за все время не произнесший ни слова, рыжий парень лет 25 – 27, худой, как сушеная вобла. Роль его вскоре прояснилась: он достал из «дипломата» электробритву «филлипс», ножницы, расческу, одеколон в зеленом массивном флаконе, еще какие-то бутылочки и щипчики.
– Мы вас приведем в порядок, – сказал эдаким дружески-доброжелательным тоном Питер. – Нам придется совершить небольшое путешествие в Шотландию, и мне было бы неловко представлять вас публике в таком непрезентабельном виде. – Он сделал знак рыжему, а тот в свою очередь жестом пригласил меня в кресло у круглого стола в центре большей из двух комнат, где, кстати, стоял диван, где я спал.
Еще не совсем понимая, зачем понадобился этот маскарад, я послушно опустился на мягкое кожаное сидение. Рыжий, как заправский парикмахер, накинул белую салфетку, зажал концы сзади на шее специальной прищепкой и вздернул мой подбородок вверх. Несколько мгновений он изучал мое лицо, потом отнял руку и взялся за «филлипс». Щелкнула едва слышно кнопка, и негромкий звук электробритвы нарушил мертвую тишину комнаты.
Рыжий взялся за дело, а Питер устроился в глубоком кресле у выключенного телевизора.
За дни, проведенные в заточении, я основательно зарос, и доморощенному парикмахеру пришлось изрядно попотеть, выстригая густую щетину. Закончив, он протер лицо лосьоном, жестко промассировал, потом ножницами подстриг виски и затылок, нажал головку спрея в зеленом флаконе – одеколон был терпкий, такой запах мне всегда нравился. По-видимому, удовольствие расплылось по моему лицу, потому что Питер обронил из своего кресла:
– Ну вот, вы на все сто тысяч выглядите!
«О, да ты, оказывается, не англичанин! – догадался я. – Американец! Только янки говорят так, оценивая человека, только янки!»
Это открытие, честно говоря, застало меня врасплох. Оно вчистую ломало предварительные выводы и значительно усложняло мое положение. Одно дело – жители туманного Альбиона, в чем-то патриархального в своих нравах и привычках, и совсем иное – уроженцы Американского континента с их славой законодателей преступного мира. Это выглядело слишком серьезно, чтобы не прочувствовать опасность, нависшую надо мной. Что там темнить: эти несколько дней, хоть и преподнесли множество неприятных сюрпризов, тем не менее не лишили меня внутреннего «стержня», какой-то непонятно чем питающейся уверенности, что ничего, в конце концов, плохого со мной не случится и в один прекрасный день я вновь, живой и невредимый, окажусь на свободе и опишу свои приключения. Ясное дело, до чертиков хотелось бы рассчитаться с Келли, но это задача второстепенная, так сказать, личного плана…
Я вдруг вспомнил, как однажды, охотясь на акул со своим приятелем – мексиканским журналистом Хоакином Веласкесом (он был инициатором этого приключения) у затерянного в сине-зеленых просторах Тихого океана кораллового островка, обнаружил многометровую красотку, танком надвигавшуюся на меня, и враз забыл о своем подводном ружьишке с метровым стальным гарпуном. Внезапная мысль буквально ослепила меня, подавив другие мысли и чувства. Я услышал чужой голос, который заорал как сумасшедший: «Да ведь она не знает, что я – советский человек?!»
Подобное потрясение я испытал и сейчас, и это открытие буквально парализовало мою волю.
Питер Скарлборо внезапную смену настроения пленника расценил на свой лад:
– Вот так-то будет лучше, мистер Романько!
Что он имел в виду, я уточнять не стал, а попытался разрешить для себя вопрос: зачем столь тщательная подготовка? Но пока я терялся в догадках, рыжий извлек из квадратной металлической коробочки черные, со свисающими вниз концами усы, деловито приложил их к моей верхней губе, отстранился назад, изучая мое лицо, затем отнял их, намазал с обратной стороны какой-то белой жидкостью, и все так же, без единого слова, одним, я бы сказал, профессиональным движением ловко прилепил к коже.
Я не сопротивлялся, решив, что в моих же интересах покориться, ибо всякое непокорство или несогласие будет немедленно подавлено Келли, громко стучавшим посудой на кухне, – дверь туда оставалась распахнутой все это время. Когда рыжий, любуясь собственной работой, чуть отступил назад, я лениво, с видом человека, равнодушно относящегося к происходящему, поднялся и не спеша (железки Келли снял с моих ног) направился к овальному зеркалу. Я заприметил его в шкафу на правой дверце еще в тот первый вечер в этом доме. Отворил массивную створку и увидел в зеркале отражение незнакомого, напряженного и исхудавшего лица с глубоко ввалившимися глазами. Усы придавали мне какой-то потерянный вид. Это было чужое лицо, хотя на меня, конечно же, глядел Олег Романько.
– Вот еще одна необходимая деталь, – сказал Питер и протянул темные зеркальные очки. Рыжий поспешно взял их и отдал мне. – Наденьте.
– Вполне сойду за сутенера или за гангстера, – мрачно пошутил я, уже догадываясь, что мне уготована роль «подсадной утки» – чужие не узнают, человек же, который знаком со мной, не пройдет мимо.
Питер неожиданно рассмеялся тонким, дребезжащим смешком, точно его пощекотали под ребрами.
– Ну, не преувеличивайте, до сутенера вам далеко – нервишки слабы, – холодно, резко обрывая смех, отрезал Питер.
Я понял, что Келли не удержался и разболтал, как я отключился при… виде полового акта. Ему и в голову придти не могло, что человек мог потерять сознание от собственного бессилия, удесятеренного к тому же нанесенным ему оскорблением. А что может сильнее задеть мужчину?
– Я хочу проинструктировать вас, мистер Романько, о правилах предстоящей игры, – вымолвил Питер Скарлборо. Он выждал некоторое время, но я молчал. Питеру это явно пришлось не по душе, но свое возмущение он не стал выставлять напоказ. Нервы свои, нужно отдать ему должное (позже я имел возможность не раз убедиться в этом), он держал в крепкой узде. – Итак, мы отправляемся в Шотландию. Зачем? Не скрою, чтоб повстречаться с одним типом. Давно мечтаю с ним кое о чем потолковать… по старой дружбе, так сказать… Ваша задача… э… как бы это поточнее?
– Чего уж там… Вот одно хотел бы спросить: звуки какие-нибудь мне доведется издавать?
– Какие еще звуки? – насторожился Питер.
– Подсадная утка – это пол-обмана, вторая половина, если вы охотник, заключена в том, что сидящий на берегу человек с ружьем манком «оживляет» плавающую куклу.
– О звуках мы поговорим на месте! – зло отрубил Питер Скарлборо. – А сейчас хочу самым серьезным образом предупредить: любая попытка привлечь внимание, скажем, полиции или прохожих приведет к самым плачевным для вас, естественно, результатам.
– Если я верно понял, то мне гарантирована полная безопасность, если… если я не буду пытаться помешать вам издавать привлекающие дичь звуки?
– Вы понятливы, мистер Романько.
– Но раз уж мы завели разговор на столь щекотливую для меня тему, я смею поинтересоваться, что будет с уткой, если селезень, на которого вы охотитесь, клюнет на приманку и очутится в ваших руках? Моя дальнейшая судьба? Навсегда остаться с этими усиками?
– Резонный вопрос! – Питер явно был удовлетворен тем, как разворачивается наша чинная беседа. – Вы слышите, Келли… Келли! – Бронеподросток высунулся из кухни: он закатал рукава рубашки, на груди у него красовался миленький передничек в невинных голубых цветочках по белу полю, в правой руке он держал кухонный нож, а левой – солидный кусок свежего ярко-красного мяса. – Вы слышите, Келли, ваш подопечный заинтересовался своим будущим в случае удачного исхода… э… путешествия в Шотландию?
– Шутник, парень, честное слово, у них там в России сплошные шутники-бузотеры, – не то удивленно, не то возмущенно произнес он и долгим взглядом впился в меня. – А что, шеф, масочка что нужно! Я же говорил, Красный (а, рыжего парикмахера звали Красным, хотя какой он красный – рыжий, точнее цвет его волос не определишь) – спец, а вы сомневались. Да он мне однажды так переклеил физиономию, что я завалился к подружке, так она даже после этого дела не хотела признать меня за Келли, все твердила, – ах, не разыгрывайте меня, мистер Ван Гог!
– Ладно, – прервал веселье Питер. – Продолжим, мистер Романько.
– Вы не ответили на мой вопрос. Пока не получу четкого ответа и гарантий – никакая сила меня отсюда на сдвинет. Я, конечно, нагло и беспардонно блефовал, твердо решив, что поеду с ними и буду делать то, что потребует Питер. Поеду, потому что для меня – это единственный шанс вырваться на свободу. Куда и к кому попал, я раскусил давно – эти люди тормозов не имеют, с ними нужно играть в открытую, только таким образом можно усыпить их бдительность. Но, согласитесь, мне крайне важно было узнать, пусть даже приблизительно, границы допустимой с моей стороны игры. Вот я и строил из себя неразумного интеллигента, воспитанного на уважении к свободе личности и уважении к закону. (Не стану же я им объяснять, что до недавнего времени сии понятия в моей родной стране были не более чем пустой звук).
– О каких гарантиях речь, мистер Романько? Вы у меня в руках – со всеми вашими биллями о правах и больше – с потрохами! – не сдержался, сбился с доброжелательно-интеллигентского тона Питер.
«Это уже кое-что!» – подумал я.
– О самых элементарных, мистер Скарлборо. Иначе – ни шагу!
– Он, кажись, обнаглел, – угрожающе произнес Келли, ища глазами, куда бы положить мясо и нож, и всем своим видом показывая, что с радостью задаст мне очередную трепку, то бишь урок вежливости, как он изволил выразиться однажды.
– Идите и занимайтесь своим делом, – остановил его Питер. – Нам нужно поужинать и не позже одиннадцати тридцати быть в машине.
Келли резво удалился, чем натолкнул меня на мысль, что сходиться накоротке со мной ему не слишком и хотелось: ведь руки и ноги у меня были развязаны.
– Хорошо. Поговорим о деле. Если оно выгорит, а оно должно выгореть! – вы благополучно покинете туманный Альбион.
– Это слова, а мне требуются гарантии.
– Какие еще гарантии, черт побери? (Нервы у Питера! – подумал я. – Или дело не в нервах, а в ставке? Она, кажись, очень и очень высока, и Скарлборо страшится самой мысли, что может проиграть).
– К примеру, письмецо, которое я отправлю лично. В нем будут кое-какие сведения о вас, мистер Скарлборо, и ваша фотокарточка, по коей, в случае моего исчезновения «Интерпол» сможет начать поиск…
– Хитро, – усмехнулся Питер. Соображал он быстро, и я догадался по его довольной улыбке, что он ждал от меня большего.
– А вы что же обнадежились, что я буду послушным ягненком, коего поведут на заклание?
Питер кивнул головой в знак согласия. А я с удовлетворением отметил: как хорошо прикинуться иной раз дурачком. Хотя радоваться, если честно, было не только не своевременно, но и просто глупо. А вслух продолжал:
– Письмо…
– Куда оно уйдет? В СССР? – Он испытующе впился в меня своими темными непроницаемыми глазами.
– Во Францию, в Париж.
– Это другое дело. Итак?
Пока я излагал свои требования, намеренно затягивая и усложняя переговоры, Питер сосредоточенно мотал на ус, решая про себя проблемы, возникшие в связи с моим неожиданным упрямством. Я в то же самое время разбирался с собственными задачками, и, таким образом, мы оба искали выход из создавшегося положения. В конце концов, сошлись на компромиссном решении, и Питер крикнул в открытую кухонную дверь:
– Келли, несите!
Келли в том же цветастом фартушке, лишь чуть-чуть прикрывавшем его барабанную грудь, важно вступил в комнату с огромным подносом, едва умещавшемся даже в его ручищах. Чего там только не было!
– Нет, жизнь все-таки прекрасна, мистер Романько! – издал плотоядный рык Питер Скарлборо и потянулся к мокрой горячей салфетке, предупредительно протянутой ему Красным.
Я познакомился с Хоакином случайно. Мы, что называется, столкнулись лбами на выходе из городского меркадо, а попросту – рынка, чьи бесконечные торговые ряды напоминали запутанные лабиринты в пещере Алладина: с их немыслимыми богатствами, собранными со всего света, с потаенными закоулками, где вы могли наткнуться на новенький «форд» последней модели и умопомрачительные мексиканские кружевные юбки, на старика-ювелира, явно индейского происхождения, который с непроницаемым, темным от вечного загара лицом и исковерканными, скрюченными от постоянного напряжения десятков лет утомительного и однообразного труда пальцами прямо на ваших глазах творил произведение искусства, коему место где-нибудь в Британском музее; здесь впору было заблудиться в свисавших с натянутых над головами веревок нейлоновых и джинсовых куртках, белых, плотных и мягких «пеонских» джинсах, в платьях разнообразных цветов и фасонов – от парижских, карденовских, до местных, не менявшихся едва ль не столетие; а то вдруг узреть подозрительную личность, одного взгляда на которую было достаточно, чтобы у вас появилось желание покрепче зажать в руках кошелек. Эти ряды тянулись под сводами списанных американских военных ангаров, раскалявшихся в лютую здешнюю жару, и охлаждавшихся до уровня современного холодильника, едва с окружающих гор начинал тянуть прохладный ветерок.
Меркадо ошеломил меня, я неприкаянно бродил по его лабиринтам, вновь и вновь слыша радостное «си, синьор!» на мои вопросы, как мне очутиться на свежем воздухе, после чего мне начинали тыкать в физиономию все, чем был богат очередной торговец, к которому нечистая сила дернула меня обратиться.
Когда, совершенно обалдевший и потерявший надежду выбраться к единственно знакомому мне в мексиканской столице месту – Латиноамериканской башне, как величали аборигены 40-этажный небоскреб, возвышавшийся в центре города (впрочем, что тут центр, а что окраина, еще нужно было поразмыслить, если принять в расчет этот гигантский – немыслимо гигантский мегаполис, у которого отдельно взятые улочки тянулись на десятки километров, прямые, как линейка), я, разгребая, как пловец волны, свисавший сверху ширпотреб, увидел полоску натурального солнечного света, то кинулся вперед, испугавшись, что он может исчезнуть, раствориться, как мираж в пустыне. Тут-то и столкнулись мы лбами.
– Тысяча извинений, синьор, – потирая ушибленное место и на глазах смиряя гнев, вежливо произнес невысокий, легкий, как большинство мексиканцев, черноволосый молодой человек, одетый в белую рубаху с расстегнутым воротом и белые «пеонские» вельветовые джинсы. В разрезе рубахи на смуглом теле виднелся кончик золотого крестика.
– Это вы меня простите! Я просто голову потерял в этом содом-гоморре!
– Вы – иностранец? Не янки, нет. Англичанин?
– Еще дальше. Я из СССР, а если точнее – с Украины, из Киева. Слышали?
– Вы русский? – Парень явно обрадовался, а это за границей всегда отзывается ответным чувством.
– Украинец.
– Извините, для большинства в Мексике все, кто из СССР, – русские. По крайней мере, так всегда говорил наш Давид Сикейрос. А уж он-то, считай, изучил Россию лучше других. А разве не так вы охарактеризовали бы человека, который покушался на Троцкого, за что и угодил надолго в тюрьму?
– Это для меня новость, черт возьми! – искренне удивился я, не предполагая такой поворот в судьбе человека, признанного в подлунном мире, как величайший художник XX века.
– Как? Вы не знали? – настал черед искренне поразиться Хоакину (впрочем, тогда я еще не знал его имени).
– Что-то слышал, но не принимал всерьез, – неопределенно сказал я, испытывая в очередной раз неловкость, частенько случавшуюся за границей не со мной одним, когда нам рассказывали о вещах, широко известных в мире, но вымаранных, уничтоженных в нашей собственной истории, в нашей памяти. Поверьте, это очень горькое чувство.
– Я не представился, извините. Хоакин Веласкес, но-но, сразу оговорюсь: никакого отношения к знаменитому испанцу не имею.
– Олег Романько, журналист, бывший спортсмен, я выступал здесь, в Мехико-сити, на Олимпиаде. В 1968 году.
– О-оу! – издал восхищенный возглас, скорее напоминавший душевный стон, мой новый знакомый. – О, синьор Олег! Я рад приветствовать вас в Мехико-сити. Я бесконечно рад еще и потому, что мы – коллеги. Я репортер из «Эль Сол», это, скажу вам, самая большая газета в Мексике. Но-но, я не такой большой журналист, как вы, синьор Олег, однако кое-что успел. Извините, наверное, это выглядит самонадеянно, но я верю, что пробьюсь, чего бы это мне не стоило! Главное – упорство, а чего-чего, а этого у меня хоть отбавляй.
– Если есть желание, то, считай, победа за вами, – сказал я, несколько обескураженный его откровенностью. Впрочем, тут же сделал поправку на латиноамериканский характер и темперамент, с коими мне довелось столкнуться еще на Играх, где я мог убедиться, что это действительно кое-что значит. Мексиканцы меньше всего напоминали болтунов, когда делали подобные заявления. И чтоб сгладить впечатление от своего прохладного тона, добавил: – Я ведь тоже начинал в журналистике с… огромного желания и уверенности, что упрямство – залог удачи. И не ошибся!
– Вот видите, синьор Олег! – обрадовался Хоакин. – Вы любите мексиканскую еду? – без перехода спросил он. – Настоящую?
Вы смогли бы сказать «нет!», когда на вас устремлены два горящих внутренним огнем глаза, и выражение лица готово вспыхнуть радостью, стоит вам лишь произнести «да!». Я не смог, хотя, впрочем, почему нужно было говорить «нет», если действительно не приходилось пробовать блюда национальной кухни, хотя и прожил тогда, в 1968 году, две недели под этим жарким солнцем? В столовой олимпийской деревни – чего душе угодно, кроме настоящей мексиканской пищи, и лишь в ближайший час мне предстояло понять, почему ни организаторы Игр, ни представители стран-участниц не настаивали на местных яствах. Увы, обо всем этом я не догадывался и потому с чистым сердцем сказал «да», тем более что изрядно проголодался, скитаясь под сводами меркадо.
– Тогда – вперед! – воскликнул Хоакин, озабоченно взглянув на ручные часы, почему-то показавшиеся мне знакомыми.
Забегая вперед, скажу, что часы оказались советскими, наш вездесущий «Полет» – там так и было написано, но только латинскими буквами, и это открытие привело в восторг моего мексиканца, который все больше и больше нравился мне: он и понятия не имел, что носит часы с маркой «Сделано в СССР». «Нет, это швейцарские, синьор, швейцарские, я купил их в магазине на Инсурхентес, это фирменный магазин, – сопротивлялся Хоакин. Мне почему-то показалось, что он и впрямь желал, чтобы часы оказались советскими, но не мог поверить в такую удачу. – Они идут… идут, как часы!» Мне пришлось попросить его внимательно присмотреться к крошечным буковкам в самом низу, под секундным циферблатиком, где было – я-то знал это доподлинно – скромно указано «Сделано в СССР»… по-русски. Когда Хоакин убедился в этом, он буквально потерял дар речи. Мне сперва стало даже грустно, что человек не мог предположить высокое качество нашей продукции, завезенной в Мексику, но потом разочарование сменилось доморощенной гордостью – а что, мы – хуже швейцарцев?!
Хоакин подхватил меня под руку и увлек за собой… в меркадо, откуда я только что имел счастье выбраться. Я непроизвольно тормознул, чем вызвал удивление у Хоакина.
– Нужно спешить, – объяснил он, – как раз поспевает еда. – Он произнес название блюда по-испански, и увы, сколько ни вспоминал я позже, так и не мог найти в своей памяти этого слова. Впрочем, надеюсь, Хоакин не будет местным Сусаниным…
Хоакин разбирался в хитросплетениях лабиринта так, точно Ариадна вручила ему свою нить, и не прошло и пяти минут, как мы усаживались на скамью, что окантовывала кухню, в центре которой возвышался очаг, и кипел, испуская щекочущие обоняние ароматы, почти запорожского объема котел.
– Два, – сказал Хоакин повернувшемуся к нам человеку в белом высоком колпаке с раскрасневшимся лицом и для верности еще и поднял вверх два растопыренных пальца.
Пока повар колдовал над котлом, я осторожно огляделся. Кухня, а справа и слева было еще два подобных заведения, располагалась в самом дальнем углу, если считать от того места, где мы переступили порог ангара. Свободных мест за этой своеобразной стойкой, напоминавшей стойку европейского бара, практически не было. Мы, по-видимому, поспели вовремя, потому что позади уже собирались люди – следующая смена. Это были крестьяне, привезшие на рынок экзотические плоды своих скудных полей, шерсть и домотканые ковры, рабочий люд, трудившийся под сводами меркадо, водители грузовиков в фирменных синих фуражках, две женщины – индианки с трубками в сморщенных губах – они в ожидании обеда уселись на корточки под стеной…
Я, кажется, начинал догадываться, о какой мексиканской кухне допытывался у меня Хоакин. Да отступать было поздно, тем более что повар уже поставил перед нами широкую тарелку с двумя горячими румяными лепешками, положил каждому по оловянной ложке, ловко метнул вслед за ложками две стальные миски, до краев наполненные парующим варевом. Но когда он поставил еще и две граненые пивные кружки, наполненные чистой водой, я растерялся. Однако все стало на свои места, едва я хлебнул ложку супа.
Вслед за одной-единственной ложкой я вылил в себя поллитра холодной живой воды, но внутри продолжал пылать пожар… На Украине тоже любят борщ с красным перцем, но в тот момент я готов был жевать самый что ни есть огненный стручок – он, наверняка, показался бы мне сладким.
Вот так началась моя дружба с Хоакином, прекрасным парнем, чья помощь однажды оказалась незаменимой.
Тогда же, в Мехико-сити, я впервые увидел Джона Бенсона. Кубок Америк, так назывались состязания, мало сказать собрал «звезд» легкой атлетики, он вызвал прямо-таки вселенский ажиотаж, и местная пресса буквально захлебывалась от восторга, ежедневно выплескивая на страницы газет букеты сенсаций, мало смущаясь тем, что львиная доля их или не имела вообще никакого отношения к спорту или, если и имела, то чаще всего скандальное, никак не делающее чести неофициальному чемпионату мира, как успели окрестить специалисты, к вящей радости хозяев, турнир. Что ж, в том была и доля истины, ибо за год до Олимпиады в Лос-Анджелесе все полярнее расходились мнения – будет ли СССР участвовать в Играх или постарается мстительно использовать их в «пику» американцам, подпортившим спортивный праздник в Москве; и хотя официальная Москва хранила молчание, лишь время от времени обрушиваясь на Олимпиаду-84 градом обвинений в коррумпированности и продажности организаторов, неустроенности быта будущих участников Игр, в утрате истинно олимпийского духа и еще во многом другом, увы, не в лучшем духе, к сожалению, воцарившемся в отношениях двух сверхдержав с того самого момента, как в декабре 1979-го наш «ограниченный контингент» вкатил на танках в Афганистан. Начало печальной эпохи я почувствовал на себе, когда летел в США на Олимпийские Игры в Лейк-Плэсид, и тот полет для меня и для моих товарищей и коллег, приглашенных в качестве почетных гостей, для почти двух сотен советских людей, входящих в так называемую «олимпийскую семью», едва не стал последним из-за злонамеренного вывода из строя диспетчерского компьютера в аэропорту имени Джона Кеннеди в Нью-Йорке. С той Олимпиады мировой спорт пошел, как говорится, вразнос: наше великодержавное упрямство, подогреваемое людьми, коим по их государственному положению следовало бы проявлять мудрость и терпение, терпение и мудрость, торопились, словно боясь опоздать и не высказать, не выплеснуть на «супротивника» мыслимые и немыслимые обвинения, а заодно приукрасить, «подчистить» собственные, далеко не лучшие дела и решения. Писать об олимпийском спорте становилось все труднее. Требовались или панегирики советскому спорту и спортсменам, или черная краска, коей метилось все, что относилось к «их растленному профессиональному, лишенному человеческого лица гладиаторству».
Развернув «Эль Сол», предупредительно протянутую мне Хоакином, устроившимся рядом со мной за одним столиком в ложе прессы Олимпийского стадиона, я принялся ждать.
– Посмотри! – отвлек меня Хоакин.
С первой полосы, занимая чуть не всю верхнюю половину, глядел снимок, на котором, дружески обнявшись, со вскинутыми вверх руками, где пальцы были сложены на манер буквы «V», что должно было обозначить на общепринятом международном языке жестов победу, улыбались американский спринтер Джон Бенсон и наш Федор Нестеренко. Хоакин быстро перевел текстовку с испанского: «Они говорят друг другу и всем остальным в мире – мы отличные парни, мы хотим выступать на Олимпийских играх!»
– Хорош этот Бенсон, – сказал я Хоакину. – Красавец! Сколько мощи в его теле!
– Я слышал, что Бенсон пообещал побить мировой рекорд!
– Это будет фантастика. Впрочем, на этом стадионе уже случались фантастические вещи. Во-он там, в секторе для прыжков, в шестьдесят восьмом улетел на 8.90 Ральф Бостон. Я до сих пор помню выражение лиц ребят, кто состязался с ним. Они были конченные люди. Просто конченные, и соревнования на этом для них завершились. Кончились они тогда и для моего приятеля, за которого пришел поболеть, для Игоря Тер-Ованесяна. А ведь он был готов, как готов!
– Ты, наверное, слышал, что Джон Бенсон потребовал полмиллиона долларов за участие в Кубке?
– Больше того, сидел на пресс-конференции, где он подтвердил эту новость. Правда, оговорился, что деньги пойдут в кассу национального легкоатлетического Союза.
– Да, нынче никого в спорте не удивишь деньгами, но то ведь – профессионалы, а Бостон – любитель.
– Если деньги пойдут на развитие спорта, такой поворот событий можно лишь приветствовать. Хуже другое: в погоне за такими деньгами спортсмены будут готовы на все…
Странные вещи начали происходить и в нашем спорте, размышлял я. Незаметно, без громких планов и заявлений, без деклараций и объяснений происходила смена людей и настроений, менялись ценности и ориентиры. Постепенно исчезали с переднего плана те, чей вклад в отечественный спорт был бесспорен и чей авторитет на международной арене незыблем; им на смену приходил новый тип тренера – эдакий жизнерадостный, самоуверенный, волевой бодряк, не гнушавшийся никакими средствами для достижения цели; в кабинетах рассаживались функционеры, нередко без специального образования, единственным достоинством оных была прямая комсомольская дорога и умение держать нос по ветру; все чаще случались в спортивной среде происшествия из разряда криминальных, но они по-тихому, по телефону гасились, если спортсмен нужен был сборной или клубу; постепенно перестали даже вспоминать о тех счастливых временах, когда существовали руководители, беспокоившиеся о будущем известных чемпионов и рекордсменов, – теперь же чаще двери напрочно закрывались перед «бывшими». Те спивались, попадали в тюрьмы, становились своими в мясном ряду. Нередко чемпионы и рекордсмены вынуждены были давать взятки тем, кто определял состав команд, выезжавших на международные состязания, ибо каждый такой вояж позволял улучшить финансовое или материальное положение. Глухо, в своем кругу, заговорили о допингах, что стали если не бичом нашего спорта (как-никак, он все же передовой, социалистический), то серьезной проблемой для самих тренеров и участников – терялся смысл тяжких тренировок и самоограничений, дома ведь по-прежнему о допинг-контроле лишь пустословили. Робкие голоса обеспокоенных тонули в бодром хоре чиновников, славящих наши, то есть свои, непреходящие достижения и успехи, блестящие настоящим созвездием золотых олимпийских и мировых медалей. Ордена и премии, звания становились все более надежной и непроницаемой ширмой, за которой влачил жалкое существование массовый спорт, столь престижный и процветавший в первые послевоенные годы, когда энтузиазм и вера в светлое будущее творили поистине чудеса. Тонули в беспамятстве Виктор Чукарин и Владимир Куц, Надежда Коняева и Иван Богдан, Яков Куценко и Георгий Жилин, десятки других, чья верность и преданность спорту, чей опыт и слава оказались никому не нужными, более того – от них старались избавиться, потому что они напоминали о добропорядочности, честности и чистоте спорта. Это были теперь вредные качества, способные помешать оболваниванию мальчишек и девчонок, кои беспрекословно должны были выполнять указания тренеров.
Вот такие невеселые и не соответствующие моменту – яркое жаркое солнце, трибуны словно огромный разноцветный цветник, голубой дирижабль с желтыми буквами на борту «Кэнон», оркестр, настраивающий инструменты, возбужденные, радостные участники парада открытия Кубка Америк, толпящиеся у восточного прохода, общее ощущение праздника – мысли омрачали мое настроение.
И припомнился мне подобный жаркий предвечерний час на этом стадионе, и Владимир Куц, рядом с которым я чувствовал себя мальчишкой, хотя уже и сам немало чего познал в спорте, – располневший, гордый – он был почетным гостем Олимпиады-68, – и в то же время какой-то потерянный, чужой в этом таком привычном, казалось бы, для него мире. Он жил в самом шикарном и престижном отеле в Мехико-сити, на пассео де ла Реформа, за ним был закреплен персональный автомобиль и открыт счет в ресторане. «Черт, не привык пить в одиночку, – признался он мне, поморщившись, словно от зубной боли. – Сидишь, как кукла, за огромным столом, вокруг тебя метрдотель и официанты вращаются и чуть ли не в рот заглядывают, стульчик отодвигают-пододвигают, а на лицах у них записано неподдельное уважение… поверь, научился разбираться, где тварь, а где друг. Что будет кушать синьор Куц? Что изволит выпить – виски или джин, а может быть синьору Куцу по душе «Наполеон»? Поверишь, чуть не подавился коньяком. Плюнул, да поднялся в номер, вытащил из чемодана бутылку родной «московской» и без закуси… Ты мне скажи, что же это происходит? Мексиканцы, оказывается, помнят Куца, а дома… дома каждая тварь лезет в твою душу грязными ручищами или того хуже – очередную анонимку читают-перечитывают, с кем это Куцева жена спала, рога ему наставляла. А когда я открыл им, кто пасквили строчит, пожурили слегка ту сволочь, да отпустили… Догадываюсь, не дурак, был в душе у них праздничек: как же – Куца, о котором писали как о железном, стальном, уязвили, принизили. Вот только не понимают они, что, унижая Куца, убивают доброту и человечность в самих себе, и рано или поздно, но хлебнут и они горя – от своих же воспитанников, от таких же, как они сами, но только занимающих верхние кабинеты…»
Мне было неуютно от этого монолога, от уязвляющих самую душу слов, больно за человека, глубоко и искренне мной чтимого, за ВЕЛИКОГО КУЦА. Я терялся в догадках, как вести себя и что говорить. Но Куц сам поспешил мне на помощь. «Ты мне ничего не отвечай, не нужно! Если согласен, промолчи, если не согласен… тоже промолчи. Мне сегодня как-то не по себе на этом празднике. Вот если б ты со мной в гостиницу, да рядышком за стол, чтобы не с тенью рюмкою чокнуться, а?»
Сколько лет минуло, сколько воды утекло, а по сей день сердце жалость жмет, что отказался, не поехал с ним, а ведь мог – уже закончил выступать и твердо решил, что после Игр завяжу со спортом окончательно. Уж очень принципиален был тогда – не пил даже после стартов – и эгоистичен: себя любил, свое спокойствие и внутреннее самодовольство. А Куц посмотрел на меня не то чтоб с осуждением, нет, с какой-то душевной болью, с обидой, что ли, но не на меня – на самого себя. И от этого мне было еще горше. Больше мы с Володей не встречались, и когда он нелепо (нелепо ли?) погиб, мне стало совсем худо, потому что часто после Олимпиады думал я, как бы хорошо было вновь повидаться и навсегда снять ощущение вины перед ним. Кто это там сказал: завтра – уже поздно?…
…В тот вечер Джон Бенсон превзошел самые смелые ожидания. Бег его был так стремителен, так красив в своей мощи, что вместе со стадионом мы с Хоакином вскочили на ноги и орали, и рукоплескали смельчаку, бросившему вызов будущему, – его результат был поистине фантастичен, он не укладывался в сознании. Но ведь и впрямь – все человеку подвластно!
Я уже тогда обратил внимание на пресс-конференции на двух молчаливых крепышей, следовавших за Джоном Бенсоном как тени.
– А чему удивляться? – прокомментировал Хоакин. – У таких, как Джон Бенсон, немало покровителей, ведь этот гигант – мешок с деньгами.
– Неужто так богат? – усомнился я.
– На его имени создаются богатства, это факт.
Вскоре мы уже катили по дороге № 24, что вела в Шотландию, в Эдинбург, как я смог прочесть на вспыхнувшем под светом фар придорожном щите… Впрочем, Питер и не скрывал: наш путь – в Шотландию. Правда, он не удосужился объяснить, зачем мы несемся туда, к тому же – ночью.
Пожалуй, только теперь, прикорнув в уголке кабины и закрыв глаза, я почувствовал опасность. Ну, вот скажите вы, нужно было просидеть взаперти столько дней, чтоб наконец-то сообразить, что дела не так уж и хороши и возможны любые неприятности, если под оными понимать бесследное исчезновение и не на время – навсегда?
По логике вещей мне следовало обеспокоиться чуть раньше, едва только я оказался в руках этих людей. Но, не поняв их намерений, не мог осознать и глубину опасности. По натуре я холерик, однако не люблю паниковать и терять себя в крутых ситуациях. Наоборот, чем сложнее и запутаннее выглядела ситуация, тем холоднее и рассудочнее начинал работать мозг, тем четче и определеннее поступали команды к действию. Было бы глупо утверждать, что внезапный захват в самом центре Лондона, можно сказать, средь бела дня, эти весьма недвусмысленные избиения и угрозы расправы в случае, если моим хозяевам не посчастливится добраться до искомого, не натолкнули меня на мысль о чрезвычайном положении, в котором я очутился. Но что мне делать? Кричать, взывать о помощи (не к Кэт ли?) или обращаться к совести Питера или Келли, умолять отпустить на все четыре стороны под честное слово, что никогда и никому не поведаю о случившемся? Если б у меня хоть на миг родилась такая мысль, я навсегда перестал бы уважать себя.
Не падать духом – вот первая заповедь мужчины, если он действительно считает себя таковым. И я придерживался ее с тех самых пор, когда обрел уверенность, что я – мужчина, а не особа среднего пола, отличающаяся от женщины лишь тем, что бреет бороду и говорит баском. Жизнь, с тех пор как погибли в одночасье родители в автомобильной катастрофе, не устилала бархатом дорожку, а чаще усыпала ее битым стеклом зависти и ненависти. Особенно когда появились успехи в спорте и обнаружился мой непокладистый характер, не терпящий компромиссов в принципиальных вопросах. Мне приходилось наголову быть выше моих московских соперников, чтоб старший тренер (а он терпеть меня не мог по многим причинам, не в последнюю очередь из-за ершистости характера и нежелания держать язык за зубами, когда того требовали неписаные законы большого спорта) вносил мою фамилию в списки отъезжающих на чемпионат Европы или на Олимпиаду. Если кто-то отделывался одним проверочным стартом, то мне доводилось стартовать минимум три-четыре раза. Нет худа без добра: такие жесткие рукавицы сдирали с меня остатки расхлябанности и слабости, убеждая, что надеяться я мог только на себя. Согласен, не лучший вариант для нервной системы – впору и загнуться, сломаться на корню. Случалось с ребятами и такое, но я не сломался, и теперь у меня нет обиды на старшего тренера, немало крови мне перепортившего, как нет и жалости к самому себе, что так трудно доставались победы.
Да, старина, в разных передрягах пришлось побывать, но, если предчувствие не обманывает, эта – из ряда вон выходящая. Плохо одно: неизвестно, что собираются предпринимать держатели моих «акций» и до какого времени они будут нуждаться во мне. Не выяснив этого обстоятельства, трудно, практически невозможно, рассчитать хоть на шаг вперед свое поведение. Значит, решения доведется принимать с ходу, а тут вполне реально и споткнуться…
Машина уносила меня в Шотландию, и ничто и никто не мог остановить ее движение. В каком-то маленьком городке на перекрестке встретилась полицейская машина, сердце у меня екнуло, но «бобби» даже взглядом не удостоили наш «лейланд».
– Так впору умереть с тоски, – прервала ход моих мыслей Кэт и решительно включила «видик». Она перебрала несколько кассет, хранившихся в специальном стеллаже, закрепленном под окном, выбрала и вставила кассету в черную прорезь. Экран ожил.
Эту ленту с похождениями Рэмбо мне видеть не доводилось, и я с облегчением уставился на экран, обрадованный возможностью уйти от мрачных мыслей и пустых предположений. Все равно придумать что-то путное я вряд ли смогу, ибо обладаю таким минимумом информации, что даже провидец зашел бы в тупик.
Красавец Рэмбо, он мне показался очень похожим на Келли или Келли смахивал на него, – какая разница! – действовал на сей раз во вьетнамских джунглях, куда американский супермен прибыл, чтоб спасти пленных джи-ай. Ему довелось туго, и мрачная личность с погонами советского майора показала ему кузькину мать в таком обилии и разнообразии пыток, что оставалось лишь гадать, как Рэмбо удалось сохранить работоспособность. Естественно, в конце концов, славный посланец Америки побеждает сильных, злых, но глупых русских и вьетнамцев и, поливая джунгли из ручного пулемета свинцовым дождем, вызволяет бедненьких пленных к вящей радости командования, откомандировавшего его почти на верную смерть.
Как ни странно, но Кэт искренне впитывала в себя перипетии кровавых схваток, разворачивавшихся на экране, и, как ребенок, радовалась победе Рэмбо. А то, что она всерьез воспринимала эту галиматью, девица доказала, внезапно впившись мне в руку – больную правую кисть с переломанными пальцами! – длиннющими, остро отточенными ногтями. У меня невольно вырвался стон.
– О, извините! – искренне, что поразило меня куда сильнее, чем ее кровожадный всплеск ненависти, произнесла Кэт и отпустила мою руку. И еще раз, но тише (так, чтобы не услышал Келли): – Извините меня…
Я ничего не ответил, но ее поведение не осталось незамеченным мною.
Кэт поставила другую кассету, но рок-концерт меня мало увлекал, и я прикорнул в своем углу, решив, что лишний часок сна мне никак не повредит, особенно если учесть скрытое во мраке ночи будущее. «Лучше переспать и переесть, чем недоспать и недоесть!», – вспомнилась любимая прибаутка Анатолия Власенко, давнего спортивного коллеги и друга, использовавшего любую возможность воплотить слова в реальность. И даже много лет спустя после последних стартов он продолжал исповедывать этот несложный, но весьма полезный в жизни принцип.
Не трудно было догадаться, что Питер Скарлборо с трудом сдерживал эмоции, естественно, отрицательные: заканчивалась неделя нашего нескучного для меня путешествия в Шотландию, а конкретных результатов кот наплакал. Отрицательный результат – тоже результат, говорят ученые мужи. Но Питер Скарлборо никак к этой категории не относился и всякую неудачу, как и положено человеку, исповедывавшему принцип – время – деньги, воспринимал болезненно.
Я наблюдал за ним исподволь, внимательно, начиная с его первого, утреннего, появления на люди – то есть на завтрак. После сна и бритья, после розовой ванны, занимавшей чуть не половину комнаты в особняке, где мы отаборились, он выглядел бодро и жизнерадостно. Но настроение Питера медленно, что твой барометр перед бурей, ползло вниз с той самой минуты, когда он обнаруживал рядом с собой за столом… мою наглую, с каждым днем все откровеннее демонстрирующую это выражение физиономию и услышав мой голос, где явно прослушивалась издевка: «Хелло, Питер! Какой музей мы посетим сегодня? Знаете, личная жизнь королей и королев мне изрядно надоела. Не согласитесь ли, что нравы в высших эшелонах власти и в те досточтимой памяти средневековые времена были, мягко говоря, не слишком высокоморальны?»
Питер, следует отдать ему должное, оказался крепким орешком, и расколоть его, как я ни старался, было делом непростым. С Келли попроще. Это дитя природы и анаболиков, кои он, по всему видно, в неограниченных количествах принимал в тренировочном зале ради мышечного роскошества, просто-таки изнывал от безделья и вынужденного пребывания (24 часа в сутки!) возле моей персоны, к тому же, судя по его беспрерывному рычанию, с жесточайшим запретом вступать со мной в непосредственные контакты на уровне кулаков или кульбитов через бедро. Он маялся, места себе не находил, обозленный еще и тем, что однажды, когда он вечером пригласил к нам в номер по телефону Кэт, я сказал ему вполне твердо и определенно, что ежели он еще раз вздумает устроить мне бесплатный секс-сеанс, то я ему отобью тот жалкий отросток, который, скорее всего, остался таким потому, что все остальные силы организма ушли на горы мяса, добровольно нагроможденного на его кривые плечи.
Кэт от хохота свалилась на угловой диван, и я всерьез стал опасаться за ее психику – таким безудержным было веселье. Келли двинулся было мне навстречу, но я ему показал, что руки и ноги у меня теперь развязаны и в переносном, и в прямом смысле. Я ему и впрямь набил бы морду, пусть даже правую руку довелось бы изуродовать окончательно. Он это усек, а смех Кэт, как ни странно, оказал на него не возбуждающее, а успокаивающее воздействие.
Келли присел на краешек дивана, от чего тот жалобно проскрипел, положил свою огромную лапищу на бедро Кэт и тоже хихикнул пару раз, как бы давая понять, что на сей раз меня обойдет стороной его силушка.
– Гляди, Кэт, а прикидывается, что отключился тогда, – сказал Келли, скаля свои великолепные, один в один, белые крупные зубы. – А сам, видать, натихую онанизмом кайфовал… – Он с ходу попытался было запустить руку в глубокий разрез светло-голубой, легкой и мягкой, ангорской кофты, но красотка резко оттолкнула его.
Она поднялась, поправила юбку и кофту, взбила привычным движением волосы и, ступая точно пава, выплыла из комнаты, оставив растерянного и разъяренного Келли на диване.
Я включил телек, и на том наш конфликт закончился, и Келли больше не приглашал девушку. Но обиду, уверен, мне не простил и не забыл: такие, как он, не успокаиваются, пока не расквитаются. Есть у меня в редакции типчик вроде него. Правда, полная противоположность внешне: тощий, с землистым болезненным лицом, молчаливый и упрямый, как червь древоточец. Трус по натуре, он был терпелив и наносил удары – жалкие, больше похожие на взрыв хлопушки, лишь улучив момент, когда мне доводилось отбиваться сразу на нескольких фронтах. Я с ним и так, и эдак – по-хорошему, по-доброму пытался наладить мирные отношения, но его злость и зависть с годами просто-таки крепла, как вино в бочке. Зато по его поведению я безошибочно определял собственное положение – угрожает ли мне очередная анонимка или недовольство власть придержащих, или можно жить спокойно…
Келли – исполнитель, это выяснилось чуть ли не с первой встречи с им. Питер Скарлборо – не из рядовых, и даже не из «офицерского» состава: его поведение, право принимать решения (я испытал его нехитрым, но действенным способом), вполне различимая при ближайшем знакомстве самостоятельность и уверенность в собственной правоте, даже то, как он одевался – изысканно, но неброско, вещи его были из дорогих магазинов, куда не заглядывают люди даже со средним достатком (это легко выяснилось, стоило лишь ненароком взглянуть на фирменные этикетки на одежде); он позволял себе расслабиться, что категорически было запрещено Келли, знал толк в живописи, особенно в английской, наизусть продекламировал длиннющий диалог из шекспировской «Марии Стюарт», когда мы забрели в древний замок, где происходили события, описанные великим англичанином, пил в меру, выбирал только лучшие, естественно, и дорогие сорта виски – «Бурбон» и «Балантайнс» и еще множество других мелочей, выдававших привычки человека с головой.
Это-то и заставило меня держаться с ним настороже. Это же лишний раз подтверждало, что игра, затеянная с кем-то, кого я не знал, но должен был по их мнению знать, опасна и жестока. В первую голову, для моей скромной персоны.
Однако чувствовалось, что Питер Скарлборо начинал терять терпение. Поторапливали ли его «сверху» (не от своего же имени и не по собственному желанию он связался со мной) или отсутствие малейших признаков, что дело движется в нужном направлении, пусть медленно, но все же продвигается к цели, другие ли неизвестные мне мотивы и факторы влияли на его поведение, но Питер заскучал.
Питер Скарлборо был сама любезность и искренность. Даже Кэт и Келли поверили ему и расслабились.
– Погода, вы видели, какая гнусная погода за окном? Ну, просто тоску навевает. Напиться нам, что ли? Как вы относитесь к такому предложению, мистер Романько? – сказал он.
Тут он переиграл, это раскусили даже Кэт и Келли, незаметно, как им казалось, обменявшиеся быстрыми, понимающими взглядами.
– О, нет, увольте! Когда нормальные люди начинали учиться пить, я, извините, вкалывал в бассейнчике да в спортивном зале, чтоб набрать нужную спортивную форму и выиграть очередной заплыв. Когда же бросил тренироваться, поздновато было начинать…
– Ты что – никак спортом занимался? – недоверчиво спросил Келли.
– О, это моя вина. – Снова попытался надеть масочку на физиономию, чтобы скрыть разгулявшиеся в душе волны, Питер Скарлборо. – Я не представил вам нашего… – Тут Питер запнулся, подыскивая определение. Я помог ему: «Подопечного…». – Да, да, нашего подопечного. Мистер Романько, не только известный журналист и писатель, но и бывший олимпиец, он завоевал серебряную медаль на Олимпийских играх в Токио в плавании на дистанции кажется…
– Двести метров, – услужливо подсказал я.
– Да, двести метров.
Кэт с плохо скрытым любопытством уставилась на меня, Келли помрачнел, из чего я сделал вывод, что Питер Скарлборо не слишком-то спешил вводить в курс дела своих помощников.
Подоспел официант с завтраком, и разговор угас сам собой. Ели молча, сосредоточенно, делая вид, что полностью поглощены подрумяненным беконом с золотистой яичницей и безвкусным салатом из мелко нарезанных овощей. Питер усиленно налегал на апельсиновый сок.
Первой расправилась с едой Кэт, аппетит у нее что у твоей кормящей кошки, и мне оставалось лишь недоумевать, как она умудрялась сохранять столь бесподобную фигуру, от которой редкий мужик на улице не стопорил на месте. Она потянулась за ментоловым «Салемом», щелкнула зажигалкой и выпустила, чуть отвернувшись в сторону, чтоб не попасть в лицо Келли, струю ароматного дыма.
– Так мы будем сегодня пить или нет? – обратилась она к теме, которая ее явно заинтриговала.
– Конечно, детка, – подозрительно ласково и быстро, просто-таки читая ее вопрос по губам, ответил Питер Скарлборо. – Что еще в такой дождь делать! Я тут знаю преотличный бар. Так вы с нами, мистер Романько?
– Увы, это не по моей части. Я с вашего разрешения лучше поваляюсь на диване перед телеком. А то из-за наших бесконечных путешествий и экскурсий и в телевизор некогда заглянуть…
У Келли отвисла челюсть и налились кровью уши. Он явно был выбит из привычной колеи и ничего толком не понимал.
– А как же я? – совершенно искренне разобиделся этот любитель анаболиков и женских прелестей. Он-то сразу вычислил, что ему доведется торчать со мной в доме, как собаке в конуре, пока другие будут развлекаться. Тем паче выпивка за счет Питера. Он чуть не до слез разобиделся.
– А что… – Питер Скарлборо вопросительно посмотрел на меня, точно видел впервые. – А что… может, мистер Романько даст нам обещание… ну, слово джентльмена не пытаться делать лишних шагов в наше отсутствие?
– Этот? – выплеснул гнев Келли. – Как бы не так, за ним глаз да глаз нужен! – Он был искренен, и это подсказало мне, что он пока не введен в курс дела. Значит, затевается что-то серьезное. Сердце у меня сжалось, мысли были точные, быстрые, острые. Они оставляют меня одного? Что это? Испытание? Дать мне уйти, чтобы установить слежку? Нет, отпадает, ибо как только я окажусь на свободе, то брошусь в объятия первому встречному полицейскому или вскочу в такси, чтоб оказаться в участке. Это Питер понимает не хуже меня. Что же тогда? Передача меня из рук в руки и начало следующего – физического или фармакологического – этапа моей раскрутки? Но что они могут из меня выбить? Ведь я ПУСТ, как воздушный шарик! А если попытаются убрать, и концы в воду? Возможно. Но вряд ли сейчас, ибо никаких результатов нет, никаких зацепок или ниточек для дальнейших поисков, и они вряд ли позволят себе лишиться последней надежды – пусть хрупкой, призрачной. Но пока я живой и нахожусь у них в руках, сохраняется шанс на успех.
– Ну, Келли, вы же добрый человек, нет, нет, нужно быть более великодушным. Мистер Романько пока ничем… – Питер сделал паузу, – ничем не скомпрометировал себя. Он ведет себя… Он ведет себя достойно! – Последнее слово Скарлборо произнес с особым нажимом.
– Я бы… – не врубился Келли, но Питер Скарлборо одним словом, коротким и резким, отрезал:
– Здесь я говорю!
– Стоит ли ссориться? – примирительно сказала Кэт. – Конечно, мистер Романько – джентльмен, если он даст слово, то сдержит его, разве я не права?
– Права, права, детка. На том и порешим. Вы согласны, мистер Романько?
Мы возвратились в дом. После коротких сборов Питер Скарлборо, Келли и Кэт удалились. Я проверил: двери были прочно заперты, окна, как и прежде, задраены средневековыми дубовыми ставнями, кои пушками не пробьешь, словом, они надежно замуровали меня, уверенные, что отсюда комар не улетит. К тому же я не исключал возможность, что или Келли, или кто-то другой, незнакомый мне, стережет и не упустит меня, если даже мне удастся-таки «просочиться» наружу.
Я включил телевизор.
Детская передача, реклама по другой программе, урок вышивки крестом, американский фильм из жизни Дикого Запада…
«Телефон!»
Я поднялся из кресла, куда устроился с дистанционным управлением в руке и взялся за желтую трубку. Сердце готово было выскочить из груди.
Короткие гудки свидетельствовали, что он работает. В спешке забыли отключить? Нет, Питер не из тех, кто забывает такие «мелочи».
У меня не оставалось выхода. Нужно было рисковать. Я набрал парижский код и через минуту услышал такой знакомый, такой родной голос Сержа Казанкини: «Какого дьявола спозаранку, да еще в воскресный день!»
Если та злополучная тихоокеанская акула действительно не ведала, что я – советский человек, то Келли это знал доподлинно. Не стану утверждать, что он был патологическим антисоветчиком, но то, что он испытывал неприязнь ко мне, к нашей стране, не вызывало никаких сомнений. Он был так воспитан, и к нему трудно было применить обычные человеческие понятия, такие, как порядочность, снисходительность, терпимость. Он был воинствующий антисоветчик, и не его вина в этом – так его воспитали средства массовой информации, наше не всегда благородное прошлое, о котором на Западе было доподлинно известно многое из того, что относилось у нас к уголовно наказуемым деяниям; более того – он с молоком матери впитал ненависть, ну, пусть не ненависть, но твердое убеждение, что если ему что и грозит в этой жизни, так это мы, советские, наши ракеты с атомными – кстати, самыми мощными и самыми неуязвимыми боеголовками, наш неуловимый, скрывающийся в неизведанных глубинах Мирового океана подводный флот, наши миллионные армии прекрасно обученных и не ведающих угрызений совести и сомнений солдат. У нас был искусственный голод 33-го и миллионы уничтоженных в ГУЛАГе, у нас были униженные Борис Пастернак и Александр Галич, мы согнали бесправных крестьян в колхозы и заставляли их бесплатно трудиться во имя коммунизма, у нас… у нас, наконец, не признавали секса и гомосексуализма, свободной прессы и инакомыслия, – словом, империя зла, нависшая над миром как дамоклов меч. И Келли искренне, утробно боялся нас и нашего мира, и всю свою ненависть, весь свой животный страх решил выместить на мне. Я не осуждал его, и в душе у меня не копилась ненависть к нему: просто мечтал отдубасить его до посинения…
Разговор, начавшийся с пустячков, с обычных утренних сентенций Питера Скарлборо, вроде того, что у нас и у них (он имел в виду нашу страну и Запад, где он чувствовал себя как рыба в воде), так много несогласованностей и противоположных тенденций, что никогда два мира не сойдутся на общей основе, а будут подозрительно следить друг за другом, накапливая оружие и ненависть, и однажды – не дай бог дожить до того дня! (тут Питер Скарлборо истово перекрестился) – две боящиеся друг друга силы схлестнутся в последнем смертельном поединке.
– Глупее и бессмысленнее исхода трудно и придумать, – сказал я, с трудом впихивая в рот кусочек осточертевшей яичницы с беконом.
– Отчего же, – продолжал гнуть свое Питер, как всегда, с завидным аппетитом уплетая вторую порцию дополнительного бекона. – Отчего же, мистер Романько, весь ход вашей истории – это запрограммированная система уничтожения в человеке всего человеческого во имя мифического нового человека, удручающий образ жизни которого создал еще небезызвестный сир Робеспьер. Он начал с призыва к добродетели, а закончил жесточайшим, без суда и следствия, террором, развязанным против собственного народа. А разве Сталин не продолжил этот уникальный эксперимент, создав такую совершенную машину уничтожения, перед которой меркнут гитлеровские концлагеря?
– Ну, тут вы уже загнули, Питер. Сравнивать Сталина с Гитлером… это, простите, ни в какие ворота не лезет!
– Только не стройте из себя непорочную девицу! – резко отрезал Питер Скарлборо.
– Что касается девицы, то действительно было бы глупо с моей стороны уповать на столь примитивное противодействие в споре с вами. Но я стоял и стою на том, что сталинские лагеря, кстати, их было не так уж много, как подсчитывает господин Солженицын, это – преступление против народа, но на то были веские и значимые объективные причины…
– Что, к примеру, если вы уж хотите возразить?
– Например, внутреннее сопротивление реформам и изменениям, рожденным революцией. Или приближение войны с гитлеризмом, завладевшим Германией и готовившимся захватить Европу, что и случилось чуть позднее. Наконец, не следует забывать, что, помимо Сталина, насчитывалось немало его слишком рьяных последователей. У нас даже есть пословица: пошли дурака в церковь богу молиться, он и лоб расшибет. – Настроение у меня упало – ниже некуда: я не любил, да что там – ненавидел это двоемыслие, буквально разрывавшее на части душу: я был глубоко уверен, что мы запятнали себя, свои идеи, свою революцию этими массовыми репрессиями (увы, тогда, в конце 1985 года, мы все еще не могли представить себе масштабы чудовищного геноцида против советских людей, целиком страшную картину сталинского «нового мира», ради которого до основания разрушались не одни лишь дворцы и храмы, но умы и сердца людей, превращаемых в марионеток); с другой стороны, невозможно было согласиться с крахом прекраснодушных иллюзий, составлявших, как уверили нас, гранитный фундамент светлого будущего, ведь если это так, как жить дальше…
– Хотел бы поверить, что вы искренне заблуждаетесь, да только оснований для таких выводов у меня нет, – многозначительно сказал Питер Скарлборо и задержал взгляд на Келли, лениво ковырявшего в зубах деревянной спичкой. Тот перестал заниматься привычным делом и кивком головы дал знать Кэт, что ей самое время удалиться. Кэт, как раз приготовившаяся смаковать густой ароматный кофе, собственноручно сваренный Питером Скарлборо, а он, поверьте мне, знал в нем толк, хотела было возразить, но тяжелый взгляд шефа буквально вытолкнул ее из-за стола. С полпути Кэт вернулась, демонстративно налила себе полную чашку кофе, резко схватила начатую пачку «Салема» и, покачивая бедрами, как манекенщица на сцене, наконец, удалилась из столовой. Не забыла и прочно прикрыть за собой дверь.
– Да что там с ним теревени разводить, – едва дождавшись ухода Кэт, выпалил Келли. В отличие от Питера Скарлборо, который, невзирая на ситуацию, в коей я очутился благодаря ему, импонировал мне умом, армейской выправкой, солидными знаниями не только в области политики, но и психологии, Келли не утруждал себя накоплением подобных качеств, и его намерения просматривались отчетливо и вполне определенно еще до того, как он начинал действовать. Странно, какие обстоятельства свели вместе таких разных людей?
– Минутку, Келли, попробуем еще раз обратиться к разуму мистера Романько, – остановил приготовившегося к действиям (я внутренне сжался, собираясь с мышцами и волей) напарника.
– Пустое…
– Тем не менее мы дадим ему последний шанс. Итак, мистер Романько, я предлагаю вам сделку: вы – сведения, столь необходимые нам, мы вам – свободу. Неплохой эквивалентный обмен, правда?
– Не понимаю, о чем речь…
– Он не понимает! – Келли зверел на глазах.
– Вы прекрасно догадываетесь, о чем речь, мистер Романько. Келли, принесите…
Келли поднялся, сходил в другую комнату, где обитал Питер, щелкнул раз-другой ключом и возвратился с миниатюрным диктофоном в черном кожаном футляре. Отдал диктофон Питеру и плюхнулся на свое место – справа от меня.
Питер Скарлборо включил пуск, и я услышал собственный голос, нет, сначала этот возглас Сержа Казанкини: «Какого дьявола спозаранку, да еще в воскресный день!»
– «Серж, я разбудил тебя?
– Да он еще спрашивает, разбудил ли? Спрашивать об этом человека, уснувшего час тому назад! Да кто это, дьявол тебя побери?
– Это я, Олег Романько.
– Кто-кто?
– Да проснись ты наконец! Это – Олег!
– Ты? Откуда ты взялся? Ты – из Киева? Тут все сбились с ног, тебя разыскивая, только Франс Пресс трижды выдавала информацию о твоем исчезновении. Где ты пропадал?
– Я еще не нашелся, Серж…
– Как это, разве я разговариваю не с Олегом Романько?
– Со мной, Серж, но я не свободен, меня держат взаперти.
– Где ты находишься?
– Не знаю. Одно только могу сказать: сейчас я в Шотландии, в Эдинбурге.
– Ты успел получить бумаги?
– Какие бумаги, что ты несешь, Серж?
– Я уже проснулся, не морочь мне голову!
– Серж, о чем ты?
– Как о чем? Разве ты не увиделся с Майклом? Ведь Дивер был у меня в Париже и улетел в Лондон, чтобы встретить тебя! Ничего не понимаю! Дивер раздобыл что-то такое, от чего гром пойдет по белу свету… Ну, может, я преувеличиваю, но это действительно что-то из ряда вон выходящее, – выстреливал слова с обычной для него пулеметной скоростью Серж, и я не стал его прерывать – главное, что не следовало бы говорить, он уже выпалил.
– Серж, – строго сказал я, и Казанкини сразу отключился, как телек, когда нажимают кнопку на дистанционном управлении. – Серж, я никого не встретил. Понял?
– Понял, – осевшим, как в проколотом воздушном шарике, голосом, выдохнул Серж.
– Слушай внимательно. Меня вызвали из гостиницы, возле «Хилтона», что у Гайд-парка, знаешь? – ждал светло-бежевый «форд-мустанг» с номером МХ 2156, незнакомые люди… и вот с тех пор я у них…»
– Дальше – сплошная чепуха. – Питер Скарлборо выключил аппарат. – Что вы скажете на это?
– Только то, что было сказано в разговоре с мистером Казанкини.
– Где бумаги?
– Вы имеете в виду статью?
– Бу-ма-ги… или…
– Никаких бумаг у меня нет, вы это знаете не хуже меня!
– Где они?
– Я понятия не имею, о чем вы говорите!
Келли ударил меня без подготовки, я отлетел вместе со стулом к окну, забранному решеткой и закрытому снаружи ставнями. Я не успел подняться, когда два удара – с левой и с правой – под сердце и в челюсть едва не вышибли из меня дух.
– Мягче, мягче, Келли, – как сквозь вату, услышал я голос Питера Скарлборо.
Голова у меня кружилась, я глотал кровь и языком пытался выяснить, не выбил ли мне этот подонок зубы.
– Я повторяю вопрос: где бумаги?
– Пошел ты… я уже сказал… нет бумаг…
– Келли…
Нужно отдать ему должное: этот бронеподросток не напрасно проводил время в спортивном зале – бил он точно, в самые уязвимые места, и после каждого удара внутри у меня что-то обрывалось, и вскоре все тело было одной сплошной раной, боль наслаивалась на новую боль, и наступил момент, когда я уже практически не ощущал ударов Келли. Наконец и он устал и оставил меня в покое.
– Вы, мистер Романько, сами вынудили нас прибегнуть к такому методу убеждения, ваше упрямство глупо. Ваш героизм, если вы тешите себя такой мыслью, бессмысленен. Келли забьет вас насмерть, и никто не узнает о том, как мужественно вы держались. Я предлагаю эквивалентный обмен: вы мне – бумаги или их нынешнего владельца… вы ведь должны знать, где он находится! – я вам – свободу плюс сто тысяч…
– Рублей? – Я еще не потерял чувство юмора, это было, пожалуй, единственное, что мне удалось сохранить.
– Ну, зачем же так, мистер Романько, мы вам конвертируемую валюту, доллары или фунты, как пожелаете.
– И что с ними делать… меня ж арестуют на таможне… в Москве…
Каждое слово давалось с огромным трудом, потому что физиономия была обработана, как хорошая отбивная перед тем, как ее кладут на сковородку.
– Вы откроете счет в швейцарском банке, это запросто. Ну, а как ими – долларами или фунтами – распорядиться, не мне вас учить.
– Но никаких бумаг у меня нет… со мной нет…
– Это уже, кажется, здравый разговор. Скажите, где они, и мы сами возьмем.
– А меня – куда-нибудь под асфальт или в бетон… знаем ваши приемчики… читали…
– Если Питер Скарлборо дает слово, он его держит.
– Мне нужно… подумать… по… размыслить… – Мысли путались, я едва не терял сознание.
Но Келли не дал мне передохнуть. Он бил минуту, другую, потом я вообще потерял счет его ударам. К сожалению, сознание я так и не потерял, и это только удесятеряло силы мерзавца.
Однако всему приходит конец – и Келли отступил. У меня не оставалось сил, чтоб пошевелить языком. А Питер Скарлборо пристал с вопросами с ножом к горлу.
– Где бумаги, где бумаги, говорите, иначе будет поздно. Поздно! Говорите, говорите…
Голос его долетал до моего сознания и тонул в тумане, не вызывая никаких эмоций. Я согласился в душе, что проиграл, ведь Серж Казанкини успел задать вопрос, который задавать не следовало, но обвинить его в предательстве не мог, потому что, наверное, поменяйся мы местами, тоже непременно поинтересовался бы этим. Когда я задумал позвонить в Париж, у меня был один шанс из ста, что успею дать о себе знать Сержу и отключусь, прежде чем он успеет задать этот трагический для меня вопрос. Я ведь не сомневался, что Питер Скарлборо оставил телефон в комнате не случайно, ему нужен был мой крик отчаяния: он давал ему информацию и мог позволить выйти из тупика, в коем оказались наши отношения, с каждым днем терявшие смысл. Да, я рисковал, крупно рисковал, набирая парижский номер Казанкини, но, как утопающий за соломинку, ухватился за этот шанс. Увы, лишь усугубил положение. Правда, нет худа без добра: со слов Казанкини я понял, что Майкл Дивер на свободе, а не в руках у подручных Питера Скарлборо, и, следовательно, у них нет иного выхода, как продолжать держать меня – единственную ниточку, что может вывести их на искомое.
Но что так волнует Питера Скарлборо? Неужто Дивер вышел на тех, кто держит наркотический бизнес? Если это так, то мое положение становится угрожающим.
Ведь, положа руку на сердце, я должен признаться, что до сих пор не разгадал, кто такой Питер Скарлборо, кого он представляет, чем занимается и что заставляет его цепляться за эти мифические бумаги?
– Келли, посмотрите, что с ним? Жив?
– Жив, коммунисты живучи, вы разве не видели, как Рэмбо расправлялся с ними, и они снова поднимались?
– Оставьте в покое Рэмбо и просветлите ему мозги. Он должен заговорить, или я ничего не понимаю в человеческой натуре.
Келли удалился и, возвратившись, окатил меня ведром ледяной воды. Я открыл глаза: надо мной склонился Келли.
– Жив, притворялся, но сейчас я его…
– Погодите, Келли. Посадите мистера Романько в кресло, дайте напиться, а Кэт пусть принесет рюмку рому. Ему нужно придти в себя, и я верю, у нас разговор таки состоится, не так ли, мистер Романько?
Келли подхватил меня под мышки, рывком поднял с пола и легко, на вытянутых руках (силища у парня!), перенес и усадил в кресло.
Появилась Кэт с бокалом, наполненным темно-коричневым напитком. Ее лицо исказил неподдельный ужас, что свидетельствовало о непрезентабельности моего внешнего вида, и я попытался улыбнуться, чем вообще насмерть напугал девицу. Клянусь, но на ее лице я прочел сострадание. И на том спасибо, Кэт…
– Глотните, мистер Романько, вам это необходимо! – сказал Питер Скарлборо.
Я не стал сопротивляться. Правда, раздвинуть губы самостоятельно я так и не смог, и мне помог Келли: он, не церемонясь, своими толстыми пальцами чуть не разорвал мой рот, а затем плеснул туда из бокала. Раскаленная жидкость буквально сотрясла меня, конвульсии просто-таки скрутили тело. Но через минуту я почувствовал, как жизнь возвращается в мое сердце и в мышцы.
– Пусть отдохнет, пусть, Келли.
Какое-то время я сидел с закрытыми глазами, собираясь с силами. Мне нужно было приготовиться к новым побоям, а в том, что Келли будет бить и бить, я не сомневался – ведь сказать что-нибудь путное я не смогу, не смогу, и все тут. Ибо ничего путного не знаю…
– Мистер Романько, я надеюсь, вы понимаете, что выхода у вас нет: или бумаги – и последующая свобода и деньги – если вас не устраивает сумма, назовите другие условия, или, сами понимаете, вы превращаетесь в лишнего свидетеля, а свидетели в нашем деле не нужны. Вы слышите меня?
– Слышу… – Я открыл глаза и увидел прямо перед собой лицо Келли. Он стоял передо мной, чуть наклонившись и широко расставив ноги.
Это и спровоцировало меня. В удар правой ноги я вложил всю свою накопившуюся злость к этому подонку, избивавшему меня безнаказанно и самоуверенно, даже в мыслях не допуская возможности расплаты.
Рев Келли был таким звериным, что в моем воспаленном мозгу промелькнула искра жалости к бандиту, но она тут же растворилась в боли, сотрясшей тело. Питер Скарлборо, оказывается, умел бить не хуже…
Сколько провалялся без сознания, не помнил. Очнулся в кромешной темноте, бессильный и пустой, осознав лишь одно – еще жив.
Мне хотелось плакать, но слез не было, они, наверное, испарились вместе с болью, вместе с остатками сил, как испаряется вода, попавшая на раскаленную докрасна печь.
В конце зимы 1984-го, когда ситуация с Лос-Анджелесом практически прояснилась, оставалось лишь соблюсти формальности, то есть дотянуть до последнего официального дня, когда еще можно подавать заявки на участие в Играх и, собрав Национальный олимпийский комитет СССР, выслушать «возмущенные» речи заранее подготовленных ораторов и с чистой душой оформить отказ.
– А что, разве можно прощать американцам их штучки-дрючки? Так за здорово живешь переполовинили нам Олимпиаду – сколько денег в трубу вылетело! – и отправиться в Лос? Нет, эти штучки-дрючки не проходят! – Гаврюшкин победоносно окинул меня взглядом маленьких, колючих и беспросветно темных глаз, из-за чего нелегко было прочесть его потаенные, а не декларируемые мысли.
Он совсем недавно совершил головокружительную карьеру, в один день превратившись из рядового зав.отделом спорта отраслевой газеты в заместителя министра – зампреда Госкомспорта. Начальственного блеска набраться еще не успел, а отношения наши были всегда дружеские, хотя, конечно, друзьями мы никогда не были – сказывалась не одна лишь разница в возрасте (Гаврюшкин, считай, лет на семь-восемь старше), скорее определяющую роль играл разный подход как к людям, так и к делу, которому мы служили.
В журналистике Гаврюшкин был не силен. К тому же печатный орган, который он представлял, и не требовал особых глубин, главное – побольше слов типа «молодцы», «ледовая дружина», «мужественные ребята», «советский патриотизм» и т.п. Каюсь, подобными словечками грешил и я, отправляя очередной опус с какого-нибудь чемпионата мира или Олимпийских игр, но делал это искренне, потому что знал истинную цену золотым медалям, достававшимся с каждым годом все труднее и труднее. Спорт становился молохом, высасывающим запасы нервной и физической энергии из самых потаенных хранилищ организма.
В молодости человек редко задумывается о старости, а когда ты к тому же полон сил, молодецкая удаль так и играет, так и кипит в каждой твоей клеточке, ничто не выглядит чрезмерным во имя того, чтоб подняться на пьедестал почета и увидеть, как над твоей головой – в твою честь! – медленно поднимается красный стяг, и стадион встает и аплодисментами приветствует тебя, одобряя твои усилия. Когда ты на коне и твои портреты красуются на первых страницах газет, когда ты сам себе кажешься непобедимым и уверен, что таким и останешься навсегда, нелегко отличить словесную шелуху от искреннего восхищения, и потому Гаврюшкины оды не вызывали отпора или возмущения. С годами он превратился в мэтра, с коим считались в серьезных организациях. Когда же он подружился с одним высокопоставленным чиновником, не имевшим, правда, никакого отношения к журналистике, но зато руководившим едва ль не всем физкультурно-спортивным движением в стране, Гаврюшкин обрел наконец-то так недостававшую ему административную поддержку. Он просто на глазах менялся, и не к лучшему: не говорил, а глаголил истины, не терпел малейшего несогласия или инакомыслия, в образцы спортивной журналистики, ничтоже сумняшеся, возвел собственные худосочные статьи и пару книжонок, написанных на том же уровне.
Не знаю, чем я тому обязан, но ко мне Гаврюшкин относился по-прежнему откровенно дружески. И когда я посетовал, что олимпийский год пропадает, он понял мое откровение по-своему:
– Не пускай пузыри, Олег. Свет клином не сошелся на американской Олимпиаде, тем паче я уверен – она у них провалится, помяни мое слово. Что за Олимпиада без нас и без социалистов, то есть соцстран, они нас поддержат стопроцентно, никуда не денутся! Вот и гляди, какие получаются штучки-дрючки! Считал, сколько медалей на Играх достается нынче в среднем нам и соцам? Две трети! Значит, когда они проигнорировали наши Игры, то отсутствовало лишь тридцать процентов сильнейших, способных завоевать медали, а у них – да что там, соберутся второразрядные спортсмены, мираж, и только. Ладно, это дело решенное. Как ты смотришь, если я похлопочу и тебя включат в делегацию на сессию МОК в Швейцарию?
– Протестовать не стану.
– Лады, готовься, – Гаврюшкин уловил мое удивление быстрым решением столь сложного в обычной ситуации вопроса (оказаться в официальной делегации провинциалу так же трудно, как и нереально, если ты не обременен «должностью». Ну а какая должность у репортера из республиканской газеты?)
– Не дрейфь, я еду руководителем. – Он самодовольно рассмеялся.
– Ты делаешь просто-таки поразительные успехи. Поздравляю!
– Держись меня, Олежек, не пожалеешь.
Это мне понравилось меньше, потому что никогда не любил, больше того – не терпел зависимости от кого бы то ни было. Но я смолчал, простив ему эту бестактность. Если откровенно, я ценил в Гаврюшкине цепкость, умение быстро мыслить, к тому же он неплохо владел испанским и немецким, что тоже подкрепляло сильные стороны его характера.
– Можно готовить документы?
– И быстрее, времени – в обрез. Как только возвращусь из Сараево, с зимних Игр, думаю, что мы выиграем, так сразу в Женеву.
Мы сидели в гостях у Виктора Синявского, отличного репортера и моего настоящего друга, журналиста глубокого и думающего, самозабвенно любившего спорт, всерьез заняться которым ему помешала война, куда он, 17-летний киевлянин с Десятинного переулка, отправился добровольцем сначала в голосеевские окопы, а затем – в действующую армию, подделав метрику и сразу повзрослев на два года. Мы сошлись с Виктором еще в Мехико-сити, на Играх, и, несмотря на значительную разницу в годах, подружились. Два года назад Виктор, как он сам выразился, сошел с дорожки и перебрался на трибуну, – его подстерег микроинфаркт, и врачи категорически запретили и думать о заграничных вояжах на соревнования, где и физически, и психологически организм работает на пределе.
Гаврюшкин разомлел, хотя выпить был не дурак, – разомлел от собственного нарождавшегося величия, от сознания приобщенности к «тайнам мадридского двора», то бишь высоким кабинетам Госкомспорта, где за закрытыми дверями нового здания на Лужнецкой набережной, доставшегося спортивному ведомству от Олимпиады-80, вершились судьбы большого и «малого», как называли здесь все, что не относилось к сборным командам страны, спорта. Я, признаюсь, не очень-то любил заглядывать сюда, где уже не витал дух доброжелательства и уважения к спортсменам, что жил в тесных коридорах и кабинетах прежнего комитета в Скатертном переулке; здесь холодок касался тебя уже на входе, где милиционер, как трамвайный билет, вертел в руках твою красную книжицу заслуженного мастера спорта СССР и вежливо, но настойчиво рекомендовал «связаться» с нужным отделом и заказать пропуск. Потом ощущение постороннего, незванного гостя, не покидало тебя до той самой минуты, когда, облегченно вздохнув, ты не выходил на улицу и оказывался напротив знакомого входа в Лужники.
Если погода выдавалась не дождливая, я непременно заворачивал на стадион, спешил, как на встречу со старым другом, волнуясь и радуясь, к бассейну, где стартовал много раз, где познал и радость победы, и, как говорится, горечь поражения. Здесь иногда можно было встретить легендарного Леонида Карповича Мешкова, вернувшегося на дорожку с перебитой на войне рукой и ставшего, вопреки всему, рекордсменом мира, первым советским рекордсменом мира в послевоенное время. Все еще судил соревнования Семен Бойченко, чей неукротимый нрав и бездонный оптимизм не смог «выкачать» ГУЛАГ, куда он попал из-за того же оптимизма и самоуверенности и слишком вольного, как расценил Лаврентий Павлович, обращения с Капой, Капитолиной Васильевой, чемпионкой и рекордсменкой СССР, женщиной неброской русской красоты и с прекрасным рубенсовским телом. На Капу положил глаз Василий Сталин, она стала его очередной женой, но тренироваться не бросила. Когда Васильева входила в воду, на трибуне устраивался молчаливый, насупленный человек в штатском, предназначение которого вскоре перестало быть секретом: и подруги, и товарищи стали не то чтоб сторониться Капы, но держались от греха подальше, тем паче после того, как в автозаводской бассейн – лучший тогда в столице – однажды заявился и сам Берия, нагло раздевавший своими глазищами пловчих. Лишь Семен Бойченко, двухметровый гигант, поразивший, кажется, году в 1936-м парижан, где запросто расправлялся с мировыми достижениями, «красный кит», преподносивший уроки мастерства признанным чемпионам – ведь до войны мы не входили в международные спортивные федерации, в федерацию плавания – тоже, продолжал держать себя с Капой запросто. То ли Василий пожаловался на «неуважение» к жене со стороны Бойченко, то ли сам Лаврентий Павлович невзлюбил Семена с первого взгляда, только забрали его, как водится, ночью; и он долгенько отсутствовал в Москве. О тех годах Семен Бойченко вспоминать не любил, а последовавшее после оттепели похолодание не способствовало воспоминаниям. Бойченко умел держать язык за зубами, но это и отдаленно не напоминало трусость или покорность времени: он просто не хотел бередить прошлое, предпочитая оставаться все тем же рубахой-парнем, коим слыл всегда…
– Ты плыви, плыви, крючкотворец, – напутствовал меня Семен Бойченко перед стартом, держа в своих огромных лапищах секундомеры. – Я твои десятые зафиксирую, не убоись. Семен Бойченко уважает дерзких! – Почему я показался ему дерзким, сказать трудно: может быть, после того случая, когда я выиграл у Вовки Макаренко, официального рекордсмена мира на двухсотметровке брассом, выиграл тогда, когда ни одна живая душа не принимала меня всерьез – я только две недели тренировался после внезапного приступа аппендицита, когда меня отвезла «скорая» прямо из бассейна, прямо в плавках, накрытого тренировочным халатом? Меня тогда, помню, разобидела до самого сердца фраза Макаренко: «Ты гляди, гляди, гость с того света, и себе на старт!»
Я стартовал по первой дорожке, а Вовка на самой престижной, на четвертой, – длиннорукий, грудь колесом, светловолосый гигант, весь к кровавых полосах, оставленных безопасной бритвой, коей он выбривался перед стартом – уверенный в своем успехе (оказалось, что он собирался побить свой же мировой рекорд). Его встретили такими бурными овациями, что диктор долго не мог успокоить публику, собравшуюся в лужниковском бассейне.
Пока Макаренко выяснял отношения с плывшим по пятой дорожке Юнаком, я на финишном «полтиннике» незаметно догнал их и на последнем метре опередил на одну десятую секунды Макаренко. Судьи долго судили-рядили, мнения разошлись, кто из нас – я или Макаренко – пришел первым, но авторитет Семена Бойченко сыграл решающую роль. Мне присудили первое место, и Макаренко вечером напился и ходил из номера в номер по гостинице «Юность», доказывая всем, что Романя обманул его, специально усыпил бдительность, плывя по первой дорожке…
– Ты что заснул, старина? – толкнув меня в бок, спросил Гаврюшкин.
– Нет, просто вспомнил, что не люблю ходить в дом на Лужнецкой набережной. Чужой он какой-то стал для спортсменов.
– Это ты загнул, чего там – чужой, самый что ни есть родной, не правда ли, Синя? Откуда люди в заграницу отправляются? С Лужнецкой. Ну и что – милиционер? Так положено, чтоб… ну, не проходной же это двор – министерство спорта.
– На Скатертном тоже было министерство…
– Не скажи, старина, – покровительственно-благодушно просвещал меня Гаврюшкин. – Там жил дух общественной организации, а не государственной. Не было, что ли, авторитета, ну, помпезность я тоже не признаю, но солидность в нашем деле прежде всего. Запомни это, Олег!
Я еще был терпелив к Гаврюшкину, наивно полагая, что изменения, вызванные новым положением бывшего спортивного репортера, носили поверхностный характер. Я, случалось, успокаивал горячие головы, готовые обвинять его в зазнайстве, барстве, неуважении к подчиненным, указывая на положительный характер для нас, журналистов, возвышения Гаврюшкина: как-никак свой человек в руководстве, это кое-что да значит в бюрократическом мире министерских кабинетов. Хотя были и настораживающие моменты, но я никогда не менял мнения о человеке по отдельным поступкам или словам, а старался разобраться досконально, чтоб не оказаться в роли необъективного, а еще хуже – предвзятого судьи. В жизни всякое случается, и бывает неправильная «расшифровка» того или иного факта без учета конкретных обстоятельств и ситуаций уводит в оценках совершенно в противоположную от истины сторону. А вы знаете: ярлык налепить просто, а вот отмыться от него…
– Хорошо, запомню. По крайней мере, я теперь буду знать, что у меня на Лужнецкой есть друг, к которому не грех заглянуть даже после посещения бюро пропусков!
– Дался тебе этот милик, я его так вообще не замечаю – есть он иль нет.
За Гаврюшкиным приехала «Волга», и он подбросил меня к «России».
– Завтра же займись документами! – сказал Гаврюшкин на прощание. – Да, не сочти за труд, подбери-ка все, что имеешь по любительскому спорту, ну, по московским делам. Считай, это уже официальное задание как члену делегации. Будь!
В Женеве весело пробивалась свежая травка на газонах, невысокие, причудливо исковерканные садовниками платаны создавали сюрреалистические натурные картины на фоне нежно-голубого весеннего неба. Но на окрестных вершинах ослепительно сверкал снег, и по утрам множество машин, увенчанных сверху связками лыж, вытягивались на шоссе, ведущем в горы. Я запоздало пожалел, что опростоволосился и оставил лыжи дома, и в первые дни провожал глазами счастливчиков. Через час-другой они очутятся в мире первозданной тишины и янтарного воздуха, и снег под лучами солнца с каждой минутой станет рассыпаться на мириады крошечных капелек-льдинок, и лыжи все увереннее будут врезаться в фирн, отчего катание будет доставлять ни с чем не сравнимое удовольствие. Да, лучше гор могут быть только горы…
Сессия медленно, спокойно, как река на равнине, текла своим чередом: выступали докладчики и содокладчики, принимались обтекаемые, всех удовлетворяющие резолюции. Никто не поднимал вопрос, витавший в воздухе: будет ли СССР участвовать в Играх в Лос-Анджелесе, сами американцы тоже вели себя достаточно лояльно, точно накапливая силы для заключительного разговора, что непременно взорвется взаимными обвинениями и претензиями, в ход будут пущены все средства, чтоб доказать перед лицом остального мира собственную правоту и, достигнув желаемого результата, успокоиться, уйти в обычные рутинные дела и проблемы. Я разговаривал по ходу сессии с американцами, они – сама любезность и легко читаемая сдержанность. Хотя вопросы так и крутились на кончике языка, и вопросы эти – можно не сомневаться – были с заранее готовыми ответами и потому не задавались, чтоб сохранить подольше иллюзию, что обстановка еще может разрешиться позитивно, и Игры в «городе ангелов» войдут в олимпийскую историю, как самые грандиозные и добропорядочные.
– Если б Андропов был жив… – как-то вечером в гостиничном баре сказал Гаврюшкин. – Если б был жив, мы наверняка поехали в Лос-Анджелес. А Костя – что с Кости возьмешь, если дни его сочтены и он не ведает, что делает? Что ему скажут, то и будет…
Откровения Гаврюшкина, приобщенного к высшим этажам власти, пусть даже косвенно, через вторичную информацию, приносимую через полуоткровения и иносказательность, неприятно меня поразили. Как всякий советский человек, выросший и воспитанный в стране, где превыше всего ставилась незыблемость авторитета «вождя», видя несуразности, откровенную глупость и самоуверенность лидеров, коих выдвигали не мы, рядовые граждане и рядовые коммунисты, а узкий круг небожителей, я все же старался вслух не обсуждать происходящего наверху. И не страх, хотя и от него мы стали избавляться не так давно, не боязнь быть обвиненным в нелояльности или хуже того – в антисоветизме (какую прекрасную формулу выискала умненькая безымянная голова, что изобрела это словечко, которое подобно безразмерным колготкам можно было натянуть на любые «ноги»!), нет – стыд, выжигающий ум и сердце, стыд за себя, за огромную страну, коей явить бы пример миру, как нужно жить и трудиться, а она перебивается с одного дефицита на другой, радуется водочному изобилию, золотым медалям чемпионов, вслух превозносит одних инженеров человеческих душ, а про себя уважает и признает других; двоемыслие, изобретенное Джоном Оруэлом, к 1984-му достигло таких размеров и укоренилось так глубоко, что при всем желании нелегко было даже наедине с самим собой отделить правду от лжи, а собственные искренние убеждения – от навязанных стереотипов.
– Чего мы боимся? Проиграем американцам? – спросил я.
– Есть и такое опасение. Все-таки с американцами мы уже восемь лет с Монреаля не встречались на Играх. А они люди серьезные, если уж за что берутся, то без всяких бюрократических препон решают проблемы.
– Послушай, ведь можно послать сотню лучших, тех, кто без медали не вернется, и заявить во всеуслышание: «несмотря на нарушение Олимпийской хартии, неумение обеспечить безопасность» и так далее и тому подобное, не мне тебя учить, как составляются подобные заявления, «но учитывая верность нашей страны олимпийским идеалам и желая сохранить целостность олимпийского движения, мы направляем делегацию спортсменов, а не сборную СССР». Руки у твоего начальства были бы развязаны, триумф нашим ребятам обеспечен, а уж дело прессы преподнести «блистательную победу» советского спорта в самом логове антиспорта как великую мудрость нашей страны и ее руководителей.
– Обсуждали такой вопрос, всерьез обговаривали. Есть сторонники и такого подхода. Да наверху сказали иначе: при чем тут ваши медали, своим неучастием мы хотим показать силам, поддерживающим Рейгана, что с ним мы никогда не найдем общего языка. Пусть американцы крепко подумают о том, кого выбирать президентом!
– А выйдет наоборот: мы не приедем в Лос-Анджелес, американцы наберут мешок золотых медалей, а их пресса не хуже нашей умеет создавать мифы. И мистер Рейган въедет на второй срок в Белый дом на белом коне победителем. Впрочем, меня это меньше волнует. Я думаю – душа разрывается от боли, – каково нашим спортсменам, тем, кто трудился в кровавом поту во имя победы, ведь для большинства Игры бывают раз в жизни? И вот так, за здорово живешь, оказаться у разбитого корыта!
– Ну, ты тоже не впадай в крайности. Со спортсменами будет полный порядок, скажу тебе по секрету, но только, чтоб ни одна душа!… В Москве организуются альтернативные Игры дружбы, приглашаются все, кто не будет участвовать в Лос-Анджелесской олимпиаде, естественно, в первую очередь, из соцстран. Деньги победителям будут платить как за Олимпиаду, ну, и разные блага – квартиры, машины, поездки на международные состязания. Так что с этим дело сложится.
– Никакие блага не заменят спортсмену Олимпийские игры, поверь мне, уж тут я кое-что знаю не понаслышке. Вспомни, как реагировали американские спортсмены, когда у них отобрали Игры в Москве, а президент Картер вручал им медали… фальшивые медали. Они плакали, потому что альтернативы Олимпийским играм нет, ее не существует и в обозримом будущем не будет существовать. Больше того, чем дольше мир будет находиться в состоянии покоя, я имею в виду отсутствие третьей мировой, Олимпиады с каждым четырехлетием станут обретать все возрастающий авторитет и престижность.
– Ты преувеличиваешь, Олег, превозносишь Игры! Проще, проще относись, поверь мне – и тренеры, и спортсмены, в первую очередь, подсчитывают, сколько смогут бабок заработать на Играх! Высокие материи остались в спорте довоенном, ну, еще пятидесятых годов, во времена Власова и Чукарина, потом дело упростилось – и слава богу!
– А закончится это тем, что мы, нынешние непримиримые враги профессионализма в спорте, побежим к нему на поклон, за честь будем считать, когда нас в компанию к профессионалам подпустят…
– Ну, ты забываешь о наших незыблемых ценностях! – Гаврюшкин вскипел, точно я ему наступил на любимую мозоль. – Нет, тут мы не отступим ни на йоту. Послушай, – его тон вдруг резко изменился – от мягкой убедительности к почти враждебности, – как тебя в газете терпят с таким вот настроеньицем, а? Нужно будет почитать, что ты там пописываешь…
Наверное, с того разговора и пробежала между нами черная кошка, и Гаврюшкин сделал вывод, что приобщать меня к своим делам, включать в свою «команду» неразумно; больше мы с ним в делегациях не встречались, в кабинет его на четвертом этаже я не захаживал, а если доводилось случайно столкнуться нос к носу в длинных коридорах Комитета, здоровались кивком головы, не останавливаясь для рукопожатия. Однажды я почувствовал руку Гаврюшкина, когда меня в самый последний момент «сняли» с самолета, что отправлялся на чемпионат мира по легкой атлетике. Дело, конечно, обставили – комар носа не подточит: какого-то клерка наказали за потерю выездных документов спецкора Романько. Но потом ответственный секретарь Федерации, не любивший меня, но еще в большей степени не терпевший Гаврюшкина, а ходить ему приходилось под его непосредственным началом, признался доверительно, что моя задержка – дело рук зампреда, вызвавшего его «на ковер» и прямо заявившего, что Романько слишком часто стал ездить, пусть посидит дома.
С тех пор я держал собственные дела под постоянным контролем, что же касается квоты, то хотел Гаврюшкин или нет, но республика имела право сама определять, кто займет положенное ей место в пресс-центре того или иного чемпионата. И хотя сама зависимость от Москвы даже в таком деле, как посылка спецкоров, выглядела, по меньшей мере, странной, если не сказать унизительной, но ее воспринимали на всех уровнях как закономерность, сложившуюся с годами, хотя были тогда люди, пытавшиеся поломать порочную практику. Увы, ломали их…
Разговор наш состоялся в пятницу, после закрытия сессии МОК. Билеты, однако, Гаврюшкин умудрился взять на воскресенье на вечер, продлив таким образом на два дня выплату суточных в швейцарских франках.
Вернувшись в номер, я взялся названивать доктору Мишелю Потье – о его сенсационных работах с допингами мне рассказал Серж Казанкини. Мишель Потье жил в Женеве, и было бы грешно не воспользоваться подвернувшейся возможностью познакомиться с мэтром. Допинги, вернее, проблема их нейтрализации интересовала меня давно.
– Хелло, здесь Потье, – услышал я низкий приятный баритон.
– Добрый вечер, господин Потье. Меня зовут Олег Романько, я журналист из Киева. Вам передает привет мой приятель Серж Казанкини, он-то и просил позвонить вам.
– О, Серж! Он у вас?
– Нет, мистер Серж у себя в Париже, это я – в Женеве, и очень хотелось бы с вами встретиться.
– В чем же дело! Рекомендация Сержа – лучший документ о благонадежности. Я не встречаюсь с журналистами, извините меня, считаю, что допинг – слишком серьезная проблема, чтобы ее можно было превращать в обыкновенную сенсацию. Впрочем, к вам это не относится, мистер…
– Олег Романько.
– …мистер Олех Романьо. Я правильно назвал вас?
– Ро-мань-ко, – произнес я по слогам. Настаивать на твердом «г» в моем имени было бесполезно: из моих зарубежных знакомцев лишь один Серж Казанкини произносил «Олег», а не «Олех».
– Мистер Романко. Спасибо. Итак, вас устроит понедельник, скажем, в семнадцать часов?
– Нет, не устроит. В воскресенье я улетаю рейсом «Свисс-эйр» в Москву.
– Это плохо, – вздохнул Потье, и в его голосе явственно послышалось разочарование. – Дело в том, что завтра с петухами я укачу в горы, на весенний снег. Это для меня святое время… Вот если б вы катались на лыжах…
Он не успел закончить фразу, как я вскричал:
– Да ведь это мое любимое развлечение! – И уже тише добавил: – Увы, лыжи остались дома.
– Лыжи и ботинки я вам обеспечу. У вас какой размер обуви? Сорок третий? Замечательно, это мой размер, и у меня есть ботинки, не слишком новые, но качество гарантирую. Лыжи возьмем у приятеля, я думаю, два метра вас устроит?
– Можно и короче.
– Учту. А куртка и прочее?
– Есть.
– Тогда слушайте меня внимательно. Завтра в 6:00, к сожалению, позже невозможно, я буду стоять у гостиницы, простите, где вы остановились? В «Интернационале», отлично. Значит, в 6:00! У нас будет достаточно времени поговорить на интересующую вас тему. О'кей?
– Даже не знаю, как вас благодарить за такой подарок, мистер Потье.
– Зовите проще – Мишель, мне так больше по душе. Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Не успел я положить трубку, как зазвонил телефон. Я подумал, что это Потье, и весело сказал:
– Мистер Олех Романько вас слушает!
– С чего это ты так себя величаешь? – услышал я недовольный голос Гаврюшкина. – Есть мысль завтра с утра рвануть на рынок, там по субботам ширпотреб идет из Франции, Италии, и недорого.
– Извини, но составить компанию не смогу. Завтра утром меня пригласили покататься на лыжах.
– Кто пригласил?
– Знакомый, он тут работает в ЮНЕСКО, вместе учились, – соврал я, прекрасно понимая, что Гаврюшкин субботний рынок никогда ни на что не променяет. А тем более – на катание в горах.
– Штучки-дрючки, – пробормотал Гаврюшкин и повесил трубку.
В прекрасном расположении духа я заснул и, когда зазвонил будильник, встал легко, хотя было лишь 5:30.
«Ты встретишь второго Сержа Казанкини, только не француза, а швейцарца, но разницы не заметишь, потому что женевцы говорят по-французски, пьют французское вино, но, правда, закусывают швейцарским сыром», – вот приблизительно такими словами закончил свою рекомендацию мой парижский друг, узнав, что у меня появилась счастливая возможность побывать на берегах Женевского озера.
Мишель Потье оказался человеком среднего роста, никак не выше 175 см., был строен и седовлас, с лицом загорелым, строгим, голубые глаза выделялись на темно-коричневом фоне, как два светлых и бездонных озерца, в коих заплескались приветливые искорки, когда мы двинулись навстречу друг другу.
– Хелло, я надеюсь, вы не передумали, мистер Романко?! – полувопросительно-полуутвердительно сказал Мишель Потье, внимательно рассматривая меня, словно бы принюхиваясь, как борзая, взявшая след. Это ощущение еще несколько раз возникало у меня в тот день и поначалу слегка коробило, точно швейцарец все никак не мог удостовериться, действительно ли я тот, за кого себя выдаю. Но ни единым словом, ни единым даже малейшим жестом или движением глаз не дал мне Потье пищи для неудовольствия. Лишь позже, когда мы встретились с ним во второй раз, а затем и в Париже в гостях у Сержа Казанкини, я получил исчерпывающее объяснение тому, что меня тогда так задело. Дело в том, что Мишель Потье никогда раньше не знакомился с человеком из СССР и, будучи осторожным и щепетильным в своих привязанностях и знакомствах, боялся попасть впросак. «Я – жертва наших средств массовой информации, создавших устойчивый образ представителя вашей страны – это или сотрудники всесильного КГБ, или официальные чиновники государственных учреждений, они же – на Западе известно об этом хорошо – так или иначе связаны с КГБ», – признался Мишель Потье.
Это вызвало у Сержа Казанкини такой приступ смеха, что мы всерьез обеспокоились: не хватил бы апоплексический удар.
– Прошу вас! – широким жестом пригласил Мишель, открыв дверцу холеного, серебристо-стальной окраски, приземистого «Рено» с двумя парами лыж, надежно закрепленных специальными резиновыми тросами на багажнике.
Спустя несколько минут мы уже пристроились в хвост целой вереницы «ситроенов» и «мерседесов», «лендроверов» и «фордов», «вольво», «сузуки» и туристских автобусов, набитых лыжниками. Можно было подумать, что в это прозрачное морозное утро пол-Европы сдвинулось с места и устремилось в горы, в снежный рай, где солнце, покой и свежий ветер, высекающий слезы на крутых виражах.
– Последние дни марта у нас – святые дни, – словно прочитав мои мысли, сказал Мишель. – Хеппенинг в белом. Рекордное число лыжников, рекордное число поломанных лыж, рук, ног, но дай бог, чтоб эта напасть обошла нас стороной! – Потье, держа руль в левой, правой истово перекрестился.
– Будем рассчитывать, что нам повезет и ямы не будут слишком глубокими! – в тон ему сказал я.
– Мне уже пятьдесят, возраст для лыжника вполне солидный, если учесть, что на лыжи я встал еще в школе – у нас на это отводилось пять часов в неделю. Я вырос в Гштаде, есть такой шумный популярный нынче лыжный курорт, а в моем детстве это был славный, тихий и добропорядочный городок, где люди знали друг друга и обязательно встречались в церкви или на горе. Судьба меня миловала: кроме лыж, я не ломал ни рук, ни ног. С годами, правда, стал кататься осторожнее; Серж твердит, что таким способом я пытаюсь опровергнуть мнение авторитетов, утверждающих, что раз в пять лет горнолыжник просто-таки обречен на неприятность. А почему бы мне и впрямь не посрамить этих оракулов?
– Люблю гонять, не скрою, – признался я без обиняков в своей слабости, за что давно окрещен в кругу друзей-горнолыжников прозвищем «Камикадзе».
Наконец разговор, носивший ознакомительный характер, сам собою исчерпался, и Мишель спросил:
– Так что вас, Олех, интересует в деле, коим я имею несчастье заниматься?
– Почему несчастье, Мишель, разве дело не стоит того?
– Если б не стоило, я давно переключился бы на что-нибудь попроще, – отвечал Мишель. – Нынешний допинговый бум в спорте – это лишь старт всеобщего помешательства, поверьте мне. Если б допинг был сам по себе, не подпитывался постоянно наркотиками или, наоборот, если хотите, не подпитывал бы сам наркобизнес, было бы проще. Грань между ними провести нелегко, хотя, казалось бы, цели преследуются разные. Наркотики – это уход в мир иллюзий и ощущений, допинг же – взрыв изнутри, эдакий спортивный ускоритель с «лазерной накачкой», цель которого – успех, слава, деньги. К сожалению, оба этих феномена конца ХХ века – близнецы-братья. Потому-то мне нелегко, ибо разные люди и с разными целями интересуются всем тем, чем занимаюсь я и мои коллеги. Кстати, к спортивным допингам я шел через обнаружение в организме человека наркотических средств.
– Я сам бывший спортсмен, правда, счастливо избежавший этой напасти. Не потому, однако, что мои убеждения были столь непоколебимы, нет, должен откровенно признаться, лишь в силу того, что тогда они еще не вошли в моду. Занимайся я спортом сейчас, не уверен, что в той или иной форме не был бы подвержен опасности. Что это так, свидетельствуют и разоблачения, случающиеся и в нашем спорте. Правда, мы стараемся изо всех сил замолчать, ограничить распространение информации. Но все же не согласен с вами, Мишель, что мы присутствуем лишь на старте всеобщего помешательства на допингах.
– Напрасно, Олех. Я говорю вам прямо, потому что знаю немало фактов, свидетельствующих о прочном слиянии этих двух бед, самых страшных после СПИДа, – наркотиков и допингов. Тем паче для вас не секрет, что они нередко имеют общую основу…
– Но ведь от Олимпиады к Олимпиаде медицинская комиссия МОК, я знаком с ее председателем принцем де Меродом, это высоконравственный и бесконечно преданный своему делу человек, специалист, коих немного в мире. Так вот, благодаря его заботам к каждым Играм расширяется список запрещенных к употреблению фармакологических средств, он предупреждает о наличии стопроцентных определителей. Их число достигло уже тысячу!
– А возможных вариантов, к вашему сведению, десятки тысяч, и число их имеет тенденцию увеличиваться за счет бурно работающей фармакологической науки и промышленности. Не забывайте этого!
– Признаюсь, Мишель, по натуре я – неисправимый, несгибаемый оптимист. Я верю, что спорт переболеет этим недугом…
– Хотелось бы надеяться, хотелось бы… Но факты свидетельствуют об обратном – о нарастании опасности. Вы ведь вдумайтесь в такое: разоблачение спортивной «звезды», попавшейся на допинге, с одной стороны, наказывается дисквалификацией и своеобразным остракизмом в среде профессионалов, с другой – и в этом весь ужас! – привлекает внимание тысяч и тысяч людей, устремляющихся в аптеки и к своим врачам с единым желанием – заполучить это чудодейственное средство. Мы стремимся побыстрее наращивать мышцы, побеждать на первенстве колледжа или университета, штата или республики. Все жаждут славы и самоутверждения в глазах сверстников, но не желают утруждать себя упорными тренировками и закаливанием духа! Я могу вам назвать немало препаратов, что стали невероятно, просто-таки фантастически популярны после падения спортивных «звезд». А заодно назвать суммы прибылей, полученных на массовом распространении заразы. Допинг опасен для спортсмена, он играет с огнем, но не забывайте – обычный рядовой любитель волен делать со своим здоровьем все, что ему заблагорассудится.
– Печальная картина… Неужто нет света в конце тоннеля?
– Проблески, не более. Но есть опасение, что и они исчезнут. Допингами активно интересуются некоторые круги, мягко говоря, не пользующиеся авторитетом в обществе. Вы, надеюсь, слышали о мафии? У вас в СССР, кажется, нет этой многоголовой гидры?
– Ну что вы, Мишель, с этим у нас спокойно, – легковесно похвастал я, пребывая тогда, как и подавляющее число моих соотечественников, в счастливом неведении, в заблуждении, что бог миловал нас и нашу страну и это только там, у них, на растленном и загнивающем Западе, – у нас же разве в кино увидишь.
– Так вот, мафия, – продолжал Мишель Потье, – подбирается к допингам, активно изучает их возможности. Мне доводилось встречаться с такими, скажем, гонцами, любезно и ненавязчиво интересовавшимися способами определения того или иного вещества в организме. Нет, нет, никаких прямых контактов я с ними не имел, и, ткнись они ко мне с подобными предложениями, немедленно указал бы на дверь. Но я не сомневаюсь, что некоторые представители вполне респектабельных фармакологических лабораторий и фирм вполне официально обращались в мою университетскую лабораторию с предложением исследовать тот или иной компонент отнюдь не по собственной инициативе. Что поделаешь? Мы живем в мире, где деньги платят за работу и никак иначе, и потому финансовое спонсорство наших исследований – дело обычное. Просто я уже поднаторел в этих вопросах и могу безошибочно определить, кому наши работы нужны для пользы человека, а для кого они – средство избежать неприятностей и разоблачений.
– И вы занимаетесь такими исследованиями?
– Занимаюсь, ибо после каждой такой разработки у меня в руках остается противоядие, «лакмусовая бумажка», что позволяет разоблачить злоупотребления лекарством. Разве это не стоит того, чтобы заниматься проблемами допингов?
– Но, с другой стороны, вы ведь и преступников вооружаете противоядием?
– Не исключено. Впрочем, вы, кажется, не слишком одобряете мои действия, не правда ли, Олег?
– Если честно, нет, не одобряю.
– Не всякая прямая есть кратчайший путь к цели. Согласитесь, что это так?
– Конечно, но ведь речь идет о моральных обязательствах, о принципе «не навреди!». Ведь его обязан исповедывать каждый врач!
– Вполне согласен с вами. Но давайте рассмотрим вопрос, если позволите, с черного хода. Я отказываюсь от подобных работ, сколько бы мне не предлагали за них. Но найдется ученый, без обиняков и угрызений совести способный взять любой заказ. Ведь, согласитесь, неглупых людей немало, не один Мишель Потье способен сосредоточиться на проблеме и решать ее. Ответ однозначен, как вы понимаете. И что тогда мы имеем? Новый тест, который держится в секрете, на его основе разрабатывается технология применения допинга, и он работает, этот ускоритель, приносит бешеные дивиденды вкладчику. Да, рано или поздно наступает момент разоблачений, но вкладчик уже стократно вернул вложенные денежки и готов финансировать новую разработку. Вот вам и готовый конвейер. Потому-то я и берусь за исследования, это дает возможность раньше других раскрывать секрет…
Не скажу, что разговор мне пришелся по душе. Воспитанный на черном и белом, я не признавал компромиссов, и это была не только моя личная беда. Большинство из нас лишь теперь начинает избавляться от прямолинейности, что завела нас в тупик не в одном нравственном плане…
Кожей, внутренностями я улавливал, чувствовал правоту Мишеля Потье, но принять его правду не мог. Хоть убей!
Пожалуй, от крупных разногласий нас спасло то, что мы прибыли на место, и Мишель минут двадцать кружил по узким улочкам поселка, пока нашел местечко для парковки у ресторана под названием «Сломанная лыжа», что подтверждалось натуральной сломанной лыжей «Кнайсл», укрепленной над входом.
– Это как раз то, что нам нужно, – радостно произнес Мишель. – Тут мы и поужинаем, если не возражаете. Впрочем, стоянка возможна лишь с непременным условием принятия пищи в этом уютном заведении, я бывал здесь и пробовал кухню, вполне прилично…
Да, Мишель Потье, как выяснилось, знал толк не в одних химических препаратах. Легкий и гибкий, с отлично накачанными ногами, позволявшими ему мячиком скакать на «стиральной доске», как окрестили мы участок склона длиною метров в двести, где ветер намел параллельно идущие друг другу на расстоянии метра высокие валы и где я поначалу осторожничал, дугами преодолевая препятствия. Мишель же катался с такой самозабвенной лихостью, что я невольно испытал к нему чувство искреннего восхищения.
Я шел за ним как привязанный, но когда гора провалилась вниз почти 90-градусным уклоном, правда, закатанным и зачищенным ретраками до чистоты полированного стола, отстал. Меня к тому же беспокоило правое крепление: только почти до упора вывернув стопорный винт переднего «маркера», нам удалось втиснуть ботинок. Опасения были не напрасными – свалиться на скорости, потеряв лыжу, было равносильно получению серьезной травмы – хорошо, если не перелом.
Но постепенно Мишель своим азартом захватил меня, я все реже впивался взглядом в крепление, а все ближе держался за лидером, почти настигал его. Но в последний момент, когда я готов был выскочить вперед, каким-то неуловимым финтом Мишель умудрялся резко увеличить скорость, и только белый, клубящийся «хвост» снега хлестал меня по ногам и бил в лицо снежной крупкой.
…Вечером мы обедали в «Сломанной лыже», где при входе нужно было снимать обувь, и мы ступали в шерстяных носках по высокому и мягкому ковру и нашли местечко у трещавшего и стрелявшего камина и еду – незамысловатую, главным блюдом которой был знаменитый швейцарский фондю на раскаленной сковороде. Я поначалу отнесся к этой огнедышащей пузырящейся массе с опаской, но Мишель показал, что бояться нечего, и блюдо мне понравилось, потому что там было много швейцарского сыра и специй, и все время хотелось запивать густым красным вином, и голова вскоре стала легкой, и весь мир был твоим.
Дорога в Женеву промелькнула незаметно, мы болтали, почти не умолкая, и темы получались самые разные: мы говорили о лыжах и француженках, комментировали последние шаги Белого дома и президента Рейгана – он одинаково не нравился нам обоим; потом Мишель объяснял, почему он холостяк, и я кивал в знак согласия головой, а сам вспоминал свою Натали и рассказывал ему, как похитил ее в Карпатах из-под носа у слишком самоуверенного парня, и Мишель одобрительно кивал головой. Из стереодинамиков накатывался вал за валом симфоджаз, и все было прекрасно, лучше не бывает, и ты понимал, что жизнь действительно замечательна.
Мы простились у «Интернационаля», Мишель Потье обнял меня, и мы прижались друг к другу, точно были знакомы тысячу лет.
– Будешь в Женеве, непременно звони, – сказал Мишель.
– А ты, когда в Москву заедешь, дай знать, я примчусь и увезу тебя в Киев, а ежели зимой – завалимся в Карпаты, в Славское! Там у меня есть собственное шале – у самого подъемника, ты оценишь, что это такое!
– Вот что, Олех, – разом меняя тон, тихо, без только что плескавшихся эмоций, сказал Мишель Потье, – я, кажется, близок к фантастическому открытию. Если подтвердится моя версия, то я смогу стопроцентно доказывать, принимал ли человек когда-либо – даже через двадцать лет! – наркотики, допинги или нет. Это, поверь, будет переворотом в мировой науке! И нужен для этого будет всего-навсего один-единственный человеческий волосок…
– Что ж ты молчал, Мишель!
– Я сказал тебе первому и верю, что ты будешь помнить об этом и никому не расскажешь, пока не разрешу, да?
– Да, Мишель, хотя ты поставил меня в тяжелое положение. Ведь я газетчик, а это такая потрясающая сенсация!
– Для меня она может обернуться смертью…
– Ты шутишь, Мишель!
– Увы, я знаю, с чем и с кем имею дело. Но не отступлюсь от своего, чего бы это мне не стоило. Прощай, Олех, мне было тепло (он так и сказал – тепло) с тобой и жаль, что ты живешь так далеко. Ежели что понадобится…
Я обернулся в дверях и проводил взглядом красные габаритные огни потьевского «Рено», и мне почудилось, что Мишель тоже обернулся и смотрит назад и машет мне рукой.
«Счастья и удачи тебе, Мишель!» – суеверно пожелал я ему про себя.
В номере разрывался звонок.
– Где ты пропал? – прорвался голос Гаврюшкина. – Забредай-ка, я в нашем торгпредстве бутылку взял.
– Извини, устал смертельно. Ноги не держат. Спать буду.
– Как знаешь, вольному воля… А закуся у тебя нет? – поинтересовался он напоследок – в этом был он весь, Гаврюшкин, страстный любитель выпить на шару, то есть за чужой счет. Что это с ним стряслось – приглашает на водку? Видать, поход на рынок уцененных товаров выкрутился успешным. Ну, да бог с ним…
– Сухой корочки не сыскать…
Я потерял счет времени с тех пор, как мы возвратились в Лондон.
Утро в комнате с наглухо задраенными окнами, без часов и телевизора, где время тонуло в вязкой, как смола, тишине, куда не проникали посторонние звуки, определялось появлением Кэт, приносившей завтрак.
Она молча, не глядя на меня, расставляла на овальном столе в центре комнаты осточертевший набор: сваренные вкрутую два яйца, несколько ломтиков подрумяненного, почти прозрачного бекона, две горячие гренки и чай с «парашютиком» – так нелюбимым мною напитком из-за запаха бумаги, вызывавшем у меня отвращение.
Я давно не брился, зарос жесткой щетиной, волосы кучерявились на затылке, гребня не было, ну, да это мало меня трогало. Лишь по косым, брошенным исподлобья взглядом Кэт, по ее реакции – не то плохо скрытой брезгливости, не то жалости, смешанной с брезгливостью, догадывался, как выгляжу. Спал в рубашке, только без галстука, и в брюках, давно превратившихся в пузырившиеся на коленях штаны, носки не снимал, как, впрочем, и не одевал ботинок, валявшихся у входа.
По ночам в темноте на грудь наваливалась черная скала, грозившая задавить, и я перестал выключать настольную лампу. Теперь она горела круглые сутки.
Ни Келли, ни Питера Скарлборо после той схватки я больше не видел: они растворились в тишине, и я сомневался, а существовали ли эти типы вообще. Со мной происходили странные вещи: внезапно наползала липкая пелена, туманившая сознание, – я ощущал ее так осязаемо, что меня охватывал ужас от того, что невидимые черви пробрались ко мне в голову и плетут-переплетают извилины, наподобие вятских кружев; чем больше я сосредоточивался на этой мысли, тем реальнее слышал звуки шевелившихся мозгов; пелена так же внезапно исчезала, и холодная, чистая и острая мысль заставляла оглянуться вокруг. В одно из таких просветлений я вдруг осознал, что химию они мне приносят с горячей водой для чая. Стоило мне выпить стакан-другой, а жажда постоянно мучила меня из-за того, что еда почти сплошь была соленая – соленый бекон, подсоленные гренки, пересоленное мясо и соленый суп, как меня охватывала апатия и сонливость. Ни соков, ни воды мне не давали, а на мои просьбы Кэт не откликалась.
Тогда я стал пить из туалета, спустив предварительно воду, но они догадались и перекрыли вентиль крана. Теперь Кэт, появившись в комнате-темнице и поставив поднос с едой, отправлялась в туалет и сливала бачок, что каждый раз воспринималось мной как пощечина.
В то утро, едва Кэт выскользнула из комнаты и дважды щелкнула ключом с противоположной стороны, оставляя меня одного, я обшарил свою довольно просторную комнату, ванную, туалет. Я искал местечко, куда можно было бы выбрасывать соленую пищу, но так, чтоб Кэт ничего не заподозрила. Яйца буду съедать, суп, если дадут, – тоже, все же какая-никакая жидкость, бекон же, хлебцы, рыбу или мясо, попадавшиеся в обедо-ужин (кормили меня дважды в день), нужно было куда-то прятать – прятать так, чтоб ни крошки, ни кусочка не оставалось. Я должен демонстрировать отличный аппетит. Чай решил заваривать прямо в термосе, демонстрируя таким образом желание выпить все до дна. Настойку же затем выливать в туалет.
Если я не проделаю эту работу, они превратят меня в животное, и тогда никаких надежд, старина, на спасение не будет.
Жажда становилась все невыносимее. Я ощущал, как взрывались мои мозги, требовавшие уже привычного успокоителя. Я испытывал почти неодолимое желание выпить пару глотков чаю и поспешно бросил пакетик в термос, взял стакан и…
«Остановись! Это – конец!» – чей-то приказ удержал мою руку. Я с трудом разжал пальцы.
Но в следующий миг какая-то горячая, обжигающая волна захлестнула меня с головой, и я поспешно схватил стакан, плеснул из термоса, разбрызгивая на скатерть коричневатую жидкость, что еще вчера доставляла мне такое умиротворение.
Едва успел удержать руку, поднесенную ко рту. Чтоб не подвергать себя новому испытанию, а я не был уверен, что смогу совладать с собой еще раз, выбежал в ванную и вылил чай в раковину. Меня мутило от жажды, от страшного желания получить успокоение; сознание исчезало, но, тем не менее, в моменты просветления я догадался тщательно вытереть коричневые капли на белом фаянсе – до последнего пятнышка. «Парашютик» же втолкнул в горлышко термоса.
Яйца я съел, давясь и с трудом удерживая рвоту, рвавшуюся наружу. Мне было чудовищно плохо, и, не вылей чай, я вряд ли смог бы удержаться. Больше того, я кинулся назад в надежде обнаружить хотя бы пару глотков напитка, без которого моя жизнь казалась бессмысленной. К счастью, раковина блистала первозданной чистотой, как бриллиант.
Какое-то время я сидел не шевелясь. Когда сознание немного прояснилось и я смог подняться, первым делом начал поиски «склада» для пищи. Увы, в комнате не нашлось местечка, где можно было бы что-то запрятать. Взгляд, все более растерянный, скорее – потерянный, ввергавший меня в бессильный ужас, ощупывал комнату и не находил места, которое послужило б тайником. Стол, накрытый короткой красной скатертью, два венских стула, кресло на вращающейся ножке, торшер у дивана, два окна, задраенные ставнями, коврик метр на полтора из ворсистой искусственной ткани бежевого цвета да массивный диван, явно купленный где-то в комиссионке, таких нынче не выпускают – давно вышли из моды.
Диван!
Я вскочил как сумасшедший, это была моя последняя надежда. Ломая ногти, оторвал тяжеленнейший матрац и всунул левую руку в образовавшуюся щель: там была блаженная пустота.
Диван, моя постель и прибежище, стал и тайником, хранилищем, позволившим мне выжить.
Едва Кэт покидала комнату, как я принимался за дело, и, когда она возвращалась, чтобы забрать посуду, на столе оставались крошки, остатки пищи, кость, если подавалась отбивная. Лишь глубокая пиала с протертым супом была вылизана до блеска, и поначалу Кэт с недоумением брала ее в руки. Потом она, видно, догадалась, что жажда, преследовавшая меня, давала себя знать. Но это не вызвало в ее душе сочувствия, по крайней мере, мои просьбы – я и на колени бросался, и слова разные проникновенные – ласковые и угрожающие (тогда она недвусмысленно вытаскивала из заднего кармана облегающих ее длинные ноги белых джинсов маленький браунинг), умоляющие – никак на нее не действовали, и воды мне по-прежнему не давали. Что ж, я мог понять Питера Скарлборо…
Прошло несколько дней, я неукоснительно выполнял задуманное. Пища регулярно оседала в диване, отчего меня преследовал запах портящейся еды. Этот запах вызвал подозрение у Кэт, она принюхивалась, но ничего не обнаружила. У нее не хватило смелости подойти к моему лежбищу. Пришлось срочно принимать предохранительные меры: я стал обливаться соусами и вытирать пальцы о рубаху, и без того давно потерявшую свой первоначальный цвет. Я вел себя все более индифферентно, равнодушно встречая и провожая Кэт. Уже больше не поднимался, когда она входила, и лениво копался ложкой (вилку и нож они предусмотрительно исключили из моего обихода) в еде. Чаще всего я представал перед ней распластанным на диване, уставившись в потолок. Бормотал бессмысленно, как, по-видимому, казалось Кэт, не знавшей ни единого не то что украинского – русского слова. А я читал Шевченко:
Тече вода в синє море,
Та не витікає;
Шука козак свою долю,
А долі немає.
Пiшов козак свiт за очi;
Грає синє море,
Грає серце козацькеє,
А дума говорить:
– Куди йдеш ти, не спитавшись?
На кого покинув
Батька, неньку старенькую,
Молоду дівчину?
На чужині не ті люди,
Тяжко з ними жити.
Ні з ким буде поплакати,
Нi поговорити.
Сидить козак на тiм боці –
Граї синє море.
Думав, доля зострінеться –
Спіткалося горе.
А журавлі летять собі
На той бік ключами.
Плаче козак – шляхи биті
Заросли тернами.
Иногда меня тянуло на Шекспира. Я впитывал в себя неземные строки, истинный смысл коих открылся мне только тут, в этой зловещей тишине и одиночестве. Они не дали мне сойти с ума и поверить, что задуманное мной удастся:
Быть иль не быть – такой вопрос;
Что благородней духом – покоряться
Пращам и стрелам яростной судьбы
Иль, ополчась на море смут, сразить их
Противоборством? Умереть, уснуть –
И только; и сказать, что сном кончаешь
Тоску и тысячу природных мук,
Наследье плоти – как такой развязки
Не жаждать? Умереть, уснуть. Уснуть!
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность,
Какие сны приснятся в смертном сне,
Когда мы сбросим этот бренный шум, –
Вот что сбивает нас; вот где причина
Того, что бедствия так долговечны;
Кто снес бы плети и глумленье века,
Гнет сильного, насмешку гордеца,
Боль презренной любви, судей медливость,
Заносчивость властей и оскорбленья,
Чинимые безропотной заслуге,
Когда б он сам мог дать себе расчет
Простым кинжалом? Кто бы плелся с ношей,
Что охать и потеть под нудной жизнью,
Когда бы страх чего-то после смерти –
Безвестный край, откуда нет возврата
Земным скитальцам, – волю не смущал,
Внушая нам терпеть невзгоды наши
И не спешить к другим, от нас сокрытым?
Так трусами нас делает раздумье…
Голова моя теперь была чиста, как стеклышко, и мозг работал чисто, без помарок, выдавая математически точные решения, едва получал задание выяснить ту или иную возможность побега. Но, к моему глубокому разочарованию, выводы его были жестоки и безжалостны: моя затея – оттяжка во времени, не более. Рано или поздно Кэт или Келли с Питером Скарлборо обнаружат мой тайник. Тогда они просто возьмутся колоть меня, и тут уж никакие ухищрения не помогут. Мне было ясно, что Скарлборо зашел в тупик: человек неглупый, он понял, что у меня действительно нет искомых, столь необходимых ему бумаг, и я не могу даже под пытками сказать, где он может их взять. Значит, у него возникла двойственная неопределенность: отпустить меня по добру по здорову или… или убрать концы в воду. Не мог же он бесконечно держать меня здесь?
У меня теплилась надежда, что у Питера Скарлборо еще сохранялась надежда, что я могу оказаться полезным в той сложной игре, которую он затеял. Если б так…
Кэт теперь жестом заставляла меня оставаться на диване и быстро расставляла или убирала тарелки с остатками еды. Я понимал ее: от меня дурно пахло, вид мой, скорее всего, как и запахи, исходившие от грязной, замасленной одежды, от нечесаной бороды и гривы на голове, от грязных рук и потных ног, отталкивали и вызывали тошноту. «Вот и прекрасно, девочка, – удовлетворенно говорил я себе, наблюдая из-под полуопущенных век ее неподдельные страдания. – И духи, которыми ты обливаешься, входя ко мне, не помогут. И ты станешь бросаться на Келли, а может быть и на Питера Скарлборо разъяренной львицей, доказывая, что не в состоянии видеть этого полусумасшедшего, который разве что только под себя не мочится, бросаться с требованием избавить от этих испытаний. Но они будут настаивать, чтоб ты ходила, ходила, милочка, в этот клозет, в эту помойку, ибо никто из них не захочет подвергать себя таким же пыткам. И они скажут тебе, девочка: все идет о'кей, еще немножко, и он будет готов, и уж никогда не сможет выдавить из себя ни слова лишней информации, которая способна выдать их… И тогда меня можно будет выпускать на свет божий, заодно подбросив прессе версию о хроническом наркомане, которого никто на выкрадывал, просто человек занялся тем, чем в его стране заниматься трудно…»
Если б я только знал, как близок был к истине!
Теперь я почти ничего не ел, не считая круто сваренного яйца, потому что стал опасаться, как бы Питер Скарлборо, желая ускорить мою деградацию, не стал подмешивать отраву в суп, в мясо, в хлеб. Все шло на свалку, и по ночам мне чудилось, что подо мной развелись чудовищной величины черви, они пожрали все запасы и теперь готовятся прогрызть диван и впиться в мое терявшее силы от голода, но главное из-за буквально сжигавшей меня жажды тело.
Я устроился спать на полу, и Кэт застала меня в таком положении. Я пошел ва-банк: если сейчас ворвутся Келли с Питером, моя затея раскроется.
Но ни одного, ни другого, по-видимому, в доме не оказалось. Кэт несколько раз издали, от двери, окликнула меня, чтоб не сомневаться, что я еще не отдал богу душу. Кэт, как и всякая женщина, панически боялась мертвецов.
Я не стал пугать ее, поднялся и, качаясь из стороны в сторону, двинулся к ней. Она мгновенно, едва не выронив поднос, ретировалась из комнаты и поспешно защелкнула замок.
Через некоторое время она появилась одна… о чудо!
Я уже привел себя в порядок, то есть улегся, как обычно, на диване и никак не прореагировал на нее. Кэт с облегчением, это было видно невооруженным взглядом, поставила завтрак на стол и спокойно удалилась.
В обедо-ужин меня ждала… комиссия – Келли и Питер Скарлборо. Они ввалились вслед за Кэт и замерли у двери, наблюдая за мной. Я никак не прореагировал на их появление. Бормоча под нос стихи (о бессмертный Тарас!), волоча ноги, а я действительно с трудом передвигался – от недоедания и малоподвижного образа жизни взаперти (увы, физические упражнения для выживания мне были противопоказаны), я протащился к столу, равнодушно ткнул раз-другой ложкой в суп, потом отломил кусочек от ломтя серого хлеба с тмином и, словно змею глотая, стал медленно жевать, моля провидение, чтоб хлеб не был пропитан той отравой.
Они вполголоса обменялись словами, многозначительно переглянулись, когда я принялся наливать суп в тарелку со вторым (кусочек темного мяса и картофельный гарнир). Питер несколько раз за это короткое время инспекции доставал из кармана пиджака носовой платок, по-видимому, надушенный, потому что я заметил, как глубоко вдыхает он через ткань. Что ж, атмосферу в моей темнице и впрямь праздничной не назовешь.
Они не пытались заговаривать – понаблюдали за моим поведением и скорее всего остались довольны.
Едва мягко защелкнулся замок, как я со всей доступной резвостью слетел со стула и кинулся к двери. Но уловил лишь обрывок фразы, произнесенной Питером Скарлборо: «…дня, и он будет готов окончательно». Значит, через «два-три» дня они приступят к завершению неудавшейся операции? Что стоит за этим, чем грозит мне их ревизия, какие планы вызрели в этих головах?
Завтрак застал меня врасплох: проведя ночь без сна, я уснул буквально перед появлением Кэт. Это и сорвало мои планы. Кэт привычно расположила на столе еду, поставила термос, предварительно зачем-то с силой встряхнув его.
Она вышла, прежде чем я оторвал голову от подушки.
Жажда туманила сознание. Термос с двумя стаканами воды был оазисом в бесконечной раскаленной пустыне. Я готов был ползти к нему, сбивая в кровь руки и душу, и был момент, краткий миг помрачения, когда моя рука взялась за термос и поспешно наполнила стакан. Сквозь стекло я чувствовал, что вода и отдаленно не напоминала кипяток – едва-едва теплая, и это только подхлестнуло мое желание.
Один глоток, всего один глоток, и я поставлю стакан на стол!
И по сей день не могу ответить, как сумел удержаться от трагического шага, как, поднимая страшно тяжелые ноги, – было такое ощущение, будто к ним привязали пудовые гири или якоря, – я дотащился до туалета и с размаху швырнул стакан в унитаз. Жалобно звякнуло разбитое стекло. Холодная испарина покрыла лоб так густо, что капли стекали вниз, выжигая глаза. Я лихорадочно облизывал мокрые пальцы, и соленый, горький пот был слаже самой сладкой сыты.
Я медленно брал себя в руки, налаживая силовое давление на психику. Пить от этого, естественно, меньше не хотелось, но я заставил себя прожевать и проглотить дравшее горло одно из двух крутых яиц. Мне требовались силы, и кусочки поджаренного бекона виделись неплохим источником энергии. Но, пожевав, так и не смог проглотить – горло просто закрылось, как я не пытался протолкнуть соленую кашицу вовнутрь.
Теперь нужно ждать вечера и молить бога, чтоб явилась, как обычно, Кэт.
Я не хотел умирать, это не вызывало ни малейшего сомнения. Чепуха, когда утверждают, что наступает момент, когда человек жаждет смерти как избавления. Нет, и еще раз нет! Когда гибнет тело, мозг продолжает бороться, и его импульсы не дают уснуть душе, а пока жива у человека душа, он будет стремиться выкарабкаться: дышать, видеть небо, ощущать боль и радость – до самого последнего мига…
Почему-то пришли на ум именно эти строки Тараса: «Як умру, то поховайте мене на могилі серед степу широкого, на Вкраїнi милiй…»
Я грезил наяву.
Ранним росистым утром, когда Прохоровка еще спит, успокоившись после нелегких дневных забот – от трудов праведных и неправедных, от сладкого самогонного помрачения, от дел бесплодных, от мыслей тяжелых и легких, без коих не бывает жизни людской, от предательств больших и малых, столь частых в наше беспутное, распятое негодяями время, от любви и ненависти, – в эти пронзительно чистые минуты рождения нового дня я, тихонько поднимаясь, чтоб не разбудить Натали, выхожу в сад. Наливаются пунцовой кровью земли вишни, белое, легкое, как подвенечное платье, облачко зацепилось за узенькие рожки месяца и плывет вместе с ним в глубокой голубизне, словно ребеночек в качалке; ласточки, что свили гнездо на веранде (каюсь, однажды, вздумав наводить порядок, легкомысленно и жестоко сорвал гнездышко, чтоб избавиться от надоедливого «грязного» помета, – птицы вернулись весной и нужно было видеть, как жалобно они щебетали, как плакали, наклоняясь клювиками друг к дружке, как стремительно уносились в небо и падали оттуда камнем, в самый последний миг раскрывая крылья; душа моя разрывалась от их горя, и я готов был собственными руками лепить гнездышко, но они… они сделали это сами), уже носились кругами над деревьями, вылавливая бесплатный завтрак, – они еще были свободны, вольные птицы, но скоро появятся яйца, и забота о потомстве лишит их покоя, и они станут трудиться до позднего вечер а во имя своих будущих детишек; мое появление уже поджидает Мушка, черный живой ласковый комочек, живущий по соседству, она получает свою порцию колбасы или сосиску и, зажав подарок в зубах, сопровождает меня к Днепру.
Собственно, Днепр там, за Шелестовым островом, за густыми столетними дубами да вербами, где сквозь прорыв в зеленой стене, образованный протокой, видна Тарасова гора.
Я вхожу в прохладную в любое время лета воду и делаю первые движения брассом. Проплыв метров пять, отчаянно ныряю с головой, и обручи сжимают виски. Но это ощущение быстро проходит, и голова светлеет, легчает, словно бы обретает крылья, и мысли уносятся вдаль, туда, куда уже нет возврата, – в юность, в молодые годы, когда вода была родным домом, и вот так же, отчаянно, собравшись с духом, бросались мы в бассейн, чтоб начать ежедневный бесконечный марафон. Я однажды подсчитал по своим тренировочным дневникам: за время спортивной карьеры наплавал 15 тысяч километров. «Ты лучше бы это время употребил с пользой – учился иль работал, а то сколько сил понапрасну угробил в воде», – упрекнул меня как-то мой давний знакомец, занявший давно и прочно руководящий пост, обросший жиром и нужными связями. Мне всегда было жаль его: неглупый, порядочный парень, даже плавал немного за сборную университета, но его всегда тянуло к сильным мира сего, даже если уважать их было не за что; старался быть угодливым – не угодливым, но нужным, готовым всегда выполнить просьбу или пожелание.
И вот я плыву вниз по течению. Оно слабое, Каневская ГЭС начинает «давать» воду, как говорят прохоровчане, с девяти – тогда здесь все бурлит, ухают обвалы подмытых берегов и волнуются стрижи – коренные жители этих круч. Вода мягка, податлива; она или ласково заигрывает со мной, плеснув в лицо неизвестно откуда накатившей волной, или цепко держит кисти рук, мешая грести.
Слева, насколько хватает глаз, луга, глубокие «старики», врезающиеся в песчаные берега, белеют чистые откосы и пахнет терпкой лозой; справа – тянется Шелестов остров, таинственный и глухой, где водятся зайцы и косули и греются на спадающих к самой воде ветках желтоухие ужи; небо высокое и чистое, какое никогда не увидишь в городе, в каменных джунглях, в серой дымке над головой; тишина и первозданный покой царствуют тут, где нет высоких труб и ревущих автомобилей. Я выхожу на стрежень, и меня подхватывает волна, оставленная проскользившей мимо вверх, к Каневу, «ракетой», плыву к Роси, что впадает неподалеку в Днепр…
Обратно возвращаюсь бегом по берегу – мой обязательный кросс. И хотя давным-давно расстался со спортом, это осталось в крови – испытывать себя, держать в ежовых рукавицах, не распускаться и не ныть: в любую погоду, когда бываю в Прохоровке, совершаю этот обязательный ритуал приобщения к вечной, сильной и доброй природе.
Это моя Украина, моя земля, она дает мне, как Антею, силы, чтоб жить и бороться, мечтать и не сдаваться!
Я незаметно заснул. Когда открыл глаза, первая мысль: прозевал, упустил момент. Но достаточно было бросить взгляд на стол, чтобы понять: Кэт с обедо-ужином еще не появлялась.
Теперь держись наготове – час или минуту, или вечность, потому что часы они у меня отобрали, как и ремень от брюк и шнурки от туфель.
Я поднялся, сделал несколько разминочных движений – и голова пошла кругом.
Теперь – следовать заранее разработанному плану. Конечно, проще всего было бы занять место у стены, справа от входа, и едва Кэт вступит в комнату, наброситься на нее сзади и первым делом выхватить пистолет. Но простота эта была чревата последствиями: если в соседней комнате околачиваются Питер или Келли, мне не сдобровать – Кэт успеет крикнуть, и тогда мне не поможет и пистолет, даже если удастся сразу овладеть им: они не станут церемониться и расстреляют меня, как бешеную собаку. Прежде всего следует убедиться, что Кэт в доме или по крайней мере в соседней комнате одна и ее крик не услышат. Для этого…
Кэт вплыла спокойно, деловито направилась к столу и взялась расставлять тарелки. Я увидел, что появился бокал… бокал с апельсиновым соком. Нетрудно было догадаться, что там содержится дополнительная порция отравы. Скорее всего Кэт, увидев разбитый стакан в раковине, решила, что я нечаянно уронил его и, таким образом, не получил причитающуюся мне порцию «успокоительного». Стакан сока должен был существенно поправить дело.
– Кэт… Кэт… – простонал я, наблюдая за девицей из-под опущенных век.
Она замерла.
– Кэт… Питера хочу… хочу видеть Питера…
– Зачем вам Питер? Его нет. Что передать ему? – Она, глупенькая, и не сообразила, что человек в моем положении уже не может мыслить здраво. Нет, подумал я, нельзя поручать серьезные дела женщинам, даже таким, как Кэт…
– Я хочу отдать… отдать бумаги… – Я сделал вид, что ищу что-то под собой.
Кэт приблизилась ко мне и остановилась, чуть наклонившись в метре от дивана. В тот же миг, словно пружиной вытолкнув тело (остался еще порох в пороховницах!), я схватил ее за левую руку и рванул на себя, и она с размаху обрушилась на меня. Левой рукой я изо всех сил сжал ей горло, а правой нащупал пистолет и выхватил из карманов джинсов. Но недооценил ее сил – они удесятерились от страха, и Кэт вырвалась из моих объятий и вскочила на колени. Еще миг, и она успела бы юркнуть в дверь, и тогда – прости-прощай, мистер Романько. Но ведь я тоже боролся за жизнь и потому успел ухватить ее за край выбившейся из джинсов рубашки. Пуговицы россыпью разлетелись в стороны, и Кэт снова рухнула на меня, как подрубленная, придавив своей… своей умопомрачительной грудью – под рубахой у нее не оказалось лифчика.
Я прижимал ее к себе, и грудь ее, упругая, ароматная, чуть не задушила меня. Но растерянность длилась мгновение-другое, мне было не до сантиментов, и я оттолкнул Кэт, и она упала на пол.
– А теперь, подруга, рученьки назад! – скомандовал я, успев выпрямиться во весь рост.
Поразительно, но я не обнаружил в ее поведении ни злобы, ни страха. Казалось, она даже рада, что так все обернулось, и потому покорно подставила руки, которые я тут же накрепко закрутил куском электрического шнура, оторванного от торшера (мои тюремщики не обратили на него внимания).
– Ключи, Кэт!
– На кухне, висят возле часов.
– Показывай.
Она послушно пошла вперед.
Ключи висели рядом с ходиками, показывавшими половину девятого.
– В гараже есть машина, – вдруг сказала Кэт, и ее слова застали меня врасплох. Я тупо уставился на нее. – Они приедут в девять, – добавила она поспешно.
Тут уж я догадался, о чем речь. Мне некогда было раздумывать, чем руководствовалась Кэт, сообщая, нет, выдавая мне тайну… тайну моего спасения. Скорее всего, рассудил я позже, она спасала таким образом себя. Ведь сложись ситуация иначе и появись Келли с Питером, вероятно, думала Кэт, перестрелки не миновать и, скорее всего, она станет или заложницей или живой мишенью. Ни первое, ни второе ее явно не устраивало.
Так думал я, еще не догадываясь, что это – не последняя наша встреча и Кэт еще расскажет мне кое-что любопытное.
Но тогда я сказал:
– Идите вперед и без глупостей! Я от вас натерпелся по самую завязку.
Оказывается, выход в гараж находился в кухне – вниз вела витая лестница. Я опасался, как бы Кэт не поскользнулась на высоких каблуках и не грохнулась – спуск был довольно крут. Знакомый «лейланд» обрадовал меня, точно встретился родственник.
Пока спускались вниз, я мучительно ломал голову над тем, что делать с Кэт: оставлять в доме или взять с собой на всякий пожарный…
– Ключ в замке, – предупредила она мой вопрос.
– Ворота!
– Дистанционное управление в кабине машины. – Мне показалось, что Кэт произнесла это с издевкой – нельзя же быть таким «темным». Судя по всему, она уже освоилась со своим положением, больше того – Кэт вела себя так, будто заранее знала, что окажется в подобном положении. Это насторожило меня: нет ли тут подвоха и не разыгрывает ли со мной очередной трюк Питер Скарлборо?
– Вы сядете рядом и в случае чего – берегитесь. – Сказал я и, чтоб было понятнее и доходчивее, добавил мрачно: – Мне терять нечего.
Кэт ни словом, ни жестом не отозвалась на мой тон и, кажется, не придала значения и самим словам. Она привычно, по-царски умостилась на мягком сидении с таким видом, будто ей предстоит увидеть очередной кинобоевик с участием Рэмбо-Сталлоне.
Меня мучила мысль: что делать с пистолетом? Я не мог держать его при себе, каким бы спасительным не выглядели его шесть маленьких с красными наконечниками, свидетельствующими об их особых свойствах – это были разрывные пули, кусочков свинца. В чужой стране, где правят чужие законы, без свидетелей, попадись я с пистолетом в руки представителям власти, срок мне был бы уготован незамедлительно. И никакие объяснения, никакие обстоятельства не спасли бы!
Незаметно для Кэт я достал из заднего кармана носовой платок и тщательно отполировал поверхность пистолета: теперь даже дактилоскопическая экспертиза не докажет, что оружие побывало в моих руках.
Я сразу почувствовал себя легче, хотя, если уж начистоту, еще секунду назад браунинг давал мне шанс на спасение, реальный козырь в единоборстве с Келли или Питером Скарлборо, или, по меньшей мере, уравнивал наши шансы. Теперь же, когда я сунул пистолет под край искусственного ковра, устилавшего цементный пол в гараже, я снова превращался в зайца, за которым гонятся волки.
Будь что будет!
Кэт сидела, удобно поджав под себя длинные ноги, и нисколько не стеснялась своей обнаженной груди, более того, она повела плечами и усмехнулась, когда я сел справа от нее, и потом игриво подалась в мою сторону, и я рявкнул на нее с таким остервенением, что девица испуганно дернулась назад:
– Сидеть!
Я легко завел мотор, он заурчал тихо и успокаивающе.
– Ворота?
– Кнопка слева от руля. – Она сделала непроизвольное движение вперед, но вовремя спохватилась. – Красная, – добавила Кэт.
Я нажал кнопку, и ворота уползли в ниши стены.
Правостороннее управление, по сей день распространенное в Англии, едва не сыграло коварную шутку: вместо тормоза я нажал на газ и автоматическая коробка скоростей взвыла, как реактивный самолет на старте, машина рванулась вперед, не выкатив, а вылетев из подземного гаража. Кэт взвизгнула от неожиданности и уже явно встревоженно воскликнула:
– Вы когда-нибудь за рулем сидели, мистер Романько?
– Не бойтесь, Кэт, это я на тот случай, если б за воротами устроился Келли, – как можно самоувереннее и наглее ответил я.
– Если б они были здесь, я не сидела бы со связанными руками, – отбрила Кэт.
Она была права, эта секс-бомба, которую я возненавидел в тот первый вечер, когда, избитый, валялся на полу, а они с Келли – плевали они на меня, на мои ощущения! – занимались любовью, да еще с таким остервенением, что впору было показывать в учебном шведском фильме «Язык любви», в свое время наделавшем много шуму по всей Европе, а в самой Швеции – столбняк в риксдаге, когда парламентариям довелось решать в одночасье необычный вопрос: выпускать фильм на экраны или запретить навсегда! Впрочем, финал дебатов был потрясающий: депутаты проголосовали не единодушно, это факт, но все же большинство голосов за необходимость показа ленты, от многих кадров которой даже нам – мне и моему приятелю из Лондона, Диме Зотову, становилось не по себе от предельной откровенности авторов, – во всех классах шведских школ, начиная… с четвертого!
– Ничего не сделается! Помни, ни одного лишнего движения, иначе… – сказал я, утаив правду, – пистолета-то у меня больше не было.
– Я не такая идиотка, чтоб ввязываться в ваши дела!
– Вы, к сожалению, уже ввязались.
– Я не знала, кто вы… на вашей физиономии не написано, что вы – русский…
– …украинец, но это не имеет для тебя значения, потому что ты будешь отвечать за участие в похищении и издевательствах. А в Англии, насколько мне известно, за такое можно жизнь провести за решеткой. – Мне было, конечно же, не до Кэт с ее проблемами: нужно было просто заговорить ей зубы, чтоб она не отбирала у меня ни грана внимания. Пока я беззаботно просвещал мою милую попутчицу (черт, закрыла бы, что ли, свою грудь!), машина выкатила из садовых ворот, тоже распахнутых настежь. Это наполнило меня ощущением близкой удачи, ведь даже если за мной будут гнаться, это все равно будет происходить при свидетелях, и преследователям трудно будет применить всю гамму имеющихся у них средств нейтрализации ожившего «мертвеца», коим был Олег Романько еще несколько минут назад.
– Где сворачивать в Лондон?
– Направо, второй поворот налево, и по хайвею.
Брызгал мелкий дождичек, по стеклу стекали ручейки. Дворники включались рукояткой на руле, я ее случайно сдвинул – и две щетки проворно забегали вверх-вниз. Ехал я поначалу осторожно: во-первых, боялся проскочить поворот, во-вторых, следовало обвыкнуться с новым для меня управлением, что и говорить, несколько отличным от нашей серийной «двадцатьчетверки».
Я не мог себя сдержать и каждую секунду поднимал глаза на зеркальце заднего вида, все еще не веря, что это не разыгранный Питером Скарлборо спектакль, в коем мне отведена роль марионетки, вся свобода которой – на длине нитки. Больше всего в жизни не люблю неопределенности, а пока моя авантюра выглядела именно авантюрой чистейшей воды, без реальных надежд на успех. Но… у меня не существовало иного выбора.
Кажется, мои слова о похищении и о грядущей расплате подействовали на Кэт всерьез.
– Что будет со мной?
– А это уж решит суд. Ему виднее…
В зеркальце заднего вида появились две мощные фары настигавшего нас автомобиля. И – ни живой души, лишь светящиеся краешки окон за высокими заборами. Если это они, мне несдобровать. Но и возвращаться в темницу мне не было никакого резона. Я нажал на газ, и машина понеслась, стрелка на спидометре перевалила через цифру «120». Но фары неотступно следовали за мной, приближаясь…