Всякий, кто когда-нибудь наблюдал за обычаями степенной птицы грача, внешне напоминающей особ духовного звания, вероятно, не раз замечал, что, когда с наступлением ночи она возвращается домой, в свои гнездовья, в степенное, клерикальное общество своих сотоварищей, два грача вдруг неожиданно отделяются от остальных, и, пролетев немного назад, задерживаются, медлят, а потом снова тихо, как бы неохотно летят за стаей, словно внушая людям мысль о высокой политике мира грачей: эта хитрая пара играет роль отщепенцев, по каким-то своим тайным соображениям будто отказавшихся от всяких сношений с товарищами. Точно так же и здесь, в старинном соборе с четырехугольной массивной башней, когда по окончании службы певчие, толкаясь, высыпают из дверей и различные почтенные лица, видом своим чрезвычайно напоминающие грачей, расходятся во все стороны, двое из них делают несколько шагов назад и медленно прогуливаются по обнесенному оградой гулкому двору перед собором.
Не только день клонится к концу, но и год. Солнце висит низко на небе и, несмотря на свой пурпурный блеск, не греет, а холодно сияет над монастырскими развалинами; ползучие растения, увивающие стены собора, уже усеяли каменные плиты дорожек своими темно-красными листьями. Утром шел дождь, и теперь зимняя дрожь пробегает по лужам на неровных, в трещинах и выбоинах плитах и слегка колышет гигантские вязы, проливающие потоки слез на толстый слой листьев, которыми они же усеяли землю. Подгоняемые дуновением этого ветерка, часть листочков врывается в святилище собора под низким сводом церковной двери; но двое запоздалых прихожан, выходя в эту минуту из собора, ногами снова безжалостно отбрасывают на прежнее место эти несчастные листья. Как бы исполнив этим свою обязанность, один из них запирает дверь большим тяжелым ключом, а другой быстро удаляется с солидной нотной тетрадью под мышкой.
– Кто это прошел, Топ? Это мистер Джаспер? – спрашивает один из прогуливающихся по двору «грачей».
– Точно так, господин ректор.
– Долго же он сегодня оставался!
– Да, господин ректор. И я задержался из-за него, его немного скрючило.
– Скажите, Топ, что ему стало не по себе. А «его немного скрючило» – это не очень прилично, – замечает второй «грач» критическим тоном, как будто говоря: «Вы можете неправильно выражаться в разговоре со светскими людьми и мелким духовенством, но не с ректором».
Мистер Топ, главный сторож собора и чичероне[1] всех посетителей, слишком привык к торжественному тону со своими многочисленными гостями, с туристами, которых по долгу службы сопровождает при осмотре собора, чтобы обратить внимание на такую поправку своих выражений, и потому он с безмолвным достоинством ее не замечает.
– А где и как мистеру Джасперу стало не по себе? – спрашивает ректор. – Мистер Криспаркл справедливо заметил, что лучше сказать «не по себе», именно так, Топ, – говорит он своему собеседнику. – Где же и как мистеру Джасперу стало не по себе?
– Да, сэр, не по себе, – почтительно шепчет Топ.
– Так, Топ.
– Видите ли, сэр, у мистера Джаспера так сперло дыхание…
– Я бы не сказал «сперло», Топ, – снова замечает Криспаркл тем же тоном, – это неприлично перед господином ректором.
– Лучше сказать «задохнулся», – снисходительно произносит ректор, немало польщенный косвенной лестью своего подчиненного.
– Мистер Джаспер до того тяжело дышал, входя в собор, – продолжил Топ, ловко обходя возникший подводный камень, – до того тяжело дышал, что с большим трудом пытался вытягивать ноты, и, вероятно, поэтому с ним через некоторое время приключилось нечто вроде обморока. Его память отключилась. – Мистер Топ произносит это слово подчеркнуто с ударением, пристально глядя на достопочтенного мистера Криспаркла, как бы вызывая его на поправку. – У него закружилась голова, глаза стали мутными, и такой на него нашел странный столбняк, какого я никогда не видывал, хотя он сам, кажется, и не обратил на это внимания. На него даже страшно было смотреть. Однако я дал ему воды, и к нему вскоре вернулась память, которая было отключилась. – Последнее слово Топ произносит с торжеством, как бы говоря: «Я угадал раз, так давай же повторю».
– Мистер Джаспер отправился домой, совсем уже придя в себя, не правда ли?
– Точно так, господин ректор, он пошел домой, уже полностью придя в себя. И я вижу, что он развел у себя огонь; теперь холодненько, а в соборе сегодня было очень сыро – он, бедный, совсем продрог и даже дрожал, будто его била лихорадка.
При этом они все трое взглянули в сторону старых каменных ворот, под сводами которых проходила дорога. Сквозь решетчатые окна каменного строения над воротами виднеется мерцание пылающего огня, благодаря чему в быстро наступавших сумерках прячется в тени черная масса плюща, винограда и других вьющихся растений на фасаде здания. При глухом бое соборного колокола какая-то дрожь пробегает по этой вьющейся листве, будто эхо торжественных звуков, перекатывающихся по всем уступам, углублениям, башням, могилам и статуям гигантской массы собора.
– А племянник мистера Джаспера приехал, уже у него? – спрашивает ректор.
– Нет, сэр, – отвечает сторож, – но его ожидают. Сейчас мистер Джаспер один. Вот виднеется фигура мистера Джаспера между двумя окнами: тем, которое выходит сюда, и тем, что на Большую улицу. Он сам задергивает свои занавески.
– Хорошо, хорошо, – быстро произносит ректор, явно желая прекратить беседу и закончить это маленькое совещание. – Я надеюсь, что мистер Джаспер не слишком отдается чувству привязанности к своему племяннику. Наши привязанности, как бы они ни были похвальны, не должны в сей бренной жизни управлять нами; наоборот, мы должны руководить ими, даже управлять ими. А вот и мой звонок к обеду; приятно его слышать, когда проголодаешься, он напоминает, что меня ждут. А вы, мистер Криспаркл, по дороге домой, может быть, зайдете к Джасперу?
– Конечно, господин ректор. Сказать ему, что вы были так любезны и пожелали узнать о его здоровье?
– Да, да, скажите. Я пожелал узнать о его здоровье. Конечно, так и скажите, что я пожелал узнать о его здоровье.
При этом ректор с покровительственным видом сдвигает свою украшенную лентами шляпу набекрень, конечно, чуть-чуть, то есть насколько это прилично ректору – такому важному духовному лицу в хорошем расположении духа, и степенно направляется к сияющим рубиновым светом окнам столовой старого уютного кирпичного дома, где он проживает в настоящее время вместе с госпожой ректоршей и дочерью.
Мистер Криспаркл, младший каноник, красивый, румяный молодой человек, рано встающий и вечно бросающийся с головой во все окрестные водоемы – реку или озеро; мистер Криспаркл, младший каноник, веселый, добродушный и приятный, знаток классики и музыки, всем довольный по виду, если не по годам; мистер Криспаркл, младший каноник и добрый малый, еще недавно репетитор в колледже, лихо правивший лошадьми на больших дорогах язычества, а теперь получивший бразды на вождение душ по стезе христианской веры благодаря покровительству одного вельможи (признательного за хорошее воспитание его сына), хоть и спешит домой, но не забывает зайти в каменное здание.
– Мы с сожалением узнали от Топа о вашем нездоровье, мистер Джаспер.
– О, это ничего, пустяки.
– Вы очень бледны, у вас нездоровый вид.
– Будто? Я так не думаю и, что еще лучше, этого не чувствую. Топ, наверное, придумал бог знает что по своей привычке. Вы знаете, он по своей должности привык придавать особенное значение всему, что имеет отношение к собору.
– Так, значит, я могу сказать ректору – я зашел именно по особому желанию ректора, – что вы совершенно поправились?
– Да, конечно. И передайте, пожалуйста, ректору мое почтение и благодарность за внимание, – отвечает Джаспер с едва заметной улыбкой.
– Я очень рад слышать, что вы ждете приезда молодого Друда.
– Я жду моего дорогого мальчика с минуты на минуту.
– Прекрасно! Он принесет вам больше пользы, чем любой доктор, мистер Джаспер.
– Больше пользы, чем дюжина докторов, а причина в том, что я его сильно люблю, всей душой, а докторов и лекарства совершенно не терплю.
Мистер Джаспер – смуглый мужчина лет двадцати шести, с густыми блестящими черными волосами и баками. На взгляд он гораздо старше, как часто бывает с людьми смуглыми. Голос его низкий, приятный, лицо и вся его фигура также приятны, но манера держаться немного сумрачна. Его комната также несколько мрачно вата, и, быть может, это как-то повлияло на него. Комната почти вся в тени, и даже, когда солнце ярко светит, лучи его редко достигают большого рояля, стоящего в углу, груды нот на этажерке, полок с книгами на стене или висящего над камином неоконченного портрета очень хорошенькой девочки (школьницы по возрасту) с развевающимися светло-каштановыми волосами, прихваченными голубой лентой, с детским, почти младенческим выражением комически сознательного недовольства на красивом упрямом личике, будто она сердится на кого-то, сама понимает, что не права, но ничего не хочет знать. В этом портрете нет ни малейшего художественного достоинства, это просто набросок, но ясно, что художник сделал портрет юмористическим, возможно, с некоторым злорадством похожим на оригинал.
– Мы будем очень сожалеть о вас, мистер Джаспер, на сегодняшнем музыкальном собрании, но, конечно, вам лучше остаться дома. Прощайте, доброй ночи, Христос с вами!
И добродушный младший каноник, достопочтенный Септимусус Криспаркл, отвернув свое приятное лицо от полурастворенной двери, мелодично затягивает: «Скажи мне, скажи, ви-да-л ли, ви-да-л ли, ви-да-л ли ты мою Флору…» – и, заливаясь, как соловей, спускается по лестнице.
С нижней площадки лестницы долетают звуки приветствий и разговора между достопочтенным Септимусом и кем-то неизвестным. Джаспер прислушивается, вскакивает со стула и принимает в объятия юношу, вбегающего в комнату.
– Дорогой мой Эдвин!
– Милый Джак! Я так рад тебя видеть!
– Сними же свое пальто, мой мальчик, и садись в свой любимый уголок. У тебя, верно, промокли ноги? Лучше сними сапоги! Сейчас же сделай это!
– Милый Джак, я совершенно сух и прошу тебя: не нянчись со мной. Вот молодец! Я терпеть не могу, когда со мной нянчатся.
Бесцеремонно остановленный в чистосердечной вспышке чувств, Джаспер теперь молча стоит и пристально смотрит, как его молодой гость снимает с себя пальто, шляпу, перчатки. Этот пристальный, напряженный взгляд, это выражение жадной, требовательной, неусыпной и преданной любви и нежной привязанности всякий раз, теперь и впоследствии, появляются на лице Джаспера, как только он смотрит на юношу. Когда лицо Джаспера обращено в эту сторону, оно не бывает рассеянным, а постоянно сосредоточенно, а глаза словно впиваются в лицо Эдвина.
– Ну, теперь я готов и сяду в свой уголок, Джак. А обедать будем?
Мистер Джаспер отворяет дверь в противоположном конце комнаты: за ней виднеется весело освещенная лампой еще одна маленькая комната с накрытым белой скатертью столом, вокруг которого суетится и расставляет блюда весьма приличная женщина средних лет.
– Ай-да молодец, старик Джак! – восклицает молодой человек, хлопая в ладоши. – Но, Джак, послушай, скажи-ка мне, чей сегодня день рождения?
– Не твой, конечно, насколько мне известно, – отвечает Джаспер, подумав некоторое время.
– Не мой, конечно, насколько ты знаешь? Конечно, не мой, как ни удивительно, я это тоже знаю, а Кошурки!
Как ни пристален взгляд мистера Джаспера, устремленный прямо на молодого человека, но теперь неожиданно в нем как-то загадочно появляется отражение портрета, висящего над камином.
– Да, Кошурки, Джак! И мы с тобой должны выпить за ее здоровье. Ну, дядя, бери же своего покорного и голодного племянничка под руку и веди к столу.
С этими словами юноша (на самом деле почти еще мальчик) кладет руку на плечо Джаспера, который весело кладет ему на плечо свою, и они, таким образом обнявшись, идут в столовую.
– Господи, вот и миссис Топ! – восклицает юноша. – Прелестнее, чем когда бы то ни было!
– Не обращайте на меня внимания, мистер Эдвин, – отвечает жена соборного сторожа, – я и сама могу о себе позаботиться.
– Нет, вы не можете, вы слишком для этого прелестны. Но поцелуйте меня, ведь сегодня день рождения Кошурки!
– Я бы вам задала, молодой человек, если бы была на месте той, которую вы называете Кошуркой, – отвечает миссис Топ, краснея, после того как выполнила просьбу юноши. – Ваш дядя слишком носится с вами, вот что! Он так высоко вас ставит, что вы думаете, стоит только позвать Кошурку – и их сразу же заявится к вам дюжина!
– Вы забываете, миссис Топ, – говорит с добродушной улыбкой Джаспер, садясь за стол, – и ты также, Нэд, что дядя и племянник – слова, здесь запрещенные с общего согласия и по особому постановлению. Да будет имя Божие благословенно за ниспосылаемый хлеб насущный… Аминь!
– Как здорово это у тебя сказано, Джак! Самому ректору впору! Свидетель я, Эдвин Друд! Ну, Джак, начинай резать жаркое, я не умею.
С этой шутки и легкой болтовни начинается обед, который к настоящему рассказу не имеет отношения, да и вообще ни к чему не имеет, пока гость и хозяин не покончили с ним. Наконец скатерть снята и на столе появляются блюдо грецких орехов и графин золотистого хереса.
– Слушай, Джак, – обращается к дяде молодой человек, – неужели ты действительно думаешь и чувствуешь, что всякое упоминание о нашем родстве может нас разъединить, помешать нашей дружбе? Я так не думаю.
– Как правило, Нэд, дяди бывают настолько старше своих племянников, что у меня инстинктивно возникает такое чувство.
– Как правило, может быть. Но что значит разница в каких-нибудь шесть-семь лет, это имеет какое-то значение? К тому же в больших семействах случается, что дяди бывают и моложе своих племянников. Дорого бы я дал, чтобы и у нас так было!
– Почему?
– Тебя это интересует? Потому что тогда я взял бы тебя в руки, Джак, наставлял бы тебя на путь истинный и был бы умен и строг, как «Скучная забота, обратившая юношу в старика, а старика в персть земную». Эй, Джак, погоди, не пей!
– Отчего?
– Ты еще спрашиваешь! Пить в день рождения Кошурки и без тоста за ее здоровье! За здравие Кошурки, Джак, и пусть их будет много и много, я хочу сказать – дней ее рождения!
Дружески положив ладонь на протянутую руку юноши, как будто дотрагиваясь до его бесшабашной головы и беззаботного сердца, Джаспер с улыбкой молча выпивает предложенный бокал.
– Пусть она будет здорова сто лет, еще сто, да еще годик после этого! Ура, ура, ура! И так далее, и так далее! А теперь, Джак, поговорим о Кошурке. Дайте нам две пары щипцов для орехов! Одну возьми ты, Джак, а другую дай мне! Ну, каковы же успехи Кошурки, Джак?
– В музыке? В общем и целом неплохо.
– Какой ты слишком осторожный в словах человек, Джак! Но я ее знаю, слава Богу! Она невнимательна, не правда ли? Или ленится?
– Она может выучить все, когда захочет.
– Когда захочет! Вот в этом-то и дело. Ну, а если она не захочет?
– Крак! – Джаспер колет орехи.
– Как она сейчас выглядит, Джак?
– Очень похожа на твой рисунок, – отвечает Джаспер. И на этот раз во взгляде мистера Джаспера, устремленном на племянника, снова будто бы находит отражение портрет над камином.
– Я этим портретом горжусь, – говорит юноша, самодовольно глядя на свою картину. Прищурившись, с щипцами в руке, он внимательно разглядывает портрет как настоящий профессионал. – Недурно схвачено по памяти; я, должно быть, верно уловил это выражение, ибо я его довольно часто видел у Кошурки.
– Крак! – со стороны Эдвина Друда.
– Крак! – со стороны мистера Джаспера.
– Действительно, – продолжает молодой человек, перебирая ореховую скорлупу с каким-то недовольным видом, – я улавливаю это выражение всякий раз, когда хожу к Кошурке. И если его нет на ее лице в момент моего прихода, то непременно появляется, когда я ухожу. Вы это сами знаете, дерзкая резвушка! Вот я вас! – И он замахивается щипцами на портрет.
– Крак! Крак! Крак! – медленно со стороны Джаспера.
– Крак! – быстро и резко со стороны Эдвина Друда.
Молчание с обеих сторон.
– Что, ты проглотил язык, Джак?
– А ты, Нэд?
– Нет, но, право… Ведь действительно?
Джаспер вопросительно поднимает свои темные брови.
– Но справедливо ли быть лишенным выбора в таком деле? Знаешь ли, Джак, я тебе признаюсь, что если бы я мог выбирать, то из всех хорошеньких девушек на свете выбрал бы только Кошурку.
– Но тебе и не надо выбирать.
– Вот это-то и плохо. Ведь вздумалось же моему покойному отцу и покойному отцу Кошурки обручить нас так рано, чуть не в колыбели. На кой черт, сказал бы я, если бы это не было непочтительно по отношению к их памяти, они это сделали? Отчего им было не оставить нас в покое?
– Тише, тише, дорогой мой! – мягко и нежно останавливает его Джаспер.
– Тише, тише, тебе хорошо так говорить, Джак. Тебе все равно, ты спокоен. Твоя жизнь не рассчитана, не расчерчена, не размечена вся наперед, как топографическая карта. Ты не чувствуешь неприятного подозрения, что тебя насильно навязывают девушке, которая, возможно, этого совсем не хочет! А ей неприятно сознавать, что ее, может быть, навязали тебе или тебя ей против твоего желания! И что от этого никуда не деться. Ты-то можешь свободно выбирать свою судьбу. Жизнь для тебя – яблоко с его естественным румянцем, которое никто не соскоблил для тебя, а подали свежим, прямо с дерева… А мне из-за чрезмерной заботливости подали вымытое, вытертое, без аромата… Джак, что ты?
– Не останавливайся, мальчик, продолжай.
– Неужели я сказал тебе что-то неприятное, обидное, Джак?
– Как ты мог сказать мне что-то неприятное или обидеть меня?
– Господи, как ты побледнел, Джак! У тебя даже глаза будто помутнели.
Джаспер с натянутой улыбкой протягивает к нему правую руку, как бы желая уничтожить всяческое подозрение и то ли успокоить племянника, то ли попытаться успокоиться самому и выиграть время. Наконец, спустя некоторое время, он тихо произносит:
– Я принимал опиум от болей, от страданий, которым я иногда подвержен. Влияние этого лекарства выражается в каком-то тумане, по временам застилающем мне глаза. Именно сейчас наступила такая минута, но это скоро пройдет. Отвернись, пожалуйста, тогда скорее пройдет.
Испуганный юноша подчиняется и устремляет глаза на тлеющие угли в камине. Джаспер, не отводя пристального взгляда от огня, а, напротив, как бы усиливая его сосредоточенность, крепко впивается пальцами в ручки кресла и в продолжение нескольких минут, напряженный, сидит неподвижно. Затем крупные капли пота выступают у него на лбу, он тяжело переводит дыхание и приходит в себя. Племянник подходит к нему и нежно ухаживает за ним. Когда же силы его полностью возвращаются, то, положив руку на плечо юноши, Джаспер неожиданно произносит тоном более спокойным, чем того требует содержание его слов, даже несколько иронически, словно подтрунивая над простодушным юношей:
– Говорят, что в каждом доме есть своя тайна, о которой никто не догадывается, и ты полагал, дорогой Нэд, что в моей жизни ее нет?
– Клянусь жизнью, Джак, я и сейчас так думаю. Однако, если задуматься, то даже в доме Кошурки, если бы у нее был дом, и у меня, если бы он был у меня…
– Когда я тебя невольно прервал, ты, кажется, хотел сказать, что у меня самая спокойная жизнь, не правда ли? Вокруг меня, по-твоему, ни шума, ни суеты, я не знаю ни риска, ни хлопот, ни беспокойства от перемены мест и, преданный своему любимому искусству, живу в свое удовольствие, сидя в тихом уголке. Так ведь?
– Я действительно хотел сказать нечто подобное, но ты, говоря о себе, пропустил кое-что, о чем я сказал бы…. Например, я непременно упомянул бы прежде всего, что ты всеми уважаем, как светский клерк или как там называется твоя должность в нашем соборе, что ты пользуешься репутацией преобразователя хора певчих, с которым прямо творишь чудеса, что ты занимаешь в обществе независимое положение и имеешь большие связи, наконец, что ты обладаешь педагогическим талантом (даже Кошурка, которая не любит учиться, и та говорит, что у нее никогда не было такого учителя, как ты).
– Да, я видел, к чему ты клонишь. Я ненавижу свое положение.
– Ненавидишь, Джак? – восклицает с изумлением юноша.
– Да, ненавижу. Горькое однообразие моей жизни точит меня. Ты слышал наше пение в соборе? Каким ты его находишь?
– Чудесным, просто божественным!
– А мне оно часто кажется адским. Оно мне так надоело. Эхо моего собственного голоса под мрачными сводами собора, кажется, издевается над моим ежедневным горемычным прозябанием. И так ведь будет до конца дней – и сегодня, и завтра, все одно и то же, одно и то же… Ни одному несчастному монаху, жившему трутнем прежде меня, день и ночь бормотавшему молитвы в этом мрачном здании, жизнь не могла, наверное, так надоесть, как мне. Они, эти монахи, могли хоть для развлечения, для души вырезать дьяволов на стенах и сиденьях. А мне что делать? Вырезать разве дьяволов или демонов из своего собственного сердца?
– А я-то полагал, что ты нашел свое место в жизни, Джак, – с удивлением отвечает Эдвин Друд, наклоняясь к Джасперу, кладя ему руку на колени и с беспокойством и сочувствием глядя ему в глаза.
– Я знаю, что ты так думал. Все так думают.
– Да, наверное, – говорит Эдвин, будто размышляя вслух, – по крайней мере, Кошурка так думает.
– Когда она тебе об этом говорила?
– В последний раз, когда я был здесь. Помнишь, три месяца тому назад?
– Как же именно она сказала?
– Да ничего такого. Она только сказала, что стала твоей ученицей и что ты просто создан быть учителем, это твое призвание.
При этом молодой человек взглянул на портрет над камином, что не ускользает от Джаспера, который видит портрет, не отрывая взгляда от племянника.
– Как бы то ни было, милый Нэд, – произносит он, качая головой и со спокойной улыбкой, – я должен примириться со своим призванием, теперь уже поздно что-либо менять. А что в душе, сверху не видно. Помни только, Нэд, это должно остаться между нами.
– Я свято сохраню твою тайну, Джак.
– Я потому и доверился тебе, что…
– Я знаю. Потому что мы закадычные друзья и ты меня любишь и доверяешь мне, как я тебя люблю и доверяю тебе. Поверь мне, я это прекрасно чувствую. Давай руку, нет, обе руки, Джак!
Джаспер берет протянутые ему руки и, сжимая их, не спуская глаз со своего племянника, продолжает:
– Ты теперь знаешь, не правда ли, что даже несчастный певчий и жалкий музыкант в его однообразном положении может терзаться честолюбием, амбицией, недовольством или беспокойством, испытывать неудовлетворенность, иметь какие-то стремления, мечты, как хотите это называйте…
– Да, милый Джак.
– И ты будешь это помнить?
– Еще бы, как я могу забыть то, что ты произнес с таким чувством?
– Так пусть это послужит тебе назиданием и предостережением.
Он отпускает юношу и, отойдя назад, пристально вглядывается в него.
Высвободив свои руки из рук Джаспера, Эдвин останавливается на минуту, чтобы обдумать, к чему относятся последние слова Джаспера; потом произносит растроганным голосом:
– Я боюсь, что я пустой, легкомысленный малый, Джак, и голова моя не из лучших. Но я молод и, быть может, с годами стану лучше, поумнею. Во всяком случае я надеюсь, что во мне есть нечто способное чувствовать и понимать, глубоко чувствовать все благородство твоего поступка. Я понимаю, как бескорыстно ты, несмотря на всю горечь для себя, раскрыл передо мной свое сердце, только чтобы предостеречь меня от будущих грозящих мне опасностей.
Напряженность лица и всей фигуры Джаспера достигает такой крайней степени, что дыхание словно замирает у него в груди.
– Я не мог не заметить, Джак, что это стоило тебе большого усилия, что ты был очень взволнован и совсем не походил на себя. Конечно, я знал, что ты сильно меня любишь, но я не мог ожидать, что ты готов принести себя таким образом в жертву ради меня.
Джаспер, к которому снова вернулось дыхание, и он вновь ощутил себя человеком из плоти и крови, смеется и машет правой рукой.
– Нет, не отказывайся от своего чувства, Джак, я говорю теперь совершенно искренне. Я нимало не сомневаюсь, что то болезненное состояние духа, которое ты так страшно описал, приносит настоящие, мучительные страдания, которые невыносимо переносить. Но позволь мне, Джак, тебя успокоить: я не думаю, чтобы мне угрожало такое положение. Через несколько месяцев, менее чем через год, ты знаешь, я заберу из школы Кошурку под именем миссис Эдвин Друд и отправлюсь на Восток, где меня ждет место инженера, конечно, вместе с Кошуркой. Хотя сейчас мы иногда ссоримся из-за неизбежного однообразия моего ухаживания (ведь какой особенный пыл в любви, если все у нас решено заранее), я не сомневаюсь, что мы отлично заживем, когда нас обвенчают, возврата не будет и деваться будет некуда. Одним словом, Джак, говоря словами старой песни, которую я почти процитировал за обедом (а кто лучше тебя знает старые песни?), «я буду петь, жена плясать, и жизнь в веселье протекать». Что Кошурка красавица, в этом нет сомнения, а когда вы, дерзкая барышня, – продолжает Эдвин, обращаясь к портрету, – будете и добры, и послушны, то я сожгу эту карикатуру и напишу новый портрет вашему учителю музыки!
Джаспер слушает Эдвина, подперев рукой подбородок, с благосклонной улыбкой на лице и внимательно следит за выражением и жестами молодого человека, вслушиваясь в каждую его интонацию. Даже когда тот закончил, он несколько минут продолжает оставаться в той же позе, в каком-то очаровании, исходившем от того сильного интереса, который возбуждает в нем столь любимый им юноша. Наконец он произносит со спокойной улыбкой:
– Так ты не хочешь слушать мое предостережение?
– Нет, Джак, это не нужно.
– Значит, тебя не стоит предостерегать?
– Нет, Джак, тебе нельзя. К тому же я не считаю себя в опасности и не желаю, чтоб ты ставил себя в подобное положение из-за любви ко мне.
– Что же, пойдем прогуляемся по кладбищу?
– Конечно. Ты только позволишь мне на минуту забежать в Монастырский дом и отдать посылку? Это всего лишь перчатки для Кошурки, столько пар, сколько ей сегодня минуло лет. Не правда ли, поэтично, Джак?
– Нет ничего сладостнее в жизни, Нэд, – произносит Джаспер, оставаясь все в той же позе.
– Вот они, перчатки, в моем пальто. Их непременно надо передать сегодня, а то пропадет вся поэзия. Я не могу, по правилам школы, видеть ее вечером, но отдать посылку не запрещено. Ну, Джак, я готов!
Джаспер встает, и они оба отправляются в путь.